Часть первая Сходка

Глава 1 Детство Ваньки

Деревенька Ивановка лежит на низменном правом берегу реки Сары, что втекает в ростовское озеро Неро. Деревенька сама по себе невелика — в десяток дворов, каждая изба под жухлой соломенной крышей и каждая топится по-черному, выбрасывая дым через волоковые оконца; смотровые же оконца затянуты бычьими пузырями, засиженными мухами. Через такие оконца не сразу и разглядишь, что творится на улочке.

Ванька, послюнявив палец, водит им по мутному пузырю, канючит:

— Тошно, маменька, пойду тятеньку встречу.

— Еще чего вздумал, — ворчливо отзывается мать. — Аль не видишь, чего на дворе деется?

— А мне такой дождь не помеха. Отпусти!

Мать вытягивает ухватом на шесток железный чугунок с пареной репой; голос ее становится еще ворчливей:

— Дождь ему не помеха. Экий ерой. Возьми лучше полено, да лучины настрогай.

— Докука. Я бы лучше ножом петуху голову отрезал.

— С ума спятил, Ванька. Чем тебе петух не угодил?

— Спать мешает. И чего горло дерет, чуть ли не с полночи.

— И какой же ты враль, Ванька. Да тебя ночью пушкой не разбудишь. Готовь, сказываю, лучину! Скоро сутемь наступит.

— А тятеньки все нет.

— Ему не впервой в сутемь возвращаться.

Ванька, стругая из березового полена лучину, вдруг запел:

Постыло на душеньке,

Постыло на горестной.

Полететь бы в страны дальныя,

Сизым соколом,

Поглядеть бы душеньке,

На терема высокия,

Дубравы зеленыя…

Мать, опершись об ухват, чутко прослушала всю песню, а затем спросила:

— Где услышал, Ванятка?

— Ветер принес, а до тебя не донес.

— Вот всегда так. Ужель сам складываешь?

— Складывала баба дрова, а поленица сама в горницу побежала.

Мать махнула на сына рукой. И в кого только такой балагур выдался? Вечно с шуткой да прибауткой. Но песни-то, песни-то, откуда из него нарождаются? Иной раз задумается, глаза свои блескучие закроет и так душевно запоет, что на очи слезы наворачиваются.

Чудное дитятко, ох, чудное! Отец — и тот недоуменно сказывает:

— Странный, мать, у нас сынок поднимается. И что только из него дальше выпрет?..

Ванькин отец, прозвищем Веник, ни свет, ни заря ушел в лес ставить силки. С поле[2] ли придет? Случалось, силки его оставались пустыми, но на сей раз он никак не должен вернуться без добычи, ибо завтра к Оське Венику заявится в избу приказчик именитого купца Петра Филатьева, кой приехал из Москвы по торговым делам в Ростов Великий, а приказчика своего, Федора Столбунца, послал в Ивановку, дабы выбить из мужиков недоимки.

Лет пять назад купец Филатьев выкупил сирую, обнищалую деревеньку у обедневшего помещика Творогова, и с той поры все мужики перешли в крепость к купцу толстосуму.

Лихо приходилось, но Оська Веник в недоимщиках не числился: откупался добычей охотничьего промысла и медом, который он добывал в Бортных лесах. Лучше всех в деревне умел Оська и лапти сплести — лычники из лык, мочалыжники из мочала, верзни из коры ракита, ивняки, шелюзники из коры тала, вязовики — вяза, берестянки, дубовики, чуни и шептуны из пеньковых очесов или из разбитых ветхих веревок… И не перечесть!

Ванька иногда глянет на отца, как тот лапоть плетет и насмешливо вякнет:

— Почто разные мастеришь, тятенька? Не все ли равно, в каких лапотках бегать.

— Не скажи. Всякий лапоть, Ванька, свое время знает. Каждая пора года спрашивает новой обувки. Для одной — теплые, для другой — холодные, для третьей, когда сушь на дворе — «босовики» напяливай, в «дубовиках» не побежишь. От Покрова до Покрова десяток лаптей износишь. А хороший лапоть сплести — не каждый мужик сумеет.

Приделист был Оська, умел искусно изготовить и всевозможные берестяные изделия: лукошки, кузовки-плетюшки, пестери… Одним словом: мужик на все руки

Любил приказчик Столбунец в избе Оськи остановиться, а главное побаловаться белым, нежным мясом рябчика и удивительно вкусным и душистом медом, кой потом в липовом бочонке увозил своему хозяину.

Говаривал:

— Добрый мед добываешь, Оська. Петр Дмитрич большой любитель. На Москве такого меда, пожалуй, и не сыщешь.

— Воистину, батюшка. Лесной-то мед от всяких недугов лечит.

Был Оська невелик ростом, но кряжист, силенку имел немалую; непоседлив; глаза черные, проворные с лохматыми нависшими бровями; борода тоже черная, растопыренная, воистину напоминавшая веник.

Ванька — весь в отца — черноглазый, шустрый и крепенький, как молодой дубочек. В деревеньке есть ребята и повзрослей его на пару лет, но Ванька не уступает им в силе.

Боролся Ванька и с пятнадцатилетними, те — на голову выше, но Осипов «дьяволенок» вцепится как клещ и с ног его не свалишь. Дивилась ребятня!

Меж своих же одногодков Ванька слыл забиякой: то кому-нибудь нос расквасит, то по чреслам орясиной шарахнет, — лучше не связываться. А некоторые огольцы и вовсе Ваньку недолюбливали за живодерство: раз рыжему коту хвост топором отрубил, а собачонку, укусившую его за ногу, связал оборами от лаптей и кинул в реку Сару,

Один из огольцов, сын попа-расстриги[3], пожалевший собаку, сердито крикнул:

— Каин! Зачем Жульку загубил? Каин!

Вот с той поры и прилипла к Ваньке Осипову злющая кличка.

Убийство безобидной дворняжки вызвало недовольство мужиков. Те пришли к Оське и попросили выпороть непутевого сына.

— Сам ты, Оська — мужик ладящий, но Ванька твой — чище разбойника. Выпори его, дабы на всю жизнь запомнил, как Божью тварь губить.

— Выпорю, мужики. Будет, как шелковый.

Оська слов на ветер не кинул, и так отстегал вожжами Ванькино гузно, что тот неделю не мог на лавку сесть. Но вот что диво: хлестко, с оттяжкой бил отец, но Оська даже не пикнул, лишь зубами скрипел.

— Терпелив ты, однако, Ванька, — сказал в заключение порки родитель.

Ванька лишь сверкнул на отца злыми дегтярными глазами.

Была в «дьяволенке» еще одна занятная черта: изощренное (не по годам) умение чего-нибудь стибрить, особенно тогда, когда ребятне предстояло оголодавшее брюхо чем-то набить.

Ванька ловко с чужого огорода и репу стянет, и, не сломав ни единой ветки, спелых яблок под рубаху набьет, и все-то получается у него тихо, бесследно, словно сам сатана ему помогает.

— Здорово своровал, Каин, — пожирая плоды, нахваливали дружка сорванцы. (Ванька на кличку не обижался: напротив, считал ее громкой и дерзкой). — Но воблу тебе у соседа не стянуть.

— Пустяшное дело, — шмыгнул носом Ванька. — Ночью воблу сниму.

И снял, и вновь никаких следов не оставил.

Сосед Тимоня разводил руками:

— Чудеса, Оська. Лавка-то моя, на коей сплю, под самым оконцем, даже пузырь намедни лопнул, я даже шороха не услышал.

— Так ты спал мертвецким сном, Тимоня.

— Не спал, Оська, вот те крест! Всю ночь зашибленная нога спать не давала. Лопух привязал, а проку? Воблу жалко, вместе с тесемкой кто-то упер… Уж, не твой ли пострел руку приложил?

— Побойся Бога, Тимоня. Он всю ночь на полатях дрыхнул.

— Чудеса, — крякнул в куцую бороденку сосед. - Каждый вершок вокруг избы оглядел. Чисто сработано, будто черти унесли.

Ловок, по-кошачьи ловок был Ванька. Ночью он так тихо спустился с полатей и вышел из избы, что ни отец, ни мать не услышали.

Воблу уплетали на другой день в заброшенном овине. Ванька никогда не жадничал, всегда охотно делился добычей со своей ватажкой.

— Да как же ты сумел воблу снять? — спросили огольцы.

— С Тимониной крыши. Из ивовой ветки крючок смастерил, и вся недолга.

— Ну и ну! — изумились огольцы Ванькиной сноровке.


* * *

Федор Столбунец, с удовольствием поедая мясо рябчиков и утирая вышитым платочком большие влажные губы, изрекал:

— Птицу и медок в Ростов на торги не возишь?

— Какое, батюшка Федор Калистратыч? Далече до Ростова. Туда птицу, опричь чеснока и лука, из окрестных сел привозят. Все, что добуду, в оброк идет.

— Бедно живешь, бедно. Сидишь в курной избенке и кроме леса белого света не видишь.

— Так, ить, все так живут.

— Все да не все, Оська. Ты бы поглядел, как на Москве честной народ живет. Хочешь в Москву?

— В Москву?.. Чудишь, батюшка. Куды уж нам со свиным рылом в калашный ряд? Там, чу, за одну бороду надо алтын отвалить.

— Не алтын[4], а две деньги[5] — со всякого мужика при проезде через заставу в город или из города. Уплатил пошлину — и получай знак в виде жетона.

— Сурьезное дело.

— Воистину, Оська. Государь Петр Лексеич, царство ему небесное, был строг. С мужика — две деньги, с боярина — аж сто рублей.

— Да откуда такие деньжищи даже у боярина? — ахнул Оська..

— Для московского боярина это не деньжищи, — усмехнулся приказчик. — И поболе могут отвалить, коль пожелают по старине бороду носить, но таких на Москве все меньше остается, ибо сам Петр Лексеич, бывало, на западный манер без бороды ходил.

— Вона. А при прежних-то царях безбородых-то людей, будто татар, погаными называли. Тьфу! Бабы — и те могли плюнуть в голое лицо.

— Царь-государь иноземные новины на Руси учреждал и не нам, холопишкам, деяния его осуждать. Ныне императрица Анна Иоанновна, после Екатерины, его дело продолжает, и не дай Бог указ не выполнить, — строго молвил Федор Калистратыч.

— Упаси Бог, батюшка, — смиренно кивнул Оська и почему-то поскреб жесткими пальцами свою неказистую бороденку.

— Ты вот что, Оська, — несколько помолчав, вновь заговорил Столбунец. — Я ведь не зря о Москве речь завел. Господин твой, Петр Дмитрич Филатьев, приказал тебе в Первопрестольной быть… Не хлопай глазами, заколачивай избу и всей семьей в усадьбу купца Филатьева.

— На кой ляд я купцу понадобился? — с трудом пришел в себя Оська.

— Понадобился, коль хозяин зовет.

Оська обвел снулыми глазами закопченную избу, глинобитную печь с полатями, кочергами и ухватами и тяжко вздохнул.

— А как же скарб, огородишко, коровник?

— Твой скарб и ломаного гроша не стоит. Не горюй, на новом месте твой скарб не понадобится.

— А землица, кормилица наша?

На глазах Оськи выступили даже слезы.

— Вот нюни распустил, — покачал головой приказчик. — Нашел о чем горевать. Свято место пусто не бывает. Скоро на твоем месте новый человек будет кабалу тянуть. Собирайся, Оська, подвода ждет.

Глава 2 Москва боярская

Тринадцатилетний Ванька въезжал в Москву, разинув рот.

— Земляной город, — обыденно сказал возница, но Ванька ни глазам, ни ушам своим не поверил. Какой же «Земляной», кой перед ним и высоченный вал, и водяной ров, и деревянные стены из толстенных дубовых бревен и долговязые деревянные башни.

— Ну и лепота! — восхищенно воскликнул Ванька.

— Была лепота да вышла, — махнул рукой возница. — Вот ранее была лепота, когда Земляной город Скородомом назывался.

— Почему Скородомом? — полюбопытствовал Оська, придерживая на коленях плетушку с петухом.

— А потому, мил человек, что царь Борис Годунов возводил крепость на скорую руку, ибо боялся татарского нашествия. Почитай, за один год Скородом подняли. Вот там лепота была. В стене находилось тридцать четыре башни с воротами и около сотни глухих, то есть не проезжих башен. На стенах и башнях стояли мощные пушки, а подле них — пушкари и стрельцы в красных кафтанах. Любо дорого было поглядеть. Сам земляной вал, на коем крепость стояла, охватывала кольцом Москву на пятнадцать верст. Ныне же от Скородома и головешки не осталось.

— Куда ж он подевался?

— В Смутные годы[6] ляхи сожгли крепость, один только вал и остался. Правда. Через полвека[7] на валу был построен острог, кой ты и видишь, но былой лепоты уже нету. Стены и башни обветшали, того гляди, и вовсе развалятся.

— Вона.

— К воротам подъезжаем. Ты, Оська, либо две деньги припасай, либо петуха воротным людям всучи. Возьмут! Кочет у тебя жирный.

— А как же царев указ?

— Указ указом, мил человек, а голодное брюхо жратвы требует.

— Плетьми засекут. Сам-то, небось, пошлину заплатил?

— Заплатил, ибо на Москву часто шастаю. Наберись мзды… Чего оробел? Неси, сказываю, свою плетушку.

— Боюсь, милостивец, — и вовсе оробел Оська.

— Вот ворона пуганая. Сам отнесу.

Возница сошел с подводы, взял у Оськи плетушку с петухом и зашагал к караульным. Вначале показал свой жетон, а затем сунул одному из служилых мзду и показал рукой на Оську

— Мужик из дальней сирой деревеньки. О пошлине ничего не ведал, а денег у него — вошь на аркане да блоха на цепи. Пропустите, убогого, добры люди.

Служилый хмуро глянул на «убогого» и махнул рукой.

— Проезжай.

Петр Дмитрич Филатьев с приказчиком, ехавшие на лихой тройке, появились в Москве на сутки раньше, а семью Оськи вез на подводе дворовый человек купца Ермилка, кой прожил в Первопрестольной около сорока лет, а посему знал в Москве не только каждую улицу, но и каждый закоулок.

— Ныне по Мясницкой едем, — неторопко сказывал он, уставший молчать за длинную дорогу. — Тут, по левую руку, в прошлом веке стояла слобода мясников с церковью Николы в Мясниках, опосля ж заселили улицу дворяне да всякие знатные люди, а вкупе с ними и богатейшие купцы, фабриканты да заводчики. Зришь проезжаем? То плавильная и волочильная золотная фабрика купца Савелия Кропина да Василия Кункина. Золото лопатой гребут.

— Ишь, каким крепким тыном отгородились. Даже башни по углам, — крутанул головой Оська.

Черные же, острые глаза Ваньки хищно блеснули. Вот бы где пошарпать! С золотом-то и дурак проживет.

— Дворы князя Лобанова-Ростовского, графа Панина, князя Урусова, — продолжал Ермилка. — А вот и двор Алексея Данилыча Татищева.

— Никак, по имени запомнил, — молвил Оська.

— Да то ж сосед господина нашего Петра Дмитрича Филатьева.

— Вона.

— Почитай, приехали.

Ванька широко раскрытыми глазами пожирал Москву и не переставал удивляться. Дворы хоть и богатящие, но поставлены, кому как вздумается, причем ни одни хоромы не выходили на улицу передом, отгородившись от улицы садами, конюшнями, поварнями, амбарами, клетями, сараями, людскими, банями и прочими строениями. Заблудишься кого сыскать.

А ворота? Многие — из тесаных дубовых плах, обитым толстенным железом. Не двор, а неприступная крепость, ибо тын, окружающий всю усадьбу, сотворен из таких же дубовых плах, да таких высоченных, что, пожалуй, превышают две сажени. Попробуй, перекинься, разве что на ковре-самолете окажешься за забором. Ну, купцы, ну, бояре! Крепко свое добро стерегут.

Глава 3 Москва бьет с носка

В первый же день купец распорядился:

— Быть тебе, Оська, добытчиком меда. Станешь в подмосковных лесах бортничать, а заодно птицу, белку и зайцев бить. Дам тебе недурственное ружье, снабжу дробом и порохом. Охоться!

— По душе, милостивец, дело знакомое, да токмо, где мне голову приложить? Лес!

— В избенке, кою десять лет назад срубили. Недавно старый бортник Богу душу отдал. Колоды сохранились, своих добавишь. Иногда к тебе будут мои люди наведываться.

— А как жена моя Матрена, сын Ванька?

— Матрена будет жить с тобой. Муки завезем, луку, капусты для щей — не пропадете. Ваньку же твоего в людскую определю, станет моим торговым людям помогать, кое какие делишки по двору делать… Ты чего, Матрена, нюни распустила?

— Страшно мне, милостивец. Чу, разбойные люди по лесам шастают.

— Врать не буду, шастают, но старого бортника не обижали, ибо умел с ними поладить. Лихие люди купцов не любят, а своего мужика, что из голи перекатной, не трогают.

— А как медок заберут?

— Голову надо иметь, Оська. У старого бортника тайник имелся, где он бочонки хранил, в избе же самую малость держал. Остальные-де приказчик хозяину увез. Кумекаешь?

— Кумекаю, ваше степенство.

— То-то, Оська. В колоду же с пчелами даже дурак не полезет. Завтра тебя и Матрену проводит в лес приказчик Столбунец.

— А мне можно тятеньку с матушкой до лесу проводить? Чай, теперь долго не увижу, — спросил Ванька.

Филатьев глянул на него суровыми глазами.

— Запомни, отрок: никогда не встревай в разговор, доколе хозяин сам тебя не спросит.

— Каюсь, — потупился Ванька и вдруг так горько зарыдал, что удивил даже отца с матерью, ибо никогда их «непутевый» сын не бывал таким сердобольным.

— А ну буде! — прикрикнул купец и сжалился над Ванькой.

— Бес с тобой, проводи.

Ванька в ноги купцу упал.

— Век не забуду, милостивец!


* * *

Людская была разбита на каморки, в коих ютились холопы Филатьева, а среди них дворник, сторож, банщик, садовник, каретных дел мастер, кучер, плотник и холопы «выездные».

Женская половина дворовых людей занимала другую часть людской, перегороженная деревянной стеной.

Самое большое жилье было у кучера Саввы Лякиша. Среди обитателей людской он не пользовался уважением, ибо Лякиш мнил себя важной персоной и был заносчив, полгая, что он своим «барственным» видом еще более подчеркивает именитость знатного купца.

Был Савва большим и грузным, носил пышные бакенбарды на «европейский» манер, а во время выездов облачался в диковинную для Ваньки ливрею, расшитую золотыми галунами.

Глава 4 Светские повадки

Дворник Ипатыч, к которому подселили Ваньку, посмеивался:

— Чисто павлин, наш Лякиш.

— На боярина схож.

— Нашел мне боярина. Из холопов он, Ванька. Хозяин его за внушительный вид на козлы посадил, вот и заважничал Лякиш.

— А кто такие выездные холопы?

— Самые отчаянные. Конные ухари. Они, когда хозяин по Москве на санях или в повозке едет, народ по дороге плетками разгоняют. Улицы, сам видел, узкие да кривые, со встречной тройкой едва разминешься. Раньше при виде боярской колымаги купцы к обочине жались, а после того как царь Петр бояр почитать не стал, а торговых да промышленных людей начал прытко жаловать, купцы к обочине перестали жаться. Ныне им ни князь, ни боярин не страшен, а те по старине спесью исходят. Холопы во все горло орут: гись, гись! — и плетками размахивают. Но не тут-то было. Холопы купца и не думают уступить. Дело до побоищ доходит, а народ потешается.

— Я бы тоже в конные холопы пошел, дед Ипатыч. — Им, чу, ни каши, ни щей с мясом не жалеют.

— Да уж голодом не сидят. Лихие ребятки, особливо Митька Косой.

— Почему «Косой?».

— Таким на свет Божий родился, но видит не хуже степняка, даже ордынский аркан ловко метает. Нрав у Митьки тяжелый, походя, ни за что, ни про что подзатыльника может дать. Лучше ему на глаза не попадаться.

Было Ипатычу за шестьдесят, когда-то служил у отца Петра Филатьева камердинером, а после его смерти продолжал ходить в дворниках у наследника.

Подселение Ваньки ничуть не обидело Ипатыча.

— Не стеснишь, мне с тобой повадней будет. Порой, такая докука возьмет, а поговорить не с кем. Ты паренек шустрый, глядишь мне из лавки мягких баранок принесешь, а то никого не допросишься.

— Принесу. А скажи, Ипатыч, какое мне дело купец поручит?

— Тоже мне, важная птица, — улыбнулся старик. — На побегушках будешь у приказчика. То принеси, это подай, туда стрелой слетай, а чуть оплошал — все тот же подзатыльник, а то и плеточкой попотчует. Да и кроме приказчика есть, кому мальца обидеть. Злых людей у Филатьева хватает. Здесь не забалуешь.

— Не люба мне такая жизнь, Ипатыч. В деревеньке было лучше.

— Теперь привыкай, Ванька, к городу. Москва бьет с носка. Здесь тихого да смирного затопчут и не оглянутся. Так что держи ухо востро и не будь тихоней. И неплохо бы тебе всяким там купеческим повадкам обучиться, и не только купеческим. Ты, как мне кажется, парень с головой, а в жизни всякое может сгодиться. Вот научишься с барами, барынями и барышнями обращаться, глядишь и ты в камердинеры угодишь. Совсем другая жизнь — и сытая и почетная. Бывает, даже с князьями и графами в разговор вступаешь. Облачат тебя в красивую ливрею с золотыми галунами — и принимай господ.

— А что Ипатыч? — загорелся Ванька. — Я бы с полным удовольствием всякие повадки на ус мотал, но где время набраться? Днем-то меня приказчики затыркают.

— А вечера и ночи на что? Особенно осенью и зимой.

— Верно, Ипатыч.

— Тогда сегодня и начнем… Как хозяина будешь называть?

— Ваша милость или ваше степенство.

— Молодец. А графа?

— Барин.

— Можно и так по простоте мужичьей, но лучше — ваше сиятельство.

— А дворянскую дочь?

— Барышня. Мать же можно и сударыня, или госпожа.

— Но запомни, Ванька. Обращение — всего лишь малая толика. Самое главное умение — изысканно говорить высоким слогом, да так, чтобы в тебе порода была видна, чтобы ты на равных мог разговаривать и с купцом, и с заводчиком, и с дамой, и с самим графом. Вот если всему этому хватит у тебя сил заняться, тогда ты многого можешь добиться, весьма многого.

— Скажи, Ипатыч, а ты сам-то как в камердинеры угодил?

— Тут — целая история, Ванька… Хочешь верь, хочешь нет, но я побочный дворянский сын.

У Ваньки округлились глаза.

— Трудно поверить? И все же выслушай… Моя мать, дворянского роду, была в молодости весьма пригожей. Любила одного, почти одногодка, но родители выдали ее за старика с большим капиталом. Шесть лет с ним прожила, но так и не познала любовной утехи. Стала тайком встречаться со своим любимым человеком, обедневшим дворянином. Затяжелела. Чтобы старый супруг не заметил, утягивала себя корсетом. А потом… потом пошла к повивальной бабке и тайком разрешалась. Назвала Алексеем и отдала на воспитание своей тетке, дальней родственнице, которая не имела детей. После смерти супруга Ипата Спиридоновича, жена его полностью занялась моим воспитанием, и к шестнадцати годам я стал вполне образованным человеком. Вскоре тетка умирает, а я, согласно указу царя Петра, должен поступить на государеву службу, но тут приключилось непредвиденная напасть. У тетушки был большой яблоневый сад, и я в конце сентября принялся собирать в корзины антоновку. Одна из яблоней была весьма высока, залез, было, на самый верх, но обломился сук с тяжелыми плодами. Итог был плачевный, так как я оказался в лечебнице с переломанной рукой. Ни о какой государевой службе не могло быть и речи. Когда вернулся из лазарета, имение тетушки оказалось проданным одним из ее дальних родственников. Оспаривать свои права я, конечно, не мог, так как жил у тетушки на птичьих правах, ибо мать моя не захотела, чтобы кто-то проведал о ее грехе.

— Что же дальше, Ипатыч? Матери своей не показывался?

— До самой смерти моей благодетельницы я не знал о своих родителях. Узнал, когда тетушка испускала дух, но все уже было поздно, ибо ни отца ни матери не было уже в живых. Мать оказалось весьма слабой на здоровье, отец был старше ее на четверть века. Остался я у разбитого корыта. И все же на два года удалось устроиться писарем в одном из присутствий, а затем угодил в камердинеры к отцу Петра Филатьева, а когда купец умер, я уж был староват, новый хозяин выпер меня из комнатных слуг и посадил у ворот в караульную будку, ну а затем я дворником стал. Вот такая круговерть, Ванька Осипов.

— Любопытная у тебя, Ипатыч, история.

— Любопытная, — кивнул большой седой бородой старик. — Ну так, коль не передумал, сегодня вечером и начнем науку о светских повадках[8].

— Начнем, Ипатыч. Авось, мне больше повезет.

— Ванька! — донесся из-за дверей голос приказчика.

— Вот и началась твоя служба, — вздохнул Ипатыч. — Проворь!

Ванька выскочил в коридор и тотчас услышал свой первый приказ:

— Беги к привратнику и спроси: будет ли к обеду Николай Угодник?

Ванька сорвался, было, к выходу, но затем остановился и замер, как вкопанный.

— Ты чего, ядрена вошь, застыл? Аль столбняк хватил?

— А зачем зазря бежать, дядька Федор? Николай Угодник по обедам не шастает, он на иконе сидит.

— Ты глянь на него, — рассмеялся приказчик. Смекнул-таки. Выходит, не дуралей. Меня ж больше дядькой не зови. Я для тебя — ваша милость. Уразумел.

— Уразумел, ваша милость.

— А коль так, выйдем во двор. Видишь у повети[9] груду расколотых дров? Собери в поленицу, и чтоб стояла, как Преображенский[10] солдат на часах.

Про Преображенского солдата Ванька, конечно же, ничего не знал, но спрашивать приказчика не стал, так как не раз помогал отцу собирать поленицу — «ни горбату и не кривобоку».

Ванька не успел выложить и трети поленицы, как к нему подошел Митька Косой.

— Дело к тебе есть, Ванька. Сбегай в кабак и принеси штоф водки.

Ванька пожал плечами.

— И рад бы, но Федор Калистратыч, сам видишь, на другое дело поставил. Да и дорогу в кабак я не ведаю.

— Дорогу в кабак не ведаешь? — насмешливо ощерил губастый рот Митька. — Да на Москве нет человека, кой бы кабаки не ведал. Самый ближний от нас у Мясницких ворот. Дуй!

— Не могу, — уперся Ванька. — Допрежь поленицу выложу.

— Ах, ты сучонок! — закипел Митька и с силой пнул сапогом уложенные дрова, да так, что они рассыпались. — Ты что, хочешь моим недругом стать? Беги в кабак, сказываю!

Ванька вспомнил слова Ипатыча: «Лучше с ним не связываться», и он взял гривенник.

— Две деньги сдачи принесешь. Не задерживайся!

Не успел Ванька добежать до кабака, как увидел смешную картину: двое дюжих молодцов выкинули из питейного заведения совершенного голого мужика.

— Изрыгай в лопухи свою блевотину.

Питух был мертвецки пьян.

Подле кабака толпились бражники: кудлатые, осовелые; некоторые, рухнув у крыльца, спали непробудным сном, другие ползали на карачках, тужась подняться на ноги.

Кабак же гудел. За грязными, щербатыми, залитыми вином столами сидели питухи. Сумеречно, чадят факелы в поставцах, пляшут по закопченным стенам уродливые тени.

Смрадно, пахнет неистребимой кислой вонью, пивом и водкой. Меж столов снуют кабацкие ярыжки: унимают задиристых бражников, выдворяют вконец опьяневших на улицу, подносят от стойки немудрящую закуску, медные чарки и оловянные стаканы, косушки [11]и штофы. Сами наподгуле, дерзкие.

Закупив штоф, Ванька торопко поспешил ко двору Филатьева. Не успел свернуть в Козловский переулок, как на него напали четверо мужиков, шагавшие за ним от питейного заведения. Лохматые, с сизыми носами, в драной одежонке.

— Отдай штоф!

Голос пропитой, хриплый.

— И не подумаю.

— Бей его, ребятушки!

Ванька отчаянно сопротивлялся, но где уж ему устоять супротив четверых мужиков. Вернулся к дому купца чуть живехоньким, а Митька Косой тут, как тут.

— Где штоф? — рявкнул холоп.

— Мужики в переулке отобрали да еще отволтузили.

— Сучонок! — вновь рявкнул Митька и двинул увесистым кулачищем Ваньке по лицу. Недовольный холоп побрел на конюшенный двор, а Ванька, утирая рукавом посконной рубахи кровь с лица, пошел к разваленной поленице, но на этом его напасти не завершились, так как вскоре подле него вновь вырос приказчик.

— Это ты так дрова укладываешь? Бездельник!.. А чего харя в крови? Кто?

Ванька потупился.

— Кто, спрашиваю?

— Не скажу.

Приказчик выхватил из-за голенища сапога плетку и ожег ею спину юноты.


Глава 5 Зарядье

Миновало семь лет. Ванька заметно вырос, раздался в плечах, налился силой, но ничего в его жизни не изменилось, «поскольку от господина своего вместо награждения и милостей несносные бои получал».

Озлобился Ванька, и все чаще стал задумываться над своей неудавшейся жизнью. Ну почему, почему ему так не везет? Кажись, лодыря не гонял, любую работу норовил выполнить исправно, но не было дня, чтобы он не попадал в какие-нибудь нелепые истории, кои завершались тумаками.

Взять вчерашний день. Приказчик Федор Столбунец велел принести в каменную лавку мешок турецкого нюхательного табаку, коим (со времн царя Петра) увлекались многие московские дворяне.

Доставил бы из лабаза благополучно, если бы на пути не встретился Митька Косой. Тот взял да и хлестнул по рогожному мешку своей плеткой. Хохотнул, скаля свои острые выпуклые зубы.

— Проворь, Ванька, приказчик заждался.

Хлестнул ради озорства, но с такой силой, что тугой мешок треснул и табак посыпался на землю.

Тут Ванька не удержался: годами накопленная злость на холопа выплеснулась злыми словами:

— Ты чего, гад, делаешь? В харю захотел!

— Чего-чего? — поразился Митька. — Это что за вошь на меня рот раззявила? Да я тебя, сучонок, в кровь исполосую!

— С коня-то и дурак сможет. Сойди на землю, вот тогда и поквитаемся.

Обозленный Митька с коня сошел и тотчас взмахнул на супротивника плеткой, но Ванька успел перехватить кисть его руки, да так ее сдавил, что плетка вывалилась.

— Сучонок, — прохрипел холоп и немедля был повержен наземь.

Изумленный Митька с окровавленным лицом оставался лежать на тропинке, а Ванька переломил через колено рукоять плетки и понес лопнувший мешок к лавке. Спохватился о просыпанном табаке только тогда, когда торговый сиделец с бранью накинулся на него:

— Ополоумел, паршивец! Ты чего мне подсунул? Табак воруешь?!

Ванька уже знал, что турецкий табак имел громадную цену.

— Чего молчишь? Почитай, два фунта спер!

— И понюшки не брал… Не приметил, что мешок худой. По дороге малость высыпался.

— По дороге?.. А ну пойдем, глянем, паршивец. Коль набрехал, приказчик из тебя кишки выдавит.

Сиделец закрыл на пудовый замок лавку и потянул Ваньку за рукав рубахи.

— Пойдем, пойдем, вор.

Вины Ваньки не оказалось, но наказания избежать не удалось. Приказчик стеганул его батогом и назидательно произнес:

— Ты куда смотрел, дурья башка? Нешто порчу в лабазе не заметил?

— Не заметил, ваша милость.

— А чтобы в другой раз моргалы не дрыхли, а бдели — запоминай науку.

Батог загулял по Ванькиной спине. К битью он давно привык, мог и не такое выдержать.

Митька же Косой, бывший неподалеку, с кривой ухмылкой взирал на Ваньку и, пожалуй, впервые без язвы подумал: «А парень, кажись, на кляузы не способен. Сколь бы его не шпынял, знай, помалкивает, лишь злющими глазами сверкает».

Было на что злиться Ваньке Осипову, и не только на Митьку Косого. Злился, казалось, на весь мир: на приказчиков, купцов, фабрикантов-заводчиков, знатных людей Москвы. Все они кровопивцы-паразиты, живут в роскоши и измываются над своими дворовыми.

А откуда богатство им свалилось? На обмане, на обвесе, на выколачивании последних деньжонок из крепостных.

Как-то услышал речь господина полковника, Ивана Ивановича Пашкова, кой был частым гостем Филатьева.

— Поместье у меня, Петр Дмитрич, не столь и велико, но я мужика в крепкой узде держу. На оброк посадил, тем и живу.

— Чай, оброк-то немалый?

— Да уж спуску не даю, но голодом мужики не пухнут, хотя моего приказчика того гляди, дрекольем побьют.

— А коль побьют?

— Пусть попробуют. Заведу на двор и собаками затравлю. У меня не забунтуют. Подлые людишки!..

«Подлые людишки, — с горечью усмехнулся Ванька. — Вот и он никчемный подлый человек, как и все люди, представляющие бедноту. Их же превеликое множество, которые поят и кормят, обувают и одевают горстку богатеев. Паразиты они и упыри, кои только и знают нечестным путем добывать свое богатство.

Взять Петра Филатьева. Да у него столько денег, что можно прокормить всю московскую голь перекатную. А он кинет три полушки нищим на паперти и считает себя благодетелем. Сквалыга! Все его дворовые люди ходят в обносках, в коих по улице пройтись стыдно.

А как свою дворню кормит? Лишь бы ноги волочились. Уж такой прижимистый, что даже на Светлое Воскресение[12] выдает всего лишь по одному крашеному яичку, и все потому, чтобы стародавний обычай христосования не нарушить, а то бы и вовсе пришлось у голубей яйца воровать.

Худая жизнь, горемычная.

Одна отрада — уроки бывшего дворянского сына Ипатыча. За семь лет Ванька столько познал «высокого слога», что Ипатыч диву давался.

— Да ты теперь, Иван, можешь легко и свободно с любым высокопоставленным человеком разговаривать. Светлая же у тебя голова. Жаль, что живешь в грубом быту, среди неотесанных людей.

— Жаль, Ипатыч.

Неужели ему, Ваньке, так и дальше бытовать на постылом дворе? Каждый день, проведенный у купца Филатьева, надоел ему до тошноты. Надо бежать, бежать отсюда, пока тебя совсем не замордовали. Хватит крепостной неволи.

Живая, порывистая душа двадцатилетнего Ваньки рвалась на свободу.

Дня через два приказчик Столбунец выдал Ваньке праздничную сряду и поручил ему важное задание.

— Сунь под рубаху пять вершков аглицкого сукна и отнеси купцу Кузьме Нилычу Давыдову в Зарядье[13]. Спросишь, не возьмет ли сто аршин. Дом купца в Мокринском переулке.

По воскресным дням, когда всякая работа со времен царя Алексея Михайловича[14] была запрещена, дворовые люди Петра Филатьева разбредались по Москве, а посему Ванька Осипов довольно хорошо уже знал Белокаменную.

Иногда он доходил до Земляного города, а, возвращаясь короткими переулками, пересекал шумные Никольскую, Ильинскую и Варварскую улицы, и оказывался в Зарядье, древнейшем поселении Москвы. Шумная торговая жизнь кипела здесь и особенно на Большой, или Великой улице. На ней же, посреди, стояла церковь покровителя торговли и мореплавания — святителя Николая, прозванная из-за постоянной здесь сырости от наводнений и дождей «Николой Мокрым». Местность эта именовалась даже «Болотом».

Застроено было Зарядье деревянными, тесными дворами, между коими пролегали узенькие, кривые переулочки. Частые пожары истребляли их дворы «без останку». Большая улица оканчивалась «Вострым концом», где была поставлена каменная церковь Зачатия Анны в Углу — одна из древнейших в Москве.

Построенная стена Китай-города отделяла Зарядье от реки Москвы, выход к которой мог осуществляться только через Водяные ворота, против Москворецкого моста, и Козмодемьянские — в заложенной квадратной башне внизу Китайского проезда.

В ХYII и ХYII веках Зарядье было заселено большей частью мелким приказным людом, торговцами и ремесленниками; приказные имели связь с Кремлем, его приказами и различными, хозяйственными царскими службами, а торговцы и ремесленники — с Гостиным двором и торговыми рядами, лежавшими к северу и западу от Зарядья.

В соответствии с этим главные переулки Зарядья потянулись от Мокринского переулка в гору, к Варварке. Их было три: Зарядьевский, Псковский и Кривой..

Кроме мелких жилых дворов, в Зарядье стояло несколько казенных учреждений и один монастырь. На месте здания на углу Мокринского переулка и Москворецкой улицы находился «Мытный двор» — городская таможня, в коей взимался таможенный сбор — «мыт» — со всякой пригоняемой в Москву «животины»: коров, овец, свиней, и даже кур и гусей. Тут же на «Животинной площадке» скот и продавался. Кроме того, здесь продавалось также мясо, куры, колеса, сани, зола, лыко и прочее.

От помета животных, как на Мытном дворе, так и вокруг него была «великая нечистота», а воздух был заражен смрадом. Невзирая на это, рядом находились Хлебный, Калачный, Масляный, Соляной, Селедный и другие ряды.

Совсем недавно на противоположной стороне Зарядья, в Кривом переулке, стояла мрачная царская тюрьма, а посреди, между Псковским и Зарядьевскими переулками, Знаменский монастырь, возле которого находился бывший «Осадный патриарший двор».

По рассказам дворника Ипатыча Ванька уже знал, что Зарядье принимало самое живое участие во всех народных волнениях. Среди его забитых нуждой ремесленников всегда царило недовольство, а посему в Зарядье находили в себе приют укрывавшиеся от правительства и преследуемые им люди. При подавлении «бунтов» участники их первым делом прятались в Зарядье, где были такие места, в которых сыскные люди никогда никого не могли найти.

Жизнь в Зарядье резко ухудшилось, когда Петр 1 перевел столицу в Санкт-Петербург, что лишило подьячих и мелких служащих царского двора должностей и превратило Зарядье всецело в мир ремесленников и торговцев, но еще больший удар нанес царь Петр Зарядью, когда окружил Китай-город земляными бастионами и рвом, тем самым на целое столетие закрыл стоки в Москву-реку, вследствие чего вся грязь и нечистоты с Варварки стекали в Зарядье и превращали его в буквальном смысле в непроходимую трясину.[15]

В Зарядье Ванька шел с большой охотой, так сия часть города издавна славилась дурной славой. Наряду с портными, сапожниками, картузниками, скорняками, колодочниками и другим мастеровым людом, московские трущобы являлись обиталищем лихих людей и воровских шаек, изобиловали притонами, содержательницами малин, скупщиками краденого…

Дурную славу имели и зарядьевские кабаки, особенно зимой, когда они не закрывались и где коротали дни и ночи самые отпетые лесные разбойники, не нашедшие приюта в других местах. В кабаках они пропивались в дым, до последней одежонки, а посему и обитали в питейных домах до теплых дней.

Зарядье! Ванька, шагая по улочкам и переулкам, с удивлением глазел на каменные дома, в коих проживали богатые люди. Думалось: «И как только не боятся здесь жить? Поди, каждый богатей держит у себя по десятку оружных холопов. Ныне и Филатьев для своего сбереженья закупил ружья. Не подступись!

Ворота купца Давыдова были наглухо закрыты. Ванька постучал кулаком в дубовую, обитую железом калитку. Чуть погодя, оконце распахнулось, в коем обозначилось округлое лицо в черной кудлатой бороде.

— Чего надоть?

— Я — от купца Петра Дмитрича Филатьева к купцу Давыдову.

Привратник пытливо оглядел парня. В чистой кумачовой рубахе с шелковым пояском, в портках тонкого сукна, заправленных в добротные, но грязные сапоги. Но грязная обувь не смутила привратника. Зарядье!

— По какому делу, паря?

Ванька вытянул из-за пазухи кусок синей ткани.

— Аглицкая. Велено спросить их степенство: не купит ли сто аршин?

Привратник взял через оконце ткань и коротко буркнул:

— Жди.

Оконце вновь захлопнулось. Дело обыденное. Ванька прислонился к калитке и, посвистывая, стал посматривать на прохожих.

Пестрый шел народ: в зипунах, кафтанах, чугах, однорядках, но большинство в сермягах, обладателем которых был ремесленный люд. Попадались люди и в немецком платье с бритыми лицами.

А вот показалась нарядная пожилая барынька в богатом головном уборе, окружавшем голову в виде широкой ленты, концы которой соединялись на затылке; верх был покрыт цветной тканью; очелье украшено жемчугами и драгоценными камнями; спереди к кике были подвешены спадавшие до плеч жемчужные поднизи, по четыре с каждой стороны. Плечи барыньки покрывала соболья накидка, наброшенная на малиновый летник[16]. Шла в сопровождении рослого холопа.

Встречу же неторопко, покачивая широкими плечами, шел верзила в темно — зеленом полукафтане. Поравнявшись с барынькой, учтиво поклонился.

— Здорово жили, госпожа матушка. Шапчонка и соболя мне твои приглянулись. Сама отдашь или мне снять?

— Пошел прочь! — воскликнул холоп и тотчас от могучего кулака верзилы был повержен наземь.

Барынька, вмиг оставшись без соболей, испуганно охнула и без чувств рухнула подле холопа.

Верзила, как ни в чем не бывало, не обращая внимания на прохожих, свернул к кабаку, что стоял в Кривом переулке.

«Вот это удалец! — проводил Ванька восхищенными глазами лихого человека. — Как он ловко с барыньки дорогие меха снял. Средь белого дня!»

Ванькиному восторгу не было предела. А холоп, тем временем, очухался и поднял барыньку. Увидел неподалеку стоящего у ворот парня, спросил:

— Куда убежал лиходей? Убью, собаку!

Ванька махнул в противоположную сторону Мокринского переулка.

— Там ищи, дядя. Может, найдешь дырку от бублика, а сам бублик на лихой тройке укатил.

— То сам Камчатка! — выкрикнул кто-то из прохожих.

Холоп разом стих и поторопил свою госпожу:

— Пойдем отсель побыстрей, Дорофея Ивановна, пока живы.

Ванька же присвистнул. Камчатка! Кто на Москве не слышал это имя? Самый матерый вор Первопрестольной. Бесстрашно неуловимый, непомерно дерзкий, о коем ходили целые легенды.

О нем как-то дворник Ипатыч сказывал: что Камчатка — человек бывалый, он и в солдатах послужил, и бит бывал, и в Сыскной тюрьме сидел, но сумел хитро убежать. А московские трущобы он знает, как свои пять пальцев, посему его солдаты и полицейские драгуны[17] отчаялись изловить.

«Не худо бы с Камчаткой дружбу заиметь, — неожиданно подумалось Ваньке. — А что? Уж, коль надумал от Филатьева бежать, то лучше всего податься к знаменитому вору, кой нещадно богатеев чистит».

С нудным скрипом открылась калитка, из которой вышел приказчик Давыдова.

— Передай Петру Дмитричу, что их степенство купит сто аршин аглицкого сукна, но со скидкой в цене.

— И велика ли скидка?

— Два алтына с аршина.

Ванька, конечно же, не имел права торговаться, а посему в ответ лишь кивнул.

— Так и передам. Будь здоров, ваша милость.

— И тебе пластом не лежать. Бывай, паря.

Ванька направился в сторону кабака. У распахнутых дверей его остановили двое дюжих бражников в посконных рубахах. Однако винным перегаром от них не разило. Глаза настороженные, прощупывающие.

— Ха! Да ты никак из Стукалова монастыря[18]. Кого ищешь, братец?

— Очумели. Из какого еще монастыря?

— Стукалова. Намедни видели, как ты из него выходил.

— Знать недопили, мужики. На Москве такого монастыря и в помине нет. А ну, отвали!

— Мы тебе так отвалим, что костей не соберешь. Признавайся, пока по кумпелю не получил.

Драка с мужиками не входила в намерения Ваньки. Придется примириться.

— Ладно мужики…Обмишулились вы. Я — дворовый человек купца Петра Филатьева.

— Что-то не похож ты на дворового человека. И куда же ты шел?

— С поручением к купцу Давыдову.

— Да так ли?.. Тогда скажи, братец, какая у привратника борода?

— Чудной же вы народ. Черная, кудлатая.

— Проходи.

— Ну и ну, — рассмеялся Ванька, смекнув, что два дюжих молодца стоят на стреме и проверяют подозрительных типов.

Питейное заведение обдало Ваньку неистребимым бражным духом, шумом и пьяными выкриками, от коих трепетали огоньки восковых свечей, вставленные в железные шандалы и приделанные к бревенчатым стенам.

За буфетной стойкой стоял тучный, лысый целовальник[19] в плисовой поддевке и сердито отмахивался от вислоухого бражника, оставшегося в одних портках.

— Сгинь, Игоська! В долг не дам.

— Ну, хоть на куний волос, милостивец. Нутро горит, Игнатий Дормидонтыч.

— Сгинь, сказываю!

Бражник принялся стягивать сапоги.

Ванька оглядел столы, но среди питухов Камчатки не оказалось. Странно. Но для чего ж тогда он у входа кабака на шухере своих молодцов выставил? Значит, где-то здесь. Уж, не в комнате ли самого целовальника? Но туда не попасть.

Но судьба в этот день благоволила Ваньке. Он увидел, как через небольшой проход в стойке, вышел приземистый, щербатый человек в ситцевой рубахе, подпоясанной синим кушаком, и направился к выходу.

«От Камчатки», — подумалось Ваньке.

Щербатый что-то шепнул одному из стражников и направился в сторону Кривого переулка. Ванька за ним.

Пройдя лавчонку сапожника, щербатый резко обернулся и грубо спросил:

— Чего за мной волочишься: Из сыскных? — рука потянулась за голенище сапога, из-за которого выглядывала рукоять ножа.

— Вот и ты туда же. Охолонь! Потолковать надо, — миролюбиво высказал Ванька.

— Говори.

— Хочу от купца Филатьева сбежать к Камчатке. Вот так неволя надоела! — Ванька чиркнул ребром ладони по горлу.

— Что-то ты не похож на холопа.

Глаза у лихого оставались настороженными.

— Я не холоп, а сын крепостного крестьянина. Выслушай меня.

— Можно и выслушать, но коль вранье замечу, пришибу.

Выслушав Ванькино «житие», лихой чуток оттаял. Однако вознамерился устроить парню проверку.

— Гопником[20] захотел? Но стать корешем Камчатки не так-то просто, паря. Надо заслужить. Хорошие влазные нужно принести.

— Тебя как звать?

— Запомни. Ванька сын Осипов. У нас званий нет. Кликуха моя Васька Зуб. Может, слышал?

— Слышал, — соврал Ванька.

— Еще бы, — самодовольно ухмыльнулся Зуб. — У тебя какая-нибудь кликуха есть?

— В деревне Каином огольцы окрестили.

— Да ну! Знатная кликуха. И за какие грехи так тебя прозвали?

— Живую собаку в реке утопил, а коту хвост топором отсек.

— Однако, — крутанул головой Зуб.

— Что надо сделать для Камчатки?

— А вот что, Ванька Каин. Купца твоего ведаем. С большой деньгой живет. Выкради у бобра[21] подголовный ларец и ко мне принеси, а я уж тебя потом с Камчаткой сведу.

— Выкраду, Васька. Но где тебя найти?

— В Мокринском кабаке. Шепнешь целовальнику. Он укажет.

Глава 6 Притон

После обеда вся Русь, согласно стародавнему обычаю, отходила ко сну. Москва словно вымирала на целых два, а то и три часа. Спал холоп, спал купец, спал боярин, и ни один господин не имел права заставить своего дворового человека работать.

На Москве не забыт случай. Царь Алексей Михайлович (отец Петра Великого) возвращался с богомолья и увидел на Сретенке, как на дворе боярина Сицкого, холопы перетаскивают кули с житом в амбар.

«Тишайший»[22] осерчал, приказал к нему привести боярина[23], люто забранился, и самолично отстегал его плетью…

На другой день Ванька прокрался в покои хозяина и замер. Петр Дмитрич лежал на спине, и густо, беспросыпно храпел на мягкой постели, отчего его большая рыжая борода подпрыгивала на широкой груди. Растрепанная голова покоилась на мягкой подушке, под которым и находился деревянный подголовок.[24] Именно в нем, как знал уже Ванька, и хранили купцы свое богатство, хранили по обыкновению в ларцах, набитых золотыми рублевиками и драгоценными каменьями. С одной стороны изголовье было наглухо закрыто, а с другой — задвинуто маленькой дверцей с медной ручкой. Именно на нее и прицелился Ванька. Не дай Бог, если дверца заскрипит, тогда купец может проснуться и поднять такой несусветный крик, кой взбулгачит все хоромы.

Сердце Ваньки бешено колотилось. Сейчас решится его судьба: либо холопы купца забьют его до смерти, либо он станет вольным человеком и войдет в другой мир, наполненный подвигами и приключениями.

Смелее, Ванька! И вот тяжелый вишневый ларец, изукрашенный искусной резьбой, оказался в его руках. Уходя из покоев купца, Ванька не только взял ларец, но и прихватил платье Филатьева[25].

В кабаке шепнул целовальнику:

— Мне нужен Васька Зуб.

— Не ведаю, такого, милок. А ты кто?

— Ванька Осипов… Каин.

Целовальник, конечно же, был предупрежден Зубом, а посему сказал:

— Ступай в Кривой переулок. По правую руку — седьмая изба от угла.

То был один из притонов, кой содержала Дунька Верба. Дверь была изнутри заперта. Ванька забухал кулаком, но в доме стоял такой гомон, что стук не услышали. Пришлось громко постучать по наличнику оконца.

Через пару минут из дверей вышла румяная грудастая женка лет тридцати в изрядном подпитии. Подперев руки в боки, спросила сиплым голосом:

— Чего надо?

— Позови Ваську Зуба.

Дунька, оглядев с ног до головы парня, облаченного в купеческую сряду, грубо отозвалась:

— А ну пошел отсель! Ходят тут всякие. Не знаю никакого Васьки. Ступай, сказываю!

— Буде орать. Скажи Зубу, что пришел Ванька Каин с приносом.

— Знать ничего не знаю! — вновь прогорланила женка и ушла в избу, закрыв за собой дверь.

«Это ж надо как Стукалова приказа стерегутся», — усмехнулся Ванька.

Ваську долго ждать не пришлось. Вышел в накинутом на голые плечи зипуне и в синих бархатных портках, заправленных в яловые сапоги гармошкой. Глаза блудливые, хмельные.

— Принес?

— Уговор — святое дело.

— Заходи.

В избе четверо братков тискали гулящих девок, те жеманничали и повизгивали. Пышногрудая хозяйка повисла было на Ваське, но тот оттолкнул.

— Не до тебя, Верба. Айда, Каин, за мной в отдельную комнату.

Ванька вытянул из котомы ларец и положил его на стол.

— Ключа не нашел, Васька. Придется взломать

— Зачем же ломать красивую вещицу? Посиди чуток.

Зуб вернулся с отмычками и в один миг вскрыл крышку. Ванька заметил, как хищно вспыхнули его серые глаза под косматыми бровями.

— А ты оказался не фраером, Каин. Добрая цаца[26]. Интересно, сколь же тут чистоганом? Камчатка будет доволен.

Однако по хитрецким глазам Зуба, Ванька понял: Васька в накладе не останется, солидный куш прикарманит. Сам же о золоте не думал: главное втереться в доверие Камчатки, а деньги — дело наживное.

Васька спрятал ларец в котомку, сунул ее под лавку, а затем, осклабившись, спросил:

— Шмару[27] когда-нибудь драл?

— Чего?

Ванька блатных слов уголовного мира пока не знал, зато позднее он будет их ведать как «Отче наш».

— Ну, ты даешь, паря. Бабам или девкам когда-нибудь болт вставлял.

Ванька на какой-то миг растерялся, щеки его покрылись румянцем.

— Ясно. Бабью радость[28] в кунку не вбивал. Пора, Каин, мужиком стать. Айда шмару выбирать. Заслужил!

В избе что-то творилось невообразимое. Ваньку оторопь взяла. Содом и Гоморра! Братки занимались прелюбами[29] с оголенными девками. Хрипы, охи, сладострастные стоны… Возбужденная Дунька Верба сидела на лаве и, широко раскинув полные белые ляжки, пожирала глазами бесстыдное действо. Увидев Зуба, тотчас закричала:

— Заждалась тебя, сокол. Иди ж скорее!

Но Васька категорично показал рукой на Ваньку.

— Его приголубь, коль мохнатка готова. Смелей, Каин. Дунька у нас девка горячая. Смелей!

Глава 7 Камчатка

Более полувека назад до правления императрицы Анны Иоанновны вся местность здесь была покрыта густым лесом, шедшим далеко к северу. Среди леса находилось село Останково, принадлежавшее князю Якову Черкасскому.

Между селом и городом, в восточной стороне леса, на речке Копытовке, лежала деревня того же имени Черкасского, называвшаяся «Князь-Яковлевское». Но в 1678 году, по переписным книгам, она имела уже другое название: «слобода Марьино, Бояркино то ж».

В 1730-1740-х годах селом, деревней и лесом владел князь Алексей Михайлович Черкасский, канцлер императрицы Анны Иоанновны.

Марьину рощу заполонили крепостные ремесленники: резчики, позолотчики, иконники, котельники, столяры, оловянщики, точильщики шпаг, сапожники, чеканщики… А среди женщин — ткачи и вязальщицы.

Деревня настолько разрослась, что разбилась на улицы, переулки и переулочки, порой такие тесные и укромные, что напоминали Зарядьевские трущобы, в коих вольно себя чувствовали содержатели «малин»[30].

Скудная жизнь ремесленных крепостных, теснота, пьянство, тяжесть оброков приводили к частым смертям тяглого люда.

Усугубила жизнь Марьиной рощи, когда в нее перевели из «Божедомки», что находилась в Сущеве подле церкви Иван Воина, Убогий дом, или «Божий дом», как именовали его москвичи. Это было «учреждение» из морга и кладбища, куда сносили со всего города тела убитых и неопознанных людей.

В Москве в описываемые времена жизнь была небезопасной, без грабежей и убийств не обходился ни один день, и рано утром служители Убогого дома — «божедомы» — ходили по улицам города, подбирали мертвых и выставляли в гробах на «крестцах»[31].

Если покойники никем не опознавались, их приносили в Убогий дом и клали в открытые ямы со льдом. Только раз в год, в Семик, хоронили их при большом стечении народа и духовенства. Сам Семик праздновался народом в рощах, лесах, на берегах рек и прудов; к этому дню красились яйца в желтую краску, готовились караваи и т. д. На рассвете по дворам, улицам и домам расставлялись березки.

После поминовения умерших молодежь отправлялась в рощи завивать венки из берез; там пели, плясали и играли хороводы; после игр "всей гурьбой" заламывали березку (так называемое семицкое дерево), обвешивали ее лентами и лоскутками и с песнями возвращались домой.

Лет через пять на месте Убогого дома было открыто обыкновенное кладбище, названное по кладбищенской церкви Лазаря — «Лазаревским». Однако обычай населения собираться в Марьиной роще для поминовения покойников не исчез, а принял лишь другую форму. Собиравшиеся родственники, похороненных на кладбище, приходили в рощу на целый день. Где и проводили время. После еды и выпивки пели песни, играли на народных музыкальных инструментах, плясали, водили хороводы[32]

Ванька Каин шел с братками по Марьиной роще в очередной притон вожака, коих немало было на Москве. Большинство из них подчинялись Камчатке, лишь в Земляном городе, на Сухаревской улице, один из вертепов забрал в свои руки главарь небольшой шайки Левка по кликухе Рыжак. Он хоть напрямую и не подчинялся Камчатке, но если потребовалось собрать общемосковскую сходку, Рыжак обязан был на нее явится и выполнить ее неукоснительное решение.

Последняя такая сходка была лет пять назад, когда Левка принялся «чистить» Белый город, не входящий в его зону. После сборища Левка не лез больше в Белый город, но отношения его с Каином стали натянутыми.

В одним из глухих переулков остановились подле пятистенка с нарядными наличниками. На ступенях крыльца сидел детина в посконной рубахе и, казалось бы, беззаботно лузгал семечками.

Зуб оглянулся, а затем коротко спросил:

— Здесь?

Детина кивнул.

— Вы, корешки, тут побудьте, — приказал браткам Зуб, — а мы с Каином зайдем.

Камчатка был в соседней комнате, откуда раздавались нестройные глухие голоса. В соседнюю комнату Зуб не пошел: ибо туда его никто не приглашал, так как там собралась воровская верхушка Камчатки, в которую пока Зуб не входил, а потому смиренно ожидал пахана в передней.

— Не торочи у дверей, Каин. Сядь на лавку! — как можно громче повелел Васька. Голос свой повысил нарочито, чтобы его услышали в соседней комнате, хотя Камчатка был уже предупрежден о приходе Зуба.

Пахан, плотно прикрыв за собой дверь, вышел минут через двадцать. Это был довольно рослый, широкоплечий человек, с загорелым, крупнорубленым лицом, обрамленным каштановой бородой, и с зоркими свинцовыми глазами. Вся его крепко сбитая сухотелая фигура, с длинными грузными руками, говорила о немалый силе Камчатки.

Ванька уже изведал от Зуба, что Камчатка некогда был отставным матросом, жил в Хамовниках и «вкалывал» на Хамовном дворе (Московской адмиралтейской парусной фабрике), откуда бежал, угодив в списки беглых матросов. Настоящее имя его Петр Романов Смирной-Закутин, сын солдатский. Прозвище свое получил на Парусной фабрике по выделке государственной парусины, которая обосновалась в селе Преображенском на реке Яузе, где рабочие числились матросами; слово «камчатка» здесь означала: нагайку, плеть, кнут[33].

Жесткая, грозная кликуха понравилась Петру Романову, и, став знаменитым вором, он забыл свою настоящую фамилию. Никто из воров и грабителей не смел называть его Петром.

Зуб кинул на стол котому с Ванькиной добычей. Камчатка мельком глянул на нее, а затем перевел свои острые свинцовые глаза на молодого гопника. Долго смотрел, пока не произнес:

— Садись и положи руки на стол… Хорошие пальчики. На торгах щипачем поработаешь. Вначале в паре с умельцем, а когда руку набьешь, один… А теперь возьми суму и прикинь — не похудела ли.

Ванька прикинул и сразу почувствовал, что сума заметно оскудела. Увидел настороженные глаза Зуба и твердо произнес:

— Ничуть не похудела.

Камчатка нахмурился, поднялся со стула с высокой резной спинкой, а затем ступил к Ваньке и ухватил его своей огромной лапой за ворот рубахи.

— Не гони фуфло[34], Каин. Решай: скажешь правду, будешь жить, соврешь — во дворе в нужнике утоплю. Ну!

Судьба Ваньки висела на волоске, и все же он выдавил:

— Сума не тронута.

Камчатка оттолкнул Ваньку, да так, что тот отлетел к стене, едва не ударившись головой о смолистое бревно.

— Это хорошо, что ты не паскуда. Чую, верен будешь в товариществе, не скурвишься, ибо Зуба ты не предал. Тот наверняка затырил половину казны.

— Побойся Бога, Камчатка! И полушки не взял.

— Закрой рот, пока остатние зубы не выбил. На сей разпрощаю, потому что не мной грабеж заказан, но в другой раз пощады не жди… А ты, Ванька, когда пойдешь на торг щипать людишек? Давай-ка завтра почин сделай.

— Завтра не пойду.

Зуб глянул на Ваньку ошарашенными глазами: Каин не захотел пойти на дело по приказу самого пахана. Такого еще среди братвы не случалось.

— Как это не пойдешь? — повысил голос Камчатка.

— Резону нет. Меня холопы Филатьева сейчас по всей Москве ищут. Первым делом по торгам будут шастать.

— А ты, оказывается, еще и смышленый. Я ведь тебя на понт брал, а ты раскумекал. Далеко пойдешь Иван Каин. Пока же ты на крюке, а посему ляжешь на дно. Зуб хазу[35] укажет.


Глава 8 На хазе

Каину наскучило безделье: хотелось быстрее пойти на дело, но Зуб выполнял приказ Камчатки.

— Не рыпайся. Жри от пуза, отсыпайся, а коль на мохнатку потянет, я тебе шмару приведу.

— Без шмары обойдусь.

— А, может, Дуньку? Ненасытная баба. Она молоденьких страсть любит..

Дунька Верба и в самом деле Ваньку страсть ублажила: из невинного парня он превратился в мужчину, и теперь был горд тем, что не оплошал перед похотливой женкой.

Изба, в которой Ванька коротал дни, была не только старой, но и маленькой, зато русская печь занимала едва ли не половину комнаты.

Такой же маленькой и дряхлой была хозяйка дома, которая большую часть времени отлеживалась на полатях, с коих постоянно раздавались старческие охи да вздохи, и они настолько надоедали Ваньке, что однажды он не выдержал и запустил на полати голик.

— Буде охать, бабка, а не то кляп в буркалы вклиню!

— Злой ты, касатик, — ворчливым скрипучим голосом отозвалась старуха. — Вот доживешь до моих лет — пуще меня от недугов заохаешь.

— Ешь лук да чеснок — и побежишь не чуяв ног, — скороговоркой произнес Ванька.

Скороговорки да прибаутки иногда возникали у него, казалось, сами по себе, даже порой переходя в незамысловатую частушку. А иногда и так бывало: задумается о чем-нибудь Ванька, отрешится от земных тревог и печалей и… заведет песню, но не ту, что знакома в народе, а собственного измышления, и сам не понимая, откуда, из каких таких глубин рождаются слова.

— Вот ты, касатик, голиком на меня запустил, а раньше бы побоялся рта раззявить, ибо я козырной дамой была, и весь воровской мир Москвы ко мне с превеликим почтением относился.

— Васька сказывал, что ты, бабка, маху не давала, даже богатых купчиков к себе заманивала.

— И не токмо купчиков, касатик. Самого стрелецкого голову как-то на прелюбы смустила. А чего? Девица я была видная, ядреная. Прости, Господи, душу грешную.

— А скажи, бабка, куда у тебя денежки утекли?

— Ох, касатик, младость на то и дана, чтоб деньгами сорить. Никогда не копила, поелику большие деньги во зло.

— Почему бабка?

— Когда будешь богачом, сам изведаешь.

Затем старуха смолкла, и вскоре с полатей послышался ее протяжный булькающий храп.

Ванька норовил спросить, почему бабка в молодости заимела кликуха Бобриха, но теперь решил вопрос отложить. Он уже знал от Зуба, что когда-то Бобриха, как и Дунька Верба, была владелицей притона, кой пользовался большим успехом у московской братвы, а затем притон прикрыли, Бобриха превратилась в нищенку, состарилась и потеряла всякий интерес у гулевой вольницы. В конце концов, Бобриха оказалась в старой избенке, которую братва использовала в своих целях, не забывая сунуть бабке денежку на пропитание.

Зуб целыми днями где-то пропадал, иногда и ночевать не приходил. Однажды заявился с окровавленным лицом и с тяжелым рогожным узлом.

— В Красном селе на торговый обоз напали. Крепко сцепились, но без добычи не ушли.

В просторном узле Зуба оказались три серебряных кубка, два десятка золотых рублевиков, древняя икона в серебряной ризе, унизанной драгоценными каменьями, и богатая аксамитная ткань.

Ванька смотрел на грабителя завистливыми глазами. Он настоящий гопник! Смелый, отчаянный. А он? До чертиков надоело сидеть в этой избенке и слушать старую Бобриху.

И Ванька не выдержал. На другой день сказал старухе:

— Пойду на завалинке посижу.

— Недолго, касатик. Мало ли чего.

— Чуток, бабка.

Вышел, глотнул полной грудью июльский воздух и подмигнул старой развесистой березе, что дотянулась своими зелеными ветвями до самой избушки.

— Здорово жили!

Ваньке каркнула с березы ворона. Он погрозил ей кулаком, постоял минуту другую и без всякой цели решил прогуляться по улице.

Не прошел и несколько шагов, как встречу попался рыжеусый солдат в зеленом мундире и треуголке.

— Эва, никак новый сосед. У Бобрихи гостюешь?

Глаза насмешливые.

Ванька норовил выкрутиться:

— Какое гостюешь? В горле пересохло. Кружку воды попросил.

— Да будет пули лить, — рассмеялся служилый. — Я тут не первый год обретаюсь. Избенка-то — хаза блатных. Да ты не бойся, стучать не буду. В Сыскной я не ходок, ибо сам когда-то едва гопником не стал, хотя уже в мазуриках[36] ходил…Винцо пьешь?

— Пока особо не тянет.

— Молодой еще. Придет время, в три горла будешь булькать. А я вот чарочку уважаю, но как запью — дурак дураком. Всех дружков готов раздолбать. Худой я человек. Ради чарочки… Да что там говорить… Дай на шкалик.

Ванька вынул из кармана мелкую монету.

— Держи служивый, только в запой не входи.

— Это со шкалика-то? Не смеши.

— А про меня ты все же обмишулился. Я и в самом деле шел мимо и страсть водицы захотел.

— Не ври, парень. У меня глаз наметанный… Коль чего, заходи. Спросишь вон в том доме (указал на избу) Григория Порфирьева. Бывай!

Служилый неторпко зашагал в сторону питейного погреба, а Ванька чертыхнулся. И надо ж было с этим солдатом встретиться. Но он, кажись, не из доносчиков, на блатном языке вякает. И не мудрено: в мазуриках ходил.

Ванька успокоился и пошел к Панским рядам, где продавалась всякая всячина, и только ступил несколько шагов, как услышал позади себя знакомый возглас:

— А ну стой, стервец!

Ванька оглянулся и обмер. Конные холопы во главе с Митькой Косым! Норовил, было, дать деру, но Митька тотчас метко накинул на его шею татарский аркан.


Глава 9 Последнее пристанище

Холопы Петра Филатьева и в самом деле рыскали по Москве. Купец посулили за поимку вора пятьдесят рублевиков золотом, а посему дворовые носом землю рыли.

Сделал Петр Дмитрич холопам и другой наказ:

— Всем сказывайте: тот, кто укажет, где прячется Ванька, получит в награду те же пятьдесят рублей.

Но поиски пока результата не принесли.

Однажды вечером, когда конные холопы возвращались ко двору Филатьева, встречу им попался гарнизонный солдат Григорий Порфирьев. Был в изрядном подпитии, а посему смело загородил вершникам дорогу.

— Ты чего, служивый, руки растопырил? — спросил Митька.

— Слезай, холопья душа, разговор есть, — пошатываясь, ответил Григорий.

Но Митька, человек заносчивый, схватился за плетку.

— Я тебе дам холопья душа. Посторонись!

— Ну и дурак. Помышлял о Ваньке сказать, а ты плеткой грозишься.

Митьку с коня как ветром сдуло.

— О Ваньке? Сказывай, служивый!

— Больно прыткий. Видел дулю? Вот так-то. Ты допрежь меня чарочкой угости, а то — язык на замок.

— Угощу, служивый, хоть штоф!

— Другой разговор, православные, — возрадовался Григорий. — Тогда пойдем во двор.

Угощали солдата в саду, подле заброшенного колодца. Служилый после третьей чарки и вовсе разбухарился:

— Теперь я как барин заживу. Денщика — в услужение, будет у меня на цырлах ходить. Ать, два!

— Гриша, хватить болтать. Где вор прячется?

— Опять торопишься. Дайкось еще чарочку… Как говорится, пей досуха, чтоб не болело брюхо.

Гриша выпил, крякнул и огладил широкой ладонью живот.

— Лепота. Будто Христос по чреву в лопаточках пробежался. Лепота, православные! Ныне я за пятьдесят целковых весь полк в вине утоплю. Веди меня к хозяину!

— Сведем, Гриша, но вначале надо Ваньку изловить. А вдруг ты наплетешь нам с три короба.

— Сам ты пустоплет, — обиделся служилый и заплетающимся языком продолжал. — Гришка Порфирьев в жисть никому не врал. Ванька в норке сидит, а норка в Козьем переулке, недалече от Панских рядов. Я сам вашего купчину к Ваньке поведу. Сам! А вам будет дырка от бублика.

Гриша вновь показал холопам кукиш и приложился к горлышку скляницы. Булькая горлом, допил остаток и рухнул под старую вишню.

— Готов, Гришка. Целый штоф вылакал… Что делать будем, братцы? — спросил Косой.

— А ты как полагаешь, Митька?

Косой толкнул солдата сапогом, но тот лишь что-то промычал, а затем и вовсе впал в пьяную дрему.

— Вы слышали, что он вякнул? Получим дырку от бублика. А ведь так и будет, братцы, коль купец изведает, кто нас на грабителя навел. И полушки не даст.

— Труба дело, Митька. Неуж без награды останемся?

— Без таких-то деньжищ? Ищи в другом месте дураков.

И Митька глянул на служилого такими ожесточенными глазами, что у него даже лицо перекосилось.

— Зрите колодец?

— Ну?

— Аль не допетрили?

Холопы переглянулись. Вестимо допетрили: лихое дело задумал Митька, рисковое, но пятьдесят золотых рублей на дороге не валяются. Такие деньги могут холопу только во сне пригрезиться.

— Ну что, потащили?

— Потащили, Митька.

Заброшенный колодец стал последним прибежищем Гришки Порфирьева.


Глава 10 Аришка

Ваньку ожидало зверское наказание, но оно откладывалось, ибо купец отбыл по торговым делам в Ростов Великий и должен вернуться лишь на четвертый день.

— А пока посадить его в сруб на цепь вкупе с медведем, и не давать ни воды, ни крохи хлеба, — распорядился приказчик Столбунец.

— Так медведь его слопает, — высказал один из дворовых.

— Не слопает, он тоже на цепи. Ваньку прикуем вблизи от косолапого.

— Кабы от гладу и страху не сдох до приезда хозяина.

— Это уж как Бог даст.

У Ваньки замерло сердце, когда он увидел медведя. Тот, обнаружив подле себя незнакомого человека, заурчал, и ошалело заметался, громыхая цепью, а затем поднялся на задние лапы и пошел на Ваньку, и быть бы ему растерзанным, но медвежьей цепи не хватило всего на какой-то шаг.

— А ну пошел на место! Какой же ты озорник, Михайло Потапыч. На место! Сейчас кормить тебя буду.

Удивлению Ваньки не было предела. Прямо перед медведем с плетеным коробом очутилась молодая статная девка в сером домотканом сарафане, с тугой соломенной косой, переплетенной алой лентой.

Ванька ее знал: дворовая девка Аришка, но он подумать не мог, что та ходит в сруб кормить медведя.

Аришка вначале изумила даже самого Филатьева.

— Да как же ты, Аришка, зверя не боишься. Сожрет — и костей не соберешь.

— Не сожрет, ваша милость. Он меня как родную дочку возлюбил.

— Все до случая, Аришка. Зверь все же. Наложу запрет.

— Ой, не надо, милостивый Петр Дмитрич! — взмолилась девка. — Ей Богу не тронет он меня.

Купец, знать, не зря оберегал девку. Все ведали, что пригожая Аришка была в прелюбах с Петром Дмитричем, но девку не осуждали: крепостная, куда ж денешься? К тому же сирота казанская, не к кому притулиться. За холопа выйти? Купец того не желает, ибо не хочет терять веселую ладящую молодку.

Аришка была не только веселой, но и задорной. Любила подшутить, незлобиво подковырнуть, подстроить шалость, особенно среди остальных дворовых девок.

— Нашей Аришке в балагане бы в затейниках ходить, — сказал как-то Ваньке дворник Ипатыч. Уж такая егоза.

И вот эта егоза избавила Ваньку от страха: медведь послушно убрался в свой угол.

— Получай свою кормежку, Михайла Потапыч, и не пугай больше Ванечку. Ты ж у меня умный и добрый, — войдя в сруб, молвила Аришка.

Несколько минут она ласково разговаривала с медведем, гладила его своей мягкой ладонью по бурому загривку, а затем подошла к Ваньке и вытянула из короба калач и скляницу молока.

— Это тебе, Ванечка. Небось, проголодался. Только ешь побыстрей.

Ванька, конечно же, был голодный, а потому с жадностью принялся уплетать румяный сдобный калач.

— Я тебя буду каждый день подкармливать, Ванечка.

Узник диву давался. С какой это стати полюбовница Филатьева стала спасать его от голодной смерти?

— А ты не боишься, что лиходея подкармливаешь? Купец прознает, плетей не оберешься.

— Не прознает. Сюда, кроме меня, к Потапычу никто не ходит.

— Не зарекайся. Может и Митька Косой ненароком заглянуть.

— Тоже мне Малюта Скуратов[37], усмехнулась краешками полных малиновых губ Аришка. — Скажу словечко — и словом Петру Дмитричу не обмолвится, язык прикусит.

— Что за волшебное словечко?

— И впрямь волшебное. Побегу я, Ванечка.

Ванька проводил девку вопрошающими глазами. Ванечка! В жизни никто так не называл, — ни мать, ни отец. И вдруг!..

Правда, он иногда замечал на себе ее мимолетный улыбчивый взгляд, но не придавал этому значения. Почему-то ни одна из дворовых девок не вызывала у него никакого интереса, ибо Ванька полагал, что девки — люди и вовсе никчемные, способные лишь ублажать хозяина, коего он перестал уважать чуть ли не с первых дней своего пребывания во дворе Филатьева, ибо именитый купец не только девок, но и своих крепостных мужиков за людей не считал.

Крут был Петр Дмитрич, никогда доброго слова от него не услышишь, знай, орет: дармоеды, быдло! Нередко к словам своим кулак да плеть прикладывал. Жесток был купчина и оправданье своим поступкам находил:

— Царь Петр, бывало, кулаком не брезговал, почем зря бояр колошматил, а чего уж вам, смердам, спускать?

Купец не прощал даже малейшей провинности дворовых, а уж его, Ванькин грабеж, и вовсе не простит. Всего скорее он заставит Митьку Косого забить его до смерти, и в полицию передавать не станет, своей рукой расправится, а полиции скажет: «Проучил маленько, а вор оказался квелым, кто ж его ведал, что ноги протянет».

Вот и погулял ты, Ванька, на волюшке, вот и походил среди корешков самого Камчатки. Сам виноват. Не наказывал ли Камчатка лечь на дно, никуда не высовываться? Так нет, решил чуток прогуляться, а конные холопы Филатьева тут как тут. Уму непостижимо: Москва велика, а холопы оказались именно в Козьем переулке. Но того быть не должно. Тут без наводки не обошлось.

И тут Ваньку осенило: солдат Гришка Порфильев. Не он ли сказал, что «как запью, становлюсь дурак дураком. Ради чарочки готов всех дружков раздолбать». Вот и раздолбал, сучий сын!

Ваньку охватила такая злость, что он был готов разорвать на куски Гришку.

В таком состоянии и увидела его в очередной раз Аришка.

— Чего такой мрачный, Ванечка?

— Будешь мрачный. Когда купец пребывает?

— Завтра, Ванечка.

Девушка посмотрела на узника печальными глазами и почему-то вздохнула.

— Беда тебя ждет, горемычный ты мой. Петр Дмитрич казнить тебя будет.

— Да уж на меды и яства не покличет, — усмехнулся Ванька.

— От Митьки слышала. Бить тебя прикажет смертным боем. Уж так жаль мне тебя, Ванечка.

— Жаль? — сердито глянул на Аришку узник и громыхнул цепью. — Если бы жалела, то бы расковала меня и на волю вывела.

— Расковать мне тебя не под силу, Ванечка, а на волю ты и без меня выйдешь.

— Из мертвых воскресну и на небеса, как Христос вознесусь? Вздор несешь. Не трави душу! Убирайся!

Ванька рассвирепел, ему показалось, что прелюба купца издевается над ним. Но Аришка посмотрела на него такими умиленными глазами, что у парня всякая злость улетучилась.

— Не серчай, Ванечка. Я знаю то, отчего душа твоя возрадуется.

— ?

— Когда тебя приведут к нашему барину, воскликни: «Слово и дело государево!»[38] Слышал небось, о таком?

— Само собой. Но мне-то, какой прок такие страшные слова кукарекать?

— Есть прок, Ванечка. Не хотела сказывать, но сердечку не прикажешь… Пять дней назад Митька Косой со своими дружками гарнизонного солдата, человека государева, изрядно напоили, завернули в рогожу и в заброшенный колодезь кинули. Ишь, какие страсти. Барину-то нашему не поздоровится.

Ванька уставился на девушку ошалелыми глазами.

— Неужели правда, Аришка? Чудеса лезут на небеса. Как изведала?

— Своими глазами видела, как холопы служивого в колодезь сбросили. Я в ту пору в старом вишняке была, но меня не приметили.

— Диковинная история, Аришка, — крутанул головой Ванька. — И зачем надо было солдата убивать? Какой резон?

— Был резон, Ванечка. Я все слышала, а ты запоминай…

Глава 11 Слово и дело государево!

Петр Дмитрич был крайне удивлен, когда перед ним предстал грабитель, ибо несколько дней по его приказу на Ваньку был наложен «великий пост», дабы тот сидел без капли воды и без крошки хлеба.

Хозяин думал увидеть перед собой изможденного человека, измученного гладом и жаждою, а тут — стоит как ни в чем не бывало: крепкий, ничуть не похудевший, а главное глаза (какие там смиренные!) — вызывающие, дерзкие, и эти глаза настолько возмутили Петра Дмитрича, что он тотчас без лишних вопросов приказал:

— Раздеть догола и высечь розгами!

— Сколь ударов, ваше степенство? — спросил ухмыляющийся Митька.

— Пока не сдохнет! — пристукнул тяжелым кулаком по столу Филатьев.

— Не слишком ли, Петр Дмитрич? — с озабоченным видом произнес полковник Иван Иванович Пашков, бывший в гостях у Филатьева.

— Не слишком. Я бы этому наглому разбойнику горячий свинец в нутро залил. Оголяй, Митька!

Ванька не вырывался, не брыкался, он щурил черные глаза и беззаботно улыбался, чем обескуражил всех присутствующих.

Ванька и в самом деле пребывал в радужном настроении. Все складывалось для него благополучно. Как кстати, что в комнате Филатьева оказался полковник Пашков. Теперь хозяину не отвертеться.

— Почему ты бежал, скотина? — спросил Филатьев, когда Ванька спокойно дал себя раздеть.

Ответим словами Каина, которые он рассказывал о некотрых своих похождениях в Сыскном приказе дворянину Федору Фомичу Левшину, записавшему необычайную жизнь Каина.

Я для того вас немножко попугал и, покравши, бежал, чтоб ты далее моего не спал. А теперь вы меня бить не извольте, я имею сказать «слово и дело государево».

Филатьев побледнел. Его испуганный, растерянный вид убедил полковника, что крепостной Петра Дмитриевича действительно знает что-то архиважное.

Иван Иванович — подбористый человек с выпуклым лбом и базедовыми глазами, затянутый в зеленый мундир с золочеными пуговицами. Дополняли мундир штаб-офицера шляпа-треуголка, надвинутая на непременный парик, штаны до колен, шпага, чулки, башмаки и, конечно же, совершенно бритое лицо, которое теперь имели не только армейские чины, начиная с рядового солдата, но и многие люди из гражданского сословия, выполняя строжайший указ Петр 1, а ныне и Анны Иоанновны.

Борода оставалась принадлежностью крестьян, да голи посадской, которые откупалась двумя деньгами за «бородовой знак».

Разумеется, расстался с бородой и Петр Филатьев. Теперь и он, следуя моде, сидел в белом напудренном парике, оставаясь в замешательстве, пока не прозвучал голос полковника:

— Я бы порекомендовал вам, Петр Дмитриевич, сего человека в доме больше не держать, экзекуцию отменить и отослать в полицию[39].

Слова полковника покоробили Филатьева. Дернул же черт штаб-офицера в гости притащиться. Хоть и давнишний приятель, но словам Ваньки он придал большое значение. Да кто мог знать, что сей стервец выплеснет из себя такие жуткие слова! Не было бы Ивана Пашкова, Ванькино бы заявление повисло в воздухе. Запороли бы насмерть — и вся недолга. С мертвого не спросишь, чего бы он ранее не вякал. Да и что он мог вякнуть? Казни помышлял избежать, вот и раззявил рот…

А коль что-нибудь серьезное? И тут не беда, ибо ничего серьезного не могло произойти… Эх, Иван Иваныч, Иван Иваныч. Лишним ты здесь сегодня оказался, но изменить уже ничего нельзя.

— Я так и подумал, милейший Иван Иваныч. Завтра утром сей вор будет сдан в полицию. Надеюсь, он понесет какой-то вздор.

— Вероятней всего. Позвольте откланяться, любезный Петр Дмитриевич.

Проводив до ворот полковника, Филатьев немедля приказал Косому:

— Приковать к столбу и стеречь накрепко.

Ранним утром Ванька был доставлен в московскую полицию. На вопрос полицейского чина ответил:

— Я действительно выкликнул «слово и дело государево», а в чем оное состоит, буду говорить в надлежащем месте.

— Ты, Ванька, сын Осипов, имеешь в виду Тайную канцелярию? — с раздражением произнес чин в мешковатом мундире.

— Вот именно, вашебродие. А коль вас это не устроит, заявлю, что вы пытались помешать предъявить мне доказательства.

Ванька говорил четким, твердым языком, что возымело действие на его благородие, а посему Ваньку под крепким караулом с обнаженными шпагами повели в Тайную канцелярию, что находилась в селе Преображенском.

Ванька тотчас узнал секретаря канцелярии Серапиона Быковского, коего не раз видел, как тот подъезжал в своей богатой коляске ко двору Петра Филатьева, особенно по праздничным дням.

Дворовые ведали, что крупнейший купец Гостиной сотни имел в Москве немало влиятельных приятелей, отчего торговые дела его шли в гору.

Знал, кого доставили в тайную канцелярию и Серапион Быковский, а посему предосудительно покачал шишковатой головой в парике соломенного цвета. Расстегнув серебряную пуговицу иноземного бархатного камзола, строго спросил:

— Что же ты, Иван Осипов, добрейшего хозяина обокрал? Нехорошо-с.

— Ищи доброго за лесами дремучими, да за горами высокими, там, где и черный ворон не летает.

— Ты мне эти прибауточки брось.

Желтые глаза Серапиона посуровели.

— Давай ближе к делу. По какому пункту ты, Иван Осипов, можешь доказать «слово и дело государево?»

— Я ни пунктов, ни фунтов, ни весу, ни походу не знаю, а о деле моем объявлю главному сего места члену, а не вам.

Грубый ответ никчемного дворового человека привел секретаря, перед которым трепетали самые знатные люди, в ярость.

— Отвечай, свиное рыло! Отвечай!

Довольно увесистая деревянная линейка заходила по голове и щекам Ваньки, но тот, словно воды в рот набрал. Убедившись, что дворовый не заговорит, секретарь приказал караулу отвести его в тюрьму и содержать «в превеликих железных оковах».

Быковскому ничего не оставалось, как рапортовать о Ваньке Осипове самому градоначальнику, графу, генерал-аншефу Семену Андреевичу Салтыкову[40].

Его сиятельство прибыл в Тайную канцелярию на следующий день, переговорил с Быковским, а затем, удивившись упорству «подлого человека»[41] приказал перевести его из тюрьмы в застенок, кой находился в Константино-Еленинской башни московского Кремля.

Это было жуткое место, которое при одном взгляде на внутреннее убранство его, приводило любого человека в неописуемый ужас. Здесь жестоко пытали. Подвесив на дыбу[42], палили огнем, ломали ребра, увечили — под стоны, хрипы и душераздирающие вопли.

Дыба — посреди Пыточной — на двух дубовых столбах. Подле нее страшные орудия пытки — длинные железные клещи, крючья, батоги, гвозди, кои забивали под ногти истязуемого, деревянные клинья, пластины железа, нагайка…

В Пыточной полумрак. На длинном столе горят три восковых свечи в железных шандалах. За столом двое подьячих в долгополых сукманах с гусиными перьями за ушами. Здесь же стопки бумаг и оловянные чернильницы.

В углу, возле жаратки, привалился к кадке с водой дюжий палач в кумачовой рубахе. Рукава закатаны выше локтей, обнажая крепкие волосатые руки.

На узнике тяжелые железные цепи, ноги стянуты деревянным колодками. Вскоре по каменным ступеням послышались гулкие шаги. Это спускались в застенок секретари Тайного приказа. Они деловито заняли кресла за столом.

Последним, в сопровождении адъютанта, в Пыточной появился генерал-аншеф Салтыков. Все, кроме узника, поднялись. Для градоначальника выдвинули особое кресло с высокой резной спинкой, увенчанной московским гербом.

— Расковать, — приказал Салтыков. — А теперь сказывай свое «слово».

Освободившись от цепей и колодок, Ванька встал перед генерал-губернатором на колени.

— Милостивый государь, я ничего больше вашему сиятельству донести не имею, как только то, что господин мой смертоубивец, он на сих днях убил в своем доме ландмилицкого солдата и, завернувши в рогожный куль, приказал холопам бросить в колодезь, в который бросают всякий сор, где он и теперь имеется. А секретарю для того об оном не объявил, что он моему господину приятель, я часто видел его у него в гостях, чего ради боялся, чтоб он сего моего объявления по дружбе к моему господину не уничтожил.

Его сиятельство не стал больше ничего расспрашивать и велел подняться Каину с колен.

— Самым надлежащим образом проверим твое обвинение, Иван Осипов. Вечером с караулом пойдешь к дому господина Филатьева и укажешь колодец. Если слова твои лживы, то окажешься на дыбе.

— Ни в коей мере, ваше сиятельство. Рано у пташки язык вырывать.

Вечером двор купца был окружен со всех сторон. Привратник, увидев солдат с ружьями и шпагами, торопко побежал к хозяину. Встречу ему попался Митька Косой.

— В ворота Ванька Каин ломится. Ты бы спросил его, Митька, а я — хозяина упредить.

— Чего ему понадобилось? — заворчал холоп, кой еще ничего не ведал о прибывших солдатах.

Открыл оконце калитки и обомлел, увидев служилых людей во главе с поручиком.

— Открывай, вражина! Пришли в дом Филатьева из Тайной канцелярии.

Митька с побледневшим лицом незамедлительно открыл ворота. Каин, указав на него пальцем солдатам, сказал:

— Холоп купца Митька Косой. Это он со своими дружками солдата в колодезь кидал.

Митьку немедля взяли под караул, а Каин кивнул на дом купца.

— Снимите пожарные багры, служивые — и к колодезю.

Мертвое тело, самого хозяина, Митьку Косого и Ваньку Каина доставили в Тайную канцелярию. На другое утро губернатор Москвы Салтыков поблагодарил Каина, выдал ему десять золотых рублевиков и преподнес от Тайной канцелярии абшит[43] для свободного житья.

Радости Каина не было предела. Он получил долгожданную волю, о которой мечтает всю жизнь любой крепостной человек. Теперь он полностью независим. Иди, куда хочешь, куда сердце подскажет, живи, где душа пожелает. Русь велика, просторы ее безбрежны. Был бы птицей, облетел бы все царство-государство, как гордый, вольный сокол.

Ванька шел к Москве от села Преображенского, шел в солнечный день яровым полем, и вдруг из души его выплеснулась задушевная, сладкозвучная песня:

Ах ты, поле мое, поле чистое,

Ты раздольное мое широкое,

Ах, ты всем, поле, изукрашено,

И травушкой и муравушкой,

И цветочками василечками…

Встречу бежал босиком худенький вихрастый, русоголовый мальчонка в длинной бедняцкой рубашонке. Остановился, уставился большими синими глазами на певца в домотканом кафтане.

Ванька подхватил его на руки, подкинул вверх.

— Экой ты пригожий, да только худ. Куда бежишь, постреленок?

— В село к тятьке с мамкой, дяденька.

— Да я еще не дяденька.

— А как же, — шмыгнул носом мальчонка. — Вон и борода пробивается.

— И впрямь, — продолжая держать мальца на руках, рассмеялся Ванька. — Отец с матерью никак крестьянствуют?

— Крестьянствуют, — блеклым голосом отозвался мальчонка.

— Чую, худо живется.

— Худо, дяденька, голодуем. Барин наш, Татищев, спуску не дает. Намедни братика на погост унесли.

— Ясно, — помрачнел Каин, опустив мальчонку на дорогу.

— Тебя как звать?

— Ваняткой.

— Ишь ты, — улыбнулся Каин. — Сподобил же Господь с тезкой встретиться.

— То промысел Божий, — совсем по серьезному сказал Ванятка.

— Может, и промысел.

Ванька вытянул кармана кошелек и протянул мальцу золотой рублевик.

— Передай отцу.

Ванятка, держа на ладошке неслыханное богатство, вдруг заплакал.

— Тятенька не поверит, украл-де.

— Поверит. Скажи, Ванька Каин подарил. Скоро обо мне вся Москва будет знать. Подрастешь, приходи в город. Спросишь меня в Зарядье или в Марьиной роще. А теперь беги к своему тятьке.

Никогда б не подумал Каин, чтобы так вдруг запросто с золотым рублевиком расстанется, а тут на ретивое накатило.

Дальше шел со снулым лицом. Все эти Татищевы и Филатьевы в три погибели бедь лапотную гнут. Добро-то их неправедное, ибо от трудов праведных не наживешь палат каменных. Вот и шикуют, в парче и бархате ходят, с золотого подноса в три горла жрут. Вот кого надо добра лишать. Ни одного толстосума не пропускать. И он, Ванька Каин, непременно этим займется, дабы знали богачи, как на простом народе наживаться. Воровать и грабить! И то будет всем смыслом его, Ваньки Каина, жизни.

Глава 12 В Немецкой Слободе

В кабаке на Зарядье целовальник шепнул:

— Ищи Камчатку в Немецкой слободе. Дом под красной черепицей, на берегу реки Кокуя, что в Яузу вбегает.

Вожак воровской шайки часто менял свое временное убежище. Полиция и подумать не могла, что главный вор Москвы затеряется в роскошной Немецкой слободе.

Слобода древняя, существует со времен Ивана Грозного. И кто только ныне в ней не живет: англичане шведы, немцы, французы, датчане, голландцы, испанцы, прусаки и прочие народы, коих русские люди называли «немцами», не понимавших русского языка; отсюда и произошло название слободы.

По настоянию русского духовенства, царь Алексей Михайлович выселил сюда в 1652 году всех «немцев», проживавших в разных местах Москвы.

В отличие от московских улиц дома в иноземной слободе были опрятные, красивые, утопающие в цветниках и садах, «построенные под немецкую стать». Кругом чистота, выложенные плитами тропинки и дорожки, яркие цветочные клумбы в каждом палисаднике.

Иноземцев хоть и называли «немцами», но многие из них, особенно из торговых и промысловых людей, наловчились русскому языку.

Иногда слободу называли и Кокуем.

Петр 1, детство и юность которого протекли на реке Яузе в селе Преображенском (в двух верстах от Немецкой слободы) часто бывал в ней, посещал дома иностранцев, среди которых у него много было друзей. Вскоре он построил на Яузе роскошный дворец своему любимцу Лефорту, швейцарцу из Женевы, коего современники называли «первым галантом» и «французским дебоширом».

Храбрый на полях битв и в морских сражениях, веселый собеседник в мирное время — прекрасный устроитель различных увеселений и ассамблей, он очень полюбился Петру 1, который сделал его заслуженным генералом и адмиралом и до самой его смерти не расставался с ним. А после его кончины дворец был подарен другому любимцу царя, Александру Меньщикову; возле Лефортовского дворца Петр 1 построил здание Сената, в котором тот и заседал до перевода его в Петербург. Долгое время это здание называлось Старым Сенатом», а переулки по его сторонам — Сенатскими.

В 1723 году царь купил у наследников другого своего сподвижника, адмирала Ф.А. Головина, его великолепный дворец за Яузой, частично он сломал и построил для себя новый дворец. Между дворцом и рекой Яузой главный доктор «гофшпиталя» Бидлоо, по поручению Петра строил с 1724 года «дворцовый сад» с островками, каскадами и прочее

Предание говорит, что первые деревья здесь посадил сам Петр, но пожить ему в этом дворце не довелось: в 1725 году он скончался.

В 1731 году знаменитый архитектор Растрелли, строитель Зимнего дворца в Петербурге, поставил рядом с Головинским дворцом «Летний Анненгоф» — дворец для летнего пребывания в нем императрицы Анны Иоанновны, а в 1736 году присоединил к нему и «Зимний Анненгоф», построенный им же в Кремле; для этого последний был разобран и материалы его вместе с резьбой вывезли за реку Яузу. Очевидно к этому времени относится и насаждения Анненгофской рощи

Ванька шел Немецкой слободой и не переставал удивляться красивым иноземным домам и роскошным дворцам, разбросанным по берегам Яузы. Дивился и на Камчатку, который отважился скрываться среди немцев и московской знати.

Затем шел Ванька вдоль ручья Кокуя и смотрел на крыши иноземных домов, один из них должен быть под красной черепицей.

Но что за черт? Таких домов оказалось несколько. Вот и угадай, в котором разместился Камчатка. Не стучаться же в каждый дом и спрашивать: не живет ли у вас русский гость? И на улице ни души, все будто от грозы попрятались.

Наконец, из одного дома вышли двое мужчин в немецком платье и широкополых шляпах. Оба русобородые, но без усов, да и сами бороды какие-то узкие, никчемные, не прикрывающие подбородок, а запрятанные под него. Один из немцев курил трубку. Спросить что ли? А вдруг.

— Здорово жили, господа почтенные.

— И вам доброго здоровья. Что желает иметь русский господин? — приветливо спросил трубокур.

— Слава тебе, Господи. Хорошо на нашем языке лопочете. Приятеля своего ищу, господа. Не знаю, какого вы роду, племени.

— Мы — швед. Как звать твой друг?

Ванька на какой-то миг растерялся: не мог же Камчатка жить в Немецкой слободе под своим воровским именем. Надо как-то выкручиваться.

— У него трудное имя. Он очень высокого роста. Живет в домне под красной черепицей.

— Знаем, — закивали шведы. — Купец Петр из город Ярославль. Ждет торговый человек с кожами. Живет у фрау Анхель. Вот ее дом.

— Спасибо, господа, — учтиво поклонился Ванька, хотя его продолжали грызть сомнения. Но они вскоре улетучились. Камчатка и в самом деле оказался в соседнем доме. Он был один, но глаза его не излучали радости, напротив, были холодными и настороженными.

— Кто на меня навел, Каин?

— Целовальник.

— Башку оторву!

— Да ты что, Камчатка? Чем недоволен?

— Чему радоваться? Тебя ж в Тайную канцелярию под караулом отвели, а оттуда гопники только в Сибирь на рудники по этапу идут, либо на дыбу в Пыточную башню.

— Побывал и в Пыточной. Доброе местечко. Особенно кат[44] приглянулся. Еще встречался купец Петр из Ярославля?

Но Камчатке было не до шуток. Он почему-то подошел к каждому оконцу комнаты, затем удалился в соседнюю, а затем его шаги послышались на крыльце дома.

Ванька усмехнулся. Камчатка принял его за стукача, который мог привести с собой солдат.

— Никак, целую роту увидел? А, может, самого генерал-аншефа Салтыкова?

— Буде хайлом лыбиться, — сердито произнес вожак. — А теперь бухти да со всеми подробностями. Начни с того, как от купца Филатьева ушел.

— И о том знаешь?

— Я все знаю. У меня шестерок хватает, а вот целовальник никак с большого бодуна был, сволочь!

— Да отступись ты от целовальника. Он мог и не знать о моем похищении. Внимай, что расскажу.

Ванькина речь произвела на Камчатку ошеломляющее впечатление, а когда тот абшит показал, Камчатка крутанул головой.

— Силен же ты, браток. Самого шишку Москвы на попа поставил. И не зря. Глянь, и печать и, подпись его. Ну, Иван! Не зря ты мне с первого разу смекалистым показался. Далеко пойдешь, Иван Каин. О Ваньке, чтоб я не слышал, и корешкам о том накажу. Это надо обмыть.

— Само собой, Камчатка. Радость у меня сегодня. Такая, что в пляс бы ударился. Вольная птица! То на карачках ползал, не смел головы поднять, а тут! Гульнем, Камчатка!

Вскоре на круглом столе, покрытом белоснежной скатертью, оказались несколько бутылок запотевших от холода вина, доставленных из погреба, причудливой формы хрустальные рюмки, копченое мясо и белые с румяной поджаристой коркой хлебцы.

— Шведы назвали мне фрау Анхель. Что-то не вижу.

— В кирху ушла грехи замаливать, хе.

— А муж где?

— Муж у нее в купцах ходил. В Англию подался, на обратном пути корабль в шторм угодил. Ныне вдовой ходит. Ядреная молодка, на «бабью радость» охоча.

— Как к ней угодил?

— Старый дружок из Головинского дворца повстречался. Садовнику помогает. Наводку дал. Сказался фрау купцом из Ярославля. Черт ее знает, поверила или нет, но за пять червонцев[45] на постой пустила. Русские купцы жадны, а немцы втрое. Теперь живу, как у Христа за пазухой — и харч, и вино, и мохнатка под боком.

— Не по тебе все это, Камчатка, — опрокидывая очередную рюмку, напрямик произнес Иван.

— Тебе-то откуда знать? — нахмурился Камчатка.

— Душа у тебя к покойной жизни не приспособлена. Ты ж — первостатейный вор и в том твоя стезя до гробовой доски.

Камчатка откинулся на спинку кресла, обтянутого шагренью и так пристально уставился на Ивана, словно увидел его впервые.

— Откуда ты такой вылупился, Каин? Все-то ты чуешь, словно собака сторожевая. А ведь ты в самую меть[46] угодил. Хватит, належался на перинах. Завтра же на дело пойду…Может, сыграем по крупному? Не пошарпать бы нам Лефортовский дворец?

— Ты это серьезно?

— Я не такой шутник, как ты. Там злата и каменьев — лопатой греби. Насолим Бирону. Дворец-то под его надзором. Слышал о светлейшем герцоге?

— Кто ж о нем не слышал? Полюбовник царицы Анны Иоанновны. Жестокий человек, его вся Русь возненавидела. Чу, первый грабитель.

— Вот-вот. Этот немец заботится только о своем кошельке, а мы его малость поубавим. Насолим Бирону. Дворец-то ныне в его ведении.

— Можно бы и насолить, коль все с тщанием продумать. Вынюхать, высмотреть, подобрать надежных корешков. И все же затея твоя плевая, Камчатка.

— Плевая? — вожак страсть не любил, когда его планы отметали напрочь. Этот Каин появился всего-то без году неделя, но с первой же встречи показывает зубы.

— Ты сам же сказал, что Лефортовский дворец находится под надзором Бирона, считай, самой императрицы. Не зря же тут «Летний» и «Зимной Анненгоф» появились. А Лефортовский солдатский полк? Он хоть и не в самом дворце, но расположен вблизи его.

— Полк часто снимается на учения.

— Это еще ни о чем не говорит.

Разумеется, как бы возвысилось имя Камчатки, если бы Москва изведала, что он гробанул сам Лефортовский дворец.

— Но не забывай герцога Бирона, он будет землю копытом рыть, чтобы оправдаться перед императрицей. Затронута его честь, и Бирон поднимет не только всю полицию и Сыскной приказ, но и армию, и куда бы мы ни ринулись, оков нам не миновать. Так стоит ли рисковать, Камчатка?

Вожак вспыхнул. Выпил две рюмки кряду, с язвой хмыкнул:

— А не рано ли тебе, Каин, меня уму-разуму учить? И говоришь складно, словно не блатной. Кто ты такой и кто тебя на Москве знает среди воровского мира? Несколько моих шестерок да Дунька Верба.

Выслушивать такие слова от вожака было для Ивана унизительно, но и вставать на дыбы не хотелось, ибо сие могло привести не только к большой ссоре, но и к полному разрыву с Камчаткой, что никак не входило в планы Каина.

Да и в самом деле, кто он такой, чтобы вразумлять главаря московских преступников? Единственный раз удачно обокрал своего хозяина и возомнил себя известным вором. Чушь собачья! Да если бы не дворовая девка Аришка, гнить бы тебе, Ванька, в том же заброшенном колодце. Вот такие пироги получаются.

Иван миролюбиво глянул на Камчатку.

— Прости, друже. Мелок я против тебя, прости.

Миролюбие Каина несколько умягчило душу Камчатки, однако глаза его по-прежнему излучали стальной блеск.

— Если бы при братках о моей плевой затее вякнул, не простил бы. Ты, прежде чем свою сопатку[47] раскрывать, трижды подумай. Что же касается дворца Лефорта, я тут все ходы и выходы прикинул. Можно немалый куш взять. Есть доброе местечко, где можно и отсидеться. Данилов монастырь. Имею там надежного человека. Уяснил?

— Полагаюсь на твой верный расчет. Может, поделишься?

— Время придет, поделюсь. А пока разомнемся не столь уж и крупным делом. Сегодня ночью надо немецкого лекаря тряхнуть. Эльза моя талдычила, что лекарь крупно разбогател. Ночью к реке четверо братков придут.

— Меня возьмешь?

— Тебя давно с нами повязать надо. Поглядим, каков ты в деле.

Глава 13 Ночь темней — вору прибыльней

Дом придворного доктора Отто Брауна находился вблизи Лефортовского дворца. Иноземные дома, в отличие от русских, высокими и крепкими тынами не огораживались, поэтому братки беспрепятственно вошли в сад, а затем сели в беседке и стали размышлять, как им сподручнее попасть в дом доктора.

Негромкие голоса грабителей все же был услышан сторожем. Видимо, человек он был не робкого десятка, посему смело подошел к беседке и спросил на чистом русском языке:

— Кого Бог привел в ночное время, православные?

— Большая нужда привела, Христов человек. Сами-то мы из купцов, да вот беда в дороге приключилась. Зайди, глянь. Товарищ наш помирает.

— Экая напасть. К господину Брауну надо, — войдя в неосвещенную беседу, сочувственно произнес сторож.

«Православные» тотчас сбили его с ног, связали и, угрожая ножом, сказали:

— Пикнешь — перо в чрево, и поминай, как звали.

— Вот и верь людям. На татей[48] угодил, охо-хо.

— Ты не охай, борода, а лучше подскажи, как нам сподручней забраться в спальню лекаря.

Зуб приставил нож к горлу сторожа и тот указал на одно из окон. Оно оказалось довольно мудреным для грабежа.

— Позвольте мне, братцы, — сказал Каин. — А ты, Зуб, помогай.

Удалось и стекло из оконницы вынуть, и с задвижкой справиться.

Каин влез в открытое окно, тихо спустился в комнату и также тихо стянул с себя сапоги; прислушался и босиком вошел в спальню, тускло освещенной одной свечой в тройном бронзовом шандане[49].

Супруги пребывали в глубоком сне, а жена так разметала свои полные ляжки, что Иван невольно подумал: «Хороша дамочка, не худо бы с ней позабавиться».

Но дело — прежде всего.

Каин пошел по другим комнатам, обнаружив в одной из них девку лет семнадцати. Она почему-то не спала, и так перепугалась при виде незнакомого мужчины, что едва не лишилась памяти.

Иван предупредительно поднес палец к губам.

— Молчи, иначе ножом пырну.

Девка, трясясь от страха, что-то едва слышно пролепетала.

— Может отодрать скопом, — похотливо осклабился Зуб, подошедший к постели с братками.

— Не смей. У Дуньки натешитесь. Свяжите девку, и кляп в рот.

Затем все разошлись по комнатам, набивая узлы дорогими вещами, вплоть до золотой и серебряной посуды и столового серебра. Вылезли через тоже окошко и быстро, под покровом ночи, зашагали к берегу Яузы, где находился переезд. Взошли на плот и закрутили деревянный барабан, обвитый толстым веревочным канатом, конец которого был привязан к столбу противоположного берега.

Не успели приплыть на ту сторону, как услышали за собой шумную погоню.

— Отсекай канат! — закричал Каин.

Острые ножи быстро сделали свое дело, избавив грабителей от преследования.

— Дальше куда? — спросил Иван.

— К Данилову монастырю. Живо, братки!

Это уже был голос Камчатки.

Монастырский дворник уже поджидал гопников. В сторожке Камчатка распорядился:

— Все добро, Егорыч, пока спрячь у себя. Можно потихоньку кое-что распродать.

Затем дворник отвел шайку в укромное место обители[50].

Глава 14 Красная площадь

После произошло еще несколько удачных ночных «визитов», но Каин ими не довольствовался: ему хотелось сотворить более значительный грабеж. И такой случай представился.

Однажды он прогуливался в торговый день по Красной площади, и чувствовал в своей душе безмятежное упоение. Прежде он бывал на главной площади Белокаменной, но все урывками, в суетной спешке, выполняя то или иное поручение приказчиков Филатьева.

Сегодня же он впервые, как совершенно свободный человек, разгуливал и любовался Красной площадью.

От Мытного двора через всю площадь, пересекая Зарядье, Варварку, Ильинку и Никольскую, раскинулись торговые ряды. Плыл над Красной тысячеголосый шум Великого торга. Тысячи деревянных и каменных лавок, палаток, шалашей, печур. Каждый товар в своем ряду. Сукно — в Московском или Смоленском. Меха — в Соболином, Бобровом, Скорняжном, Пушном, Овчинном. Кожа, сафьян, замша, лайка — в Сафьянном, Охотном, Сырейном. Готовая одежда — в Кафтанном, Шубном, Епанчном, Кушачном, Шапочном и Ветошном. Сапоги, лапти — в Сапожном «красном», Лапотном, Чулочном, Голенищном, Подошвенном.

Ратный человек и охотник шел в Самопальный и Саадашные ряды. Оглушает медным звоном Колокольный ряд. Чинность и тишина в Серебряном, Жемчужном, Монистном и Иконном рядах… За весь день не обойти торг проворному московскому жителю.

Отовсюду слышатся распевные, бойкие выкрики купцов и мелких торговых сидельцев, сыпавших шутками и прибаутками. Прохожих хватают за полы кафтанов и чуть ли не силой притягивают к своим лавкам.

Продают все: купцы, ремесленники, монахи и монахини, крестьяне и гулящие люди. Взахлеб расхваливают свой товар и назойливо суют его в руки покупателя.

Площадь наводнили пирожники, молочники, яблочники, ягодники, огуречники, квасники… Все — с лукошками, корзинами, мешками…

Снуют веселые коробейники с коробами на головах, шныряют в густой толпе щипачи-карманники, заигрывают с мужчинами гулящие девки, жмутся к рундукам[51] и лавкам слепые калики, гусляры, бахари-сказочники.

У храма Василия Блаженного — Поповский крестец. Здесь, поглядывая слюдяными оконцами на Спасскую башню, стоял приземистый сруб Тиунской избы. Подле нее — толпа зевак. Смех, выкрики, улюлюканье. Посреди толпы бились на кулаках два служителя господня — поп и дьякон. Дьякон — тучный, с взлохмаченной сивой бородой, в черной скуфье — бойко наседал на юркого худенького полпика в подряснике.

Зеваки были на стороне попика

— Вдарь по носу дьякону!

— Хватай за бороду!

— Бей толстобрюхого!

Дьякон злился, суматошно взмахивал тяжелыми кулаками. Попик вертко уклонялся от ударов, а затем вдруг изловчился и достал собрата по толстому красному носу. Дьякон обидно взревел, быком двинулся на попика, могуче развел руку.

Замерла толпа и… буйно грохнула от смеха: попик ловко нырнул под руку дьякона и тот, потеряв устойчивость, тяжело грянулся оземь.

Долго гоготали зеваки, в том числе и Иван Каин, оказавшийся возле «побоища».

На крыльцо Тиунской избы вышел дьяк и гневно воскликнул:

— Сором, братия! Оскверняете бесовской игрой веру православную!

Попик съежился, застыл виновато: не помышлял он о сраме. Целых три недели оставался он без религиозных «треб», голодовал и вдруг сегодня утром «требы» подвернулись. Возликовал, было (безработных попов и дьяконов ныне тьма тьмущая, для них и Тиунскую избу учинили), но вскоре радость померкла: дьякон перебежал дорогу, хитростью и ложью улестил нанимателя. Вот и пришлось на кулаках биться.

Каину захотелось пить. Разыскал Квасной ряд. Сразу же подскочил рыжий молодец в кумачовой рубахе и войлочном колпаке. Через шею перекинут ремень с двумя большими медными кувшинами. В руке — оловянная кружка. Молвил скороговоркой:

— Квас ягодный и хлебный, для чрева приятен, не вредный.

Иван полез в карман за полушкой, но тут его дернул за рукав монах в рясе до пят.

— Испей, отрок, моего медвяного. Зело душу веселит.

Медовый квас в народе любили. Монахи готовили его на своих пчельниках. Процеживали сыту, добавляли калача вместо дрожжей, отстаивали и сливали сыту в бочку. Получался вкусный медовый квас, прозванный в народе «монастырским».

Иван протянул денежку монаху. Парень с кувшинами обидчиво фыркнул и отошел в сторону. А перед Каином уже стоял другой походячий торговец в синей поддевке с сушеной воблой на лотке. Весело прокричал:

— Пей квасок — воблой закусывай! В печи вялена, на солнце сушена. Кто ест — беды не знает, сама во рту тает!

Пришлось Ивану достать еще одну полушку: хорошо пить квасок с воблой.

Устав бродить по торгу, Каин пришел в Хлебный и Калачные ряды. Здесь не так шумно. А калачи хороши, мимо не пройдешь. Вот калачи из крупитчатой муки, а рядом круглые «братские» из толченой муки. За ними — «смесные», ржаные, пшеничные. Свежие, румяные, пышные — сами в рот просятся.

Напротив пироги с кашей, щукой, сыром и яйцами, блины гречневые красные да молочные, оладьи с патокой и сотовым медом.

Глаза разбегаются! Хочешь, не хочешь, а раскошелишься. Взял Иван оладьи с патокой и присел на рундук подле лавки.

Перекусив, пошел дальше. Ноги как-то сами собой вынесли его на знаменитую Варварку, которая раскинулась по гребню холма, круто обрывавшегося от нее к Москве-реке.

Пожалуй, лучше знаменитого художника[52] о Варварке не скажешь: «Шумная суетливая жизнь кипела на этом бойком месте старой Москвы. Здесь находились кружала и харчевни, погреба с фряжскими винами, продаваемыми на вынос в глиняных и медных кувшинах и кружках… Пройдет толпа скоморохов с сопелями, гудками и домбрами. Раздастся оглушительный перезвон колоколов на низкой деревянной на столбах колокольне. Разольется захватывающая разгульная песня пропившихся до последней нитки бражников… Гремят цепи выведенных сюда для сбора подаяния колодников. Крик юродивого, песня калик-перехожих…»

На Варварском крестце Иван неожиданно столкнулся с дворовой девкой своего бывшего хозяина Аришкой в синем летнике.

— Ванечка, как я счастлива тебя видеть!

— И я тебе рад.

— Тебя и не узнать. В нарядном кафтане ходишь, как сын купеческий. Ты ведь теперь, как все у нас говорят, вольную от самого генерал-губернатора получил.

— Получил, Аришка. Абшит!.. Хочу в ноги тебе поклониться. Ведь ты моя избавительница. Ишь, чем твой рассказ обернулся. Я тебя непременно отблагодарю.

— Да полно тебе, Ванечка, не стоит благодарности… А вот с Филатьева, как с гуся вода. Холопов на дыбе вздернули, а купец вывернулся.

— Слышал. Алтынного вора вешают, а полтинного чествуют.

— Еще бы не чествовали, когда у него секретари и судьи в приятелях ходят. Рука руку моет. Страсть не люб он мне.

— Чего ж так? Казалось бы…

Иван не договорил, но Аришка поняла его намек.

— В прелюбах хожу? Давно уже нет, Ванечка, отвадила кота от молока.

— И как тебе удалось?

— Болезнь-де ко мне дурная привязалась. Он, правда, не шибко поверил. Девка-то я кровь с молоком, но больше уже не привязывается.

— К поварихе никак приставил?

— За двумя кладовыми присматривать, а в них денег и дорогих пожитков честь не перечесть.

Иван заинтересованно глянул на Аришку.

— Правда?

— Зачем мне врать, Ванечка? Купец-то наш один из самых богатых в Москве… Не хочешь попытать счастья? Уж так была бы рада, если бы нашего скопидома очистили.

— Я подумаю, Аришка.

Глава 15 Крупное и занятное ограбление

Дело обсудили у Камчатки, который теперь пребывал в Сивцевом Вражке. В древности здесь действительности был «вражек» — небольшой овраг, по которому протекала чуть заметная речка Сивка, впадавшая в ручей Черторый, приток реки Москвы. В описываемое время эта речка текла в открытой канаве по южной стороне улицы, овраг же был засыпан.

Когда-то Сивцев Вражек населяли опричники Ивана Грозного, потомки, которых оставались жить здесь и позже, но в минувшем веке болящую часть дворов на улице заменили уже «тяглые люди» дворцовых слобод: Иконный — у Филипповского переулка, Старой Конюшенной — у Большого Афанасьевского; Плотничьей слободы — у Плотникова переулка и денежных мастеров государевого Денежного двора.

Совсем недавно в приделе церкви Афанасия и Кирилла, главным образом по Сивцеву Вражку, стояли загородные дворы знатнейших приближенных Петра 1 Стрешнева, Головкина и Матюшкина и менее знатных людей, начиная от стольников дьяков, подьячих, нечиновных дворян и дворянских вдов.

Камчатка обосновался в Плотничьем переулке, в небольшой избе под тесовой кровлей, хозяин которой на два месяца уехал в подмосковное Красное село возводить дом одному из зажиточных купцов. Хозяйка недавно отдала Богу душу, а трое сыновей уехали на заработки в Петербург, где шло бурное строительство.

Любой выбор временного убежища Камчатки всегда был тщательно подготовлен. Любил он глухие переулки, где не было караульных будок, обычно расставленных по основным улицам.

Камчатка отказался-таки на грабеж Лефортовского дворца. Сам о том не хотел признаться, но его все-таки остановило предостережение Каина.

А вот предложение Ивана его заинтересовало, хотя братки, особенно Зуб и его дружок Одноух, засомневались.

— Купчина уже обжегся, так что в другой раз его с кондачка не взять, да и не известно, какие затворы и решетки поставлены в окнах его кладовых.

— А я так, братки, смекаю, — говорил Каин. — Не ждет воров Филатьев. У него того и в мыслях нет, тем более, после такой шумихи, что подняли Тайная канцелярия и Стукалов монастырь. Теперь о запорах. Есть задумка. Куплю курицу и запущу ее во двор соседа, в коем проживает генерал Татищев.

Братки, за исключением Камчатки, рассмеялись:

— Тебя что, Каин, после абшита гирькой по темечку тюкнули. Кой прок курицу во двор генерала запускать?

— Ты, Зуб, фомкой[53] легко управляешься, а вот черепок твой не мозгами, а пауками набит.

— Но-но! — окрысился Зуб. — По хайлу[54] захотел?

— Цыть! — прикрикнул Камчатка. — Продолжай, Каин.

— Кладовые Филатьева выходят в огород Татищева, забора в этом месте между ними нет. Я буду ловить курицу, и высматривать окна кладовых. Затем надо обдумать, чем сподручней решетки окна взломать. Вот тут, надеюсь, и твоя помощь, Зуб, сгодится.

Братки больше не смеялись. Теперь последнее слово за Камчаткой.

— Побегай за курицей, Каин, а там посмотрим.

— А дворник Татищева тебя не узнает? — спросил Зуб.

— Глупый вопрос, Васька. Неужели бы я полез к знакомому дворнику?

Каин вновь пришел к Камчатке на другой день. Дотошно выслушав рассказ Ивана, вожак утвердительно кивнул головой и произнес:

— Оконный затвор и железная решетка не станут нам помехой.

— Бревнышко придется прихватить.

— Прихватим. Ночью собираемся под Каменным мостом[55].

Именно здесь в глухую ночь и собрались шестеро братков Камчатки. Еще раз, коротко обсудив будущее ограбление, осторожно, темными закоулками, минуя сторожевые будки, двинулись к усадьбе Татищева. Забор был высоким, но это Каина не смутило.

— Пока носился за курицей, усмотрел одну доску, которую легко отодвинуть топориком, — шепнул он.

Пошли вдоль забора, ближе ко двору Филатьева.

— Где-то здесь, — остановился Иван и принялся щупать каждую доску. — Есть. Отжимай, Зуб, да не с рывка, а помалу, дабы скрипа не было.

Широкая дубовая доска подалась без особых усилий. Отверстие оказалось в десяти саженях от каменных кладовых Филатьева.

Одному из братков Каин приказал как можно ближе подойти на цыпочках к дому Татищева и чутко стоять на стреме. Остальные подошли к окну. С крепким железным затвором окна возились минуть десять, а когда его отломали, Каин просунул бревнышко в железную решетку и что есть сил принялся ее отгибать. Ни с места!

— Давай вдвоем, Камчатка.

У вожака сила медвежья. Две-три минуты — и решетка была отогнута.

— Теперь взломать сундуки. Зуб и Одноух со мной, остальные — принимать узлы.

Удивительно, но все команды Каина выполнялись беспрекословно. Даже Камчаткой. Во-первых, усадьба Филатьева — бывшая «епархия» Ивана, а во-вторых, Камчатка давно уже почувствовал, что этот коренастый парень с твердым голосом и властными глазами довольно хитер и умен, и что в нем уже сейчас видны задатки вожака, к которым у него почему-то не было ревности, ибо за последние шесть лет он, сорокалетний главарь, стал уставать от постоянного, каждодневного напряжения — быть всегда начеку, что приводило его, порой, к раздражительности и подспудной мысли передать вожжи более молодому гопнику.

Взломав сундуки и набив узлы деньгами, золотой и серебряной посудой и другими дорогостоящими вещами, спустили добычу вниз и сами вылезли.

Удачной оказалась ночь. Благополучно выбрались со двора Татищева и заспешили к Зарядью, на одну из тайных воровских квартир, где решили спрятать добычу. Узлы были настолько тяжелы, что бегом бежать не получалось, а тут еще Зубу показалось, что кто-то учащенно застучал в колотушку.

— Погоня, братцы! Поспешай!

Известно: паника губит армии. Поспешили, было, но куда там: узлы тянули до земли. Выбрались в другой переулок, а в нем огромная лужа выше колен через всю дорогу.

— Стоять, братки. Не дойти нам до хазы. Кидай узлы в лужу!

— Да ты что, Каин, с ума спятил? — воскликнул Зуб. — Да тут добра на десятки тыщь рублев! И не подумаю!

Иван первым метнул узел в лужу, а затем повернулся к Камчатке.

— Лужа все узлы поглотит. Скоро мы за ними вернемся в экипаже.

— Да где ты ночью экипаж найдешь, Каин?

— Есть мыслишка. Найдем!

Веские, решительные слова Ивана убедили Камчатку.

— Кидай узлы, братва!

Каин осмотрелся и увидел невдалеке богатые хоромы.

— Кто в них живет?

— Граф Одинцов, — сказал Камчатка.

— Подойдет. Пойдем, братки, к задним воротам и достучимся до привратника.

Братки посмотрели на Камчатку, а тот, словно загипнотизированный словами Ивана, приказал:

— Идем за Каином.

Достучались. Из оконца привратной калитки донесся сонный, хриплый голос:

— Кого Бог несет?

— Караульный из будки, — отвечал Каин. — У вашего двора лежит мертвый человек. Надо проверить — не из ваших ли кто?

— Да Господь милосердный! Быть того не может. Наши, кажись, все дома почивают.

— Проверь!

Сторож вышел из ворот и тотчас увидел перед собой острый нож.

— Помилуйте, люди добрые, не убивайте!

— Не ори, дурень, — негромко произнес Каин. — Коль поможешь, живой останешься.

— Все, что в моих силах, милочки.

— Карета во дворе стоит?

— Как же-с. У графа даже новехонький «берлин»[56].

— Отлично. Возьми из конюшни лошадей и заложи карету. И чтоб споро и тихо.

Выполнив свое дело, сторож выехал на берлине через ворота. Его тотчас связали, сунули в рот кляп и отнесли подальше от двора, кинув в ракитник у небольшого пруда.

— Теперь, Зуб, во всю прыть беги за Дунькой Вербой. Да пусть принарядится, как боярыня. А коль на будочника нарвешься, скажешь, что бежишь за повивальной бабкой. Обратно же — закоулками. Живо!

Прибывшая через час запыхавшаяся Дунька и впрямь приоделась под богатую женщину.

— Милости просим в карету, графиня, — поклонился Каин.

— Да что вы придумали, оглашенные?

— Дорогой расскажем… Поехали к луже, братцы.

Дав Дуньке установку, Каин особенно наказал:

— Если кто мимо пойдет, ругай нас, бестолковых, как своих туполобых холопов.

Берлин заехал на край лужи.

Дуньку вынесли на сухое место, двое принялись снимать колесо, а остальные принялись вытаскивать узлы и запихивать их в просторный экипаж.

Вскоре на дороге показались какие-то люди с факелом, и Дунька тотчас принялась бранить «холопов»:

— Безмозглые твари! Да как вы недоглядели, что колесо может отвалиться?! Прикажу всех высечь!

Путники с фонарем, посмеиваясь, обошли карету по обочине, а Иван похвалил:

— Молодцом, Дунька, а теперь умолкни.

Но Дуньке через незначительное время вновь пришлось разразиться злой бранью. На шум прибежал караульный из будки. (И откуда только взялся!). В правой руке — алебарда, в левой — фонарь.

— Что за шум? Что приключилось?

— Аль не видишь, будочник, моих нерадивых остолопов? Колесо с берлина отвалилось. Холопьи души! А вот получайте по грязным рожам!

Дунька так разошлась, что не жалея дорогих красных сапожек, сошла в лужу, и впрямь принялась хлестать перчаткой по лицам недобросовестных «холопов».

— Одобряю, матушка барыня. Поучи их, как на неисправных каретах ездить, — строго сказал будочник и, что-то бурча себе под нос, вернулся вспять.

Поставив колесо на место, и кинув из грязи последний узел, братки поехали на свою тайную квартиру. Разгрузив берлин, Каин приказал Одноуху.

— Завези карету подальше, да смотри на будочника не нарвись.


Глава 16 Губернатор негодует

Сиятельный граф Семен Андреевич Салтыков был уже в почтенных летах. Через два года ему стукнет семьдесят, а коль такие годы, то без недугов не обойтись. Все чаще его дом посещал знаменитый московский лекарь, обрусевший немец Отто Браун, кой был придворным доктором императорского двора, пока Анна Иоанновна не отбыла в 1732 году из Первопрестольной в Санкт-Петербург.

Отто Браун еще десять лет назад женился на дочери неродовитого дворянина, и так стал превосходно разговаривать на русском языке, что даже потерял характерный немецкий акцент.

С некоторых пор к Салтыкову он наведывался раз в неделю. Это был маленький, с небольшим брюшком человек, с крупным мясистым носом и выкаченными голубовато-серыми глазами, которые постоянно излучали умиротворяющий живительный свет, покоряющий больных людей.

Отто пользовался среди знати уважением, и не только потому, что он добрался до вершин, став придворным доктором самой императрицы, а потому, что своими ласковыми глазами и бархатным, благожелательным голосом успокаивал и вселял надежду даже в самого тяжелобольного человека.

Отто Браун был весьма опытным диагностом, своими лекарственными средствами он многих людей поднял на ноги, чем заслужил доверие самой императрицы.

Семен Андреевич страдал подагрой, а в последнее время и грудной жабой, что особенно обеспокоило генерал-аншефа. Вот тут-то и зачастил к нему Браун со своими целительными настойками и порошками. И жаба на какое-то время отступала. Семен Андреевич оживал, вновь становился бодрым и энергичным.

Последнее посещение доктора поразило Салтыкова. Обычно добросердечное лицо Брауна было мрачнее тучи.

— Что с вами, господин Браун? На вас лица нет. Что случилось?

— Покорнейше простите, ваше сиятельство… Не следовало бы вас тревожить своими домашними бедами.

— Ну, это вы напрасно, милейший Отто Карлович. Сегодня я вполне здоров. Рассказывайте.

— Если вам будет угодно, ваше сиятельство… Четыре дня назад в мой дом забралась шайка грабителей и вынесла все мои ценности, нажитые долгими годами. Теперь я нищий человек, и не смогу выдать замуж мою родную дочь, за которую сватался весьма почтенный человек.

— Как это произошло?

— Ночью, ваше сиятельство. Грабители действовали виртуозно, их не смутили никакие крепкие запоры.

— И вы ничего не слышали, Отто Карлович?

— Увы, ваше сиятельство. Ни я, ни моя дражайшая супруга не страдают бессонницей. А вот дочка проснулась, но ей заткнули рот и связали. Когда же грабители удалились, моя перепуганная Софьюшка подползла к нашей кровати и разбудила нас. Но погоня не удалась.

Семен Андреевич с раздражением взялся за колокольчик. В комнату тотчас вошел камердинер.

— Мундир и адъютанта!

Затем губернатор вновь повернулся к несчастному доктору.

— Это переходит все границы! За последнюю неделю пять крупных разбоев. Я приму все меры, господин Браун, чтобы изобличить грабителей и вернуть похищенное хозяевам. Не падайте духом, Оттто Карлович. В любом случае вы не останетесь неимущими.

— Покорнейше благодарю, ваше сиятельство.

Доктор потянулся, было, к своему саквояжу, набитому мазями, порошками и скляницами с всевозможными настоями и настойками, но Салтыков махнул рукой, так как в комнате уже стоял навытяжку адъютант генерал-аншефа.

— Мундир! Отправляемся в Сыскной приказ. Надо предупредить, дабы все были на месте. Немедля в приказ вестового.

Бауэр низко поклонился и откланялся, а генерал, буквально через несколько минут оказался в расшитом золотыми галунами зеленом кафтане и красном камзоле. Натянув на волнистый парик генеральскую треуголку, Салтыков, в сопровождении полковника-адъютанта, быстро вышел из комнаты. Внизу у парадного подъезда его ждал экипаж.

В Сыскном приказе — переполох: генерал-губернатор навещал приказ в исключительных случаях, обычно вызывал начальника приказа в Тайную канцелярию, изредка и в Губернаторский дом в свой рабочий кабинет. А тут!..

У дьяка Фомы Зыбухина сердце захолонуло. Не с добром едет в приказ Семен Андреевич, ох, не с добром. Жди разноса.

И он не миновал. Губернатор с сердитым лицом уселся в кресло, окинул жесткими глазами дьяка и подьячих, которые решением Сената вели все «татинные (воровские), разбойные и убийственные дела», и без лишних преамбул, начал свою суровую речь:

— Не зря вас, господа подьячие, называют «работниками Стукалова монастыря». На Москве разбой за разбоем, а вы будто в кельях отсиживаетесь. И хоть бы одного грабителя поймали! Позор! Москву обуял страх, зажиточные люди перестали у себя дома ночевать. Ходят вместе с дворовыми вокруг своих домов и стучат колотушками. Мы где живем, позвольте вас спросить? В осадном городе? А, может, мне отдать приказ, чтобы все солдаты отбивали дробь на барабанах на всех улицах и переулках? Позор!

Суровые глаза Салтыкова остановились на Фоме Зыбухине.

— Вам есть, что сказать в оправданье, начальник Сыскного приказа?

— Разумеется, ваше сиятельство. Главный грабитель выявлен. Беглый матрос, некогда живший на адмиралтейской Парусной фабрике Петр Романов Смирной-Закутин, по прозвищу Камчатка.

— И что дальше?

Прыщеватое лицо Фомы стало багровым.

— Мы принимаем все меры, ваше сиятельство и весьма надеемся, что не сегодня-завтра сей разбойник окажется в стенах Пыточной башни.

— Перестаньте говорить вздор! — резко произнес Салтыков. — Мне доподлинно известно, ваш Камчатка вот уже не первый год будоражит Москву, а вы все отбояриваетесь пустыми посулами. Даю вам неделю сроку, господин Зыбухин. Если ваш Камчатка не будет пойман, попрощайтесь с вашим местом, и действительно ступайте в монастырь замаливать свою бездеятельность.

Губернатор поднялся из кресла и молча пошел прочь из приказа. Фома Зыбухин проводил его до экипажа, но Салтыков больше не сказал ему ни слова.

Фома обреченно вздохнул. А губернатор возвращался домой с невеселыми мыслями, унесенными к своей родственнице Анне Иоанновне,[57] коронованной 28 апреля 1730 года. После ее отъезда из Москвы, дела в Первопрестольной пошли из рук вон плохо. Двор, высшие полицейские чины перебрались в Петербург. Власть в Москве заметно ослабла, чем не преминули воспользоваться воровские шайки и прочий сброд. Вновь восстановленный Сыскной приказ действовал вяло и неумело, явно не справляясь со своими обязанностями.

А в стране творилось неладное. Тяжелые подати и повинности, падавшие на население, и народные бедствия, как то: голод в 1734 году, пожары и разбои, приводили народное хозяйство в печальное состояние.

Многие крестьяне убегали из бесхлебных мест, так что в деревнях иногда оставалась лишь половина населения, занесенного в последнюю переписную книгу. Сеять хлеб было некому, а оставшиеся крестьяне принуждены платить подати за бежавших и разорялись еще более. Тех, кто возмущался по приказу Анны[58] и правителя Бирона били кнутом и ссылали в Сибирь на каторжную работу.

Тяжело было правление временщика; но ропот и неудовольствие народное, благодаря его стараниям, почти не доходили до императрицы. Притом в последнее время Анна Иоанновна чувствовала себя не совсем здоровой, и этим еще больше пользовался Бирон.

Будь он проклят!

Семен Андреевич принадлежал к тем людям, для которых имя Бирона было ненавистным, и которые были в тайном заговоре против злого временщика, поставившего Россию на грань катастрофы. Бирон наводнил Петербург и Москву своими соглядатаями, некоторые заговорщики были казнены.

Знал герцог и не о любви к себе Семена Салтыкова, и он бы с большим удовольствием послал ярого приверженца Петра Великого на гильотину. Но его сдерживала императрица.

«Не смей, мой любезный друг, трогать моих родственников, иначе сам головой поплатишься».

Целуя Анну, Бирон клятвенно заверял, что ради любимой императрицы, он и пальцем не шевельнет, чтобы замахнуться на знатный род Салтыковых.

Но Семен Андреевич отменно понимал, что стоит Анне серьезно заболеть, как Бирон и следа не оставит от Салтыковых, а посему надо действовать, надо еще раз сослаться с нужными людьми[59]


Начальника Сыскного приказа тяготили иные мысли. Генерал-губернатор слова на ветер не кидает. Следующая неделя может решить его, Фомы, судьбу. Москва велика, в ней всяких скрытней тьма-тьмущая. Попробуй, сыщи разбойников, которых подьячие и в глаза не видывали.

Вожака знают лишь по описанию: высок, курнос, волосом черняв. Да такими высокими и курносыми Москва не обижена. Скольких уже в приказ доставляли, но все не тот товар. Этот Камчатка теперь белым днем по Москве не шастает, а ночами его изловить тяжело. Подьячих-то, после отъезда государыни в Петербург, кот наплакал. Да и полицейских стало не густо. Они больше делами правителя Бирона занимаются, а всякое жулье для них шушера. Они, видите ли, неугодных герцогу графьев дозирают, да крамолу выявляют. Ныне на полицейских надежа лежа, хотя губернатор и им отдал строжайшее повеление. Помогут ли, коль они с руки Бирона кормятся.

Хорошо, что будочники переведены в ведение Сыскного приказа.

Полосатые будки стояли на улицах в видимости друг друга. Вечерами к ним приходили будочники с алебардой и начинали свой караул. Им было строго-настрого предписано: пропускать по ночам только полицейских, докторов, повивальных бабок и священников к умирающим.

Некоторые будочники, не довольствуясь этими предписаниями, перегораживали свои улицы рядами острых железных рогаток.

Надлежит немедля всех будочников собрать и дать самый строгий наказ, дабы ночами носом окуней не ловили, а вылезали из своих будок и доглядывали не только улицы, но и прилегающие к ним переулки. Правда, Москва худо освещена. Керосиновые фонари, висящие на столбах, имеются лишь на основных улицах и площадях, да и те часто затухают.

Воры, пользуясь темнотой, уходят от будочников, как вода через сито. Грабежи за последнее время становятся все более вызывающими, и такими хитроумными, что уму непостижимо.

Один из подьячих даже засомневался:

— На Камчатку не похоже, Фома Лукич. — Он попроще орудовал, а тут с таким искусом грабят, что диву даешься. Уж не новый ли воровской атаман появился на наши головы?

Глава 17 Сходка

Москва, казалось, приняла все возможные и невозможные меры, чтобы покончить с разбоями.

Усиление деятельности Стукалового монастыря почувствовал и Камчатка, отдавший приказ братве лечь на дно.

Один Иван Каин чувствовал себя вольготно: он имеет абшит, а лица его в ночных грабежах никто не видел, посему он и не помышлял залезать в норку. Напротив, купил добротный дом на Варварке за пятьдесят рублевиков, нанял повариху, в обязанности которой вменил и уход за домом, и зажил так славно, как никогда еще не жительствовал. Отъедался, отсыпался, иногда ночами вспоминал свою богом забытую деревеньку, реку Сару, где купался до посинения и, конечно же, отца с матерью, коих не видел уже несколько лет. Знал лишь от приказчика: живы, здоровы, добрый медок добывают — и всё.

Всякий раз приказчик (когда еще Ваньке жил у купца Филатьева) выполнял нижайшую просьбу отца — наливал оловянную кружку меду и, посмеиваясь в длинные мочальные усы, говаривал:

— Не забывает тебя, родитель, хе-хе. Балует.

Однако по плутоватым глазам младшего приказчика (старший, Федор Калистратыч Столбунец, никогда в лес не ездил) безошибочно определял: хитрит, сволочная душа, так как отец, когда прощался с сыном, сказывал: десятую долю и тебе, Ванька, накажу отдавать, так я с купцом столковался.

Наивный человек! Да разве можно богатеям верить? Умеют пустить пыль в глаза, а уж про Филатьева и говорить не приходится: из плута скроен, мошенником подбит. Нашел, кому поверить, батя.

Честно признаться, воспоминания об отце и матери не были у Ивана нежно-грустными, скорее отдаленными, смутными, словно все проплывало перед ним в зыбучем тумане, и, когда он рассеивался, мысли Ивана переключались на то, чем последнее время жила его кипящая неутоленная душа. Несмотря на удачные грабежи, Иван ими не обольщался, ибо его азартная натура стремилась к новым и новым необузданным желаниям, а их было немало, самая же главная из них — жажда всеобъемлющей власти над московским воровским миром, ибо Камчатка резко упал в его глазах, особенно после ограбления Филатьева. В самые ответственные минуты он явно растерялся и все бразды правления с молчаливого согласия Камчатки перешли к нему, Каину.

О том, что вожак не столь уж и сметлив, теперь понимает все ближнее окружение главаря.

Показателен дележ добычи. Обычно треть ее доставалась Камчатке, но в последний раз братва рассудила иначе.

— Кабы не Каин, нам бы и ржавой полушки не выпало. Пусть получит по заслугам. Треть!

Сии крамольные слова произнес один из «есаулов» атамана, сероглазый, широкоскулый Кувай, с короткой кучерявистой бородкой.

Камчатка обвел напряженными глазами Зуба (недавно введенного в ближнее окружение атамана), Одноуха, Легата и остальных своих верных подручных, с которыми десятки раз ходил на дело и которые беспрекословно подчинялись его любому решению. И вдруг такой выпад!

Камчатка надеялся, что другие соратники дадут резкий отпор словам Кувая, но те, на удивление вожака, почему-то помалкивали.

У Камчатки нехорошо, тягостно стало на душе. За словами Кувая стоит нечто большее: братва недовольна замешательством вожака в последних грабежах, которые могли кончиться плачевно, если бы не стремительные и смелые действия Каина, изумившие и покорившие искушенных воров.

Каков же выход? Поднять хай[60], подавить братву строгим окриком? Случалось же такое, но это происходило в пьяных загулах, когда между ворами происходили грубые, грязные ссоры из-за какой-нибудь шалавы, вот тогда-то и приходилось Камчатке рявкнуть на всю хазу.

Сейчас — иное, никакой окрик не поможет, да он и не позволителен в данной ситуации: братва разочаровалась в своем главаре, и с этим надлежит смириться.

Видимо и в самом деле не тот стал Камчатка. Он и сам чувствовал, что теперь идет на грабеж без обычного задора, без той неуемно захватывающей страсти, когда кровь закипает в жилах и когда сам грабеж воспламеняет душу, которая толкает на новые подвиги. В последнее же время Камчатка заметно угас, потускнел, потерял хватку, и грабежи уже не приносили ему особой радости.

Он вновь обвел снулыми глазами молчаливую братву, и по неспокойно-замкнутым лицам бесповоротно понял: пора передавать бриллиантовый перстень вожака с искусно выгравированным черепом другому главарю.

— Я все понял, братки. Через три дня назначаю сходку. Ей решать…

Иван все эти дни пребывал в особом напряжении. На сходку прибудут наиболее известные московские воры, которые давно знают Камчатку, подчинены ему и всегда встают под его руку, когда пятеркой или шестеркой воров не отделаешься[61].

Любопытно, как поведет себя на сходке Камчатка? Поставит вопрос ребром, чтобы сохранить звание главаря (заслуги-то его немалые), или предложит нового вожака? Наверное, очень тяжело терять власть, которой крепко владел несколько лет.

Об этом приходится только догадываться, ибо Иван пока никакой власти еще не имел. О ней он лишь возмечтал, чувствуя в себе недюжинные силы, которые должны привести его к той самой вершине, называемой властью.

Сходка состоялась на хазе Камчатки. Каин впервые увидел новых воров, кои явились с разных концов Москвы. Их было человек двадцать — ушлые, тертые, прошедшие через грабежи и убийства. Люди со дна, люди отпетые, способные на самые жестокие поступки. На некоторых лицах шрамы от ножевых ран. И как только Камчатка управляется такими головорезами?!

Совсем другим почувствовал себя Иван. Какая там к черту власть! Забудь о своей мечте.

На столах, по установленному обычаю во время деловой части сходки не было ни питий, ни яств. Не было ни одного и подвыпившего вора, ибо такого сходка изгоняла. Не было и разговоров. Затяжное молчание будет продолжаться до тех пор, пока не заговорит вожак.

— Я собрал вас, братки, по очень важному делу. Почти десять лет ходил я в ваших коноводах. Хорошо или худо — вам оценку давать.

— И дадим! — воскликнул Левка Рыжак, главарь Сухаревской шайки. — Ты чего не дело базаришь, Камчатка? Худого бы большака мы не стали держать. Чего зря вякаешь, когда все в ажуре. Согласна, братва?

— Согласны. Не будем баланду разводить, — заявили незнакомые Ивану воры.

— Не будем, — кивнул Камчатка. — Спасибо за доверие, братки, и все же засиделся я на воровском троне. Пора шапку Мономаха менять.

— Да ты что, Камчатка? Чего бодягу разводишь?! — вскинулась двадцатка.

Камчатка поднял руку.

— Тихо, братки, скажу о сути. Прошу выслушать до конца… Засиделся в главарях, стал уставать. Надо бы морщить репу[62], но в башке ни одной здравой мысли, а то — гибельное дело для вожака. Ухожу я, братки, знамо дело не в мазурики, а в рядовые воры. То уже не бодяга, ибо снимаю перстень и складываю с себя полномочия главаря. Слово мое твердое и окончательное, а посему прошу не задавать лишних вопросов, и хая не поднимать.

Но без хая не обошлось: двадцать воров не были удовлетворены объяснением отставки главаря, а посему загулял несусветный гам, который с трудом удалось остановить ближним соратникам вожака.

Когда в комнате, наконец, стихло, воры обратились к Куваю, кой был для них авторитетом.

— Ты всех больше унимал бузу, Кувай. Тогда вякни без порожняка[63]. Почему Камчатка хочет слинять[64]?

— Камчатка — замечательный вор, таким он и останется. Дай Бог каждому быть грозой Москвы. Но если человек устал и добровольно уходит из вожаков, то никто не имеет права его останавливать. Таков воровской обычай и не нам его ломать.

— Так ли думает ближняя братва Камчатки?

Ближняя братва не подвела: отозвалась о Камчатке самыми лестными словами и признала его решение законным.

А затем началось самое главное.

— Кому перстень передашь, Камчатка?

«Перстень окажется у Кувая, — подумалось Ивану. — Он храбр, прямодушен, честен при дележе добычи, но…». За этим «но» скрывалось многое, чтобы могло дополнить натуру Кувая, в целом прекрасного вора, однако не отличавшегося особой прозорливостью.

— Кому? — Камчатка снял с указательного пальца перстень и поднялся. — Я отменно знаю каждого из вас. Вы — превосходные воры, и каждый достоин быть главарем. Хоть жребий кидай. Но наш обычай того не предусматривает, а посему я должен назвать имя… Вожаком должен стать… Иван Каин.

Вначале вновь воцарилась мертвая тишина, а затем исподволь, с убыстряющим нарастанием поплыл недоуменный гул тех же двадцати воров, которые знали Каина только по слухам, и которые впервые увидели его в лицо

— Не ожидали, Камчатка. А сумеет ли твой Каин масть держать?

— Не ошибся в выборе?

— Братва его не знает…

Переждав несколько минут, Камчатка в другой раз поднял руку.

— Я не тот человек, чтобы с бухты-барахты предлагать вам фуфло. Даю голову на отсечение, что Иван Каин масть держать сможет, а коль того не случится, то соберете сходку, чтобы меня плотником заделать[65].

— Даже так, Камчатка? Тогда всё, братва. Передавай перстень Каину, — смирился, наиболее воинствующий Рыжак.

После того, как перстень оказался на пальце Каина, Камчатка указал ему на свое «тронное» место и сказал:

— Братва ждет от тебя слова, вожак.

Иван, конечно же, волновался. Было и радостно и тревожно. Громадный груз возложен на его плечи. И впрямь: сможет ли он масть держать? Одно дело — сбывшаяся мечта, другое — воплощение своих дерзких планов в жизнь, кои должны выполнять вот эти самые ушлые, разношерстные люди, прошедшие большую воровскую школу, не верившие ни в черта, ни в Бога… Но как-то надо начинать.

— Спасибо, Камчатка. Братва, спасибо… Думаю, не подведу, — голос хриплый, прерывистый.

— Поживем, увидим. Ты лучше скажи, Каин о своих наметках. Кого грабить пойдем? — высказал Зуб.

— В Москве — никого!

— Вот так зачин, — усмехнулся Зуб. — На хазах с марухами будем забавляться.

— Готовь елдаки, браточки.

Смех загулял по комнате.

И этот смех пошел Ивану на пользу: он пришел в себя, успокоился. Голос его зазвучал резко и твердо:

— Сейчас нам не до смеха, господа воры. Тайная канцелярия, полиция и Сыскной приказ расклеили по всем крестцам города строгие приказы о сыске воров. И морщить репу не надо, чтобы уяснить, что грабежи в Москве надлежит временно пресечь, иначе нам ни плети, ни дыбы не избежать.

— Лечь на дно? Тоска заест, Каин.

— И на дне можно не отсидеться, Одноух. Умножилось число соглядатаев и доносчиков, коим сулена солидная награда за поимку вора. Сегодня ты на хазе, а завтра под каленым железом.

— Так что же нам в землю зарыться?

— Выход один — покинуть Москву.

Предложение Каина не было встречено гулом одобрения. Вжилась в Москву братва, изрядно вжилась с ее малинами и притонами. Уходить с обжитых мест редко кому захотелось.

Настроение большинства братвы не явилось неожиданным для Каина, но настаивать на своем суждении он не стал, однако предупредил:

— Дело добровольное. Пеняйте на себя, если кто-то из вас не минует застенка. Те же, кто пойдет со мной — выход завтра ночью… Ну, а теперь после завершения сходки — по мерзавчику, но упиваться не советую.


Глава 18 К Макарию

С Иваном согласились идти Камчатка, Кувай, Зуб, Одноух и Легат, то есть ближайшие содруги бывшего вожака.

Иван четко поставил задачу:

— Пойдем к Макарьевскому монастырю, что за шестьдесят верст от Нижнего Новгорода. Там, после Петрова дня[66], собирается большая ярмарка

— Далече топать, Каин. Почитай, полтыщи верст. Ног не хватит, — сказал Васька Зуб.

— Далече, — кивнул Иван. — Но на Владимирской дороге, по которой мы двинемся, немало сел с постоялыми дворами, а где постоялые дворы, там и брички, повозки, тарантасы, крестьянские подводы. Уразумел, Вася?

— Намек понял, Каин. Но заграбастаем ли добрый куш?

— А разве никто на Макарьевской ярмарке не бывал?

Воры пожали плечами: они орудовали только в Москве и в близлежащих городах.

— Тогда послушайте, что Филатьевские приказчики изрекали, кои были там с купцом не один раз. Ярмарка собирается не только из ближних российских городов, но из Сибири, с персидских, турецких и с польских земель и торговля идет подле монастыря две недели. Товару, разумеется, обилие. Тонкое сукно, шелк, пушнина, золото, серебро, драгоценные камушки и прочая и прочая. Есть чем поживиться.

— Готовь узлы, братва! — загорелся Легат.

— Не торопись делить шкуру неубитого медведя. На ярмарку, как мухи на мед, слетаются воры из многих городов, а посему на ней шныряет немало полицейских из Нижнего Новгорода, причем шныряют хитро.

— Как это?

— А так, Зуб. Приказчики изрекали, что ходят они без мундиров под видом покупателей. Так что придется держать ухо востро и работать предельно осторожно.

— Хороша же у тебя задумка, Каин, — присвистнул длинноносый и остроскулый Легат, получивший редкую кличку в детстве, когда его однажды лягнула лошадь. — Да на этой ярмарке хуже, чем в Москве можно в лапы полицейских угодить.

— Можно, коль мыслить не научимся. Ты, Легат, да и другие, могут, пока не поздно, назад вернуться. Работенка предстоит не из легких.

Легат кисло осклабился.

— Не пугай, Каин. Не в таких переделках бывали.

Кувай почему-то на слова Легата слегка усмехнулся, что не осталось без внимания Ивана. Он цепко приглядывался к каждому сопутнику, ибо не так еще глубоко знал воров, пошедших за ним.

Камчатка, после сложения с себя полномочий вожака, все больше отмалчивался. Он безоговорочно принял предложение Каина, но в дальнейшие разговоры не вмешивался. Был хмур, замкнут и постоянно о чем-то думал.

Ивану можно было только догадываться о его мыслях. Несомненно, переживает. Нелегко втягиваться в новую для него перемену воровского бытия. Был хозяином воровского мира — и вдруг, совершенно неожиданного для многих гопников, стал простым вором. И эта резкая перемена может надломить Камчатку, как внезапно поверженный дуб, которому уже никогда не подняться и не тешить глаз братвы, привыкшей к тому, что могучее древо будет стоять вечно.

Тяжело сейчас Камчатке. Может, разговорить его, чем-то одобрить?.. Глупости! Настоящий вор к любому утешению относится с презрением. Да и не тот Камчатка человек, чтобы окончательно сникнуть. Через день, другой он придет в себя и станет добрым помощником в делах Каина.


* * *

По владимирской дороге шли в сряде[67] простолюдинов. Васька Зуб, было, заартачился:

— Мы что, голь перекатная, Каин? Мошны, слава Богу, на самую добрую сряду хватит. Можно, чай, и прибояриться.

— Бояре в каретах ездят, Вася.

— И мы любую карету можем заграбастать. Перо к глотке — и вся недолга.

— Ну и прощай Макарьевская ярмарка!

— Чего так?

— Слух о грабеже тотчас дойдет до Москвы, нагрянут сыскные люди, а мы должны податься в какую-нибудь Тмутаракань. Так что иди в дерюжке и не брыкайся… И вообще, братцы, если жаждите удачно достичь до ярмарки, — ни малейшего воровства, ни какой бузы на постоялых дворах.

— А мерзавчик?[68] Ужель с денежкой-то и не гульнем? Чтобы дым коромыслом!

— Это голь-то перекатная? Буде, Зуб! Твое головотяпство вмиг артель загубит, — жестко произнес Иван.

Зуб оскорблено фыркнул. Остальные же воры ни на что не обижались, во всем положившись на Каина.

А Камчатка лишний раз уверился в очередной правоте нового вожака.

Владимирская дорога была оживленной. Сновали мужичьи подводы, купеческие повозки, брички и тарантасы, дворянские кареты. Сновали и пешие люди: некоторые в сапогах через плечо (сберегая обувь), многие же в лаптях; одни направлялись в Москву, другие, по всей вероятности, в близлежащие села; у всех за плечами котомки.

С котомками вышагивала и артель Каина. В них плотничий инструмент, огниво и немудрящая кормежка. Еще заранее Иван всех предварил:

— Мы — плотничья артель. В Москве голодно, а посему идем на отхожий промысел, дабы деньжат подзаработать. Надеюсь, топоришко в руках держать умеете?

— А какой мужик не умеет? Чай, сызмальства не в палатах каменных проживали. Одноух у нас, даже все рубки знает, — высказался Легат.

— В самом деле, Одноух?

— Доводилось. Отец всю жизнь в плотниках ходил, вот и я приноровился.

— Добро. Авось и сгодится твое прошлое ремесло. А что дальше в твоей жизни приключилось, Одноух?

— Мать умерла, батя с горя запил, да так к чарочке приловчился, что редкий день без нее не обходился. Шишка[69] помышлял батю из артели вытурить, но отец одумался: надо было ребятню кормить. А тут вскоре черная смерть[70] навалилась, почитай, кроме меня, всю семью выкосила. Ни близких, ни дальних сродственников, а мне всего четырнадцать годков. Не знал, куда и податься, а тут один мужичок подвернулся. С голоду-де не умрешь, коль к моей шараге прибьешься. Вот с той поры и началась моя воровская жизнь. Почитай, шестнадцать лет шарпаю, а три года назад к Камчатке пристал.

— Не жалеешь, что воровством занялся?

— Вначале совесть грызла, а теперь не мучает, ибо денежных тузов терпеть не могу. За большими же деньгами не гонюсь. Много ли человеку надо?

Иван удовлетворенно хмыкнул, ибо легли на душу слова Одноуха.

К вечеру дошли до большого села с постоялым двором в два деревянных яруса.

— Верхние комнаты попроси, Каин, — сказал Зуб.

— Обойдешься. Не по рылу честь. Внизу на топчанах с ямщиками заночуем.

Зуб недовольно скривился, но больше он к Ивану не приставал.

Нижний этаж вмещал в себя человек сорок, а посему в нем нашлось место и «плотникам». Среди ямщиков оказалось и несколько крестьян, убого одетых и кормившихся своими скудными харчами.

Ямщики же выглядели куда богаче, и снедь им была доставлена из харчевни постоялого двора: щи с бараниной и каша с салом.

Иван заказал для своей артели варево без мяса: все должно выглядеть естественно. Артель облачена в убогую сряду, и пища должна соответствовать ее обладателям.

Внезапно в комнату вошли трое полицейских драгун[71]. Зорко оглядели постояльцев и подошли к артели Ивана.

Старший из служилых, рыжеусый, в военной треугольной шляпе, при шпаге и с мушкетом за плечами, строго спросил:

— Кто такие и куда следуете?

— Плотники. Подались на отхожий промысел, — смиренно ответил Каин.

— Топорища, что из котомок торчат, видим, но ныне с топорами по дорогам не только плотники ходят… Кем посланы?

— Купцом Бабановым, служивый, — незамедлительно ответил Иван. — Торговлишка у него захирела, дворовые голодом сидят, вот и снарядил нас купец на заработки.

— Пачпорта имеются?

— Какие пачпорта у дворовых? Мы — людишки подневольные.

— Это еще как посмотреть, — пощипал по вислым усам драгун. — А, может, вы беглые, кои разбоем кормятся. А коль так, принужден вас в Москву доставить.

У каждого «плотника» похолодело на сердце. Отгуляли, браточки. Ну, Каин! Попались, как жалкие фраеры, которых за версту видно.

Иван же рассмеялся:

— Не за тех принял, господин драгун. Пуганая ворона зайца боится… Ты глянь, на мою бумагу, служивый.

Драгун глянул и с удивлением перевел глаза на своих товарищей.

— Абшит!.. От самого генерал-губернатора Салтыкова.

— Да ну! — ахнули сослуживцы и по очереди просмотрели документ.

— За какие же заслуги, Иван Осипов?

— За государственные, — с важным видом глянул на ошеломленного драгуна Каин. — О том болтать не велено, а коль любопытство забирает, спроси у генерал-губернатора.

— Не по чину нам губернатора домогаться.

Рыжеусый с уважительным видом вернул Каину абшит.

— Прошу прощения, Иван Осипов. Почему сразу о документе не сказал? С таким абшитом вас никакой высокий чин не задержит… Ну, чудеса. Сам начальник Тайной канцелярии… Пошли, ребятушки.

Драгуны вышли из комнаты, а к Каину подошел Камчатка и крепко пожал ему руку.

— Молодцом, Иван. Теперь я за братву спокоен.

А Зуб все изумленно крутил головой, а затем вопросил:

— Ты купца Бабанова с понта взял? Что-то я такого не слышал.

— Откуда тебе слышать, Вася, коль ты у купцов не служил? Есть такой на Москве. Доводилось встречаться. Как-то приказчик Столбунец к нему посылал.

— А коль драгуны его спросят?

— Не спросят. На Москве тысячи купцов, а драгуны даже не осведомились, где такой купец жительствует.

— Вестимо, не спросят, коль драгуны такой абшит прочитали, — высказал Кувай. — Ты и впрямь молодцом, Иван.

Каин, видя, с каким уважением смотрят на него «плотники», окликнул полового:[72]

— Принеси-ка, милейший, штоф на мою артель.

Артель встретила, было, заказ Ивана с ликованием, но Каин ликование строго оборвал:

— Не галдеть. По единой чарке — и ша!..

На другой день заночевали в сирой деревеньке, а на следующий — вновь на постоялом дворе, где узнали от ямщиков прискорбную новость:

— На Москве пятерых грабителей изловили. Одного, кажись, Левкой Рыжаком кличут.

Помрачнела братва. Вот и на сей раз Каин оказался прав. Зря его остальная братва не послушались. Одно утешение: на сходке Каин и словом не обмолвился, куда он намерен уйти из Москвы, а посему воры даже на самой жестокой пытке не могут ничего рассказать судьям. Все-то Каин предусмотрел! Так что сыскные люди, не зная куда кинуться, будут искать воров только в Москве. О Макарьевской же ярмарке никому и на ум не взбредет.

Недалече от Вязников приключился забавный для братвы случай. По дороге их обогнал с возом соломы пьяный мужик. Иван остановил сивую кобылу и сказал:

— Слышь, милок, подвез бы нас до города.

Мужик (борода черная, растрепанная), сидевший на возу, вдруг яро забранился:

— Ступай прочь, волчья сыть! Тоже мне барин нашелся.

— Да ты что, мужик? У нас ноги отваливаются. Подвези!

— Отчепись от Сивки, пока вожжами не взгрел. Отчепись, поганая харя!

Каин, разумеется, такого оскорбления стерпеть не смог.

— Видит Бог, сам напросился. А ну стащите сего мужика с воза, братцы, и привяжите его к дуге.

Мужик забрыкался, но куда там!

— Дале что?

— Аль не уразумели? Доставайте огниво и запалите солому.

— Уразумели, Каин. Потешимся!

Когда солома запылала, Зуб ударил кобылу сапогом; та испугалась, дернулась в сторону от дороги и помчала по полю.

Хохот на сто верст! Лошадь мчала до тех пор, пока телега не свалилась с передней оси, но Сивка продолжала тащить телегу с горящей соломой и с привязанным к дуге возницей до деревни.

Бесчеловечной оказалась шутка Каина, ибо мужик едва ли остался жив.

Перед самым городом, Иван остановил ватагу.

— Теперь, братцы, надо покумекать о тарантасе. Я обряжусь купцом, а вы, никуда не заходя, минуете Вязники и дождетесь меня с тарантасом.

— Другое дело, Каин, — возрадовалась ватага.

Войдя в город, Иван направился к Гостиному двору, подле которого стояло несколько экипажей. Были среди них и два вместительных тарантаса, крытые кожей на деревянных дугах. Возле одного из них прохаживался дюжий ямщик.

— Далече ли хозяин твой, борода?

Ямщик окинул пытливым взглядом купца в богатой сряде и слегка поклонился.

— Какая надобность в хозяине, ваша милость?

— По торговому делу.

Иван протянул ямщику семишник и добавил. — Не поленись позвать, борода.

— Сей момент!

Вскоре из Гостиного двора выкатился колобком маленький, но тучный купчина в картузе с лакированным козырьком, сюртуке и синей жилетке, поверх коей висела золотая цепочка, уходящая в карман, в который были вложены круглые серебряные часы — неизменный атрибут солидного торгового человека.

Посмотрев на Каина, купчина приподнял картуз и представился.

— Дементий Сидорыч Башмаков, вязниковский купец. Вас же не имею чести звать, ваше степенство.

— Купец первой гильдии Осип Макарыч Шорин.

— Знатное имечко. Уж, не из тех ли купцов Шориных, что издревле на Москве известны.

— Из тех, ваша милость. Дед мой из аглицких земель не вылезал.

— Какая надобность, Осип Макарыч? Рад услужить.

— Беда приключилась, Дементий Сидорыч, она ведь нас не спрашивает. Ехал из Владимира в Москву. День жаркий. Решил в реке искупаться и, как назло ямщика с собой позвал. Вернулись, а экипаж как черти унесли. Знать, кто-то из прохожих. Ныне время лихое, теперь ищи-свищи.

— С товаром?

— Бог миловал. Товар во Владимире сбыл, а вот экипажа лишился.

— Экая жалость, ваше степенство, — участливо вздохнул Башмаков. — Такие убытки понести. Кони и экипаж немалых денег стоят. Надо бы в полицейский участок заявить.

— Не желаю. Нечего было рот разевать. Насмешек не оберешься. Да и убытки не столь велики, не то терпели.

— По капиталу и убытки, ваше степенство, а по мне — великий разор.

— Чем торгуешь, Дементий Сидорыч?

— Наше дело известное. Вязники — огурцом славятся. Через недельку в Москву с товаром покачу. Помышлял оптом с заезжими купцами договориться, что в Гостином дворе остановились, но тщетно.

— А хочешь, Дементий Сидорыч, я твои огурцы оптом возьму? Назови цену.

— Буду премного благодарен, ваше степенство, — расплылся в широкой благодарной улыбке Башмаков и назвал цену.

— Торговаться не стану, Дементий Сидорыч, меня на Москве спешные дела ждут, а посему даю на пятую часть больше.

Купец и вовсе повеселел.

— Облагодетельствовали вы меня, Осип Макарыч. Вот что значит знаменитый род Шориных. Поехали в дом, ваше степенство, векселем дело скрепим, да по русскому обычаю сделку обмоем.

— И рад бы, дражайший, Дементий Сидорыч. Ужасно спешу. Тотчас наличными расплачусь.

Иван вытянул из кармана увесистый кожаный кошель, а затем, словно спохватившись, спросил:

— Может, и тарантас продашь? Дело у меня, повторяю, чрезвычайно спешное.

Башмаков озадачился.

— Покорнейше извиняюсь, ваше степенство. Для вашей милости тарантас с лошадьми не такой уж и убыток, а для нас целое состояние. Кормимся оным. Огурец на хребтине в Москву не понесешь.

— Называй цену, Дементий Сидорыч.

— Назвать можно, но без тарантаса нам нет никакой выгоды.

— И все же!

— Не невольте, Осип Макарыч. Не могу-с.

— Цену я примерно знаю, но дам тебе, Дементий Сидорыч, вдвое больше.

— Вдвое? — ахнул купец.

— Вдвое, Дементий Сидорыч. На эти деньги можно весьма дорогой экипаж купить. Извольте получить в золотых монетах[73].

У Башмакова задергались веки и задрожали руки, когда в них оказалась громадная сумма денег.

Глава 19 На ярмарке

Макарьевская обитель находилась на левом (низменном) берегу Волги, вокруг которой ежегодно, после Петрова дня шумела одна из богатейших русских ярмарок, где уже с давних пор были поставлены богатыми купцами не только деревянные, но и каменные лавки и амбары

Благодаря выгодному расположению, на средине волжского пути, ярмарка развивалась все более и более. В 1641 году царь Михаил Федорович дал монастырю право сбирать с торговцев за один день торговли (25 июля — в день святого Макария) таможенную пошлину.

В 1648 году государь Алексей Михайлович разрешил торговать беспошлинно пять дней, а затем велел платить особый налог.

В 1666 году на ярмарку приезжали уже купцы не только из всей России, но и из-за границы, и она продолжалась две недели.

В конце XVII века привоз товаров достигал 80 тысяч. В первой половине XVIII века — до пятисот тысяч рублей, а к концу его уже 30 млн. рублей. В это время в Макарьеве было 1400 казенных ярмарочных помещений; кроме того, купечеством было построено 1800 лавок,[74]не считая многочисленных балаганов.

До Нижнего Новгорода ватага Каина благополучно доехала на тарантасе, затем с ним пришлось распрощаться.

— Все, братцы, отошла лафа. На ярмарке я не могу более сказываться богатым московским купцом, ибо подлинные московские купцы меня вмиг изобличат. Назовусь незначительным торговым человеком Иваном Осиповым, кой возмечтал выбиться в купцы. Приехал присмотреться к ярмарке, кое-что закупить, поучиться торговле у больших купцов, послушать их совета. Свою богатую сряду я тоже меняю.

— А мы? — спросил Зуб.

— Вы — мои помощники, торговые сидельцы. На ярмарке вести себя тихо и учтиво, ибо там бдит сыскная команда драгун. Без моего приказа ничего не делать, но осторожно высматривать то, что плохо лежит.

К ярмарке присматривались два дня.

Как-то неподалеку от питейного погреба столкнулись с веселым широколобым купчиком в сивой растопыренной бороде, который, раскинув крепкие мосластые руки, с улыбкой до ушей полез обниматься с Камчаткой.

— Никак, из Первопрестольной, братцы. По говору познал. Сердцу — утешенье, а то налезли всякие образины, душу отвести не с кем. Я ж люблю с земляками турусы[75] развести. Зайдем да хватим по чарочке.

Камчатка глянул на Ивана; тот, слегка помедлив, кивнул.

— Грешно отказать земляку. Зайдем!

— Другой разговор, — переключился на Каина московский купец. — Грешно! Правда, попы бранятся. Пьяницы-де, царства небесного не увидят. Но куда денешься? Рада бы душа посту да тело бунтует, хе-хе.

— Твоя правда, земляк. Опричь хлеба святого, да вина проклятого всякое брашно приедчиво.

— Ох, гоже сказал, родимый. Дюже люблю красное словцо.

За чарочкой купец назвался Евлампием Алексеевичем Кулешовым, приехал на ярмарку закупить сибирскую пушнину да чаю от азиатов.

— А вы, мои разлюбезные, по какой торговой части?

— Допрежь хотим приглядеться. Мы купцы средней руки, до больших торговых сделок еще не доросли, но без товаришка, Евлампий Лексеич, не уедем.

— Уж тут сам Бог велел. С пустыми руками с ярмарки не возвращаются. Берите то, что на Москве идет нарасхват, но не продешевите. Тут нард ушлый, из печеного яйца живого цыпленка высадит.

— Понимаем. Держать ухо надо востро, капиталы-то наши не шибко велики. Тут бы нам наставника доброго, Евлампий Лексеич.

— Истинно! — воскликнул купец, подняв палец над головой. — В торговом деле без разумного наставника пропадешь… Тебя как кличут?

— Иваном Осиповым.

— Так вот, Иван Осипов, коль не погнушаетесь, заходи со своими торговыми людьми ко мне за советом. Я вас надуть не позволю. Тертый калач, на хвост не наступишь.

— Благодарствуйте, Евлампий Лексеич. Распрекрасный вы человек. Где разыскать прикажите, коль нужда доведется.

Изрядно опьяневший купец, заплетающим языком охотно выдавил:

— Полюбились… Ох, полюбились, родимые… В Гостином дворе… Завсегда рад помочь добрым людям.

— Мы тебя до Гостиного двора проводим, подальше от греха.

— Пойдем, любезные… Угощу вас бутылочкой мальвазии[76]… Гульнем!

Но заморского вина отведать не пришлось: купец настолько назюзюкался, что уже языком не мог пошевелить.

Вышли из Гостиного двора под недовольный вопрос Зуба:

— На кой ляд, Иван, свое имя открыл?

— Нутром чую, крепко сгодится нам еще этот купец…

На другой день, вновь походив по ярмарке, Каин сказал:

— Привлек меня один армянский амбар, что стоит на песчаном месте. Товар купцы привезли богатый, и денег у них полным-полно. Две кисы[77] и три увесистых куля. Завтра рано поутру незаметно подойдем к амбару и проследим за армянами.

Рано утром в амбаре оказалось всего двое армян. Из раскрытых ворот было хорошо видно, как торговцы перекладывали свои товары ближе к дверям. Вскоре один из армян направился на рынок для покупки мяса.

— Кувай, следуй за ним. Как увидишь драгун, крикнешь, что сего купца надо взять под караул, так как он обворовал одну из лавок. Если купца схватят, затеряйся в толпе, а ты, Легат, проследи — и коль купец окажется на гауптвахте, немешкотно доложи мне. Ступайте, братцы.

Вскоре Легат вернулся.

— Все в ажуре, ваша милость.

Ватаге было запрещено называть Ивана Каином.

— Вы здесь не толпитесь, чтобы в глаза не бросаться. Приду к вам с добычей ночью, я ж один управлюсь.

Иван подошел к дверям амбара, поздоровался с купцом в цветастом халате и, сотворив озабоченное лицо, добавил:

— Твоего товарища драгуны из сыскной команды взяли под караул и увели на гауптвахту.

Купец охнул, засуетился, затем закрыл дверь на увесистый замок и побежал к караульному дому.

Иван сбил замок, вошел в амбар и, засовав мешки с деньгами и кисы в узел, отнес добро саженей на двадцать от амбара и, зорко оглядевшись по сторонам, зарыл его в песок.

Но дело выполнено лишь наполовину, надо было привести в исполнение дальнейший план.

И тогда Иван направился на Волгу к пристани, где располагались крестьяне со своими немудрящими товарами. Купив у них несколько лубьев, кожаных мошонок, в коих крестьяне носили деньги, а также десяток тесемок и всевозможных дешевых ленточек, он вновь вернулся к зарытым в песок ценностям и сотворил из лубьев что-то подобие торгового шалаша, в котором и развесил для продажи свои покупки.

Кое-что удалось даже сбыть, но Иван ждал наступления ночи, в которую и должен завершиться его план.

Притащить на спине нелегкую поклажу через весь рынок к своей ватаге было не так просто, так как по опустевшей ярмарке сновали конные драгуны из сыскной команды в надежде изловить любителей ночных хищений.

У наиболее богатых лавок и амбаров держали караул торговые сидельцы купцов, для которых любой пробегавший мимо человек с вместительным узлом вызывал подозрение и вместе с тем подавался сигнал для сыскной команды.

Но наш главный герой на то и был тем знаменитым Ванькой Каином (чьими подвигами чуть позднее восхищалась вся Россия), чтобы совершенно незаметно прокрасться к своим наименее смекалистым товарищам, поджидавшим его в ночлежном бараке. Притулившись к дощатой стене, он утер пот со лба и огладил рукой набитый деньгами узел.

Внезапно мелькнула заманчивая мысль. «Денег тут, если на одного, жить, не прожить. Сигануть на пристань (она рядом; рано утром от нее отойдет суденышко), вначале затеряться в заволжских лесах, а затем где-нибудь осесть в добром месте — и царствуй лежа на боку. Никаких тебе забот. Ласковая жена, детишки, слуги, наилучшие пития и яства. Вот где настоящая малина! Такая жизнь только во сне может пригрезиться. А что? Все в твоих руках Иван Осипов. Меняй беспокойную жизнь на отрадную. Двигай на пристань, пока из барака братва не вылезла. Двигай!»

А затем вдруг перед глазами Ивана предстал худенький, голодный, синеглазый мальчонка Ванятка, который был бы рад черствой горбушке хлеба. Какими бы глазами он посмотрел на богача Ивана Осипова, кой барствует и свысока посматривает на нищий люд? Завидущими или осуждающими глазами?.. Едва ли завидущими, коль на Руси свирепствует голод и чудовищное бесправие, исходящие от богачей. Ненавистными были бы голодные глаза Ванятки. Эко ты, Иван, размечтался: жить вровень с господами, которые мучают обездоленный люд. И как такая дурная мысль могла тебе в голову втемяшиться! Ты уже установил свою житейскую стезю — воровать и грабить толстосумов — и не бывать у тебя другого пути. Не бывать, Каин!

Иван поднялся, вскинул на плечо узел и вошел в барак, где его встретила восторженная ватага. Богатую добычу отметили хорошей попойкой, но Иван пил в меру, ибо пьяная голова разумными мыслями не располагает.

Не увлекался водкой и Камчатка. Когда бражники, наконец, улеглись спать, он подсел на топчан к Ивану и положил свою тяжелую ладонь на плечо Каина.

— Я в тебе не ошибся, Иван. Ты и впрямь исключительный гопник. Коль не возражаешь, буду тебе верным другом. Всегда и всюду. Клянусь!

— Бесконечно рад твоим словам, Петр. Всем сердцем принимаю твою дружбу. Вот моя рука.

Впервые Иван назвал Камчатку собственным именем.


* * *

Дня через два Камчатка, побывав в Колокольном ряду, что у Гостиного двора, сообщил Ивану, который находился неподалеку:

— Пятеро купцов пересчитывали серебряные деньги, затем сложили в кули и накрыли их в лавке рогожей.

— Что дальше, Петр?

— Травят баланду с соседними купцами, лавка же открыта.

— Ну что ж…Ты побудь здесь, а я сыграю в кошки-мышки.

— Рисково, Иван.

— Бог не выдаст, свинья не съест.

Иногда дерзость Каина преобладала над его рассудком.

Купцы, находясь у соседней лавки, о чем-то увлеченно разговаривали, не обращая внимания на прохожих.

Иван вскочил в пустую лавку, откинул рогожу и, схватив самый увесистый куль, спокойно вышел из лавки и, как ни в чем не бывало, прошел мимо заболтавшихся купцов. Мельком заглянул в куль и разочарованно хмыкнул: вместо денег — три иконы в серебряных окладах. Не подфартило, а тут, как на грех, баба истошно закричала, коя неподалеку от лавки торговала калачами и пряниками:

— Держи вора! Он куль из лавки упер!

Каин ринулся, было, к центру рынка, где было легче скрыться от преследователей, но сегодня ему явно не везло: один из торговых людей кинул под ноги Ивана свернутый бухарский ковер и тот распластался на земле, и тотчас оказался настигнутым обворованными купцами и их собеседниками. Норовил вырваться, но десяток людей не одолеешь.

Купцы, связав Каина кушаками, привели его на Гостиный двор, «во-первых, взяли у него данный ему из Тайной канцелярии абшит, а потом, наложив на шею его железную цепь с превеликим трудом и раздев донага, стали сечь железною проволокою».

Жестокие Иван претерпел побои, а затем, вспомнив заветные слова, воскликнул:

— Слово и дело государево!

Купцы тотчас прекратили казнь, и, не снимая с вора цепи, облачили его в одежду и отвели в канцелярию сыскной команды Редькина[78], в которой в ту минуту находился один подьячий, приказавший посадить вора в тюрьму.

Все тело Ивана горело огнем, казалось не пошевелить ни рукой, ни ногой, но он был терпелив к любым истязаниям, и никогда не показывал виду, что у него что-то болит.

Всю ночь он раздумывал о том, как выкрутиться из сегодняшнего положения, измыслил несколько версий, а утром к колодникам заявился монах с милостыней, коя состояла из калачей, положенных в лубяной короб. Подавая Ивану сразу две милостыни, монах тихо ирек:

— Трека калач ела страмык сверлюк страктирила.

Каин, конечно же, смекнул: в калачах ключи от замка и серебряные деньги. Молодец, Камчатка! Денег оказалось на добрый штоф водки.

Иван окликнул стоящего на карауле драгуна:

— Слышь, служивый, подойди на минутку.

— Чего тебе? — позевывая, лениво спросил караульный.

— На добрые калачи чрево доброго винца требует. Не откажи в милости, принеси штоф.

— Не много ли?

— Мне — лишь чарочкой нутро сполоснуть. Башка трещит с вчерашнего. Да и сам дерябни.

— Леший с тобой.

Драгун, закрыв дверь, ушел за вином, а Иван осмотрел три ключа, с запасом присланные Камчаткой. Один, кажется, подойдет.

Вскоре вернулся караульный и протянул Ивану штоф и оловянную кружку, в которой колодникам подавали воду.

— Опохмелься, коль башка трещит.

Иван выпил полкружки и передал штоф драгуну, который тоже «дерябнул».

— А, может, и нам поднесешь, служивый, — подал голос один из колодников.

— Редькин вам поднесет, — насмешливо отозвался драгун.

— Он так поднесет, что кровушкой захлебнешься. Сволочной мужик.

О полковнике Редькине, присланным из Нижнего Новгорода, шла дурная слава. Был он настолько жесток, что за крупное воровство вешал преступников на виселицах или расстреливал из мушкетов. Его прозвали грозой лиходеев. За малые хищения Редькин подвергал воров безжалостной порке и томил в каталажке по нескольку месяцев, посадив колодников на ничтожный паек, с которого некоторые заключенные протягивали ноги.

Спустя некоторое время Иван запросился в нужник. Драгун благодушно кивнул: в его кармане остался семишник, да и полштофа водки веселили душу.

В сортире один из ключей к замку подошел. Иван стянул с шеи цепь, а затем поднял в нужнике доску, ужом просунулся в выгребное окно и бежал.

Драгун, так и не дождавшись выхода Каина, зашел в сортир и обомлел: заключенный исчез. Перепугавшись за свое разгильдяйство и непременное наказание от Редькина, караульный поднял на поиск заключенного всю сыскную команду.

А Иван был уже в поле, в коем увидел татарскую кибитку и табун лошадей. Диво дивное, надо было взметнуть на одну из лошадей и мчать к дремучему лесу, но Каин даже в этом случае оставался верен себе. Он заглянул в кибитку и увидел спящего князька в шелковой чалме и аксамитном халате, у коего в головах находился подголовок, в котором обычно хранились деньги. Как тут обойтись без воровства и озорства?!

Каин крайне осторожно привязал ногу князька к лошади, затем стеганул ее плеткой, лежавшей вблизи спящего татарина, и лошадь, сорвавшись с места, помчала хозяина в поле.

Князек заверещал, а Иван, рассмеявшись, взял увесистый подголовок и с небывалыми предосторожностями… вернулся к своей ватаге.

И вновь братва была поражена необычайной удалью своего вожака. Иван же тепло обнял своего спасителя.

— Век не забуду, Петр.

— Чего уж там. Свои люди, — поскромничал Камчатка.

Раздав братве деньги, Иван принял новое решение:

— Оставаться здесь больше нельзя. Сейчас же уходим к Москве. Нас там уже не ищут.

Никто не возражал, ибо вожак пользовался теперь полным доверием. Но только вышли из своего пристанища, как увидела два десятка конных драгун, едущих к бараку.

Братву ждала плачевная участь.

Ивану ничего не оставалось, как крикнуть:

— Врассыпную, братцы!

Ивану удалось выскочить на рынок, где конным пришлось замедлить погоню, и где Каин ринулся в торговую баню, в надежде укрыться от преследователей.

В бане было немало моющихся людей. Иван разделся до исподнего и выглянул в оконце. Вот черт! Сыскные люди, спешившись с лошадей, шли к дверям бани. Надо было что-то незамедлительно придумать. Но что? Время на раздумья не было. А может…

Иван свернул свою одежду, сунул ее под полок, облил себя из деревянной шайки горячей водой и выскочил из бани. Нагишом, в одном исподнем пошел с веником мимо драгун и воскликнул:

— Эк, нажарили баню, дьяволы. Дышать не чем.

Сыскные, не обращая внимания на запарившегося мужика, вошли в баню, а Иван прибежал на гауптвахту, где находился караульный офицер.

— Ты чего ко мне с веником лезешь? — ворчливо закричал офицер.

— Прошу прощения, ваше благородие, — отбросив веник, извинился Каин и сотворил на лице удрученно-горестный вид.

— Умоляю, сжалься, ваше благородие! Пока был в парилке, одежду мою украли, а вместе с ней паспорт и деньги. Помоги найти воров, ваше благородие. Христом Богом прошу!

— Безобразие! Нынче мазуриков развелось, как тараканов. Даже в бане воруют!

Офицер вызвал двух сыскных и велел им накинуть на «бедолагу» солдатский плащ и отвести в канцелярию сыскной команды.

Вот здесь уже Иван встревожился не на шутку. Если в канцелярии окажется все тот же подьячий, то наказания ему уже не избыть. Но, на его счастье, в канцелярии того подьячего не оказалось (находился другой), а в кресле за столом восседал сам полковник Редькин, одно имя которого вызывало у каждого мошенника мороз по коже, но только не у Каина. Сейчас он должен сыграть совершенно новую роль.

Редькин не успел и рта раскрыть, как Иван пошел в нападение:

— Что же это твориться, господин полковник? Уважаемому московскому купцу невозможно уже и в бане помыться. Пока я хлестал себя веником в парилке, меня наглым образом обокрали. Унесли мое купеческое платье, паспорт, выданный московским магистратом, и немалую сумму денег. Обо всем этом безобразии я объявил на гауптвахте господину офицеру, тот был не в меру возмущен, вошел в мое положение и прислал меня к вашему высокоблагородию, человеку, которого высоко чтит все московское купечество, как верного слугу ее императорского величества.

Вечно сумрачные, холодные глаза полковника заметно оттаяли.

— Так вы изволили сказать, что являетесь московским купцом? Ваше имя?

— Иван Осипов, господин полковник.

— Поверю на слово. Сами понимаете, господин Осипов, в нашем деле нужен порядок, а посему я прикажу подьячему произвести письменный допрос вашего дела… Изволь, Мефодий Петрович.

Полковник вышел из комнаты, а подьячий, придвинув к себе бумагу и чернильницу, и сняв из-за уха гусиное перо, изрек:

— Начнем допрос, благословясь.

— Непременно-с, сударь. Наслышаны-с о вашем усердии в делах государевых. Рвение ваше не останется без внимания. Непременно-с получите дорогой кафтан с камзолом.

Мефодий ничего не сказал, но по его благорасположенному лицу Иван понял, что допрос будет проведен в нужном ему направлении.

Так и получилось. Исправный крючкотворец, услышав посул Каина «истощил всю силу ябеднического своего разумишка на изъяснение в допросе Каинова оправдания».

Но произошло непредвиденное. Мефодий завершил, было, уже допрос, как в канцелярию вошел драгун, который проворонил колодника Ивана в каталажке. Иван, конечно же, не на шутку встревожился. Это — конец. Теперь ему не увильнуть, никакие самые хитроумные слова уже не помогут. Завершились его подвиги.

— Чего тебе, Захарьев?

— Хочу доложить его высокоблагородию, что преступника, который бежал через нужник из тюрьмы, пока обнаружить не удалось.

— Худо твое дело, Захарьев… Ты вот что, милейший, — Мефодий обмакнул перо в оловянную чернильницу и строго добавил.

— Господин полковник пока весьма занят. Продолжай ловить вора.

— Слушаюсь, Мефодий Петрович.

Драгун, так и не посмотрев Каина, вышел из канцелярии, а с души Ивана, будто каменная глыба свалилась. Затем ему подумалось:

«Подьячий предумышленно драгуна выпроводил. Злой Редькин, выслушав бы доклад Захарьева, учинил ему разнос и едва ли бы стал подвергать разбору допросные листы подьячего, отклонив сие дело на неопределенный срок. Ай да Мефодий!».

— За неотложность золотые рублевики к кафтану с подходом, — шепнул Иван.

Крючкотворец и виду не подал, что слышал слова Ивана, но, завершив допрос, пошел с бумагами (как это требовало предписание) в кабинет к Редькину. Вновь настали для Каина напряженные минуты. Как еще все обернется?

Подьячий вернулся с добродушным лицом.

— Осталась совершенная малость, господин Осипов. Мне приказано идти на ярмарку и сыскать там московских купцов, кои удостоверили бы вашу личность.

— Да сколько угодно, милостивый государь. Хоть на Гостиный двор.

— Можно и на Гостиный, господин Осипов.

На счастье Ивана купец Евлампий Кулешев оказался на месте. Пил горькую с каким-то сибирским промысловиком. Увидев Ивана с подьячим, оживился:

— Прошу к столу, господа честные!.. Но почему в солдатском плаще мой любезный друг?

— Мы по важному делу, — значимо произнес подьячий.

— Понимаем, Мефодий Петрович. Дел у Сыскной канцелярии видимо-невидимо, но добрая чарочка никогда не повредит.

Подьячих знала вся ярмарка и в основном с худой стороны, ибо те не столько занимались розыском лихих людей, сколько заботились о своем кошельке.

— Сего человека знаешь? — кивнул на Ивана подьячий.

— Да как не знать, Мефодий Петрович? — округлил крупные табачные глаза Кулешов? — Московский купец Иван Осипов. Друг мой любезный. Да его многие московские торговые люди знают. Где они в сию пору?

— Кто — торгует, а кое-кто может совсем недалече, в питейный погреб заглянул… Коль хочешь полностью удостовериться, Мефодий Петрович, дозволь мне моих московских друзей отыскать, да и кое-что принести, коль я остался гол, как сокол. Я — недолго.

— Дозволяю, — милостиво согласился подьячий. — А мы тут с твоим другом пока потолкуем.

Не прошло и получаса, как вся братва оказалась в комнате Кулешова. Теперь уже Иван предстал в купеческом облачении, да и вся ватага была в сюртуках и жилетах.

— Как же так, Мефодий Петрович, нашему доброму знакомцу, купцу московскому, проверку устраивать? Без вины виноватому? Негоже-с, — покачивая головой, высказал Кувай.

— Прошу прощения, господа. И на старуху бывает проруха.

— Ну, а я что Мефодию Петровичу сказывал? Ивана Осипова, почитай, половина московского купечества знает. К столу, все к столу!

— Мефодий Петрович, надеюсь, торопиться не станет, — подмигнул подьячему Иван, положив свернутый плащ на лавку.

Мефодия и уговаривать не надо. Чарочка, и впрямь не помешает, но главное ждало подьячего впереди.

Надежды оправдали его ожидания. Получил он от Ивана не только кафтан с камзолом, но и десять рублевиков. Мефодий за сию сумму не только совесть, но и со всеми бы потрохами свою душу охотно мог продать.

— Это по-нашему! — воскликнул Евлампий. — Купцы добро помнят. Ты уж постарайся, Мефодий Петрович, выдать моему другу новый паспорт без волокиты.

— Приложу все усилия, господа.

Мефодий расстарался. Вновь придя с Иваном в канцелярию, он написал обстоятельный письменный рапорт полковнику Редькину, а на словах «уверял по чистой подьяческой совести [79], что Каин действительно московский купец, многие купцы его знают и ручаются, что он человек честный».

Выслушав подьячего, Редькин приказал освободить Ивана Осипова и выдать ему, вместо украденного в бане, паспорт.

Каин поблагодарил Редькина с небывалой сердечностью и заявил, что отпишет о прилежании господина полковника самому московскому генерал-губернатору, и что теперь он намерен ехать с товарами в разные города.

«По прилежному старанию криводушного подьячего Ивану был выдан пачпорт на два года за канцелярскою печатью и за рукою самого полковника».

Получив паспорт и закупив два тарантаса, ватага Каина поехала к Нижнему Новгороду, но пойти на дело там не довелось.

В первый же день, остановившись на горе Соколке, Иван приказал своей братве оставаться на месте, а сам решил глянуть на торговые ряды, и только подошел к торгу, как сразу же наткнулся на солдат сыскной команды, которые тотчас окружили его и беспардонно заявили, что он беглый человек, а посему будет отведен в караульное помещение.

— Очумели, служивые. У меня паспорт, выданный самим полковником Редькиным. Надеюсь, слышали такого?

— У Макария — Редькин, а у нас Тыквин. Разберемся. А ну двигай!

Шагая по зеленой, утопающей в садах улице, Иван заприметил подле одного забора кадку с водой. Больше не раздумывая, он выскользнул от солдат, вскочил на край кадки и ловко перебросился через забор. Пока ошарашенные сыскные люди перебирались в сад, Иван был уже на соседней улице, а вскоре и на горе Соколке, где безмятежно отдыхали в тарантасах его товарищи.

— Быстро сматываемся, братцы! Здесь сыскные всюду рыскают. Попытаем счастья в Ярославле.

— А найдем? — спросил Кувай.

— На ярмарке мне удалось поговорить с ярославскими купцами. Многое поведали. Там такое твориться, что волосы дыбом. Самое место ватаге разгуляться.


Глава 20 Ярославль

Что же представлял себя Ярославль в первой половине восемнадцатого столетия?

Читатель, побывавший в городе в нынешнее время, глазам своим не поверит: один из красивейших городов России, прославившийся своей героической историей, полтора века назад представлял себе довольно неприглядную картину, о которой трудно поверить.

Призовем в свидетели известного краеведа города Ярославля[80].

Положение Ярославля, писал он, полного когда-то самобытной исторической жизни, спустились на степень заурядного провинциального города…Улицы, расположенные в то время неправильно, и по большей частью узкие, утопали по свидетельству Трефолева[81], в грязи … Бездомных, нищих было в Ярославле множество, ханжей пилигримов — еще более. Эти тунеядцы представляли собой опасную силу, могли поджигать с корыстной целью — ради поживы при общей суматохе.

О гигиенических условиях город нисколько не заботился. Близ Фроловского моста, например, красовалось обширное болото, называвшееся тоже Фроловским[82], где пьяные буквально тонули и куда попадали иногда мертвые тела… По немощеным, проросшим травой улицам и площадям города бродил домашний скот… Магистрат по этому поводу (1759 год) писал: «От свиней народу, а паче малым детям опасность великая есть»…

Расположенные внутри города заводы наполняли воздух миазмами, но невзыскательные предки наши мало обращали внимания на это неудобство. В редких только случаях, и то, когда начинала уже грозить им явная опасность задохнуться от страшного зловония, они брались за ум. В сентябре, например, 1760 года магистратские сотские донесли: что от одного от заводов, где производилось «варение скотской крови», может произойти беда: «всегда безмерный смрад происходит, и воздух так заражен, что близ оного дома живущим людям не токмо на двор и на улицу выходить, но и жить поблизости весьма трудно; отчего состоит крайняя опасность, чтобы от оного смрада чрез испортившийся воздух не последовало, чего Боже сохрани, не только скоту, но и людям вредного припадка».

Живя при таких далеко негигиенических условиях, ярославцы не располагали в то время и медицинской помощью… Заболевшие обращались обыкновенно к бане, знахарям, к коновалам, которые, умея, по понятиям того времени, кинуть кровь больной лошади, должны были таким же способом в случае болезни помочь и хозяину. Сколь гибло народу преждевременно от знахарей и коновалов, это уже тайна могил, которые находились тогда, как бы для большей не гигиеничности, при каждой приходской церкви…

А умственно расстроенных мог быть очень значительный процент, если иметь в виду образ жизни ярославцев того времени, Нуждаясь, очевидно, в каком-нибудь развлечении, они находили это развлечение лишь в пьянстве. Пьянствовали, говорит на основании современных документов Трефолев, все мужчины, женщины, дети. Пили люди подначальные, пили власть имущие, пили у себя дома, в лавках, при каждом удобном и неудобном случае, напивались, даже идя в общественные собрания, где, вместо спокойного обсуждения дел, «лаяли друг на друга неподобно»…

Бывший тогда митрополит Ростовский Мацеевич анафемой гремел с церковной кафедры против ярославских пьяниц, возмущавших даже церковное благочиние, но слова его были гласом вопиющего в пустыне, да и соблазнов было много: кроме кабаков казенных, у многих тогда была тайная продажа вина, несмотря на то, что производившие ее подвергались тяжелым наказаниям.

В окрестностях Ярославля, по большим дорогам, в лесах, даже по Волге, как ни странно это покажется для человека настоящего времени, спокойно путешествующего на пароходе, разгуливали «лихие люди», наводя страх на людей мирных. Трефолев приводит в своей статье слова сенатского указа 1756 года, коим давалось знать магистрату, что «число воровских партий на Волге постоянно увеличивается; разбойники грабят и разбивают суда и до смерти людей бьют, и не токмо партикулярных людей, но и казенные деньги отбираются, и с пушками, и с прочим не малым огненным оружием ездят.

Приведено несколько случаев обкрадывания шайкой разбойников церквей и частных домов в самом Ярославле.

Но едва ли не больше зла, чем от воров и разбойников, испытывали ярославцы того времени от лиц, обязанных охранять общественное спокойствие… Жил в Ярославле начальник сыскной команды, охранявший Волгу от разбойничьих судов, капитан Яух, который, нападая на ярославцев, положительно разорял их. В жалобе на него московскому губернатору магистрат называет Яуха «злобным и непорядочным разорителем».

Притеснения сыпались на Ярославцев и с другой стороны. Квартировала в Ярославле в 1754 году пехота (Суздальский полк) и конница (Вятский драгунский полк). Хотя и драгуны поступали с мирными гражданами «весьма озорнически, нанося смертельные побои», но пехотинцы превосходили в этом отношении кавалеристов. Буйства совершались ими и в одиночку, и массами… От буйства солдат не спасали ни пол, ни возраст, ни общественное положение. Били они взрослых обоего пола, били и детей. Не щадили и членов магистрата»…


Еще за версту от города запахло таким смрадом, что Васька Зуб свой шишкастый нос зажал.

— Ну и зловония, — поморщился Одноух.

— Так и сдохнуть можно, — гнусаво проканючил Васька.

— Потерпите, братцы. То от заводов прет. Живут люди и мы не кисейные барышни, — сказал Каин.

В Земляной город Ярославля въехали через Углицкую башню.

На Большой Даниловской, на которую они затем въехали, бродили коровы, грязные свиньи, телята, испряжаясь прямо на дорогу.

— Ну и ну, — покачал головой Кувай. — Тут и тарантасу не проехать.

— Придется кнутом разгонять. Выходим, братцы.

Но приказ Каина не так-то просто было выполнить: безмозглые коровы и свиньи не больно-то и слушались погонщиков.

С трудом пробились дальше, но в конце улицы новая преграда — обширная глубокая лужа, в которой тарантас и вовсе застрял.

В луже барахтались не только свиньи, но и четверо бражников, напившихся до чертиков.

— Эгей, удалые молодцы, помогите тарантас вытолкнуть! — крикнул пропойцам Иван.

Те, грязней свиней, с мутными, осоловелыми глазами, долго не могли понять, о чем их просят, но, наконец, один из них, шатаясь, сипло изрек:

— Шкалик![83]

— Ай да молодца. Два!

Бражники, откуда только сила взялась, приподняли зад тарантаса, и лошади под ударом плетки рванули вперед, выбравшись на сухое место.

Но на этом происшествия не закончились.

У Власьевских волрот Рубленого города десяток солдат и драгун (на большом подпитии) почем зря лупцевали проходящих через башню посадских людей. Пехотинцы — кулаками, конные драгуны — плетками.

Тарантас остановился.

— Чего это они ярославцев колошматят? — спросил Легат.

— А может, лихих? — предположил Васька Зуб.

— Ерунду говоришь, Вася. Радли озорства. Лихих бы повязали — и в участок.

— Веселенькое озорство, Иван, когда даже стариков и женщин в кровь бьют.

Иван страсть не любил, когда бьют женщин и детей.

— Попробую остановить.

Иван забрался на крышу тарантаса и, выхватив пистоль из-за кушака, гаркнул, что есть мочи:

— Прекратить побоище! Прекратить, сказываю!

Иван бухнул из пистоля, и брань остановилась.

— А ты кто таков, чтоб нам, государевым людям, приказы отдавать? — надменно выкрикнул статный драгун в синем мундире с эполетом на левом плече, в больших тупоносых сапогах с железными шпорами; воротник и обшлага ярко-красного цвета; у левого бедра — шпага; строгие, красивые усы; смуглость лица оттенена напудренными волосами, убранными в косу, и шляпой с железной тульей или каскетом с черным подбородным ремнем; силуэт шляпы подхвачен желтым галуном; по сторонам поигрывают маленькие синенькие кисточки; руки в замшевых перчатках, ноги накрепко затянуты в лосиные штаны. Под драгуном — строевой мускулистый конь, на котором он браво покачивается на коричневом немецком седле.

— Вестовой от генерал-аншефа, губернатора Московской губернии к коллежскому советнику Павлову с поручением из Тайной канцелярии.

— А чего не при мундире от их высокопревосходительства?

— Приказано ехать в мирской одежде. И хватить болтать! У меня срочный приказ. Может, чтобы не мешал, «слово и дело» крикнуть? Прекратить мордобитие и очистить ворота!

«Слово и дело» произвело на служилых мгновенное действие. Солдаты и драгуны ретировались, как их и не было.

— Ты бы, милостивец, воеводе-то нашему пожаловался. Никакого житья от вояк нет, — обратился к Ивану один из посадских с разбитым в кровь лицом.

— Всенепременно! — спрыгнув с тарантаса, заверил мужика Каин. — Как к дому Павлова проехать?

— Поезжай прямо по Калининской улице[84], милостивец, а как Ильинскую площадь минуешь, недалече и палаты воеводы.

Но воевода Каина совершенно не интересовал, а посему он, добравшись до Ильинской площади (главной торговой площади Ярославля), спросил, где находится Гостиный двор, на что ему ответили:

— Между Власьевскими воротами и Спасским монастырем, ваша милость.

Гостиный двор, с окружавшими его торговыми лавками, оказался обширным каменным зданием в два этажа.

Сдав тарантас и лошадей конюшенным людям, ватага разместилась на втором ярусе и тотчас осадила Каина:

— На какой ляд ты вестовым московского губернатора назвался? — спросил Одноух.

— И как нам теперь свои дела проворачивать? Зачем ляпнул?

— Затем, Зуб, что решение иногда приходит мгновенно, но оно нам пойдет на пользу. Дайте мне часок поразмыслить, а потом и за дела примемся. Нутром чувствую, что нас ждет крупная удача.

Ивану вспомнился разговор с московским купцом Евлампием Кулешрвым, с которым он преднамеренно посидел в питейном погребке на Макарьевской ярмарке. Уже тогда Каин вынашивал планы «пошарпать» Ярославль.

Осушив чарку, Иван с превеликим почтением, произнес:

— Вновь повторю, дражайший Евлампий Алексеевич, добрый советчик нужен, кой в торговых делах собаку съел. Есть мыслишка в Ярославль заскочить, да вот города я, по своему малому разумению, совсем не знаю.

Евлампию же сии учтивые слова — бальзам на душу.

— Страсть люблю, когда неоперившиеся птенцы у мудрых людей совета просят. Ибо мудрый — всегда на доброе дело наставит. Жаль, что нынешние молодые купцы из себя великих знатоков торгового дела корчат, вот и попадают в долговую яму. Ты ж, Иван Осипович, не из этой породы, а посему с превеликим удовольствием поведаю о Ярославле, в коем я бывал не единожды.

Словоохотливый купец многое рассказал:

— Город древний, большой, по числу жителей — второй город после Москвы. В торговле бойкий, тороватый. На первом месте — торговля хлебом, кой местные купцы закупают в низовых волжских городах, а продают в Петербург и зарубежье, часть оставляют на нужды города и себе. Видное место занимает торговля железом. Тут в больших людях ходят «короли железа» Пастуховы, кои имеют даже собственные железные заводы под Вяткой и Пермью. Большие капиталы получают ярославские купцы и от продажи льна, кой они скупают в начале зимы в самом Ярославле от местных крестьян, приезжающих на торги, но немалую часть они вывозят из самих деревень. Лен же в основном продают опять-таки в зарубежье. Солидная торговля идет, кожей, салом, рыбой, селитрой, бакалеей, москательными и прочими винами. Всегда в ходу красный товар[85]

Долго перечислял всевозможные ярославские товары Евлампий Алексеевич. Каин, как всегда слушал чутко, чтобы впоследствии, за что-то можно было зацепиться, а затем спросил:

— А нельзя ли назвать, дражайщий, Евлампий Алексеевич, наиболее именитых купцов?

— Назову, Иван Осипович, обо всех столпах ярославских. Запоминай, коль память гирькой не отшибли.

— И такое бывает?

— Торговля! Русский человек глазам не верит: дай пощупать. На Москве сам видел. Подошел к одному известному купцу молодой торговый сиделелец[86] из соседней лавки, в коей рыбой продавал, и давай красный товар щупать, а от самого за версту зеленым змием разит Купец ему: «Ты мне грязными руками парчу не марай. Пошел прочь!». А пьяному да дураку, хоть кол на голове теши. Знай, грязнит красный товар. Купец раз сказал, другой, — сиделец как не слышит, вот и получил в темечко гирькой. Живой остался, но память отшибло. Молодым несмышленышам наука.

— Истинные слова, Евлампий Алексеевич.

— Истинные. А теперь о тузах: Гурьевы, Затрапезновы, Красильниковы, Яковлевы, Светешниковы, Пастуховы, Мякушкины…

Имен двадцать назвал московский купец, и Каин, обладая исключительной памятью, всех запомнил.

— Однако, чтобы впросак не попал, прямо скажу, Иван Осипович, с кем лучше всего дело вести. Посоветовал бы Светешникова, Пастухова и Затрапезнова. Остальные либо жмоты, либо не без плутовства. Пастухова ты, правда, можешь и не застать, ибо часто на своих заводах пропадает, а вот Светешникова Терентия Нифонтовича и Ивана Дмитриевича Затрапезнова чаще всего в своих домах живут. Первый — светлой души человек, весьма уважаемый. Правда, чересчур с попами сдружился. Почитай, все деньги на храмы вкладывает. Как-то заночевал у него, ибо и он мой московский дом знает. Два дня как-то гостил. Доведется встретиться — земной поклон. Что же касается Ивана Затрапезнова, чей отец в Ярославле полотняную фабрику открыл, среди горожан Правдолюбцем именуется, ибо многих людей защищает от неправедных судей, зло-корыстного воеводы Павлова, и полицмейстера Кашинцева.

— Выходит, смел Иван Затрапезнов, коль с местными властями тягается?

— Смел, Иван Осипович, да только, неровен час, свернут ему шею ярославские властители. Они самим Бироном ставлены. Не зря говорят: с сильным не борись, с богатым не дерись. Уж так на Руси заведено. Веди себя чинно, деловито, но в драки с властями не влезай. Упаси Бог!

— Золотые слова, Евлампий Алексеевич. На всю жизнь запомню.

— Ох, по нраву же ты мне, Иван Осипович, — опрокинув очередную рюмку, с сияющим лицом произнес Кулешов. — Давай-ка мы с тобой расцелуемся по православному… Вот так. Вернешься в Москву, непременно заходи в мой дом, что в Столешниковом переулке. Меня вся Москва знает. Спросишь, как пройти и каждый учтиво: «Как же, как же не знать дом любезного Евлампия Алексеевича»… У меня, любезный, Ванюша, девка на выданье. Зятем мне будешь.

Купец явно захмелел, а Иван всячески подыгрывал его словам:

— Благодетель. Сочту за честь. Таких умнейших людей поискать.

— И не сыщешь, Ванюша… Забыл тебе сказать. Коль будешь в Ярославле, держи ухо востро. Город лихой, пьяный. Жуть! Грабеж средь бела дня, к пристаням разбойные суда с ружьями и пушками пристают.

— А чего ж воевода и полиция?

— Ха! Первейшие воры, хоть самих в кандалы. Никакого, Ванюша, порядка и благочиния. Ужасть, что в Ярославле творится!..

Глава 21 Иван Затрапезнов

Вот что, братцы. Когда я кричал с тарантаса, имени своего не сказывал, а посему Иваном Осиповым мне оставаться нельзя, ибо слишком примелькался и на Москве, и на Макарьевской ярмарке, и в Нижнем Новгороде. С сей минуты я московский купец Василий Егорович Корчагин. Твердо запомните! Прибыли мы сюда, чтобы красный товар закупить у заводчика Ивана Дмитриевича Затрапезнова. Это имя вы тоже хорошо запомните. Сами же пока ничего не предпринимайте. Ходите, как мои приказчики, по торгам, приценивайтесь к товарам, особенно к сукну, обещайте заглянуть в другой раз. И ни малейшего воровства! Иначе все пропало. Я ж, во что бы то ни стало, должен встретиться с Иваном Затрапезновым.

— А что это даст, Василь Егорыч? — спросил Легат. — Не полезем же мы за товаром на его фабрику?

— Результат — после встречи, — без лишних объяснений ответил Каин…

Побывав в Ярославе еще в 1693 году, Петр 1 заметил среди торговых жителей предприимчивую жилку, чем не преминул воспользоваться. Указом от 8 июня 1693 года учредил почтовое сообщение между Ярославлем и Москвой, а также «навел местных капиталистов на мысль завезти фабрики шелковые, полотняные и другие».

Мысль великого преобразователя была осуществлена ярославским купцом гостиной сотни Максимом Затрапезновым, с которого и началось в России распространение полотняной фабрикации.

В 1727 году по просьбе купца Мануфактур-коллегия предписала ярославскому магистрату отвести городскую пустошь длиною в 250 и шириною в 200 саженей. В том же году указом Верховного тайного совета отданы Затрапезновым находящиеся в Петербурге и содержащиеся на средства ее величества каламенковая мануфактура и инструменты бумажной мельницы (фабрики) «безденежно и навечно», а полотняную мануфактуру и масляную мельницу, находившиеся также в Петербурге, приказано было передать Затрапезновым, за которые по оценке они должны были выплатить деньги в продолжении пяти лет.

Вместе с мануфактурами и мельницами переданы им и находившиеся при них мастера и ученики.

Вместе с эти ярославскому магистрату велено отвести Затрапезновым при реке Которосли городскую землю, где была плотина и замшевый завод купца Скобяникова, на этой земле в 1731 году и поставлены фабрики.

Правда следует оговориться, что место под Большую мануфактуру представляло непроходимое и топкое болото при Ковардяковском ручье.

Купцы посмеивались:

— Наградила же ее величество лягушачьим поместьем, хе-хе.

— Зато безвозмездно. Владей, Максимка, чтоб имел затрапезный вид веки вечные.

На смех и подковырки торговых людей купец ответил кипучей деятельностью. Для возведения фабрик кинул клич не только в Ярославле, но и по всей Росси, сказав, что мастера, по их согласию, навсегда будут приписаны к фабрике с обеспечением жилья и достойным заработком. И отозвались мастера, и осушили болото, превратив его в луговую равнину. Вот здесь-то и появилась Большая полотняная мануфактура — с жильем, храмом, мельницами.

В 1731 году последовал высочайший указ: «Чинить Затрапезновым всякое вспомоществование, и обид и налогов не только самим не чинить, но и от других по возможности охранять под опасением гнева Ее Императорского Величества».

Своими изделиями фабрика прославилась не только по всей России, но и в Европе. Фабрика стала постоянным поставщиком императорского двора. Высочайшему двору Затрапезнов поставлял салфетное белье, скатерти, полотенца, коломенки[87], канифас[88], фламские полотна[89] и равендук[90]

Слава отца перешла и к его сыну Ивану, который отличался независимым нравом, что весьма было не по душе воеводе Павлову и полицмейстеру (в чине поручика) Кашинцеву…

На фабрике Затрапезнова не оказалось: уехал на бумажные мельницы, сооруженные вокруг большой плотины подле Мануфактурной слободы.

Искать заводчика не пришлось, так как он уже возвращался назад — пешком и в сопровождении приказчиков. Высокий, русобородый, лет сорока пяти, в распахнутом суконном кафтане лазоревого цвета и высоких «петровских» ботфортах. Не прикрытые ни шапкой, ни шляпой густые светло-русые волосы трепал мягкий, легкокрылый ветер. Лицо сухопарое, слегка продолговатое, глаза живые, выразительные.

Иван сошел с коня, степенно отрекомендовался:

— Позвольте представиться, господин Затрапезнов. Московский купец Василий Егорович Корчагин. Сочту за честь приобрести некоторые ваши полотна. Располагаю ли на сие надежду?

Внимательный взгляд заводчика не оставил без внимания бороду Каина. Страсть не любил он бритые лица, а посему он откупался бородовым знаком, который на груди никогда не носил, а надевал его лишь в тот день, когда навещал Петербург или Москву.

То, что московский купец выглядел на старо-русский повадок (без парика и немецкого платья) ублаготворило заводчика, но в торговом деле не по одежке встречают.

— Располагаешь, господин Ковригин, однако сразу хочу предварить — малыми париями полотно не сбываю. О какой сумме, может, идет речь?

— Простите, господин Затрапезнов, но, не видя товара, о сделке не говорят.

— Даже моего, который с удовольствием скупают Петербург, Москва и даже европейские страны?

— Наслышан, господин Затрапезнов, но на любой фабрике по недогляду мастера или приказчика, случаются и бракованные партии. Зачем же я буду раскошеливаться на тысячу рублей, если товар в своих руках не держал.

— А вы, господин Корчагин, оказывается купец не промах, — улыбнулся Затрапезнов. — Ну что ж, пойдемте в корпус готовой продукции. Если на тысячу рублей будете брать — рассматривайте и щупайте любую материю, пробуйте на крепость. Вас, какой материал интересует?

— Красный товар.

— Добро. Покажем и красный.

На складе готовой продукции красный товар лежал в хорошо приспособленном, сухом и добротно освещенном месте, где его действительно можно хорошо проверить.

Каин, конечно же, не был большим знатоком полотняных изделий, однако его цепкий глаз и ловкие руки не могли ошибиться в качестве товара. Он рассматривал его с видом ушлого купца, в чем не усомнился даже наторелый Затрапезнов.

— Буду брать, Иван Максимович. Прекрасные материи.

— Добро, Василий Егорыч.

Ударили по рукам.[91]

— Оплата по векселям?

— Наличными, Иван Максимович, однако, через недельку, когда из города отправлюсь.

— Рискуете, Василий Егорович. В Ярославле ныне неспокойно. Я бы с большим капиталом сюда не ездил.

— Что же случилось с таким преславным городом?

— Драки, разбои, нарочитые поджоги домов. Дикость! Никогда прежде такого не бывало.

— Впрочем, вы правы. Вчера самому пришлось удивляться. Подъезжаю к Власьевским воротам, а там солдаты и драгуны народ бьют смертным боем, даже детишек. Не выдержал, вскочил на экипаж и пальнул из пистоля.

Затрапезнов с интересом глянул на Каина.

— Так это вы, господин Корчагин, остановили бойню? Смело и похвально. Жму вашу руку… Так вы оказывается прибыли в Ярославль по поручению московского губернатора?

— Быстро же вести летят. По секретному поручению, Иван Максимович.

— Любопытно. А как же торговые дела?

— Обо всем на ходу не расскажешь, Иван Максимович, да и при ваших приказчиках. Не потолковать ли нам в ресторации и желательно не в общем зале.

— «Бристоль» вас устроит, что на улице Калинина?

— В Ярославле я впервые, поэтому на ваше усмотрение, Иван Максимович…

Ресторан «Бристоль» имел внушительный вид для провинциального города, сверкая большими стеклянными окнами.

На невысоком каменном крыльце — такой же внушительных размеров лакей с пышными рыжими бакенбардами, в длинной темно-синей ливрее, украшенной золотым галуном. Увидев Затрапезнова, почтительно приподнял фуражку.

— Всегда-с рады вас видеть в заведении, господин Затрапезнов. Нынче у нас французская кухня-с.

Затрапезнов сунул в руки лакея полтину серебром и тот согнулся в поясном поклоне.

По красивому бухарскому ковру поднялись на второй этаж. Затрапезнова тотчас заметил хозяин ресторана — плотный, вальяжный мужчина в дорогом сюртуке.

— Любезный, Иван Максимович! Какая честь для нашего скромного заведения. Где вам будет угодно расположиться со своим гостем?

— Прошу отдельный кабинет, Елистрат Борисыч.

— Как вам будет угодно-с. Сам обслужу дорогих гостей.

— Просьба, Елистрат Борисыч. Не знаю, как мой гость, но французская кухня меня не устраивает. Водочки, и что-нибудь из русских блюд. Как, Василий Егорович?

— С удовольствием присоединяюсь.

— Сей момент. Все будет в наилучшем виде.

Хозяин ресторана поспешил на кухню, а Каин высказал:

— Уважают вас, Иван Максимович. И видимо не только, как поставщика императорского двора. Бьюсь об заклад, что сие уважение вы получили за что-то другое.

— Возможно, — кивнул фабрикант, но дальше распространяться не стал, как не стал он, проявляя деликатность, и спрашивать о секретном поручении Ковригина.

Все прояснилось после второй рюмки, когда Иван начал претворять в жизнь свои наметки.

— Я не случайно в вашем городе, Иван Максимович. Наш губернатор иногда собирает у себя наиболее значительных купцов. Узнав, что я собираюсь в Ярославль, который входит в состав Московской губернии, он оставил меня для отдельного разговора и дал негласное секретное поручение — доложить после поездки обстановку в городе, которая по его сведениям безобразна. Я уже обратил внимание, что губернатор Салтыков недалек от истины.

— Вы видели лишь цветоки, Василий Егорович. Весь корень зла в нашем городском пастыре и в его ближайшем собутыльнике.

— Вы имеете в виду воеводу Павлова и полицмейстера Кашинцева, которые поставлены герцогом Бироном?

— Вы достаточно осведомлены, Василий Егорыч.

— Признаюсь, в общих чертах, а посему буду вам премного благодарен, если поделитесь своим мнением о корне зла. Весь разговор, Иван Максимович, останется между нами.

— Вы напрасно беспокоитесь, Василий Егорович. О безобразиях выше упомянутых чинов я говорил с ними в открытую, но все мои слова повисали в воздухе, ибо оба чувствуют себя ставленниками всесильного Бирона, у которого под пятой находится даже его любовница, императрица Анна Иоанновна.

— Ни что не вечно под луной, Иван Максимович. Всё — проходящее.

— Так-то, так, но воевода и полицмейстер творят вопиющие бесчинства. Каждый купец, фабрикант или заводчик должны ежемесячно давать обоим солидные взятки. Тех, кто норовит уклониться, полицмейстер Бронислав Кашинцев упекает в темницу и морит голодом до тех пор, пока узник не выдаст мзду, но уже в двойном размере.

— Лихо! Вы могли бы назвать примеры?

— Сколько угодно. Взять, к примеру купцов Семена и Михаила Козиных. У воеводы Николая Павлова имеется огромная команда схватчиков, которых в народе прозвали «опричниками». Так вот сии мракобесы…

Затрапезнов привел несколько примеров, а затем продолжил:

— Другая беда для купцов — поборы товарами. Опричники в торговые дни идут по лавкам и на халяву забирают для Павлова те или иные товары. Наилучшие!

— Хороши цветочки.

— Но и это еще не все. В городе разгул воровских шаек, но их никто не ловит, так как главари, как и купцы суют нашим агнецам-пастырям большие взятки. Но самое удивительное творится на Волге. Атаман разбойных судов Мишка Заря открыто пришел в город и «подарил» Павлову несколько слитков золота, после чего принялся грабить, проходящие мимо Ярославля торговые суда.

— Ай да Мишка. Самого воеводу купил. Лихо!

Затрапезнов, конечно же, понял купца совсем в другом смысле, но Каин весьма восхитился Зарей, расценив его поступок далеко не ординарным в воровской среде.

— И последние цветочки, Василий Егорович. Наш пройдошливый Кашинцев — страстный любитель коней. Купить хорошего коня — больших денег стоит. Выискал другой путь — простой и бесплатный. Забрал в свою собственность всех лучших лошадей города, отобрав их у купцов и заводчиков. Теперь у него отборный табун в сотню лошадей.

— У Кашинцева такая большая конюшня?

— Нет. Сейчас табун пасется в лугах за Которослью под охраной десятка бывалых табунщиков.

— Уж не подле ли ваших фабрик?

— Я бы этого не позволил. Табун пасется за Ямской слободой.

— Вас пытались под себя подмять?

— Однажды Кашинцев помышлял отобрать моих тысячных коней, коих я закупил на торгах в Петербурге, но получил от ворот поворот, сказав, что поеду к самой государыне, издавший высочайший указ, чтоб «обид мне не чинить под опасением гнева Ее Императорского Величества». С неохотой, но отступился, как и воевода.

— Вы, как мне известно, и посадских людей от произвола властей защищаете. Вас даже «Правдолюбцем» назвали.

Затрапезнов улыбнулся.

— От кого услышали?

— От московского купца Евлампия Кулешова.

Заводчик усмехнулся.

— Конечно, Евлампий Алексеевич хороший краснобай, но если честно, воевать с нашими пастырями иногда приходилось.

— А что же магистрат[92] бездействует?

— Магистрат полностью в руках Павлова и Кашинцева… Вы будете с ними встречаться, Василий Егорович?

— Всенепременно. Думаю, ваши примеры не останутся без внимания Московского губернатора.

Глава 22 Дерзость Каина

И вновь Каин собрал братву.

— У вас все тихо? В драки не вступали?

— На Семеновской площади солдаты и драгуны вновь бучу учинили, но мы не ввязались. Правда, у Флоровского моста двух бражников из болота вытащили, а то бы хана обоим. Так что тише воды, ниже травы, Василий Егорыч, — ответил Кувай.

— Добро, иначе бы мне всё испортили.

— Аль что намечается?

— Намечается, Петр. Завтра я встречаюсь с воеводой и полицмейстером.

— Лезешь к черту на рога. Не велик ли риск?

Иван почувствовал, что братва не на шутку встревожилась, понимая, что может лишиться атамана, которого, в случае провала, могут отвезти под караулом в Москву, где его неминуемо ждет дыба.

— Понимаю вашу тревогу, други, но будьте уверены — промаха не будет. Нас ждет весьма крупная добыча.

— Дай-то Бог, — перекрестился Одноух, тем самым, растопив напряженную атмосферу, ибо братва никогда не видела, чтобы безухий гопник осенял себя крестным знамением.

— Может, и в церкву сходишь? — рассмеялся Камчатка. — Грехов-то у нас — всем попам не пересчитать.

— Любого батюшку Кондратий хватит[93].

— Буде гоготать, братцы…

Переждав, когда братва успокоится, Каин сказал:

— К дому воеводы едем вместе. Прихватите котомки. Когда я войду в его хоромы, высаживаетесь из тарантаса с ружьями и пистолями[94] и ждите моего выхода. Кафтаны распахните, чтобы пистоли были видны. И все время наблюдайте за окнами. Когда я покажу в окно два пальца или дважды кивну головой, Петр и Роман поднимайтесь к воеводе. Четко поняли?

— А если не пропустят?

— Об этом прикажет сам господин Павлов…

Каина пропустили к воеводе без промедления. Уж слишком магическими показались дворецкому слова посетителя:

— К воеводе с секретным поручением от генерал-аншефа, московского губернатора, члена Тайной канцелярии Салтыкова.

Павлов, услышав доклад дворецкого, тотчас приказал:

— Немедля пропусти.

В голосе воеводы ни малейшего страха: мало ли каких бумаг присылают в воеводскую канцелярию из московской губернии. Правда, сейчас человек прибыл с каким-то секретным поручением. Небось, предписано побольше рекрутов прислать, или что-нибудь по поводу обветшалой крепости.

Воевода был невысокого роста, но приземист, одет в немецкое платье, на голове неизменный напудренный парик. На лице ни усов, ни бороды, глаза табачные, выпуклые, губы большие, слегка вздутые, будто чем-то недовольные.

— Позвольте представиться, господин коллежский советник. Вестовой генерал-губернатора, начальника московской Тайной канцелярии, графа Семена Андреевича Салтыкова, Василий Егорович Корчагин.

— Рад вас видеть, господин Корчагин. Однако позвольте спросить, почему секретное письмо пришло не по почте? И гораздо быстрей и человека отрывать не надо.

— Вам, вероятно плохо известно, господин коллежский советник, что секретные поручения чаще всего доставляются специальными вестовыми или курьерами.

Каин говорил сухим, бесстрастным голосом, что не понравилось Павлову.

— Прошу прощения, господин Корчагин, но вы не похожи на губернаторского вестового. И одеты в русское платье и борода. Вылитый купец. Почему?

— Я не обязан отвечать на ваш вопрос, господин коллежский советник. У их сиятельства Семена Андреевича разные бывают вестовые, особенно если секретное поручение передано на словах. Если вы в чем-то сомневаетесь, сделайте одолжение и съездите в Тайную канцелярию.

— Упаси Бог!.. Внимательно слушаю вас, господин Корчагин.

— Вы правы, не будем терять время. Скажу прямо. В вверенном вам городе творятся жуткие бесчинства, которые мною вскрыты, будут занесены на бумагу и партикулярно переданы в Тайную канцелярию генерал-губернатора.

— Что?.. Что вы говорите, господин Корчагин… Какие бесчинства? Сущий вздор! Как вы смеете?

Выпуклые глаза воеводы забегали, а голос стал резким и грубым.

— Попросил бы вас, господин коллежский советник, сбавить тон и очень внимательно, без пререканий выслушать меня.

— Да ради Бога! Кроме чепухи я ничего не услышу.

— Прошу вас больше меня не перебивать.

И Каин твердым, взыскательным голосом высказал все то, что он намеревался выложить воеводе. По ходу его рассказа лицо Павлова то бледнело, то становилось пунцово-красным. Вначале он ерзал на кресле, затем принялся на нем подскакивать, а затем и вовсе забегал взад-вперед по своему роскошному кабинету.

Вестовой губернатора говорил не голословно, а с убийственными примерами, которые невозможно было оспорить. Кто? Кто все ему так подробно наябедничал? Почитай, каждый купец, сукин сын, руку приложил. А может, и сам Затрапезнов, который знает всю подноготную. Свидетелей — тьма тьмущая! Даже о золоте Мишки Зари стало известно… А проделки полицмейстера с лошадьми, заключение неугодных в темницы! Господи, милосердный! Кто ж спасет, кто поможет?.. Бирон! Эрнст Бирон.

После завершения подробного и обстоятельного доклада Корчагина, воевода, как утопающий, ухватился за соломинку.

— А вы не забыли, господин тайный курьер, что мы с господином полицмейстером назначены в Ярославль самим Эрнстом Бироном, могущественным человеком императрицы, кой сломает любого, который встанет на его дороге.

— Хотите прикрыться щитом Бирона? Напрасно, господин коллежский советник. У вас плохая память. Их сиятельство Семен Андреевич является родственником великой государыни, и ваш Бирон даже дохнуть не посмеет на генерал-губернатора и сенатора Салтыкова. Или мои слова вас не убедили?

Павлов ничего не сказал в ответ, опасаясь, что они будут переданы губернатору. Он вновь уселся в кресло и надолго замолчал, поджав вздутые губы.

«Сейчас поступит весьма заманчивое предложение. Другого выбора у этого пройдохи нет. Он попытается спасти свою шкуру, в том числе и полицмейстера, ибо повязаны одной веревочкой», — подумал Каин.

— Видите ли, господин Корчагин, — наконец, заговорил Павлов. — Я всего в Ярославле два года, а посему все безобразия сразу не исправишь. Народ здесь темный, ударился в пьянство. Купцы же обитают по старине, ведая, что воевода живет кормлением, как всегда на Руси бывало. Вот и несут подарки. Ты их со двора гонишь, а они через тын сиганут — и опять перед тобой. Другие же…

— Бред сивой кобылы. Довольно, господин коллежский советник! Меня одурачить вам не придется. Либо вы соглашаетесь со всеми безобразиями, либо вы будете ответ держать вместе с полицмейстером в Тайной канцелярии, где вас допросят с пристрастием в присутствии десятка свидетелей. Самое малое — вас ждет дыба, в худшем случае — колесование. Выбирайте. Я прибыл сюда не один, а с караулом. Пять минут вам на раздумье.

На лбу, бритых щеках и на тяжелом выдвинутом подбородке воеводы появились капельки пота. Павлов глянул на строгие, властные глаза «человека» от губернатор и окончательно убедился, что у него остался последний шанс.

— Сколько вы хотите за письмо, в коем были бы отмечены мелкие погрешности моего воеводства?

«Вот оно! Теперь только не прогадать».

Каин сотворил задумчивое лицо, ожидая, что Павлов первым назовет нужную сумму.

— Десять тысяч, надеюсь, вас устроят, господин Ковригин?

— Не извольте шутить, и не принимайте меня за глупца, господин Павлов.

— Двадцать! Отдаю все, что у меня есть.

Каин решительно поднялся из кресла.

— Иду за караулом. В Пыточной башне вы будете готовы назвать любую сумму, чтобы сохранить свою жизнь, но будет уже поздно.

— Минуточку. Назовите свою сумму, господин Корчагин.

— Сто тысяч, и тогда вы, и господин полицмейстер останетесь на своем месте, господин Павлов.

— Вы сумасшедший! — вновь поднявшись из кресла, воскликнул воевода, хватаясь рукой за грудь. — У меня нет такой баснословной суммы.

— Полноте лгать, господин Павлов. Вы набили уже несколько мешков золотых рублей. Я иду за караулом. Посмотрите в окно.

Воевода глянул и обмер, увидев вооруженных людей возле тарантаса.

— Остальные остаются в экипаже. Стоит мне подать сигнал и мои люди незамедлительно окажутся в ваших покоях.

— Я согласен, — наконец выдавил из себя Павлов, находясь почти в обморочном состоянии.

— Я был уверен, что вы окажетесь благоразумным человеком, господин Павлов. Деньги в ваших кубышках и сундуках?.. Отлично. В счет пойдут и драгоценные каменья. Для пересчета и выноса денег мне потребуются двое караульных. Сейчас я подойду к окну, дам им сигнал, а вы тотчас прикажите дворецкому, чтобы незамедлительно пропустил моих людей. И без лишних вопросов, и каких либо указаний!.. Пришли в себя? Выполняйте!

Перед уходом из покоев воеводы, Каин подошел к Павлову, сидевшему в кресле с обреченным лицом и хлопнул его по плечу.

— Не унывайте, господин коллежский советник. Деньги — дело наживное. Вашу казну вновь пополнит господин полицмейстер, если он не хочет болтаться на дыбе. Главное, ваша жизнь в безопасности, ибо бумага будет показана губернатору в надлежащем вам виде. И последняя просьба. Лошадей передать их хозяевам, по лавкам купцов с завтрашнего дня вашим опричникам больше не ходить, наведите порядок со служилыми людьми, ну и приведите город в надлежащий вид. Иначе мой доклад губернатору может претерпеть значительные изменения, а значит и ваша судьба. Надеюсь, моя просьба не окажется для вас и господина полицмейстера затруднительной.

Воевода кивнул.

— Вот и отменно. Проводите нас до крыльца, как высоких чинов московского губернатора, перед коим вы несли, и будете нести ответственность. Гляди веселей, господин коллежский советник!


* * *

Сбираясь к отъезду, Иван увидел в коридоре Гостиного двора двух мужчин, по виду — купеческого сословия. Услышал разговор:

— Я, Терентий Нифонтович, завсегда рад с вами дело иметь…

Терентий Нифонтович! То ж наверняка купец Светешников, коему Евлампий Кулешов просил поклон передать.

Подошел к купцам, извинился:

— Прошу прощения, господа, за то, что прервал вашу беседу.

Купцы замолчали, ожидая дальнейших слов незнакомца.

— Если не ошибаюсь, один из вас Терентий Нифонтович Светешников.

— Вы правы, сударь, — степенно отозвался рослый, средних лет купец с каштановой бородой и с открытыми, вдумчивыми глазами.

— Разрешите представиться. Купец из Москвы Василий Егорович Корчагин. С поклоном к вам от купца Евлампия Алексеевича Кулешова.

Лицо Светешникова оживилось.

— Весьма добрый и веселый человек, про коих говорят: душа нараспашку. Как он? В добром ли здравии?

— В добром, Терентий Нифонтович. Самыми сердечными словами вас вспоминал. Звал в гости в Столешников переулок.

— Бывал у Евлампия Алексеевича. Гостеприимный хозяин. Где с ним виделись, Василий Егорович?

— На Макарьевской ярмарке. Он приехал за сибирской пушниной и турецким табаком. Добрейший человек. Подружились с ним.

— А вы, выходит, в Гостином дворе остановились. Может, ко мне пожалуете? На любой срок. Друг Евламипия Кулешова — мой друг.

— Благодарствую, любезный Терентий Нифрнтович, но я сегодня же отбываю в Москву. Судьба приведет в Ярославль — непременно воспользуюсь вашим учтивым предложением.

— Буду рад, Василий Егорович…

Тепло распрощавшись со Светешниковым, Иван со своей братвой покинул Ярославль…

Иван Максимович Затрапезнов был невероятно удивлен, когда услышал, что воевода Павлов перестал брать мзду и запретил своим «опричникам» без оплаты забирать товары из лавок.

Удивил и полицмейстер Кашинцев, который начал возвращать коней их владельцам. Никого в городе не стали хватать и сажать по темницам. Резко усилилась борьба с разбоями. Тюрьма переполнилась лихими людьми.

Прекратились на утицах и бойни, чинимые солдатами и драгунами…

«Ай да Василий Егорович! Изрядно же он напугал воеводу и полицмейстера. Каков молодец!.. Правда, о красном товаре почему-то забыл, но то не беда: товар не залежится».

Однако голову Затрапезнова не покидали сомнения. Ярославские «пастыри» не те люди, чтобы жить честным путем, коль все два года мздоимством «кормились» и беспрестанно творили бесчинства. Долго не вытерпят.

Так и получилось. И двух месяцев не прошло, как в городе после смерти генерал-губернатора Семена Салтыкова, все пошло на старый лад.

«Пастыри» посчитали, что теперь им нечего бояться сродника Анны Иоанновны, а посему возобновили свои безобразные дела, пытаясь напустить «опричников» и на Затрапезнов. Тот не выдержал и использовал свою торговую поездку в Петербург для аудиенции у самой императрицы, благоволившей к заводчикам и фабрикантам ярославской Большой мануфактуры.

Попасть к государыне, минуя Бирона, было весьма трудно, но ему помогли влиятельные люди Петербурга, ненавидящие временщика.

После аудиенции Затрапезнова последовал высочайший указ, где говорилось, что коллежский советник и поручик Кашинцев «за обиды и нападения и за другие резоны», были удалены и преданы суду.

Глава 23 Аришка

В Москву прибыли с двояким чувством. С одной стороны — родной город, где знаком каждый переулок и где остались старые связи с содержателями малин и притонов, с другой — Москва насыщена ищейками, кои переловили уже немало воровской братвы, но и дальше на этом не остановятся.

И все же преобладало первое чувство. Москва — город богачей, где можно пополнить свою казну, хотя она и без того уже немалая. Каин выделил каждому по пятнадцать тысяч рублей. Громадные деньги! Но воровская душа требовала несметных богатств.

Если у подавляющего большинства воров деньги были на первом плане, то у таких, как у Каина, они не были смыслом всей жизни, ибо Каин продолжал жить своей заветной мечтой — прославить, обессмертить свое имя на века, как обессмертили его удалой холоп Иван Болотников и донской казак Стенька Разин, имена которых до сих пор остаются на устах народа.

Иван восхищался обоими предводителями, и все же ему больше был по нраву Стенька Разин, который нещадно разбивал купеческие суда и бороздил величавые просторы матушки Волги.

А сколь песен слагалось о дерзком атамане… Далеко уходил в своих грезах Иван Каин… А пока его ждали неотложные дела в Москве.

— Вот что, братцы. Кони нам здесь не надобны, а посему продадим их на Конной площадке.

Продали с некоторой выгодой, а затем принялись искать избу для ночлега. То было делом нетрудным, так как в Москве в голодные годы пустовало немало заброшенных изб. В одной из таких и заночевали.

Утром Васька Зуб заметил через мыльный пузырь оконца мужика, тащившего на хребте добрый пуд вареного мяса.

Зуб тотчас выскочил на крыльцо и окликнул мужика.

— Не продаешь, мил человек? Уж так бы кстати.

— Сколь возьмешь?

— Все заберу, коль сторгуемся.

Продавец назвал цену.

— Беру!

Зуб взвалил мясо на плечо и пошел в избу.

— Сейчас деньги вынесу.

Войдя в избу, Зуб торопливо воскликнул:

— Уходим через задний вход. Быстро!

Братва мигом поняла Васькину шутку, тем паче — голод не тетка.

Мужик долго дожидался покупателя, но когда терпенье его лопнуло, он вошел в избу. Пусто! Ни мяса, ни покупателя, а из-за закута, что за печью, будто рога показались.

— Чур, меня, чур, меня! — закричал мужик и, сломя голову, выбежал из избы. (Потом он долго рассказывал, как продал мясо чертям)[95].

А Каин все раздумывал, где ему сподручней остановиться в Москве со своей ватагой. В конце концов сыскал пристанище у суконщика Нагибина, чья изба стояла неподалеку от Убогого дома. Место тихое, спокойное, ибо сюда, куда сносят со всей Москвы неопознанных мертвецов, сыскные люди не ходят.

Суконщику вновь сказались плотниками, кои пришли из отдаленного села Усольцева, дабы подыскать в Москве какую-нибудь работенку.

Хозяин долго не торговался, ибо Каин заплатил за постой хорошие деньги.

Своим же товарищам Иван сказал:

— Артелью по Москве ходить не будем. Рыскать станем поодиночке, но чтоб топорище всегда из котомы торчал.

Дня через два обсудили все предложения намеченных «работенок», которые Каин отмел: одни грабежи показались на его взгляд не слишком прибыльными, другие — чересчур рискованными, а посему остановился на своих наметках.

— Вчера в Греческом монастыре[96] остановился весьма богатый купец. На возу его было столь много всякого товара, что наверняка всю келью загромоздит[97]. Вечером навестим сего купца, а пока Кувай и Одноух сходите на Варварку в Монастырский ряд и закупите пять черных ряс, да чтоб попросторней были. И клобуки не забудьте.

Вечером пять монахов во главе с Иваном степенно подошли к воротам обители. Служка пропустил иноков, даже ни о чем не спрашивая.

Зато спросил Каин:

— Опять в обители торговые гости, сын мой.

— Едут, отче. В Гостином дворе, чу, дорого берут.

— Истинно, сын мой. Здесь купцам повадней.

— Уж куды повадней. Свечей не жалеют. Ишь, как палят, — указав на одну из келий, проронил привратник.

— Храни тебя всемилостивый Бог, сыне, — Иван перекрестил служку и двинулся в глубь территории обители. Служка же убрался в свою сторожку.

Иван подвел ватагу к нужной келье и тихонько постучал в дверь.

— Кого бог несет? Хозяин ушел в церковь помолиться.

— Я из соседней кельи, сыне. Принес просвиру[98] твоему господину.

Работник открыл дверь и тотчас же был сбит тяжелым кулаком Каина. Ватага ворвалась в келью.

— Кто вы? — испуганным голосом спросил работник.

— Христовы люди. Бог велел богатым делиться. Купец твой надолго в церковь ушел? Правду сказывай. Коль в сей час вернется, обоих прикончим, а коль не скоро, жив останешься.

— Только что ушел… А вы, никак, злодеи. Не простит Господь.

— Пырну его, чтоб хайло не открывал, — подскочил к работнику Васька Зуб.

— Оставь. Лучше свяжи его. За дело, братцы. Берите только деньги, самоцветы, золотые и серебряные украшения. Никаких узлов за спиной не должно быть, всё — под рясу. (Под рясами были привязаны к опояскам большие кожаные кошели).

Ивану попались не только деньги, но в одном из сундуков и небольшая шкатулка, обитая алым бархатом, с золотыми и бриллиантовыми вещами.

Улов был весьма богатым. Но дальше предстоял весьма опасный обратный путь, где не минуешь ни рогаток, ни караульных будок, ибо Греческий монастырь находился в самом центе Москвы, неподалеку от Красной площади.

Но у Каина, как всегда, было все скрупулезно продумано. Будочникам говорил:

— Черная весть пришла, сыне. Игумен Даниловского монастыря к кончине скор. К отходной поспешаем. Надлежит канон моленный к Господу нашему Иисусу Христу и Пречистой Богородице, при разлучении души от тела православного прочесть.

— Экая жалость, — осенял себя крестным знамением будочник, и без лишних вопросов пропускал иноков.

— Где ты поповских слов набрался? — спросил Кувай.

— В деревне. Приходил из соседнего села батюшка к нашему соседу на отходную, и я там с отцом был.

— Дал же тебе Бог памяти.

— Не жалуюсь, Кувай.

Вернувшись в свое пристанище, подсчитали добычу. Зуб аж к потолку подпрыгнул.

— Живем, братва! Вот это купец!

Каину, как и заведено, полагалась одна треть, но добрую половину своего куша Иван передал братве.

— Ты чего, Иван, порядок рушишь? — строго проговорил Камчатка.

— Не рушу, господа воры.

Иван взял со стола шкатулку с драгоценностями.

— Это моя доля. Давно собирался отблагодарить свою спасительницу Аришку, и вот час настал.

— Спятил, Каин! — закричал Зуб. — Дай ей серебряные сережки и довольно с нее. Подумаешь, краля заморская.

Иван покачал головой, а Камчатка вдруг взорвался, как взрывался он и прежде, когда ходил в вожаках.

— Цыть, падла! Это ты так жизнь Ивана оцениваешь? И другое не забывай. Не Аришка ли навела Каина на филатьевские кладовые? Так бы и двинул по хайлу!

Зуб присмирел: вся братва взирала на него осуждающими глазами.

Встреча с Аришкой состоялась на другой день. Иван уже знал, где ее искать. Обычно по утрам девушка ходила в мясную лавку, что находилась вблизи Варварского крестца. Здесь и обнаружил ее Иван.

Аришка еще больше похорошела. Лицо румяное, улыбчивое, глаза блестят.

Появлению Ивана она несказанно обрадовалась:

— Господи, я уж не чаяла тебя увидеть, Ванечка!

— Отчего?

— На Москве многих похитителей казнили, вот я и подумала… А ты, слава Богу, живехонек.

— Да что со мной могло случится? Дружки говорят, что я заговоренный, — насмешливо сказал Иван.

— Где ж ты так долго пропадал, Ванечка?

— Долгий сказ, Аришка. А ты-то как после грабежа хозяина твоего?

Глаза девушки сразу увяли.

— Худо мне пришлось, Ванечка, тошно рассказывать, да и народ тут снует.

— Пойдем ко мне. Посидим, потолкуем. Черт с ним, твоим Филатьевым. Придумаешь что-нибудь.

— Да не в нем суть, — отмахнулась девушка. — Далече идти?

— К Убогому дому.

Аришка помедлила чуток и решилась.

— Когда я тебя еще увижу, Ванечка. Пойдем.

Дом суконщика делился на две половины. В одной разместилась ватага Каина, в другой — сам суконщик, который вскоре понял, что живут в его избе далеко не плотники, однако хорошие деньги, кои ему заплатили неведомые «работнички», вынуждали его помалкивать.

— Один живешь?

— С дружками, но их до вечера не будет, по Москве разбрелись… Присаживайся, а я пока на стол соберу. Правда, варева нет, но пряников и калачей мы по дороге прихватили.

Поставил Иван на стол и штоф водки.

— Давай за встречу, Аришка. В кои-то веки!

— Выпью, Ванечка. С тобой выпью. Скрывать не буду. Ты ведь давно был мне люб.

Затем началось Аришкино печальное повествование:

— После кражи Филатьев совсем озверел. Меня в тот же день сдал в Сыскной приказ. Там меня принялись пытать — не была ли я в сговоре с грабителями? Но у меня один ответ: ничего не знаю, никаких воров никогда и в глаза не видела. Меня и голодом морили, и плетьми секли, но я все претерпела, ибо ведала: назову твое имя — и не будет в живых моего Ванечки, казнят злою смертью. Так и отступились от меня, выпустили из темницы через две недели. Едва до Филатьева двора добрела, а потом свалилась от лихоманки. Хорошо добрый человек нашелся — дед Ипатыч, дворник наш, у коего ты в каморке обретался. Пользительными настоями меня на ноги поднял, а то бы смертушка взяла. Уж так натерпелась, Ванечка!

Иван нежно обнял девушку за плечи.

— Спасибо тебе, Аришка. Какая же ты стойкая.

— Так ради же тебя, Ванечка. Любый ты мой!

Девушка прижалась к Ивану и поцеловала его в губы.

Иван поднялся и вытянул из кармана штанов небольшую шкатулку.

— Помнишь, Аришка, как я тебе сказывал, что непременно отблагодарю тебя за мое спасение. Вручаю сию вещицу с благодарностью.

Девушка вскрыла шкатулку и ахнула при виде сверкающих бриллиантов.

— Пресвятая Богородица, какая красота! Тут же целое состояние, Ванечка… И тебе не жаль?

— Как ты такое можешь говорить, глупенькая? Ты гораздо большего стоишь. Я тебе сейчас и золотых рублевиков дам. Хоть всю мою калиту[99] забирай!

— Да остановись ты, любый ты мой!

Аришка плотно прижалась к Ивану и принялась его жарко целовать. Иван поднял ее на руки и понес на кровать. Никогда еще он не испытывал таких чувственных плотских наслаждений. Она отдавалась ему горячо, издавая сладострастные стоны… А потом она долго еще голубила Ивана, а тот, не привыкший к девичьим ласкам, без вина хмелел от ее возбуждающих нежностей, и вся его крепкая, грубоватая натура, не познавшая подлинной женской любви, как-то разом обмякла, растворилась в ее пылких, всепоглощающих объятиях.

А та все шептала:

— Любый… любый… любый!

А позже, когда, наконец, источились ее бурные, ненасытные ласки, она вдруг с острой, безутешной тоской, произнесла:

— Наверное, я тебя больше никогда не увижу, Ванечка.

— Почему, Аришка?

— Замужем я.

— Как?!

— Я же крепостная дворовая девка. Филатьев, никак за мои страдания, принятые в темнице, помилосердствовал и выдал меня за рейтара Нелидова. Ты, может, знал его. Он жил по соседству, и всегда, когда я шла в лавку, заглядывался на меня. Его совсем не смутило, что я крепостная. Он даже к Филатьеву приходил, когда я недужила. Ты уж прости меня, Ванечка.

Иван не знал даже, как отнестись к такой новости. Все в этот день случилось как-то внезапно — и страстная любовная утеха, и печальная история Аришки, и ее неожиданная женитьба. Конечно, он до сего дня, кроме благодарности, не испытывал какой-либо любви к девушке и никогда в голову не брал, что между ними завяжется что-то весьма серьезное, так его планы были совершенно иными. И все же женитьба Аришки несколько покоробила его самолюбие.

Заметив, как изменилось лицо Ивана, Аришка опечалилась, на глазах ее выступили слезы.

— Обиделся, Ванечка? Я так и знала. Господи, ну что же мне теперь делать? Хочешь, я уйду от рейтара?

Слезы и слова Аришки привели Ивана в иное состояние, ревность, не свойственная его характеру, улетучилась. Да и как он мог ревновать, если он давно решил, что никогда не будет связывать себя женскими оковами, коль избрал себе коловратную судьбу, не терпящую бабьих уз. Он — вор и останется им до гробовой доски. Он никогда не будет оседлым человеком, ибо отменно знал, что вся его жизнь будет состоять из частых перемещений, как перемещаются странники и калики перехожие, передвигаясь по городам и весям. Вот и Москва его долго не задержит, коль появилась новая дерзкая задумка — в какой-то мере повторить путь Стеньки Разина. Какая уж тут ревность, какое постоянство от перекати-поля?

Иван смахнул со щеки Аришки горючую слезу и успокоил:

— Не переживай, глупенькая. Не держу на тебя обиды. Ты доставила мне сегодня неслыханную радость, и я ее навсегда запомню. Спасибо тебе, Аришка… Что же касается ротмистра, так ты вышла за него не по своей воле. Не бьет?

— Да он готов меня на руках носить. Он добрый, обходительный, покойно мне с ним. Все бы хорошо, но живу я с ним, Ванечка, без любви.

— Как говорят: стерпится, слюбится. Где сейчас твой ротмистр?

— В полку, вечером дома будет.

— По привычке в ту же лавку ходишь?

— По привычке, Ванечка. Теперь у меня новый хозяин.

— И неплохой хозяин, коль ты так похорошела.

— Это от жизни спокойной, Ванечка. Свой дом, влюбленный рачительный муж. Чего бы еще надо? А вот как увидела тебя, и готова обо всем на свете забыть. И чем ты только меня присушил? Вроде бы сердитый, колючий, неулыба — и на тебе, влюбилась по уши. Ну, почему?

Иван пожал крепкими литыми плечами.

— А давай, Аришка, еще по чарочке на посошок, да песню споем.

— Споем, Ванечка, споем, милый.

И Каин запел:

Ах, конь ли, конь мой, лошадь добрая,

Ты не ходи, мой конь, на Дунай-реку.

Ты не пей, мой конь, из ручья воды:

Из ручья красна девица умывалася,

Она белыми руками белилася,

Она алыми румянами румянилась,

Она черными сурмилами сурмилася,

Во хрустально чисто зеркало гляделася,

Красоте своей девичьей дивилася:

«Красота ль моя, красота девичья,

Ты кому-то красота моя, достанешься?

Нелюбимому супругу, мужу солдатскому…»

Иван пел, а Аришка и слова не вымолвила. Она смотрела на него влюбленными, нежными и в тоже время грустными глазами и дивилась: какой же особенный этот Ванечка. Ведь эту песню он только сейчас сложил, и поет он про ее девичью участь, далеко не счастливую, ибо едва ли она когда-нибудь испытает настоящую любовь к другому человеку.

И вновь на глазах Аришки выступили неутешные слезы.

А Иван пел, пел как никогда задушевно и упоительно, задумчиво и кручинно, с какой-то неизъяснимой тоской…

Глава 24 В Кашине

Через три дня состоялся грабеж купца первой гильдии Гурьева, через два — купца второй гильдии Сарафанникова, затем графа Шереметьева и князя Голицына…

Москва загудела тревожным именем: Каин, Каин, Каин…Он грабит самых именитых людей.

Генерал-аншеф Семен Андреевич Салтыков, начальник Московской Тайной канцелярии, член Сената метал громы и молнии.

Фома же Зыбухин, глава Сыскного приказа, места себе не находил. По Москве бушевал неслыханный разбой, никогда еще так дерзко и виртуозно не девствовали воры.

Не зря когда-то Фома Зыбухин подумал, что преступную банду возглавил новый гопник, чьи неуловимые разбои вызывают восхищение даже у самого генерал-губернатора. Он готов этого Каина на Болотной площади четвертовать, но отдает должное его воровскому искусству.

— Это не жулик, а какой-то дьявол. Его способности не поддаются здравому смыслу. Им обеспокоена сама матушка императрица. Ограблен родственник любимца Анны Иоанновны, князь Голицын. Она предписала Бирону, дабы тот полностью переключил московскую полицию на поимку Каина… Тебе ж, Фома Кузьмич, в другой раз говорю: не примешь самых жестких мер — не только вымету из Сыскного приказа сраной метлой, но и в тюрьму посажу за преступную бездеятельность.

Фома приуныл. Этот Каин, наверное, и в самом деле дьявол. Попробуй, излови. Вот, сволочь! А ведь, если честно признаться, у губернатора тоже рыльце в пуху. Не он ли лично выдал Ваньке Осипову абшит? Правда, тогда Салтыков не знал о кличке Осипова, не доложили. Но прежде чем на документе расписываться, надо было всю подноготную о Ваньке изведать. А ныне ишь какой выверт получился. Вся Москва трепещет от дьявола-злодея.

А простолюдины довольно толковали:

— Ерой наш Каин. Вот те и Ванька, ишь, как богатеев потрошит.

— Так им и надо, кровопивцам. Нуждой задавили. Глянь, сколь люду от голодухи помирает. Всех бы их лишить добра.

— Молодцом, Каин.

— Это не кличка. Его нам сам Бог послал, чтоб неправедных людей наказывал…

Разговоры народа, разумеется, доходили до Ивана, и он с радостью убеждался в своей правоте: он не вор, а заступник народный. Мститель! Все его действия весьма боготворимы черным людом. Не к этому ли он стремился?

Но, резанула вдруг иная мысль. Добра награбили столько, что и на возу не увезти. И все это кучке гопников. Но в три горла им ни пить, не есть, да и когда смерть настанет, у гроба карманов нет. Что же это ты, народный заступник, о нищих и убогих забыл?

Со своей мыслью поделился с ватагой:

— А не пора ли нам, господа воры, и с голью перекатной поделиться? Небось, слышали, как о нас по-доброму толкуют. Надо обойти все паперти и подать милостыню каждому нищему и обездоленному в городских слободах, у коих голодных ребятишек мал-мала меньше. И не по семишнику! Пусть молва пройдет, что мы не какие-то крохоборы, а истинные помощники простому люду.

В комнате повисла безмолвная, настороженная тишина: Каин взорвал давно устоявшийся воровской обычай. Одно дело сунуть денег караульным солдатам, чтобы выручить из каталажки своего товарища, другое — поделиться с нищей братией, и немало поделиться. Не дело придумал Каин.

Иван без лишних слов понял, что на сей раз его слова наткнулись на глухую стену, но повелеть он не имеет права, так как воровской мир живет по другим понятиям. Уповать же на совесть — дело бесполезное, ибо совесть у воров под спудом лежит.

Иван глянул на братву недовольными глазами и сухо (не без язвы) бросил:

— Не смею приказать, господа честные. Я ж пошел по папертям.

Вскоре за ним подались Камчатка с Куваем. Последним вышел с кислым лицом Васька Зуб.

На другой день слава о Каине поднялась до небывалых высот. Наконец-то он достиг вершины неслыханной известности. Мечта его свершилась, но оставаться в Москве он уже не мог, ибо каждый день пребывания в Первопрестольной становился все более для ватаги угрожающим..

— Пора уходить, братва. Двинем на Волгу и там вдоволь разгуляемся.

Думы Ивана звали к претворению в жизнь еще боле возвышенной мечты.


* * *

Облюбовали город Кашин, остановившись под видом московских купцов в Ямской слободе у местного старосты.

Город невелик, тихий, улежный, и к тому же древний. Когда Кашин основан, никто в городе не знают, зато с гордостью рассказывают историю, что сам хан Батый с превеликим трудом смог одолеть кашинцев, а вот великий князь Дмитрий Александрович и вовсе не мог взять Кашин.

В 1288 году, во время нападения на Тверское княжество, он пытался овладеть городом, но безуспешно простоял перед ним девять дней, ибо Кашин был сильно укреплен.

Неприступности города много способствовало его положение. Река Кашинка огибала древний город со всех сторон, так что он стоял как бы на полуострове, доступ к которому был только с одной стороны, в узком (не более 50 саженей) перешейке между изгибами реки. Перешеек этот был перерыт глубоким рвом и укреплен валом с тыном и частоколом.

Но Каина интересовали не древности. В первый же день он пешком обошел весь город, и на торговой площади столкнулся с ярославским купцом Терентием Светешниковым.

— Это надо же, как нас судьба сводит, Василий Егорыч.

— И впрямь, Трентий Нифонтович. Значит, сведет еще раз. Давно здесь?

— Два дня. Никогда не думал в Кашине побывать, да вот привелось. Приехал в Москву помолиться мощам преподобных чудотворцев и в Успенском соборе разговорился с протопопом Серафимом, кой зело желудком мается. Мы с ним давно дружны, а посему я в Кашине оказался, дабы привезти отцу Серафиму целебной воды. Освятил ее в кашинском соборе и сегодня вспять отбываю.

— Какая жалость, Терентий Нифонтович. Так мы с вами и не потолкуем. Я только что прибыл и пока худо знаком с городом.

— Сам по себе город не плохой. Одних церквей боле двух десятков да три монастыря. Как купцу скажу, что Кашин имеет войлочно-валяльную и свечную фабрики, а так же известный завод виноградных «кашинских» вин купца Зызыкина. Весьма хорошо идет и хлебная торговля. Сам помышлял заключить сделку с местными купцами на сорок тысяч пудов, да нет времени. Надо отца Серафима спасать.

— А хотите, я вам помогу, Терентий Нифонтович? Закуплю хлеб, перевезу на подводах к Волге, найму расшиву и в Ярославль под парусами.

— Но это же займет массу времени, Василий Егорович. Да и как-то неловко отрывать вас от своих дел.

— Пустяки. Времени у меня будет достаточно.

— Не знаю, право…И все же мне очень неудобно, Василий Егорович, занимать вас моими делами.

— Ради Бога, не уничижайте себя, Терентий Нифонтович. Я сегодня вам помогу, вы — завтра.

— Непременно. На всю жизнь буду у вас в долгу…

— Да Бог с вами, любезный Терентий Нифотович. Лучше скажите, чем еще Кашин может заинтересовать?

— Дважды в год в Кашине проводятся ярмарки, базары же — еженедельно. Но больше всего прославился город своими целебными минеральными водами, коими богата река Маслянка, и куда нередко приезжают на лечение богатые люди…


Ямская слобода, где остановилась ватага Каина, как раз находилась неподалеку от «пользительной» реки, чем не преминул воспользоваться Иван.

Свой же приезд в Кашин он объяснил старосте слободы следующим образом:

— Москва нуждается в хлебе. Намерены закупить после Покрова сорок тысяч пудов, а пока намерены здоровьишко поправить, кашинской водицы попить.

— С хлебушком дело верное, пока родит, слава Богу, да и цена гораздо ниже московской. Я сам малость хлебом приторговываю… А вот на счет здоровьишка, может, и закавыка выйти. Купец Савелий Зызыкин на источники руку наложил. С каждой бутылки — полушка[100].

— Да то ж — кружка пива!

Староста развел крупными жилистыми руками.

— Хочешь здоровье поправляй, не хочешь — и дальше пребывай в недуге… Но я, как погляжу, никто из вас здоровьем не обижен.

— Это ты напрасно, Еремей Лукич. В нутро не заглянешь. Иногда так прихватит, хоть на стену лезь.

— Прости, коль не так, ваша милость.

Каина же заинтересовал заводчик Савелий Зызыкин.

— Выходит, пошлину на ключи наложил? Чего ж народ не возмутился?

— Возмутился, а Савелий грамотку от тверского наместника привез. Золото не говорит, а чудеса творит. Вот таким Макаром весь люд и объегорил.

— Никак, башковитый?

— Куды там. На наших землях виноград сроду не растет, а Зызыкин целых пять десятин им занял. Народ хихикал, а Савелий всем нос утер. Взрастил! Да такой добрый виноград получился, что заводчик из него стал стоящие вины выделывать, коими даже и в Москве и в Петербурге заинтересовались. Знаменит и богат стал Савелий Зызыкин.

— Лихие не шарпают богатых-то?

— Пока Бог миловал. Покойный городок, но заводчик всегда настороже. И завод под надежным караулом, и дом его каменный высоким тыном обнесен. Одних сторожей, поди, с десяток. И чего с такой опаской живет? У нас, чай, не Москва.

— А чем Москва не по нраву, Лукич?

— Аль сам не ведаешь? Мои ямщики, что на Москву гоняют, такие страсти рассказывают, что волосом дыбом. Какой-то страшный разбойник там объявился, коего Каином кличут. То ли человек, то ли дьявол. Вся Москва от него в ужасе. Да вы, чай, ваше степенство, лучше меня о сем лиходее наслышаны.

— Наслышаны, Лукич, покоя от него нет, — хмуро высказал Каин, а на душе его будто серебряный колокольчик заиграл. Вот она — покатилась слава по всей Руси. Покатилась!

Честолюбие с небывалой силой охватило Ивана, но он с замкнутым (для старосты) лицом распрощался с ним и направился к речке Маслянке — глянуть на живительные источники. Возле одного родника какой-то человек (дворянского виду) покрикивал на кучера, набирающего в ведерную стеклянную бутыль целебную воду:

— Мимо не лей, чурбан! Вода денежек стоит.

Подле источника стояла довольно богатая карета, а возле кучера — дюжий мужчина в сером сюртуке и с большой деревянной «пошлинной» кружкой, имевшую прорезь для проталкивания монеты.

Каин наблюдал в сторонке. Он не стал вступать в разговор с покупателем воды, а когда тот, заплатив пошлину, поехал к городу, Иван подошел к сборщику дани.

— И многие за водой наезжают, братец?

Сборщик кинул внимательный взгляд на незнакомого «купца», и неспешно ответил:

— Хватает, ваше степенство. Сей водицы цены нет. Никак, тоже намерены подлечиться?

— Есть такое желание… А те, что издалека наезжают, пологу в городе живут?

— По-разному, ваше степенство. Бывает, недели две, а некоторые и до зимы здесь обретаются.

— Живут в Гостином дворе?

— И здесь по-разному, ваше степенство. Многие стараются комнату, а то и весь дом снять.

— А куда ж хозяева?

— Хозяева? — усмехнулся сборщик. — За хорошие деньги рады и в сараюшке перебиться. Один житель даже в курятник ушел. Никак, замес-то петуха будет, хе-хе… Сами-то, ваше степенство, надолго к нам? Могу доброе местечко подсказать.

— Сделай милость.

— А чего же не сделать, коль алтына не пожалеешь.

— Ушлый ты мужик, своего не упустишь. Держи два алтына.

— Сразу видно солидного купца. Благодарствую… На Покровской улице, четвертый дом от храма, спросить купчиху Евдокию Семеновну Ножкину.

— Вдова?

— Сметливый вы, ваше степенство. И всего-то четыре года с мужем пожила, — словоохотливо рассказывал сборщик, — а тут напасть приключилась. Поехал супруг на расшиве хлеб в Ярославль продавать да угодил под разбойные струги Мишки Зари, что на Волге промышляет. Гаркнул он работным людям: «Сарынь на кичку»[101] — и нет купца.

— Не повезло Евдокии.

— Это как взглянуть, ваше степенство. Занятная бабенка, пригожая, мужики к ней липнут, но Евдокия — женщина с разбором, многим от ворот поворот.

— Дети есть?

— Бог не дал. Супруг-то ее квелым был, без перца. Народ языки чешет, что купец не мог свою роскошную кралю ублажить.

К источнику подошел новый покупатель целебной воды, и Иван вернулся к Ямской слободе. В голове его созрела новый любопытная наметка.

Дом у Еремея крепкий, просторный, в два этажа. Нижний — каменный, верхний — из кондовой сосны. В семье, кроме супруги, два сына и три дочери на выданье. Девки ядреные, щедротелые, в самой цветущей поре.

Иван как-то спросил:

— Аль женихов в Кашине нет, Еремей Лукич?

Еремей поскреб кудлатый затылок пятерней.

— Да как тебе сказать, ваше степенство. Женихи, конечно, есть, но не первого сорта. За голь не хочу выдавать, а купцам да всяким городским чинам ровня нужна. Вот тут и покумекаешь… Сам-то, небось, оженок?[102]

— Не угадал, Лукич. Добрую жену взять — не вожжей хлестнуть, приглядеться надо.

— Приглядись, ваше степенство. Бывает, возьмешь неровню, а она клад.

— Бывает, — ухмыльнулся Каин, поняв намек старосты.

Братве же Иван строго настрого наказал:

— В Кашине — никакого грабежа. Здесь гопников не знают. Стоит нам заняться разбоем, как слух долетит до Москвы, и прощай покойная жизнь. Забудьте наши имена и клички. Отдыхайте, пейте минеральную водичку, интересуйтесь хлебными ценами. К дочерям хозяина не приставать, воровским языком не трепаться, иначе каждый сразу уяснит, что за люд в Кашин прибыл. Кормежка — в трактире, но чарка — в меру, не упиваться до чертиков, ибо мы степенные купцы. Тот, кто мой наказ преступит — будет изгнан с позором.

— Плотником заделаешь? — ощерился Зуб.

— И заделаем, коль того будешь достоин.

— Так что же нам тут один квас лакать? — с прокислым лицом спросил Легат.

— Тебе что, уши заложило? Дважды повторять не люблю, я все сказал.

Каин как всегда говорил твердо, не терпящим возражений языком. Не каждому из братвы это приходилось по нраву, и все же никто не переходил в ропот, так как все уже давно убедились (особенно по Ярославлю), что вожак всегда говорит толковые вещи, и что всегда его планы по тому или иному грабежу были на редкость удачны, а посему приходилось терпеть его крутые наказы.

На другой же день, подгоняемый своей новой затеей, Каин направился на Покровскую улицу, дабы встретиться с купчихой Евдокией Ножкиной. Дом ее выглядел весело, нарядно, срублен в виде хором с башенками, кокошниками и резными петухами.

— Извольте спросить, милейший. Принимает ли госпожа Ножкина?

Привратник, увидев перед собой молодого купца в черном сюртуке тонкого сукна и в бархатной жилетке с золотой цепочкой, учтиво спросил:

— Как прикажете доложить, ваша милость?

— Московский купец Василий Егорыч Корчагин.

— Доложу, ваша милость, а уж там, как моя сударыня сызволит. Ждите.

Сударыня «сызволила» принять.

«А теперь, — подумалось Ивану, — все будет зависеть, от того, как мне удастся сыграть новую роль».

Умение перевоплощаться — своеобразный, редкий дар Каина, который позволял ему разговаривать в любом обществе, с людьми разных сословий[103] на их языке. Каин в который раз благодарил бывшего камердинера Филатьева, происходившего из дворянской среды.

Внешний вид нарядных хором далеко не соответствовал внутреннему убранству комнат, ибо в них ничего не напоминало на роскошную обстановку, свойственную богатым купцам. Все выглядело простенько без затей, лишь кабинет купчихи был более менее украшен приличной мебелью, красивыми обоями и бледно-розовыми кисейными шторами.

Что же касается хозяйки, то она превзошла все ожидания Каина. Это была довольно красивая женщина лет двадцати пяти, с волнистыми соломенными волосами и светло-голубыми глазами, которые излучали насмешливую задоринку, свойственную веселым, шаловливым женщинам.

— Присаживайтесь в кресло, милостивый государь, — внимательно поглядев на гостя, мягко произнесла купчиха. Сама же она расположилась на кушетке, обтянутой шагреневой кожей.

— Благодарю вас, сударыня. Мое воображение оказалось слишком скудным. Я и представить себе не мог, что увижу такую привлекательную даму.

Евдокия Семеновна улыбнулась краешками полных карминовых губ. Она привыкла к восторженно-хвалебным словам поклонников. Любопытно, что будет говорить дальше этот молодой купец, который представился Василием Егоровичем Корчагиным.

(К сведению читателей скажем, что Евдокия Семеновна на редкость для купеческой среды) была довольно образованной женщиной и всеми силами старалась походить на дворянку, что подтверждали и открытая крышка фортепьяно, на котором стояли ноты в специальной подставке и фижмы[104]).

— Ваша фамилия довольно известная. Ваш батюшка, как мне известно, широко торговал хлебом, поэтому и вы, как я полагаю, приехали не только на воды, сударь?

— Вы правы, сударыня. Без хлеба я из Кашина не уеду.

— Но вас привели в город не только торговые дела?

— Вы правы, сударыня. Прельстили и ваши знаменитые кашинские источники.

Евдокия сверкнула игривой белозубой улыбкой.

— И это говорите вы? Молодой, крепкого сложения мужчина? Ваши слова я принимаю за шутку.

Иван в свою очередь так же улыбнулся.

— На здоровье я и впрямь не жалуюсь, сударыня, но ваши воды настолько хороши, что грех ими не воспользоваться. Сегодня я видел, как воды закупал весьма почтенный человек, приехавший в богатом экипаже. Похоже кто-то из дворян.

— Ничего удивительного. Дворяне из Твери, Москвы и других городов стали в Кашине частыми гостями. Экипажи же их действительно хороши. Сказка!

Последние слова Евдокии не остались без внимания Каина. Купчиха явно завидует и, несомненно, мечтает о роскоши. Это ее слабое место, которое и нужно употребить.

— Сказку не так сложно претворить в жизнь, особенно при вашей замечательной наружности, любезная Евдокия Семеновна.

— Вы намекаете на богатого селадона, Василий Егорович?

Иван некоторое время помолчал, ибо он не знал, что означает иноземное слово «селадон», но интуитивно догадался, что сие близко к бабнику.

— Разумеется, может и дамский угодник подарить сногсшибательную тройку и шикарную карету.

— Увы, Василий Егорович, Каширин — не Москва. Здесь виверов днем с огнем не разыщешь.

«Опять иноземным словцом дамочка щегольнула, — про себя усмехнулся Каин. — Ну да не на того напала. Сие слово мне от Ипатыча знакомо».

— Скуповаты местные купцы?

— Не то слово, сударь. В мороз льду не выпросишь, да и тех по пальцам можно пересчитать. Сынки их сватаются, но какой резон с ними судьбу связывать, когда их папеньки, скорее удавятся, чем приличное приданое пожалуют. Полнейшая безнадега, простите за простонародное словечко.

Разговор продолжался, но Ивана удивляло, что Евдокия Семеновна до сих пор не спросила о цели его визита. Нарочито или по какой-то странной забывчивости? Всего скорее она увлеклась беседой и не задала обычный для таких случаев вопрос. Если увлеклась, то пора сделать более прозрачный намек.

— И все же безнадеги я не вижу, любезная Евдокия Семеновна. Не желаете послушать одну весьма увлекательную историю, происшедшую в Москве с одной небогатой, но очень заманчивой купчихой.

— С удовольствием, — охотно согласилась Евдокия Семеновна.

— Мария Борисовна была примерно ваших лет. Рано овдовела, торговые дела без супруга пошли из рук вон плохо. Марии грозила нищета. И чтоб вы думали? И года не прошло, как бедная вдовушка превратилась в очень богатую женщину.

— Бедную золушку взял замуж заморский принц?

— Если бы так, Евдокия Семеновна. У Марии оказался весьма ловкий родственник. Он приходил в ресторацию, где собирались по вечерам приезжие купцы, кои останавливались в Гостином дворе, подсаживался к наиболее богатым купцам, представлялся видным торговым человеком и заводил игривые разговоры, о чем обычно толкуют подвыпившие мужчины.

— Вы хотите сказать о фривольных разговорах, сударь?

«Вот шпарит, но дамочка произнесла это слово опять-таки с игривой задоринкой в глазах. Выходит, ей по нраву мой рассказ. Продолжим!»

— Не буду ходить вдоль да около, любезная Евдокия Семеновна. Одним словом, сей ловкий человек приводил одного из сластолюбцев к Марии, та, разумеется, нарочито шла навстречу его похотливым желаниям, слегка оголялась, и в эту минуту в спальню входил грозный супруг со шпагой.

— Но позвольте, сударь. Какой супруг у вдовы, какая шпага? Вам не кажется, что вы, пардон, несколько заговорились?

— Ничуть, сударыня. Муж, конечно же, ненастоящий, его измыслил все тот же изворотливый сродник. И откуда было знать приезжему купцу, что Мария вдова? Шпага, приставленная к груди селадона, как вы только что изволили сказать, приводила незадачливого купца в неописуемый ужас. Он просил пощады и готов был отдать все, что при нем имелось: перстни, деньги, дорогой экипаж, на котором он приехал к вдове. Жизнь-то всего дороже.

Разъяренный «супруг», после долгих умоляющих слов купца, наконец-то соглашался на откупные, и отпускал сластолюбца без экипажа, украшений и денег, да еще при том тот умолял, чтобы о сем унизительном приключении не узнал ни один из купцов, а тем более в том городе, откуда приехал в Москву наш герой повествования, ибо торговые люди, как и дворяне, весьма дорожат своей честью. Вот такое прибыльное дело придумал для Марии ее оборотливый сродник.

— Какая гадость!

Евдокия Семеновна с пылающим от возмущения лицом, порывисто поднялась с кушетки и взад-вперед, колыхая необъятными фижмами, прошлась по кабинету.

— А теперь, милостивый государь, сообщите о цели вашего визита. Мы слишком увлеклись разговором.

— Великодушно простите, сударыня. Цель моя довольно проста. Ищу комнату месяца на два.

— Весьма тривиальная просьба, но я стараюсь воздерживаться от постояльцев. Не хочу лишних хлопот.

— Как вам будет угодно, сударыня. Разрешите откланяться.

— Прощайте, милостивый государь… Впрочем, если вы будете изнемогать от скуки, заходите, как вам заблагорассудится. Мило поболтаем, разумеется, без непристойных историй.

— Благодарствуйте, любезная Евдокия Семеновна, — галантно — поклонился Каин. — Зайду непременно-с.

Каин возвращался в Ямскую слободу в самом добром расположении духа. Во-первых, он был благодарен судьбе, что несколько лет вращался в купеческом доме и нередко, когда его вызывал по тому или иному делу Филатьев, он не торопился входить в его кабинет, дверь которого зачастую была приоткрытой и всегда прислушивался к разговорам господ, среди которых были не только знакомые купцы, и господа офицеры, но, случалось, и дамы, а именно вдовы, прибывшие к именитому Филатьеву с какой-нибудь просьбой. Все эти беседы и разговоры Каин впитывал в себя, как губку, сам еще не зная, насколько они ему пригодятся, как и многолетние уроки Ипатыча. И они изрядно пригодились, ибо первую серьезную победу он одержал в Ярославле.

Во-вторых, он с полной уверенностью мог сказать, что дамочка клюнула. Ее негодование относительно «похабной» истории, было откровенно фальшивым.

В-третьих: приглашение «мило поболтать» — открытый намек на то, что «пошлая» история про бедную купчиху ее явно заинтересовала.

Очередной хитроумной задумке суждено было сбыться, но для ее осуществления необходимо обломать заводчика Савелия Зызикина.

Разговор с Зызикиным состоялся лишь через два дня: Ивану не захотелось добиваться встречи с Савелием Григорьевичем на его заводе, ибо сие предприятие не входило в планы Каина, а посему он дождался воскресного дня и направился к двухэтажному каменному дому, возведенному на реке Кашинке.

Савелий Григорьевич уже знал о прибытии в город московских купцов, а посему принял Каина без волокиты.

Опустим для читателя ничего не значащий разговор и приступим к деловой части беседы.

— Не желаете, Савелий Григорьевич, на два месяца продать мне источники?

— С какой стати, ваше степенство? — поднял на Каина удивленные ореховые глаза под жесткими ершистыми бровями заводчик. — Вы должны знать, что оные источники принадлежат государственной казне.

— Я говорю всего лишь о сборе пошлины, из которой пятая часть идет в казну Тверской губернии.

— Вы недурно осведомлены. И все же, Василий Егорович, зачем вам это понадобилось?

— Два месяца я буду приходить на источники, и лечить свой желудок. Я не сторонник, кто закупает целебную воду ведерными бутылями, ибо уже на другой день вода заметно утрачивает свою целебную силу, если ее не освятить в церкви. Пить надо сразу от источника и не более трех кружек в день.

— Не понимаю, господин Корчагин, кто же вам мешает выполнять необходимую вам процедуру?

— Недужные люди. Кто только не ходит на источники! А мне нужен покой. Выпить, отдохнуть на гамаке, подышать свежим воздухом, поразмыслить о торговых делах. А тут лошади, брички, тарантасы, непотребный говор пьяных мужиков. И такие люди приходят. Какая уж там спокойная процедура?

Зызыкин выслушал чудаковатого купца с нескрываемой усмешкой.

— Да вы, голубчик, в своем уме? Вы хотите лежать кверху чревом на гамаке и никого не допускать к минеральным водам? Вы несете сущую белиберду.

— Ничего подобного, господин Зызыкин. Я займу всего лишь один источник и готов заплатить за него двойную цену за весь период.

— А два остальных? — многозначительно хмыкнул заводчик.

— Под моей опекой. Позвольте мне два месяца побыть хозяином пошлинной кружки. Назовите цену сбора за названный период?

— Любопытный вы, однако, человек, господин Корчагин. Да я вам назову такую цену, что вы тотчас выскочите из моего кабинета.

— Смело называйте, я не стеснен в средствах.

— Ну что ж… попробую потешиться над вами. Десять золотых червонцев!

— Благодарствую, господин Зызикин. Конечно, вы заломили бешеную цену, которую вы и за год не собираете. Но, как говорится, здоровье дороже денег. Я вам даю пятнадцать червонцев. Без договора и векселей. Наличными!

Савелий опешил. Этот купец либо, в самом деле, сумасшедший, либо сказочно богат.

— Получите, господин заводчик. По рукам?

— Однако, господин Корчагин, — все еще пребывая в некоторой растерянности, проговорил хозяин винного завода. — Не ожидал-с… И все же нам необходимо скрепить своими подписями договор. Порядок-с требует.

— Я к вашим услугам.

Через несколько минут подписали бумагу и ударили по рукам.


Глава 25 Новые причуды Каина

В тот же день Иван сказал братве:

— На два месяца я выкупил источники… Не хлопай глазами, Зуб. Оправдаю с лихвой, а чтобы увеличить наши капиталы, прошу всех ежедневно ходить на воды и примечать особенно богатых людей и незамедлительно докладывать мне. Разумеется, кроме местных толстосумов.

— Чтобы грабануть? — оживился Зуб.

— Не грабануть, Вася. О том и речи не может быть. Сами на тарелочке с голубой каемочкой выложат, да еще нижайше попросят, чтоб никто об этом подношении и слыхом не слыхивал.

Теперь уже вся братва пришла в недоумение. Даже Камчатка сотворил вопросительное лицо.

— Какие-то чудеса говоришь, Иван. Поясни.

Иван поделился со своей очередным планом, на что Кувай сказал:

— Все, казалось бы, солидно измышлено, и все же комар носом подточит.

— Что не так, Кувай?

— Богатый чужак может каким-то образом и узнать, что купчиха Ложкина ходит вдовушкой, а посему неожиданное появление «мужа» окажется проколом, и ничуть не устрашит чужака. И вся твоя затея, Иван, лопнет как мыльный пузырь.

— Правильно мыслишь, Кувай, но я учитывал такой поворот, и чтобы казуса не случилось, именно тебе, Кувай, надлежит изящно поработать с намеченной жертвой. Надеюсь на твой живой ум, умение познакомиться с любителем красивых женщин. Понимаю, дело не из простых, но ты, Кувай, насколько я знаю, бывший сын московского купца, владеешь развитым языком, а посему у тебя все получится, тем более за чаркой вина.

Прежде Кувай был Романом Салазкиным, сыном лесопромышленника Игнатия Салазкина. У Романа было трое маленьких сестер, к которым отец приставил гувернантку, которые входили в моду и в богатых купеческих семьях.

Девятнадцатилетнему Роману приглянулась молодая девушка, да так, что он признался ей в любви. Ответила взаимностью и привлекательная гувернантка. Но их любовь оказалась скоротечной.

Отец, любитель прекрасного пола, после своих именин поднялся в спальню служанки и попытался ее обесчестить. Та стала сопротивляться, закричала; шум услышал Роман, он прибежал в комнату гувернантки, норовил отбросить с постели отца, но тот, когда хмель затмевает разум, ожесточился на сына и стукнул его по голове подсвечником. На некоторое время Роман потерял сознание, а когда очнулся, то увидел, что отец продолжает свое гнусное дело. Роман, собравшись с силами, оторвал отца от возлюбленной, а затем в слепой необузданной ярости так ударил батюшку по голове, что тот отлетел к стене, на котором был вбит металлический колок[105]. Он-то и стал причиной смерти Игнатия Салазкина. На шум прибежали проснувшиеся гости. Мать закричала на Романа, что тот убил родного тятеньку, на что сын в запале ответил, что отцу не надо было насиловать служанку.

Гости закричали, что следует Романа сдать в полицию, и что за смертоубийство родителя ему грозит смертная казнь.

Роман, услышав такой разговор, сбежал из дома, долго скрывался в укромных местах, и, в конце концов, оказался в ватаге Камчатки…

— Ну, допустим, я подыщу нужного человека, а купчиха не подведет? У баб семь пятниц на неделе.

— Скажу откровенно, братцы, полной уверенности у меня нет и все же надо сделать попытку. Уж больно дело занимательное. Коль удастся, наши кошельки могут изрядно потяжелеть. У других же получается. Не зря же я источники скупил. Честно скажу, не мной сия причуда вымышлена, попробуем и мы на ржавый крючок золотую рыбку поймать.

Иван не спешил появляться у Евдокии Семеновны. Дамочка должна созреть, и он не ошибся в своих ожиданиях.

Купчиха явно заждалась молодого московского купца. На сей раз она встретила его обворожительной улыбкой и в облегающем кашемировом платье, которое отменно подчеркнуло все прелести ее молодого гибкого тела. Дамочка даже корсет на себя не надела.

Был и хороший обед: Евдокия потратила на яства и вина довольно приличную сумму денег.

Не ударил себя в грязь и гость: он явился в лучшем своем платье и с богатым подарком. Когда Евдокия открыла небольшую шкатулку, то в ней оказались золотые сережки, жемчужное ожерелье и широкое золотое запястье, украшенное изумрудами.

У Евдокии аж глаза заблестели, но слова ее (ох уж эти лукавые женщины!) оказались укоризненными:

— Ну, как же вы могли, любезный Василий Егорович? Вы же не нареченный жених. Вы меня ставите в неловкое положение, совершенно не соблюдая правила приличия. Я… я не могу принять подарок. Что скажут в свете?

— Помилосердствуйте, любезная Евдокия Семеновна. Какой свет?! Где вы его видели в захолустной Кашире? Любой уважающий себя господин, посещая с визитом даму, обязан оказать ей знаки внимания. Не отклоняйте мой скромный подарок. Я ж — от всего сердца. Ну, ради Бога, Евдокия Семеновна!

— Какой же вы право настойчивый, Василий Егорович… Ну Бог с вами, пощажу вас, но больше никогда этого не делайте, иначе я не смогу вас больше принять.

— Хорошо, Евдокия Семеновна, но мне будет очень сложно выполнить вашу просьбу.

— Ни-ка-ких! — членораздельно произнесла Евдокия, погрозив Ивану своим изящным трепетным пальчиком. — А теперь не откажите в любезности откушать в столовой. Разносолов не обещаю, но мои домашние варенья и соленья, надеюсь, вам придутся по вкусу. Моя горничная, она же кухарка, славится на весь город.

— С удовольствием откушаю, любезная Евдокия Семеновна.

Редко сидел за купеческим столом, тем более, в уединении с женщиной, Иван Каин. Все чаще приходилось питаться в укромных местах, зачастую, кое-как, а тут — в светлой, уставленной цветами комнате, за красиво убранным столом, уставленным домашними приготовлениями, которые и в самом деле оказались на редкость лакомыми.

Не отказалась Евдокия и от рюмочки хорошего вина, купленного в лавке Савелия Зызыкина, после которой разговор стал еще более оживленным. После хвалебных слов о хозяйке и ее замечательном столе, Иван вновь приступил к деловой части беседы.

— Неловко признаться, но приходиться жить в стесненных условиях, как в солдатской казарме. Пятеро из нас обосновались в одной из изб Ямщичьей слободы. Признаюсь, переживаю большие неудобства, любезная Евдокия Семеновна.

— Это при ваших-то капиталах, милый Василий Егорович.

«Ого. Теперь уже «милый».

— Лучшие дома все разобраны. Может, не откажете в любезности и отведете мне одну из ваших комнат, дражайшая Евдокия Семеновна. Я заплачу любую цену.

— Ох, Василий Егорович, Василий Егорович. Вы опять ставите меня в неловкое положение. Что скажут в городе?

— Полагаю, ничего предосудительного. Вы ведь раньше держали постояльцев, что приезжали на воды?

— Очень редко, да и то в целях благотворительности.

«Какова шельма. Знаем мы эту благотворительность».

— Ради Бога! Соблаговолите сделать это еще раз. Я вас умоляю, дражайшая Евдокия Семеновна! Хотите, я встану на колени?»

— Упрямец, несносный упрямец, — с жеманством покачала своей прекрасной головкой Евдокия. — Перед вами невозможно устоять. Уж так и быть. Пойдемте, я покажу вашу комнату. Целуйте же мою руку.

— Вы меня осчастливили, милейшее создание, — прикладывая губами к белоснежной руке, с чувством произнес Каин.

Затем он поднял голову и с нескрываемым удовлетворением заметил, что глаза Евдокии были закрыты в сладкой истоме, тогда он опять нежно поцеловал ее руку, теперь уже выше локтя…

«Эта молодая вдовушка полна плотских желаний. Даже через руку чувствуется дрожь по всему телу».

В полночь в комнате Ивана горел свет, исходящий от шандана с тремя восковыми свечами. На сей раз сон не взял его в свои крепкие объятия. Он думал о Евдокии, не сомневаясь в том, что она будет его любовницей, к которой у него не станет никаких возвышенных чувств. Он удовлетворит свою нерастраченную похоть, и, в конце концов, бросит купчиху.

Конечно, живя с пригожей вдовушкой два месяца, он мог бы и не претворять в жизнь свою свежуюидею, ибо, имея солидный капитал, мог подарить Евдокии и первостатейный экипаж с кучером в ливрее и презентовать ей другие великолепные подарки, но Ивану такая жизнь была не по нутру, ибо душа «безнравственного гения» всегда стремилась все к новым и новым приключениям, которые будоражили всю его сущность, находя в этом наслаждение, пусть и связанное с преступным деянием.

Иван надеялся покорить Евдокию на следующую ночь, но случилось непредвиденное: он продолжал размышлять об обольстительном теле купчихи, как вдруг услышал негромкий стук в дверь.

— Войдите, — негромко проговорил он, предугадывая, кто это мог быть, и он не ошибся: в комнату вошла хозяйка в пеньюаре.

— Простите, милый Василий Андреевич. Уж полночь, а в вашем окне я увидела свет и подумала, что вас что-то беспокоит.

— Беспокоит… беспокоит, Евдокия, — поднявшись с постели и подойдя в одной шелковой ночной рубашке к хозяйке, каким-то не своим, хриплым голосом высказал Иван.

— Я так и подумала…Что же, милый друг?

— Вы…Я не могу уснуть… Я без ума от вас!

— Но… Мы же…

— Молчите.

Иван закрыл ее чувственные губы сладострастным поцелуем, затем подхватил ослабевшее трепетное тело Евдокии и понес на кровать…

Утром за завтраком счастливая Евдокия просто и не знала, чем и угостить возлюбленного. И то поднесет и это.

Иван же млел от ее ухаживаний и словно откормленный кот щурил на нее свои сытые черные глаза. После обеда они вновь занялись пылкой любовью, вслед за тем Евдокия робко спросила:

— Скажи мне, милый… У тебя есть в Москве невеста? Только честно.

— А, может, не надо об этом спрашивать, Евдокия? Нам сейчас хорошо, ведь так?

— Хорошо, милый, — ответила хозяйка, но улыбка ее была грустной. — Можешь не отвечать. Я все поняла. Такой человек как ты, не может обойтись без суженой.

— Не стану лгать, Евдокия. Ты права. Я — помолвлен, свадьба на Красную Горку[106]. Отец со сватом ударили по рукам, а купеческое слово, сама знаешь, священно и нерушимо. Так что прости меня. Я могу тотчас покинуть твой дом.

— Зачем же, милый? Я ведь в первый же день карты раскинула. От покойной маменьки научилась. Карты не врут… Что же касается моего дома, оставайся. Хоть два месяца я почувствую себя счастливой женщиной.

— И скоро очень богатой.

— Манна с небес посыплется?

— Не с небес, Евдокия. Не сегодня-завтра подкатит к тебе барин на роскошной тройке.

— Какой еще барин? Шутить изволите, Василий Егорович.

— Сон привиделся, Евдокия. Денежный барин. Наливочки у тебя выпил, а ты к нему с сердечным расположением. Дело до поцелуя дошло. Уж больно белая грудь твоя барину полюбилось. Но тут грозный муж нежданно-негаданно явился — и пистолет на барина. Тот, само собой, смертельно перепугался и, ради своего спасения, все богатство свое отдал. Сон-то в руку, Евдокия. Не сегодня-завтра, говорю, барин подкатит. Ты уж будь с ним полюбезней.

— Первоначально говорил про сон, а затем перешел на явь.

Лицо Евдокии стало возмущенным.

— Вы, как я полагаю, милостивый государь, предлагаете мне сыграть роль обольстительницы? Очень настойчиво перелагаете. Не случаен был ваш рассказ о бедной вдовушке Марии. И, конечно же, роль оскорбленного мужа будете играть вы. Какой же вы скверный человек. Вы все заранее продумали, негодник!

Каин смотрел на Евдокию с улыбкой. Как она прекрасна в своем гневе, и в тоже время все слова ее были напускными, что скрыть было невозможно.

— Заранее, моя прекрасная Евдокия. Я хочу, чтобы ты стала очень богатой. И никакого в нашем деле риска. Иди же ко мне!

— И не подумаю! — топнула ножкой Евдокия, но Иван схватил ее в свои крепкие объятия и так жарко поцеловал, что вдовушка издала сладостный стон…

Еще через два дня Кувай доложил.

— Клюнул известный на Москве дворянин, отпрыск рода князей Вяземских, Владимир Николаевич. Жена его вот уже три года нездорова, а посему барин не прочь приударить на стороне за пригожей женщиной. Тройка его на загляденье.

— Молодец, Кувай.

— Когда свидание?

— Да хоть завтра.

Иван Каин превосходно сыграл роль взбешенного супруга. Не подвела и Евдокия. Старичок дворянин, жутко перепугавшись, выложил не только все свои золотые червонцы, на которые можно было купить приличную усадьбу, но и три перстня с бриллиантами; отдал он и свою великолепную тройку с каретой.

Каин тыкал ему дулом пистолета в лицо до тех пор, пока дворянин, стоя на коленях, не снял с себя золотую цепочку с нательным крестом.

— Не погуби, милостивец! — плакался Вяземский. — Детишек моих пожалей. Хочешь, поедем в Москву, я тебе свое поместье с крестьянами в пятьсот душ отпишу. Только не погуби!

«Супруг» смилостивился лишь тогда, когда дворянин снял с себя крест.

— Не буду брать греха на душу, паскудник, в живых оставлю. Напяль свой крест — святое не беру, — и помни, если бы не моя великодушная душа, точили бы тебя могильные черви. Убирайся, и чтоб сегодня же духу твоего в городе не было, иначе всей Москве расскажу, как ты, старый бабник, угодил в прескверную историю. Вся Первопрестольная будет смеяться.

— Уеду! Богом клянусь! И на минуту не задержусь!

Иван протянул несчастному ловеласу десять рублей.

— Найми лошадей — и пулей из Кашина!

— Вы и в самом деле благородный человек. Надеюсь, о сей пикантной истории вы никому не расскажете.

— Даю купеческое слово. Вы еще здесь?

— Удаляюсь!..

Довольный собой, Каин прошелся по комнате. Первый блин не оказался комом. Евдокия основательно разбогатела в первое же посещение любителя пригожих дам. Еще парочка дамских угодников и она станет самой богатой женщиной города.

С пунцовым лицом вошла Евдокия. Все это время она находилась в прихожей и слушала, как с почтенным вивером расправлялся ее грозный «супруг».

— Выгляни в окно, Евдокия.

Евдокия отодвинула штору и ахнула:

— Боже ты мой! Какая чудесная тройка! Такого чудного экипажа нет даже у заводчика Зызыкина. Боже!.. Но что скажут теперь в свете?

— Подарок очень богатого волокиты. А вот драгоценные перстни и тугой мешочек с червонцами[107]. Полюбуйтесь, Евдокия.

Каин высыпал монеты на стол. Получилась солидная грудка.

— Это все тебе, моя любезная. Пользуйся. На один такой перстень ты можешь превратить свою спальню в ложе королевы.

— Негодник! Ты заслужил сказочную ночь.

— Зачем ждать ночи, Евдокия? Тотчас ныряй в постель…

— Негодник… мой сладкий негодник …

Любострастные стоны еще долго раздавались из спальни Евдокии.

Вечером Каин пришел в Ямскую слободу и из собственной казны (сказал, что из дворянского куша) щедро вознаградил Кувая и всех членов свей ватаги.

— Теперь понятна моя затея? Нет колеблющихся?

— Понятна, Каин. Будем ждать новых охотников твоей марухи. Гульнем, братва!

— В меру, в меру! — погрозил кулаком Иван. — Не забывайтесь, коль хотите новых червонцев. И помните мой прежний наказ, господа честные купцы…

После третьей добычи в пользу Евдокии, Каин решил застопорить выгодное, и, казалось бы, безопасное дело. Острое чутье подсказывало ему: в каждом деле надо знать предел, иначе можно так загреметь, что от ватаги одни клочья останутся.

Довольно! Евдокия крупно разбогатела, теперь она могла купить все, что душа ее запросит, но Иван не торопил ее с дорогими приобретениями: болтовни будет меньше.

— И на тройке пока не выезжай. Приспеет еще твое время, Евдокия. Выедешь, когда я на Москву уберусь. А коль народ рот раззявит — один ответ: сожитель-полюбовник подарил. Поверят.

— Выходит, скоро вылетишь из моего терема, сокол?

— Еще не скоро, Евдокия. Как Волга[108] вскроется, тогда и вылечу, а сие еще очень долго.

— Время стрелой бежит, — грустно вздохнула Евдокия.

Время действительно летело. Приспела осень, начались заморозки, но они не угрожали источникам, которые не замерзали даже в зимнюю пору.

До Кашина докатилась весть, что 17 октября 1740 года императрица Анна Иоанновна скончалась, назначив преемником малолетнего Иоанна Антоновича и регентом до его совершеннолетия Бирона, герцога Курляндского.

Цесаревне Елизавете, дочери Петра Великого, грозила серьезная опала, вплоть до заточения в монастырь.

Солдаты гренадерской роты Преображенского полка, у большей части, которых Елизавета крестила детей, выразили ей опасение: невредима ли она будет среди врагов? Елизавета решилась действовать. В 2 часа ночи на 25 ноября 1741 года цесаревна явилась в казармы Преображенского полка и, напомнив, чья она дочь, велела солдатам следовать за собой, воспретив им употреблять в дело оружие, ибо солдаты грозились всех перебить.

Ночью случился переворот, и 25 ноября издан был краткий манифест о вступлении Елизаветы Петровны на престол.

Все ждали новых вестей: а что будет с герцогом Бироном?..


Ровно через два месяца Каин пришел в контору вино-заводчика.

— Благодарю, Савелий Григорьевич. Я в превосходной степени отдохнул на ваших источниках. Воды действительно имеют живительную силу.

— Да уж наслышаны, Василий Егорович, — с хитрецой посмотрел на «московского купца» Зызыкин. — И воды живительны, и вдовушка, у которой вы изволили остановиться, весьма недурно вас потчевала. Видел намедни в храме. Розовый бутончик! На такую женщину не грех и потратиться. Повезло вам, Василий Егорович.

— Не жалуюсь, Савелий Григорьевич… Договор наш, надеюсь, не затеряли?

— Как можно-с? — Зызыкин достал из железного сейфа бумагу и с почтительной улыбкой взглянул на желанного посетителя. — Не желаете ли продлить на любой угодный для вас срок?

— Покорнейше благодарю, Савелий Григорьевич. Другие дела ждут. Разрываю документ на ваших глазах… Даст Бог, буду здесь следующим летом.

— Заходите. Буду весьма рад.

— Всенепременно, Савелий Григорьевич. Процветания источникам и вашему заводу. Виноградные вина ни в чем не уступают кавказским. А теперь разрешите откланяться.

С этого дня Каин стал нетерпеливо ждать окончания зимы и вскрытия Волги. Волжские просторы манили его все больше и больше. По Волге двинутся тысячи судов, набитых разным товаром. Он, Иван Каин, должен заиметь немеркнущую славу Стеньки Разина.

Давно засевшая в голову мысль, продолжала настойчиво преследовать его, не давая покоя.

Но если бы кто спросил Каина: неужели тебе не осточертели грабежи, то он бы без раздумий ответил:

«Грабежи — не ради грабежей и добычи, а ради удовольствия».

Он не гонялся за деньгами, ибо никогда не мечтал ни о палатах каменных, ни о высоких чинах, кои можно было заиметь даже на воровское богатство.

Его своеобразная натура, крайне редкостная для описываемой эпохи, жаждала только одного — дерзких приключений и громкой славы устрашителя богатых мира сего.

Загрузка...