Юг без севера

Одиночество

Эдна шла по улице с кульком продуктов. На газоне стояла машина. В боковом окне виднелась надпись:

ТРЕБУЕТСЯ ЖЕНЩИНА.

Она остановилась. К окну притулилась большая картонка, и к ней было что-то приклеено. Напечатано на машинке, по большей части. С тротуара не разобрать.

Эдна видела только крупные буквы:

ТРЕБУЕТСЯ ЖЕНЩИНА.

Дорогая была машина и новая. Эдна шагнула на траву прочесть то, что отпечатано:

Мужчина 49 лет. Разведен. Хочет встретиться с женщиной с целью женитьбы. Должна быть в возрасте от 35 до 44. Любит телевидение и художественные кинофильмы. Хорошую еду. Я – бухгалтер-калькулятор с надежным местом работы. Деньги в банке. Мне нравится, чтобы женщина была полновата.

Эдне было 37, полновата. Прилагался номер телефона. А также – три фотографии господина, ищущего женщину. В костюме и при галстуке он выглядел достаточно степенно. А еще – скучно и немного жестоко. Как деревянный, подумала Эдна, как из дерева вырезан.

Эдна отошла прочь, улыбаясь про себя. Она испытывала отвращение. Пока она дошла до своей квартиры, он совершенно вылетел у нее из головы. Только несколько часов спустя, сидя в ванне, она вспомнила о нем снова – и на сей раз подумала, каким поистине одиноким он должен быть, если решился на такое:

ТРЕБУЕТСЯ ЖЕНЩИНА.

Она представила, как он возвращается домой, вытаскивает из почтового ящика счета за газ и телефон, раздевается, принимает ванну, телевизор включен. Затем вечерняя газета. Потом на кухню, приготовить. Стоит в одних трусах, смотрит на сковородку. Забирает еду, подходит к столу, ест. Пьет кофе. Потом опять телевизор. И, может быть, одинокая банка пива перед сном. По всей Америке таких мужчин миллионы.

Эдна вылезла из ванны, вытерлась, оделась и вышла из дому. Машина стояла на месте. Она записала фамилию мужчины – Джо Лайтхилл – и номер телефона. Прочла напечатанное объявление еще раз. “Художественные кинофильмы.” Странное словосочетание. Сейчас люди говорят “кино”. Требуется Женщина. Смелое объявление. Тут он оригинален.

Добравшись до дому, Эдна выпила три чашки кофе прежде, чем набрать номер.

Телефон прозвонил четыре раза.

– Алло? – ответил он.

– Мистер Лайтхилл?

– Да?

– Я видела ваше объявление. То, что в машине.

– Ах, да.

– Меня зовут Эдна.

– Как поживаете, Эдна?

– О, со мной все в порядке. Такая жара стоит. Такая погода – это уже слишком.

– Да, от нее труднее живется.

– Что ж, мистер Лайтхилл…

– Зовите меня просто Джо.

– Ну, Джо, хахаха, я себя такой дурой чувствую. Вы знаете, зачем я звоню?

– Видели мое объявление?

– Я имею в виду, хахаха, что с вами такое? Вы что, женщину найти не можете?

– Полагаю, что нет, Эдна. Скажите мне, где они все?

– Женщины?

– Да.

– О, да везде, знаете ли.

– Где? Скажите мне. Где?

– Ну-у, в церкви, знаете. В церкви есть женщины.

– Мне не нравится церковь.

– А-а.

– Слушайте, а чего бы вам сюда не подъехать, Эдна?

– Вы имеете в виду, к вам?

– Да. У меня хорошая квартира. Можем выпить, поговорить. Без напряга.

– Уже поздно.

– Еще не так поздно. Слушайте, вы видели мое объявление. Должно быть, вы заинтересованы.

– Ну-у…

– Вы боитесь, вот и все. Вы просто боитесь.

– Нет, я не боюсь.

– Тогда приезжайте, Эдна.

– Ну…

– Давайте.

– Ладно. Увидимся минут через пятнадцать.

Квартира была на верхнем этаже современного жилого дома. Номер 17. Бассейн снизу отбрасывал блики света. Эдна постучала. Дверь открылась вот он, мистер Лайтхилл. Лысеет спереди; орлиный нос, волосы торчат из ноздрей; рубашка на шее распахнута.

– Заходите, Эдна…

Она вошла, и дверь за ней закрылась. На ней было синее вязаное платье. Без чулок, в сандалиях и с сигаретой во рту.

– Садитесь. Я налью вам выпить.

Славное у него местечко. Все в голубом, зеленом и очень чисто. Она слышала, как мистер Лайтхилл мычит, смешивая напитки, хммммммм, хмммммммм, хммммммммм…

Казалось, он расслаблен, и это ее успокоило.

Мистер Лайтхилл – Джо – вышел со стаканами в руках. Протянул один Эдне и сел в кресло на другой стороне комнаты.

– Да, – сказал он, – было жарко, прямо преисподняя. Хотя у меня есть кондиционер.

– Я обратила внимание. У вас очень мило.

– Пейте.

– Ах, да.

Эдна отхлебнула. Хороший коктейль, крепковатый, но на вкус славный. Она наблюдала, как Джо запрокидывает голову, когда пьет. Его шею, казалось, прорезали глубокие мощины. А брюки были уж слишком просторными. Наверное, на несколько размеров больше. От этого ноги выглядели смешно.

– Хорошее у вас платье, Эдна.

– Вам нравится?

– О, да. И вы пухленькая. Оно на вас отлично сидит, просто отлично.

Эдна ничего не ответила. И Джо промолчал. Они просто сидели, смотрели друг на друга и отхлебывали из стаканов.

Почему он молчит? – думала Эдна. Он ведь должен вести разговор. В нем действительно что-то деревянное. Она допила.

– Давайте еще принесу, – сказал Джо.

– Да нет, мне в самом деле уже пора.

– Ох, бросьте, – сказал он, – давайте я вам еще выпить принесу. Нам нужно как-то развязаться.

– Хорошо, но после этого я ухожу.

Джо ушел на кухню со стаканами. Он больше не мычал. Вышел, протянул Эдне стакан и снова уселся в кресло по другую сторону. На этот раз коктейль был еще крепче.

– Знаете, – сказал он, – у меня неплохо получаются викторины по сексу.

Эдна тянула жидкость из стакана и ничего не отвечала.

– А у вас как викторины по сексу получаются? – спросил Джо.

– Я ни разу не участвовала.

– А следовало бы, знаете ли, тогда б вы узнали, кто вы такая и что вы такое.

– Вы думаете, в таких вещах есть какой-то смысл? Я читала про них в газете. Не участвовала, но видела, – ответила Эдна.

– Разумеется. В них есть смысл.

– Может, у меня не очень хорошо с сексом, – сказала Эдна, – может, именно поэтому я и одна. – Она сделала большой глоток из стакана.

– Каждый из нас, в конечном итоге, одинок, – ответил Джо.

– Что вы хотите этим сказать?

– Я хочу сказать, что как бы хорошо ни получалось в сексе, или в любви, или и там, и там, настанет день, когда все кончится.

– Это печально, – сказала Эдна.

– Конечно. И вот настает день, когда все кончено. Либо разрыв, либо все это разрешается перемирием: двое людей живут вместе, ничего не чувствуя. Я считаю, тогда уж лучше одному.

– Вы разошлись со своей женой, Джо?

– Нет, это она со мной разошлась.

– Что же было не так?

– Сексуальные оргии.

– Сексуальные оргии?

– Знаете же, сексуальная оргия – самое одинокое место в мире. На этих оргиях – меня такое отчаяние охватывало – хуи эти скользят внутрь и наружу – простите…

– Все в порядке.

– Хуи эти скользят внутрь и наружу, ноги сцеплены, пальцы работают, рты, все цепляются друг за друга и потеют, и полны решимости это сделать хоть как-то.

– Я не много знаю о таких вещах, Джо, – сказала Эдна.

– Я верю, что без любви секс – ничто. Смысл есть только тогда, когда между участниками есть какое-то чувство.

– Вы имеете в виду, что люди должны нравиться друг другу?

– Не помешает.

– Предположим, они друг от друга устают? Предположим, им приходится оставаться вместе? Экономика? Дети? Все сразу?

– Оргии тут не помогут.

– А что поможет?

– Ну, не знаю. Может обмен.

– Обмен?

– Знаете, когда две пары знают друг друга довольно неплохо и меняются партнерами. По меньшей мере, у чувств есть шанс. Например, скажем, мне всегда нравилась жена Майка. Много месяцев нравилась. Я наблюдал, как она проходит по комнате. Мне нравится, как она движется. Ее движения пробудили во мне интерес.

Мне интересно, понимаете, что к этим движениям прилагается. Я видел ее сердитой, я видел ее пьяной, я видел ее трезвой. И тут – обмен. Вы с ней в спальне, наконец, вы ее познаете. Есть шанс на что-то настоящее. Конечно же, Майк – в соседней комнате с вашей женой. Удачи тебе, Майк, думаете вы, надеюсь, ты такой же хороший любовник, как и я.

– И хорошо получается?

– Ну, не знаю… От обменов могут возникнуть сложности… потом. Все это следует обговаривать… хорошенько обговаривать заблаговременно. А потом может случиться, что люди все равно недостаточно много знают, сколько бы об этом ни говорили…

– А вы достаточно знаете, Джо?

– Ну, обмены эти… Думаю, некоторым может помочь… может, даже очень многим.

Наверное, у меня не получится. Я слишком большой ханжа.

Джо допил. Эдна поставила недопитый стакан и поднялась.

– Послушайте, Джо, мне пора идти…

Джо пошел через комнату к ней. Вылитый слон в этих брюках. Она заметила его большие уши. Затем он ее схватил и стал целовать. Гнилое дыхание пробивалось сквозь запах всех коктейлей. Очень кислое у него дыхание. Он не касался ее губ частью своего рта. Он был силен, но то была не чистая сила, она умоляла. Она оторвала от него голову, а он ее по-прежнему держал.

ТРЕБУЕТСЯ ЖЕНЩИНА.

– Джо, пустите меня! Вы слишком торопитесь, Джо! Пустите!

– Зачем ты пришла сюда, сука?

Он снова попытался поцеловать ее, и ему удалось. Это было ужасно. Эдна резко согнула колено. Хорошо заехала. Он схватился и рухнул на ковер.

– Господи, господи… зачем вам это понадобилось? Вы хотели меня убить…

Он катался по полу.

Ну и задница у него, думала она, какая уродливая задница.

Пока он катался по ковру, она сбежала вниз по лестнице. Снаружи воздух был чист.

Она слышала, как люди разговаривают, слышала их телевизоры. До ее квартиры было недалеко. Она почувствовала, как нужно ей принять еще одну ванну, выпуталась из синего вязаного платья и отскоблила себя дочиста. Затем вылезла, насухо вытерлась полотенцем и накрутила волосы на розовые бигуди. Она решила больше с ним не видеться.

Трах-трах о занавес

Мы болтали о бабах, заглядывали им под юбки, когда они выбирались из машин, и подсматривали в окна по ночам, надеясь увидеть, как кто-нибудь ебется, но ни разу никого не видели. Однажды, правда, мы наблюдали за парочкой в постели:

парень трепал свою тетку, и мы подумали, что сейчас-то все и увидим, но она сказала:

– Нет, сегодня мне не хочется! – И повернулась к нему спиной. Он зажег сигарету, а мы отправились на поиски другого окна.

– Сукин сын, ни одна моя баба от меня отвернуться не посмеет!

– Моя тоже. Да что это за мужик тогда?

Нас было трое: я, Лысый и Джимми. Самый клевый день у нас был воскресенье. По воскресеньям мы собирались у Лысого дома и ехали на трамвае до Главной улицы.

Проезд стоил семь центов.

В те годы работали два бурлеска – “Фоллиз” и “Бчрбанк”. Мы были влюблены в стриптизерок из “Бчрбанка”, да и шутки там были получше, поэтому мы ходили в “Бчрбанк”. Мы пробовали кинотеатр грязных фильмов, но картины, на самом деле, грязными не были, а сюжеты в них – одни и те же. Парочка парней напоит бедную невинную девчонку, и не успеет та отойти от бодуна, как окажется в доме терпимости, а в дверь уже барабанит целая очередь матросов и горбунов. Кроме того, в таких местах дневали и ночевали бичи – они ссали на пол, хлестали винище и грабили друг друга. Вонь мочи, вина и убийства была невыносима. Мы ходили в “Бчрбанк”.

– Что, мальчики, идете сегодня в бурлеск? – спрашивал, бывало, дедуля Лысого.

– Да нет, сэр, черт возьми. Дела у нас.

Мы ходили. Ходили каждое воскресенье. Ходили рано утром, задолго до представления, и гуляли взад и вперед по Главной улице, заглядывая в пустые бары, где в дверных проемах сидели баровые девчонки в подоткнутых юбках, постукивая себя носками туфель по лодыжкам в солнечном свете, уплывавшем в темноту баров. Хорошо девчонки выглядели. Но мы-то знали. Мы слыхали. Заходит парень выпить, а они шкуру у него с задницы сдерут – и за него самого, и за девчонку. Только у девчонки коктейль будет разбавлен. Обожмешь ее разок-другой – и баста. Если деньгами начнешь трясти, бармен увидит, подмешает малинки, и очутишься под стойкой, а денежки тю-тю. Мы знали.

После прогулки по Главной улице мы заходили в бутербродную, брали “горячую собаку” за восемь центов и большую кружку шипучки за никель. Мы тягали гири, и мускулы у нас бугрились, мы высоко закатывали рукава рубашек, и у каждого в нагрудном кармашке лежала пачка сигарет. Мы даже пробовали курс Чарлза Атласа, Динамическое Напряжение, но тягать гири казалось круче и очевиднее.

Пока мы жевали сосиску и пили огромную кружку шипучки, то играли в китайский бильярд, по пенни за игру. Мы узнали этот автомат очень хорошо. Когда выбивал абсолютный счет, получал одну игру бесплатно. Приходилось выигрывать вчистую – у нас не было таких денег.

Фрэнки Рузвельт сидел на месте, жизнь становилась получше, но депрессия продолжалась, и ни один из наших отцов не работал. Откуда брались наши небольшие карманные деньги, оставалось загадкой, если не считать того, что на все, что не было зацементировано в землю, у нас очень навострился глаз. Мы не воровали – мы делились. И изобретали. Коль скоро денег было мало или вообще не было, мы изобретали маленькие игры, чтобы скоротать время: одной из таких игр было сходить на пляж и обратно.

Делалось это обычно в летний день, и родители наши никогда не жаловались, когда мы опаздывали домой к обеду. На наши набухшие мозоли на пятках им тоже было наплевать. Наезды начинались, когда они замечали, насколько сносились у нас каблуки и подошвы. Тогда нас отправляли в мелочную лавку, где подошвы, каблуки и клей были к нашим услугам по разумным ценам.

То же самое происходило, когда мы играли на улицах в футбол с подножками. На оборудование площадок никаких общественных фондов не выделялось. Мы так заматерели, что играли в футбол с подножками на улицах весь футбольный сезон напролет, а также баскетбольный и бейсбольный сезоны до следующего футбольного.

Когда тебе ставят подножку на асфальте, всякое случается. Сдирается кожа, бьются кости, бывает кровь, но поднимаешься как ни в чем ни бывало.

Наши родители никогда не возражали против струпьев, крови и синяков; ужасным и непростительным грехом была дыра на колене штанины. Потому что у каждого мальчишки было только две пары штанов: повседневные и воскресные, – и дыру на колене одной из пар продрать было никак нельзя, поскольку это показывало, что ты нищеброд и задница, что родители твои тоже нищеброды и задницы. Поэтому приходилось учиться ставить подножки, не падая ни на одно колено. А парень, которому ставили подножку, учился ловить ее, тоже не падая на колени.

Когда у нас случались драки, они длились часами, и наши родители не желали нас спасать. Наверное потому, что мы лепили таких крутых и никогда не просили пощады, а они ждали, пока мы не попросим пощады. Но мы так ненавидели своих родителей, что не могли, а от того, что мы ненавидели их, они ненавидели нас, и спускались со своих веранд и мимоходом бросали взгляд на нас в разгаре кошмарной бесконечной драки. Потом просто зевали, подбирали бросовую рекламку и снова заходили внутрь.

Я дрался с парнем, который позже дошел до самого верха в военном флоте Соединенных Штатов. Однажды я дрался с ним с 8:30 утра до после захода солнца.

Никто нас не останавливал, хотя мы дрались прямо перед его парадным газоном, под двумя огромными перечными деревьями, и воробьи срали с них на нас весь день.

То была суровая драка, до победного конца. Он был больше, немного старше, но я был безумнее. Мы бросили драться по взаимному согласию – уж не знаю, как это получается, чтобы понять, это надо испытать самому, но после того, как два человека мутузят друг друга восемь или девять часов, между ними возникает какое-то странное братство.

На следующий день все мое тело было одном сплошным синяком. Я не мог разговаривать разбитыми губами и шевелить какими-либо частями себя без боли. Я лежал в постели и готовился умереть, и тут с рубашкой, которая была на мне во время драки, вошла моя мать. Она сунула мне ее под нос, держа над кроватью, и сказала:

– Смотри, вся рубашка в крови! В крови!

– Прости!

– Я эти пятна никогда не отстираю! НИКОГДА!!

– Это его кровь.

– Не важно! Это кровь! Она не отстирывается!

Воскресенье было нашим днем, нашим спокойным, легким днем. Мы шли в “Бчрбанк”.

Сначала там всегда показывали паршивую киношку. Очень старую киношку, а ты смотрел ее и ждал. Думал о девчонках. Трое или четверо парней в оркестровой яме – они играли громко, может, играли они и не слишком хорошо, но громко, и стриптизерки, наконец, выходили и хватались за занавес, как за мужика, и трясли своими телами – опаньки об этот занавес, опаньки. А потом разворачивались и начинали раздеваться. Если хватало денег, то можно было даже купить пакетик воздушной кукурузы; если нет, то и черт с ним.

Перед следующим действием был антракт. Вставал маленький человечек и произносил:

– Дамы и господа, если вы уделите мне минуточку вашего любезного внимания… – Он продавал подглядывательные кольца. В стекле каждого кольца, если держать его против света, виднелась изумительнейшая картинка. Это то, что вам обещали!

Каждое кольцо стоило 50 центов, собственность на всю жизнь всего за 50 центов, продается только посетителям “Бчрбанка” и нигде больше. – Просто поднесите его к свету, и увидите! И благодарю вас, дамы и господа, за ваше любезное внимание.

Теперь капельдинеры пройдут по проходам среди вас.

Два захезанных бродяги шли по проходам, воняя мускателем, каждый – с мешочком подглядывательных колец. Я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь эти кольца покупал. Могу себе вообразить, однако, что если поднести одно такое к свету, картинкой в стекле окажется голая женщина.

Оркестр начинал снова, занавес открывался, и там стояла линия хористок, большинство – бывшие стриптизерши, состарившиеся, тяжелые от маскары, румян и помады, фальшивых ресниц. Они просто дьявольски старались не выбиваться из музыки, но постоянно чуть-чуть запаздывали. Однако продолжали; я считал их очень храбрыми.

Затем выходил певец. Певца-мужчину любить было очень трудно. Он слишком громко пел о любви, которая пошла наперекосяк. Петь он не умел, а когда заканчивал, широко растопыривал руки и склонял голову навстречу малейшему всплеску аплодисментов.

Потом появлялся комик. Ох, этот был хорош! Он выходил в старом коричневом пальто, в шляпе, надвинутой на глаза, горбился и шаркал ногами, как бичара – бичара, которому нечем заняться и некуда идти. Мимо по сцене проходила девушка, и он следовал за ней взглядом. Затем поворачивался к публике и шамкал беззубым ртом:

– Н-ну, будь я проклят!

По сцене проходила еще одна девушка, и он подваливал к ней, совался физиономией ей в лицо и говорил:

– Я старый человек, мне уже за 44, но когда кровать ломается, я кончаю на полу.

– Это был полный умат. Как мы ржали! И молодые, и старики, как мы ржали. А еще был номер с чемоданом. Он пытается помочь какой-то девчонке сложить чемодан.

Одежда постоянно вываливается.

– Не могу ее запихать!

– Давайте, я помогу!

– Опять расстегнулся!

– Постойте! Давайте, я на него встану!

– Что? Ох, нет, стоять на нем вы не будете!

Номер с чемоданом так длился без конца. Ох, какой же он был смешной!

Наконец, первые три или четыре стриптизерки выходили опять. У каждого из нас была своя фаворитка, и каждый из нас был влюблен. Лысый выбрал тощую француженку с астмой и темными мешками под глазами. Джимми нравилась Тигриная Женщина (вообще-то правильнее – Тигрица). Я обратил внимание Джимми на то, что у Тигриной Женщины одна грудь определенно была больше другой. Моей была Розали.

У Розали была большая задница, и она ею трясла, и трясла, и пела смешные песенки, и пока ходила по сцене и раздевалась, разговаривала сама с собой и хихикала. Она была единственной, кому эта работа нравилась. Я был влюблен в Розали. Часто думал о том, чтобы написать ей письмо и сказать, какая она клевая, но все как-то руки не доходили.

Как-то днем мы ждали трамвая после представления, и Тигриная Женщина стояла и ждала трамвая тоже. На ней было тугое зеленое платье, а мы стояли и таращились на нее.

– Твоя девчонка, Джимми, это Тигриная Женщина.

– Мужик, ну, она ващще! Посмотри только!

– Я с ней поговорю, – решил Лысый.

– А я не хочу с ней разговаривать, – сказал Джимми.

– Я с ней сейчас поговорю, – настаивал Лысый. Он сунул сигаретку в зубы, зажег ее и подошел к женщине.

– Здор_во, крошка! – ухмыльнулся он ей.

Тигриная Женщина не ответила. Она неподвижно смотрела перед собой, дожидаясь трамвая.

– Я знаю, кто ты такая. Я видел, как ты сегодня раздевалась. Ты ващще, крошка, ты в натуре ващще!

Тигриная Женщина не отвечала.

– Ну, ты трясешь делами, господи боже мой, ты в натуре трясешь!

Тигриная Женщина смотрела прямо перед собой. Лысый стоял и ухмылялся ей, как идиот.

– Я хотел бы тебе вставить. Я хотел бы тебя трахнуть, крошка!

Мы подошли и оттащили Лысого прочь. Мы увели его подальше по улице.

– Ты осел, ты не имеешь права так с ней разговаривать!

– А чч, она выходит сиськами трясти, встает перед мужиками и трясет!

– Она так просто на жизнь себе заработать пытается.

– Она горяченькая, раскаленная просто, ей хочется!

– Ты рехнулся.

Мы увели его подальше.

Вскоре после этого я начал терять интерес к тем восресеньям на Главной улице.

”Фоллиз” и “Бчрбанк”, наверное, еще стоят. Тигриной Женщины, стриптизерки с астмой и Розали, моей Розали, конечно, давно уже нет. Наверное, умерли. Большая трясущаяся задница Розали, наверное, умерла. А когда я бываю в своем районе, я проезжаю мимо дома, где когда-то жил, и теперь там живут чужие люди. Хотя те воскресенья были хороши, по большей части хороши – крохотный проблеск света в темные дни депрессии, когда наши отцы меряли шагами свои веранды, безработные и бессильные, и бросали взгляды на нас, вышибавших друг из друга дерьмо, а затем заходили в дома и тупо смотрели на стены, боясь лишний раз включить радио, чтобы счет за электричество был поменьше.

Ты, твое пиво и то, как ты велик

Джек вошел и увидел пачку сигарет на каминной полке. Энн лежала на кушетке и читала Космополитэн. Джек закурил, сел в кресло. Было без десяти полночь.

– Чарли велел тебе не курить, – произнесла Энн, подняв взгляд от журнала.

– Я заслужил. Сегодня туго пришлось.

– Победил?

– Ничья, но победа – моя. Бенсон – крутой парень, кишки железные. Чарли говорит, Парвинелли – следующий. Мы Парвинелли завалим, и чемпион наш будет.

Джек поднялся, сходил на кухню, вернулся с бутылкой пива.

– Чарли велел мне не давать тебе пива. – Энн отложила журнал.

– “Чарли велел, Чарли велел…” Я уже устал от этого. Я выиграл бой. 16 боев подряд, у меня есть право на пиво и сигаретку.

– Ты должен держать форму.

– Это не важно. Я любого из них уберу.

– Ты такой великий, когда ты напиваешься, я постоянно об этом слышу какой ты великий. Меня уже тошнит.

– А я и так великий. 16 подряд, 15 нокаутов. Кого ты лучше найдешь?

Энн не ответила. Джек забрал бутылку пива и сигарету с собой в ванную.

– Ты даже не поцеловал меня, когда пришел. Сперва за свою бутылку схватился. Ты такой великий, правильно. Пьянь ты великая.

Джек промолчал. Пять минут спустя он стоял в дверях ванной, брюки и трусы спущены на башмаки.

– Господи Христе, Энн, ты что, не можешь здесь даже туалетную бумагу держать?

– Извини.

Она сходила в чулан и вынесла ему рулон. Джек закончил свои дела и вышел. Потом допил пиво и взял еще.

– Живешь тут, понимаешь, с лучшим полутяжелым весом в мире и только и делаешь, что ноешь. Меня бы куча девчонок заполучить хотела, а ты рассиживаешь тут, да ссучишься.

– Я знаю, что ты хороший, Джек, может, даже самый лучший, но ты даже не представляешь, как скучно сидеть и слушать, как ты снова и снова повторяешь, какой ты великий.

– Ах, тебе скучно, вот как?

– Да, черт возьми, и ты, и твое пиво, и какой ты великий.

– Назови лучшего полутяжелого. Да ты даже на мои бои не ходишь.

– Есть и другие вещи помимо бокса, Джек.

– Какие? Валяться на заднице и читать Космополитэн?

– Мне нравится улучшать свой ум.

– Так и должно быть. Над ним нужно еще много поработать.

– Говорю тебе, кроме бокса, есть и другие вещи.

– Какие? Назови.

– Ну, искусство, музыка, живопись, вроде этого.

– И у тебя они хорошо получаются?

– Нет, но я их ценю.

– Говно это, я уж лучше буду самым лучшим в том, чем занимаюсь.

– Хороший, лучше, самый лучший… Господи, неужели ты не можешь ценить людей за то, какие они?

– За то, какие они? А каково большинство из них? Слизни, пиявки, пижоны, стукачи, сутенеры, прислужники…

– Ты вечно на всех свысока смотришь. Все друзья тебе нехороши. Ты так дьявольски велик!

– Это верно, малышка.

Джек зашел в кухню и вышел с новой бутылкой пива.

– Опять со своим проклятым пивом!

– Это мое право. Его продают. Я покупаю.

– Чарли сказал…

– Ебись он в рыло, твой Чарли!

– Какой же ты великий, черт возьми!

– Правильно. По крайней мере, Пэтти это знала. Она это признавала. Она этим гордилась. Она знала, что это чего-то требует. А ты только ссучишься.

– Так чего ж ты к Пэтти не вернешься? Что ты со мной делаешь?

– Я как раз об этом и думаю.

– А что – мы не расписаны, я могу уйти в любое время.

– Только и остается. Блядь, приходишь домой, как дохлый осел, после 10 раундов круче некуда, а ты даже не рада, что я на них согласился. Только гнобишь меня.

– Послушай, Джек, есть и другие вещи, кроме бокса. Когда я тебя встретила, я восхищалась тем, какой ты был.

– Я боксером был. И кроме бокса нет других вещей. Вот все, что я есть, – боксер.

Это моя жизнь, и у меня она хорошо получается. Лучше не бывает. Я заметил, ты всегда на второсортных клюешь… вроде Тоби Йоргенсона.

– Тоби очень смешной. У него есть чувство юмора, настоящее чувство юмора. Мне Тоби нравится.

– Да у него рекорд 9, 5 и один. Я завалю его, даже когда пьяный в стельку.

– Бог не даст соврать – ты достаточно часто пьян в стельку. Каково, по-твоему, мне на вечеринках, когда ты валяешься на полу в отрубе, или шибаешься по комнате и всем твердишь: “Я ВЕЛИКИЙ, Я ВЕЛИКИЙ, Я ВЕЛИКИЙ!” Неужели ты думаешь, что я от этого себя дурой не чувствую?

– Может, ты и впрямь дура? Если тебе так сильно Тоби нравится, чего с ним не пойдешь?

– Да я же просто сказала, что он мне нравится, мне кажется, он смешной, это же не значит, что я хочу с ним в постель.

– Ну, так ты идешь в постель с мной, а потом говоришь, что я скучный. Я просто не знаю, какого рожна тебе надо.

Энн не ответила. Джек поднялся, подошел к кушетке, задрал Энн голову и поцеловал ее, отошел и снова уселся.

– Слушай, давай я расскажу тебе про этот бой с Бенсоном. Даже ты бы мною гордилась. Он меня заваливает в первом раунде, исподтишка правой. Я поднимаюсь и не подпускаю его весь остаток раунда. Во втором он меня снова валит. Я еле-еле встаю на счет восемь. Снова его не подпускаю. Следующие несколько раундов я ноги в порядок привожу. Провожу 6-й, 7-й, 8-й валю его разок в 9-м и дважды в 10-м. Я бы это ничьей не назвал. Они назвали. Так вот, это 45 штук, врубаешься, девчонка? 45 штук. Я великий, ты не сможешь отрицать, что я великий, правда?

Энн промолчала.

– Ладно тебе, скажи, что я великий.

– Хорошо, ты великий.

– Ну вот, так лучше. – Джек подошел и снова поцеловал ее. – Мне так хорошо. Бокс – это произведение искусства, в самом деле. Чтобы быть великим художником, нужны кишки, и чтобы быть великим боксером, тоже нужны кишки.

– Ладно, Джек.

– “Ладно, Джек” – это все, что ты можешь сказать? Пэтти счастлива бывала, когда я выигрывал. Мы оба были счастливы всю ночь. Ты что – не можешь за меня порадоваться, когда я что-нибудь хорошее сделаю? Черт, да ты меня любишь, или ты любишь этих неудачников, дристунов этих? Ты, наверное, счастливее была бы, если бы я притащился сюда побитым.

– Я хочу, чтобы ты побеждал, Джек, просто ты так залипаешь на том, что делаешь…

– Черт возьми, да это же мой заработок, моя жизнь. Я горжусь тем, что я самый лучший. Это как летать, как улететь в небо и солнцу надавать.

– А что ты будешь делать, когда больше не сможешь драться?

– Черт, да у нас будет столько денег, что мы будем делать все, что захотим.

– Может, только ладить не будем.

– Может, научусь читать Космополитэн, улучшать свой ум.

– Н-да, там есть что улучшить.

– Пошла ты на хуй.

– Что?

– Пошла на хуй.

– Вот куда я к тебе давно уже не ходила.

– Некоторым нравится ебаться с такими суками, а мне – не очень.

– А Пэтти, я полагаю, – не сука?

– Все бабы – суки, а ты у них – чемпионка.

– Так чего ж ты не валишь к своей Пэтти?

– Ты же здесь. Я не могу давать приют двум курвам одновременно.

– Курвам?

– Курвам.

Энн встала, зашла в чулан, выволокла свой чемодан и начала запихивать туда одежду. Джек ушел на кухню и взял еще одну бутылку пива. Энн плакала и злилась.

Джек сел и хорошенько отхлебнул. Виски ему нужно, бутылку виски. И хорошую сигару.

– Я могу зайти и забрать остаток вещей, когда тебя не будет.

– Не беспокойся. Я их тебе пришлю.

Она задержалась в дверях.

– Что ж, я думаю, на этом всч, – сказала она.

– Полагаю, что да, – ответил Джек.

Она закрыла дверь и ушла. Обычное дело. Джек допил пиво и подошел к телефону.

Набрал номер Пэтти. Та ответила.

– Пэтти?

– О, Джек, как у тебя дела?

– Выиграл сегодня большую драку. Ничья. Мне теперь надо завалить только Парвинелли, и выйду на чемпиона.

– Ты их обоих уделаешь, Джек. Я знаю, что у тебя получится.

– Что ты сегодня делаешь, Пэтти?

– Час ночи, Джек. Ты что, пил?

– Немного. Отмечаю.

– А как Энн?

– Мы разбежались. Я только одну тетку зараз проигрываю, ты же знаешь, Пэтти.

– Джек…

– Что?

– Я – с парнем.

– С парнем?

– С Тоби Йоргенсоном. Он в спальне…

– О, извини тогда.

– Ты меня тоже извини, Джек. Я тебя любила… может, до сих пор люблю.

– Ох, блядь, как вы, бабы, любите этим словом разбрасываться…

– Прости меня, Джек.

– Нормально. – Он повесил трубку. Затем зашел в чулан за пальто. Надел его, закончил пиво, на лифте спустился к машине. Проехал прямо по Нормандии на 65 милях в час до винной лавки на Бульваре Голливуд. Вылез из машины, вошел. Взял шестерик Мичелоба, упаковку Алки-Зельцер. Затем у продавца за кассой попросил квинту Джека Дэниэлса. Пока продавец выбивал чек, к ним подвалил пьянчуга с двумя упаковками Курза.

– Эй, мужик! – сказал он Джеку. – Ты не Джек Бэкенвельд, боксер?

– Он самый, – ответил Джек.

– Мужик, я видел ваш бой сегодня, Джек, ну ты силен. Ты в самом деле великий!

– Спасибо, старик, – сказал он пьянчуге, взял свой пакет с покупками и пошел к машине. Сел, открутил крышечку с Дэниэлса и приложился как следует. Потом сдал назад, поехал на запад по Голливуду, на Нормандии свернул налево и заметил хорошо сложенную девчонку-подростка. Та, покачиваясь, шла по улице. Он остановил машину, приподнял квинту из пакета и показал ей.

– Подвезти?

Сам удивился, когда она залезла внутрь.

– Я помогу вам это выпить, мистер, но никаких побочных льгот.

– Какое там, – ответил Джек.

Он поехал по Нормандии со скоростью 35 миль в час, уважающий себя гражданин и третий лучший полусредний вес в мире. На какой-то миг ему захотелось сказать ей, с кем она едет в машине, но он передумал, протянул руку и сжал ей коленку.

– У вас сигаретки не найдется, мистер? – спросила она.

Он вытряхнул одну свободной рукой, вдавил прикуриватель. Тот выскочил, и он поджег ей.

Путь в рай закрыт

Я сидел в баре на Западной авеню. Времени – около полуночи, а я – в своем обычном попутанном состоянии. То есть, знаете, когда ни черта не выходит: бабы, работы, нет работ, погода, собаки. Наконец, просто сидишь, как оглоушенный, и ждешь, будто смерти на автобусной остановке.

Так вот, сижу я так, и тут заходит эта с длинными каштановыми волосами, хорошим телом и грустными карими глазами. Я на нее не отреагировал. Я ее проигнорировал, хотя она и села на табуретку рядом с моей, когда вокруг была дюжина свободных.

Фактически, мы в баре были одни, не считая бармена. Она заказала сухое вино.

Потом спросила, что пью я.

– Скотч с водой.

– Дайте ему скотча с водой, – велела она бармену.

Так, это уже необычно.

Она открыла сумочку, вытащила маленькую проволочную клетку, вынула из нее крошечных человечков и поставила на стойку бара. Все они были ростом дюйма в три, живые и одеты, как надо. Их было четверо, двое мужчин и две женщины.

– Сейчас такое делают, – сказала она, – они очень дорогие. Когда я их покупала они шли по 2,000 долларов штука. А сейчас стоят по 2,400. Я не знаю производственного процесса, но, наверное, это противозаконно.

Маленькие человечки ходили по стойке. Неожиданно один малютка влепил пощечину крошке-женщине.

– Сука, – сказал он, – с меня довольно!

– Нет, Джордж, как ты можешь? – закричала та. – Я люблю тебя! Я себя убью! Ты должен быть моим!

– Мне плевать, – ответил маленький парень, вытащил крохотную сигаретку и закурил. – У меня есть право на жизнь.

– Если ты ее не хочешь, – сказал другой маленький парень, – то я ее возьму. Я ее люблю.

– Но я тебя не хочу, Марти. Я люблю Джорджа.

– Он же мерзавец, Анна, настоящий мерзавец!

– Я знаю, но я все равно его люблю.

Тут маленький мерзавец подошел и поцеловал другую маленькую женшину.

– У меня тут треугольник закрутился, – сказала дама, купившая мне выпить. – Это Марти, Джордж, Анна и Рути. Джордж катится вниз, совсем опустился. Марти – вроде квадратный такой.

– А не грустно на все это смотреть? Э-э, как вас зовут?

– Даун. Ужасное имя. Но так матери иногда со своими детьми поступают.

– Я Хэнк. Но разве не грустно…

– Нет, смотреть на это не грустно. Мне с собственными любовниками не очень-то везло, ужасно не везло, на самом деле…

– Нам всем ужасно не везет.

– Наверняка. Как бы то ни было, я купила этих маленьких человечков и теперь наблюдаю за ними, это как по-настоящему, только без проблем всех этих. Но я ужасно распаляюсь, когда они начинают любовью заниматься. Тогда бывает трудно.

– А они сексуальные?

– Очень, очень сексуальные. Господи, как они меня разжигают!

– А почему вы их не заставите это сделать? Я имею в виду, прямо сейчас. Вместе и посмотрим.

– О, их нельзя заставить. Они сами должны.

– А они часто этим занимаются?

– Они довольно хороши. Четыре или пять раз в неделю.

Те гуляли по стойке.

– Послушай, – сказал Марти, – дай мне шанс. Ты только дай мне шанс, Анна.

– Нет, – ответила Анна, – моя любовь принадлежит Джорджу. И по-другому быть не может.

Джордж целовал тем временем Рути, обминая ей груди. Рути распалялась.

– Рути распаляется, – сообщил я Даун.

– Точно. В самом деле.

Я тоже распалялся. Я облапал Даун и поцеловал ее.

– Послушайте, – сказала она, – я не люблю, когда они занимаются любовью на людях. Я заберу их домой и там заставлю.

– Но тогда я не смогу посмотреть.

– Что ж, придется вам пойти со мной.

– Ладно, – ответил я, – пошли.

Я допил, и мы вышли вместе. Она несла маленьких людей в проволочной клетке. Мы сели к ней в машину и поставили людей на переднее сиденье между собой. Я посмотрел на Даун. Она в самом деле была молода и прекрасна. Нутро у нее, кажется, тоже хорошее. Как могла она облажаться с мужиками? Во всех этих вещах промахнуться так несложно. Четыре человечка стоили ей восемь штук. Только лишь для того, чтобы избежать отношений и не избегать отношений.

Дом ее стоял поблизости от гор, приятное местечко. Мы вышли из машины и подошли к двери. Я держал человечков в клетке, пока Даун открывала дверь.

– На прошлой неделе я слушала Рэнди Ньюмана в “Трубадуре”. Правда, он великолепен?

– Правда.

Мы зашли в гостиную, и Даун извлекла человечков и поставила их на кофейный столик. Затем зашла на кухню, открыла холодильник и вытащила бутылку вина.

Внесла два стакана.

– Простите меня, – сказала она, – но вы, кажется, слегка ненормальный. Чем вы занимаетесь?

– Я писатель.

– Вы и об этом напишете?

– Мне никогда не поверят, но напишу.

– Смотрите, – сказала Даун, – Джордж с Рути уже трусики снял. Он ей пистон ставит. Льда?

– Точно. Нет, льда не надо. Неразбавленное нормально.

– Не знаю, – промолвила Даун, – но когда я смотрю на них, то точно распаляюсь.

Может, потому что они такие маленькие. Это меня и разогревает.

– Я понимаю, о чем вы.

– Смотрите, Джордж на нее ложится.

– В самом деле, а?

– Только посмотрите на них!

– Боже всемогущий!

Я схватил Даун. Мы стояли и целовались. Пока мы целовались, ее глаза метались с меня на них и обратно.

Малютка Марти и малютка Анна тоже наблюдали.

– Смотри, – сказал Марти, – они сейчас это сделают. Мы тоже можем попробовать.

Даже большие люди сейчас это сделают. Посмотри на них!

– Вы слышали? – спросил я Даун. – Они сказали, что мы сейчас это сделаем. Это правда?

– Надеюсь, что да, – ответила Даун.

Я подвел ее к тахте и задрал платье ей на бедра. Я целовал ее вдоль шеи.

– Я тебя люблю, – сказал я.

– Правда? Правда?

– Да, в некотором смысле, да…

– Хорошо, – сказала малютка Анна малютке Марти, – мы тоже можем попробовать, хоть я тебя и не люблю.

Они обнялись посередине кофейного столика. Я стащил с Даун трусики. Даун застонала. Малютка Рути застонала. Марти обхватил Анну. Это происходило повсюду.

Мне подумалось, что этим во всем мире сейчас занимаются. Мы как-то умудрились войти в спальню. И там я проник в Даун, и началась долгая медленная скачка….

Когда она вышла из ванной, я читал скучный, очень скучный рассказ в Плэйбое.

– Было так хорошо, – произнесла она.

– Удовольствие взаимно, – ответил я.

Она снова легла ко мне в постель. Я отложил журнал.

– Как ты думаешь, у нас вместе получится? – спросила она.

– Ты это о чем?

– В смысле, как ты думаешь, у нас получится вместе хоть какое-то время?

– Не знаю. Всякое бывает. Сначала всегда легче всего.

Тут из гостиной донесся вопль.

– О-о, – сказала Даун, выскочила из кровати и выбежала из комнаты. Я следом.

Когда я вошел в комнату, она держала в руках Джорджа.

– Ох, боже мой!

– Что случилось?

– Анна ему это сделала!

– Что сделала?

– Отрезала ему яйца! Джордж теперь – евнух!

– Ух ты!

– Принеси мне туалетной бумаги, быстро! Он может кровью до смерти истечь!

– Вот сукин сын, – сказала малютка Анна с кофейного столика. – Если мне Джордж не достанется, то его никто не получит!

– Теперь вы обе принадлежите мне! – заявил Марти.

– Нет, ты должен выбрать между нами, – сказала Анна.

– Кто из нас это будет? – спросила Рути.

– Я вас обеих люблю, – сказал Марти.

– У него кровь перестала идти, – сказала Даун. – Он отключился. – Она завернула Джорджа в носовой платок и положила на каминную доску. – Я имею в виду, – повернулась она ко мне, – если тебе кажется, что у нас не получится, то я не хочу больше в это пускаться.

– Я думаю, что я тебя люблю, Даун.

– Смотри, – сказала она, – Марти обнимает Рути!

– А у них получится?

– Не знаю. Кажется, они взволнованы.

Даун подобрала Анну и положила ее в проволочную клетку.

– Выпусти меня отсюда! Я их обоих убью! Выпусти меня!

Джордж стонал из носового платка на каминной полке. Марти спускал с Рути трусики. Я прижал к себе Даун. Она была прекрасна, молода и с нутром. Я снова мог влюбиться. Это было возможно. Мы поцеловались. Я провалился в ее глаза.

Потом вскочил и побежал. Я понял, куда попал. Таракан с орлицей любовью занялись. Время – придурок с банджо. Я все бежал и бежал. Ее длинные волосы упали мне на глаза.

– Я убью всех! – вопила малютка Анна. Она с грохотом билась о прутья своей проволочной клетки в три часа ночи.

Политика

В Городском Колледже Лос-Анжелеса перед самой Второй Мировой войной я выдавал себя за нациста. Я едва мог отличить Гитлера от Геркулеса, а дела мне до этого было и того меньше. Дело просто в том, что сидеть в классе и слушать, как все патриоты проповедуют, что, мол, нам надо туда поехать и добить зверя, мне было нестерпимо скучно. И я решил встать в оппозицию. Я даже не побеспокоился почитать Адольфа, просто-напросто извергал из себя все, что считал злобным или маниакальным.

Тем не менее, реальных политических убеждений у меня не было. Просто способ отвязаться.

Знаете, иногда, если человек не верит в то, что он делает, дело может получиться гораздо интереснее, поскольку он эмоционально не пристегнут к своей Великой Цели. Лишь немного спустя все эти высокие светловолосые мальчонки образовали Бригаду Авраама Линкольна – сдерживать фашистские орды в Испании. А затем задницы им поотстреливали регулярные войска. Некоторые пошли на это ради приключений и поездки в Испанию, но задницы им все равно прострелили. Мне же моя задница нравилась. В себе мне нравилось немногое, но свои задницу и пипиську я любил.

В классе я вскакивал на ноги и орал все, что взбредало в голову. Обычно что-нибудь насчет Высшей Расы, это мне казалось довольно юмористичным. Я не гнал непосредственно на черных и евреев, поскольку видел, что они так же бедны и заморочены, как и я. Но я запуливал иногда дикие речи и в классе, и вне его, а помогала мне в этом бутылка вина, которую я держал у себя в шкафчике раздевалки.

Меня удивляло, что столько людей слушали меня и столь немногие, если они вообще существовали, ставили когда-либо под сомнение мои бредни. Я же просто молол языком, да торчал от того, как весело, оказывается, может быть в Городском Колледже Лос-Анжелеса.

– Ты собираешься баллотироваться на президента студсовета, Чинаски?

– Блядь, да нет.

Мне не хотелось ничего делать. Я не хотел даже в спортзал ходить. Фактически, самое последнее, чего мне захотелось бы, – это ходить в спортзал, потеть, носить борцовское трико и сравнивать длину писек. Я знал, что у меня писька – среднего размера. Вовсе не нужно ходить в спортзал, чтобы это установить.

Нам повезло. Колледж решил взимать по два доллара за поступление. А мы решили – некоторые из нас, по меньшей мере, – что это противоречит конституции, поэтому мы отказались. Мы выступили против. Колледж разрешил нам посещать занятия, но отобрал кое-какие привилегии, и одной из них был как раз спортзал.

Когда приходило время идти в спортзал, мы оставались в гражданской одежде.

Тренеру давалось указание гонять нас взад и вперед по полю тесным строем. Такова была их месть. Прекрасно. Не нужно было носиться по беговой дорожке с потной жопой или пытаться закидывать слабоумный баскетбольный мяч в слабоумное кольцо.

Мы маршировали взад-вперед, молодые, моча бьет в голову, безумие переполняет, озабоченные сексом, ни единой пизды в пределах досягаемости, на грани войны. Чем меньше верил в жизнь, тем меньше приходилось терять. Мне терять было не особо чего – мне и моему средних размеров хую.

Мы маршировали и сочиняли неприличные песни, а добропорядочные американские мальчики из футбольной команды грозились надавать нам по заднице, но до этого дело почему-то никогда не доходило. Может, потому что мы были больше и злее. Для меня это было прекрасно – притворяться нацистом, а затем поворачиваться и объявлять, что мои конституционные права попрали.

Иногда я действительно давал волю чувствам. Помню, как-то раз в классе, выпив немного больше вина, чем нужно, со слезой в каждом глазу я сказал:

– Обещаю вам, едва ли эта война – последняя. Как только уничтожат одного врага, умудрятся найти другого. Это бесконечно и бессмысленно. Нет таких вещей, как хорошая война или плохая война.

В другой раз с трибуны на пустыре к югу от студгородка выступал коммунист. Очень правильный мальчик в очках без оправы, с прыщами, в черном свитере с продранными локтями. Я стоял и слушал, а со мною стояло несколько моих учеников. Один из них был белогвардейцем – Циркофф, его отца или деда убили красные во время русской революции. Он показал мне кулек гнилых помидоров:

– Когда скажешь, – шепнул он мне, – мы начнем их кидать.

Тут меня осенило, что мои ученики вовсе не слушали оратора, а если б даже и слушали, то все, что он говорил, не имело бы смысла. Мозги у них уже были настроены. Во всем мире так. Обладать хуем средних размеров внезапно не показалось мне самым худшим грехом.

– Циркофф, – сказал я, – убери помидоры.

– Хуйня, – ответил он, – вот бы гранаты вместо них.

В тот день я потерял контроль над своими учениками и ушел, а они остались метать свои гнилые помидоры.

Меня поставили в известность, что формируется новая Партия Авангарда. Дали адрес в Глендэйле, и я в тот же вечер туда поехал. Мы сидели в цоколе большого дома со своими бутылками вина и хуями разных размеров.

Стояли трибуна и стол, а по задней стене был растянут большой американский флаг.

К трибуне вышел пышущий здоровьем американский мальчонка и предложил начать с того, чтобы отдать честь флагу и принести ему присягу.

Мне никогда не нравились присяги флагу. Скучно и глупозадо. Мне всегда больше хотелось принести присягу себе – но никуда не денешься, мы встали и присягнули.

Затем – небольшая пауза, все садятся, чувствуя, будто их слегка изнасиловали.

Пышущий здоровьем американец начал говорить. Я узнал его – толстяк сидел на первой парте на занятиях по драматургии. Никогда не доверял таким типам. Обсосы.

Обсосы и ничего больше. Он начал:

– Коммунистическая угроза должна быть остановлена. Мы собрались здесь, чтобы предпринять для этого меры. Мы предпримем законные меры и, возможно, незаконные меры, чтобы этого добиться…

Не помню всего остального. Мне было плевать на коммунистическую угрозу или на фашисткую угрозу. Мне хотелось набухаться, ебаться хотелось, хотелось хорошенько пожрать, хотелось петь за стаканом пива в грязном баре и курить сигару. Я был непросвещен. Я был олухом, орудием.

После собрания Циркофф и я вместе с одним бывшим учеником пошли в парк Вестлэйк, взяли напрокат лодку и попытались поймать себе на обед утку. Нам удалось славно надраться, утку мы не поймали и поняли, что на прокат лодки у нас всех денег не наберется.

Мы поплавали по мелкому озеру и поиграли в русскую рулетку пистолетом Циркоффа – всем повезло. Затем Циркофф поднялся при свете луны, пьяный, и прострелил дно лодки к чертям собачьим. Начала поступать вода, и мы погребли к берегу. На одной трети пути лодка потонула, и нам пришлось вылезать, мочить свои задницы и плестись к земле. Таким образом эта ночь закончилась хорошо и не была потрачена впустую…

Я поиграл в нациста еще некоторое время, плюя и на фашистов, и на коммунистов, и на американцев. Но мне становилось неинтересно. Фактически перед самым Пчрл-Харбором я это бросил. Веселуха кончилась. Я чувствовал, что скоро случится война, а туда мне не особенно хотелось – роль сознательного противника меня тоже не прельщала. Срань кошачья. Все бестолку. Мы с моим хуем средних размеров были в беде.

Я просиживал уроки молча, ждал. Студенты и преподаватели подкалывали меня. Я потерял напор, спустил пар, утратил пробивную силу. Все выпало у меня из рук.

Это неизбежно случится. Все хуи в беде.

Моя учительница английского, довольно милая дама с прекрасными ногами, как-то раз попросила меня остаться после уроков:

– В чем дело, Чинаски? – спросила она.

– Я сдался, – ответил я.

– Ты имеешь в виду политику? – спросила она.

– Я имею в виду политику, – ответил я.

– Из тебя получится хороший моряк, – сказала она. Я вышел из класса…

Я сидел со своим лучшим другом, морским пехотинцем, в городском баре и пил пиво, когда это произошло. По радио играли музыку, затем передача прервалась. Нам сообщими: только что разбомбили Пчрл-Харбор. Объявили, что всем военнослужащим надлежит немедленно вернуться в свои части. Друг попросил, чтобы я доехал с ним на автобусе до Сан-Диего, предположив, что мы видимся, может быть, в последний раз. Он оказался прав.

Любовь за семнадцать пятьдесят

Первым желанием Роберта – когда он начинал думать о таких вещах – было пробраться как-нибудь ночью в Музей Восковых Фигур и заняться любовью с восковыми дамами. Однако это казалось слишком опасным. Он ограничивался тем, что занимался любовью со статуями и манекенами в сексуальных фантазиях и жил в своем выдуманном мире.

Однажды, остановившись на красный свет, он заглянул в двери магазинчика. Одного из тех магазинчиков, где продается все – пластинки, диваны, книги, мелочи, всякий мусор. Он увидел, как она стоит там в длинном красном платье. В очках без оправы, хорошо сложена; с достоинством и сексуальная – как раз как и надо.

Настоящая классная девка. Тут светофор мигнул, и он вынужден был ехать дальше.

Роберт остановил машину через квартал и пешком вернулся в магазин. Остановился снаружи у газетного стенда и стал ее рассматривать. Даже глаза выглядели как настоящие, а рот был очень импульсивен, губки слегка надуты.

Роберт вошел внутрь и остановился у полки с пластинками. Здесь он был к ней ближе и украдкой бросал на нее взгляды. Нет, так их больше не делают. На ней были даже высокие каблуки.

К нему подошла девушка из магазина:

– Я могу вам помочь, сэр?

– Просто смотрю, мисс.

– Если что-то выберете, дайте мне знать.

– Конечно.

Роберт передвинулся к манекену. Ценника не было. Интересно, подумал он, продается или нет. Он отошел к полке с пластинками, выбрал одну подешевле и купил ее у девушки.

Когда он навестил магазинчик в следующий раз, манекен по-прежнему стоял на месте. Роберт немного осмотрелся, купил пепельницу, вылепленную свернувшейся кольцами змеей, и ушел.

Зайдя туда в третий раз, он спросил девушку:

– Манекен продается?

– Манекен?

– Да, манекен.

– Вы хотите его купить?

– Да, вы же продаете вещи, не так ли? Манекен продается?

– Одну минуточку, сэр.

Девушка ушла в глубину магазина. Шторки раздвинулись, и вышел старый еврей. У него на рубашке не хватало двух нижних пуговиц и виднелся волосатый живот. Он казался достаточно дружелюбным.

– Вы хотите манекен, сэр?

– Да, она продается?

– Ну, не совсем. Видите ли, это как бы для витрины, шутка.

– Я хочу ее купить.

– Что ж, давайте посмотрим… – Старый еврей подошел и начал ощупывать манекен, трогал платье, руки. – Поглядим… Мне кажется, я могу продать вам эту…

вещь… за 17 долларов 50 центов.

– Беру. – Роберт вытащил двадцатку. Магазинщик отсчитал сдачу.

– Мне будет ее не хватать, – сказал он, – иногда она кажется почти настоящей.

Вам завернуть?

– Нет, возьму так.

Роберт взял манекен и донес до машины. Уложил на заднее сиденье. Затем сел сам и поехал к себе. Когда он добрался до дому, к счастью, кажется, ему никто не встретился, и он внес ее в подъезд незамеченным. Он установил манекен посередине комнаты и посмотрел на нее.

– Стелла, – сказал он, – Стелла, сука!

Он подошел и дал ей пощечину. Потом схватил за голову и поцеловал. Хорошим поцелуем. Его пенис начал твердеть – и тут зазвонил телефон.

– Алло, – ответил он.

– Роберт?

– Да. Конечно.

– Это Гарри.

– Как дела, Гарри?

– Нормально, что делаешь?

– Ничего.

– Я тут подумал, может зайти? Захвачу пару пива.

– Давай.

Роберт повесил трубку, взял манекен и отволок ее в чулан. Засунул в самый дальний угол и закрыл дверь.

Гарри, на самом деле, особо сказать было нечего. Он сидел, держа банку пива.

– Как Лора? – спросил он.

– О, – сказал Роберт, – между нами с Лорой все кончено.

– Что случилось?

– Вечная вампирша. Всегда на сцене. Она была неумолима. На мужиков кидалась повсюду – в бакалейной лавке, на улице, в кафе, везде и на всех. Неважно, что за мужик, лишь бы мужик. Заигрывала даже с парнем, который неправильный номер набрал. Я больше не смог.

– Ты сейчас один?

– Нет, у меня другая, Бренда. Ты ее видел.

– А, да. Бренда. Она ничего.

Гарри сидел и пил пиво. Женщин у Гарри никогда не было, но он постоянно о них говорил. В нем было что-то омерзительное. Роберт разговора не поддержал, и Гарри вскоре ушел. Роберт зашел в чулан и вытащил Стеллу.

– Блядь проклятая! – сказал он. – Обманывала меня, а?

Стелла не ответила. Она стояла холодно и строго. Он хорошенько вмазал ей по физиономии. Любой бабе нужно долгий день на солнцепеке провести, прежде чем Бобу Вилкенсону изменить. Он закатил ей еще одну пощечину.

– Пизда! Ты б и четырехлетнего малыша выебла, если б пипиську ему смогла поднять, правда?

Он ударил ее еще разок, затем схватил и поцеловал. Он присасывался к ней снова и снова. Потом запустил руки ей под платье. Формы у нее были хороши, очень хороши.

Стелла напоминала его учительницу алгебры в старших классах. Трусиков на Стелле не было.

– Прошмандовка, – сказал он, – кому трусы отдала?

Потом он прижался пенисом к ее переду. Отверстия не было. Но Роберта охватила неимоверная страсть. Он вставил ей между ног. Там было гладко и туго. Он работал, себя не помня. На какое-то мгновение он почувствовал себя крайне глупо, но страсть возобладала, и он стал целовать ей шею, работая между ее ног.

Роберт помыл Стеллу кухонной тряпкой, поставил в чулан за пальто, закрыл дверь и еще успел на последнюю четверть матча между “Детройтскими Львами” и “Лос-Анжелесскими Баранами” по телевизору.

Шло время, и Роберту было доврольно славно. Он кое-что исправил: купил Стелле несколько пар трусиков, подвязки, длинные прозрачные чулки и браслетик на лодыжку.

Сережки он ей тоже купил, и его несколько шокировало, когда он узнал, что у его возлюбленной нет ушей. Подо всей ее прической ушей не хватало. Но он все равно прицепил ей сережки клейкой лентой. Преимущества, правда, тоже были: не нужно выводить ее в ресторан обедать, таскаться на вечеринки, смотреть скучное кино – все бренное, что так много значит для средней женщины. Еще были споры. Споры всегда происходят, даже с манекеном. Она не была разговорчива, но Роберт был уверен, что один раз она ему сказала:

– Ты – величайший любовник из них всех. Тот старый еврей был скучным любовником.

А ты любишь душой, Роберт.

Да, преимущества были. Она не походила на всех остальных женщин, которых он знал. Ей не хотелось заниматься любовью в неудобное время. Выбирать время мог он. И у нее не было периодов. И он на нее ложился. Он срезал у нее с головы клочок волос и приклеил между бедер.

Роман у них был построен на одном сексе с самого начала, но постепенно он начал влюбляться в нее, он чувствовал, как это зарождается. Подумывал сходить к психиатру, но потом решил, что лучше не надо. В конце концов, так ли уж необходимо любить настоящего человека? Это никогда долго не длится. Между видами слишком много различий, и то, что начиналось любовью, чересчур часто заканчивалось войной.

Опять-таки, не нужно было лежать со Стеллой в постели и слушать ее воспоминания о бывших любовниках. Какая у Карла была здоровая штука, но Карл никогда на нее не ложился. И как хорошо танцевал Луи, Луи мог бы балетным танцором стать, а не торговать страховками. И как умел целоваться Марти. Он знал какой-то способ языками сплетаться. И так далее. И тому подобное. Какое говно. Стелла, правда, упомянула старого еврея. Но всего лишь один раз.

Роберт прожил со Стеллой недели две, когда позвонила Бренда.

– Да, Бренда? – ответил он.

– Роберт, ты мне не звонил.

– Я был ужасно занят, Бренда. Меня повысили до районного менеджера, и мне нужно было кое-что в конторе поменять.

– Ах вот как?

– Да.

– Роберт, что-то не так…

– Ты о чем?

– Я по голосу могу сказать. Что-то не так. Что случилось, к чертовой матери, Роберт? Другая женщина?

– Не совсем.

– Что значит – “не совсем”?

– Ох, Господи!

– В чем дело? В чем дело? Роберт, что-то не так. Я еду к тебе.

– Все в порядке, Бренда.

– Ты сукин сын, ты что-то от меня утаиваешь! Что-то происходит. Я к тебе еду!

Немедленно!

Бренда повесила трубку, а Роберт подошел, взял Стеллу и поставил ее в чулан, задвинув поглубже в угол. Он снял с вешалки пальто и завесил им Стеллу. Вышел в комнату, сел и стал ждать.

Бренда распахнула дверь и влетела в комнату.

– Ладно, что за чертовщина происходит? В чем дело?

– Послушай, малышка, – ответил он, – все нормально. Успокойся.

Бренда была неплохо сложена. Груди у нее немного провисали, зато прекрасные ноги и изумительная задница. Ее глаза всегда смотрели неистово и потерянно. Ему никогда не удавалось излечить ее от такого взгляда. Иногда после любви ее глаза наполняло временное спокойствие, но никогда не надолго.

– Ты меня еще не поцеловал!

Роберт встал со стула и поцеловал Бренду.

– Господи, да это же не поцелуй! В чем дело? – спросила она. – Что случилось?

– Да ничего, совершенно ничего…

– Если не скажешь, то я закричу!

– Говорю тебе, ничего.

Бренда закричала. Она подскочила к окну и завопила. Весь район ее услышал. Потом перестала.

– Боже мой, Бренда, больше никогда так не делай! Прошу тебя, пожалуйста!

– Я опять закричу! Опять закричу! Скажи мне, что не так, Роберт, или я закричу еще раз!

– Хорошо, – ответил он. – Подожди.

Роберт зашел в чулан, снял со Стеллы пальто и вынес ее в комнату.

– Что это? – спросила Бренда. – Что это такое?

– Манекен.

– Манекен? Ты хочешь сказать…

– Я хочу сказать, что люблю ее.

– Ох, господи! Ты имеешь в виду? Эту вещь? Эту вещь?

– Да.

– Ты любишь эту вещь больше меня? Этот кусок целлулоида, или из какого еще говна она там сделана? Ты хочешь сказать, что любишь эту дрянь больше меня?

– Да.

– Я полагаю, ты ее и в постель с собой кладешь? Наверное, ты ей… с ней…

разные вещи делаешь – с этой дрянью?

– Да.

– Ох…

Тут Бренда по-настоящему завопила. Просто стояла и орала. Роберт подумал, что она никогда не остановится. Потом она подскочила к манекену и начала царапать и бить его. Манекен опрокинулся и ударился о стену. Бренда выскочила за дверь, прыгнула в машину и с диким ревом стартанула. Она врезалась в бок стоявшего автомобиля, резко отвернула, уехала.

Роберт подошел к Стелле. Голова оторвалась и закатилась под стул. На полу остались дорожки чего-то белого, похожего на мел. Одна рука болталась, сломанная, торчали две проволоки. Роберт сел на стул. Просто посидел. Потом встал, зашел в ванную, постоял там минутку и снова вышел. Постоял в прихожей.

Оттуда виднелась голова под стулом. Он начал всхлипывать. Ужасно. Он не знал, что делать. Он вспомнил, как хоронил мать и отца. Но сейчас все по-другому. Все иначе. Он просто стоял в прихожей, вздыхал, ждал. Оба глаза Стеллы были открыты, холодны и прекрасны. Они смотрели прямо на него.

Два пропойцы

Мне уже было за 20, и хотя я сильно пил и почти не ел, но был по-прежнему силен.

Я имею в виду физически – хоть в этом человеку везет, когда все остальное не ладится. Мой ум взбунтовался против судьбы и жизни, и утихомирить его я мог, только если пил, пил и пил. Я шел по дороге, было пыльно, грязно и жарко, и штат, наверное, был Калифорния, хотя я уже в этом не уверен. Вокруг лежала пустыня. Я шел по дороге, мои чулки задубели, гнили и воняли, гвозди протыкали стельки и впивались в пятки, и мне приходилось подкладывать картонки в башмаки – картонки, газеты, все, что удавалось найти. Гвозди дырявили и это, и я либо подкладывал еще, либо переворачивал эту дрянь, либо лепил ее по-другому.

Рядом остановился грузовик, я его проигнорировал и шел себе дальше. Грузовик взревел снова, и парень поехал рядом.

– Парнишка, – сказал водитель, – поработать хочешь?

– Кого надо прикончить? – спросил я.

– Никого, – ответил парень. – Давай, садись.

Я обошел кабину – дверца с той стороны уже была распахнута. Я шагнул на подножку, проскользнул внутрь, потянул на себя дверцу, захлопывая ее, и откинулся на кожаную спинку сиденья. Хоть в тенечке посижу.

– Хочешь у меня отсосать, – произнес парень, – получишь пять баксов.

Я двинул ему правой в брюхо, левой заехал куда-то между ухом и шеей, догнал правой в ебало, и грузовик съехал в кювет. Я схватил руль и снова поставил его на дорогу. Затем приглушил мотор и поставил на тормоз. Вылез и снова зашагал по дороге. Примерно пять минут спустя грузовик вновь оказался рядом.

– Парнишка, – сказал водитель, – прости меня. Я не хотел. Я не хотел сказать, что ты гомик. В смысле, ты как бы наполовину похож на гомика. Гомики, что – не люди?

– Если ты гомик, то ты – человек. Наверное.

– Ладно тебе, – сказал парень. – Залезай. У меня для тебя есть настоящая честная работа. Сможешь деньжат заработать, на ноги встать.

Я снова влез. Мы поехали.

– Извини, – сказал он, – на морду-то ты крутой, а руки у тебя… У тебя дамские руки.

– Не волнуйся о моих руках, – сказал я.

– Ладно, работа суровая. Шпалы грузить. Ты когда-нибудь грузил шпалы?

– Нет.

– Тяжелая работа.

– У меня всю жизнь тяжелая работа.

– Ладно, – произнес парень. – Ладно.

Мы ехали, не разговаривая, грузовик шкивало. Кроме пыли – пыли и пустыни – вокруг ничего не было. У парня у самого рожа не бог весть была, у него все не бог весть каким было. Но иногда людишки, долго сидящие на одном месте, добиваются мелкого престижа и власти. У него был грузовик, и он нанимал на работу. Иногда с этим приходится мириться.

Мы ехали, а по дороге шел мужик. На вид далеко за сорок. Слишком старый вот так по дорогам гулять. Этот мистер Бёркхарт, он мне представился, притормозил и спросил у мужика:

– Эй, приятель, пару баксов подзаработать не хочешь?

– О, еще бы, сэр! – ответил мужик.

– Подвинься. Впусти его, – скомандовал мистер Бёркхарт.

Мужик залез – ну от него и несло: пойлом, потом, агонией и смертью. Мы ехали, пока не добрались до кучки каких-то зданий. Мы вместе с Бёркхартом вылезли и зашли в магазин. Там сидел мужик в зеленом козырьке и с браслетом из резинок на левом запястье. Он был лыс, но его руки покрывала тошнотно длинная светлая волосня.

– Здрасьте, мистер Бёркхарт, – сказал он. – Я вижу, вы нашли себе еще парочку пьянчуг.

– Вот список, Джесс, – ответил мистер Бёркхарт, и Джесс пошел выполнять заказ.

Это заняло некоторое время. Потом он закончил:

– Что-нибудь еще, мистер Бёркхарт? Пару бутылочек винца подешевле?

– Мне вина не надо, – сказал я.

– Тогда ладно, – отозвался мужик. – Я возьму обе.

– Я с тебя вычту, – сказал мужику Бёркхарт.

– Неважно, – ответил мужик, – вычитай.

– Ты уверен, что не хочешь вина? – спросил меня Бёркхарт.

– Хорошо, – ответил я. – Бутылочку возьму.

Нам дали палатку, и в тот вечер мы выпили вино, а мужик рассказал мне о своих бедах. Он потерял жену. До сих пор ее любит. Думает о ней все время. Великая женщина. Он раньше преподавал математику. Но потерял жену. Другой такой женщины нет. Хуё-моё.

Господи, когда мы проснулись, мужику было очень херово, мне не лучше, а солнце светит и пора на работу: железнодорожные шпалы складывать. Их надо было связывать в штабель. Поначалу было легко. Но штабель рос, и уже приходилось опускать их на счет.

– Раз, два три, – командовал я, и мы бросали шпалу на место.

Мужик повязал на голову платок, и кир так и сочился у него из башки, платок уже весь вымок и потемнел. То и дело щепка со шпалы протыкала гнилую рукавицу и возналась мне в ладонь. Обычно боль была бы невыносима, и я бы все давно уже бросил, но усталость притупила мне все чувства, в самом деле притупила их что надо. Когда такое случалось, я лишь злился мне хотелось кого-нибудь убить, но когда я оглядывался, вокруг были только песок, скалы, сухое ярко-желтое солнце, как в духовке, и некуда идти.

Время от времени железнодорожная компания выдирала старые шпалы и заменяла их новыми. А старые оставляла валяться рядом с полотном. Большого вреда от старых шпал-то не было, но железная дорога их повсюду разбрасывала, а Бёркхарт нанимал парней, вроде меня, складывать их в штабели, потом нагребал их в свой грузовик и вез продавать. Наверное, от них было много пользы. На некоторых ранчо их втыкали в землю, обматывали колючей проволокой – и забор готов. Другие применения, я полагаю, тоже существовали. Меня это сильно не интересовало.

Обычная невозможная работа, похожая на остальные: устаешь, хочется бросить, затем устаешь сильнее и забываешь, что хотел бросить, а минуты не шевелятся, живешь вечно в одной-единственной минуте, ни надежды, ни выхода, в западне, бросить – слишком туп, а бросишь – все равно деваться некуда.

– Парнишка, жену я потерял. Такая чудесная женщина была. Все время о ней думаю.

Хорошая баба – самое лучшее, что на земле есть.

– Ага.

– Винца бы еще.

– Нет у нас винца. До вечера подожди.

– Интересно, а пьянчуг кто-нибудь понимает?

– Другие пьянчуги.

– А как ты думаешь, эти занозы от шпал по венам могут до сердца добраться?

– Хрен там; нам никогда не везло.

Подошли два индейца и стали за нами наблюдать. Долго они за нами наблюдали.

Когда мы с мужиком сели на шпалу перекурить, один из индейцев подвалил к нам.

– Вы, парни, все неправильно делаете, – сказал он.

– Это в каком смысле? – спросил я.

– Вы работаете в самый солнцепек. А нужно так: встать утречком пораньше и все сделать, пока еще свежо.

– Ты прав, – сказал я, – спасибо.

Индеец был прав. Я решил, что мы встанем рано. Но нам это так и не удалось.

Мужику постоянно было слишком плохо после вечернего возлияния, и я никогда не мог поднять его вовремя.

– Еще пять минут, – говорил он, – ну пять минуточек еще.

Наконец, однажды старик выдохся. Не мог больше поднять ни единой шпалы. И все время извинялся.

– Да все нормально, Папик.

Мы вернулись в палатку и стали дожидаться вечера. Папик лежал и разглагольствовал. Он говорил о своей бывшей жене. Я слушал про его бывшую жену весь день и весь вечер. Потом приехал Бёркхарт.

– Господи Иисусе, парни, немного же вы сегодня сделали. Думаете, дарами земными проживете?

– С нас хватит, Бёркхарт, – сказал я. – Мы ждем расчета.

– У меня есть хорошая мысль не платить вам, парни.

– Если у тебя бывают хорошие мысли, – сказал я, – то ты заплатишь.

– Прошу вас, мистер Бёркхарт, – сказал старик, – пожалуйста, пожалуйста, мы так сильно работали, как проклятые, честно, мы работали!

– Бёркхарт знает, что мы заканчиваем, – сказал я, – сейчас ему надо только сосчитать штабели – и мне тоже.

– 72 штабеля, – сказал Бёркхарт.

– 90 штабелей, – сказал я.

– 76 штабелей, – сказал Бёркхарт.

– 90 штабелей, – сказал я.

– 80 штабелей, – сказал Бёркхарт.

– Продано, – сказал я.

Бёркхарт достал карандаш и бумажку и вычел с нас за вино и еду, транспорт и проживание. У нас с Папиком получилось по 18 долларов на брата за пять дней работы. Мы взяли деньги. И нас бесплатно довезли до города. Бесплатно? Бёркхарт наебал нас со всех сторон. Но поднять хай мы не могли, поскольку если у тебя нет денег, закон работать перестает.

– Ей-богу, – сказал старик, – я сейчас по-настоящему нажрусь. Я вот прямо сейчас соберусь и надерусь. А ты, парнишка?

– Вряд ли.

Мы зашли в единственный бар в городке, сели, и Папик заказал вина, а я заказал пива. Старик завел про свою бывшую жену снова, и я пересел на другой конец стойки. По лестнице спустилась мексиканская девчонка и подсела ко мне. Почему они всегда спускаются по лестницам, как в кино? Я сам себя даже почувствовал, как в кино, и взял ей пива. Она сказала:

– Меня зовут Шерри, – а я ответил:

– Это не по-мексикански, – и она ответила:

– И не надо, – и я сказал:

– Ты права.

И наверху стоило пять долларов, и она меня подмыла и сначала, и в конце. Она подмывала меня из маленькой белой миски – нарисованные цыплята гонялись на ней друг за другом по всей окружности. Она заработала за десять минут столько же, сколько я за день, если прибавить к нему еще несколько часов. В денежном смысле, как говно определенно, что лучше ходить с пиздой, чем с хуем.

Когда я спустился, старик уже уронил голову на стойку; его торкнуло. В тот день мы ничего не ели, и у него не осталось сил сопротивляться. Рядом с головой лежал доллар с мелочью. В какую-то минуту я подумал было прихватить старика с собой, но я и о себе-то позаботиться не мог. Я вышел наружу. Было прохладно, и я зашагал на север.

Мне было не по себе от того, что я бросил Папика на растерзание стервятникам маленького городка. Потом я подумал: интересно, а жена мужика о нем думает? Я решил, что нет, а если и думает, то едва ли так, как он о ней. Вся земля кишит печальными людьми, которым больно, вроде него. Мне нужно было где-то переспать.

Постель, в которой я оказался с мексиканской девчонкой, была первой за три недели.

За несколько ночей до этого, я обнаружил, что как только холодает, занозы у меня в ладонях начинают пульсировать сильнее. Я ощущал, где воткнулась каждая.

Становилось холодно. Не могу сказать, что я возненавидел мир мужчин и женщин, но некое отвращение отъединяло меня от ремесленников и торговцев, лжецов и любовников, и теперь, много десятков лет спустя, я испытываю то же самое отвращение. Конечно же, это история только одного человека и взгляд на реальность только одного человека. Если вы не закроете эту книжку, может, следующий рассказ покажется вам веселее, я надеюсь.

Маджа Туруп

Пресса освещала это обширно, да и телевидиние тоже, и дамочка должна была написать об этом книгу. Дамочку звали Хестер Эдамс, дважды разведенная, двое детей. Ей было 35, и легко можно было догадаться, что это ее последний шанс. И морщинки уже прорезались, и груди провисали уже некоторое время, лодыжки и икры толстели, и появились признаки живота. Америку хорошо научили, что красота живет только в молодости, особенно у женщин. Но Хестер Эдамс обладала темной красотой досады и грядущей утраты; она ползала по ней, эта грядущая утрата, и придавала ей нечто сексуальное, будто отчаявшаяся и вянущая женщина сидит в баре, полном мужиков. Хестер повертела головой, заметила, что американский самец ей не очень-то поможет, и села в самолет до Южной Америки. Она вступила в джунгли с камерой, портативной машинкой, толстеющими лодыжками и белой кожей, и отхватила себе людоеда, черного людоеда – Маджу Турупа. У Маджи Турупа была привлекательная физиономия. Казалось, все его лицо исписано тысячей похмелий и тысячей трагедий. Так оно и было: тысячу похмелий он пережил, а все трагедии происходили из единственного корня – Маджа был чрезмерно украшен, просто чересчур украшен. Ни одна девушка из деревни не соглашалась принять его. Он уже разодрал двоих насмерть своим инструментом. В одну проник спереди, в другую – сзади. Без разницы.

Маджа был одинок, он пил и горевал над своим одиночеством, пока не появилась Хестер Эдамс вместе со своим проводником, белой кожей и камерой. После формального знакомства и нескольких стаканчиков у костра Хестер вошла в хижину Маджи, приняла в себя все, что Маджа мог собрать, и попросила еще. Для них обоих это было чудом, и они обвенчались в трехдневной племенной церемонии, по ходу которой захваченных в плен неприятелей из соседнего племени жарили и поглощали посреди танцев, песнопений и пьяного разгула. Только после церемонии, после того, как все бодуны выветрились, начались неприятности. Знахарь, приметив, что Хестер не отведала плоти зажаренного противника (приправленной ананасами, оливками и орехами), объявил всем и каждому, что она – отнюдь не белая богиня, а одна из дочерей злого бога Ритикана. (Много веков назад Ритикана согнали с небес племени за отказ есть все, кроме овощей, фруктов и орехов.) Это объявление породило раскол в племени, и двоих приятелей Маджи Турупа быстренько прикончили за то, что высказали предположение: мол, то, что Хестер справилась с украшением Маджи, – уже само по себе чудо, а тот факт, что она не переваривает иных форм человечьего мяса, можно и простить – на время, по крайней мере.

Хестер и Мадже пришлось бежать в Америку, в Северный Голливуд, если точнее, где Хестер начала процедуры для того, чтобы Маджа стал американским гражданином.

Бывшая учительница, Хестер также стала обучать Маджу пользоваться одеждой, английским языком, калифорнийским пивом и винами, телевидением и продуктами питания, купленными в ближайшем супермаркете “Счастливого Пути”. Маджа не только смотрел телевидение, он в нем появлялся вместе с Хестер, и они объявили там о своей любви публично. Затем вернулись к себе в Северный Голливуд и занялись любовью. После этого Маджа сидел посередине ковра со своими английскими грамматиками, пил пиво с вином, пел свои народные песнопения и играл на бонгах.

Хестер работала над книгой о Мадже и Хестер. Крупный издатель ожидал. Хестер нужно было только записать книгу на бумагу.

Однажды утром около 8 часов я лежал в постели. За день до этого я проиграл 40 долларов в Санта-Аните, на сберкнижке в Калифорнийском Федеральном Банке денег оставалось до опасного мало, и я не написал ни единого приличного рассказа за весь месяц. Зазвонил телефон. Я проснулся, чуть не сблевнул, прокашлялся и снял трубку.

– Чинаски?

– Ну?

– Это Дэн Хадсон.

Дэн издавал в Чикаго журнальчик Огнь. Платил он хорошо. Он был и редактором, и издателем.

– Привет, Дэн, мать твою…

– Слушай, у меня как раз есть штучка для тебя.

– Какой базар, Дэн. Что такое?

– Я хочу, чтобы ты взял интервью у этой сучки, которая вышла замуж за людоеда.

Чтоб секса ПОБОЛЬШЕ. Намешай любви с ужасом, понял?

– Понял. Я этим всю жизнь занимаюсь.

– Тебе светит 500 баксов, если сделаешь к 27 марта.

– Дэн, за 500 баксов я сделаю Бчрта Рейнольдса лесбиянкой.

Дэн дал мне адрес и номер телефона. Я встал, сполоснул рожу, выпил две Алка-Зельцера, открыл бутылку пива и позвонил Хестер Эдамс. Я рассказал ей, что хочу увековечить их отношения с Маджей Турупом в виде одной из величайших историй любви ХХ века. Для читателей журнала Огнь. Я заверил ее, что это поможет Мадже добиться своего американского гражданства. Она согласилась на интервью в час дня.

Квартира у нее была на третьем этаже в доме без лифта. Она открыла дверь сама.

Маджа сидел на полу со своими бонгами, пил из пинтовой бутылки не шибко дорогой портвейн. Он сидел босиком, в узких джинсах, в белой майке с черными полосками, как у зебры. Хестер была одета идентично. Она вынесла мне бутылку пива, я вытащил сигарету из пачки на кофейном столике и начал интервью.

– Вы впервые встретили Маджу когда?

Хестер привела мне дату. А также точное время и место.

– Когда вы впервые начали испытывать к Мадже любовные чувства? Каковы именно были обстоятельства, вызвавшие их?

– Н-ну, – сказал Хестер, – это было…

– Она любить меня, когда я давать ей штука, – произнес Маджа с ковра.

– Он довольно быстро английский выучил, не правда ли?

– Да, он очень сообразительный.

Маджа взял с пола бутылку и высосал здоровенный глоток.

– Я вставлять эта штука в нее, она говорит: “О боже мой о боже мой о боже мой!”

Ха, ха, ха, ха!

– Маджа великолепно сложен, – сказала она.

– Она ест тоже, – произнес Маджа, – она ест хорошо. Глубокая глотка, ха, ха, ха!

– Я полюбила Маджу с самого начала, – сказала Хестер, – все в его глазах, в его лице… так трагично. И то, как он ходит. Он ходит, ну, он ходит, как будто тигр.

– Ебать, – произнес Маджа, – мы ебемся мы еби ебемся еб еб еб. Я уже уставать.

Маджа сделал еще глоток. Посмотрел на меня.

– Ты ее еби. Я устал. Она большой голодный туннель.

– У Маджи есть подлинное чувство юмора, – сказал Хестер. – Это еще один штрих, от которого он мне стал дороже.

– Одно дорогое тебе во мне, – произнес Маджа, – это мой телефонный столб писька-пулемет.

– Маджа пил сегодня с самого утра, – сказала Хестер, – вы должны его извинить.

– Возможно, мне лучше зайти в следующий раз, когда ему станет лучше.

– Я думаю, что да.

Хестер назначила мне встречу в 2 часа на следующий день.

Так тоже сгодится. Мне все равно нужны были фотографии. Я знал одного задроту-фотографа, некоего Сэма Джекоби – хороший фотограф, сделает все по дешевке. Я прихватил его с собой. Стоял солнечный день с очень тонким слоем смога. Мы поднялись к двери, и я позвонил. Никто не ответил. Я нажал еще раз.

Дверь открыл Маджа.

– Хестер нет, – сказал он, – она ушла в магазин.

– У нас было назначено на 2 часа. Мне бы хотелось зайти и подождать.

Мы вошли и сели.

– Я поиграю вам барабан, – сказал Маджа.

Он поиграл на барабанах и спел несколько песнопений из джунглей. Довольно неплохо. Он деловито заканчивал еще одну бутылку портвейна. По-прежнему в полосатой майке и джинсах.

– Еби еби еби, – сказал он, – она только это хочет. Она меня злит.

– Ты скучаешь по джунглям, Маджа?

– Против течения не насрешь, папаша.

– Но ведь она тебя любит, Маджа.

– Ха, ха, ха!

Маджа сыграл еще одно соло на барабанах. Даже пьяный он был хорош.

Когда Маджа закончил, Сэм сказал мне:

– Как ты думаешь, у нее может быть пиво в холодильнике?

– Может.

– Что-то нервы разыгрались. Мне нужно пива.

– Давай. Принеси два. Я ей еще куплю. Надо было с собой принести.

Сэм встал и ушел на кухню. Я услышал, как открылась дверца холодильника.

– Я пишу статью о тебе и о Хестер, – сказал я Мадже.

– Большой дыры женщина. Никогда не полная. Как вулкан.

Я услышал, как Сэма рвет на кухне. Он сильно пил. Я знал, что он с бодуна. Но все равно – один из лучших фотографов в округе. Затем все стихло. Сэм вышел.

Сел. Пива с ним не было.

– Я поиграю барабаны опять, – сказал Маджа. Он снова сыграл на барабанах.

По-прежнему неплохо. Но не так хорошо, как в прошлый раз. Видать, вино действовало.

– Пошли отсюда, – сказал мне Сэм.

– Мне надо дождаться Хестер, – ответил я.

– Мужик, да пойдем же, – сказал Сэм.

– Вы, парни, хотите вина? – спросил Маджа.

Я встал и вышел на кухню за пивом. Сэм за мной. Я двинулся к холодильнику.

– Пожалуйста, не открывай дверцу! – простонал он.

Сэм подошел к раковине и снова стравил. Я посмотрел на дверцу холодильника.

Открывать ее я не стал. Когда Сэм закончил, я сказал:

– Ладно, пошли.

Мы вышли в комнату, где Маджа все так же сидел со своими бонгами.

– Я поиграю барабан еще, – сказал он.

– Нет, спасибо, Маджа.

Мы вышли, спустились по лестнице на улицу. Сели в мою машину. Я отъехал. Я не знал, что и сказать. Сэм не говорил ничего. Мы находились в деловом районе. Я подъехал к заправке и попросил служителя залить обычного. Сэм вышел из машины и пошел к телефонной будке звонить в полицию. Я увидел, как он выходит из будки.

Расплатился за бензин. Интервью не взял. 500 баксов прощелкал. Я сидел и ждал, пока Сэм подойдет к машине.

Убийцы

Гарри только сошел с товарняка и теперь шел по Аламеде к Педро выпить чашечку грошового кофе. Стояло раннее утро, но он помнил, что у Педро раньше открывались в 5. Там можно было за никель посидеть и час, и два. Подумать. Вспомнить, где облажался, а где все сделал правильно.

У Педро было открыто. Мексиканочка, подавшая ему кофе, посмотрела на него, как на человека. Голь знает жизнь не понаслышке. Хорошая девушка. Ну, скажем, достаточно хорошая девушка. Вообще-то, все они означают напасти. Всч в жизни означает напасти. Он припомнил услышанное где-то утверждение: Напасти – Определение Жизни.

Гарри сел за один из старых столиков. Хороший у них кофе. Тридцать восемь лет – и жизнь кончена. Он сербал кофе и вспоминал, где облажался и где нет. Он просто устал: от игры в страхование, от кабинетиков, высоких стеклянных загонов, от клиентов. Он просто устал обманывать жену, обжимать секретарш в лифтах и вестибюлях; устал от рождественских и новогодних вечеринок, дней рождения, проплат за новые машины и мебель – свет, газ, воду – от всего проклятущего комплекса необходимостей.

Он устал и все бросил, всего-то делов. Развод наступил довольно скоро, и пьянство пришло довольно скоро, и вдруг он вышел из игры. У него не было ничего, и он обнаружил, что не иметь ничего – тоже довольно трудно. Просто другая ноша.

Если б только где-нибудь посередине пролегала дорога поглаже. У человека, кажется, только один выбор – либо жопу рви, либо иди в бродяги.

Гарри поднял голову, когда напротив сел какой-то человек, тоже с чашкой кофе за никель. Ему, казалось, было слегка за сорок. Одет так же бедно, как и Гарри.

Человек свернул сигаретку и, зажигая ее, посмотрел на Гарри.

– Как оно?

– Ну и вопросик, – ответил Гарри.

– Это уж точно.

Они сидели и пили кофе.

– Интересно, как люди сюда попадают.

– Ну, – подтвердил Гарри.

– Кстати, если это важно, мое имя Уильям.

– Меня называют Гарри.

– Можешь звать меня Биллом.

– Спасибо.

– У тебя такой вид, будто ты дошел до конца чего-то.

– Просто устал бичевать, как собака, устал.

– Хочешь вернуться в общество, Гарри?

– Нет, не так. Но я хотел бы из вот этого выбраться.

– Есть самоубийство.

– Я знаю.

– Слушай, – сказал Билл, – нам надо только немного налички раздобыть, да побыстрее, чтобы перевести дух можно было.

– Конечно, но как?

– Н-ну, надо немного рискнуть.

– Типа как?

– Я раньше дома грабил. Это неплохо. Мне бы хороший партнер не помешал.

– Ладно, я уже почти на все согласен. Достали меня бобы на воде, недельные пончики, миссии, лекции о Боге, храп…

– Наша проблема – в том, как добраться туда, где можно будет поработать, – сказал Билл.

– У меня есть пара баксов.

– Хорошо, встречаемся в полночь. Карандаш есть?

– Нет.

– Подожди. Я сейчас у них попрошу.

Билл вернулся с огрызком. Взял салфетку и что-то нацарапал на ней.

– Садишься на автобус до Беверли-Хиллз и просишь водителя высадить тебя вот здесь. Затем идешь два квартала на север. Я буду там тебя ждать. Доберешься?

– Доберусь.

– Жена, дети есть? – спросил Билл.

– Были, – ответил Гарри.

Той ночью было холодно. Гарри слез с автобуса и прошел два квартала на север.

Темень стояла просто непроглядная. Билл стоял и курил самокрутку. Причем, не на виду стоял, а в тени большого куста.

– Привет, Билл.

– Привет, Гарри. Готов начать новую прибыльную карьеру?

– Готов.

– Отлично. Я эти места уже разведал. Мне кажется, нашел хороший дом. Вдалеке от остальных. От него просто воняет бабками. Боишься?

– Нет. Не боюсь.

– Прекрасно. Не суетись и пошли за мной.

Гарри пошел за Биллом по тротуару – квартала полтора, затем Билл резко свернул между кустами на широкую лужайку. Они подошли к дому сзади двухэтажная громадина. Билл остановился у заднего окна. Разрезал ножом сетку и прислушался.

Тишина стояла как на кладбище. Билл отцепил раму с сеткой и приподнял ее.

Возился с ней он долго. Гарри уже начал думать: Господи. Связался с любителем. С каким-то психом связался. Тут окно открылось, и Билл забрался внутрь. Гарри видел, как елозила в темноте его задница, пока он втискивался в окно. Это смешно, подумал он. Неужели мужики этим занимаются?

– Залезай, – прошептал Билл изнутри.

Гарри залез. Там действительно воняло деньгами и мебельной полировкой.

– Господи, Билл. Вот теперь мне страшно. В этом нет никакого смысла.

– Не ори так сильно. Ты ведь не хочешь больше бобов на воде, так?

– Так.

– Значит, будь мужчиной.

Гарри стоял рядом, пока Билл медленно выдвигал ящики и набивал чем-то карманы.

Похоже, что они попали в столовую. Билл совал в карманы ложки, ножи и вилки.

Как мы сможем что-то за них получить? – думал Гарри.

Билл распихивал столовое серебро по карманам куртки. Затем уронил нож. Пол был твердый, без ковра, и звон прозвучал отчетливо и громко.

– Кто там?

Билл и Гарри не ответили.

– Я сказал: кто там?

– В чем дело, Сеймур? – раздался голос девушки.

– Мне что-то послышалось. Меня что-то разбудило.

– Ох, да спи ты.

– Нет. Я что-то слышал.

До Гарри донесся скрип кровати, потом – мужские шаги. Человек открыл дверь и теперь стоял вместе с ними в столовой. Он был в пижаме, молодой, лет 26-27, с козлиной бородкой и длинными волосами.

– Ладно, пидарасы, что вы делаете в моем доме?

Билл повернулся к Гарри:

– Иди в спальню. Там может быть телефон. Проследи, чтобы она никуда не звонила.

А с этим я разберусь.

Гарри направился к спальне, отыскал дверь, зашел, увидел там молодую блондинку лет 23-х, длинные волосы, в роскошной ночнушке, груди болтаются. Рядом на тумбочке стоял телефон, но она никуда не звонила. Она сидела на постели и в ужасе прижимала запястье к губам.

– Не ори, – сказал ей Гарри, – а то убью.

Он стоял и смотрел на нее сверху вниз, думал о своей жене – та никогда не была такой. Гарри прошиб пот, закружилась голова. Они смотрели друг на друга.

Гарри сел на край постели.

– Оставь мою жену в покое, или я тебя убью! – произнес молодой человек. Билл только что завел его в спальню. Он завернул парню руку за спину, держа нож у позвоночника.

– Никто ничего твоей жене не сделает, паря. Только скажи нам, где лежат твои вонючие башли, и мы уйдем.

– Я же сказал вам, все, что у меня есть, – в бумажнике.

Билл завернул ему руку чуть круче и вонзил нож чуть глубже. Парень поморщился.

– Цацки, – сказал Билл. – Отведи меня к цацкам.

– Наверху…

– Ладно. Веди меня наверх!

Гарри проводил их взглядом. Потом продолжал разглядывать девушку, а та продолжала смотреть на него. Синие глаза, зрачки переполнены страхом.

– Не ори, – сказал он ей, – а не то убью, честное слово, убью!

Ее губы задрожали. Они были бледно-розового оттенка, и тут его рот сомкнулся на них. Он колол ее щетиной, обдавал вонью, гнилью, а она белая, нежно-белая, нежная – дрожала. Он держал ее голову в ладонях. Потом оторвался и заглянул ей в глаза.

– Ты блядь, – сказал он, – проклятая блядь! – И поцеловал снова, жестче. Вместе они рухнули на постель. Он дергал ногами, скидывая башмаки, прижимая ее. Затем стал стаскивать штаны, выбираться из них, все время удерживая и целуя ее. – Блядь, блядь чертова…

– Ох Нет! Господи Боже мой, Нет! Не трогайте жену, сволочи!

Гарри не слышал, как они вернулись. Парень испустил вой. Затем Гарри услышал какое-то клокотание. Он вытащил и оглянулся. Парень лежал на полу с перерезанным горлом; кровь ритмично била на паркет.

– Ты его убил! – произнес Гарри.

– Он орал.

– Его можно было и не убивать.

– Его жену можно было и не насиловать.

– Я ее не насиловал, а ты его убил.

Тут начала орать она. Гарри зажал ей рот ладонью.

– Что будем делать? – спросил он.

– Ее тоже придется. Она свидетель.

– Я не могу ее убить, – сказал Гарри.

– Я убью, – ответил Билл.

– Жалко, если добро пропадет.

– Тогда давай, бери.

– Заткни ей рот чем-нибудь.

– Не волнуйся, – сказал Билл. Из ящика он вытащил шарф, засунул ей в рот. Потом разорвал наволочку на полосы и привязал кляп.

– Валяй, – сказал Билл.

Девушка не сопротивлялась. Казалось, она была в шоке.

Когда Гарри слез, забрался Билл. Гарри смотрел. Вот так. Так было во всем мире.

Когда входит армия завоевателей, берут женщин. Они с Биллом были армией завоевателей.

Билл слез.

– Блядь, а хорошо было.

– Слушай, Билл, давай не будем ее убивать.

– Она настучит. Она свидетель.

– Если мы ее пощадим, она не настучит. Так будет честно.

– Настучит. Я знаю человеческую природу. Настучит потом.

– Почему бы ей не настучать на людей, которые сделали то, что мы сделали?

– Вот это я и имею в виду, – ответил Билл, – так зачем позволять ей?

– Давай у нее спросим. Давай с ней поговорим. Давай спросим, что она думает.

– Я знаю, что она думает. Я сейчас ее убью.

– Пожалуйста, не надо, Билл. Давай порядочно все оставим.

– Порядочно оставим? Сейчас? Слишком поздно. Если б ты остался мужчиной и свою глупую письку куда не надо не совал…

– Не убивай ее, Билл, я не… могу…

– Отвернись.

– Билл, прошу тебя…

– Я сказал, отвернись, мать твою!

Гарри отвернулся. Казалось, не раздалось ни звука. Прошло несколько минут.

– Билл, ты уже все?

– Все. Повернись и посмотри.

– Мне не хочется. Пойдем. Пошли отсюда.

Они вылезли через то же самое окно. Ночь стала еще холоднее. Они прошли вдоль темной стороны дома и пролезли через живую ограду.

– Билл?

– Ну?

– Мне уже лучше, как ничего и не было.

– Было.

Они пошли обратно к автобусной остановке. По ночам автобусы ходили реже, может, придется целый час ждать. Они стояли на остановке и осматривали друг друга: нет ли где крови, – и странно, но крови нигде не было. Поэтому они свернули пару самокруток и закурили.

Внезапно Билл выплюнул свою.

– Ч-черт! Ах, проклятье!

– Что такое, Билл?

– Мы забыли забрать его бумажник!

– Ох, ебаный в рот, – сказал Гарри.

Мужчина

Джордж лежал у себя в трейлере, растянувшись на спине, и смотрел маленький переносной телевизор. Тарелки после обеда стояли немытые, после завтрака – тоже, ему давно нужно было побриться, а пепел с самокрутки падал ему на майку. Часть его еще тлела. Иногда тлеющий пепел падал мимо майки и прижигал кожу – тогда он чертыхался и смахивал его.

В дверь трейлера постучали. Он медленно поднялся на ноги и открыл. Это была Констанс. У нее в кульке лежала непочатая квинта виски.

– Джордж, я ушла от этого сукина сына, не могу выносить этого сукина сына больше.

– Садись.

Джордж открыл бутылку, достал два стакана, налил в каждый на треть вискача, на две трети – воды. Сел на постель рядом с Констанс. Она вытащила из ридикюля сигарету и зажгла ее. Она была пьяна, и руки у нее дрожали.

– Его чертовы деньги я тоже забрала. Я забрала все его проклятые деньги и отвалила, пока он был на работе. Ты себе не представляешь, как я страдала с этим сукиным сыном.

– Дай курнуть, – попросил Джордж.

Она протянула ему сигаретку, и, когда она склонилась чуть ближе, Джордж обхватил ее рукой, придвинул к себе и поцеловал.

– Ах ты сукин сын, – сказала она, – я по тебе скучала.

– Я скучал по твоим ножкам, Конни. Я в самом деле скучал по твоим хорошеньким ножкам.

– Тебе они до сих пор нравятся?

– Только гляну – и в жар бросает.

– У меня никогда не получалось с парнями из колледжа, – сказала Конни. – Слишком мягкотелые, хиляги. А этот дом в чистоте держал. Джордж, это как с горничной жить. Он все делал сам. Нигде ни пятнышка. Можно баранье рагу хоть прямо из сортира лопать. Живой антисептик, вот какой он был.

– Пей. Полегчает.

– И любовью заниматься тоже не умел.

– Ты имеешь в виду – не вставало?

– Ох, нет, вставало. Вставало постоянно. Но он не знал, как тетку осчастливить, понимаешь? Он не знал, что нужно делать. Все эти деньги, все это образование – и псу под хвост.

– Жалко, что у меня нет образования.

– Тебе и не нужно. У тебя есть все, что тебе надо, Джордж.

– Я просто двоечник. Все эти говенные работы.

– Я же сказала: у тебя есть все, что нужно, Джордж. Ты знаешь, как сделать, чтобы женщина была счастлива.

– Н-да?

– Да. А еще знаешь что? Его мамочка вокруг тусовалась! Его мамочка! Два-три раза в неделю приходила. И сидела. На меня таращилась, типа, я ей нравлюсь, а сама все время обращалась со мной так, будто я девка гулящая. Типа я большая гадкая потаскуха, которая у нее сыночка украла! Ее Уолтера драгоценного! Х-хосподи!

Какая срань!

– Пей, Конни.

Джордж уже допил. Он подождал, пока допьет Конни, взял у нее стакан, наполнил оба.

– Утверждал, что меня любит. А я говорила: “Посмотри на мою пизду, Уолтер!” А он не хотел смотреть на мою пизду. Он говорил: “Я не хочу смотреть на эту вещь.”

Эту вещь! Вот как он ее называл! Ты ведь моей пизды не боишься, а, Джордж?

– Она меня еще ни разу не укусила.

– Зато ты ее кусал, ты ее грыз, правда, Джордж?

– Полагаю, что да.

– И лизал ее, и сосал ее?

– Полагаю.

– Ты чертовски хорошо знаешь, Джордж, что ты с ней делал.

– Ты сколько денег прихватила?

– Шестьсот долларов.

– Мне не нравятся люди, которые грабят других людей, Конни.

– Именно поэтому ты – посудомойка ебаная. Ты честный. А он – такая жопа, Джордж.

Эти деньги он себе может позволить, а я их заслужила… и он, и эта его мамочка, и его любовь, его материнская любовь, его чистенькие маленькие тазики, и сортиры, и мешки для мусора, и новые машины, и освежители дыхания, и лосьоны после бритья, и его маленькие эрекции, и его драгоценная любовь. Все ради него самого, ты понимаешь, ради себя! А ты знаешь, чего хочется женщине, Джордж…

– Спасибо за виски, Конни. Дай-ка мне еще сигаретку.

Джордж снова наполнил стаканы.

– Я скучал по твоим ногам, Конни. Я действительно скучал по этим ногам. Мне нравится, как ты носишь свои каблуки. Они меня с ума сводят. Все современные женщины не знают, что они теряют. Высокие каблуки придают форму икрам, бедрам, заднице; от них появляется ритм в походке. Меня это по-настоящему заводит!

– Ты говоришь, как поэт, Джордж. Иногда у тебя это действительно получается. Ты просто чертовская посудомойка.

– Знаешь, чего мне в самом деле хочется?

– Чего?

– Мне хочется отхлестать тебя ремнем по ногам, по заднице, по бедрам. Мне хочется, чтобы ты трепетала и плакала, а когда ты затрепещешь и заплачешь, я тебе засажу в чистой любви.

– Я так не хочу, Джордж. Ты раньше никогда так не разговаривал. Ты со мной всегда обходился правильно.

– Задери платье повыше.

– Что?

– Задери платье повыше, я хочу больше видеть твои ноги.

– Тебе мои ноги ведь нравятся, правда, Джордж?

– Пускай на них свет прольется!

Констанс поддернула платье.

– Господи Иисусе черт, – вымолвил Джордж.

– Тебе нравятся мои ноги?

– Я обожаю твои ноги!

Джордж перегнулся через кровать и жестко залепил Констанс пощечину. Сигарета выскочила у нее изо рта.

– Зачем ты это сделал?

– Ты ебла Уолтера! Ты ебла Уолтера!

– Так и что с того, к чертовой матери?

– А то, что задирай платье!

– Нет!

– Делай, что говорю!

Джордж вмазал ей еще раз, сильнее. Констанс задрала юбку.

– Только до трусиков! – заорал Джордж. – Мне не очень хочется видеть трусики!

– Господи, Джордж, что с тобой произошло?

– Ты еблась с Уолтером!

– Джордж, клянусь, ты спятил. Я хочу уйти. Выпусти меня отсюда, Джордж!

– Не двигайся, а то я тебя убью!

– Ты меня убьешь?

– Ей-Богу, убью!

Джордж поднялся и нацедил себе полный стакан неразбавленного вискача, выпил и сел рядом с Констанс. Вынул изо рта сигарету и приложил ей к запястью. Она завопила. Он подержал бычок некоторое время, твердо, затем убрал.

– Я – мужик, малышка, ты это понимаешь?

– Я знаю, что ты мужик, Джордж.

– Вот, погляди на мои мышцы! – Джордж встал и напряг обе руки. Красиво, а, малышка? Посмотри на этот мускул! Пощупай! Пощупай!

Констанс потрогала его за одну руку. Потом – за другую.

– Да, у тебя прекрасное тело, Джордж.

– Я мужик. Я посудомойка, но я – мужик, настоящий мужик.

– Я это знаю, Джордж.

– Я не как этот твой дохляк сраный, которого ты бросила.

– Я знаю.

– Я и петь могу. Тебе надо послушать мой голос.

Констанс сидела на месте. Джордж запел. Он спел “Реку Старика”. Затем спел “Никто Не Узнает Всех Бед, Что Я Видел”. Он спел “Сент-Луисский Блюз”. Он спел “Боже, Благослови Америку”, несколько раз запинаясь и хохоча. Потом сел рядом с Констанс. Сказал:

– Конни, у тебя прекрасные ноги. – Попросил у нее еще одну сигарету. Выкурил ее, выпил еще два стакана, положил голову на ноги Конни, щекой к чулкам, на колени и сказал: – Конни, я, наверное, никуда не гожусь, наверное, я сумасшедший, прости, что ударил тебя, прости, что обжег тебя сигаретой.

Констанс сидела, не шевелясь. Она пропускала волосы Джорджа сквозь пальцы, гладила его, успокаивала. Вскоре он заснул. Она подождала еще немного. Затем приподняла его голову, положила на подушку, подняла ему ноги и уложила их на кровать. Встала, подошла к бутылке, плеснула в стакан хорошую меру виски, добавила чуточку воды и залпом выпила. Она дошла до двери трейлера, потянула на себя, вышла наружу, прикрыла. Прошла через задний двор, открыла калитку в ограде, прошла по переулку под заполуночной луной. Небо очистилось от облаков.

Прежнее небо, полное звезд, было на месте. Она вышла на бульвар и зашагала на восток, дошла до входа в “Синее Зеркало”. Вошла, оглянулась Уолтер сидел один и пьяный на другом конце стойки. Она подошла и села рядом с ним.

– Соскучился, малыш? – спросила она.

Уолтер поднял голову. Он ее узнал. Ничего не ответил. Он посмотрел на бармена, и бармен направился к ним. Все они хорошо знали друг друга.

Класс

Я не уверен, где было это место. Где-то к северо-востоку от Калифорнии.

Хемингуэй только что закончил роман, вернулся из Европы или откуда-то еще и теперь был на ринге, с кем-то дрался. Вокруг толпились газетчики, критики, писатели – вся эта братия, – и какие-то дамочки сидели возле ринга. Я уселся в последний ряд. Народ на Хэма, в основном, не смотрел. Они болтали друг с другом и смеялись.

Солнце стояло высоко. День был в разгаре. Я наблюдал за Эрни. Он своего противника делал, играл с ним. Наносил удары по корпусу и обводил его, как захочется. Затем свалил вообще. Тогда на него обратили внимание. Противник Хэма поднялся на счет 8. Хэм двинулся на него, но остановился. Вытащил изо рта загубник, рассмеялся и отмахнулся от соперника. Слишком легкая жертва. Эрни ушел в свой угол. Закинул назад голову, и кто-то брызнул ему в рот воды.

Я встал с места и медленно пошел по проходу между сидений. Дотянулся до ринга и слегка пихнул Хэма в бок.

– Мистер Хемингуэй?

– Да, в чем дело?

– Я бы хотел выйти против вас.

– Боксерский опыт есть?

– Нет.

– Иди и заработай.

– Я хочу надрать вам задницу.

Эрни расхохотался. Секунданту в углу он сказал:

– Выдай парнишке трусы и перчатки.

Парень соскочил с ринга, и я пошел за ним по проходу в раздевалку.

– Ты спятил, пацан? – спросил меня он.

– Не знаю. Нет, наверное.

– Вот. Померяй трусы.

– Нормально.

– Ого… Слишком здоровые.

– На хуй. Сойдут.

– Ладно, давай кисти перемотаю.

– Никаких перемоток.

– Никаких перемоток?

– Никаких перемоток.

– А загубник?

– Никакого загубника.

– Ты в этих башмаках драться выйдешь?

– Я выйду драться в этих башмаках.

Я зажег сигару и вышел в зал следом за ним. Я шел по проходу и курил сигару.

Хемингуэй снова взобрался на ринг, и на него надели перчатки. В моем углу никого не было. Наконец, кто-то вылез и тоже натянул на меня перчатки. Нас вызвали на центр ринга давать инструкции.

– Так, когда войдете в клинч, – начал рефери, – я…

– Я не вхожу в клинч, – сообщил я судье.

Инструктаж продолжался.

– Ладно, теперь по своим углам. После гонга выходите и деритесь. Пусть победит лучший. А вам, – обратился ко мне рефери, – лучше сигару изо рта вынуть.

Когда ударил гонг, я вышел на середину с сигарой. Набрав полный рот дыма, я выпустил его в лицо Эрнесту Хемингуэю. Толпа заржала.

Хэм двинулся на меня, сделав хук и целясь в корпус, и оба раза промазал. Ноги у меня двигались быстро. Я станцевал маленькую джигу, пошел на него – пух пух пух пух пух – пять быстрых ударов Папе по носу. Я взглянул на девчонку в переднем ряду, очень хорошенькую, и тут Хэм засадил мне справа, размазав сигару мне по физиономии. Она обожгла мне рот и щеку, я смахнул горячий пепел. Выплюнул сигарный окурок и сделал хук, целясь Эрни в живот. Он провел апперкот правой, а левой поймал меня в ухо. Увернулся от моей правой и серией ударов загнал меня на канаты. С ударом гонга он смачно завалил меня правой в подбородок. Я поднялся и побрел в свой угол.

Подошел мужик с ведерком.

– Мистер Хемингуэй хочет узнать, не желаете ли вы еще один раунд? спросил он.

– Передайте мистеру Хемингуэю, что ему повезло. Мне дым попал в глаза. Пусть даст мне еще один раунд, и я докончу работу.

Мужик с ведерком отошел, и я увидел, как Хемингуэй засмеялся.

Прозвенел гонг, и я выскочил. Мои удары стали попадать в цель, не слишком жестко, но в хороших комбинациях. Эрни отступил, стал пропускать удары. Впервые в жизни я заметил сомнение у него в глазах.

Кто этот мальчишка? – думал он. Я сократил интервалы между ударами, заработал жестче. Каждый мой удар приземлялся хорошо. В голову и в корпус. Напополам. Я боксировал, как Сахарок Рэй, и бил, как Демпси.

Я прижал Хемингуэя к канатам. Упасть он не мог. Каждый раз, когда он валился вперед, я поправлял его новым ударом. Сплошное убийство. Смерть после полудня.

Я отступил, и мистер Эрнест Хемингуэй рухнул в отключке.

Я расшнуровал перчатки зубами, стянул их и соскочил с ринга. Прошел в свою раздевалку – то есть, в раздевалку Хемингуэя – и залез под душ. Выпил бутылку пива, закурил сигару и сел на краешек массажного стола. Эрни внесли и водрузили на другой стол. Он еще не пришел в себя. Я сидел голышом и смотрел, как они хлопочут над Эрни. В комнату набились и тетки, но я не обращал на них внимания.

Потом ко мне подошел какой-то парень.

– Кто вы такой? – спросил он. – Как вас зовут?

– Генри Чинаски.

– Не слыхал, – сказал он.

– Услышишь, – ответил я.

Подошел весь остальной народ. Эрни бросили одного. Бедный Эрни. Все столпились вокруг меня. И женщины тоже. Все просто пожирали меня глазами, если не считать одного места. По-настоящему классная чувиха просто впилась в меня взглядом.

Похожа на светскую бабу, богатую, образованную и прочее – хорошее тело, хорошая мордашка, хорошая одежда и все остальное.

– Чем вы занимаетесь? – спросил меня кто-то.

– Ебусь и пью.

– Нет-нет, я имею в виду род занятий.

– Мою посуду.

– Моете посуду?

– Ага.

– А хобби у вас есть?

– Ну, не знаю, можно ли это назвать хобби. Я пишу.

– Вы пишете?

– Угу.

– Что?

– Рассказы. Довольно неплохие.

– А вас печатают?

– Нет.

– Почему?

– Не посылаю.

– А где ваши рассказы?

– Вон там. – Я показал на драный картонный чемодан.

– Послушайте, я – критик газеты Нью-Йорк Таймс. Вы не возражаете, если я захвачу ваши рассказы домой и прочту их? Я все верну.

– Я-то не возражаю, чувак, только я не знаю, где я буду.

Классная светская чувиха выступила вперед:

– Он будет со мной. – И продолжила: – Давай, Генри, влатывайся. Ехать долго, а нам надо много чего… обсудить.

Я оделся, и тут Эрни пришел в сознание.

– Что произошло, к чертям собачьим? – спросил он.

– Вы встретились с достойным противником, мистер Хемингуэй, – сообщил ему кто-то.

Я закончил одеваться и подошел к его столу.

– Вы хороший человек, Папа. Всех победить все равно невозможно. – Я пожал ему руку. – Смотрите не выпустите себе мозги.

Я ушел с классной чувихой, и мы сели в открытую желтую машину длиной в полквартала. Она вела машину, отжав рукоятку газа до самого полу, а в повороты вписывалась скользя, скрежеща и безо всякого выражения на лице. Это был класс.

Если она любила так же, как ездила, ночка меня ожидала просто дьявольская.

Жила она в холмах, сама по себе. Дверь открыл привратник.

– Джордж, – сказала она ему, – возьми на ночь выходной. Хотя нет возьми всю неделю отгулов.

Мы вошли: на стуле сидел крупный парень со стаканом в руке.

– Томми, – сказала она, – потеряйся.

Мы прошли в дом.

– Кто это был? – спросил я.

– Томас Вулф, – ответила она. – Зануда.

Она задержалась в кухне, взяла квинту бурбона и два стакана. Затем сказала:

– Пошли.

Я последовал за ней в спальню.

На следующее утро нас разбудил телефон. Звонили мне. Она передала мне трубку, и я сел на постели с ней рядом.

– Мистер Чинаски?

– Ну?

– Я прочел ваши рассказы. Я был так взволнован, что всю ночь глаз не сомкнул.

Определенно, вы – величайший гений десятилетия!

– Только десятилетия?

– Ну, возможно, и всего века.

– Это лучше.

– Редакторы Харперза и Атлантика сейчас здесь со мной. Вы можете не поверить, но каждый из них принял по пять рассказов для последующей публикации.

– Я верю, – ответил я.

Критик повесил трубку. Я лег обратно. Светская чувиха и я занялись любовью еще один раз.

Перестаньте пялиться на мои сиськи, мистер

Большой Барт на Западе был падлой, каких мало. У него был самый быстрый револьвер, и он перетрахал больше разнообразных теток, чем кто бы то ни было. Он не особенно любил мыться, пиздеть и выходить вторым в игре. Помимо этого он заправлял караваном, ходившим на Запад, и никто из мужиков его возраста не перестрелял больше индейцев, не перееб больше баб и не поубивал больше белых, чем он.

Большой Барт был велик и знал это – все остальные тоже это знали. Даже пердел он исключительно – громче обеденного гонга; мошонка у него тоже хорошо висела. Его темой было безопасно провести фургоны, отыграться на телках, грохнуть несколько человек и – обратно за следующей партией. У него была черная борода, грязная жопа и лучезарные желтые зубы.

Он только что отымел молодую жену Билли Джо так, что та чуть богу душу не отдала, а самого Билли Джо заставил смотреть. Он заставил жену Билли Джо разговаривать с Билли Джо, пока этим занимался. Он заставлял ее говорить:

– Ах, Билли Джо, какой запридух продирает меня от гузна до горла, аж в зобу спирает! Билли Джо, спаси меня! Нет, Билли Джо, не надо меня спасать!

После того, как Большой Барт кончил, он заставил Билли Джо себя подмыть, а затем они все отправились плотно пообедать cолониной с лимовыми бобами и галетами.

На следующий день они наткнулись на одинокий фургон, сам по себе кативший по прерии. На козлах сидел какой-то костлявый пацан лет шестнадцати, весь в чирьях.

Большой Барт подъехал к нему.

– Эй, пацан, – сказал он.

Пацан не ответил.

– Я с тобой разговариваю, пацан…

– Пошел в жопу, – ответил пацан.

– Я Большой Барт, – сказал Большой Барт.

– Пошел в жопу, Большой Барт, – сказал пацан.

– Как тебя зовут, сынок?

– Меня называют “Пацан”.

– Слушай, Пацан, человеку никак не пробраться через эту индейскую территорию в одиночку.

– Я собираюсь, – ответил Пацан.

– Ладно, яйца у тебя не казенные, Пацан, – сказал Большой Барт и собрался уже было отъезжать, когда полог фургона откинулся, и наружу вылезла этакая молоденькая кобылка, дойки по сорок дюймов, прекрасная круглая задница, а глаза – как небо после хорошего дождя. Крутанула она своими глазищами в сторону Большого Барта, и его запридух встрепенулся у луки седла.

– Ради вас же самих, Пацан, вы едете с нами.

– Отъебись, старик, – ответил Пацан, – я не слушаюсь пиздоблядских советов всякого старья в грязном исподнем.

– Знаешь, я убивал людей за то, что они глазом моргнули, – сказал Большой Барт.

Пацан только сплюнул на землю. Затем потянулся и почесал бейцалы.

– Старик, ты меня достал. Испарись из моего поля зрения, а то я помогу тебе стать похожим на кусок швейцарского сыра.

– Пацан, – произнесла девчонка, склоняясь над ним; одна грудь вывалилась так, что у солнечного света встало, – Пацан, а ведь старик прав. В одиночку у нас нет ни шанса против этих злоебучих индейцев. Ну, не будь ослом. Скажи дяденьке, что мы присоединимся.

– Мы присоединимся, – сказал Пацан.

– Как зовут твою девчонку? – спросил Большой Барт.

– Медок, – ответил Пацан.

– И хватит таращиться на мои сиськи, мистер, – сказала Медок, – а то я возьму ремень и всю срань из вас вышибу.

Некоторое время все шло хорошо. В Сифонном Каньоне произошла стычка с индейцами.

37 индейцев убито, один взят в плен. С американской стороны потерь нет. Большой Барт отверзохал пленного индейца, затем нанял его поваром. Другая стычка произошла в Трипаковом Каньоне, 37 индейцев убито, один взят. Американских потерь нет. Большой Барт отверзохал…

Было явно, что Большой Барт заклеился на Медке, аж яйца раскалились. Глаз отвести от нее не мог. Эта жопа, главным образом, дело было в жопе. Один раз, засмотревшись, он свалился с лошади, и повар-индеец заржал. После этого у них остался только один повар-индеец.

Однажды Большой Барт отправил Пацана с охотничьей партией поквитаться с бизоном.

Подождал, пока те отъедут, и направился к фургону Пацана. Вспрыгнул на козлы, раздвинул полог и вошел. Медок сидела на корточках в центре фургона и дрочила.

– Господи, малышка, – сказал Большой Барт, – не сливай попусту!

– Пошел вон отсюда, – ответила Медок, извлекая палец и тыча им в Большого Барта, – пошел отсюда к чертовой матери и не мешай мне делом заниматься!

– Твой парень о тебе не заботится, Медок!

– Заботится он обо мне, жопа с ручкой, мне просто не хватает. Просто после месячных мне еще сильнее хочется.

– Послушай, малышка…

– Отъебись!

– Слушай, малышка, погляди…

И он выташил свой агрегат. Тот был лилов и дергался вверх и вниз, как гиря от дедовских часов. Капельки молофьи слетали на пол.

Медок не сводила глаз с этого инструмента. Наконец, она вымолвила:

– Ты эту проклятую дрянь в меня не воткнешь!

– Скажи так, как будто тебе этого действительно не хочется, Медок.

– ТЫ В МЕНЯ ЭТУ ПРОКЛЯТУЮ ДРЯНЬ СВОЮ НЕ ВОТКНЕШЬ!

– Но почему? Почему? Только посмотри на него!

– Я и так на него смотрю!

– Так почему ж ты его не хочешь?

– Потому что я люблю Пацана.

– Любишь? – расхохотался Большой Барт. – Любишь? Это сказочки для идиотов! Ты погляди на этого чертова убивца! Да он всякую любовь в любой момент уберет!

– Я люблю Пацана, Большой Барт.

– А еще у меня есть язык, – сказал Большой Барт, – самый лучший на всем Западе!

Он высунул язык и проделал им гимнастику.

– Я люблю Пацана, – твердила Медок.

– Ну так ебись ты в рыло, – сказал Большой Барт, подбежал и с размаху навалился на Медка. Собачья работа – вот так эту дрянь вставлять, а когда он вставил, Медок завопила. Он взрезал ее раз семь и почувствовал, как его грубо от нее отрывают.

ТО БЫЛ ПАЦАН. ВЕРНУЛСЯ С ОХОТЫ.

– Добыли мы тебе бизона, хуй мамин. Теперь, если ты подтянешь штаны, мы выйдем наружу и разберемся с остальным.

– У меня самый быстрый револьвер на Западе, – сказал Большой Барт.

– Я в тебе такую дырку пробуравлю, что задница ноздрей покажется, сказал Пацан. – Пошли, нечего рассусоливать. Я жрать хочу. Охота на бизонов возбуждает аппетит…

Мужики сидели вокруг костра и наблюдали. В воздухе определенно что-то звенело.

Женщины оставались в фургонах, молились, дрочили и пили джин. У Большого Барта было 34 зарубки на револьвере и плохая память. У Пацана на револьвере зарубок не было вообще. Зато у него было столько уверенности, сколько остальным редко доводилось видеть. Из них двоих Большой Барт, казалось, нервничал больше. Он отхлебнул виски, опустошив пол-фляжки, и подошел к Пацану.

– Послушай, пацан…

– Н-ну, заебанец?…

– Я в том смысле, ты чего распсиховался?

– Я тебе яйца продырявлю, старик!

– За что?

– Ты спутался с моей бабой, старик!

– Слушай, Пацан, ты что, не видишь? Бабы стравливают одного мужика с другим. Мы просто на ее удочку попались.

– Я не хочу это говно от тебя слышать, папаша! Теперь – назад, и берись за пушку! Ты меня понял!

– Пацан…

– Назад и за пушку!

Мужики у костра замерли. С Запада дул легкий ветерок с запахом конского навоза.

Кто-то кашлянул. Женщины затаились в фургонах – пили джин, молились и дрочили.

Надвигались сумерки.

Большой Барт и Пацан стояли в 30 шагах друг от друга.

– Тащи пушку, ссыкло, – сказал Пацан, – тащи, ссыкливый оскорбитель женщин!

Из-за полога фургона тихонько появилась женщина с ружьем. Это была Медок. Она уперла приклад в плечо и прищурилась вдоль ствола.

– Давай, хуила оловянный, – произнес Пацан, – ТАЩИ!

Рука Большого Барта метнулась к кобуре. В сумерках прозвенел выстрел. Медок опустила дымящееся ружье и скрылась в своем фургоне. Пацан валялся на земле с дырой во лбу. Большой Барт спрятал ненужный револьвер в кобуру и зашагал к фургону. Всходила луна.

Кое-что о вьетконговском флаге

Пустыня пеклась под летним солнцем. Рыжий спрыгнул с товарняка, когда тот притормозил возле сортировки. Посрал за какими-то высокими камнями к северу, подтерся листьями. Потом прошел ярдов пятьдесят, присел за другим валуном в тенечке и скрутил сигаретку. Он увидел, как к нему подходят хиппи. Два парня и девка. Они спрыгнули с поезда на сортировке и теперь возвращались.

Один из парней нес флаг Вьетконга. Парни выглядели хилыми и безобидными. У девчонки была славная широкая задница – джинсы ей чуть надвое не раскалывала.

Блондинка, вся в угрях. Рыжий дождался, пока они до него дойдут.

– Хайль Гитлер! – сказал он.

Хиппи засмеялись.

– Куда направляетесь? – спросил Рыжий.

– Мы пытаемся добраться до Денвера. Приехали уже, наверное.

– Что ж, – произнес Рыжий, – придется немного подождать. Мне придется попользоваться вашей девчонкой.

– Это в каком смысле?

– Вы меня слышали.

Рыжий схватил девчонку. Одной рукой – за волосы, другой – за жопу и поцеловал.

Тот из парней, что повыше, похлопал Рыжего по плечу:

– Эй, минуточку…

Рыжий обернулся и свалил парня наземь коротким слева. В живот. Парень остался лежать, хватая ртом воздух. Рыжий взглянул на того, что был с флагом:

– Если не хочешь, чтоб было больно, оставь меня в покое. Пошли, обратился он к девчонке, – вон за те камешки.

– Нет, я этого не сделаю, – ответила девчонка, – я этого не сделаю.

Рыжий вытащил финку и нажал на кнопку. Лезвие прижалось к ее носу, почти вдавило его.

– И как, ты думаешь, ты будешь выглядеть без носа?

Та не ответила.

– Я ведь его отрежу. – Он ухмыльнулся.

– Послушайте, – произнес парень с флагом, – вам это так просто с рук не сойдет.

– Пошли, девчоночка, – сказал Рыжий, подталкивая ее к камням.

Девчонка и Рыжий скрылись из виду. Парень с флагом помог подняться своему другу.

Постояли. Они простояли так несколько минут.

– Он ебет Салли. Что мы можем сделать? Он ебет ее прямо сейчас.

– А что тут сделаешь? Он безумец.

– Мы ведь должны что-то сделать.

– Салли, должно быть, считает нас последним говном.

– Мы и есть последнее говно. Нас двое. Мы могли бы с ним справиться.

– У него нож.

– Не важно. Могли бы отобрать.

– Я чувствую себя проклятым ничтожеством.

– А Салли, думаешь, каково? Он ее ебет.

Они стояли и ждали. Высокого, схлопотавшего в живот, звали Лео. Второго – Дэйл.

Солнце припекало, пока они так стояли и ждали.

– У нас осталось две сигареты, – сказал Дэйл. – Может, покурим?

– Черт возьми, как мы можем курить, когда за камнями такое происходит?

– Ты прав. Боже мой, что они так долго?

– Господи, да не знаю я. Думаешь, он ее убил?

– Я уже начинаю волноваться.

– Может, лучше сходить посмотреть?

– Ладно, только осторожнее.

Лео пошел к камням. Там был пригорок, заросший кустарником. Он заполз на вершинку под прикрытием кустов и заглянул вниз. Рыжий ебал Салли. Лео смотрел.

Казалось, этому не будет конца. Рыжий все пахал и пахал. Лео сполз с пригорка, подошел и встал рядом с Дэйлом.

– Я полагаю, с ней все в порядке, – сказал он.

Они ждали.

Наконец, Рыжий и Салли вынырнули из-за камней. Подошли к ним.

– Спасибо, братья, – сказал Рыжий. – Прекрасный кусочек она у вас.

– Чтоб вы в аду сгнили! – сказал Лео.

Рыжий расхохотался:

– Мир! Мир!.. – Он сложил из пальцев эмблему. – Ну ладно, я, наверное, пойду…

Рыжий наскоро свернул сигаретку, смочив край и улыбаясь при этом. Зажег, затянулся и пошел к северу, держась в тенечке.

– Давай остаток пути проедем стопом, – сказал Дэйл. – Товарняки никуда не годятся.

– Шоссе – к западу, – отозвался Лео. – Пошли.

Они двинулись на запад.

– Господи, – произнесла Салли, – я едва ноги передвигаю! Он – животное!

Лео с Дэйлом ничего не ответили.

– Только бы не залететь, – сказал Салли.

– Салли, – вымолвил Лео, – мне жаль…

– Ох, заткнись!

Они шли дальше. День склонялся к вечеру, и пустынная жара спадала.

– Ненавижу мужчин! – произнесла Салли.

Из-за куста выскочил дикий кролик, и Лео с Дэйлом отскочили.

– Кролик, – сказал Лео. – Кролик.

– Кролик напугал вас, парни, правда?

– А что, после того, что произошло, мы нервничаем.

– Вы нервничаете? А что обо мне говорить? Слушайте, давайте присядем на минутку.

Я устала.

Им попался участок тени, и Салли уселась между ними.

– Хотя знаете… – промолвила она.

– Что?

– Было неплохо. На строго сексуальной основе, то есть. Он в самом деле в меня вставил. На строго сексуальной основе это было нечто.

– Что? – переспросил Дэйл.

– Я имею в виду, в моральном смысле я его ненавижу. Сукиного сына следует пристрелить. Собака. Свинья. Но на строго сексуальной основе это было нечто…

Они немного посидели, не издавая ни звука. Потом вытащили две оставшиеся сигареты и выкурили их, передавая друг другу.

– Жалко, что дури не осталось, – сказал Лео.

– Господи, я знала, что так и будет, – произнесла Салли. – Да вас, парни, почти не существует.

– Может, тебе станет лучше, если мы тебя изнасилуем? – спросил Лео.

– Не будь дураком.

– Думаешь, я не смогу тебя изнасиловать?

– Надо было с ним уйти. Вы, парни, – ничтожества.

– Значит, он тебе понравился? – спросил Дэйл.

– Не грузись! – ответила Салли. – Лучше пошли на шоссе голосовать.

– Я тебе могу впендюрить, – сказал Лео, – так, что заплачешь.

– А можно посмотреть? – рассмеявшись, спросил Дэйл.

– Нечего там будет смотреть, – сказала Салли. – Пошли. Шевелитесь.

Они встали и зашагали к трассе. Идти до нее было десять минут. Выбравшись на бетонку, Салли встала и вытянула большой палец. Лео с Дэйлом остались в стороне, чтоб не заметили. Они забыли про вьетконговский флаг. Они оставили его возле сортировочной станции. Он валялся в грязи около железнодорожного полотна. Война продолжалась. Семь рыжих муравьев крупной породы ползли по флагу.

Ты не можешь написать рассказ о любви

Марджи собиралась на свиданку с этим парнем но пути к ней этот парень встретил другого парня в кожаной куртке и парень в кожаной куртке распахнул свою кожаную куртку и показал ее парню свои сиськи поэтому ее парень приехал к Марджи и сказал что на свиданку прийти не сможет потому что парень в кожаной куртке показал ему свои сиськи и он теперь собирается этого парня отъебать. Поэтому Марджи отправилась повидать Карла. Карл был дома, она села и сказала Карлу:

– Этот парень собирался пригласить меня в кафе где столики стоят снаружи и мы собирались пить вино и разговаривать, просто пить вино и разговаривать, вот и все, ничего больше, но по пути сюда этот парень встретил другого парня в кожаной куртке и парень в кожаной куртке показал этому парню свои сиськи и теперь этот парень собирается отъебать парня в кожаной куртке, поэтому ни столика, ни вина, ни разговоров мне не светит.

– Я не могу писать, – промолвил Карл. – Ушло.

Затем он встал и вышел в ванную, закрыл за собой дверь и посрал. Карл ходил срать четыре-пять раз в день. Больше делать было нечего. Он принимал пять-шесть ванн в день. Делать больше нечего было. Напивался он по тем же самым причинам.

Марджи услышала шум воды из бачка. Потом Карл вышел.

– Человек просто не может писать по восемь часов в день. Он даже не может писать каждый день или каждую неделю. Полная засада. Ничего не остается делать – только ждать.

Карл подошел к холодильнику и вернулся с шестериком Мичелоба. Открыл бутылочку.

– Я величайший писатель в мире, – сказал он. – А ты знаешь, как это сложно?

Марджи не ответила.

– Я чувствую, как по мне всему боль ползает. Будто вторая кожа. Хорошо бы ее сбросить, как змее.

– Так ложись на ковер и попробуй.

– Слушай, – спросил он, – а где я с тобой познакомился?

– В забегаловке у Барни.

– Н-да, тогда кое-что ясно. Выпей пива.

Карл открыл бутылку и передал ей.

– Ага, – сказала Марджи, – я знаю. Тебе нужно одиночество. Тебе необходимо быть одному. Только когда тебе хочется или когда мы ругаемся, ты садишься на телефон.

Говоришь, что я тебе нужна. Говоришь, что с бодуна помираешь. Ты быстро слабеешь.

– Я быстро слабею.

– И ты со мной такой скучный, ты никогда не загораешься. Вы, писатели, такие…

драгоценные… вы людей терпеть не можете. Человечество смердит, правильно?

– Правильно.

– Но всякий раз, когда мы ругаемся, ты начинаешь закатывать эти гигантские балехи на четыре дня. И тут ты вдруг становишься остроумным, таким ГОВОРЛИВЫМ!

Ты внезапно полон жизни, болтаешь, танцуешь, поешь. Пляшешь на кофейном столике, швыряешь бутылки в окно, играешь Шекспира целыми актами. Внезапно ты жив – когда меня нет. О, я об этом слышу!

– Мне не нравятся вечеринки. Особенно я не люблю людей на вечеринках.

– Для парня, который не любит вечеринки, ты определенно закатываешь их больше, чем достаточно.

– Послушай, Марджи, ты не понимаешь. Я больше не могу писать. Сдох. Я где-то не туда свернул. Где-то я умер среди ночи.

– Ты умрешь только одним способом – от одного из своих здоровенных бодунов.

– Джефферс сказал, что даже самые сильные люди попадают в капканы.

– Кто такой Джефферс?

– Мужик, превративший Большой Сюр в ловушку для туристов.

– Что ты собирался делать сегодня вечером?

– Слушать песни Рахманинова.

– А это еще кто?

– Мертвый русский.

– Ты посмотри на себя. Ты просто сидишь.

– Я жду. Некоторые парни ждут по два года. Иногда это так и не возвращается.

– А если никогда не вернется?

– Тогда я просто надену башмаки и спущусь на Главную Улицу.

– Почему ты не устроишься на приличную работу?

– Приличных работ не бывает. Если у писателя не получается жить творчеством, он покойник.

– Ох, да ладно тебе, Карл! У миллиардов людей в мире не получается жить творчеством. Ты хочешь сказать, что они покойники?

– Да.

– А у тебя – душа? Ты – один из немногих, у кого есть душа?

– Похоже, что так.

– Похоже, что так! Ты со своей пишущей машиночкой! Ты со своими крохотными чеками! Да моя бабушка больше тебя зарабатывает!

Карл откупорил следующую бутылку пива.

– Пиво! Пиво! Ты со своим проклятым пивом! Оно даже в рассказах твоих есть!

”Марти поднес ко рту бутылку пива. Он оторвал от нее взгляд, и тут в бар вошла эта крупная блондинка и села рядом с ним…” Ты прав. Ты кончился. Твой материал ограничен, очень ограничен. Ты не можешь написать рассказ о любви, ты не можешь написать приличную любовную историю.

– Ты права, Марджи.

– Если человек не может написать любовную историю, он бесполезен.

– А ты их сколько написала?

– Я не претендую на то, чтоб быть писателем.

– Зато, – произнес Карл, – ты, кажется, становишься в позу чертовского литературного критика.

Вскоре после этого Марджи ушла. Карл сидел и пил оставшееся пиво. Это правда, умение писать его оставило. Нескольких врагов-подпольщиков осчастливил. Теперь смогут вырасти на одно деление. Смерть их радует, будь они хоть в подполье, хоть сверху. Он вспомнил Эндикотта, как тот сидит и разглагольствует:

– Ну что, Хемингуэя нет, Дос-Пассоса нет, Пэтчена нет, Паунда нет, Берримен с моста прыгнул… все выглядит лучше, лучше и лучше.

Зазвонил телефон. Карл снял трубку.

– Мистер Гэнтлинг?

– Да? – ответил он.

– Мы хотели поинтересоваться, не сможете ли вы почитать в Колледже Фэйрмаунт?

– Ну, смог бы, какого числа?

– Тридцатого, следующего месяца.

– Мне кажется, я тогда ничем не занят.

– Наш обычный гонорар – сто долларов.

– Обычно я получаю сто пятьдесят. Гинзберг получает тысячу.

– Так то Гинзберг. Мы можем предложить только сто.

– Хорошо.

– Прекрасно, мистер Гэнтлинг. Мы пришлем вам подробности письмом.

– Как насчет дороги? Дьявольски далеко к вам добираться.

– Ладно, двадцать пять долларов на дорогу.

– Договорились.

– Вы не согласились бы побеседовать со студентами на занятиях?

– Нет.

– Будет бесплатный обед.

– Принимаю.

– Прекрасно, мистер Гэнтлинг, мы с нетерпением ждем вас на кампусе.

– До свидания.

Карл походил по комнате. Посмотрел на пишущую машинку. Вставил в нее листок бумаги, затем поразглядывал девчонку в изумительно коротенькой мини-юбке, проходившую мимо окна. Потом начал печатать:

”Марджи собиралась на свиданку с этим парнем но пути к ней этот парень встретил другого парня в кожаной куртке и парень в кожаной куртке распахнул свою кожаную куртку и показал ее парню свои сиськи поэтому ее парень приехал к Марджи и сказал что на свиданку прийти не сможет потому что парень в кожаной куртке показал ему свои сиськи…”

Карл поднес к губам пиво. Хорошо было писать снова.

Помнишь Перл-Харбор?

Нам приходилось прогуливаться во дворе дважды в день – в середине утра и в середине дня. Делать особо было нечего. Люди становились друзьями на основе того, что привело их в тюрьму. Как сказал мой сокамерник Тэйлор, насильники детей и случаи непристойного обнажения находятся в самом низу социального порядка, а крупные мошенники и главари рэкета – на самом верху.

На прогулочном дворе Тэйлор со мной не разговаривал. Он прохаживался взад-вперед со своим крупным мошенником. Я сидел в одиночестве. Некоторые парни сворачивали шаром рубашку и играли в мяч. Казалось, им нравится. Средств развлечения заключенных явно было немного.

Я сидел. Вскоре заметил скучковавшуюся группу. Они играли в кости. Я поднялся и подошел. У меня оставалось немного меньше доллара мелочи. Посмотрел, как несколько раз катнули. Хозяин костей взял несколько конов подряд. Я почувствовал, что его удача на этом кончится и поставил против него. Он обосрался. Я заработал четвертачок.

Всякий раз, когда кому-нибудь начинало везти, я отваливал, пока не прикидывал, что вот сейчас его веревочка разовьется. И тут ставил против него. Я заметил, что остальные мужики ставили на каждый кон. Я же поставил шесть раз и пять из них выиграл. Затем нас загнали обратно в камеры. Я опережал на доллар.

На следующее утро я встрял в игру пораньше и за утро сделал 2.25, а за день – 1.75. Когда игра закончилась, ко мне подошел этот пацан:

– У вас, кажется, ништяк идет, мистер.

Я дал пацану 15 центов. Он ушел вперед. Со мной поравнялся еще один мужик:

– Ты что-нибудь давал этому сукиному сыну?

– Ага. 15 центов.

– Он каждый раз с кона срывает. Не давай ему ничего.

– Я не заметил.

– Точно. Рвет с кона. Своего не упустит.

– Понаблюдаю за ним завтра.

– А кроме этого, он сидит за непристойное обнажение, мать его. Показывал пипиську маленьким девочкам.

– Ага, – ответил я. – Терпеть не могу таких хуесосов.

Пища была паршивой. Как-то вечером после ужина я упомянул Тэйлору, что выигрываю в кости.

– А знаешь, – сказал он, – ты ведь можешь еду себе здесь покупать, хорошую еду.

– Как?

– Когда гасят свет, приходит повар. Ты получаешь то же, что ест начальник тюрьмы, самое лучшее. Десерт, все дела. Повар хороший. Начальник его здесь поэтому и держит.

– Сколько нам будет стоить пара ужинов?

– Дай ему дайм. Не больше пятнадцати центов.

– И все?

– Если дашь больше, он подумает, что ты осел.

– Ладно. Пятнадцать центов.

Тэйлор договорился. На следующую ночь, когда вырубили свет, мы сидели, ждали повара и давили клопов, одного за другим.

– Этот повар пришил двоих. Клевый сукин сын, но гад порядочный. Грохнул одного, отсидел червонец, откинулся и через два-три дня грохнул второго. Здесь вообще-то пересылка, но начальник держит его тут постоянно, потому что он – хороший повар.

Мы услышали, как кто-то подходит. Повар. Я встал, и он просунул нам пищу. Я отнес ее на стол, затем вернулся к двери камеры. Действительно здоровый сукин сын, двоих укокошил. Я дал ему 15 центов.

– Спасибо, приятель, мне завтра тоже приходить?

– Каждый вечер.

Мы с Тэйлором сели ужинать. Все лежало на тарелках. Кофе был хорош и горяч, мясо – ростбиф – нежное. Пюре, зеленый горошек, бисквиты, подливка, масло и яблочный пирожок. Я так хорошо не ел лет пять.

– Однажды этот повар моряку в шоколадный цех заехал. Так его отхарил, что тот ходить не мог. Моряка пришлось госпитализировать.

Я набрал полный рот пюре с подливкой.

– Да ты не волнуйся, – успокоил меня Тэйлор. – Ты такой урод, что тебя никому ебать не захочется.

– Я больше беспокоюсь, как бы себе чутка ухватить.

– Ладно, я этих обсосов тебе покажу. Некоторые уже заняты, некоторые нет.

– Жратва хорошая.

– Говна не держим. Тут есть два вида петушни. Те, что сели пидорами, и те, кого в тюрьме опустили. Пятерок никогда не хватает, поэтому парням приходится лишних себе прихватывать, чтоб потребности удовлетворять.

– Разумно.

– Тюремная петушня обычно слегка с прибабахом, поскольку им по голове сильно стучат. Сначала они ерепенятся.

– Во как?

– Ага. А потом смекают, что лучше быть живым пинчем, чем дохлой целкой.

Мы доели ужин, разошлись по люлькам, посражались с клопами и попробовали заснуть.

Каждый день я продолжал выигрывать в кости. Я начал ставить потяжелее, но все равно выигрывал. Жизнь в тюряге становилась все лучше и лучше. Однажды мне запретили прогулку. Навестить меня пришли два агента ФБР. Они задали несколько вопросов, затем один сказал:

– Мы твое дело изучили. До суда не дойдет. Тебя заберут в призывной центр. Если армия тебя примет, пойдешь в армию. Если отклонит, снова выйдешь на гражданку.

– А мне в тюрьме уже почти понравилось, – сказал я.

– Да, выглядишь ты неплохо.

– Никакого напряга, – ответил я, – за квартиру платить не надо, за коммунальные услуги тоже, с подружками не ссорюсь, налогов никаких, номера получать не надо, нет талонов на еду, бодунов…

– Поумничай еще, мы тебя живо проучим.

– Ой блядь, – ответил я, – я же пошутил. Чем я не Боб Хоуп?

– Боб Хоуп – хороший американец.

– Я б тоже был хорошим, если б у меня столько же бабок было.

– Мели-мели. Мы тебе покажем, где раки зимуют.

Я промолчал. У одного парня при себе был портфель. Он и поднялся первым. Второй вышел за ним следом.

Нам всем обед дали с собой и затолкали в грузовик. Человек двадцать-двадцать пять. Парни позавтракали лишь полтора часа назад, но уже развернули свои пакетики. Неплохо: бутерброд с колбасой, бутерброд с арахисовым маслом и гнилой банан. Свой обед я отдал парням. Все они сидели очень тихо. Никто не острил. Все смотрели прямо перед собой. Большинство черные или коричневые. И все как один – здоровенные.

Медосмотр я прошел, наступила очередь психиатра.

– Генри Чинаски?

– Да.

– Садитесь.

Я сел.

– Вы верите в войну?

– Нет.

– Вы хотите пойти на войну?

– Да.

Он посмотрел на меня. Я не сводил взгляда со своих ног. Казалось, он погрузился в чтение вороха бумаг на столе. Прошло несколько минут. Четыре, пять, шесть, семь минут. Затем он заговорил:

– Послушайте, у меня в следующую среду будет вечеринка. Приглашены врачи, юристы, художники, писатели, актеры, вот такой народ. Я вижу, что вы – человек интеллигентный. Я хочу, чтобы вы тоже пришли. Придете?

– Нет.

Он начал писать. Он все писал, писал и писал. Откуда он столько про меня знает?

Я сам о себе столько не знаю.

Я не стал ему мешать. Мне было все равно. Теперь, когда на войну я попасть не мог, я войны этой почти желал. Однако, в то же время я радовался, что меня там нет. Врач закончил писать. Я почувствовал, как обвел их вокруг пальца. Против войны я возражал не потому, что пришлось бы кого-то убивать или подлезть под пулю самому без всякого смысла. Едва ли это имело значение. Я возражал против того, что меня лишали права сидеть в какой-нибудь комнатешке, недоедать, глотать дешевое пойло и сходить с ума по-своему в собственное удовольствие.

Я не хотел, чтобы меня будил по утрам своим горном какой-нибудь чувак. Я не хотел спать в казарме с кучей здоровых сексуально озабоченных любящих футбол перекормленных остроумных дрочливых славнющих перепуганных розовых пердящих залипающих на мамочках скромных играющих в баскетбол американских мальчишек, с которыми придется водить дружбу, напиваться в увольнительных, лежать вместе на спине и слушать десятки несмешных, тупых и грязных шуток. Я не хотел их чесучих одеял, их чесучих обмундирований, их чесучей гуманности. Я не хотел срать с ними в одном месте, ссать с ними в одном месте или делиться с ними одной блядью. Я не хотел видеть их ногти на ногах и читать их письма из дому. Я не хотел разглядывать их подпрыгивающие задницы в одном строю, я не хотел с ними дружить, я не хотел с ними враждовать, я не хотел ни их, ни этого, ничего. Убивать или быть убитым едва ли имело значение.

После двух часов ожидания на жесткой лавочке в туннеле, буром, как выгребная яма, где дуло холодным сквозняком, меня отпустили, и я вышел наружу, на север.

Остановился купить сигарет. Задержался в первом же баре, сел, заказал скотча с водой, содрал целлофан с пачки, вытащил покурку, зажег, взял стакан в руку, отпил половину, затянулся, поглядел на свою симпатичную физиономию в зеркале.

Странно на свободе. Странно идти, куда пожелаешь.

Прикола ради я встал и зашел в сортир. Поссал. Еще один ужасный сортир в баре:

от вони я чуть не сблевнул. Вышел, засунул монетку в музыкальный автомат, сел и послушал самое новье. Ничем не лучше. Бит есть, а души нет. Перед Моцартом, Бахом и Б они по-прежнему бледнели. Мне будет не хватать костей и хорошей пищи.

Я заказал себе еще выпить. Оглядел бар повнимательней. У стойки сидели пятеро мужиков и ни одной бабы. Я вернулся на американские улицы.

Питтсбуржец Фил и компания

Этот парень Саммерфильд сидел на пособии и сильно закладывал. Довольно тупой, я старался его избегать, но он вечно висел полупьяный в окне. Увидит, как я из дому выхожу, и говорит всегда одно и то же:

– Эй, Хэнк, как насчет взять меня на скачки? – а я всегда отвечаю:

– Как-нибудь в другой раз, Джо, не сегодня.

Так он и продолжал, свесившись из окна полупьяный, пока однажды я не ответил:

– Ну ладно, Христа ради, пошли… – И мы отправились.

Стоял январь, а в Санта-Аните, если вы знаете этот ипподром, может вдруг стать очень холодно, особенно если проигрываешь. И ветер дует со снежных гор, и в кармане голяк, и дрожишь весь, и думаешь о смерти, о черных днях, о том, что нечем платить за квартиру, и обо всем таком. В общем, едва ли приятное местечко для проигрыша. Из Голливуд-Парка, по крайней мере, с загаром вернешься.

И вот мы поехали. По дороге рот у него не закрывался. Он никогда раньше не был на ипподроме. Мне пришлось растолковать ему, что значит ставить на победителя, на место или на одно из трех первых мест. Он не знал даже, что такое стартовые ворота и Беговая Форма. Когда мы туда добрались, он пользовался моей. Пришлось показывать ему, как ее читать. На входе я заплатил за него и купил ему программку. У него было всего два доллара. На одну ставку хватит.

Перед первым забегом мы с ним постояли, разглядывая теток. Джо сообщил мне, что у него бабы не было пять лет. Выглядел он потрепанно, вылитый неудачник. Мы передавали Форму друг другу, рассматривали теток, и тут Джо спросил:

– А почему 6-я лошадь идет 14 к одному? По мне, так она выглядит лучше всех.

Я попытался ему объяснить, почему лошадь идет 14 к одному относительно других, но он меня не слушал:

– Точно тебе говорю, лучше всех выглядит. Не понимаю. Поставлю на нее.

– Твои два доллара не казенные, Джо, – сказал я, – а когда проиграешь, я тебе занимать не буду.

Лошадь звали Рыжий Чарли; тварь в самом деле выглядела прискорбно. На променад она вышла в четырех повязках. Когда ее увидали, цена подскочила до 18 к одному.

Я поставил десять на победителя на логичную лошадь, Смелую Латрину поджарую классную кобылку с хорошими результатами, заводным жокеем и вторым ведущим тренером. Я подумал, что 7 к 2 для нее – неплохая цена.

Бежали на милю и одну шестнадцатую. Рыжий Чарли шел 20 к одному, когда лошади вышли из ворот, – а он вышел первым, сразу бросался в глаза со своими повязками, и мальчишка гнал его на четыре корпуса впереди на первом же повороте – должно быть, думал, что бегут на четверть мили. У жокея было всего две победы из сорока посадок, и ясно, почему. На обратном отрезке он опережал уже на шесть корпусов.

По шее Рыжего Чарли бежала пена: чертовски похоже на крем для бритья.

В зените поворота шесть корпусов свелись к трем, и вся стая нагоняла его. На вершине отрезка у Рыжего Чарли форы осталось всего полтора корпуса, и моя лошадь Смелая Латрина равнялась с ним на внешней дорожке. Похоже, что я – в игре. На середине отрезка я уже отставал лишь на шею. Еще рывок – и я прорвусь. Но они так и пришли к финишу. У Рыжего Чарли на финише оставалась его шея. Он оплачивался по 42.80.

– Я так и думал, что он лучше всех выглядит, – сказал Джо и пошел забирать свои деньги.

Вернувшись, он попросил у меня Форму снова. Проглядел всех участников.

– А почему Большой Х 6 к одному? – спросил он. – Он выглядит лучше всех.

– Он может выглядеть лучше всех для тебя, – ответил я, – но по опыту бывалых игроков и лошадников, настоящих профессионалов, он оценивается примерно как 6 к одному.

– Не злись, Хэнк. Я знаю, что ни шиша не знаю об этой игре. Я просто хочу сказать, что на мой взгляд он должен быть фаворитом. Я все равно на него поставлю. Можно даже десять на победителя.

– Это твои деньги, Джо. Тебе просто повезло в первом заезде, игра – не такая уж простая.

Ну что, Большой Х выиграл и оплачивался по 14.40. Джо забегал взад-вперед. Мы почитали Форму в баре, он купил каждому выпить и дал бармену доллар на чай.

Выходя, он подмигнул бармену и сказал:

– Крот Барни – единственный в этом заезде. – Крот Барни был фаворитом 6 к 5, поэтому ничего странного в его заявлении я не нашел. К тому времени, как начался заезд, шансы Крота Барни сравнялись. Он оплачивался по 4.20, и Джо выиграл свои 20 баксов.

– Вот в этот раз, – сказал он, – они сделали фаворитом правильную лошадь.

Из девяти заездов у Джо было восемь победителей. На обратом пути он сокрушался, как же он проморгал 7-й заезд.

– Синий Грузовик выглядел намного лучше остальных. Не понимаю, как он пришел всего лишь третьим.

– Джо, у тебя вышло 8 из 9. Это удача новичка. Ты и представления не имеешь, какая эта игра сложная.

– По мне, так простая. Выбираешь победителя и забираешь денежки.

Остаток пути я с ним не разговаривал. В тот вечер он постучался ко мне, с собой у него была квинта Дедушки и Беговая Форма. Я помог ему с бутылкой, пока он читал Форму и рассказывал мне, кто победит завтра – все девять – и почему. У нас тут сидел настоящий эксперт. Я-то знаю, как моча людям в голову стукает. Однажды у меня было 17 победителей подряд, и я уже собирался скупать дома на побережье и начинать работорговлю белыми, чтоб оградить свои выигрыши от налогового инспектора. Так вот и сходишь с ума.

Мне не терпелось отвезти Джо на бега на следующий день. Я хотел увидеть его рожу, когда все предсказания обломятся. Лошади – просто животные, они сделаны из плоти. Они могут облажаться. Как сказал один старый игрок: “Есть десятки способов проиграть заезд и только один – выиграть.”

Ладно, в тот день не вышло. У Джо было 7 из 9 – фавориты, те, у кого было мало шансов, средненькие. А он всю дорогу ныл про двух своих неудачников. Он этого не понимал. Я с ним не разговаривал. Сукин сын не ошибался. Но проценты его подставят. Он начал мне тележить, почему я ставлю неправильно, и как надо. Всего два дня на бегах – и он уже эксперт. Я играл уже 20 лет, а он мне говорит, что я свою задницу в упор не вижу.

Мы ездили туда всю неделю, и Джо продолжал выигрывать. Он стал таким невыносимым, что достал меня окончательно. Он купил себе новый костюм и шляпу, новую рубашку и стал курить сигары по 50 центов. Людям из собеса он сказал, что стал частным предпринимателем, и что их деньги ему больше не нужны. Джо спятил.

Отрастил усы, купил наручные часы и дорогое кольцо. В следующий вторник я увидел, как он поехал на скачки в собственной машине – черный кадиллак 69-го года. Он помахал мне изнутри и стряхнул пепел с сигары. В тот день на бегах я с ним не разговаривал. Он сидел в клубе. Когда он постучался ко мне в тот вечер, с ним была обычная квинта Дедушки и высокая блондинка. Молодая, хорошо одетая, ухоженная – у нее были и форма, и лицо. Вошли они вместе.

– Что это за бичара? – спросила она у Джо.

– Это мой старый кореш Хэнк, – представил он ей меня. – Я знал его раньше. Когда был беден. Однажды он взял меня на бега.

– А у него что, своей старухи нет?

– У старины Хэнка бабы не было с 1965 года. Слушай, давай сведем его с Большой Герти?

– Ох, черт возьми, Джо, Большая Герти на него не клюнет! Смотри, он же одет, как тряпичник.

– Помилосердуй, крошка, он же мой кореш. Я знаю, что на много мы не выглядим, но мы начинали вместе. Я сентиментален.

– Ну а Большая Герти не сентиментальна, она любит класс.

– Слушай, Джо, – сказал я, – на фиг баб. Садись, бери Форму и давай пропустим вместе по чуть-чуть, а ты расскажешь мне, кто завтра выиграет.

Джо так и сделал. Мы выпили и всех вычислили. Он записал мне имена девяти лошадей на клочке бумаги. Его баба, Большая Тельма… н-да, Большая Тельма просто смотрела на меня так, будто я был собачьей какашкой на чьем-то газоне.

Те девять лошадок на следующий день подошли к восьми забегам. Одна оплачивалась по 62.60. Я ничего не понимал. В тот вечер Джо зашел ко мне с новой телкой. Она выглядела еще лучше. Он сел, держа бутылку и Форму, и записал мне еще девять лошадей.

Затем сказал:

– Послушай, Хэнк, мне надо съезжать. Я нашел себе славную люксовую квартирку сразу возле ипподрома. Достало уже ездить туда-сюда. Пошли, крошка. Мы еще увидимся, парень.

Я знал, что это все. Мой кореш меня посылал подальше. На следующий день я ставил на этих девять по-тяжелой. Получилось семь раз. Я просмотрел Форму еще раз, когда приехал домой, пытаясь сообразить, почему он выбрал именно этих лошадей, но явной причины, мне показалось, не существовало. Некоторые верняки были поистине загадочны.

Весь остаток сезона мы с Джо не встречались, если не считать одного раза. Я увидел, как он заходит в клуб с двумя тетками. Джо растолстел и смеялся. На нем был костюм за две сотни долларов, а на пальце – кольцо с брильянтом. Я же в тот день проиграл все девять заездов.

Это случилось два года спустя. Я сидел в Голливуд-Парке, а день был особенно жарок, четверг, и на 6-м заезде мне случилось оторвать победителя по 26.80.

Отходя от окошечка кассы, я услышал за спиной его голос:

– Эй, Хэнк! Хэнк!

Это был Джо.

– Господи, старик, – сказал он, – как же я рад тебя видеть!

– Привет, Джо…

На нем до сих пор был тот самый костюм за две сотни долларов – по такой-то жаре.

Все остальные вокруг бродили в рубашечках с коротким рукавом. Небрит, башмаки стоптаны, а сам костюм измят и грязен. Брильянта уже не было, часов на руке – тоже.

– Дай покурить, Хэнк.

Я дал ему сигарету, и когда он ее зажег, я заметил, что руки у него трясутся.

– Мне нужно выпить чего-нибудь, старик, – сказал он мне.

Я отвел его в бар, и мы пропустили по парочке вискача. Джо разглядывал Форму.

– Слушай, старик, я тебя на многих победителей навел, так?

– Конечно, Джо.

Мы стояли и смотрели в Форму.

– Прикинь теперь этот забег, – сказал Джо. – Посмотри на Черную Обезьянку. Она у нас поскачет, Хэнк. Верняк. К тому же при 8 к одному.

– Тебе нравятся ее шансы, Джо?

– Точно тебе говорю, старик. Как не фиг делать выиграет.

Мы оба поставили на Черную Обезьянку и пошли смотреть забег. Она пришла к финишу глубокой седьмой.

– Ничего не понимаю, – сказал Джо. – Слушай, одолжи мне еще два бакса, Хэнк. Зов Сирены будет в следующем, он не может проиграть. Никак не может.

Зов Сирены действительно не проиграл – вышел пятым, но это не сильно-то помогает, когда ставишь по носам. Джо развел меня еще на два доллара на 9-й заезд, его лошадь и там облажалась. Джо сказал мне, что машины у него нет, поэтому не соглашусь ли я подвезти его домой?

– Ты не поверишь, – сказал он мне, – но я снова на пособии.

– Я тебе верю, Джо.

– Тем не менее, я выскочу. Знаешь, Питтсбургский Фил тонул десятки раз. И всегда выныривал. Его друзья в него верили. Денег одалживали.

Когда я его высаживал, то обнаружил, что живет он в старых меблирашках примерно в четырех кварталах от меня. Я ведь так и не переехал. Выходя из машины, Джо сказал:

– Завтра просто дьявольская масть повалит. Ты едешь?

– Не уверен, Джо.

– Дай мне знать, если соберешься.

– Конечно, Джо.

В тот вечер я услышал стук в свою дверь. Я знал стук Джо. Не ответил. У меня орал телевизор, но я не ответил. Я просто очень тихо лежал на постели. Он стучал, не переставая.

– Хэнк! Хэнк!Ты дома? ЭЙ, ХЭНК!

Потом он просто забарабанил в дверь, сукин сын. Просто неистовствовал. Все колотил и колотил. Наконец, остановился. Я услышал, как он уходит по коридору.

Хлопнула входная дверь. Я встал, выключил телик, сходил к холодильнику и сделал себе бутерброд с сыром и ветчиной, открыл бутылку пива. С ними в руках сел, разрезал завтрашнюю Форму и стал изучать первый заезд: пятитысячная скачка-распродажа жеребчиков и меринов от трех лет и старше. Мне понравился номер 8. В Форме он шел как 5 к одному. Поставлю на такого в любое время.

Доктор наци

Так, я – человек, обуянный проблемами, и полагаю, что большинство их создаю я сам. В смысле, с бабами, с игрой, с враждебностью к разным группам людей, и чем крупнее группа, тем больше враждебности. Меня называют негативным, а также мрачным и угрюмым.

Я никак не могу забыть тетку, оравшую на меня:

– Ты так чертовски негативен! Жизнь может быть прекрасна!

Может, и может, а особенно – если чуть поменьше орать. Но я хочу рассказать вам о своем докторе. Обычно я не хожу к психушникам. Всем психушникам грош цена, они слишком довольны жизнью. Наоборот, хорошего врача зачастую самого тошнит от жизни или у него не все дома, а оттого он гораздо более забавен.

Я пошел к доктору Кипенхауэру потому, что его приемная находилась ближе всех. На руках у меня высыпали маленькие белые прыщики – признак того, насколько я чувствовал, что либо меня по-настоящему бьет мандраж, либо у меня начинается рак. Я носил нитяные рабочие перчатки, чтобы люди не глазели. И постоянно их прожигал, выкуривая по две пачки в день.

Зашел я к доктору. Мне назначили первую встречу. Будучи человеком обеспокоенным, я приперся на полчаса раньше, все время размышляя о раке. Прошел через приемную и заглянул в кабинет. Сестра-секретарша сидела там на корточках в своем узеньком белом халатике, задранном аж до самых ляжек, грубых и громоносных, проглядывавших сквозь туго натянутый нейлон. Я немедленно забыл про рак. Она меня не слышала, а я не мог оторваться от ее неприкрытых ног и бедер, примеривался глазами к аппетитному крупу. Она подтирала воду на полу, забился унитаз, и она ругалась, страстная, розовая и смуглая, и живая, и неприкрытая, и я все смотрел и смотрел.

Она подняла голову:

– Да?

– Продолжайте, – ответил я, – не обращайте на меня внимания.

– Туалет, – сказала она. – Постоянно забивается.

Она продолжала подтирать. Я продолжал таращиться на нее поверх журнала Лайф.

Наконец, она встала. Я подошел к кушетке и сел. Она пробежалась по журналу регистрации.

– Вы мистер Чинаски?

– Да.

– А почему вы не снимете перчатки? Здесь тепло.

– Я лучше не буду, если не возражаете.

– Доктор Кипенхауэр скоро придет.

– Хорошо, я подожду.

– Что с вами?

– Рак.

– Рак?

– Да.

Медсестра исчезла, а я прочел номер Лайфа, потом – еще один номер Лайфа, затем номер Спортс Иллюстрейтед, затем сидел и смотрел на развешанные морские и земные пейзажи, а откуда-то сочилась консервированная музыка. Вдруг свет мигнул, потом снова зажегся: интересно, подумал я, а можно ли будет как-нибудь изнасиловать медсестру, и сойдет ли мне это с рук, – и тут вошел врач. Я не обратил внимания на него, он не обратил внимания на меня, поэтому мы были квиты.

Меня пригласили в кабинет. Он сидел на табурете и смотрел на меня. У него было желтое лицо, желтые волосы, тусклые глаза. Он умирал. Ему было года 42. Я ощупал его глазами и дал где-то полгода жизни.

– Зачем перчатки? – спросил он.

– Я чувствительный человек, доктор.

– Неужели?

– Да.

– Тогда я должен вам сообщить, что я когда-то был нацистом.

– Это ничего.

– Вас не беспокоит то, что я когда-то был нацистом?

– Нет, не беспокоит.

– Меня поймали. Нас провезли через всю Францию в товарном вагоне с открытыми дверями, а люди стояли вдоль путей и швыряли в нас бомбы-вонючки, камни и всякий мусор – рыбьи кости, засохшие цветы, экскременты, все самое невообразимое.

Затем доктор сел и рассказал мне о своей жене. Она пыталась его освежевать.

Настоящая тварь. Пыталась забрать все его деньги. Дом. Сад. Домик в саду. И, вполне возможно, садовника тоже, если уже этого не сделала. И машину. И алименты. Плюс крупный шмат налички. Кошмарная женщина. Он так много работал.

Пятьдесят пациентов в день по десятке с головы. Почти невозможно прожить. Да еще эта женщина. Женщины. Да, женщины. Он разложил мне это слово по полочкам. Я забыл, что это было – “женщина” или “фемина”, – но он разобрал его по-латыни, а потом залез оттуда еще глубже, чтобы только показать мне, какой у этого слова корень, по-латыни: выходило, что женщины в основе своей безумны.

Пока доктор распространялся о безумии женщин, мне он начал нравиться. Голова моя покачивалась в согласии с ним.

Неожиданно он приказал мне подойти к весам, взвесил меня, послушал сердце и грудь. Грубо снял с меня перчатки, промыл мне руки в каком-то говне и вскрыл прыщики бритвой, по-прежнему разглагольствуя о злобе и мстительности, которые каждая женщина носит в своем сердце. В железах прямо. Женщин направляют их железы, а мужчин – сердца. Именно поэтому страдают только мужчины.

Он велел мне регулярно мыть руки и выкинуть перчатки к чертовой матери. Еще немного поговорил о женщинах, о своей жене, а потом я ушел.

Моей следующей проблемой были припадки дурноты. Но нападали они на меня, только когда я стоял в очередях. Когда я стоял в очереди, меня охватывал ужас. Это было невыносимо.

Я осознал, что в Америке и, возможно, во всех остальных местах все сводится к стоянию в очереди. Мы делаем это везде. Водительские права: три или четыре очереди. Ипподром: очереди. Кино: очереди. Рынок: очереди. Я ненавидел очереди.

Я чувствовал, что должен быть какой-то способ их избежать. Ответ на меня снизошел. Побольше служащих. Да, вот ответ. По двое на каждого человека. По трое. Пусть служащие стоят в очереди.

Я знал, что очереди меня убивают. Я не мог их принять, но с ними мирились все остальные. Все остальные были нормальными. Для них и жизнь прекрасна. Они могли стоять в очереди и не чувствовать боли. Они могли стоять в очереди вечно. Им даже нравилось стоять в очереди. Они болтали, ухмылялись, улыбались и флиртовали друг с другом. Им больше нечего было делать. Они не могли придумать, чем бы еще заняться. А я вынужден был смотреть на их уши, рты, шеи, ноги, жопы и ноздри – на всю эту срань. Я чувствовал, как из их тел, как смог, сочатся смертельные лучи, а слушая их разговоры, мне хотелось орать:

– Господи Боже мой, помогите же мне кто-нибудь! Неужели я должен так страдать всего лишь за то, чтобы купить фунт гамбургеров и полбулки ржаного хлеба?

Дурнота подступала, и я пошире расставлял ноги, чтобы не упасть; супермаркет начинал вихрем кружиться у меня перед глазами вместе с лицами приказчиков, с их золотистыми и коричневыми усиками и умными счастливыми глазенками, все они собирались стать когда-нибудь менеджерами супермаркетов, с их добела отчищенными довольными рожами, купят себе дома в Аркадии и еженощно будут оседлывать своих бледных блондинистых благодарных женушек.

Я снова записался на прием. Мне назначили первую встречу. Я прибыл на полчаса раньше, а туалет работал исправно. Медсестра вытирала пыль в приемной. Она нагибалась и распрямлялась, и сгибалась не до конца, и затем направо, и налево, и поворачивала ко мне свою задницу, и сгибалась опять. Белая форма ежилась и вздергивалась, забиралась выше, поднималась: вот колено в ямочках, вот бедро, вот ляжка, вот все тело. Я сел и открыл номер Лайфа.

Она перестала вытирать пыль и повернула ко мне голову, улыбнулась:

– Вы избавились от перчаток, мистер Чинаски.

– Да.

Вошел доктор: похоже, он был чуточку ближе к смерти. Он кивнул мне, я встал и вошел за ним в кабинет.

Он сел на свою табуретку.

– Чинаски. Как дела?

– Ну, доктор…

– Не ладится с женщинами?

– Разумеется, но…

Он не дал мне закончить. Волос у него стало еще меньше. Пальцы подергивались.

Казалось, он задыхается. Похудел. Отчаявшийся человек.

Его жена с него сдирала шкуру. Они обратились в суд. В суде она дала ему пощечину. Ему это понравилось. И делу помогло. Они разглядели в ней суку. Как бы то ни было, вышло все не слишком паршиво. Она ему кое-что оставила. Конечно, вы знаете, какие у адвокатов гонорары. Сволочи. Видели когда-нибудь адвоката? Почти всегда жирные. Особенно рожи.

– В любом случае, черт, она меня развела. Но чуть-чуть мне осталось. Хотите знать, сколько вот такие ножницы стоят? Посмотрите. Жестяные с винтиком посередине. 18.50. Господи боже мой, а еще нацистов ненавидели. Да что такое быть нацистом по сравнению с этим?

– Не знаю, доктор. Я говорил вам, что я в смятении.

– Пытались обращаться к психоаналитикам?

– Бестолку. Они тупые, никакого воображения. Мне психоаналитики не нужны. Я слышал, они заканчивают тем, что сексуально злоупотребляют своими пациентками.

Мне б хотелось быть психоаналитиком, если б я мог выебать всех женщин; а если не считать этого, их профессия бесполезна.

Мой врач сгорбился на табуретке. Он еще больше пожелтел и поседел. Все его тело корежило. Ему почти пришли кранты. Хотя приятный парень.

– Ну вот, я избавился от своей жены, – сказал он. – Все кончено.

– Прекрасно, – ответил я, – расскажите мне о том, как вы были нацистом.

– Что ж, выбора у нас не было. Нас всех просто загребли. Я был молод. То есть, черт возьми, а что было делать? Зараз ведь можно жить только в одной стране.

Поэтому идешь на войну, и если не сдохнешь, то окажешься в товарном вагоне, и в тебя будут швырять всякое говно…

Я спросил его, трахнул ли он свою славную медсестру. Он деликатно улыбнулся.

Улыбка говорила: да. Затем рассказал мне, что после своего развода он назначил свидание одной пациентке, зная, что неэтично так обращаться с пациентками…

– Да нет, я думаю, все в порядке, доктор.

– Очень интеллигентная женщина. Я женился на ней.

– Та-ак.

– Теперь я счастлив… но…

И он развел руками…

Я рассказал ему о своей боязни очередей. Он прописал мне Либриум.

Затем у меня на заднице появился рассадник прыщей. Я агонизировал. Меня связали кожаными ремнями, эти ребята с тобой могут сделать все, что захотят, дали местный наркоз и перетянули всю задницу. Я повернул голову, посмотрел на своего врача и спросил:

– А если я передумаю?

На меня сверху вниз глядели три физиономии. Его и еще двух. Он будет резать. Она подавать тампоны. Третья – совать в меня иголки.

– Вы не можете передумать, – ответил врач, потер ладони, ухмыльнулся и приступил…

В последний раз я видел его по поводу серы в ушах. Я видел, как шевелятся его губы, пытался понять, но ничего не слышал. По глазам и лицу я определил, что для него снова наступили черные дни, и кивнул в ответ.

Было тепло. У меня немного кружилась голова, и я подумал: ну да, прекрасный он парень, но почему он не выслушает о моих несчастьях, так нечестно, у меня тоже есть проблемы, к тому же я должен ему платить.

В конце концов, мой врач сообразил, что я оглох. Он вытащил что-то похожее на огнетушитель и засунул мне в ухо. Позже показал мне огромные куски серы… дело было в сере, объяснил он. И показал мне их в ведре. Они правда были похожи на пережаренную фасоль.

Я встал со стола, заплатил ему и ушел. Я по-прежнему ни черта не слышал. Мне было в особенности ни плохо, ни хорошо, и я думал, какой недуг, интересно, я принесу ему в следующий раз, что он с ним сделает, что он будет делать со своей 17-летней дочерью, влюбленной в другую женщину и собиравшейся выходить за нее замуж, и мне пришло в голову, что абсолютно все непрерывно страдают, включая тех, кто делает вид, что это не так. Мне показалось, что это нехилое открытие. Я посмотрел на мальчишку-газетчика и подумал, хмммм, хмммм, посмотрел на шедшего за ним и подумал, хмммм, хмммм, хмммммм, а у светофора возле больницы из-за угла вывернула новая черная машина и сбила хорошенькую девчушку в синем мини-платьице, светлые волосы, синие ленты, и она сидела на мостовой на солнцепеке, и алое текло у нее из носа.

Христос на роликах

То был маленький кабинетик на третьем этаже старого здания недалеко от трущоб.

Джо Мэйсон, президент “Мира Роликов, Инк.”, сидел за обшарпанным столом, арендованным вместе с кабинетом. Сверху и по бокам на нем были высечены надписи:

”Рожденный умереть”. “Некоторые покупают то, за что других вешают”. “Суп-говно”.

”Ненавижу любовь больше, чем люблю ненависть”.

Вице-президент Клиффорд Андервуд сидел на единственном оставшемся стуле. На столе стоял один телефон. Кабинет провонялся мочой, хотя комната отдыха находилась в 45 футах дальше по коридору. Еще было окно, выходившее в тупик на задворках, толстое желтое стекло впускало тусклый свет. Оба мужчины курили сигареты и ждали.

– Когда ты ему велел? – спросил Андервуд.

– В 9.30, – ответил Мэйсон.

– Неважно.

Они ждали. Еще восемь минут. Зажгли себе еще по одной сигарете. В дверь постучали.

– Заходи, – произнес Мэйсон. То был Монстр Чоняцки, бородатый, шести футов с гаком и 392 фунта весом. Чоняцки смердел. Начинался дождь. Слышно было, как под окном грохочет грузовой фургон. На самом деле – 24 фургона направлялись на север, груженые товаром. Чоняцки по-прежнему смердел. Он был звездой “Желтых Курток”, один из лучших роликовых конькобежцев по любую сторону Миссиссиппи – на 25 ярдов по любую сторону.

– Садись, – произнес Мэйсон.

– Стула нет, – ответил Чоняцки.

– Дай ему стул, Клифф.

Вице-президент медленно поднялся, всем своим видом показывая, что вот-вот перднет, не перднул, подошел и оперся на ливень, хлеставший в толстое желтое стекло. Чоняцки опустил обе свои ягодицы, достал и закурил “Пэлл-Мэлл”. Без фильтра. Мэйсон перегнулся через стол:

– Ты невежественный сукин сын.

– Минуточку, чувак!

– Ты хочешь героем стать, не так ли, сынок? Тебя возбуждает, когда малявки без единого волосика на письках вопят твое имя? Тебе нравится старые добрые красно-бело-синие? И ванильное мороженое? И свой чирышек ты по-прежнему вручную отбиваешь, говнюк?

– Послушай, Мэйсон…

– Заткнись! Триста в неделю! Триста в неделю я тебе плачу! Когда я тебя в том баре подобрал, тебе на следующий стакан не хватало… с белой горячкой, жрал суп из свинячьих голов с капустой! Да ты шнурки на коньках завязать не мог! Я сделал тебя, говнюк, из ничего, и превращу тебя обратно в ничто как нечего делать! Для тебя я – Господь Бог. Причем, такой Господь Бог, который грешков твоих уебищных прощать не собирается!

Мэйсон прикрыл глаза и откинулся на спинку вращающегося стула. Затянулся; соринка горячего пепла упала ему на нижнюю губу, но он был слишком зол и наплевал на боль. Пусть жжет. Когда жечь перестало, он глаз не открыл, а прислушался к ливню. Обычно ему нравилось слушать дождь. Особенно когда сидишь где-нибудь внутри, за квартиру уплачено, и никакая баба мозги не ест. Но сегодня дождь не помогал. Он не только ощущал вонь Чоняцки, но и чувствовал его перед собой. Чоняцки был хуже поноса. Чоняцки был хуже мандавошек. Мэйсон открыл глаза, выпрямился и посмотрел на него. Господи, чего только не вытерпишь, чтоб в живых остаться.

– Малыш, – мягко произнес он, – вчера ты сломал два ребра Сонни Велборну. Ты меня слышишь?

– Послушай… – начал было Чоняцки.

– Не одно ребро. Нет, не просто одно ребро. Два. Два ребра. Слышишь меня?

– Но…

– Слушай, говнюк! Два ребра! Ты меня слышишь? Слышишь меня или нет?

– Я тебя слышу.

Мэйсон затушил сигарету, встал и подошел к стулу Чоняцки. Можно было бы сказать, что Чоняцки хорошо выглядел. Можно было бы сказать, что он симпатичный пацан.

Вот про Мэйсона так сказать было невозможно. Мэйсон был стар. Сорок девять.

Почти лысый. Покатые плечи. В разводе. Четверо сыновей. Из них двое в тюрьме.

Дождь не переставал. Будет лить еще почти два дня и три ночи. Река Лос-Анжелес вся взволнуется и сделает вид, что она настоящая река.

– Встань! – приказал Мэйсон.

Чоняцки поднялся. Стоило ему распрямиться, как Мэйсон утопил свою левую у него брюхе, а когда голова того поникла, он ее быстро поставил на место коротким ударом справа. Только тогда ему полегчало. Как чашка Овальтина январским утром, когда жопа отмерзает. Он обошел стол и снова уселся. На этот раз он не стал зажигать сигарету. Он зажег 15-центовую сигару. Свою послеобеденную сигару он зажег до обеда. Вот насколько ему получшело. Напряжение. Нельзя, чтоб такое говно внутри накапливалось. Его бывший шурин умер от прободения язвы. Только потому, что не умел выпускать пар.

Чоняцки снова сел. Мэйсон посмотрел на него.

– Это, малыш, – бизнес, а не спорт. Мы не разделяем мнения, что людей нужно калечить, я понятно изъясняюсь?

Чоняцки просто сидел и слушал шум дождя. Думал о то, заведется ли машина. У него всегда проблемы с зажиганием, когда идет дождь. А так хорошая машина.

– Я спросил тебя, малыш, понятно ли я выразился?

– О, да, да…

– Два сломанных ребра. Два ребра у Сонни Велборна испорчено. Наш лучший игрок.

– Постой! Он же играет за “Грифов”. Велборн играет за “Грифов”. Как он может быть твоим лучшим игроком?

– Осел! Мы – хозяева “Грифов”!

– Вы – хозяева “Грифов”?

– Да, олух. А также “Ангелов”, “Койотов”, “Людоедов” и всех остальных чертовых команд в этой лиге, все они – наша собственность, все эти мальчишки…

– Господи Иисусе…

– Нет, не Господи. Господь к этому никакого отношения не имеет! Но постой, ты подкинул мне идею, лопух.

Мэйсон развернулся на стуле к Андервуду, который по-прежнему опирался на дождь за окном.

– Тут есть о чем подумать, – сказал он.

– А? – ответил Андервуд.

– Отцепи голову от своей елды, Клифф. Пораскинь мозгами.

– О чем?

– Христос на роликах. Бесчисленные возможности.

– Ага, ага. Дьявола тоже можно сюда подписать.

– Это хорошо. Да, и дьявола тоже.

– Мы даже крест включить можем.

– Крест? Не-е, это слишком похабно.

Мэйсон развернулся к Чоняцки. Чоняцки до сих пор сидел перед ним. Его это не удивило. Если б вместо него на стуле сидела обезьяна, он бы тоже не удивился.

Мэйсон слишком долго тут варился. Но там сидела не обезьяна, там сидел Чоняцки.

С Чоняцки надо было поговорить. Обязанности, одни обязанности… и все ради того, чтобы платить за квартиру, время от времени хватать кусочек жопки и быть похороненным на сельском кладбище. У собак – блохи, у людей хлопоты.

– Чоняцки, – произнес он, – позволь мне кое-что тебе объяснить. Ты меня слушаешь? Ты способен меня выслушать?

– Я слушаю.

– У нас тут бизнес. Мы работаем по пять вечеров в неделю. Нас показывают по телевизору. Мы кормим семьи. Мы платим налоги. Мы голосуем. Нас штрафуют злоебучие менты так же, как и всех остальных. У нас болят зубы, бывают бессонница и сифак. Нам приходится терпеть Рождество и Новый Год так же, как и другим, ты понял?

– Да.

– У нас даже – у некоторых из нас – бывают иногда депрессии. Мы – тоже люди.

Даже на меня иногда депрессняк накатывает. Иногда мне хочется поплакать ночью. И мне дьявольски хотелось расплакаться вчера вечером, когда ты сломал два ребра Велборну…

– Он меня в угол зажал, мистер Мэйсон!

– Чоняцки, да Велборн и волоска бы не вырвал из левой подмышки твоей бабушки. Он читает Сократа, Роберта Дункана и У.Х.Одена. Он в лиге уже пять лет, и за эти годы весь физический ущерб, который он кому-либо нанес, не оставил бы и синяка на мотыльке, который регулярно летает в церковь…

– Он на меня наезжал, замахивался, он орал…

– Ох, Господи, – тихо выдохнул Мэйсон. Он опустил сигару в пепельницу. – Сынок, я тебе уже сказал. Мы – семья, большая семья. Мы не калечим друг друга. У нас – лучшая недоразвитая аудитория во всем спорте. Мы собираем самое здоровое племя кретинов на земле, и они складывают свои денежки прямо нам в карманы, сечешь? Мы отвлекаем высококлассного идиота от профессиональной борьбы, сериала Я Люблю Люси и Джорджа Путнэма. Мы играем по-крупному и не верим ни в злобу, ни в насилие. Правильно, Клифф?

– Правильно, – отозвался Андервуд.

– Давай покажем ему рекламу, – сказал Мэйсон.

– Давай, – ответил Андервуд.

Мэйсон встал из-за стола и двинулся на Андервуда.

– Ты, сукин сын, – сказал он. – Я тебя прикончу. Твоя мать глотает собственную вонь из жопы, и у нее мочеиспускательный тракт весь в сифилисе.

– А твоя мать жрет маринованное кошачье дерьмо, – сказал Андервуд.

Он отлип от окна и пошел на Мэйсона. Мэйсон замахнулся первым. Андервуд отшатнулся и ударился о стол.

Левой Мэйсон захватил шею Андервуда, а кулаком правой лупил его по башке.

– У твоей сестры сиськи с жопы болтаются и в унитазе полощутся, когда она срет, – сообщил Мэйсон Андервуду. Андервуд отогнул одну руку назад и перекинул Мэйсона через голову. Мэйсон с грохотом шарахнулся о стену. Потом поднялся, подошел к столу, сел на вращающийся стул, взял из пепельницы сигару и затянулся. Дождь не переставал. Андервуд вернулся к окну и оперся на стекло.

– Когда человек работает пять вечеров в неделю, он не может себе позволить никаких травм, понимаешь, Чоняцки?

– Да, сэр.

– Теперь смотри, сынок, у нас тут есть общее правило – вот такое… Ты слушаешь?

– Да.

– …Вот такое правило: стоит кому-нибудь в лиге покалечить другого игрока, он вылетает с работы, вылетает из лиги, фактически, молва о нем расходится – и он в черном списке на каждом роликовом дерби в Америке. А может даже и в России, Китае и Польше. Ты зарубил это себе на носу?

– Да.

– Сейчас мы это тебе спускаем с рук, потому что потратили много времени и денег на твою накачку. Ты – Марк Спитц нашей лиги, но мы можем тебя вышибить точно так же, как вышибли его, если не будешь делать только то, что мы тебе говорим.

– Да, сэр.

– Но это не значит, чтоб ты притих. Ты должен действовать жестоко, но не быть жестоким, врубаешься? Фокус с зеркалом, кролик из шляпы, целая тонна лапши на ушах. Они обожают, когда их дурачат. Правды они не знают, правды они даже не хотят, они от правды несчастны. А мы делаем их счастливыми. Мы ездим на новых машинах и отправляем своих детишек в колледжи, правильно?

– Правильно.

– Ладно, теперь пошел отсюда на хуй.

Чоняцки поднялся было уходить.

– И вот еще что, мальчонка…

– Ну?

– Мойся в ванне хотя бы время от времени.

– Че?

– Ладно, дело, может, не в этом. Ты достаточно туалетной бумаги берешь, когда жопу вытираешь?

– Не знаю. А достаточно – это сколько?

– А мама тебе разве не говорила?

– Че?

– Что нужно подтираться, пока на бумаге видно ничего не будет.

Чоняцки просто стоял и таращился на него.

– Ладно, теперь можешь идти. И помни, пожалуйста, обо всем, что я тебе тут сказал.

Чоняцки вышел. Андервуд подошел и плюхнулся на освободившийся стул. Вытащил свою послеобеденную 15-центовую сигару и тоже зажег ее. Мужчины сидели так минут пять, ничего не говоря. Потом зазвонил телефон. Мэйсон поднял трубку. Послушал, затем сказал:

– О, отряд бойскаутов номер 763? Сколько? Конечно-конечно, мы пропустим их за полцены. В воскресенье вечером. Отгородим секцию веревками. Конечно-конечно. О, все в порядке… – Он повесил трубку.

– Остолопы, – произнес он.

Андервуд не ответил. Они сидели и слушали дождь. Дым от их сигар рисовал интересные орнаменты в воздухе. Они сидели, курили, слушали дождь и рассматривали орнаменты в воздухе. Телефон зазвонил снова, и Мэйсон скривился.

Андервуд поднялся со стула, подошел и снял трубку. Была его очередь.

Красноносый экспедитор

Когда я впервые повстречался с Рэндаллом Харрисом, ему было 42, и он жил с седой теткой, некоей Марджи Томпсон. Марджи было 45, не красавица. Я в то время редактировал журнальчик Безумная Муха и пришел к Рэндаллу, пытаясь выцыганить у него кое-какой материал.

Рэндалла знали как изоляциониста, пьянь, хама и озлобленного человека, но стихи у него были грубы, грубы и честны, прости и свирепы. Они писал как никто другой в то время. Работал он экспедитором на складе автомобильных запчастей.

Я сидел напротив Рэндалла и Марджи. 7.15 вечера, а Харрис уже весь пропитался пивом. Он поставил бутылку передо мной. О Марджи Томпсон я слыхал. Во время оно была коммунисткой, спасала мир, делала добро. Все недоумевали, что она делала рядом с Рэндаллом, которому на все было плевать, и он этого не скрывал.

– Мне нравится фотографировать всякое говно, – сказал он мне, – вот мое искуство.

Рэндалл начал писать в 38 лет. В 42, после трех маленьких брошюрок (Смерть – Собака Грязнее, Чем Моя Отчизна; Моя Мать Еблась С Ангелом и Охуевшие Кони Безумья) он начал зарабатывать себе то, что можно назвать признанием критики. Но на своем творчестве он ничего не зарабатывал и говорил:

– Я всего-навсего экспедитор с темно-синей тоской. – Он жил вместе с Марджи в одном из передних дворов Голливуда и блажил, по-настоящему блажил.

– Мне просто не нравятся люди, – говорил он. – Знаешь, Уилл Роджерс как-то сказал: “Я ни разу не встречал человека, который бы мне не понравился”. Так вот, я ни разу не встречал человека, который бы мне понравился.

Но у Рэндалла было чувство юмора, была способность смеяться над болью и над самим собой. Он нравился. Урод со здоровенной башкой и раскуроченной физиономией – только нос, кажется, избежал общей участи.

– У меня в носу не хватает кости, он как резиновый, – объяснял он. Нос у него был очень длинный и красный.

Я слышал много историй про Рэндалла. Он был подвержен приступам битья стекол и разбивания бутылок о стены. Мерзкий алкаш, каких мало. К тому же, у него бывали периоды, когда он не подходил к двери и не отвечал на телефон. У него не было телевизора – только радио, и слушал он одну симфоническую музыку: странно для такого неотесанного парня.

У Рэндалла также бывали периоды, когда он откручивал донышко телефона и набивал аппарат туалетной бумагой, чтобы тот не звонил. Так продолжалось месяцами.

Непонятно было, зачем ему вообще телефон. Образование у него было скудным, но очевидно, что он прочел большинство лучших писателей.

– Ладно, ебучка, – сказал он мне, – я догадываюсь, что тебе интересно, что я с ней тут делаю? – Он показал на Марджи.

Я ничего не ответил.

– С ней хорошо трахаться, – сказал он, – и секс с ней лучше, чем с большинством баб к западу от Сент-Луиса.

И это говорил тот же самый человек, что написал четыре или пять великих любовных стихов женщине по имени Энни. Поневоле задумаешься, как у него это получается.

Маржди просто сидела и ухмылялась. Она тоже писала стихи, но не очень хорошие.

Она посещала две литературные студии в неделю, но это едва ли помогало.

– Так ты стихов хочешь? – спросил он у меня.

– Да, мне бы хотелось посмотреть кое-что.

Харрис подошел к чулану, открыл дверь и подобрал с полу несколько рваных и мятых бумажек. Протянул их мне.

– Эти я написал вчера ночью. – Потом вышел на кухню и вернулся еще с двумя бутылками пива. Марджи не пила.

Я начал читать стихи. Все они были мощны. Он печатал очень тяжелой рукой, и слова казались высеченными в бумаге. Сила его письма всегда меня изумляла.

Казалось, он говорил все то, что следовало говорить нам, но мы никогда не задумывались над тем, чтобы это сказать.

– Я беру эти стихи, – сказал я.

– Ладно, – ответил он. – Пей.

Когда приходишь в гости к Харрису, пить обязательно. Курил он одну сигарету за другой. Одевался в просторные коричневые штаны размера на два больше и в старые рубахи, вечно рваные. В нем было около шести футов росту и 220 фунтов весу, большая часть – пивное сало. У него были покатые плечи, и разглядывал он вас из-за прищуренных век. Мы с ним пили добрых два с половиной часа, комната аж потяжелела от дыма. Неожиданно Харрис встал и сказал:

– Пошел отсюда к черту, ебучка, меня от тебя тошнит!

– Полегче, Харрис…

– Я сказал СЕЙЧАС ЖЕ! ебучка!

Я встал и ушел со стихами.

Я вернулся в тот двор два месяца спустя занести Харрису пару экземпляров Безумной Мухи. Я опубликовал все десять его стихотворений. Марджи впустила меня внутрь. Рэндалла дома не было.

– Он в Новом Орлеане, – сказала Марджи, – мне кажется, он решил оторваться. Джек Теллер хочет напечатать его следующую книгу, но сначала ему хочется с Рэндаллом встретиться. Теллер говорит, что не может печатать тех, кого не знает. Оплатил дорогу в оба конца.

– Рэндалл – не совсем очаровашка, – сказал я.

– Посмотрим, – ответила Марджи. – Теллер – и сам пьяница, к тому же сидел. У них может срастись миленькая парочка.

Теллер издавал журнал Шваль – у него был собственный печатный станок. Прекрасно он работал. У последнего номера Швали на обложке была уродливая рожа Харриса, сосущего бутылку пива: там напечатали много его стихов.

По общему признанию, Шваль в то время был литературным журналом номер один.

Харриса начинали все больше и больше замечать. Для него это было бы хорошим шансом, если он только не облажается со своим поганым языком и манерами алкаша.

Перед моим уходом Марджи сообщила, что беременна – от Харриса. Как я уже говорил, ей было 45.

– Что он сказал на это?

– Кажется, ему было все равно.

Я ушел.

Книга действительно вышла тиражом 2000, прекрасно отпечатанная. Обложку сделали из пробки, привезенной из Ирландии. Страницы были разноцветными, из крайне хорошей бумаги, набраны очень редким шрифтом, перемежались несколькими набросками самого Харриса индийской тушью. Книгу хвалили – как за саму себя, так и за содержание. Но Теллер не мог заплатить гонорар. Они с женой ходили по узенькой кромке. Через десять лет книга будет продаваться за 75 долларов на рынке редких изданий. А Харрис тем временем вернулся к своей работе экспедитора на складе автомобильных запчастей.

Когда я зашел к нему снова через четыре-пять месяцев, Марджи уже не было.

– Она уже давно отвалила, – сказал Харрис. – Выпей пива.

– Что произошло?

– Ну, когда я вернулся из Нового Орлеана, то написал несколько рассказов. Пока я был на работе, ей понравилось шарить у меня в столе. Она прочитала пару рассказов и обиделась.

– А о чем они были?

– О, она прочла что-то по поводу того, как я скакал по постелям некоторых женщин в Новом Орлеане.

– Рассказы были правдивы?

– Как у тебя с Безумной Мухой? – спросил он.

Ребенок родился – девочка, Наоми Луиза Харрис. Они с матерью жили в Санта-Монике, и Харрис раз в неделю ездил с ними повидаться. Он платил алименты и продолжал попивать свое пиво. Потом я узнал, что он ведет еженедельную колонку в подпольной газетке Лос-Анжелесская Линия Жизни. Свои колонки он называл Наброски Первоклассного Маньяка. Проза у него была такой же, как и поэзия – недисциплинированная, антиобщественная и ленивая.

Харрис отрастил себе козлиную бороденку и отпустил волосы. Когда я увидел его в следующий раз, он жил с 35-летней девахой по имени Сьюзан, хорошенькой и рыжей.

Сьюзан работала в магазине художественных принадлежностей, писала сама и сносно играла на гитаре. А также время от времени пила пиво с Рэндаллом – а это уже кое-что по сравнению с Марджи. Двор казался чище. Когда Харрис прикончил бутылку, то швырнул ее не на пол, а бумажный кулек. Хотя он по-прежнему оставался мерзким пьянчугой.

– Пишу роман, – сообщил он мне, – и периодически мне устраивают литературные вечера в ближайших университетах. Еще одно чтение на подходе в Мичигане, и еще одно – в Нью-Мексико. Довольно хорошие предложения. Мне не нравится читать, но читаю я хорошо. Я им шоу устраиваю и даю кое-что из хорошей поэзии.

К тому же, Харрис начал рисовать. Маслом писал он не шибко. Он писал, как наклюкавшийся водки пятилетний ребенок, но умудрился-таки продать одно-два произведения за 40 или 50 долларов. Рассказал, что подумывает бросить работу. И бросил три недели спустя, чтобы поехать на чтения в Мичиган. Отпуск свой он уже израсходовал на поездку в Новый Орлеан.

Помню, как-то раз он мне поклялся:

– Никогда не буду читать перед этими блядскими пиявками, Чинаски. Так и сойду в могилу, не проведя ни одного вечера. Это все от тщеславия, от продажности. – Я не стал напоминать ему о том заявлении.

Его роман Смерть В Жизни Всех Глаз На Земле выпустило маленькое, но престижное издательство, платившее стандартные гонорары. Обзоры критики были хороши, даже тот, что напечатало Нью-Йоркское Книжное Обозрение. Но он по-прежнему был мерзким пьянчугой и множество раз ссорился со Сьюзан по поводу своего пьянства.

Наконец, после одного кошмарного запоя, когда он бесился, матерился и орал всю ночь, Сьюзан его бросила. Я увидел Рэндалла через несколько дней после ее ухода.

Харрис странно притих, почти не сволочился.

– Я любил ее, Чинаски, – сказал он мне. – Не переживу я этого, малыш.

– Переживешь, Рэндалл. Вот увидишь. Еще как переживешь. Человек гораздо более выносливая тварь, чем ты думаешь.

– Блядь, – ответил он. – Твоими бы устами. У меня вот такенная дыра в брюхе.

Много хороших мужиков оказалось под мостом из-за бабы. А они этого не чувствуют так, как мы.

– Чувствуют. Она просто с твоими запоями справиться не могла.

– Еб твою мать, чувак, да я почти все свое под газом пишу.

– Это что, тайна?

– Да, блядь. Когда я трезвый, я – всего-навсего экспедитор, да и то не очень хороший…

Я ушел тогда от него, а он все нависал над своим пивом.

Три месяца спустя я снова его навестил. Харрис все так же жил в своем переднем дворе. Он представил меня Сандре, приятной блондиночке 27 лет. Ее отец работал судьей Верховного Суда, а она доучивалась в Университете Южной Калифорнии.

Помимо того, что она была хорошо оформлена, в ней присутствовала та клевая изощренность, которой недоставало остальным бабам Рэндалла. Они распивали бутылку хорошего итальянского вина.

Козлиная бороденка Рэндалла превратилась в настоящую бороду, а волосы стали еще длиннее. Одежда на нем была новая, последних фасонов. На ногах туфли за 40 долларов, новые часы, а лицо, кажется, похудело, ногти чистые… хотя нос по-прежнему краснел, когда он пил вино.

– Мы с Рэндаллом переезжаем на этих выходных в Западный Лос-Анжелес, сообщила она мне. – Здесь все заросло грязью.

– Я тут много чего хорошего написал, – отозвался он.

– Рэндалл, дорогой мой, – сказала она, – не место пишет, пишешь ты. Я думаю, нам удастся выбить Рэндаллу местечко – преподавать три дня в неделю.

– Я не умею учить.

– Дорогуша, ты можешь научить их всему.

– Хуйня, – сказал он.

– По книге Рэндалла собираются снимать фильм. Мы видели сценарий. Очень хороший.

– Кино? – переспросил я.

– Ни фига у них не выйдет, – сказал Харрис.

– Дорогуша, работа уже пошла. Поверь немножечко.

Я выпил с ними еще бокал вина и ушел. Прекрасная девушка – Сандра.

Адреса Рэндалла в Западном Лос-Анжелесе мне не дали, а я сам и не пытался их отыскать. Только год спустя я прочел рецензию на фильм Цветочек Аду Под Хвост.

Экранизация его книги. Отличная рецензия, сам Харрис даже снялся в небольшой роли.

Я сходил на него. Над книгой хорошо поработали. Харрис выглядел еще суровее, чем в последний раз. Я решил его найти. Проведя небольшую детективную работу, как-то около 9 вечера я постучался в дверь его хижины на Малибу. Рэндалл открыл дверь.

– Чинаски, старый ты пес, – сказал он. – Заходи давай.

На тахте сидела восхитительно красивая девчонка. На вид лет 19, она просто испускала естественную красоту.

– Это Карилла, – сказал он. Они распивали бутылку дорого французского вина. Я сел к ним и выпил бокал. Несколько бокалов. Возникла еще одна бутылка, а мы спокойно беседовали. Харрис не надрался, не хамил и, казалось, так много, как раньше, не курил.

– Работаю над пьесой для Бродвея, – сказал он мне. – Говорят, театр умирает, но у меня для них кое-что есть. Один из ведущих продюсеров заинтересовался. Сейчас довожу до ума последний акт. Театр – хорошее средство. Сам знаешь, у меня всегда великолепно получались диалоги.

– Да, – ответил я.

В тот вечер я ушел около полдвенадцатого. Беседа была приятна… у Харриса на висках начала проступать респектабельная седина, и он произнес слово “блядь” не более четырех-пяти раз за вечер.

Пьеса Пристрели Отца, Пристрели Бога, Отстегни Привязанности имела успех. Едва ли не самая длинная сценическая жизнь в истории Бродвея. В ней было все:

кой-чего для революционеров, кой-чего для реакционеров, кой-чего для любителей комедии, кой-чего для любителей драмы, даже кое-что для интеллектуалов было – и все-таки пьеса не вышла пустышкой. Рэндалл Харрис перебрался с Малибу в дом побольше и повыше на Голливудских Холмах. Теперь о нем читали в во всех колонках светских сплетен.

Я взялся за работу и отыскал местонахождение его дома в Голливудских Холмах – трехэтажный особняк, выходивший окнами на огоньки Лос-Анжелеса и Голливуда.

Я поставил машину, вылез и пошел по дорожке к парадной двери. Времени было около полдевятого, прохладно, почти холодно. Сияла полная луна, а воздух был свеж и чист.

Я позвонил в колокольчик. Ждал целую вечность, как мне показалось. Наконец, дверь открылась. Там стоял дворецкий.

– Слушаю вас, сэр? – осведомился он.

– Генри Чинаски к Рэндаллу Харрису, – ответил я.

– Одну минуточку, сэр. – Он тихо закрыл дверь, и я остался ждать. Опять долго.

Затем дворецкий вернулся.

– Прошу прощения, сэр, но мистера Харриса в это время тревожить нельзя.

– О, ну ладно.

– Не изволите ли оставить сообщение, сэр?

– Сообщение?

– Да, сообщение.

– Да, передайте ему: “поздравляю”.

– “Поздравляю”? И это все?

– Да, это все.

– Спокойной ночи, сэр.

– Спокойной ночи.

Я вернулся к машине, сел. Она завелась, и я поехал по длинному спуску с холмов.

У меня с собой был один из первых номеров Безумной Мухи, и я хотел, чтобы он его подписал. Тот самый номер с десятью стихотворениями Рэндалла Харриса. Он, наверное, занят. Может быть, подумал я, если отправить ему журнал по почте и приложить конверт с обратным адресом и маркой, он подпишет.

Времени было всего около девяти. Можно поехать еще куда-нибудь.

Дьявол был горяч

Ну что, поругались мы с Фло, и ни напиваться, ни идти в массажный салон мне совсем не хотелось. Поэтому я сел в машину и поехал на запад, в сторону пляжа.

Смеркалось, и ехал я медленно. Дотелепался до пирса, поставил машину и пошел по нему гулять. Заглянул в игральный зал, сыграл на нескольких автоматах, но там воняло мочой, поэтому я вышел. Для карусели я был слишком стар, поэтому ее я пропустил. По пирсу бродила обычная толпа сонные безразличные типы.

И тут я заметил, что из ближнего строения несется какой-то рев. Пленка или пластинка, вне всякого сомнения. Перед входом гавкал зазывала:

– Да, дамы и господа, Сюда, Вот сюда вовнутрь… мы на самом деле поймали дьявола! Можете полюбоваться собственными глазами! Только подумайте, всего за четвертачок, за двадцать пять центов вы действительно можете увидеть дьявола…

самого большого неудачника всех времен! Проигравшего единственную революцию, когда-либо затеянную на Небесах!

Н-да, я был готов развеяться небольшой комедью после всего, что вытерпел от Фло.

Я уплатил свой четвертак и вошел вместе с шестью или семью разнообразными обсосами. Парня этого упаковали в клетку. Обрызгали красной краской и засунули что-то в рот, отчего тот испускал клубочки дыма и язычки пламени. Актеришка из него был паршивый. Он просто расхаживал кругами, снова и снова повторяя:

– Черт возьми, я должен отсюда выбраться! Как я мог вообще попасть такую сраную засаду? – Что ж, могу засвидетельствовать: он действительно выглядел опасным.

Неожиданно он сделал шесть обратных сальто подряд. Потом точно приземлился на ноги, огляделся и произнес:

– Вот говно, ужасно себя чувствую!

И тут увидел меня. Подошел в аккурат к тому месту, где я стоял у самого каната.

Он был теплый, как электрокамин. Уж и не знаю, как они это сработали.

– Сын мой, – сказал он, – ты пришел, наконец! Я ждал тебя. Тридцать два дня уже я торчу в этой ебаной клетке!

– Я не знаю, о чем это вы.

– Сын мой, – продолжал он, – не шути со мною. Возвращайся сегодня вечером попозже с кусачками и освободи меня.

– Только не надо мне тюльку вешать, чувак, – ответил я.

– Тридцать два дня провел я здесь, сын мой! Наконец, я буду свободен!

– Так ты хочешь сказать, что ты в самом деле дьявол?

– Да я кошку в жопу выебу, если нет, – ответил он.

– Если ты дьявол, то сможешь включить свои сверхъестественные силы и сам отсюда выбраться.

– Мои силы временно испарились. Вон тот парень, зазывала, оказался вместе со мной в вытрезвиловке. Я сказал ему, что я дьявол, и он меня выкупил. В той темнице я утратил свои силы, иначе он был бы мне не нужен. Он снова подпоил меня, а когда я очнулся, то меня уже заперли в эту клетку. Жадный ублюдок, кормит меня собачьими консервами и бутербродами с ореховым маслом. Сын мой, помоги мне, умоляю тебя!

– Ты спятил, – ответил я, – ты, наверное, какой-нибудь псих.

– Ты только приди сегодня вечером, сын мой, вместе с кусачками.

Вошел зазывала и объявил, что сеанс с дьяволом окончен, а если мы хотим посмотреть на него еще, то это будет стоить еще двадцать пять центов. Мне уже хватило. Я вышел вместе с шестью или семью другими разнообразными обсосами.

– Эй, а он с вами разговаривал, – сказал мне какой-то старичишка, шедший рядом.

– Я прихожу на него смотреть каждый вечер, и вы – первый, с кем он заговорил.

– Хуйня, – ответил я.

Зазывала меня остановил.

– Что он тебе сказал? Я видел, как он с тобой разговаривал. Что он тебе сказал?

– Он рассказал мне все, – ответил я.

– Так вот, руки прочь, приятель, он – мой! Я столько бабок не зарабатывал с тех пор, как у меня была трехногая бородатая леди.

– А что с ней стало?

– Сбежала с человеком-осьминогом. Теперь купили ферму в Канзасе.

– Мне кажется, вы тут все чокнутые.

– Я просто тебя предупредил: я нашел этого парня. Не лезь!

Я дошел до своей машины, влез и поехал обратно к Фло. Когда я зашел, она сидела в кухне и хлестала виски. Сидя вот так, она несколько сот раз повторила мне, что я за бесполезный шмат человечины. Я немного повыпивал с ней, не особенно распуская язык. Потом встал, сходил в гараж, достал кусачки, положил в карман, сел в машину и поехал на пирс.

Я взломал заднюю дверь, задвижка вся проржавела и отскочила сразу. Он спал на полу клетки. Я начал было перекусывать прутья, но куда там. Слишком толстые. Тут он проснулся.

– Сын мой, – сказал он, – ты вернулся! Я знал, что ты придешь!

– Слушай, чувак, я не могу перекусить прутья этой фигулькой. Они слишком толстые.

Он поднялся на ноги.

– Давай сюда.

– Господи, – сказал я, – ну и горячие же у тебя руки! У тебя, наверное, лихорадка.

– Не называй меня Господом, – ответил он.

Он перекусил прутья кусачками как нитки и шагнул наружу.

– А теперь, сын мой, – к тебе. Мне нужно вернуть свою силу. Несколько бифштексов – и все придет в норму. Я сожрал уже столько собачьих консервов, что боюсь, в любую минуту залаю.

Мы дошли до моей машины, и я отвез его к себе. Когда мы вошли в дом, Фло по-прежнему сидела в кухне и пила виски. Я поджарил ему грудинки с яйцом для начала, и мы подсели к Фло.

– Твой кореш – смазливый чертяка, – сообщила она мне.

– Он утверждает, что он и есть чертяка, – ответил я.

– Давненько уже, – сказал он, – не было у меня хорошенького куска тетки.

Он перегнулся через стол и запечатал Фло долгий поцелуй. А когда отпустил, она, казалось, была в шоке:

– Это был самый горячий поцелуй в моей жизни, – пролепетала она. – А целовалась я много.

– В самом деле? – переспросил он.

– Если ты любишь хоть вполовину так же, как целуешься, то это будет уже чересчур, просто чересчур!

– Где у тебя спальня? – спросил он у меня.

– А ты просто ступай за дамой, – ответил я.

Он направился за Фло в спальню, а я нацедил себе еще виски.

Никогда в жизни не слыхал я таких воплей и стонов, и продолжалось это добрых сорок пять минут. Затем он вышел один, сел и налил себе выпить.

– Сын мой, – произнес он. – Ты оторвал себе хорошую бабу.

Он ушел на кушетку в гостиную, растянулся на ней и заснул. Я вошел в спальню, разделся и завалился к Фло.

– Боже мой, – промолвила она, – боже мой, не могу поверить. Он протащил меня и через рай, и через ад.

– Я только надеюсь, что он кушетку не подпалит, – сказал я.

– Он что – курит в постели и засыпает?

– Не бери в голову, – сказал я.

Ну вот, значит, он начал брать верх. Теперь мне уже приходилось спать на кушетке. Приходилось слушать вопли и стоны Фло каждую ночь. Однажды, когда Фло ушла на рынок, а мы выпивали пиво в обеденном уголке, я вынужден был с ним поговорить.

– Слушай, – сказал я, – я не против кому-нибудь помогать, но теперь, когда я потерял постель и жену, я должен попросить тебя отвалить.

– Я полагаю, что задержусь еще немного, сын мой, твоя старуха – одна из лучших, что у меня бывали.

– Послушай, мужик, – сказал я, – а ведь мне, возможно, придется пойти на крайние меры, чтобы тебя удалить.

– Крутой, значит, а? Так послушай сам, крутой, у меня есть для тебя новости. Мои сверхъестественные силы вернулись. Только попробуй ебать мне мозги – можешь обжечься. Смотри!

У меня была собака. Старый Пердун. Ценности почти никакой, но по ночам брехал, в общем, сторожил сносно. Так вот, этот хрен ткнул пальцем в Старого Пердуна, палец как бы чихнул, зашипел, из него вылетел тоненький лучик пламени и коснулся Старого Пердуна. Старый Пердун зашкворчал и исчез. Его просто не стало. Ни костей, ни шерсти, даже вони не осталось. Пустое место.

– Ладно, мужик, – сказал я ему. – Можешь остаться еще на пару деньков, по после этого – вали.

– Поджарь-ка ты мне лучше бифштекс, – сказал он. – А то я проголодался, да и боюсь, уровень спермы у меня в организме упал ниже некуда.

Я встал и кинул бифштекс на сковородку.

– И картошечки мне к нему зажарь, – продолжал он, – и помидорчика ломтиками.

Кофе не надо. Бессонница, знаешь ли. Я лучше еще парочку пивка пропущу.

К тому времени, как я поставил перед ним еду, Фло вернулась.

– Здравствуй, любовь моя, – сказала она, – как дела?

– Прекрасно, – ответил он, – а кетчупа что, нет?

Я вышел из дому, сел в машину и поехал на пляж.

А у зазывалы, значит, там еще один дьвол. Я заплатил четвертак и зашел. Этот вообще никуда не годился. Размазанная по телу краска его доканывала, и он пил, чтоб окончательно не свихнуться. Большой такой парняга, но совершенно ничего хорошего. Я оказался одним из немногих клиентов. Мух там было больше, чем посетителей.

Ко мне подошел зазывала.

– С тех пор, как ты спер у меня настоящего, я чуть с голоду не подыхаю. Свой цирк, наверное, открыл?

– Слушай, – сказал я, – все, что угодно, отдам, чтоб ты его обратно забрал. Я просто хотел быть хорошим парнем.

– Ты ведь знаешь, что бывает с хорошими парнями в этом мире, правда?

– Да, в конце концов, стоят на углу 7-ой и Бродвея и торгуют номерами Сторожевой Башни.

– Меня зовут Эрни Джеймстон, – сказал он, – давай, выкладывай, что там у тебя. У нас сзади комнатка есть.

Я зашел вместе с Эрни в заднюю комнатку. Его жена сидела за столом и пила виски.

Она бросила на нас взгляд.

– Слушай, Эрни, если этот ублюдок будет нашим новым дьяволом, то и не заикайся.

С таким же успехом можем совершить тройное самоубийство.

– Полегче на поворотах, – ответил Эрни, – и передай бутылку.

Я рассказал Эрни все, что произошло. Он выслушал внимательно, затем сказал:

– Я могу его с тебя сгрузить. У него две слабости – выпивка и бабы. И вот еще что. Не знаю, почему это происходит, но когда он попадает в заточение, как в том вытрезвителе или у меня в клетке, то теряет свои сверхъестественные силы. Ладно, с этого и начнем.

Эрни открыл шкаф и выволок уйму всяких цепей и замков. Затем подошел к телефону и попросил позвать какую-то Эдну Хемлок. Эдна Хемлок должна была встретиться с нами через двадцать минут на углу возле Бара Вуди. Мы с Эрни сели ко мне в машину, заехали в шланбой за двумя квинтами, подобрали Эдну и поехали ко мне.

Они по-прежнему сидели в кухне. Обжимались, как ненормальные. Но как только дьявол засек Эдну, о моей старухе тотчас было забыто. Скинул ее, как пару обтруханных трусиков. Эдна имела все. Когда ее собирали, ошибок не делали.

– А почему бы вам двоим не выпить вместе и не раззнакомиться хорошенько? – сказал Эрни, ставя перед каждым по стакану виски.

Дьявол посмотрел на Эрни.

– Эй, ебала, ты ведь тот самый парень, что запихал меня в клетку, ведь так?

– Да ладно тебе, – ответил Эрни. – Кто старое помянет…

– Хуй на нэ! – И дьявол ткнул своим пальцем, и лучик пламени добежал до Эрни, и больше Эрни с нами не было.

Эдна улыбнулась и подняла стакан. Дьявол косо ухмыльнулся, поднес свой стакан ко рту и влил его в себя винтом.

– Отличная штука! – сказал он. – Кто покупал?

– Тот человек, что вышел из комнаты минуту назад, – ответил я.

– А-а.

Они с Эдной выпили еще по одной и начали строить друг другу глазки. Тут взъерепенилась моя старуха:

– Хватить лыбиться на эту прошмандовку!

– На какую прошмандовку?

– Вот на эту!

– Ты лучше пей, да помалкивай!

Он ткнул пальцем в мою старуху, что-то щелкнуло, и та исчезла. Он обернулся ко мне:

– А ты что скажешь?

– О, я ведь тот парень, что принес кусачки, помнишь? Я тут шестерю помаленьку, полотенца подношу и все такое…

– Хорошо все-таки, что ко мне сверхъестественные силы вернулись.

– Действительно полезно, – сказал я. – У нас все равно проблемы с перенаселением.

Он пожирал Эдну глазами. Они так друг на друге залипли, что мне удалось спереть один пузырь. Я взял виски, сел в машину и поехал обратно на пляж.

Жена Эрни до сих пор сидела в задней комнатке. Увидев свежий вискач, она обрадовалась, и я налил нам обоим.

– Что за пацан у вас в клетке сидит? – спросил я.

– А-а, полузащитник третьей линии в одном из местных колледжей. Пытается шару сбить.

– А ведь у тебя хорошие сиськи, – сказал я.

– Ты думаешь? Эрни мне никогда ничего про сиськи не говорил.

– Пей давай. Хорошая штука.

Я придвинулся поближе. У нее были хорошие жирненькие ляжки. Когда я ее поцеловал, она не сопротивлялась.

– Я так устала от этой жизни, – сказала она. – Эрни всегда был дешевым фарцовщиком. А у тебя хорошая работа?

– Еще какая. Я старший экспедитор на “Дромбо-Западной”.

– Поцелуй меня еще, – попросила она.

Я скатился и вытерся простыней.

– Если Эрни узнает, он нас обоих убьет, – сказала она.

– Эрни не узнает. Не беспокойся.

– Ты здорово трахаешься, – сказала она. – Но почему я?

– Сам не понимаю.

– Я в смысле, что тебя заставило?

– О, – ответил я, – черт меня дернул.

Затем я зажег сигарету, откинулся на подушку, затянулся и выдул идеальное кольцо дыма. Она встала и ушла в ванную. Через минуту я услышал шум воды из бачка.

Кремень

Я не очень приятный человек, это вам любой скажет. Я не знаю слова. Я всегда восхищался негодяем, парией, сукиным сыном. Мне не нравится дочиста выбритый мальчик с галстучком и хорошей работой. Мне нравятся люди отчаявшиеся, люди со сломанными зубами, сломанными мозгами и сломанной жизнью. Они меня интересуют.

Они полны неожиданностей и взрывов. Еще мне нравятся порочные женщины, пьяные сквернословящие суки со спущенными чулками и неопрятными наштукатуренными лицами. Мне более интересны извращенцы, нежели святые. Я могу расслабиться с бичами, потому как сам бичара. Я не люблю законов, морали, религий, правил. Мне не нравится быть сформированным обществом.

Однажды ночью мы выпивали у меня в комнате с Марти, откинувшимся зэком. Работы у меня не было. Я не хотел работать. Я хотел сидеть себе босиком, припивать винцо и беседовать, и смеяться, если возможно. Марти был скучноват, но у него были руки работяги, сломанный нос, кротовьи глазки, в общем – ничего особенного, но повидал он достаточно.

– Ты мне нравишься, Хэнк, – говорил Марти, – ты настоящий мужик, один из немногих настоящих мужиков, которых я знаю.

– Ага, – отвечал я.

– У тебя есть кишки.

– Ага.

– Я однажды был забойщиком…

– Во как?

– И подрался с этим парнем. Бились рукоятками горных молотков. Он мне левую руку сломал с первого же замаха. А я продолжал драться. И вколотил ему проклятую его башку в самое нутро. Когда он после этой трепки пришел в себя, у него поехала крыша. Я ему из мозгов пюре сделал. Его упрятали в психушку.

– Это правильно, – сказал я.

– Слушай, – сказал Марти, – я хочу с тобой подраться.

– Первый удар – твой. Валяй, бей.

Марти сидел на зеленом стуле с прямой спинкой. Я как раз шел к раковине налить еще стаканчик вина из бутылки. Обернулся и заехал ему прямо в физиономию. Он опрокинулся вместе со стулом, вскочил на ноги и кинулся на меня. Слева я не ожидал. Он поймал меня в лоб и сшиб на пол. Я сунул руку в бумажный мешок с блевотиной и тарой, выхватил оттуда бутылку, поднялся на колени и метнул. Марти пригнулся, а я уже занес стул, стоявший у меня за спиной. Я держал его над головой, когда открылась дверь. То была наша хозяйка, хорошенькая блондинка лет двадцати. Я так никогда и не въехал до конца, чего ради она заправляла таким местом. Стул я опустил.

– Ступай в свою комнату, Марти.

Марти выглядел пристыженным, как нашкодивший пацан. Он протопал по коридору к себе, вошел в комнату и закрыл за собой дверь.

– Мистер Чинаски, – сказала она, – я хочу, чтобы вы знали…

– Я хочу, чтобы вы знали, – перебил ее я, – что все напрасно.

– Что напрасно?

– Вы не моего типа. Мне не хочется с вами ебаться.

– Слушайте, – сказала она, – я хочу вам кое-что сказать. Вчера ночью я видела, как вы мочились на соседнем газоне, и если вы это еще хоть раз сделаете, я вас отсюда вышвырну. И в лифте кто-то написал. Это были вы?

– Я не писаю в лифтах.

– А на газоне я вчера вас видела. Я наблюдала. Это были вы.

– Черта лысого я.

– Вы были слишком пьяны и не помните. Больше так не делайте.

Она закрыла дверь и пропала.

Я сидел себе тихо несколько минут спустя, попивал винишко и пытался вспомнить, действительно ли я писал на газоне, когда в дверь постучали.

– Войдите, – сказал я.

То был Марти:

– Я должен тебе кое-что сказать.

– Валяй. Сядь только.

Я налил Марти стакан портвейна, и он сел.

– Я влюбился, – промолвил он.

Я ничего не ответил. Свернул самокрутку.

– Ты веришь в любовь? – спросил он.

– Приходится. Со мной раз было.

– Где она?

– Нету. Умерла.

– Умерла? Как?

– Кир.

– Эта тоже киряет. Меня это беспокоит. Она всегда пьяная. Не может остановиться.

– Никто из нас не может.

– Я хожу с ней к Анонимным Алкоголикам. А она пьяной туда ходит. У них в Анонимных Алкоголиках половина пьяных. Перегаром несет.

Я не ответил.

– Господи, а молодая ведь. И какое тело! Люблю я ее, мужик, в самом деле люблю!

– Ох черт, Марти, да это же один секс.

– Нет, я люблю ее, Хэнк, я это в самом деле чувствую.

– Наверное, и это возможно.

– А ведь ее держат в подвальной комнатенке, боже мой. У нее за квартиру заплатить не хватает.

– В подвале?

– Да, у них там комната есть рядом с бойлерами и прочей сранью.

– Трудно поверить.

– Точно, она там. И я люблю ее, мужик, и у меня нет денег ей помочь.

– Это грустно. Я в такой ситуации бывал. Больно.

– Если я смогу встать на ноги, если я смогу продержаться дней десять и вернуть здоровье – я смогу где-нибудь получить работу, смогу ей помочь.

– Что ж, – ответил я, – сейчас ты пьешь. Если ты ее любишь, завязывай. Прямо сейчас.

– Ей-богу, – сказал он, – завяжу! Вот этот стакан прямо в раковину и вылью!

– Что за мелодрамы? Давай его сюда.

На лифте я спустился на первый этаж с квинтой дешевого виски, которую спер в винной лавке Сэма неделю назад. Потом спустился по лестнице в подвал. Там горела крохотная лампочка. Я пошел дальше, пытаясь отыскать дверь. Наконец, нашел.

Времени, должно быть, час или два ночи. Я постучал. Дверь приотворилась на щелочку – там стояла по-настоящему прекрасная женщина в неглиже. Этого я не ожидал. Молодая, к тому же – рыжеватая блондинка. Я просунул ногу в дверь, затем впихнулся внутрь сам, закрыл дверь и огляделся. Вовсе не плохое местечко.

– Кто вы такой? – спросила она. – Убирайтесь отсюда.

– У вас здесь славная комнатка. Мне она больше нравится, чем моя.

– Убирайтесь вон! Вон! Вон!

Я выташил вискач из бумажного кулька. Она взглянула на бутылку.

– Как тебя зовут? – спросил я.

– Джини.

– Послушай, Джини, где ты хранишь свои бокалы?

Она показала на стенную полку, я подошел и снял два высоких стакана для воды.

Рядом была раковина. Я налил в каждый немного воды, подошел к ней, поставил, открыл виски и заболтал. Мы сидели на краешке ее постели и пили. Она была молода, привлекательна. Я глазам своим не верил. Я ждал невротического взрыва, какого-то психоза. Джини же выглядела нормальной, даже здоровой. Но виски ей нравился. Пила она его наравне со мной. Примчавшись сюда в порыве желанья, я больше этого порыва не ощущал. То есть, если в ней и был где-то поросенок, или нечто непристойное, или мерзкое (заячья губа, все, что угодно), мне бы больше хотелось сюда вселиться. Помню, прочел я как-то историю в Беговой Форме о породистом жеребце, которого никак не могли заставить покрыть кобылу. Ему приводили прекраснейших кобыл, что только могли достать, а жеребец от них только шарахался. Затем кто-то, который что-то понимал, высказал мысль. Прекрасную кобылу всю обмазали грязью, и жеребец немедленно на нее кинулся. Теория же заключалась в том, что в жеребце перед всякой красотой просыпался комплекс неполноценности, а стоило красоту испачкать, изгадить, он, по крайней мере, начинал чувствовать себя равным, а может и высшим. Ум жеребца и ум мужика могут сильно друг на друга походить.

Как бы то ни было, Джини нацедила следующую и спросила, как меня зовут и где я квартирую. Я ответил, что, мол, там, наверху, и мне просто захотелось с кем-нибудь выпить.

– Я тебя видела в “Залезае” как-то вечером, с неделю назад, – сказала она. – Ты такой смешной был, все с тебя смеялись, ты всем покупал выпить.

– Не помню.

– Зато я помню. Тебе нравится мое неглиже?

– Да.

– А что тогда штаны не снимаешь и поудобнее не устраиваешься?

Я так и сделал, и уселся с ней на постели. Двигался я очень медленно. Помню, как говорил, что у нее славные груди, потом сосал одну из них. Потом вдруг мы приступили. Я был сверху. Но что-то не срабатывало. Я скатился.

– Прости, – сказал я.

– Все в порядке, – ответила она. – Ты мне по-прежнему нравишься.

Мы сидели, смутно о чем-то беседовали и допивали виски.

Затем она встала и выключила свет. Мне стало очень грустно, я забрался в постель и привалился к ее спине. Джини была теплой, полной, и я слышал, как она дышит, и чувствовал ее волосы у себя на лице. Мой член начал подниматься, и я потыкал им в нее. Я почувствовал, как она протягивает руку и направляет его.

– Ну, – произнесла она, – ну, вот так…

Вот так было хорошо, долго и хорошо, а потом мы закончили, а потом уснули.

Когда я проснулся, она еще спала, и я встал, чтобы одеться. Я надел на себя все, когда она повернулась и посмотрела на меня:

– Еще разок, потом уйдешь.

– Ладно.

Я снова разделся и забрался к ней. Она повернулась ко мне спиной, и мы сделали еще раз так же, как и прежде. После того, как я кончил, она не повернулась.

– Ты еще ко мне придешь? – спросила она.

– Конечно.

– Ты живешь наверху?

– Да. В 309-й. Я могу к тебе, или ты ко мне можешь.

– Лучше ты ко мне, – ответила она.

– Хорошо, – сказал я. Я оделся, открыл дверь, закрыл дверь, поднялся по лестнице, зашел в лифт и нажал на кнопку 3.

Примерно неделю спустя, вечером, мы выпивали вина с Марти. Разговаривали о разном, неважном, а потом он сказал:

– Господи, как мне ужасно.

– Что, опять?

– Ага. Моя девушка, Джини. Я тебе о ней рассказывал.

– Да. Та, что живет в подвале. Ты в нее влюблен.

– Ага. Ее вышибли из подвала. Она даже за подвал платить не могла.

– Куда она пошла?

– Не знаю. Пропала. Я слышал, что ее вышибли. Никто не знает, что она делала, куда пошла. Я сходил на собрание Анонимных Алкоголиков. Ее там не было. Мне плохо, Хэнк, мне в самом деле очень плохо. Я любил ее. Я скоро рехнусь, наверное.

Я не ответил.

– Что же мне делать, мужик? Просто на части все рвется…

– Давай выпьем за ее удачу, Марти, чтоб ей повезло.

Хорошую и долгую мы за нее пропустили.

– Она нормальная была, Хэнк, ты должен мне поверить, она такая четкая.

– Я тебе верю, Марти.

Через неделю Марти выкинули на улицу за неуплату, а я устроился работать на мясокомбинат, а через дорогу там стояло два мексиканских бара. Нравились мне эти мексиканские бары. После работы от меня несло кровью, но всем это было до балды.

Только когда я садился в автобус ехать к себе в каморку, носы начинали морщиться, на меня гадко смотрели, и я начинал себя чувствовать мерзким снова.

Становилось легче.

Наемный убийца

Ронни должен был встретиться с теми двумя в немецком баре в Силверлэйке. Было 7.15 вечера. Он сидел за столиком один, пил темное пиво. Барменша – блондинка, приятная задница, а груди такие, что сейчас из блузки вывалятся.

Ронни любил блондинок. Это как разница между коньками и роликами. Блондинки катаются на коньках, а остальные – на роликах. Блондинки даже пахнут по-другому.

Но женщины – это всегда хлопоты, а для него хлопоты часто перевешивали радость.

Иными словами, цена была слишком велика.

Однако, мужику женщина время от времени необходима – хотя бы для того, чтобы доказать, что он ее может заполучить. Секс уже на втором месте. Этот мир – не для влюбленных и никогда не будет.

7.20. Он махнул ей, чтобы принесла еще пива. Она подошла с улыбкой, неся пиво перед грудью. Вот такой она не могла не нравиться.

– Вам нравится здесь работать? – спросил он.

– О, да, со многими мужчинами знакомлюсь.

– С хорошими мужчинами?

– И с хорошими, и с другими.

– А как вы их отличаете?

– По виду.

– А я какой?

– О, – рассмеялась она, – хороший, конечно.

– Вы заработали чаевые, – сказал Ронни.

7.25. Сказали, в семь. Он поднял голову. Курт. С Куртом – еще один парень.

Подошли к столику и сели. Курт махнул рукой, чтобы принесли графин.

– “Бараны” ни хера не годятся, – сказал Курт. – Потерял на них в этом сезоне 500 баксов, ни больше, ни меньше.

– Ты думаешь, Протро уже кранты?

– Да, с ним уже все, – ответил Курт. – Кстати, это Билл. Билл, это Ронни.

Они пожали друг другу руки. Подошла барменша с графином.

– Джентльмены, – сказал Ронни, – это Кэти.

– О, – сказал Билл.

– О да, – сказал Курт.

Барменша рассмеялась и отрулила, виляя задом.

– Хорошее пиво, – сказал Ронни. – Я уже здесь с 7 часов жду. Точно вам говорю.

– Тебе вовсе не надо напиваться, – заметил Курт.

– А он надежный? – спросил Билл.

– Самые лучшие отзывы, – ответил Курт.

– Слушайте, – сказал Билл, – мне не нужна комедия. Это мои деньги.

– А откуда я знаю, что ты не свинья? – спросил Ронни.

– А откуда я знаю, что ты не подорвешь с двумя с половиной кусками?

– Три куска.

– Курт сказал, два с половиной.

– Я только что поднял цену. Ты мне не нравишься.

– Меня твоя жопа тоже не волнует. Я ведь запросто могу все и отменить.

– Не отменишь. Такие, как ты, никогда не отменяют.

– Ты этим занимаешься регулярно?

– Да. А ты?

– Ладно, джентльмены, – сказал Курт, – мне наплевать, на чем вы сговоритесь. Я получаю свою штуку за контракт.

– Везунчик ты, Курт, – сказал Билл.

– Ага, – подтвердил Ронни.

– Каждый – специалист в своем деле, – сказал Курт, прикуривая.

– Курт, откуда мне знать, что этот тип не слиняет с тремя кусками?

– Не слиняет, иначе вылетит из бизнеса. Это единственное, что он умеет.

– Это ужасно, – заметил Билл.

– Что в этом ужасного? Он же тебе нужен, правда?

– Ну, да.

– И другим людям он нужен. Говорят, каждый человек в чем-то хорош. Вот он хорош в этом.

Кто-то сунул монетку в музыкальный автомат. Они сидели, слушали музыку и пили пиво.

– Хорошо бы этой блондинке засадить, – сказал Ронни. – И пежить ее так шесть часов кряду.

– Я б тоже не отказался, – поддакнул Курт, – если б мог.

– Давайте еще графин возьмем, – сказал Билл. – Что-то мне не по себе.

– А чего волноваться? – спросил Курт. Он махнул барменше: еще один. Те 500 баксов, что я профукал на “Баранах”, верну в Аните. Они открываются 26 декабря.

Я там буду.

– Башмак сядет в финале? – спросил Билл.

– Я еще не читал газет. Наверняка, да. Он не сможет просто так бросить. Это у него в крови.

– Лонгден же бросил, – сказал Ронни.

– Так ему пришлось: старика приходилось привязывать к седлу.

– А свой последний заезд выиграл.

– Кампус придержал вторую лошадь.

– Я думаю, лошадь не одурачишь, – сказал Билл.

– Умный человек может одурачить все, стоит только захотеть, – ответил Курт. – Я, например, никогда в жизни не работал.

– Ну да, – сказал Ронни, – а мне сегодня ночью придется.

– И сделай все, как надо, малыш, – сказал Курт.

– Я всегда все делаю, как надо.

Они замолчали и просто пили пиво. Затем Ронни произнес:

– Ладно, где эти чертовы деньги?

– Получишь, получишь, – заверил его Билл. – Хорошо, что я захватил лишних 500.

– Давай сейчас. Полностью.

– Дай ему деньги, Билл. И, пока не передумал, мои тоже давай.

Все было сотками. Билл пересчитал их под столом. Сначала свои получил Ронни, затем Курт. Проверили. Нормально.

– Где? – спросил Ронни.

– Вот, – ответил Билл, передавая ему конверт. – Адрес и ключ внутри.

– Далеко отсюда?

– Полчаса. По шоссе Вентура.

– Можно у тебя кое-что спросить?

– Конечно.

– Зачем?

– Зачем?

– Да, зачем?

– Тебе не все равно?

– Все равно.

– Тогда чего спрашиваешь?

– Пива перепил, наверное.

– Тебе уже пора, наверное, – сказал Курт.

– Еще один графин, – ответил Ронни.

– Нет, – сказал Курт, – вали давай.

– Ну, ладно, блядь.

Ронни проерзал вокруг стола, выбрался, пошел к выходу. Курт с Биллом сидели и смотрели ему вслед. Он вышел наружу. Ночь. Звезды. Луна. Дорога. Его машина. Он отпер дверь, влез, отъехал.

Ронни тщательно проверил название улицы, а адрес – еще тщательнее. Оставил машину в полутора кварталах и вернулся к дому пешком. Ключ подошел. Он открыл дверь и вошел. В гостиной работал телевизор. Он прошел по ковру.

– Билл? – спросил кто-то. Он прислушался к голосу. Она была в ванной. Билл? – Он распахнул дверь: вот она, в ванне, очень блондинка, очень белокожая, молодая.

Она закричала.

Он сомкнул руки вокруг ее горла и втолкнул ее под воду. Его рукава намокли. Она яростно дергалась и боролась. Так сильно, что ему пришлось залезть вместе с нею в ванну, прямо в одежде и со всеми делами. Ее нужно было придержать. Наконец, она затихла, и он ее отпустил.

Одежда Билла оказалась не очень-то впору, зато сухая. Бумажник вымок, но его он оставил. Потом вышел, прошел полтора квартала до машины и уехал.

Вот что убило Дилана Томаса

Вот что доконало Дилана Томаса.

Сажусь в самолет со своей подругой, звукорежиссером, оператором и продюсером.

Камера работает. Звукорежиссер пришпандорил маленькие микрофончики к подруге и ко мне. Лечу в Сан-Франциско на свой поэтический вечер. Я Генри Чинаски, поэт.

Я глубок, я великолепен. Хуйня. Впрочем, да, хуйня у меня действительно великолепная.

Канал 15 подумывает снять обо мне документальный фильм. На мне – чистая новая рубашка, а моя подруга экстазна, великолепна, ей чуть-чуть за тридцать. Она лепит, пишет, чудно занимается любовью. Камера тычется мне в лицо. Я делаю вид, что ее тут нет. Пассажиры наблюдают, стюардессы сияют, землю у индейцев украли, Том Микс помер, а я отлично позавтракал.

Но не могу не думать о тех годах, что я провел в одиноких комнатах, когда кроме домохозяек, требовавших вернуть долг за квартиру, да ФБР ко мне никто не заходил. Я жил с крысами, мышами и винищем, а кровь моя ползала по стенам мира, который я не мог постичь, да и сейчас не могу. Чем жить их жизнью, я голодал; я сбежал в собственный разум и спрятался там. Закрыл все ставни и лыбился в потолок. Если и выходил куда-то, то только в бар, где клянчил выпивку, был мальчиком на побегушках, меня били в переулках сытые и обеспеченные люди, скучные и приличные. Ладно, в нескольких драках я победил, но только потому, что был психом. Целые годы я жил без женщин, питался ореховым маслом, черствым хлебом и вареной картошкой. Я был придурком, олухом, идиотом. Я хотел писать, но машинка вечно сдавалась в ломбард. Тогда я бросал и пил…

Самолет взлетел, и камера заработала. Мы с подругой беседовали. Принесли выпивку. У меня были стихи и прекрасная женщина. Жизнь налаживалась. Но капканы, Чинаски, берегись капканов. Ты долго сражался за то, чтобы писать слова так, как хочется. Да не собьют тебя с толку подхалимаж и кинокамера. Помни, что сказал Джефферс – даже самый сильный может попасть в капкан, как Бог, прошедший однажды по земле.

Так вот, Чинаски, ты – не Бог, расслабься и выпей еще. Может, надо сказать что-то глубокое для звукорежиссера? Нет уж, пусть потеет. Пусть все они попотеют. Это у них фильм горит. Проверь размеры облаков. Ты летишь с директорами из ИБМ, из “Тексако”, из…

Ты летишь с врагом.

На эскалаторе из аэропорта мужик у меня спрашивает:

– Че за камеры? Что тут происходит?

– Я поэт, – отвечаю я.

– Поэт? – переспрашивает он. – Как вас зовут?

– Гарсиа Лорка, – отвечаю я….

Ну ладно, на Норт-Биче все по-другому. Они там все молодые, ходят в джинсах, тусуются. А я старый. Где та молодежь двадцатилетней давности? Где Джо-Рывок?

Где прочие? Так вот, я был в Сан-Франциско 30 лет назад, и Норт-Бича я избегал.

А теперь по нему иду. Вижу свою физиономию на плакатах. Осторожней, старик, присоску уже прицепили. Крови жаждут.

Мы с подругой идем с Марионетти. Вот они мы какие – гуляем вместе с Марионетти.

С Марионетти хорошо, у него очень нежные глаза, и молоденькие девчонки тормозят его на улице поговорить. Теперь, думаю я, в Сан-Франциско можно было бы и остаться… но я знаю лучше; мне надо только обратно в Лос-Анжелес, к своему пулемету, установленному на окне в передний двор. Может, Бога они и поймали, но Чинаски слушает советы дьявола.

Марионетти уходит, а тут битницкая кофейня. Я раньше никогда не бывал в битницких кофейнях. И вот теперь я – в битницкой кофейне. Нам с подругой дают самое лучшее – по 60 центов за чашку. Круто. Оно того не стоит. Ребятишки сидят, сербают кофе и ждут, чтоб оно произошло. Ничего не произойдет.

Мы переходим через дорогу в итальянское кафе. Марионетти возвращается с парнем из Сан-Франциско Кроникл, который в своей колонке написал, что я лучший мастер рассказа после Хемингуэя. Я объясняю ему, что он неправ: уж не знаю, кто лучше всех после Хемингуэя, но это не Г.Ч. Я слишком беззаботен. Недостаточно сил вкладываю. Устал.

Возникает вино. Паршивое. Дамочка приносит суп, салат, миску пельменей. Еще одна бутылка плохого вина. Мы не приступаем ко второму – слишком наелись. Базар бессвязен. Мы и не напрягаемся, чтобы блеснуть. А может, и не можем. Уходим.

Плетусь за ними в горку. Иду со своей прекрасной подругой. Меня начинает рвать.

Паршивое вино. Салат. Суп. Пельмени. Я всегда блюю перед чтениями. Хороший знак.

Край подкатывает. Пока я взбираюсь на горку, мне в брюхо уперт нож.

Нас сажают в комнату, оставляют несколько бутылок пива. Я просматриваю стихи. Я в ужасе. Рыгаю в раковину, рыгаю в сортир, рыгаю на пол. Готов.

Самая большая толпа после Евтушенко… Выхожу на сцену. Горячая срань. Горячая срань Чинаски. За мной стоит холодильник, в нем полно пива. Я открываю дверцу и достаю одно. Сажусь и начинаю читать. Они заплатили по 2 доллара с рыла.

Прекрасные люди, впрочем. Некоторые настроены довольно враждебно с самого начала. _ меня ненавидит, _ меня обожает, остальная треть не врубается, какого черта. У меня есть такие стихи, которые только усилят ненависть, я знаю. Хорошо, когда чувствуется вражда, от нее голова свободнее.

– Лора Дэй, встаньте, пожалуйста. Покажись, любовь моя.

Она встает, машет руками.

Меня больше начинает интересовать пиво, нежели поэзия. Между стихотворениями я разговариваю, сухое банальное дерьмо, скучно. Я Х.Богарт. Я – Хемингуэй. Я – срань горячая.

– Читай стихи, Чинаски! – орут они.

И они правы, знаете ли. Пытаюсь придерживаться стихов. Но большую часть времени я еще и у дверцы холодильника. Работа от этого только спорится, а они свое уже заплатили. Мне рассказывали, как Джон Кейдж однажды вышел на сцену, съел яблоко, ушел, получил тысячу долларов. Я прикинул, что надо выпить еще несколько.

Так, закончилось. Столпились вокруг. Автографы. Они приехали из Орегона, Лос-Анжелеса, Вашингтона. И хорошенькие славненькие девчонки тоже. Вот что доконало Дилана Томаса.

Снова наверху у нас, пьем пиво и разговариваем с Лорой и Джо Крысяком. Внизу ломятся в дверь.

– Чинаски! Чинаски! – Джо спускается их отфутболить. Я – рок-звезда. Наконец, я тоже иду вниз, некоторых впускаю. Некоторых я даже знаю. Голодающие поэты.

Редакторы малюсеньких журналов. Пролезают и те, кого я не знаю. Ладно, ладно – запирайте двери!

Выпиваем. Выпиваем. Выпиваем. Эл Масантик в ванной падает и раскраивает себе череп. Прекрасный поэт, этот Эл.

Ладно, все говорят одновременно. Просто еще одна неряшливая пивная пьянка. Потом редактор малюсенького журнальчика начинает колотить какого-то гомика. Мне это не нравится. Я пытаюсь их развести. Разбивают окно. Я сталкиваю их с лестницы. Я всех сталкиваю с лестницы, кроме Лоры. Вечеринка окончена. Ну, не совсем.

Начинаем мы с Лорой. Начинаем мы с моей любовью. Характерец у нее ого-го, у меня – ей под стать. Как обычно, из-за ерунды. Я говорю, чтоб она катилась к чертям.

Она катится.

Просыпаюсь через несколько часов, а она стоит посреди комнаты. Я подскакиваю с кровати и крою ее последними словами. Она на меня прыгает.

– Я тебя убью, сукин сын!

Я пьян. Она меня валит на пол в кухне. Рожа у меня разбита, идет кровь. Она прокусывает мне руку. Я не хочу умирать. Я не хочу умирать! Будь проклята страсть! Я забегаю в кухню и выливаю себе на руку полбутылки йода. Она выкидывает мои трусы и рубашки из своего чемодана, забирает свой билет на самолет. Снова в пути. У нас снова все кончено навсегда. Я ложусь обратно в постель и слушаю, как ее каблучки цокают под горку.

На обратном пути в самолете камера снова работает. Парни с Канала 15 сейчас все выяснят про жизнь. Камера останавливается на дырке у меня в руке. Я держу стакан с двойной порцией.

– Джентльмены, – говорю я, – с женщиной никогда ничего не выйдет. Абсолютно никак и никогда.

Все они кивают, соглашаясь. Звукорежиссер кивает, оператор кивает, продюсер кивает. Кивают и некоторые пассажиры. Всю дорогу я пью по-тяжелой, смакуя свою скорбь, как говорится. Что поэту делать без скорби? Она ему нужна так же, как пишущая машинка.

Конечно, бар в аэропорту тоже мой. В любом случае был бы моим. Камера идет в бар за мной. Парни в баре озираются, поднимают стаканы и говорят о том, как с женщиной ничего никогда не может выйти.

За чтения я хапнул 400 долларов.

– А зачем камера? – спрашивает сидящий рядом.

– Я поэт, – объясняю ему я.

– Поэт? – переспрашивает он. – Как вас зовут?

– Дилан Томас, – отвечаю я.

Поднимаю стакан, опустошаю его залпом, смотрю прямо перед собой. Поехали.

Без шеи и дурной как черт

У меня живот крутило, а она снимала меня, пока я потел и подыхал в очереди, наблюдая, как какая-то пышечка в коротком лиловом платьице и на высоких каблуках расстреливает из воздушки отряд пластмассовых уточек. Я сказал Вики, что сейчас вернусь, попросил у девчонки за стойкой одноразовый стаканчик и немного воды и заглотил свои алка-зельцеры. Откинулся на спинку и вспотел.

Вики была счастлива. Мы сваливали из города. Мне нравилось, когда Вики счастлива. Она заслужила свое счастье. Я встал, сходил в мужскую комнату и хорошенько просрался. Когда я вышел, пассажиров уже звали на посадку. Гидроплан был не очень большой. Два пропеллера. Мы зашли последними. Там помещалось всего шесть или семь.

Вики села в кресло второго пилота, а мне состряпали сиденье из той штуки, которая складывается над дверью. Вперед! СВОБОДА! Мой ремень безопасности не работал.

На меня уставился какой-то японец.

– У меня ремень не работает, – сказал я ему. Он ответил мне счастливой ухмылкой.

– Соси говно, малыш, – сказал я ему. Вики все время оглядывалась на меня и улыбалась. Она была счастлива – как дитя с конфеткой, 35-летним гидропланом.

Полет занял двенадцать минут, и мы ударились о воду. Я не срыгнул. Выбрался наружу. Вики мне все про него рассказала:

– Самолет построили в 1940 году. У него в днище дырки. Он управлял рулями рукояткой с крыши. Я ему говорю: “Мне страшно,” – а он отвечает: “Мне тоже”.

В получении всей информации я целиком зависел от Вики. У меня не очень хорошо получалось разговаривать с людьми. Ладно, упаковались мы в автобус, потея, хихикая и переглядываясь. От конца очереди на автобус до гостиницы было квартала два, и Вики меня информировала:

– Вот здесь можно есть, вот тебе винная лавка, вот бар, вот тут опять можно поесть, вот еще одна винная лавка…

Номер был ничего, выходил вперед, на самую воду. Телевизор работал смутно и сомневаясь, и я хлопнулся на постель и стал его смотреть, пока Вики распаковывалась.

– Ох, я просто в восторге от этого места! – говорила она. – А ты нет?

– Да.

Я встал, сходил вниз, через дорогу и купил пива и льда. Льдом набил раковину и сунул в него пиво. Я выпил 12 бутылок пива, после 10-й поцапался из-за чего-то с Вики, допил остальные две и уснул.

Когда я проснулся, Вики уже купила сундучок для льда и теперь рисовала что-то на крышке. Вики была ребенком, романтиком, но за это я ее и любил. Во мне жило столько мрачных демонов, что такому я был только рад.

”Июль 1972. Авалон Каталена” вывела она печатными буквами на сундучке. Грамотно писать она не умела. Никто из нас не умел.

Потом она нарисовала меня, а ниже – “Нет шеи и гадок, как черт”.

Затем изобразила дамочку, а под ней написала: “Генри может отличить хорошую попку на вид”.

И в кружочке: “Только Бог знает, что он делает со своим носом”.

И еще: “У Чинаски роскошные ноги”.

Кроме этого она нарисовала большое количество разнообразных птичек, солнышек, звездочек, пальм и океан.

– Ты в состоянии позавтракать? – спросила она. Никто из моих предыдущих женщин меня не баловал. А мне нравилось, когда меня баловали; я чувствовал, что я это заслужил. Мы пошли и отыскали сравнительно приличное место, где можно было есть за столиком снаружи. За завтраком она меня спросила:

– Ты правда выиграл Пулитцеровскую Премию?

– Какую Пулитцеровскую Премию?

– Вчера вечером ты сказал мне, что выиграл Пулитцеровскую Премию. 500,000 долларов. Ты сказал, что тебе пришла лиловая телеграмма об этом.

– Лиловая телеграмма?

– Да, а еще ты сказал, что обставил Нормана Мейлера, Кеннета Коча, Дайану Вакоски и Роберта Крили.

Мы доели и побродили вокруг. Все местечко состояло из пяти-шести кварталов. Всем было по семнадцать. Сидели и апатично чего-то ждали. Правда, не все. Было там и несколько туристов, пожилых, решивших во что бы то ни стало хорошенько оттянуться. Они сердито заглядывали в витрины и топали по мостовым, испуская лучи: у меня есть деньги, у нас есть деньги, у нас больше денег, чем у вас, мы лучше вас, нас ничего не волнует; все говно, а вот мы – ни фига не говно, и мы знаем все, смотрите на нас.

Со своими розовыми распашонками, зелеными распашонками и голубыми распашонками, с квадратными белыми гниющими туловищами, шортами в полосочку, безглазыми глазами и безротыми ртами они шли, очень пестрые, как будто цвет может пробудить смерть и превратить ее в жизнь. Карнавал американского распада на параде – они не имели ни малейшего представления о том, какое изуверство творят над самими собой.

Я бросил Вики, поднялся наверх, сгорбился над машинкой и выглянул в окно.

Безнадежно. Всю свою жизнь я хотел быть писателем, а теперь, когда у меня есть шанс, не прет. Ни коррид, ни бокса, ни молодых сеньорит. Даже проблесков вдохновения нет. Выебан и высушен. Не могу пришпилить слово к бумаге, меня загнали в угол. Осталось только лечь и умереть. Но я же всегда воображал себе это по-другому. Писание, я имею в виду. Может, из-за того фильма Лесли Ховарда.

Или из того, что вычитал о жизни Хемингуэя или Д.Г.Лоуренса. Или Джефферса.

Писать можно начинать по-всякому. Пишешь себе некоторое время. Потом знакомишься с кем-нибудь из писателей. С хорошими и плохими. Но у всех души жестяных побрякушек. Это понимаешь сразу же, как только попадаешь с ними в одну комнату.

На каждые 500 лет приходится только один хороший писатель, а ты – не он, и они, вероятнее всего, – тоже не те. Мы все выебаны.

Я включил телевизор и посмотрел, как мешок врачей и медсестер изрыгает свои любовные беды. Они не трогали. Не удивительно, что на них свалилось столько напастей. Они только и делали, что разговаривали, спорили, курвились, искали. Я уснул.

Меня разбудила Вики.

– О, – сказала она, – я чудно провела время!

– Да?

– Я встретила этого человека на лодке и спросила: “Куда вы едете?”, а он сказал:

”Я лодочное такси, развожу людей по их яхтам,” и я сказала: “о-кей,” а стоило это всего пятьдесят центов, и я с ним каталась несколько часов. Пока он развозил людей по яхтам. Это было чудесно.

– А я смотрел каких-то врачей и медсестер, – ответил я, – и мне стало тоскливо.

– Мы катались на лодке много часов, – продолжала Вики, – я дала ему свою шляпу поносить, а он подождал, пока я схожу за бутербродом с морским ушком. Он себе ногу ободрал, когда упал с мотоцикла вчера вечером.

– Колокола здесь звонят каждые пятнадцать минут. Это достает.

– Мне удалось все яхты рассмотреть. Там одни старые пьяницы. С некоторыми – молодые женщины в сапогах. С некоторыми – молодые парни. Настоящие старые пьяные распутники.

Если б у меня только была способность Вики собирать информацию, подумал я, я бы в самом деле смог что-нибудь написать. А я же: вынужден сидеть и ждать, пока само придет. Как только оно приходит, я могу и так им вертеть, и этак, и выжимать его – но не могу ходить его искать. Получается писать только о том, как пьешь пиво, ездишь на скачки и слушаешь симфоническую музыку. Жизнь не совсем искалечена, но и не полна. Как я стал таким ограниченным? Раньше у меня хоть кишки были. Что стало с моими кишками? Мужики что, действительно стареют?

– А когда я сошла с лодки, то увидела птицу. Я с ней поговорила. Ты не против, если я куплю птицу?

– Нет, не против. Где она?

– В квартале отсюда. Давай сходим посмотрим?

– Почему бы и нет?

Я что-то на себя надел, и мы спустились. Там сидела эта зеленая клякса с разлитыми сверху красными чернилами. Не очень большая, даже для птицы. Но, по крайней мере, не срала каждые три минуты, как остальные, это уже приятно.

– У него нет шеи. Он на тебя похож. Поэтому мне его и хочется. Это персиколицый попугай-неразлучник.

Мы вернулись с персиколицым попугаем-неразлучником в клетке. Поставили на стол, и Вики назвала его “Авалоном”. Она сидела и разговаривала с ним:

– Авалон, привет, Авалон… Авалон, Авалон, привет, Авалон… Авалон, о, Авалон…

Я включил телевизор.

Бар был в порядке. Мы с Вики сели, и я сообщил ей, что сейчас развалю это место напополам. Раньше я, бывало, разваливал бары напополам, а сейчас только говорил о том, как развалю их.

В баре играла банда. Я встал и пошел танцевать. По-современному танцевать легко.

Просто пинаешься руками и ногами в разные стороны, а шею либо держишь неподвижно, либо мотаешь головой, как сукин сын какой-нибудь, а все думают, какой ты четкий. Так можно людей дурачить. Я танцевал и волновался за свою пишущую машинку.

Потом сел рядом с Вики и заказал еще выпить. Схватил Вики за голову и повернул ее в сторону бармена:

– Смотри, она красавица, чувак! Правда, красавица?

Тут вошел Эрни Хемингуэй со своей седой крысячьей бородкой.

– Эрни, – сказал я, – а я думал, ты это дробовиком сделал?

Хемингуэй рассмеялся.

– Что ты пьешь? – спросил я.

– Я угощаю, – ответил он.

Эрни купил нам выпить и сел. Выглядел он похудевшим.

– Я написал рецензию на твою последнюю книгу, – сообщил ему я. – И плохо о ней отозвался. Прости.

– Все в порядке, – ответил Эрни. – Как тебе островок?

– Это для них, – ответил я.

– В смысле?

– Публике повезло. Они всем довольны: трубочками с мороженым, рок-концертами, пением, свингом, любовью, ненавистью, мастурбацией, горячими собаками, кантри-танцами, Иисусом Христом, роликовыми коньками, спиритуализмом, капитализмом, коммунизмом, обрезанием, комиксами, Бобом Хоупом, лыжами, рыбалкой убийствами кегельбаном дебатами, чем угодно. Они не ждут многого и много не получают. Великолепная тусовка, что и говорить.

– Ну и речь.

– Ну и публика.

– Ты разговариваешь, как персонаж из раннего Хаксли.

– Мне кажется, ты не прав. Я в отчаяньи.

– Однако, – сказал Хемингуэй, – люди становятся интеллектуалами, чтобы не быть в отчаяньи.

– Люди становятся интеллектуалами, потому что боятся, а не отчаиваются.

– А разница между страхом и отчаяньем в…

– Бинго! – ответил я, – интеллектуал!.. стакан мне…

Чуть позже я рассказал Хемингуэю про свою лиловую телеграмму, а потом мы с Вики ушли и вернулись к нашей птичке и нашей постельке.

– Бесполезно, – сказал я, – у меня весь желудок – как открытая рана, в нем лежит девять десятых моей души.

– Попробуй вот это, – сказала Вики и протянула мне стакан воды и Алку-Зельцер.

– Иди поброди, – сказал я, – я сегодня не в состоянии.

Вики пошла и побродила, и два или три раза возвращалась проверить, все ли у меня нормально. Я сходил, поел, вернулся с двумя упаковками пива и нашел старое кино с Генри Фондой, Тайроном Пауэром и Рэндольфом Скоттом. 1939 год. Все такие молоденькие. Невероятно. Мне тогда было семнадцать. Но повезло мне, разумеется, больше, чем им. Я по-прежнему жив.

Джесс Джеймс. Играли плохо, очень плохо. Вернулась Вики и рассказала мне множество поразительных вещей, а затем залезла ко мне на постель и стала смотреть Джесса Джеймса. Когда Боб Форд уже собирался застрелить Джесса (Тай Пауэр) в спину, Вики застонала и помчалась в ванную прятаться. Форд сделал свое дело.

– Все кончено, – сказал я, – можешь выходить.

Это было лучшим мгновением нашей поездки на Каталину. Больше ничего существенного не произошло. Перед уездом Вики сходила в Торговую Палату и поблагодарила их за то, что она так хорошо провела время. Также она сказала спасибо женщине из “Рундука Дэйви Джоунза” и накупила там подарков для своих друзей Литы, Уолтера, Авы, для своего сына Майка и кой-чего для меня, и кой-чего для Энни, и еще что-то для мистера и миссис Кроти, были там и другие, но я их забыл.

Мы сели на катер с нашей клеткой, нашей птицей, нашим сундучком для льда, нашим чемоданом и нашей электрической пишущей машинкой. Я нашел местечко на корме катера, мы там сели, и Вики взгрустнулось, поскольку все закончилось. Хемингуэя я встретил на улице, он по-хиппистски пожал мне руку и спросил, не еврей ли я и вернусь ли я еще, на что я ответил нет про еврея и не знаю, вернусь или нет, это зависит от моей дамы, а он сказал, я не хочу совать нос в ваши частные дела, а я ответил, Хемингуэй, смешно ты базаришь, а весь катер накренился влево, стал качаться и подпрыгивать, а молодой человек, похоже, недавно прошедший курс электротерапии, прошел по палубе, раздавая всем бумажные пакеты на предмет поблевать. Я подумал, может, гидросамолет и лучше, всего двенадцать минут, а народу значительно меньше, а Сан-Педро уже медленно надвигается на нас, цивилизация, цивилизация, смог и убийство, так гораздо лучше гораздо лучше, безумцы и пьянчуги – последние святые, оставшиеся на земле. Я никогда не ездил верхом, не был в кегельбане, а также не видел Швейцарских Альп, а Вики посматривала на меня с этой своей очень детской улыбкой, и я подумал, она действительно поразительная женщина, что ж, должно и мне когда-то повезти хоть немного, и я вытянул ноги и посмотрел прямо перед собой. Мне нужно было посрать еще разок, и я решил начать пить поменьше.

Как любят мертвецы

1.

То была гостиница почти на самой вершине холма, а в холме уклона ровно настолько, чтобы сбегать до винного магазина, купить пузырь и взобраться наверх так, чтоб усилие показалось достойным. Когда-то гостиницу выкрасили в павлинье-зеленый цвет, броский такой, горячий, но теперь, после дождей, этих особенных лос-анжелесских дождей, которые очищают и заставляют линять все, жарко-зеленый цвет едва-едва держался за стены зубами – так же, как и те, кто жил внутри.

Как я сюда переехал или почему бросил предыдущее место, я едва ли помню.

Возможно, из-за того, что пил и недостаточно много работал, или из-за громких утренних перебранок с дамами улицы. А под утренними перебранками я имею в виду не 10.30 утра – я имею в виду 3.30 утра. Обычно если не вызывали полицию, то все заканчивалось маленькой запиской, просунутой под дверь, – ее всегда писали простым карандашом на вырванном листочке в линеечку: “дорогой Сэр, мы собераимся вас папрасить сьехать как можно скорей”. А однажды это произошло в середине дня.

Перебранка закончилась. Мы подмели битое стекло, сложили все бутылки в бумажные кульки, вытряхнули пепельницы, поспали, проснулись, и я заработал, себя не помня, сверху, когда услышал ключ в замке. Меня это так удивило, что я продолжал ее пежить. А он стоит, маленький квартирохозяин, лет 45, волос никаких, только, быть может, в ушах, да на яйцах, смотрит на нее подо мной, подходит и тычет пальцем:

– Вы – вы ВОН ОТСЮДА! – Я перестаю гладить ее, лежу и смотрю на него боком. Тут он показывает на меня: – И ВЫ тоже вон отсюда! – Повернулся, дошел до двери, тихонько прикрыл за собой и ушел по коридору. Я снова запустил машину, и мы устроили хорошенькое прощание.

Как бы то ни было, вот он я, зеленая гостиница, полинявшая зеленая гостиница, и я сижу в ней с чемоданом, набитым тряпьем, пока один, но деньги на жилье есть, я трезв и с номером окнами на улицу, 3-й этаж, телефон в вестибюле прямо за моей дверью, на подоконнике плитка, большая раковина, маленький холодильник в стене, пара стульев, стол, кровать и ванная дальше по коридору. И хотя здание очень старое, в нем даже есть лифт – гостиница некогда была классным притоном. Теперь в ней живу я. Первым делом я купил бутылку и, выпив и убив двух тараканов, почувствовал себя как дома. Потом сходил к телефону и попробовал позвонить одной даме, которая, насколько я чувствовал, могла бы мне помочь, но очевидно помогала в этот момент кому-то другому.

2.

Около 3 часов утра кто-то постучал в дверь. Я натянул свой драный халат и открыл дверь. Там стояла женщина тоже в халате.

– Ну? – спросил я. – Чего?

– Я ваша соседка. Митци. Живу в том конце коридора. Я вас сегодня видела возле телефона.

– Ну? – снова спросил я.

Тогда она вытащила руку из-за спины и показала мне. Пинта хорошего виски.

– Заходите, – сказал я.

Я сполоснул два стакана, открыл пинту.

– Как есть или смешать?

– Воды на две трети.

Над раковиной висело небольшое зеркальце – она стояла перед ним и накручивала волосы на папильотки. Я протянул ей стакан с пойлом и сел на кровать.

– Я видела вас в вестибюле. Я с первого взгляда могу сказать, что вы славный. Я славных людей сразу отличаю. А здесь не все люди славные.

– А мне говорили, что я подонок.

– Не верю.

– Я тоже.

Я допил. Она свой просто прихлебывала, поэтому я смешал себе еще один. Мы разговаривали ни о чем. Я выпил третий. Потом встал и подошел к ней сзади.

– УУУУУУх! Глупый мальчишка!

Я ткнулся в нее.

– Ууууух!! Ты ДЕЙСТВИТЕЛЬНО подонок!

У нее в одной руке была папильотка. Я поднял ее на ноги и поцеловал этот тонкогубый старушечий рот. Рот был мягок и открыт. Готова. Я вложил ей в руку стакан, довел до постели, усадил.

– Пей. – Она выпила. Я сходил и смешал ей еще один. На мне под халатом ничего не было. Полы его распались, и штука высунулась. Господи, какой я грязный, подумал я. Какой гаер. Кино просто. Кино будущего для семейного просмотра. 2490 н.э. Я с большим трудом не расхохотался над собой, разгуливая прицепленным к этой глупой елде. На самом деле мне хотелось только виски. Замка в горах хотелось. Ванны с паром. Чего угодно, только не этого. Мы оба сидели со стаканами в руках. Я снова поцеловал ее, вбив свой прокуренный язык ей в горло. Потом оторвался подышать.

Распахнул на ней халат – и там у нее были груди. Не очень много грудей, бедняжка. Я дотянулся до одной губами и поймал. Она растягивалась и провисала, как шарик, наполовину наполненный спертым воздухом. Я набрался смелости и стал сосать сосок, а она взяла мою елду в руку и выгнула спину. Вот так мы и рухнули на дешевую кровать, и, не снимая халатов, там я ее и взял.

3.

Его звали Лу, бывший зэк и бывший забойщик. В гостинице он жил внизу. Последней работой его было выскребать баки в конторе, которая делала конфеты. Ее он тоже потерял – как и все остальные работы – с помощью кира. Страховка по безработице истощается, и мы сидим тут, как крысы – крысы, которым негде спрятаться, крысы, которым надо платить за квартиру, с голодными животами, твердеющими хуями, усталыми душами, без образования, без профессии. Говно крутого замеса, как говорят, это Америка. Многого мы не хотели, но и того не получали. Говно крутого замеса.

Я познакомился с Лу, пока пил, люди входили и выходили. Моя комната была бальной залой. Пришли все. Был там индеец Дик, воровавший в магазинах полупинты и складывавший в комод. Говорил, что у него от этого ощущение безопасности. Когда мы не могли нигде достать выпивку, то всегда обращались к индейцу как к последнему спасению.

У меня воровать получалось не очень хорошо, но одному трюку я научился у Алабама, воришки с тоненькими усиками, который когда-то работал в больнице санитаром. Мясо и ценные вещи закидываешь в большой мешок, а сверху засыпаешь картошкой. Бакалейщик взвешивает все сразу и берет с тебя только за картошку. Но лучше всего у меня получалось разводить Дика на кредит. В том районе Диков было множество, и продавца винной лавки тоже звали Диком. Сидим мы, и тут заканчивается последняя бутылка. Мой первый ход – отправить вниз какого-нибудь гонца.

– Меня зовут Хэнк, – говорю я парню. – Иди скажи Дику, что тебя послал Хэнк за пинтой, пусть запишет на манжетке, а если будут вопросы, пусть позвонит мне.

– Ладно, ладно. – И парень уходит. Мы ждем, уже ощущая вкус напитка, курим ходим сходим с ума. Тут парень возвращается:

– Дик сказал “нет!” Дик сказал, что твой кредит больше недействителен!

– ГОВНО! – ору я.

И поднимаюсь на ноги в полном небритом негодовании с налитыми кровью глазами.

– ЧЕРТ ВОЗЬМИ, ГОВНО, ВОТ УЕБИЩЕ!

Я на самом деле сержусь, это честный гнев, сам не знаю, откуда он берется. Я хлопаю дверью, съезжаю вниз на лифте и под горку мчусь… грязный уебок, вот же грязный уебок!… и заруливаю в винную лавку.

– Ладно, Дик.

– Привет, Хэнк.

– Мне нужно ДВЕ КВИНТЫ! (И я называю хорошую марку.) Две пачки покурить, парочку вон тех сигар и сейчас посмотрим… банку вон тех орешков, ага.

Дик выстраивает все это добро передо мной, стоит и смотрит.

– Ну что, платить не собираешься?

– Дик, я хочу это мне на счет.

– Ты и так мне уже задолжал 23.50. Ты раньше мне платил, раньше хоть по чуть-чуть платил мне каждую неделю, я помню, каждую пятницу вечером. А сейчас уже три недели не платишь. Ты ведь не похож на остальных бродяг. В тебе есть класс. Я тебе доверяю. Ты что, не можешь мне хоть доллар время от времени заплатить?

– Послушай, Дик, мне сейчас не хочется спорить. Сложишь все в пакет или ОБРАТНО заберешь?

Тут я подталкивал бутылки и все хозяйство к нему и ждал, затягиваясь сигаретой, как сам хозяин мира. Класса во мне было не больше, чем в кузнечике. Я не чувствовал ничего, кроме ужаса, что он сейчас возьмет и сделает единственно разумную вещь – сгребет бутылки, поставит их назад на полку и велит мне катиться к чертям. Но лицо его всегда как-то проседало и он складывал товар в пакет, а я ждал, пока он подобьет новый счет. Он вручал мне чек; я кивал и выходил. При таких обстоятельствах выпивка всегда была вкуснее. А когда я возвращался с добряками для мальчишек и девчонок, то на самом деле был королем.

Как-то ночью мы сидели с Лу у него в комнате. Он уже на неделю запаздывал с квартплатой, а у меня срок тоже подходил. Выпивали портвейн. И даже самокрутки сворачивали. У Лу для этого была машинка, и самокрутки выходили очень мило.

Вопрос был в том, чтоб держать вокруг себя четыре стены. Если есть четыре стены, то у тебя есть шанс. Как только попадаешь на улицу, шанса нет, тебя имеют, тебя имеют по-настоящему. Зачем что-то красть, если не сможешь приготовить? Как ты собираешься что-то трахнуть, если живешь в переулке? Как ты будешь спать, если все в Союзной Миссии Спасения храпят? И тырят у тебя ботинки? И воняют? И лишены рассудка? Даже сдрочить не сможешь. Тебе нужны четыре стены. Дайте человеку четыре стены хоть на недолго, и он сможет овладеть миром. Поэтому мы немножко волновались. Каждый шаг звучал поступью хозяйки. А хозяйка была дамой весьма таинственной. Молодая блондинка, которую никто не мог трахнуть. Я разыгрывал ее очень холодно, думая, что она сама ко мне придет. Приходить-то она приходила, стучалась даже, но всегда только за деньгами. У нее где-то был муж, но мы его ни разу не видели. Они там жили и не жили. Мы же ходили по досточке. Мы считали, что если сможем выебать хозяйку, наши беды закончатся. У нас одно из тех зданий, где ебешь каждую женщину в порядке вещей, почти из чувства долга. Но вот эту я заполучить не мог, и от этого было тревожно на душе. И вот сидели мы, вертели сигаретки, пили портвейн, а четыре стены постепенно таяли, отпадали. В такие моменты беседуется лучше всего. Несешь дичь, вином запиваешь. Мы были трусами, потому что хотели жить. Слишком плохо нам жить не хотелось, но жить мы хотели все равно.

– Ну, – сказал Лу, – мне кажется, я понял.

– М-да?

– М-да.

Я начислил еще.

– Работаем вместе.

– Еще бы.

– Значит, ты – хороший говорун, рассказываешь много интересных историй, неважно, правда или нет…

– Правда.

– Я имею в виду, что это неважно. У тебя – хороший рот. Теперь вот что мы сделаем. На этой улице, чуть дальше, есть классный бар, ты его знаешь, Молино.

Ты туда заходишь. Тебе нужны деньги только на первый стаканчик. На это мы скинемся. Ты садишься, посасываешь свою выпивку и оглядываешься, не начнет ли кто махать пачками денег. Туда такие толстые ходят. Засекаешь парня и подваливаешь к нему. Садишься и включаешь – включаешь херню свою. Ему это понравится. У тебя даже словарный запас есть. Ладно, он, значит, покупает тебе выпивку весь вечер, сам весь вечер пьет. А ты следи, чтоб не останавливался.

Когда они начинают закрываться, ты его ведешь к улице Альварадо, на запад, мимо переулка. Говоришь, что сейчас достанешь ему хорошенькую молодую мокрощелку, все, что угодно, говори ему, но веди на запад. А я уже буду ждать в переулке вот с этим.

Лу протянул руку и вытащил из-за двери бейсбольную биту – очень большую бейсбольную биту, 42 унции, по меньшей мере.

– Господи боже мой, Лу, ты ведь его убьешь!

– Нет-нет, пьяного убить невозможно, сам знаешь. Может, если б он трезвым был, я б его и грохнул, а пьяного я только ею оглушу. Берем бумажник и делим поровну.

– Послушай, Лу, я – приличный человек, я не такой.

– Да какой ты там приличный человек? Ты – сукин сын, каких мало, я таких и не встречал. Потому ты мне и нравишься.

4.

Я нашел такого. Большого и толстого. Такие жирные недоразумения, как он, увольняли меня с работы всю жизнь. С никчемной, плохо оплачиваемой, тупой и тяжелой работы. Сейчас все получится славно. Я начал влазить ему в ухо. Уж и не знаю, что я ему плел. Он слушал, смеялся, кивал и покупал выпивку. Носил часы с браслеткой, целую кучу колец и глупый полный бумажник. Тяжко пришлось. Я рассказывал ему байки о тюрьмах, бандах путевых рабочих и борделях. Про бордели ему понравилось.

Я рассказал ему о парне, который заходил каждые две недели и хорошо платил. Все, что ему было нужно, – это блядь в номер. Они оба раздевались, играли в карты и разговаривали. Просто сидели. Через два часа он вставал, одевался, говорил до свиданья и уходил. Саму блядь никогда не трогал.

– Черт возьми, – сказал он.

– Ага.

Я пришел к выводу, что не стану возражать, если дубина Лу загонит на базу этот жирный череп. Чума просто. Что за бесполезный кусок говна.

– Тебе молоденькие девчонки нравятся? – спросил я.

– О да, да, да.

– Лет четырнадцати с половиной?

– Ох господи, да.

– Тут есть одна, приезжает в полвторого ночи чикагским поездом. Примерно в 2.10 будет у меня. Чистая, горяченькая, умная. Я сейчас играю по-крупному, поэтому прошу за нее десять баксов. Много?

– Не, нормально.

– Ладно, когда этот притон закрывается, идем ко мне.

Наконец, 2 часа наступили, и я его оттуда вывел, в сторону переулка. Может, Лу там и не будет. Винище в башку стукнет или просто зассыт. Таким ударом человека и убить можно. Или мозги набекрень свернуть на всю жизнь. Нас шкивало под луной.

Вокруг никого не было, на улицах – тишь. Семечки, а не работа.

Мы свернули в переулок. Лу стоял на месте. Но Жиртрест его заметил. Он выкинул вперед руку и пригнулся, стоило Лу занести руку. Бита заехала мне прямо за ухо.

5.

Лу снова взяли на старую работу, которую тот потерял из-за кира, и он поклялся пить только по выходным.

– Ладно, старина, – сказал ему я, – держись от меня подальше, я запойный и пью все время.

– Я знаю, Хэнк, и ты мне нравишься, ты мне нравишься больше, чем другие мужики, которых я знал, только я оставлю пьянку на выходные, по вечерам в пятницу и субботу, а в воскресенье – ни капли. Я раньше прогуливал понедельники, это стоило мне работы. Я буду держаться от тебя подальше, но хочу, чтобы ты знал – к тебе это не имеет никакого отношения.

– Кроме того, что я – алкаш.

– А-а, ну да, это есть.

– Хорошо, Лу, только не приходи и не ломись ко мне до пятницы или субботы. Ты можешь слышать отсюда песни и смех прекрасных семнадцатилетних девчонок, но не стучись ко мне в дверь.

– Чувак, да ты же трахаешься только со старыми перечницами.

– Сквозь донышко бутылки они выглядят на семнадцать.

Он стал мне объяснять характер своей работы: что-то связанное с чисткой внутренностей конфетных автоматов. Липкая, грязная работа. Босс нанимал только бывших зэков и урабатывал их задницы до полусмерти. Материл их яростно днями напролет, а они с этим ничего поделать не могли. Он им недоплачивал, и с этим тоже ничего сделать было нельзя. Если они начинали скулить, их вышвыривали на улицу. Многие отрабатывали химию. Бозз держал их за яйца.

– Он у вас похож на парня, которого следует замочить, – сказал я Лу.

– Ну, я ему нравлюсь, он говорит, что я – лучший работник, который у него был, но мне надо завязать, ему нужен человек, на которого можно положиться. Он даже меня как-то раз к себе приглашал, нужно было что-то покрасить, и я ему ванную покрасил, неплохо получилось. У него дом в горах, большой такой, а видел бы ты его жену. Я никогда не думал, что их такими делают, такая красивая – и глаза, и ноги, и тело, и как она ходит, говорит, господи.

6.

Что ж, Лу слово держал. Некоторое время я его действительно не видел, даже по выходным, а сам тем временем переживал нечто вроде личного ада. Я стал очень дерганый, нервов никаких – чуть где что крякнет, я уже из шкуры выпрыгиваю.

Боялся ложиться спать: один кошмар за другим, каждый ужаснее предыдущего. Если засыпаешь в полной отключке, тогда нормально, а если ложишься полупьяным или, что еще хуже, на трезвяк, тогда начинаются сны, только до конца не уверен, то ли ты спишь, то ли действие происходит у тебя в комнате, поскольку снится тебе сама комната, грязная посуда, мыши, смыкающиеся стены, засранные трусики какая-то блядь кинула на пол, кран капает, снаружи луна как пуля, машины, полные трезвых и откормленных, фары светят прямо в окно, все, все, а ты в каком-то темном углу, темном темном, и помощи не дождешься, и причины нет, нет нет никакой причины вообще, темный потный угол, тьма и грязь, вонь реальности, вонь всего абсолютно:

пауков, глаз, хозяек, тротуаров, баров, зданий, травы, нет травы, света, нет света, ничего тебе не принадлежит. Розовые слоны мне никогда не являлись, зато было много маленьких человечков со злобными проказами, или за спиной высился один громадный человек, чтобы придушить тебя или вонзить зубы в затылок, полежать у тебя на спине, а ты потеешь, не в силах пошевельнуться, а эта черная, вонючая, волосатая тварь давит на тебя на тебя на тебя.

А если не кошмары, то когда сидишь днем, часы невыразимого ужаса, страх распускается в самом центре тебя, словно гигантский цветок, его невозможно проанализировать, понять, почему он и отчего становится хуже. Часы сидения в кресле посреди комнаты, выебанный и высушенный. Посрать или поссать невероятное усилие, чепуха, а причесаться или почистить зубы – смешные и безумные поступки. Вброд по морю огня. Или налить воды в стакан – кажется, у тебя нет права наливать воду в стакан. Я решил, что сошел с ума, негоден, а от этого чувствовал себя грязным. Сходил в библиотеку и попробовал найти книги о том, что заставляет людей чувствовать себя так же, как и я, но таких книг не было, а если и были, я их не понимал. Поход в библиотеку едва ли оказался легче – все выглядели такими уютными, библиотекари, читатели, все, кроме меня. Мне сложно было даже сходить в библиотечную уборную – там бродяги, гомики смотрят, как я ссу, они все казались сильнее меня, ничем не обеспокоенные, уверенные в себе. Я все время сваливал оттуда, переходил через дорогу, вверх по винтовой лестнице бетонного здания. Где хранились тысячи ящиков с апельсинами. Надпись на крыше другого здания гласила ИИСУС СПАСАЕТ, но ни Иисус, ни апельсины не значили для меня ни хера, когда я поднимался по той винтовой лестнице и заходил в бетонное здание. Я всегда думал: вот где мне место, внутри этой бетонной гробницы.

Мысль о самоубийстве жила во мне постоянно, сильная, как мурашки, бегавшие у меня по запястьям. Самоубийство было единственной положительной вещью. Все остальное отрицательно. А еще был Лу, довольный, что может чистить внутренности конфетных автоматов, чтоб не сдохнуть с голоду. Он был мудрее меня.

7.

В то время в баре я встретился с дамочкой, постарше меня, очень разумной. Ноги у нее по-прежнему были хороши, присутствовало странное чувство юмора, а одевалась она очень дорого. Она скатилась по лестнице от какого-то богача. Мы отправились ко мне и зажили вместе. Она была очень хорошим кусочком жопки, но вынуждена была все время пить. Звали ее Вики. Мы трахались и пили вино, пили вино и трахались.

У меня была библиотечная карточка, и я ходил в библиотеку каждый день. Про самоубийство я ей не рассказывал. Мои возвращения домой из библиотеки всегда были одной большой шуткой. Я открывал дверь, она на меня смотрела:

– Как – не принес книг?

– Вики, у них нет книг в библиотеке.

Я заходил, вытаскивал бутылку (или бутылки) вина из пакета, и мы приступали.

Однажды после недельного запоя я решил себя убить. Ей говорить не стал.

Прикинул, что сделаю это, когда она отвалит в бар искать себе “живчика”. Мне эти жирные клоуны, трахавшие ее, не нравились, но она приносила деньги, виски и сигары. Про то, что я – единственный, кого она любит, она мне тоже тележила.

Называла меня “Мистер Вэн Жопострой” – почему, я так и не понял. Она напивалась и все время твердила:

– Ты думаешь, что крутой, думаешь, что ты – мистер Вэн Жопострой!

А я в то время разрабатывал план, как убить себя. Однажды настал день, когда я уверился, что могу это сделать. После недельного запоя, голимый портвейн, мы покупали огромные кувшины и выстраивали их на полу, а за огромными кувшинами мы выстраивали винные бутылки обычного размера, 8 или 9, а за обычными бутылками – 4 или 5 маленьких. И ночь, и день потерялись. Один трах, базары и кир, базары, кир и трах. Неистовые ссоры, заканчивавшиеся любовью. Сладенькой свинкой она была в смысле потрахаться, тугой и егозливой. Одна такая баба на 200. С большинством остальных это типа комеди, шуточки. Как бы то ни было, может из-за всего этого, из-за кира и тех жирных тупых быков, что трахались с Вики, мне стало очень погано, накатила депрессия, однако, что, к чертовой матери я мог тут сделать? за токарный станок встать?

Когда вино кончилось, депрессия, страх, бессмысленность продолжать взяли верх, и я понял, что могу это сделать. Только она вышла из комнаты, для меня все кончилось. Как именно, я не очень уверен, но существовали сотни способов. У нас была маленькая газовая плитка. Газ чарует. Газ вроде поцелуя. Оставляет тело нетронутым. Вина нет. Я едва ноги передвигал. Армии страха и пота носились по всему телу вверх и вниз. Все достаточно просто. Самое большое облегчение:

никогда больше не придется обгонять другое человеческое существо на тротуаре, видеть, как они идут в своем жире, видеть их крысячьи глазки, их жестокие грошовые хари, их животное цветение. Что за сладкий сон – никогда больше не смотреть в другое человеческое лицо.

– Схожу посмотрю в газету, какой сегодня день, ладно?

– Конечно, – ответила она, – конечно.

Я вышел из квартиры. В вестибюле – ни души. Никаких человекообразных. Времени около 10 вечера. Я спустился на провонявшемся мочой лифте. Много сил потребовалось, чтобы решиться и шагнуть в пасть этому лифту. Я спустился с горки. Когда вернусь, ее уже не будет. Стоило пойлу закончиться, как она начинала шевелить поршнями очень быстро. Тогда и сделаю. Но сначала мне нужно было узнать, какой сегодня день. Я спустился с горки – возле аптеки стоял газетный киоск. Я посмотрел на дату в газете. Пятница. Очень хорошо – пятница.

День как день. Это что-то да значило. И тут я прочел заголовок:

ДВОЮРОДНЫЙ БРАТ МИЛТОНА БЕРЛЯ УБИТ УПАВШИМ НА ГОЛОВУ КАМНЕМ

Я не очень понял. Склонился поближе и перечитал. То же самое:

ДВОЮРОДНЫЙ БРАТ МИЛТОНА БЕРЛЯ УБИТ УПАВШИМ НА ГОЛОВУ КАМНЕМ

Черным по белому, крупным шрифтом, заголовок первой полосы. Изо всех важных вещей, происшедших в мире, для заголовка они выбрали эту.

ДВОЮРОДНЫЙ БРАТ МИЛТОНА БЕРЛЯ УБИТ УПАВШИМ НА ГОЛОВУ КАМНЕМ

Я перешел улицу, чувствуя себя гораздо лучше, и зашел в винную лавку. Купил две бутылки портвейна и пачку сигарет в кредит. Когда я вернулся, Вики все еще была дома.

– Какой сегодня день? – спросила она.

– Пятница.

– Ладно, – ответила она.

Я налил два полных стакана вина. В маленьком стенном холодильнике оставалось еще немного льда. Кубики плавали в стакане гладко.

– Я не хочу делать тебя несчастным, – сказала Вики.

– Я знаю, что не хочешь.

– Отпей первым.

– Конечно.

– Пока тебя не было, под дверь подсунули записку.

– Ага.

Я отхлебнул, поперхнулся, зажег сигарету, отхлебнул еще раз, потом она протянула мне клочок бумаги. Теплая лос-анжелесская ночь. Пятница. Я прочел записку:

Дорогой мистер Чинаски: У вас есть время до среды, чтобы уплатить за квартиру.

Если не оплатите, вылетите вон. Я знаю про всех тех женщин у вас в комнате. К тому же, вы слишком шумите. И разбили окно. Вы платите за свои привилегии. Или должны платить. Я к вам была слишком добра. А теперь говорю: следующая среда или выметайтесь. Жильцы устали от вашего шума, мата и пения днем и ночью, днем и ночью, я – тоже. Жить здесь, не платя за квартиру, вы не сможете. Не говорите, что я вас не предупреждала.

Я высосал остаток вина, чуть не сблевнул. В Лос-Анжелесе стояла теплая ночь.

– Я устала ебаться с этими придурками, – сказала она.

– Я достану денег, – ответил я.

– Как? Ты ведь ничего не умеешь.

– Я знаю.

– Так как ты собираешься это делать?

– Как-нибудь.

– Последний парень выебал меня три раза. У меня пизда болела.

– Не волнуйся, крошка, я гений. Беда только в том, что этого никто не знает.

– Гений чего?

– Не знаю.

– Мистер Вэн Жопострой!

– Он самый. Кстати, ты знаешь, что двоюродному брату Милтона Берля на голову камень свалился?

– Когда?

– Вчера или сегодня.

– А какой камень?

– Понятия не имею. Наверное, какой-нибудь здоровый камень сливочного цвета.

– Кого это волнует?

– Меня нет. Меня точно не волнует. Вот только…

– Только что?

– Только, мне кажется, из-за этого камня я остался в живых.

– Ты говоришь, как жопа с ручкой.

– Я и есть жопа с ручкой.

Я ухмыльнулся и разлил по стаканам вино.

Все задницы на свете и моя

”ничьи страдания не больше того, что суждено природой.”

– из разговора, подслушанного за игрой в кости

1.

Шел девятый заезд, и лошадь звали Зеленый Сыр. Он опередил на 6, и я вернул 52 за 5, а поскольку все равно ушел далеко вперед, за это надо было выпить.

– Плесни-ка мне зеленого сыру, – сказал я бармену. Его это не смутило. Он знал, что я пью. Я облокачивался на его стойку весь день. Я был под сильной мухой всю ночь до этого, а когда вернулся домой, то, разумеется, надо было усугубить. Я был полон решимости. Во мне плескались скотч, водка, вино и пиво. Около 8 вечера позвонил какой-то гробовщик и сказал, что хотел бы меня видеть.

– Прекрасно, – ответил я, – притащи выпить.

– Ты не возражаешь, если я прихвачу друзей?

– У меня нет друзей.

– Я имею в виду, моих друзей.

– Мне плевать, – ответил ему я.

Я зашел на кухню и налил в стакан на 3/4 скотча. Выпил залпом, как в старые добрые дни. Я, бывало, выхлестывал квинту за полтора-два часа.

– Зеленый сыр, – сказал я кухонным стенам. И открыл высокую банку ледяного пива.

2.

Гробовщик приехал, сел на телефон, и довольно скоро в квартиру входило множество странных людей, и все с собой несли выпивку. Женщин среди них было много, и мне хотелось изнасиловать всех. Я сидел на ковре, ощущал электрический свет, чувствовал, как напитки маршируют сквозь меня, будто на параде, будто идут в атаку на тоску, будто идут в атаку на безумие.

– Мне никогда не придется больше работать! – сказал я им. – Лошадки обо мне позаботятся так, как ни одна блядь НИКОГДА не сможет!

– О, мы это знаем, мистер Чинаски! Мы знаем, что вы – ВЕЛИКИЙ человек!

Это говорил маленький седой ебучка – сидел на кушетке, потирал ладошки и ухмылялся мне мокрыми губешками. Он не шутил. Меня от него тошнило. Я допил то, что оставалось в стакане, нашел где-то еще один и его тоже выпил. Я начал разговаривать с женщинами. Обещал им все мыслимые чары своего могучего хуя. Они смеялись. Я тоже не шутил. Прямо тут. Сейчас же. Я двинулся в направлении женщин. Мужики меня оттащили. Для светского человека я был чересчур щеглом. Если б я не был великим мистером Чинаски, кто-нибудь бы меня точно убил. Как выяснилось впоследствии, я содрал с себя рубаху и предложил выйти со мной на газон любому. Мне повезло. Никому не хотелось толкать меня, когда я стоял на собственных шнурках.

Когда мозги мои прояснились, на часах было 4 утра. Свет горел, а все люди ушли.

Я по-прежнему сидел. Нашел теплое пиво и выпил. Затем лег спать с чувством, знакомым всем пьяницам: что я свалял дурака, ну и черт с ним.

3.

Геморрой меня беспокоил лет 15-20; а помимо него – прободение язвы, плохая печень, чирьи, невроз беспокойства, различные виды умопомешательств, но жизнь продолжалась, и я надеялся только на то, что все не развалится одновременно.

Казалось, что кир почти этого добился. Я чувствовал слабость и у меня кружилась голова, но это обычное дело. Дело было в геморрое. Он ни на что не реагировал:

горячие ванны, мази – ничего не помогало. Внутренности чуть ли не свисали у меня из задницы наподобие собачьего хвоста. Я пошел к врачу. Он просто скользнул по нему взглядом.

– Операция, – сказал он.

– Ладно, – ответил я, – дело только в том, что я трус.

– Я-я, от этоко бутет слошнее.

Вот паршивец фашистский, подумал я.

– Я хочу, штоп фы принимайт этот слапительный фо фторник фечером, а ф 7 утра фставайт, я? и телайт сепе клисма, протолшайт стафит клисма, пока фота не пойтет чистый, я? потом я посмотрет на фас еще рас, ф 10 утра. Ф срету утром.

– Яволь, майн хер, – ответил я.

4.

Дуло клизмы все время выскакивало, вся ванная была мокрой, холодно, у меня болел живот, и я тонул в слизи и дерьме. Вот как наступает конец света – не от атомной бомбы, а в говне говне говне. В том клизменном наборе, что я купил, не было груши, чтобы регулировать поток воды, а пальцы у меня не сгибались, поэтому вода хлестала и внутрь, и наружу полным напором. У меня процедура заняла полтора часа, и к тому времени геморрой принял командование миром на себя. Несколько раз я подумывал о том, чтобы просто все бросить, лечь и умереть. У себя в чулане я обнаружил банку спиртовой настойки скипидара. Очень красивая красно-зеленая банка. “ОСТРОЖНО!” – гласила она, – “при попадании внутрь опасен или смертелен.”

Я действительно был трусом: банку я поставил на место.

5.

Врач положил меня на стол.

– Теперь расслапьте фаш спина, я? расслапьте, расслапьте….

Неожиданно мне в задницу он всадил какую-то клинообразную коробку и стал разматывать свою змею, которая вползала мне в кишки, ища преграды, рака ища.

– Ха! Тепер немноко больн, найн? Тышите клупше, как сопака, ну, хахахахахаааа!

– Еб твою мать, ублюдок!

– Што?

– Блядь, блядь, блядь! Говночист! Ты, свинья, садюга… Ты Жанну на костре сжег, ты гвозди в ладони Христу забивал, ты голосовал за войну, ты голосовал за Голдуотера, ты голосовал за Никсона… Срать твою мать! Что ты со мной ДЕЛАЕШЬ?

– Скоро фсе сакончится. Фы хорошо переносийт осмотр. Скоро фы станет дас пациент.

Он вкатал змею обратно, и тут я увидел, как он всматривается во что-то вроде перископа. В мою окровавленную жопу он воткнул клочок марли, я встал и оделся.

– А что вы мне оперировать будете?

Он понял, что я имею в виду.

– Только кеморрой.

Выходя, я заглянул под юбку медсестре. Та мило улыбнулась.

6.

В приемном покое больницы маленькая девчушка рассматривала наши серые лица, наши белые лица, наши желтые лица…

– Все умирают! – провозгласила она. Никто ей не ответил. Я перевернул страницу старого номера Тайма.

После процедуры заполнения бумаг… анализа мочи… крови меня провели в палату на четыре койки на восьмом этаже. Когда встал вопрос о вероисповедании, я ответил:

– Католик, – в основном, чтобы уберечься от взглядов и вопросов, обычно следующих за объявлением отсутствия вероисповедания. Я устал от всяких споров и волокиты. Больница была католической – может, меня обслужат лучше или получу папское благословение.

Заперли меня, значит, с тремя остальными. Меня – отшельника, одиночку, игрока, повесу, идиота. Все кончено. Любимое мое одиночество, холодильник, полный пива, сигары на комоде, номера телефонов большеногих, большезадых теток.

Там лежал один с желтым лицом. Чем-то походил на большую жирную птицу, обмакнутую в мочу и высушенную на солнце. Он все время давил на кнопку своего звонка. Голос у него был нудный, плаксивый, мяукающий.

– Сестра, сестра, где доктор Томас? Доктор Томас вчера давал мне кодеин. Где доктор Томас?

– Я не знаю, где доктор Томас.

– Можно мне микстуру от кашля?

– Она у вас на тумбочке.

– От них кашель не прекращается, и это лекарство тоже не помогает.

– Сестра! – завопил седой парняга с северовосточной кровати. – Можно мне еще кофе? Я бы хотел еще чашечку.

– Сейчас посмотрю, – ответила та и ушла.

Мое окно показывало холмы, их склоны уходили вверх. Я смотрел на склоны холмов.

Темнело. На холмах одни дома. Старые дома. У меня возникло странное чувство, что в них никто не живет, что все уже умерли, все сдались и всч бросили. Я слушал, как трое моих соседей жалуются на пищу, на стоимость палаты, на врачей и медсестер. Когда говорил один, остальные двое, казалось, не слушали, ничего не отвечали. Затем начинал следующий. Они гундели по очереди. Больше ничего не оставалось. Тележили они смутно, перескакивая с темы на тему. Меня заперли с оклахомцем, кинооператором и желтой мочептицей. За моим окном в небе нарисовался крест – сначала голубой, затем покраснел. Наступила ночь, и вокруг наших коек немного задернули шторы – мне стало лучше, но странным образом я осознал что ни боль, ни возможная смерть не сближают меня с человечеством. Начали подваливать посетители. У меня посетителей не было. Я чувствовал себя святым. Выглянул в свое окно и увидел вывеску рядом с мигавшим красно-голубым крестом. МОТЕЛЬ написано. Уж там-то тела – в более нежном созвучии. Ебутся.

7.

Зашел бедный чертяка в зеленом и выбрил мне задницу. Какие ужасные профессии в мире есть! Хоть одну я промухал.

Мне на голову натянули купальную шапочку и столкнули на каталку. Все, приехали.

Хирургия. Трус плывет по коридорам мимо умирающих. Рядом были мужчина и женщина.

Они толкали меня и улыбались, казалось, они очень спокойны. Они вкатили меня в лифт. В кабине было еще четыре женщины.

– Я еду в операционную. Никому из вас, дамы, не хотелось бы поменяться со мной местами?

Те лишь вжались в стенки и отказались отвечать.

В операционной мы стали дожидаться пришествия Бога. Бог, в конце концов, пришествовал:

– Такс, такс, такс, кте тут майн друк?

Я даже не почесался ответить на такую ложь.

– Пофернитес на шифот, пошалста.

– Что ж, – ответил я, – полагаю, передумывать уже поздно.

– Я, – ответил Бог, – тепер фы ф нашей фласти!

Я почувствовал, как спину мне перетягивают ремнем. Мне раздвинули ноги. Вкололи первую спинномозговую. Похоже, будто спину и жопу мне окутывают полотенцами. Еще один укол. Третий. Я продолжал чесать с ними языком. Трус, актер гаерный насвистывает в темноте.

– Усыпитте ефо, я? – сказал врач. Я почувствовал укол в локоть, вонючка. Ни фига. За спиной слишком много выпито.

– У кого-нибудь найдется сигара? – спросил я.

Кто-то хохотнул. Я начинал отдавать похабством. Потерял форму. Я решил попритихнуть.

Я чувствовал, как мне в задницу тычется нож. Боли никакой не было.

– Теперь это, – слышал я его голос, – это – оснофной препятстфий, фитите? и фот тут…

8.

В послеоперационной было скучно. Вокруг расхаживало несколько прекрасных на вид женщин, но они меня игнорировали. Я приподнялся на локте и огляделся. Везде тела. Очень-очень белые и неподвижные. Настоящие операции. Легкие. Сердце. Все.

Я отчасти чувствовал себя любителем, а отчасти мне было стыдно. Я обрадовался, когда меня оттуда выкатили. Три моих соседа просто вытаращились, когда меня привезли. Форму совсем потерял. Я скатился с этой штуки на койку. Обнаружил, что ноги у меня по-прежнему немые, и контролировать их я не могу. Я решил поспать.

Все это место меня угнетало. Когда я проснулся, жопа у меня разламывалась от боли. А ног все так же не чувствовал. Я протянул руку и схватил себя за член – такое чувство, что его вообще там нет. То есть, чувства никакого. Если не считать того, что мне хотелось поссать, а поссать я не мог. Это было ужасно, и я попробовал выкинуть эту мысль из головы.

Пришла одна их моих бывших любовниц и села, уставившись на меня. Я ей говорил, что ложусь в больницу. А от чего именно – мол, не знаю.

– Привет! Как дела?

– Прекрасно, только поссать не могу.

Она улыбнулась.

Мы о чем-то немного поговорили, и она ушла.

9.

Все как в кино: все медбратья казались гомосексуалистами. Один, правда, выглядел несколько мужественнее остальных.

– Эй, приятель!

Тот подошел.

– Я не могу поссать. Хочу, но не могу.

– Сейчас вернусь. Я вам помогу.

Прождал я довольно долго. Затем он вернулся, задернул шторки вокруг кровати и сел.

Господи, подумал я, что он собирается делать? Отсасывать?

Но я присмотрелся – у него с собой была какая-то машинка. Я смотрел, а он взял полую иглу и вогнал ее в мочеиспускательное отверстие моего члена. Чувство, которое я считал давно ушедшим, неожиданно вернулось ко мне.

– Блядь же бэби! – прошипел я.

– Не самая приятная штука на свете, а?

– В самом деле, в самом деле. Я склонен согласиться. Уииоуиии! Господа бога в душу мать!

– Скоро закончится.

Он надавил мне на мочевой пузырь. Я видел, как маленький квадратный аквариум наполняется мочой. Это та часть, которую из фильмов обычно выпускают.

– Господи всемогущий, приятель, помилосердуй! Давай распрощаемся на ночь, ты хорошо поработал.

– Минуточку. Ну вот.

Он вытащил иглу. За окном мой красно-голубой крест все вращался, вращался.

Христос висел на стенке, а к ногам его приткнули сухой пальмовый листик.

Немудрено, что люди превращаются в богов. Довольно трудно принимать все таким, как есть.

– Спасибо, – сказал я брату.

– В любое время, в любое время. – Он задернул за собой шторки и ушел вместе со своей машинкой.

Моя желтая мочептица надавила на кнопку.

– Где эта медсестра? О почему о почему не приходит сестра?

Он снова нажал на звонок.

– А у меня кнопка работает? Что-то случилось с моей кнопкой?

Вошла медсестра.

– У меня спина болит! О, спина у меня болит ужасно! Никто не пришел меня навестить! Я надеюсь, вы, друзья, это заметили! Никто не пришел меня навестить!

Даже моя жена! Где моя жена? Сестра, поднимите мне постель, у меня спина болит!

ВОТ ТАК! Выше! Нет, нет, боже мой, вы слишком высоко ее подняли! Ниже, ниже! Вот так. Стоп! Где мой ужин? Я еще не ужинал! Послушайте…

Медсестра вышла.

Я все время думал о маленькой мочевой машинке. Возможно, придется такую купить, носить с собой всю жизнь. Нырять в переулки, за деревья, оправляться на заднем сиденье машины.

Оклахомец с кровати номер один был не слишком разговорчивым.

– У меня нога, – неожиданно сообщил он стенам, – ничего не понимаю, нога у меня за ночь вдруг вся распухла, и опухоль не спадает. Больно, больно.

Седой парень в углу нажал на кнопку.

– Сестренка, – сказал он, – сестренка, как насчет притабанить мне целый кофейник?

В самом деле, подумал я, у меня основная проблема – как не сойти тут с ума.

10.

На следующий день седой (который кинооператор) уселся со своим кофе на стул рядом с моей кроватью.

– Не перевариваю этого сукина сына. – Он говорил о желтой мочептице. Ладно, ничего не оставалось – только разговаривать с седым. Я рассказал ему, что до моего нынешнего состояния жизни меня, в общем и целом, довело пьянство. Прикола ради я поведал ему и о некоторых своих дичайших запоях и кое-что о тех безумствах, что имели место. У него самого тоже крутые бывали.

– В старину, – сказал он мне, – между Глендэйлом и Лонг-Бичем, кажется, ходили большие красные поезда. Ходили они весь день и почти всю ночь, только часа полтора их не было, наверное, между 3.30 и 5.50 утра. Так вот, поехал я однажды и надрался, и встретил кореша в баре, а после того, как бар закрылся, мы поехали к нему и допили то, что у него оставалось. Я от него свалил и как бы потерялся.

Свернул в тупик, только я не знал, что это тупик. Ехал дальше, причем ехал довольно быстро. Так я гнал, пока не наткнулся на рельсы. Стукнулся о них я так, что баранка подскочила и шарахнула меня по подбородку – так, что меня вырубило.

И вот сижу я в машине прямо на рельсах в отрубе. Только мне повезло, поскольку это как раз были те полтора часа, когда поезда не ходят. Уж и не знаю, сколько я там просидел. Меня разбудил паровозный гудок. Я пришел в себя, вижу – на меня поезд мчится. Времени хватило ровно на то, чтоб машину завести и сдать назад.

Поезд пронесся мимо. Я отогнал машину домой – передние колеса все погнутые и ходят ходуном.

– Это круто.

– А в другой раз сижу я в баре. В аккурат через дорогу – столовка для железнодорожников. Поезд останавливается, и работники выходят поесть. А я сижу в этом баре рядом с каким-то парнем. Он поворачивается ко мне и говорит: “Я раньше такую штуку водил, хоть сейчас повести смогу. Пошли, посмотришь, как я ее заведу.” Я с ним выхожу, залезаем мы на паровоз. Еще бы, конечно он его раскочегарил. Хорошую мы скорость набрали. Тут я начал прикидывать: а я-то какого беса здесь делаю? Говорю парню: “Не знаю, как насчет тебя, а я выхожу!” Я достаточно о паровозах знал, чтоб сообразить, где у него тормоз. Дергаю за ручку, и не успел поезд остановиться, я сигаю с борта. Он сигает с другого, и больше я его никогда не видел. Довольно скоро вокруг паровоза собирается здоровенная толпа: полиция, инспекторы с железной дороги, мудаки из депо, репортеры, просто зеваки. Я стою сбоку, наблюдаю. “Пошли поближе подойдем, позырим, че там такое!” – говорит кто-то рядом. “Ну на хуй,” – отвечаю я, – “паровоз как паровоз.” Я испугался: может, кто-то меня засек. На следующий день репортажи в газетах. Заголовки: ПОЕЗД ИДЕТ В ПАКОИМУ САМ. Я заметочку вырезал и сберег. Десять лет эту вырезку хранил. Жена, бывало, наткнется на нее: “Какого хрена ты эту писульку держишь? ПОЕЗД ИДЕТ В ПАКОИМУ САМ?” Я ей так и не сказал.

До сих пор боюсь. Ты – первый, кому рассказываю.

– Не волнуйся, – сказал я ему, – ни единая живая душа больше эту историю не услышит.

Тут жопа моя стала брыкаться по-настоящему, и седой предложил, чтоб я потребовал себе укол. Я потребовал. Сестра уколола меня в бедро. Уходя, она оставила шторку задернутой, но седой по-прежнему сидел рядом. На самом деле, к нему пришел посетитель. У посетителя был голос, отдававшийся у меня во всем перекосодрюченном нутре. Ну и орал же он.

– Я соберу все суда вокруг входа в бухту. Снимать будем прямо там. Мы платим капитану одного из этих судов 890 долларов в месяц, а у него под началом еще два парня. Весь флот уже готов. Я думаю, надо его использовать. Публика готова к хорошой морской истории. Ей со времен Эррола Флинна морских историй не давали.

– Ага, – отвечал седой, – такие штуки по кругу ходят. Сейчас публика готова. Ей нужна хорошая морская история.

– Конечно, множество ребятишек не видело никогда морской истории. Кстати, о ребятишках, я только их и буду использовать. На все суда их запущу. Старики только в главных ролях будут. Подтянем эти суда к бухте и будем снимать прямо там. Двум кораблям мачты нужны, а так с ними все в порядке. Поставим мачты и начнем.

– Публика точно готова к хорошей морской истории. Это по кругу ходит, сейчас круг замкнулся.

– Их бюджет волнует. Да черт возьми, это ни гроша стоить не будет. Чего ради…

Я отодвинул шторку и обратился к седому:

– Слушай, можешь считать меня сволочью, но вы, парни, сидите прямо у моей кровати. Ты бы не мог отвести своего друга к себе на кровать?

– Конечно, конечно!

Продюсер вскочил:

– Черт, простите. Я не знал…

Он был жирен и омерзителен; самодовольный, счастливый, тошнотворный.

– Ладно, – сказал я.

Они перешли на кровать к седому и продолжали трепаться насчет морской истории.

Все умирающие восьмого этажа Госпиталя Царицы Ангелов могли слышать их морскую историю. В конце концов, продюсер ушел.

Седой посмотрел на меня.

– Это величайший продюсер в мире. Великих картин он сделал больше, чем кто бы то ни было из живущих. Это был Джон Ф.

– Джон Ф., – сказала мочептица, – да, он снял несколько великих картин, просто великих картин!

Я попробовал заснуть. Ночью спать было трудно, поскольку все храпели.

Одновременно. Седой – громче всех. Утром он постоянно будил меня и жаловался, что всю ночь глаз не сомкнул. В тот раз мочептица всю ночь вопил. Сначала – потому что не мог просраться. Рассупонь меня, господи, мне надо оправиться! Или что ему больно. Или где врач? Врачи у него постоянно менялись. Один не выдерживал, и его место занимал другой. Никак не могли обнаружить, что с ним не так. А с ним все было в порядке: он просто хотел к мамочке, а мамочка уже умерла.

11.

Наконец, я смог их заставить перевести меня в полуприватную палату. Но от переезда стало только хуже. Его звали Херб, и медбрат сообщил мне:

– Он не болен. С ним все в полном порядке. – Он носил шелковый халат, брился дважды в день, у него был телевизор, который он никогда не выключал, к нему весь день валом валили посетители. Он руководил сравнительно крупным бизнесом и придерживался формулы, что если седые волосы стричь коротко, это будет указывать на молодость, продуктивность, разум и жестокость.

Телевизор оказался гораздо хуже, чем я мог себе представить. У меня самого телевизора никогда не было, и я поэтому не привык к его порокам. С автогонками все было ништяк, гонки я еще терпел, хоть они и были очень скучными. Но там еще проводили какие-то Марафоны во имя Одного или Другого и собирали деньги.

Начинали рано утром и гнали весь день. Высвечивались маленькие цифры, указывавшие, сколько денег удалось выкачать. Присутствовал кто-то в поварском колпаке. До сих пор не понимаю, какого рожна он имел в виду. Еще была ужасная старуха с лицом, как у жабы. Жуткая уродина, я просто глазам своим не верил. Я не мог поверить, что эти люди не понимают, насколько уродливо, голо, мясисто и отталкивающе выглядят их физиономии – словно насилие всего достойного. Тем не менее, они просто подходили и совали свои рожи в экран, и разговаривали друг с другом, и смеялись о чем-то. Над их шутками смеяться было очень трудно, но для них, кажется, это не составляло труда. Ну и хари, ну и хари! Херб на это ничего не говорил. Он лишь продолжал смотреть такие передачи, будто ему интересно. Имен этих людей я не знал, но все они в каком-то смысле были звездами. Объявлялось имя, и все приходили в восторг – кроме меня. Я ничего не мог понять. Мне даже становилось худо. Я жалел, что выехал из той палаты. А тем временем изо всех сил старался двинуть кишечником. Ничего не происходило. Сгусток крови. Стоял субботний вечер. Пришел священник.

– Вы не хотели бы завтра приобщиться святых тайн? – спросил он.

– Нет, спасибо, Отец, я – не очень хороший католик. Я в церкви не был уже 20 лет.

– А вас крестили католиком?

– Да.

– Тогда вы до сих пор католик. Вы просто католик-бродяга.

Прямо как в кино – он вокруг да около не ходит, режет правду-матку, как Кэгни, или это Пэт О’Брайен белый воротничок носил? Все мои фильмы были устаревшими:

последний раз я был в кино на Пропавшем Выходном. Поп дал мне брошюрку.

– Прочтите ее, – сказал он.

МОЛИТВЕННИК, гласила брошюрка. Составлен для пользования в больницах и лечебницах.

Я стал читать.

О Вечная и вовеки благословенная Троица, Отец, Сын и Дух Святой, со всеми ангелами и святыми, поклоняюсь вам.

Царица и Мать моя, вверяю себя тебе всецело; и чтоб доказать тебе мою преданность, посвящаю тебе сего дня очи мои, уши мои, уста мои, сердце мое, все существо мое без раздумий.

Сердце Христа трепещущее, смилуйся над умирающими.

Господи, распростертый ниц, поклоняюсь тебе…

Приидите, благословенные Духи, и восславьте со мною Господа Милостивого, кто так щедр к такой недостойной твари.

Грехи мои, Иисусе, прогневили тебя… грехи мои покарали тебя, и увенчали голову твою терном, и гвоздями прибили тебя к кресту. Признаюсь: достоин я лишь наказания.

Я встал и попробовал посрать. Прошло уже три дня. Ничего. Опять лишь сгусток крови, да швы в проходе трещат. У Херба было включено какое-то комедийное шоу.

– Сегодня вечером в программе будет участвовать Бэтмен. Хочу на Бэтмена поглядеть!

– Вот как? – И я снова взобрался на кровать.

Особенно я сожалею о грехах своих – о нетерпении и гневливости, о грехах уныния и гордыни.

Появился Бэтмен. Все участники программы, кажется, ужасно обрадовались.

– Это Бэтмен! – сказал Херб.

– Хорошо, – ответил я. – Бэтмен. Сладкое Сердце Марии, будь мне спасителем.

– Он умеет петь! Смотри, он петь может!

Бэтмен снял свой костюм летучей мыши и переоделся в цивильное. Очень обыкновенный молодой человек с каким-то пустым лицом. Он запел. Песня все не кончалась и не кончалась, а Бэтмен, казалось, очень гордился своим пением почему-то.

– Он может петь! – сказал Херб.

Господь мой милостивый, что я и кто ты, чтоб посмел я приблизиться к тебе?

Я лишь бедная, жалкая, грешная тварь, абсолютно недостойная предстать перед тобой.

Я повернулся спиной к телевизору и попытался уснуть. Херб включал его очень громко. У меня было немного ваты, и я засунул ее в уши, но помогло это мало. Я никогда не просрусь, думал я, никогда больше не смогу срать, тем более, если будет работать эта дрянь. От нее у меня кишки сжимались, сжимались… В это раз я точно чокнусь!

Господи, Боже мой, с этого дня я принимаю твою руку с радостью и покорностью, какую бы смерть ты не пожелал бы ниспослать мне, со всеми ее скорбями, болями и страданием. (Пленарное отпущение грехов один раз в день при обычных условиях.)

Наконец, в полвторого ночи я не вытерпел. Я слушал его с семи утра. Говно мое застопорилось Навечно. Я почувствовал, что за эти восемнадцать с половиной часов я заплатил за Распятие. Мне удалось повернуться.

– Херб! Ради Бога, мужик! Я сейчас рехнусь! У меня сейчас резьбу сорвет! Херб!

ПОЩАДИ! Я НЕ ПЕРЕВАРИВАЮ ТЕЛЕВИЗОР! Я ТЕРПЕТЬ НЕ МОГУ ЧЕЛОВЕЧЕСКУЮ РАСУ! Херб!

Херб!

Тот спал, сидя.

– Ты, пиздосос вонючий, – сказал я.

– Че такое? че??

– А НЕ ВЫКЛЮЧИШЬ ЛИ ТЫ ЭТУ ДРЯНЬ?

– Вы… ключить? а-а, конечно-конечно… че ж ты раньше не сказал, парнишка?

12.

Херб тоже храпел. И разговаривал во сне. Я заснул примерно в полчетвертого. В 4.15 меня разбудил звук – как будто по коридору тащили стол. Вдруг верхний свет зажегся: надо мной стояла здоровенная негритянка с планшетом. Господи, как же уродлива и глупа на вид была эта дева, к чертям Мартина Лютера Кинга и расовое равенство! Она легко могла бы изметелить меня до полусмерти. Может, неплохая мысль? Может, пришло время Последних Обрядов? Может, мне конец?

– Слушай, крошка, – сказал я, – будь добра, объясни мне, что происходит? Это что – ебаный конец?

– Вы Генри Чинаски?

– Боюсь, что так.

– Вам пора на Причастие.

– Нет, постой-ка! Его перемкнуло. Я сказал ему: Никакого Причастия.

– О, – ответила она, снова задернула шторки и выключила свет. Я услышал, как стол, или что еще там было, потащили дальше по коридору. Папа будет мной очень недоволен. Стол грохотал просто дьявольски. Я слышал, как недужные и умирающие просыпались, кашляли, задавали вопросы воздуху, звонили медсестрам.

– Что это было, парнишка? – спросил Херб.

– Что что было?

– Весь этот шум и свет?

– Это Крутой Черный Ангел Бэтмена готовил Тело Христа.

– Что?

– Спи.

13.

На следующее утро пришел мой врач, заглянул мне в жопу и сказал, что я могу выписываться домой.

– Но, малшик мой, не стойт естить верхом, я?

– Я. А как насчет какой-нибудь горячей пизденки?

– Што?

– Полового сношения?

– О, найн, найн! Фы смошет фосопнофит фсе нормалны тейстфия черес шесть-фосем нетель.

Он вышел, а я стал одеваться. Телевизор меня больше не раздражал. Кто-то произнес с экрана:

– Интересно, мои спагетти уже сварились? – Потом сунулся физиономией в кастрюлю, а когда снова поднял голову, вся она была облеплена спагетти. Херб заржал. Я потряс его за руку.

– Прощай, малыш, – сказал я.

– Приятно было, – ответил он.

– Ага, – сказал я.

Я уже совсем собрался уходить, когда это случилось. Я рванул к горшку. Кровь и говно. Говно и кровь. Больно так, что я разговаривал со стенками.

– Ууу, мама, грязные ебучие ублюдки, ох блядь блядь, о спермоглоты сраные, о небеса хуесосные говнодрючные, хватит! Блядь, блядь блядь, ЙОУ!

Наконец, все закончилось. Я почистился, надел марлевую повязку, натянул штаны и подошел к своей кровати, взял дорожную сумку.

– Прощай, Херб, малыш.

– Прощай, парнишка.

Угадали. Я помчался туда снова.

– Ах вы грязные кошкоебы, еб вашу мать! Ууууууу, блядьблядьблядьБЛЯДЬ!

Я вышел и немножко посидел. Третий позыв был слабее, и после него я почувствовал, что готов. Я спустился и подписал им счетов на целое состояние.

Прочесть я ничего не мог. Мне вызвали такси, и я встал у въезда для скорой помощи. У меня с собой была маленькая зитц-ванночка. То есть, горшок, куда срешь, наполнив его горячей водой. Снаружи стояли три оклахомца, два мужика и баба. Голоса у них были громкими, южными, и они выглядели так, словно с ними никогда ничего не происходило – даже зубы не болели. Мою задницу начало крутить и резать. Я попробовал присесть, но это была ошибка. С ними стоял маленький мальчик. Он подбежал и попытался схватить мой горшок. Стал тянуть его на себя.

– Нет, сволочь, нет, – шипел я ему. Мальчик почти его выдернул. Он был сильнее меня, но я держал крепче.

О Иисусе, вручаю тебе родителей своих, родню, благодетелей, учителей и друзей.

Вознагради их по-особому за всю их заботу и за горести, которые я на них навлек.

– Ты, задрота маленькая! Отпусти горшок! – сказал я ему.

– Донни! Оставь дядю в покое! – заверещала ему женщина.

Донни убежал. Один из мужиков посмотрел на меня.

– Здрасьте! – сказал он.

– Привет, – ответил я.

Такси выглядело прекрасно.

– Чинаски?

– Да. Поехали. – Я сел вперед вместе со своим горшком. Как бы пристроился на одной ягодице. Дал ему адрес. Потом добавил:

– Слушайте, если я заору, съезжайте на обочину возле щита, заправки, чего угодно. Но перестаньте ехать. Возможно, придется посрать.

– Ладно.

Мы поехали. Улицы тоже выглядели хорошо. Полдень. Я по-прежнему был жив.

– Послушайте, – спросил я его, – а где тут хороший бордель? Где я могу подснять хороший, чистый, недорогой кусочек жопки?

– Я ничего про такие вещи не знаю.

– ДА ЛАДНО, ЛАДНО! – заорал я. – Я что, на фараона похож? На стукача? Можешь мне баки не заколачивать, шеф!

– Нет, я не шучу. Я ничего про такие вещи не знаю. Я езжу днем. Может, ночной таксист вас и просветил бы.

– Ладно, я тебе верю. Сворачивай сюда.

Старая хибара смотрелась славно меж всех этих многоэтажных апартаментов. Мой “Плимут‘57” стоял весь покрытый птичьим пометом и с полуспущенными шинами. Мне же нужна была только горячая ванна. Горячая ванна. Кипяток мне на бедную задницу. Покой. Старые Беговые Формы. Счета за газ и свет. Письма от одиноких женщин, которых не трахнешь – слишком далеко живут. Воды. Горячей воды. Покоя. И я размазываюсь по стенам, заползаю в окопчик собственной богом проклятой души. Я дал ему хорошие чаевые и медленно пошел по проезду. Дверь была открыта. Широко.

Кто-то по чему-то колотил молотком. С постели сдернуты простыни. Боже мой, меня обчистили! Меня выселили!

Я вошел и заорал:

– ЭЙ!

В гостиную вышел мой хозяин.

– В-во, мы тебя так рано и не ждали! Титан тут потек, так нам пришлось его выкорчевать. Новый поставим.

– В смысле, горячей воды нет?

– Не-а, нет.

Милостивый Иисусе, я добровольно принимаю испытание это, кое тебе было по душе на меня наложить.

Вошла его жена.

– О, а я как раз собиралась тебе постель застелить.

– Ладно. Прекрасно.

– Он должен новый титан сегодня подсоединить. У нас может запчастей не хватить.

По воскресеньям запчасти трудно доставать.

– Ладно, я сам застелю, – сказал я.

– Да постелю я тебе.

– Нет, пожалуйста, я сам.

Я зашел в спальню и стал заправлять постель. Тут и подступило. Я побежал на горшок. Садясь, я слышал, как он колотит по титану. Я был рад, что он колотит. Я разразился тихой речью. Потом лег в постель. Было слышно пару в соседнем дворике. Он был пьян. Они ссорились.

– А с тобой беда в том, что у тебя вообще никаких концепций нет! Ты ничего не знаешь! Ты глупая! А ко всему прочему еще и шлюха!

Я снова был дома. Это здорово. Я перевернулся на живот. Армии во Вьетнаме были при деле. В переулках бомжи сосали винч из бутылок. Солнце все еще стояло высоко. Оно пробивалось сквозь шторы. Я наблюдал, как по подоконнику ползет паучок. Видел старую газету на полу. Там напечатана фотография трех молоденьких девушек – они прыгают через забор, сильно оголив ноги. Все это место походило на меня и пахло мной. Обои меня знали. Изумительно. Я осознавал свои ноги и локти, свои волосы. Я не чувствовал себя на 45 лет. Я чувствовал себя чертовым монахом, на которого только что снизошло откровение. Я чувствовал, что, наверное, влюблен во что-то очень хорошее, но не уверен, что это такое, – оно просто рядом. Я слушал все звуки, шум мотоциклов и машин. Слышал, как лают собаки. Люди и смех.

Потом уснул. Я все спал, спал и спал. Пока растение заглядывало ко мне через окно, пока растение смотрело на меня. Солнце продолжало трудиться, а паучок все ползал.

ПРИЗНАНИЯ ЧЕЛОВЕКА, БЕЗУМНОГО НАСТОЛЬКО, ЧТОБЫ ЖИТЬ СО

1. Помню, как дрочил в чулане, надев материнские туфли на высоком каблуке и глядя в зеркало на собственные ноги, медленно подтягивая ткань все выше и выше, будто подсматривал за женщиной, и меня прервали два моих приятеля, зашедшие в дом:

– Я знаю, он где-то здесь. – А сам пока натягиваю одежду, и тут один открывает дверь в чулан и видит меня.

– Ах ты сволочь! – ору я, гонюсь за ними по всему дому, и слышу, как, убегая, они переговариваются:

– Что это с ним такое? Что, к чертовой матери, с ним не так?

2.

К. работала когда-то стриптизеркой и, бывало, показывала мне вырезки и фотографии. Она чуть не выиграла конкурс Мисс Америка. Я встретил ее в баре на улице Альварадо – а оттуда до трущоб рукой подать, если очко не заиграет подойти. Она прибавила в весе и возрасте, но какие-то признаки фигуры еще оставались, какой-то класс – правда, лишь намеком, не больше. Мы оба хлебнули.

Ни она, ни я нигде не работали, и как нам удавалось сводить концы с концами, я никогда не пойму. Сигареты, вино и квартирная хозяйка, верившая в наши россказни о том, что деньги на подходе, а сейчас – голяк. В основном, мы вынуждены были пить вино.

Большую часть дня мы спали, а когда начинало темнеть, приходилось вставать – нам уже хотелось встать:

К:

– Блядь, я б чего-нибудь выпила.

Я все еще лежал в постели, докуривая последнюю сигарету.

Я:

– Черт, ну дак сходи к Тони, возьми нам парочку портвейна.

К:

– Квинты?

Я:

– Конечно, квинты. Галлонов не надо. И той, другой дряни, у меня от нее голова две недели болела. И возьми пару пачек покурить. Любых.

К:

– Но тут же всего 50 центов осталось!

Я:

– Да знаю я! Выхари у него остальное: че с тобой такое, совсем глупая?

К:

– Он говорит, что больше не…

Я:

– Он говорит, он говорит – кто этот парень такой? Бог? Уболтай его. Улыбайся!

Повиляй ему кормой! Пусть у него чирик встанет! Заведи его на склад, если нужно, но достань ВИНА!

К:

– Ладно, ладно.

Я:

– А без него домой не возвращайся.

К. говорила, что любит меня. Она, бывало, повязывала мне вокруг хуя ленточки и делала бумажную шляпку для головки.

Если она возвращалась без вина или только с одной бутылкой, я летел вниз, как полоумный, рычал, скандалил и угрожал старику, пока он не давал мне все, что я хочу, и даже больше. Иногда я возвращался с сардинами, хлебом, чипсами. То был особенно хороший период, и когда Тони продал свое предприятие, мы начали обрабатывать нового владельца – наезжать оказалось труднее, но и его можно было отыметь. Это будило в нас самое лучшее.

3.

Похоже было на деревянное сверло, может, оно и было деревянным сверлом, я чуял, как горит соляр, а они втыкали мне в голову эту штуку мне в тело и она сверлила и хлестала кровь с гноем, и я сидел а мартышка моей ниточки-души болталась на краю утеса. Я весь был в чирьях размером с ранетку. Смешно и невероятно. Хуже я ничего не видел, сказал один из врачей, а он был очень стар. Они собрались вокруг меня, как вокруг циркового урода. Я и был уродом. И до сих пор урод. Я ездил взад-вперед в благотворительную поликлинику на трамвае. Детишки в трамвае таращились на меня и спрашивали своих мамочек:

– А что это с дядей? Мама, что у него с лицом? – А мама отвечала:

– ШШШШШШШШШШ!!! – Это шшшшшшшшш было самым худшим осуждением, но однако они позволяли маленьким ублюдкам и ублюдшам лыбиться на меня из-за спинок сидений, а я смотрел в окно на проплывавшие здания и тонул, сидел, ошарашенный, и шел ко дну, больше ничего не оставалось. Врачи за недостатком другого термина называли это “Акне Вульгарис”. Я часами сидел на деревянной скамейке в ожидании своего деревянного сверла. Жалкая история, а? Помню старые кирпичные здания, легких и отдохнувших медсестер, врачи смеются, им все удалось. Именно там я постиг больничное вранье: что врачи, на самом деле, – цари, а пациенты – говно, а сами больницы существуют для того, чтобы врачам в их крахмальном белом превосходстве все удавалось – и с медсестрами удавалось тоже: Доктор Доктор Доктор ухвати меня в лифте за жопку, и не надо о вони рака, о вони жизни. Мы не те бедные дурни, мы никогда не умрем; мы пьем свой морковный сок, а когда нам становится плохо, мы хаваем колесико, втыкаем иголочку, вся дурь, что только есть, – наша. Даром, даром, даром, поет нам жизнь, нам, Окрутевшим Донельзя. Я входил и садился, они втыкали в меня сверло. ЗИРРР ЗИРРР ЗИРРР ЗИР, а тем временем солнце взращивало георгины и апельсины, и просвечивало медсестрам халатики насквозь, доводя бедных уродов до безумия. Зиррррррр, зиррр, зирр.

– Никогда не видел, чтобы под иглу ходили вот так!

– Поглядите на него, нервы стальные!

И по-новой – сборище сестроебов, сборище владельцев больших домов, у которых было время смеяться и читать, ходить на премьеры и покупать картины, и забывать о том, как думают, о том, как хоть что-нибудь чувствуют. Белый крахмал и мой разгром. Сборище.

– Как вы себя чувствуете?

– Чудесно.

– Вы не находите, что игла болезнетворна?

– Идите на хуй.

– Что?

– Я сказал – идите на хуй.

– Он еще маленький. Он сердится. В чем его винить? Вам сколько лет?

– Четырнадцать.

– Я могу только похвалить вас за мужество – вы так хорошо переносите иглу. Вы сильный человек.

– Идите на хуй.

– Нельзя так со мной разговаривать.

– Идите на хуй. Идите на хуй. Идите на хуй.

– Вам следует лучше себя вести. А если б вы были слепым?

– Тогда не пришлось бы на вашу рожу смотреть.

– Мальчишка рехнулся.

– Еще бы, оставьте парня в покое.

Ну и больничка мне попалась – я и не представлял, что через 20 лет вернусь сюда – и снова в благотворительную палату. Больницы, тюрьмы и бляди – вот университеты жизни. Я уже заработал несколько степеней. Зовите меня Мистер.

4.

Я сошелся еще с одной. Мы жили на 2-м этаже во дворе, и я ходил на работу. Это меня чуть и не прикончило – кирять всю ночь и мантулить весь день. Я вышвыривал бутылку в то же самое окно. Потом, бывало, носил это окно к стекольщику на углу, и там его ремонтировали, вставляли новое стекло. Я проделывал это раз в неделю.

Человек посматривал на меня очень странно, но деньги мои всегда брал они странными ему не казались. Я пил очень сильно и постоянно в течение 15 лет, а однажды утром проснулся и нате: изо рта и задницы у меня хлестала кровь. Черные какашки. Кровь, кровь, водопады крови. Кровь воняет хуже говна. Моя баба вызвала врача, и за мной приехала скорая помощь. Санитары сказали, что я слишком большой, чтобы нести меня вниз по лестнице, и попросили спуститься самому.

– Ладно, чуваки, – ответил я. – Рад вам удружить: не хочу, чтобы вы перетруждались. – Снаружи я влез на каталку; передо мной распахнули бортик, и я вскарабкался на нее, как поникший цветочек. Пригожий такой семицветик, черт меня раздери. Соседи повысовывали из окон головы, повылазили на ступеньки, когда я проезжал мимо. Большую часть времени они наблюдали меня под мухой.

– Смотри, Мэйбл, – сказал один из них, – вот этот ужасный человек!

– Господи спаси и помилуй его душу! – был ответ. Старая добрая Мэйбл. Я выпустил полный рот сукровицы через бортик каталки, и кто-то охнул: ОООООххххххоооох.

Несмотря даже на то, что я работал, ни гроша за душой у меня не было, поэтому – назад в благотворительную палату. Скорая набилась под завязку. Внутри у них стояли какие-то полки, и все расселись повсюду вокруг.

– Полный сбор, – сказал водитель, – поехали. – Плохая поездка вышла. Нас раскачивало и кренило. Я из последних сил удерживал в себе кровь, поскольку не хотел все завонять и испачкать.

– Ох, – слышал я голос какой-то негритянки, – не могу поверить, что со мной такое случилось, просто не могу поверить, ох Господи помоги!

Господь становится довольно популярным в таких местах.

Меня определили в темный подвал, кто-то дал мне что-то в стакане – и все дела.

Время от времени я блевал кровью в подкладное судно. Нас внизу было четверо или пятеро. Один из мужиков был пьян – и безумен, – но казался посильнее прочих. Он слез со своей койки и стал бродить, спотыкаясь о других, переворачивая мебель:

– Че че такое, я вава рабочий, я джуба, я блядь джумма джубба васта, я рабочий.

– Я схватил кувшин для воды, чтоб заехать ему промеж рогов. Но ко мне он так и не подошел. Наконец, свалился в угол и отъехал. Я провел в подвале всю ночь до середины следующего дня. Потом меня перевели наверх. Палата была переполнена.

Меня поместили в самый темный угол.

– Оох, в этом темном углу помрет, – сказала одна медсестра.

– Ага, – кивнула другая.

Однажды ночью я поднялся, а до сортира дойти не смог. Заблевал кровью весь пол.

Упал и не смог встать – слишком ослаб. Стал звать сестру, но двери палаты были обиты жестью, к тому же – от трех до шести дюймов толщиной, и меня не услышали.

Сестра заходила примерно каждые два часа проверить покойников. По ночам вывозили много жмуриков. Спать я не мог и, бывало, наблюдал за ними. Стянут парня с кровати, заволокут на каталку и простыню на голову. Каталки эти хорошо смазывали. Я снова заверещал:

– Сестра! – сам не знаю, почему.

– Заткнись! – сказал мне один из стариков. – Мы спать хотим. – Я отключился.

Когда я пришел в себя, весь свет горел. Две медсестры пытались меня приподнять.

– Я же велела вам не вставать с постели, – сказала одна. Ответить я не смог. У меня в голове били барабаны. Меня как будто выпотрошили. Казалось, слышать я могу все, а видеть – только сполохи света, казалось. Но никакой паники, никакого страха; одно чувство ожидания, ожидания чего-то и безразличия.

– Вы слишком большой, – сказала одна сестра, – садитесь на стул.

Меня усадили на стул и потащили по полу. Я же чувствовал, что во мне не больше шести фунтов весу.

Потом все вокруг меня собрались: люди. Помню врача в зеленом халате, операционном. Казалось, он сердится. Он говорил старшей сестре:

– Почему этому человеку не сделали переливания? У него осталось … кубиков.

– Его бумаги прошли по низу, когда я была наверху, и их подкололи, пока я не видела. А кроме этого, доктор, у него нет кредита на кровь.

– Доставьте сюда крови и НЕМЕДЛЕННО!

– Да кто этот парень такой, к чертям собачьим, – думал я, – очень странно. Очень странно для врача.

Начали переливание – девять пинт крови и восемь глюкозы.

Сестра попробовала накормить меня ростбифом с картошкой, горошком и морковкой – моя первая еда. Она поставила передо мной поднос.

– Черт, да я не могу этого есть, – сказал я ей, – я же от этого умру!

– Ешьте, – ответила она, – это у вас в списке, у вас такая диета.

– Принесите мне молока, – сказал я.

– Ешьте это, – ответила она и ушла.

Я не притронулся.

Через пять минут она влетела в палату.

– Не ЕШЬТЕ ЭТОГО! – заорала она, – вам ЭТО НЕЛЬЗЯ!! В списке ошиблись.

Она унесла поднос и принесла стакан молока.

Как только первая бутылка крови вылилась в меня, меня посадили на каталку и повезли вниз на рентген. Врач велел мне встать. Я все время заваливался назад.

– ДА ЧЕРТ БЫ ВАС ПОБРАЛ, – заорал он, – Я ИЗ-ЗА ВАС НОВУЮ ПЛЕНКУ ИСПОРТИЛ!

СТОЙТЕ НА МЕСТЕ И НЕ ПАДАЙТЕ!

Я попробовал, но не устоял. Свалился на спину.

– Ох черт, – прошипел он медсестре, – увезите его.

В Пасхальное Воскресенье оркестр Армии Спасения играл у нас под самым окном с 5 часов утра. Они играли кошмарную религиозную музыку, играли плохо и громко, и она меня затапливала, бежала сквозь меня, чуть меня вообще не прикончила. В то утро я почувствовал себя от смерти так близко, как никогда не чувствовал. Всего в дюйме от нее, в волоске. Наконец, они перешли на другую часть территории, и я начал выкарабкиваться к жизни. Я бы сказал, что в то утро они, наверное, убили своей музыкой полдюжины пленников.

Потом появился мой отец с моей блядью. Она была пьяна, и я знал, что он дал ей денег на выпивку и намеренно привел ко мне пьяной, чтобы мне стало хуже. Мы со стариком были врагами на всю жизнь – во все, во что верил я, не верил он, и наоборот. Она качалась над моей кроватью, красномордая и пьяная.

– Зачем ты привел ее в таком виде? – спросил я. – Подождал бы еще денек.

– Я тебе говорил, что она ни к черту не годится! Я всегда тебе это говорил!

– Ты ее напоил, а потом сюда привел. Зачем ты меня без ножа режешь?

– Я говорил тебе, что она никуда не годится, говорил тебе, говорил!

– Сукин ты сын, еще одно слово, и я вытащу из руки вот эту иголку, встану и все говно из тебя вышибу!

Он взял ее за руку, и они ушли.

Наверное, им позвонили, что я скоро умру. Кровотечения у меня продолжались. В ту ночь пришел священник.

– Отец, – сказал я, – не обижайтесь, но пожалуйста, мне бы хотелось умереть безо всяких ритуалов, безо всяких слов.

Потом я удивился, поскольку он покачнулся и зашатался в недоверии; можно было подумать, что я его ударил. Я говорю, что меня это удивило, поскольку этих парней я считал более сдержанными. Но и они себе задницы подтирают, с другой стороны.

– Отец, поговорите со мной, – сказал один старик, – вы ведь можете со мной поговорить.

Священник подошел к старику, и всем стало хорошо.

Через тринадцать дней после той ночи, когда меня привезли, я уже водил грузовик и поднимал коробки по 50 фунтов. А еще через неделю я выпил свой первый стакан – тот, про который мне сказали, что он точно меня убьет.

Наверное, когда-нибудь я подохну в этой проклятой благотворительной палате. Мне, наверное, просто от нее никуда не деться.

5.

Удача опять мне изменила, и я в то время слишком нервничал от чрезмерного пьянства; дикоглазый, слабый; чересчур угнетенный, чтобы искать себе обычную промежуточную, шаровую работку, вроде экспедитора или кладовщика, поэтому я пошел на мясокомбинат, прямо в контору.

– А я тебя раньше нигде не видел? – спросил там человек.

– Нет, – соврал я.

Я приходил туда два или три года назад, заполнил все бумаги, прошел медкомиссию и прочее, и меня отвели по лестнице на четыре этажа вниз, а там становилось все холоднее и холоднее, и полы покрывал налет крови, зеленые полы, зеленые стены.

Он объяснил мне, что нужно делать, – нажал на кнопку, и из этой дыры в стене послышался шум, будто два защитника столкнулись или слон упал, и вот оно – что-то мертвое, много мертвого, окровавленное, и он мне показал: берешь и закидываешь на грузовик, и снова нажимаешь на кнопку, и валится еще один. Потом ушел. Когда он ушел, я снял робу, каску, сапоги (мне выдали на три размера меньше), поднялся по лестнице и навалил оттуда. А вот теперь вернулся.

– А ты не слишком стар для такой работы?

– Подкачаться хочу. Мне нужна тяжелая работа, хорошая тяжелая работа, соврал я.

– А справишься?

– У меня одни кишки внутри. Я раньше выступал на ринге, дрался с самыми лучшими.

– Вот как?

– Ага.

– Хмм, по лицу и видно. Круто тебе, должно быть, приходилось.

– С лица воды не пить. У меня были быстрые кулаки. И до сих пор остались.

Приходилось кое-что ловить, чтоб смотрелось красивше.

– Я за боксом слежу. Что-то твоей фамилии не припомню.

– Я дрался под другим именем, Пацан Звездная Пыль.

– Пацан Звездная Пыль? Не помню я никакого Пацана.

– Я дрался в Южной Америке, Африке, в Европе, на островах, в мухосрансках всяких. Поэтому у меня и пробелы в трудовой книжке – мне не хотелось вписывать “боксер”, поскольку люди подумают, что я шутки шучу с ними или вру. Я просто оставляю пустые места и черт с ним.

– Ладно, приходи на медкомиссию в 9.30 утра завтра, и мы определим тебя на работу. Говоришь, тяжелой работы хочется?

– Ну, если у вас есть что-нибудь другое…

– Нет, сейчас нету. Знаешь, ведь ты уже на полтинник тянешь. Я, наверное, что-то неправильно делаю. Нам не нравится, когда вы, народ, наше время впустую тратите.

– Я не народ. Я Пацан Звездная Пыль.

– Ладно, пацан, – рассмеялся он, – мы заставим тебя ПОРАБОТАТЬ!

И мне не понравилось, как он это сказал.

Два дня спустя я вошел через проходную в деревянный сарай, где показал старику карточку с моим именем: Генри Чинаски, – и он отправил меня на погрузочную рампу. Я должен был подойти к Турману. Подошел. На деревянной скамье сидело несколько мужиков – они посмотрели на меня так, словно я был гомосексуалистом или паралитиком.

Я ответил им взглядом, выражавшим, по моему мнению, легкое презрение, и протянул с самой лучшей интонацией задворок, воспроизвести которую был способен:

– Где Турман. Мне сказали, к нему.

Кто-то показал.

– Турман?

– Н-ну?

– Я на вас работаю.

– Н-да?

– Н-да.

Он взглянул на меня.

– А где сапоги?

– Сапоги? Нету сапог, – ответил я.

Он сунул под скамейку руку и протянул мне пару – старую, задубевшую пару сапог.

Я их натянул. Та же самая история: на три размера меньше. Пальцы у меня скрючились и загнулись.

Потом он дал мне окровавленную робу и жестяную каску. Их я тоже надел. Я стоял перед ним, пока он зажигал сигарету или, как сказал бы англичанин, пока он закуривал сигарету. Спичку он выбросил с росчерком, спокойно и по-мужски.

– Пошли.

Все они были неграми, и когда я подошел, на меня посмотрели так, словно они – черные мусульмане. Во мне было больше шести футов, но все они были выше, а если и не выше, то в два-три раза шире.

– Хэнк! – заорал Турман.

Хэнк, подумал я. Хэнк, совсем как я. Это мило.

Под каской я уже весь вспотел.

– Определи его на РАБОТУ!!

Господи боже мой о господи боже мой. Куда девались все мои сладкие и легкие ночи? Почему этого не происходит с Уолтером Уинчеллом, который верит в Американский Путь? Не я ли был самым блестящим студентом по классу антропологии?

Что же случилось?

Хэнк подвел и поставил меня перед пустым грузовиком длиной с полквартала, стоявшим перед рампой.

– Жди здесь.

Затем подбежало несколько черных мусульман с тачками, выкрашенными отслаивавшейся и бугристой белой краской, словно известку смешали с куриным пометом. В каждую тачку навалены горы окороков, плававших в жидкой водянистой крови. Вернее, они не плавали в крови, а сидели, будто свинец, будто пушечные ядра, будто смерть.

Один мальчонка запрыгнул в кузов у меня за спиной, а другой начал швырять мне окорока; я их ловил и переправлял парню позади, а тот оборачивался и кидал в глубину кузова. Окорока прилетали быстро БЫСТРО они были тяжелыми и становились все тяжелее. Как только я закидывал один и оборачивался, следующий уже летел ко мне по воздуху. Я знал, что они пытаются меня сломать. Скоро я уже весь потел потел так, будто открутили все краны, и спина у меня болела, запястья болели, руки болели, все болело а сам я дошел до последней невозможной унции своей вялой энергии. Я едва видел, едва мог собраться и поймать еще один окорок и швырнуть его, еще один окорок и швырнуть его. Кровью заляпало меня всего, а руки продолжали ловить мягкий мертвый тяжелый флумп, окорок немного подавался, как женская задница, а я слишком ослаб даже для того, чтобы вякнуть:

– Эй, да что с вами такое парни, к ЧЕРТУ? – Окорока летят, я кручусь, как на крест прибитый под своей каской, а они все подвозят тачки, полные окороков окороков окороков и наконец все они опустели, а я стою, покачиваясь и дыша желтым электрическим светом. То была ночь в аду. Что ж, мне всегда нравилась ночная работа.

– Пошли!

Меня отвели в другую комнату. По воздуху, сквозь большое отверстие под потолком в противоположной стене – половина бычка, или, может, даже и целый бычок, да, бычки целиком, только подумайте, со всеми четырьмя ногами, по одному выползают из отверстия на крюках, их только что убили, и один останавливается прямо надо мной, висит прямо надо мной на этом своем крюке.

”Его только что убили, – подумал я, – убили чертову тварь. Как они могут отличить человека от бычка? Как они узнают, что я – не бычок?”

– ЛАДНО – КАЧАЙ!

– Качать?

– Точно – ТАНЦУЙ С НИМ!

– Что?

– Ох ты ж господи! Джордж, иди сюда!

Джордж подлез под мертвого бычка. Схватил его. РАЗ. Побежал вперед. ДВА. Побежал назад. ТРИ. Побежал далеко вперед. Бычок был почти параллелен земле. Кто-то нажал на кнопку, и он свое получил. Получил свое ради всех мясных рынков мира.

Получил свое ради дуркующих сплетниц заспанных дур домохозяек мира в 2 часа пополудни в своих халатах, сосущих измазанные красным сигареты и почти ничего не чувствующих.

Меня поставили под следующего бычка.

РАЗ.

ДВА.

ТРИ.

Готово. Его мертвые кости против моих живых, его мертвая плоть против моей живой, и со всеми этими костями и этой тяжестью я подумал о смазливой пизденке, сидящей на кушетке напротив меня, задрав ногу на ногу, и я – со стаканом в руке, медленно и верно затираю ей, пробираюсь в этот пустой ум ее тела, и тут Хэнк заорал:

– ПОВЕСЬ ЕЕ В МАШИНУ!

Я побежал к грузовику. Стыд поражения, преподанный мне, пацану, на школьных дворах Америки, что я не должен ронять бычка на землю, поскольку это лишь докажет, что я – трус и не мужчина, а, следовательно, много и не заслуживаю, одни фырчки да смешки, в Америке ты должен быть победителем, другого выхода нет, приходится учиться драться за так, не задавай вопросов, а кроме того, если бы я уронил бычка, возможно, пришлось бы его и поднимать, а я знал, что мне его никогда не поднять. Кроме этого, он испачкается. А я не хотел, чтобы он пачкался, или, скорее – они не хотели, чтобы он пачкался.

Я вбежал в грузовик.

– ВЕШАЙ!

Крюк, свисавший с потолка фургона, был туп, точно большой палец без ногтя. Даешь брюху бычка немного соскользнуть назад и целишь наверх, насаживаешь верхнюю часть на крюк снова и снова, а крюк не проходит. Матерь-срака!! Сплошная щетина и жир, туго, туго.

– ДАВАЙ! ДАВАЙ!

Я поднатужился из последних сил, и крюк прошел, прекрасное это зрелище, чудо просто: крюк протыкает бычка, бычок повисает сам, совершенно вне моих плеч, висит для домашних халатов и сплетен в мясных лавках.

– ШЕВЕЛИСЬ!

285-фунтовый негрила, хамоватый, смышленый, собранный, убийственный, вошел в фургон, повесил свое мясо со щелчком, взглянул на меня сверху вниз:

– Мы тут цепочкой держимся!

– Лады, ас.

Я вышел перед ним. Меня ждал еще один бычок. Каждый раз, когда я грузил следующего, я был уверен, что он – последний, больше мне не справиться, но я твердил себе еще один еще один и все потом бросаю.

На хуй.

Они только и ждали, чтобы я бросил, я по глазам видел, по улыбкам, когда они думали, что я смотрю в другую сторону. Мне не хотелось дарить им победу. И я шел за следующим бычком. Игрок. Один последний рывок бывшего крутого игрока. Я бросался на мясо.

Два часа я так держался, потом кто-то завопил:

– ПЕРЕРЫВ.

Сделал. Десять минут отдыха, немного кофе, и меня уже никогда не заставят бросить. Я шел за ними следом к обеденному вагончику. Я видел, как в ночи от кофе поднимается пар; я уже видел пончики, и сигареты, и кофейные печенюшки, и сэндвичи под электрическими лампочками.

– ЭЙ, ТЫ!

То был Хэнк. Хэнк, как и я.

– Чего, Хэнк?

– Перед тем, как пойдешь на перерыв, залезь вон в тот грузовик и отгони его к рампе 18.

Грузовик, который мы только что загрузили, тот, что в полквартала длиной. Рампа 18 находилась на другой стороне двора.

Мне удалось открыть дверцу и забраться в кабину. Сиденье там было мягким, кожаным и таким славным на ощупь, что я знал: если я поддамся, то очень скоро усну на нем. Я никогда не водил грузовики. Я опустил глаза и увидел полдюжины рукояток, рычагов, педалей и так далее. Я повернул ключ и умудрился завести машину. Потыкал в педали, подергал за ручки, пока фургон не покатился, а потом отогнал его через двор к рампе 18, все время думая: к тому времени, как я вернусь, обеденный вагончик уже уедет. Для меня это трагедия, настоящая трагедия. Я припарковал грузовик, заглушил двигатель и с минутку посидел там, ощущая мягкую доброту кожаного сиденья. Потом открыл дверцу и вылез наружу. И не попал на ступеньку, или что там еще стояло, и упал наземь прямо в окровавленной робе и господи жестяной каске, как подстреленный. Больно не было, я ничего не почувствовал. Поднялся я как раз в тот момент, когда обеденный вагончик выезжал из ворот на улицу. Я увидел, как они возвращаются к рампе, смеясь и закуривая.

Я снял сапоги, я снял робу, снял жестяную каску и дошел до сарая на проходной.

Швырнул робу, каску и сапоги через стойку. Старик поднял на меня глаза:

– Что? Бросаете такую ХОРОШУЮ работу?

– Передай им, чтоб чек за два часа прислали мне по почте, а если нет, то пусть засунут его себе в жопу, мне надристать!

Я вышел наружу. Перешел через дорогу в мексиканский бар и выпил пива, а затем сел в автобус и поехал к себе. Американский школьный двор снова меня отлупил.

6.

Следующим вечером я сидел в баре между женщиной с тряпкой на голове и женщиной без тряпки на голове, и то был просто еще один бар – тупой, несовершенный, безнадежный, жестокий, говенный, нищий, и крохотная мужская уборная воняла так, что хотелось блевать, и посрать там нельзя было, а только поссать, блюешь, отворачиваешься, ищешь света, молишься, чтоб желудок продержался еще хотя бы одну ночь.

Я просидел там часа три – пил и покупал выпить той, что без тряпки. Она неплохо выглядела: дорогие туфли, хорошие ноги и хвост; на самой грани распада, но именно тут они самые сексапильные – для меня, то есть.

Заказал еще стаканчик, еще два стаканчика.

– Все, хватит, – сказал я ей, – голяк.

– Ты шутишь.

– Нет.

– У тебя есть где упасть?

– Еще два дня до уплаты в запасе.

– Ты работаешь?

– Нет.

– А че делаешь?

– Ничего.

– Я в смысле, как тебе удается?

– Некоторое время я был агентом жокея. Хороший парнишка у меня был, да засекли его дважды – проносил батарейку к воротам. Его отстранили. Немного боксом занимался, играл, пробовал даже цыплят разводить: сидел, бывало, ночами напролет, от диких собах их охранял в горах, это круто было, а потом однажды сигару в курятнике не погасил и сжег их половину, к тому же всех своих хороших петухов. Пытался в Северной Калифорнии золото мыть, был зазывалой на пляже, на бирже играл, пробовал на понижение – ни черта не получилось, неудачник я.

– Допивай, – сказала она, – и пойдем со мной.

Это “пойдем со мной” звучало отменно. Я допил и вышел за ней следом. Мы прошли по улице и остановились перед винной лавкой.

– Стой тихо, – сказала она, – говорить буду я.

Мы вошли. Она взяла салями, яиц, хлеба, бекона, пива, острой горчицы, маринованных огурчиков, две пятых хорошего вискача, немного алки-зельцер и минералки. Сигарет и сигар.

– Запиши на Вилли Хансена, – сказала она продавцу.

Мы вышли наружу со всем этим хозяйством, и она из автомата на углу вызвала такси. Такси появилось, и мы залезли на заднее сиденье.

– Кто такой Вилли Хансен? – спросил я.

– Какая разница, – ответила она.

У меня она помогла мне сгрузить расходные материалы в холодильник. Потом села на кушетку и скрестила свои хорошие ноги, сидела, подергивая и покручивая лодыжкой, разглядывала туфлю, эту зашпилеванную и прекрасную туфлю. Я содрал пленку с горлышка бутылки и смешал два крепких. Я снова был царем.

Той ночью в постели я остановился посреди всего и посмотрел на нее сверху вниз.

– Как тебя зовут? – спросил я.

– Какая тебе, к черту, разница?

Я рассмеялся и погнал дальше.

Квартплата выдохлась очень быстро, я сложил все, чего оказалось немного, в свой картонный чемодан, и через полчаса мы уже обходили оптовый магазин мехов по разбитому тротуару – там стоял старый двухэтажный дом.

Пеппер (так ее звали, наконец, она мне призналась) позвонила в дверь и сказала:

– А ты не высовывайся, пусть он меня увидит, а когда зуммер зазудит, я толкну дверь, и ты войдешь за мной.

Вилли Хансен всегда высовывался в лестничный пролет до середины, а там у него стояло зеркало, показывавшее, кто у двери – а уж потом он решал, быть ему дома или нет.

На этот раз он решил быть дома. Прозудел зуммер, и я вошел вслед за Пеппер, оставив чемодан у подножия лестницы.

– Малышка! – встретил он ее на вершине лестницы, – как хорошо тебя видеть!

Он был довольно стар и только с одной рукой. Этой рукой он обнял ее и поцеловал.

Потом увидел меня.

– Кто этот парень?

– О, Вилли, познакомься с моим другом. Это Пацан.

– Здорово! – сказал я.

Он не ответил.

– Пацан? Не похож он на пацана.

– Пацан Лэнни, он раньше дрался под именем Пацан Лэнни.

– Пацан Ланселот, – уточнил я.

Мы прошли в кухню, Вилли вытащил бутылку и чего-то разлил. Мы сели за стол.

– Как вам нравятся занавески? – спросил он у меня. – Девчонки их для меня сделали. Девчонки очень талантливые.

– Мне нравятся занавески, – ответил ему я.

– У меня рука отнимается, я уже пальцами двигать не могу, наверное, скоро умру, а врачи не могут определить, что со мной не так. Девчонки думают, я шутки шучу, девчонки надо мной смеются.

– Я вам верю, – ответил я.

Мы выпили еще по парочке.

– Ты мне нравишься, – сказал Вилли, – похоже, ты много чего повидал, похоже, в тебе есть класс. У большинства людей класса нет. А у тебя есть.

– Я ничего про класс не знаю, – ответил я, – но повидал я много чего.

Мы еще немного выпили и перешли в гостиную. Вилли надел матросскую бескозырку и сел за орган, и начал играть на органе своей единственной рукой. Это был очень громкий орган.

По всему полу были разбросаны четвертачки, десятицентовики, полтинники, никели и пенни. Я не задавал вопросов. Мы просто сидели, выпивали и слушали орган. Я слегка похлопал, когда он закончил.

– Тут все девчонки были как-то ночью, – сказал он мне, – и кто-то вдруг как заорет: ОБЛАВА! – ты бы видел, как они забегали, кто-то голышом, кто-то в одних трусиках и лифчике, все выскочили и спрятались в гараже. Смешно, как сам черт, было! Я сижу такой, а они одна за другой из гаража выползают. Умора, да и только!

– А кто это заорал ОБЛАВА? – спросил я.

– Я и заорал, – признался он.

Потом он ушел в спальню, разделся и улегся в постель. Пеппер тоже зашла, поцеловала его, поговорила с ним немного, а я ходил по комнате и собирал монетки с пола.

Вернувшись, она махнула мне в сторону лестницы. Я спустился за чемоданом и перенес его наверх.

7.

Всякий раз, когда он по утрам надевал свою бескозырку, свою капитанскую фуражку, мы уже знали, что едем на яхте. Он стоял перед зеркалом, оправляя ее, чтобы сидела под нужным углом, а одна из девчонок уже бежала к нам сообщить:

– Едем на яхте – Вилли надевает фуражку!

Как будто в первый раз. Он выходил в бескозырке, и мы шли за ним к гаражу, не произнося ни слова.

У него была старая машина, такая старая, что сзади было откидное сиденье.

Две или три девчонки садились вперед к Вилли, на колени друг к дружке, как бы ни усаживались, но усаживались, а мы с Пеппер занимали откидное сиденье, и она произносила:

– Он выезжает только тогда, когда не с бодуна и когда не запивает. Скотина, еще и не хочет, чтоб другие пили, поэтому осторожнее!

– Черт, а мне нужно выпить.

– Всем нужно, – отвечала она. Из ридикюля она извлекала пинту и отвинчивала крышечку. Передавала бутылку мне.

– Подожди, пока он не проверит нас в зеркальце. Как только переводит глаза на дорогу, глотай.

Я попробовал. Получилось. Затем настала очередь Пеппер. К тому времени, как мы доехали до Сан-Педро, бутылка опустела. Пеппер вытащила жевательную резинку, а я закурил сигару, и мы вылезли из машины.

Прекрасная у него была яхта. Два двигателя, и Вилли показал мне, как заводить дополнительный движок, если вдруг что-то случится. Я стоял, не слушая, и кивал.

Херня какая-то: дергаешь за веревку, и он запускается.

Еще он показал мне, как поднимать якорь, отшвартовываться, я же думал только только о следующем стаканчике, а потом мы вышли, и он остался в рубке в своей капитанской фуражке управлять этой дрянью, а все девчонки столпились вокруг него:

– Ой, Вилли, дай порулить!

– Вилли, нет, мне дай!

Мне же рулить не хотелось. Он назвал лодку в свою честь: ВИЛЛХАН. Ужасное имя.

Следовало назвать ее ПЛАВУЧАЯ ПИЗДА.

Я спустился следом за Пеппер в каюту, и мы нашли себе еще выпить много чего выпить. И остались там, выпивая. Я услышал, как он заглушил мотор и стал спускаться по трапу к нам.

– Мы возвращаемся, – сказал он.

– Зачем?

– Конни опять капризничает. Боюсь, как бы за борт не прыгнула. Не хочет со мной разговаривать. Просто сидит и смотрит. А плавать она не умеет. Боюсь, что спрыгнет.

(Конни – это та, что с тряпкой на голове.)

– Пусть прыгает. Я ее вытащу. Я ее оглушу, удар у меня еще ого-го, а потом втащу в лодку. Не беспокойся за нее.

– Нет, мы возвращаемся. А кроме того, вы тут пили!

Он поднялся наверх. Я начислил еще и зажег сигару.

8.

Когла мы причалили, Вилли спустился и сказал, что сейчас вернется. Сейчас он не вернулся. Он не возвращался три дня и три ночи. Бросил тут всех девчонок. Просто уехал на своей машине.

– Совсем спятил, – сказала одна.

– Ага, – согласилась другая.

Однако, еды и кира было много, поэтому мы остались ждать Вилли. Всего девчонок было четверо, включая Пеппер. Внизу же было холодно, сколько бы ты ни выдул, сколько бы одеял на себя ни навалил. Согреться можно было только одним способом.

Девчонки превратили это в шутку:

– Я СЛЕДУЮЩАЯ! – верещала одна.

– Мне кажется, я щас кончу, – отзывалась другая.

– Ты думаешь, ТЫ щас кончишь, – говорил я, – а как тогда насчет МЕНЯ?

Они смеялись. В конце концов, я уже просто больше не мог.

Я обнаружил, что у меня с собой оказались мои зеленые кости, мы устроились на полу и начали играть в крэп. Все были пьяны, а все деньги были у девчонок, у меня же денег никаких не было, но вскоре они появились, причем, приличные. Они не совсем понимали игру, и я объяснял им по ходу дела, а правила по ходу этого дела я менял сообразно обстоятельствам.

Так нас Вилли и обнаружил, вернувшись, – за игрой в кости и пьяных в умат.

– Я НЕ ПОЗВОЛЯЮ НА ЭТОМ СУДНЕ АЗАРТНЫЕ ИГРЫ! – заорал он с верхушки трапа.

Конни взобралась по ступенькам, обвила его руками и просунула свой длинный язык ему в рот, потом схватила его за причинные. Он сошел по трапу с улыбкой, налил себе выпить, налил выпить нам всем, и мы сидели, болтали и смеялись, и он болтал об опере, которую пишет для органа, Император Сан-Франциско. Я пообещал, что напишу на музыку слова, и той же ночью мы отправились обратно в город, все пили и чувствовали себя прекрасно. С той первой поездки почти как под копирку были сняты остальные. Однажды ночью он умер, и мы все опять оказались на улице – и девчонки, и я. Какая-то сестра на востоке получила все до цента, а я устроился работать на фабрику собачьих бисквитов.

9.

Живу где-то на Кингсли-Стрит, работаю экспедитором в какой-то богадельне, торгующей потолочными светильниками.

То было довольно спокойное время. Каждый вечер я пил много пива, часто забывая поесть. Купил себе пишущую машинку, старый пользованный Ундервуд с западавшими клавишами. Я ничего не писал десять лет. Я наливался пивом и садился писать стихи. Довольно быстро у меня их скопилось достаточно много, и я не представлял, что с ними делать. Я сложил все дела в один конверт и отправил в какой-то новый журнал в маленький техасский городишко. Я прикидывал, что никто это барахло не возьмет, но, по крайней мере, хоть кто-нибудь разозлится, поэтому совсем уж псу под хвост это не пойдет.

В ответ я получил письмо, в ответ я получил два письма, два длинных письма. В них говорилось, что я гений, в них говорилось, что я изумителен, в них говорилось, что я Бог. Я перечитывал письма снова и снова, потом надрался и сочинил длинный ответ. Отправил еще стихов. Я писал стихи и письма каждую ночь, ересь всякая у меня прямо из ушей лезла.

Редакторша, которая, к тому же, и сама что-то пописывала, начала присылать мне в ответ свои фотографии – выглядела она недурно, совсем недурно. Письма приобретали все более личный оттенок. Она писала, что никто не хочет на ней жениться. Ее помощник редактора, молодая особь мужского пола, сказал, что женится на ней за половину ее наследства, а она ответила, что денег у нее нет, все просто думают, что у нее есть деньги. Помощник редактора позже отбыл срок в психушке. “Никто на мне не женится, – продолжала писать она, – ваши стихи будут опубликованы в следующем номере журнала, посвященном только Чинаски, и никто никогда на мне не женится, никто, видите ли, у меня искривление, в шее, я так родилась. Я никогда не выйду замуж.”

Однажды ночью я был сильно выпимши. “Не стоит об этом, – написал я. – Я на вас женюсь. Выкиньте из головы свою шею. Я тоже не красавец. Вы со своей шеей и я со своей изодранной львом рожей – я просто вижу, как мы идем по улице вместе!”

Я отправил эту хрень и начисто забыл о ней, выпил еще баночку пива и отправился спать.

Обратная почта принесла письмо: “О, я так счастлива! Все смотрят на меня и спрашивают: “Ники, что с тобой произошло? Ты вся СИЯЕШЬ, просто взрываешься изнутри!!! В чем дело?” А я им не скажу! О, Генри, Я ТАК СЧАСТЛИВА!”

К письму она приложила несколько фотографий, очень уродливых. Я испугался. Вышел и купил бутылку виски. Я смотрел на фотографии, пил виски. Потом лег на ковер:

– Ох, Господи Боже мой или Иисусе Христе, что я наделал? Что я натворил? Ладно, я вам так скажу, Мальчонки, я собираюсь посвятить весь остаток своей жизни тому, чтобы сделать эту несчастную женщину счастливой! Это будет ад, но я сильный и крутой, а к тому же есть ли что-нибудь лучше по жизни, чем делать счастливым кого-то другого?

Я поднялся с ковра, не очень поверив в последнюю часть…

Неделю спустя я уже сидел на автостанции; я был пьян и ждал прибытия автобуса из Техаса.

Его объявили по громкоговорителю, и я приготовился к смерти. Я смотрел, как они выходят из дверей автобуса, пытаясь сравнить их с фотографиями. И тут увидел молоденькую блондинку, лет 23, с хорошими ногами, живой походкой, невинной и несколько заносчивой мордашкой, наверное, ее можно было бы назвать нахальной, а шея у нее была и вовсе недурна. Мне в то время исполнилось 35.

Я подошел к ней.

– Вы Ники?

– Да.

– Я Чинаски. Давайте, чемодан возьму.

Мы зашагали к стоянке.

– Я ждал вас три часа, нервничал, дергался, ад просто, а не ожидание. Только и смог, что выпить немного в баре.

Она приложила руку к капоту машины.

– Мотор до сих пор горячий. Мерзавец, вы только что приехали!

Я рассмеялся.

– Вы правы.

Мы влезли в мой древний драндулет, и все завертелось. Вскоре мы поженились в Вегасе, и все деньги, что у меня были, ушли на это и на билеты до Техаса.

Я сел с ней в автобус: в кармане у меня оставалось тридцать пять центов.

– Не знаю, понравится ли Папуле то, что я сделала, – произнесла она.

– О Господи о Боже, – молился я, – укрепи меня, помоги быть смелым!

Она обнималась, елозила и извивалась всю дорогу до этого малюсенького техасского городка. Приехали мы в полтретьего утра, и когда выходили из автобуса, мне показалось, шофер спросил:

– Что это за бичара с тобой, Ники?

Мы стояли посреди улицы, и я сказал:

– Что сказал шофер? Что он тебе сказал? – спрашивал я, позвякивая своими тридцатью пятью центами в кармане.

– Он ничего не сказал. Пойдем со мной.

Она стала подниматься по ступенькам какого-то городского особняка.

– Эй, куда это ты, к чертовой матери, направилась?

Она вставила ключ в замок, и дверь открылась. Я поднял голову – над проемом в камне были высечены слова: ГОРОДСКАЯ РАТУША.

Мы вошли.

– Я хочу посмотреть, есть ли мне почта.

Она зашла в свой кабинет и пошарила на столе:

– Черт, почты нет!! Спорить готова, эта сука сперла мою почту!

– Какая сука? Какая сука, крошка?

– У меня есть враг. Слушай, пойдем вот сюда.

Мы прошли по коридору, и она остановилась перед другой дверью. Протянула мне шпильку.

– Вот, ты сможешь взломать этот замок?

Я попытался. Мне уже рисовались заголовки:

ЗНАМЕНИТЫЙ ПИСАТЕЛЬ И ПЕРЕВОСПИТАВШАЯСЯ ПРОСТИТУТКА ЗАСТИГНУТЫ ВЗЛАМЫВАЮЩИМИ КАБИНЕТ МЭРА!

Замок открыть я не смог.

Мы дошли до ее дома, прыгнули в постель и продолжили то, над чем работали в автобусе.

Я прожил тут уже пару дней, когда однажды утром, часов около 9, звякнул дверной звонок. Мы были в постели.

– Какого черта? – спросил я.

– Сходи открой, – ответила она.

Я влатался в какую-то одежду и пошел к двери. Там стоял карлик – время от времени он весь трясся, болел чем-то, видать. На нем была шоферская кепочка.

– Мистер Чинаски?

– Ну?

– Мистер Дайер просил меня показать вам земли.

– Минуточку.

Я вернулся в спальню:

– Крошка, там стоит карлик и говорит, что какой-то мистер Дайер хочет показать мне земли. Он карлик и весь трясется.

– Ну так поезжай с ним. Это мой отец.

– Кто, карлик?

– Нет, мистер Дайер.

Я надел ботинки и чулки и вышел на крыльцо.

– Ладно, приятель, – сказал я, – поехали.

Мы объехали весь город и его окрестности.

– Мистер Дайер владеет вот этим, – показывал карлик, а я смотрел в ту сторону, – и мистер Дайер владеет этим, – и я смотрел в другую сторону.

И ничего не говорил.

– Все эти фермы, – продолжал он, – мистер Дайер владеет всеми этими фермами, позволяет им работать на земле, а прибыль делят пополам.

Карлик привез меня в зеленый лес. Показал:

– Видите озеро?

– Ну?

– Там семь озер, в них полно рыбы. Видите, индюк гуляет?

– Ну?

– Это дикий индюк. Мистер Дайер сдает это все клубу рыболовства и охоты, и клуб всем этим управляет. Конечно, мистер Дайер и все его друзья могут приезжать сюда в любое время, когда захочется. Вы рыбачите, охотитесь?

– Я на многое в своей жизни поохотился, – сообщил ему я.

Мы ехали дальше.

– Вот сюда мистер Дайер ходил в школу.

– Вот как?

– Ага, прямо вот в это кирпичное здание. Теперь он его купил и восстановил, вроде памятника.

– Поразительно.

Мы развернулись обратно.

– Спасибо, – сказал я ему.

– Хотите, я завтра утром приеду? Еще много чего можно посмотреть.

– Нет, спасибо, все в порядке.

Я вошел в дом. Я снова был царем…

И хорошо все это закончить именно здесь вместо того, чтобы рассказывать вам, как я все это потерял, хотя речь пошла бы о турке, носившем лиловую булавку в галстуке, с хорошими манерами и культурой. Ни шанса у меня не было. Но турок тоже скоро выдохся, и последнее, что я о ней слышал, – она уехала на Аляску и вышла замуж за эскимоса. Она прислала мне фотографию своего младенца, сообщила, что по-прежнему пишет и поистине счастлива. Я ответил ей: “Держись крепче, крошка, это безумный мир”.

И на этом, как говорится, все.

Признания человека, достаточно ненормального, чтобы жить со скотами

1. Помню, как дрочил в чулане, надев материнские туфли на высоком каблуке и глядя в зеркало на собственные ноги, медленно подтягивая ткань все выше и выше, будто подсматривал за женщиной, и меня прервали два моих приятеля, зашедшие в дом:

– Я знаю, он где-то здесь. – А сам пока натягиваю одежду, и тут один открывает дверь в чулан и видит меня.

– Ах ты сволочь! – ору я, гонюсь за ними по всему дому, и слышу, как, убегая, они переговариваются:

– Что это с ним такое? Что, к чертовой матери, с ним не так?

2.

К. работала когда-то стриптизеркой и, бывало, показывала мне вырезки и фотографии. Она чуть не выиграла конкурс Мисс Америка. Я встретил ее в баре на улице Альварадо – а оттуда до трущоб рукой подать, если очко не заиграет подойти. Она прибавила в весе и возрасте, но какие-то признаки фигуры еще оставались, какой-то класс – правда, лишь намеком, не больше. Мы оба хлебнули.

Ни она, ни я нигде не работали, и как нам удавалось сводить концы с концами, я никогда не пойму. Сигареты, вино и квартирная хозяйка, верившая в наши россказни о том, что деньги на подходе, а сейчас – голяк. В основном, мы вынуждены были пить вино.

Большую часть дня мы спали, а когда начинало темнеть, приходилось вставать – нам уже хотелось встать:

К:

– Блядь, я б чего-нибудь выпила.

Я все еще лежал в постели, докуривая последнюю сигарету.

Я:

– Черт, ну дак сходи к Тони, возьми нам парочку портвейна.

К:

– Квинты?

Я:

– Конечно, квинты. Галлонов не надо. И той, другой дряни, у меня от нее голова две недели болела. И возьми пару пачек покурить. Любых.

К:

– Но тут же всего 50 центов осталось!

Я:

– Да знаю я! Выхари у него остальное: че с тобой такое, совсем глупая?

К:

– Он говорит, что больше не…

Я:

– Он говорит, он говорит – кто этот парень такой? Бог? Уболтай его. Улыбайся!

Повиляй ему кормой! Пусть у него чирик встанет! Заведи его на склад, если нужно, но достань ВИНА!

К:

– Ладно, ладно.

Я:

– А без него домой не возвращайся.

К. говорила, что любит меня. Она, бывало, повязывала мне вокруг хуя ленточки и делала бумажную шляпку для головки.

Если она возвращалась без вина или только с одной бутылкой, я летел вниз, как полоумный, рычал, скандалил и угрожал старику, пока он не давал мне все, что я хочу, и даже больше. Иногда я возвращался с сардинами, хлебом, чипсами. То был особенно хороший период, и когда Тони продал свое предприятие, мы начали обрабатывать нового владельца – наезжать оказалось труднее, но и его можно было отыметь. Это будило в нас самое лучшее.

3.

Похоже было на деревянное сверло, может, оно и было деревянным сверлом, я чуял, как горит соляр, а они втыкали мне в голову эту штуку мне в тело и она сверлила и хлестала кровь с гноем, и я сидел а мартышка моей ниточки-души болталась на краю утеса. Я весь был в чирьях размером с ранетку. Смешно и невероятно. Хуже я ничего не видел, сказал один из врачей, а он был очень стар. Они собрались вокруг меня, как вокруг циркового урода. Я и был уродом. И до сих пор урод. Я ездил взад-вперед в благотворительную поликлинику на трамвае. Детишки в трамвае таращились на меня и спрашивали своих мамочек:

– А что это с дядей? Мама, что у него с лицом? – А мама отвечала:

– ШШШШШШШШШШ!!! – Это шшшшшшшшш было самым худшим осуждением, но однако они позволяли маленьким ублюдкам и ублюдшам лыбиться на меня из-за спинок сидений, а я смотрел в окно на проплывавшие здания и тонул, сидел, ошарашенный, и шел ко дну, больше ничего не оставалось. Врачи за недостатком другого термина называли это “Акне Вульгарис”. Я часами сидел на деревянной скамейке в ожидании своего деревянного сверла. Жалкая история, а? Помню старые кирпичные здания, легких и отдохнувших медсестер, врачи смеются, им все удалось. Именно там я постиг больничное вранье: что врачи, на самом деле, – цари, а пациенты – говно, а сами больницы существуют для того, чтобы врачам в их крахмальном белом превосходстве все удавалось – и с медсестрами удавалось тоже: Доктор Доктор Доктор ухвати меня в лифте за жопку, и не надо о вони рака, о вони жизни. Мы не те бедные дурни, мы никогда не умрем; мы пьем свой морковный сок, а когда нам становится плохо, мы хаваем колесико, втыкаем иголочку, вся дурь, что только есть, – наша. Даром, даром, даром, поет нам жизнь, нам, Окрутевшим Донельзя. Я входил и садился, они втыкали в меня сверло. ЗИРРР ЗИРРР ЗИРРР ЗИР, а тем временем солнце взращивало георгины и апельсины, и просвечивало медсестрам халатики насквозь, доводя бедных уродов до безумия. Зиррррррр, зиррр, зирр.

– Никогда не видел, чтобы под иглу ходили вот так!

– Поглядите на него, нервы стальные!

И по-новой – сборище сестроебов, сборище владельцев больших домов, у которых было время смеяться и читать, ходить на премьеры и покупать картины, и забывать о том, как думают, о том, как хоть что-нибудь чувствуют. Белый крахмал и мой разгром. Сборище.

– Как вы себя чувствуете?

– Чудесно.

– Вы не находите, что игла болезнетворна?

– Идите на хуй.

– Что?

– Я сказал – идите на хуй.

– Он еще маленький. Он сердится. В чем его винить? Вам сколько лет?

– Четырнадцать.

– Я могу только похвалить вас за мужество – вы так хорошо переносите иглу. Вы сильный человек.

– Идите на хуй.

– Нельзя так со мной разговаривать.

– Идите на хуй. Идите на хуй. Идите на хуй.

– Вам следует лучше себя вести. А если б вы были слепым?

– Тогда не пришлось бы на вашу рожу смотреть.

– Мальчишка рехнулся.

– Еще бы, оставьте парня в покое.

Ну и больничка мне попалась – я и не представлял, что через 20 лет вернусь сюда – и снова в благотворительную палату. Больницы, тюрьмы и бляди – вот университеты жизни. Я уже заработал несколько степеней. Зовите меня Мистер.

4.

Я сошелся еще с одной. Мы жили на 2-м этаже во дворе, и я ходил на работу. Это меня чуть и не прикончило – кирять всю ночь и мантулить весь день. Я вышвыривал бутылку в то же самое окно. Потом, бывало, носил это окно к стекольщику на углу, и там его ремонтировали, вставляли новое стекло. Я проделывал это раз в неделю.

Человек посматривал на меня очень странно, но деньги мои всегда брал они странными ему не казались. Я пил очень сильно и постоянно в течение 15 лет, а однажды утром проснулся и нате: изо рта и задницы у меня хлестала кровь. Черные какашки. Кровь, кровь, водопады крови. Кровь воняет хуже говна. Моя баба вызвала врача, и за мной приехала скорая помощь. Санитары сказали, что я слишком большой, чтобы нести меня вниз по лестнице, и попросили спуститься самому.

– Ладно, чуваки, – ответил я. – Рад вам удружить: не хочу, чтобы вы перетруждались. – Снаружи я влез на каталку; передо мной распахнули бортик, и я вскарабкался на нее, как поникший цветочек. Пригожий такой семицветик, черт меня раздери. Соседи повысовывали из окон головы, повылазили на ступеньки, когда я проезжал мимо. Большую часть времени они наблюдали меня под мухой.

– Смотри, Мэйбл, – сказал один из них, – вот этот ужасный человек!

– Господи спаси и помилуй его душу! – был ответ. Старая добрая Мэйбл. Я выпустил полный рот сукровицы через бортик каталки, и кто-то охнул: ОООООххххххоооох.

Несмотря даже на то, что я работал, ни гроша за душой у меня не было, поэтому – назад в благотворительную палату. Скорая набилась под завязку. Внутри у них стояли какие-то полки, и все расселись повсюду вокруг.

– Полный сбор, – сказал водитель, – поехали. – Плохая поездка вышла. Нас раскачивало и кренило. Я из последних сил удерживал в себе кровь, поскольку не хотел все завонять и испачкать.

– Ох, – слышал я голос какой-то негритянки, – не могу поверить, что со мной такое случилось, просто не могу поверить, ох Господи помоги!

Господь становится довольно популярным в таких местах.

Меня определили в темный подвал, кто-то дал мне что-то в стакане – и все дела.

Время от времени я блевал кровью в подкладное судно. Нас внизу было четверо или пятеро. Один из мужиков был пьян – и безумен, – но казался посильнее прочих. Он слез со своей койки и стал бродить, спотыкаясь о других, переворачивая мебель:

– Че че такое, я вава рабочий, я джуба, я блядь джумма джубба васта, я рабочий.

– Я схватил кувшин для воды, чтоб заехать ему промеж рогов. Но ко мне он так и не подошел. Наконец, свалился в угол и отъехал. Я провел в подвале всю ночь до середины следующего дня. Потом меня перевели наверх. Палата была переполнена.

Меня поместили в самый темный угол.

– Оох, в этом темном углу помрет, – сказала одна медсестра.

– Ага, – кивнула другая.

Однажды ночью я поднялся, а до сортира дойти не смог. Заблевал кровью весь пол.

Упал и не смог встать – слишком ослаб. Стал звать сестру, но двери палаты были обиты жестью, к тому же – от трех до шести дюймов толщиной, и меня не услышали.

Сестра заходила примерно каждые два часа проверить покойников. По ночам вывозили много жмуриков. Спать я не мог и, бывало, наблюдал за ними. Стянут парня с кровати, заволокут на каталку и простыню на голову. Каталки эти хорошо смазывали. Я снова заверещал:

– Сестра! – сам не знаю, почему.

– Заткнись! – сказал мне один из стариков. – Мы спать хотим. – Я отключился.

Когда я пришел в себя, весь свет горел. Две медсестры пытались меня приподнять.

– Я же велела вам не вставать с постели, – сказала одна. Ответить я не смог. У меня в голове били барабаны. Меня как будто выпотрошили. Казалось, слышать я могу все, а видеть – только сполохи света, казалось. Но никакой паники, никакого страха; одно чувство ожидания, ожидания чего-то и безразличия.

– Вы слишком большой, – сказала одна сестра, – садитесь на стул.

Меня усадили на стул и потащили по полу. Я же чувствовал, что во мне не больше шести фунтов весу.

Потом все вокруг меня собрались: люди. Помню врача в зеленом халате, операционном. Казалось, он сердится. Он говорил старшей сестре:

– Почему этому человеку не сделали переливания? У него осталось … кубиков.

– Его бумаги прошли по низу, когда я была наверху, и их подкололи, пока я не видела. А кроме этого, доктор, у него нет кредита на кровь.

– Доставьте сюда крови и НЕМЕДЛЕННО!

– Да кто этот парень такой, к чертям собачьим, – думал я, – очень странно. Очень странно для врача.

Начали переливание – девять пинт крови и восемь глюкозы.

Сестра попробовала накормить меня ростбифом с картошкой, горошком и морковкой – моя первая еда. Она поставила передо мной поднос.

– Черт, да я не могу этого есть, – сказал я ей, – я же от этого умру!

– Ешьте, – ответила она, – это у вас в списке, у вас такая диета.

– Принесите мне молока, – сказал я.

– Ешьте это, – ответила она и ушла.

Я не притронулся.

Через пять минут она влетела в палату.

– Не ЕШЬТЕ ЭТОГО! – заорала она, – вам ЭТО НЕЛЬЗЯ!! В списке ошиблись.

Она унесла поднос и принесла стакан молока.

Как только первая бутылка крови вылилась в меня, меня посадили на каталку и повезли вниз на рентген. Врач велел мне встать. Я все время заваливался назад.

– ДА ЧЕРТ БЫ ВАС ПОБРАЛ, – заорал он, – Я ИЗ-ЗА ВАС НОВУЮ ПЛЕНКУ ИСПОРТИЛ!

СТОЙТЕ НА МЕСТЕ И НЕ ПАДАЙТЕ!

Я попробовал, но не устоял. Свалился на спину.

– Ох черт, – прошипел он медсестре, – увезите его.

В Пасхальное Воскресенье оркестр Армии Спасения играл у нас под самым окном с 5 часов утра. Они играли кошмарную религиозную музыку, играли плохо и громко, и она меня затапливала, бежала сквозь меня, чуть меня вообще не прикончила. В то утро я почувствовал себя от смерти так близко, как никогда не чувствовал. Всего в дюйме от нее, в волоске. Наконец, они перешли на другую часть территории, и я начал выкарабкиваться к жизни. Я бы сказал, что в то утро они, наверное, убили своей музыкой полдюжины пленников.

Потом появился мой отец с моей блядью. Она была пьяна, и я знал, что он дал ей денег на выпивку и намеренно привел ко мне пьяной, чтобы мне стало хуже. Мы со стариком были врагами на всю жизнь – во все, во что верил я, не верил он, и наоборот. Она качалась над моей кроватью, красномордая и пьяная.

– Зачем ты привел ее в таком виде? – спросил я. – Подождал бы еще денек.

– Я тебе говорил, что она ни к черту не годится! Я всегда тебе это говорил!

– Ты ее напоил, а потом сюда привел. Зачем ты меня без ножа режешь?

– Я говорил тебе, что она никуда не годится, говорил тебе, говорил!

– Сукин ты сын, еще одно слово, и я вытащу из руки вот эту иголку, встану и все говно из тебя вышибу!

Он взял ее за руку, и они ушли.

Наверное, им позвонили, что я скоро умру. Кровотечения у меня продолжались. В ту ночь пришел священник.

– Отец, – сказал я, – не обижайтесь, но пожалуйста, мне бы хотелось умереть безо всяких ритуалов, безо всяких слов.

Потом я удивился, поскольку он покачнулся и зашатался в недоверии; можно было подумать, что я его ударил. Я говорю, что меня это удивило, поскольку этих парней я считал более сдержанными. Но и они себе задницы подтирают, с другой стороны.

– Отец, поговорите со мной, – сказал один старик, – вы ведь можете со мной поговорить.

Священник подошел к старику, и всем стало хорошо.

Через тринадцать дней после той ночи, когда меня привезли, я уже водил грузовик и поднимал коробки по 50 фунтов. А еще через неделю я выпил свой первый стакан – тот, про который мне сказали, что он точно меня убьет.

Наверное, когда-нибудь я подохну в этой проклятой благотворительной палате. Мне, наверное, просто от нее никуда не деться.

5.

Удача опять мне изменила, и я в то время слишком нервничал от чрезмерного пьянства; дикоглазый, слабый; чересчур угнетенный, чтобы искать себе обычную промежуточную, шаровую работку, вроде экспедитора или кладовщика, поэтому я пошел на мясокомбинат, прямо в контору.

– А я тебя раньше нигде не видел? – спросил там человек.

– Нет, – соврал я.

Я приходил туда два или три года назад, заполнил все бумаги, прошел медкомиссию и прочее, и меня отвели по лестнице на четыре этажа вниз, а там становилось все холоднее и холоднее, и полы покрывал налет крови, зеленые полы, зеленые стены.

Он объяснил мне, что нужно делать, – нажал на кнопку, и из этой дыры в стене послышался шум, будто два защитника столкнулись или слон упал, и вот оно – что-то мертвое, много мертвого, окровавленное, и он мне показал: берешь и закидываешь на грузовик, и снова нажимаешь на кнопку, и валится еще один. Потом ушел. Когда он ушел, я снял робу, каску, сапоги (мне выдали на три размера меньше), поднялся по лестнице и навалил оттуда. А вот теперь вернулся.

– А ты не слишком стар для такой работы?

– Подкачаться хочу. Мне нужна тяжелая работа, хорошая тяжелая работа, соврал я.

– А справишься?

– У меня одни кишки внутри. Я раньше выступал на ринге, дрался с самыми лучшими.

– Вот как?

– Ага.

– Хмм, по лицу и видно. Круто тебе, должно быть, приходилось.

– С лица воды не пить. У меня были быстрые кулаки. И до сих пор остались.

Приходилось кое-что ловить, чтоб смотрелось красивше.

– Я за боксом слежу. Что-то твоей фамилии не припомню.

– Я дрался под другим именем, Пацан Звездная Пыль.

– Пацан Звездная Пыль? Не помню я никакого Пацана.

– Я дрался в Южной Америке, Африке, в Европе, на островах, в мухосрансках всяких. Поэтому у меня и пробелы в трудовой книжке – мне не хотелось вписывать “боксер”, поскольку люди подумают, что я шутки шучу с ними или вру. Я просто оставляю пустые места и черт с ним.

– Ладно, приходи на медкомиссию в 9.30 утра завтра, и мы определим тебя на работу. Говоришь, тяжелой работы хочется?

– Ну, если у вас есть что-нибудь другое…

– Нет, сейчас нету. Знаешь, ведь ты уже на полтинник тянешь. Я, наверное, что-то неправильно делаю. Нам не нравится, когда вы, народ, наше время впустую тратите.

– Я не народ. Я Пацан Звездная Пыль.

– Ладно, пацан, – рассмеялся он, – мы заставим тебя ПОРАБОТАТЬ!

И мне не понравилось, как он это сказал.

Два дня спустя я вошел через проходную в деревянный сарай, где показал старику карточку с моим именем: Генри Чинаски, – и он отправил меня на погрузочную рампу. Я должен был подойти к Турману. Подошел. На деревянной скамье сидело несколько мужиков – они посмотрели на меня так, словно я был гомосексуалистом или паралитиком.

Я ответил им взглядом, выражавшим, по моему мнению, легкое презрение, и протянул с самой лучшей интонацией задворок, воспроизвести которую был способен:

– Где Турман. Мне сказали, к нему.

Кто-то показал.

– Турман?

– Н-ну?

– Я на вас работаю.

– Н-да?

– Н-да.

Он взглянул на меня.

– А где сапоги?

– Сапоги? Нету сапог, – ответил я.

Он сунул под скамейку руку и протянул мне пару – старую, задубевшую пару сапог.

Я их натянул. Та же самая история: на три размера меньше. Пальцы у меня скрючились и загнулись.

Потом он дал мне окровавленную робу и жестяную каску. Их я тоже надел. Я стоял перед ним, пока он зажигал сигарету или, как сказал бы англичанин, пока он закуривал сигарету. Спичку он выбросил с росчерком, спокойно и по-мужски.

– Пошли.

Все они были неграми, и когда я подошел, на меня посмотрели так, словно они – черные мусульмане. Во мне было больше шести футов, но все они были выше, а если и не выше, то в два-три раза шире.

– Хэнк! – заорал Турман.

Хэнк, подумал я. Хэнк, совсем как я. Это мило.

Под каской я уже весь вспотел.

– Определи его на РАБОТУ!!

Господи боже мой о господи боже мой. Куда девались все мои сладкие и легкие ночи? Почему этого не происходит с Уолтером Уинчеллом, который верит в Американский Путь? Не я ли был самым блестящим студентом по классу антропологии?

Что же случилось?

Хэнк подвел и поставил меня перед пустым грузовиком длиной с полквартала, стоявшим перед рампой.

– Жди здесь.

Затем подбежало несколько черных мусульман с тачками, выкрашенными отслаивавшейся и бугристой белой краской, словно известку смешали с куриным пометом. В каждую тачку навалены горы окороков, плававших в жидкой водянистой крови. Вернее, они не плавали в крови, а сидели, будто свинец, будто пушечные ядра, будто смерть.

Один мальчонка запрыгнул в кузов у меня за спиной, а другой начал швырять мне окорока; я их ловил и переправлял парню позади, а тот оборачивался и кидал в глубину кузова. Окорока прилетали быстро БЫСТРО они были тяжелыми и становились все тяжелее. Как только я закидывал один и оборачивался, следующий уже летел ко мне по воздуху. Я знал, что они пытаются меня сломать. Скоро я уже весь потел потел так, будто открутили все краны, и спина у меня болела, запястья болели, руки болели, все болело а сам я дошел до последней невозможной унции своей вялой энергии. Я едва видел, едва мог собраться и поймать еще один окорок и швырнуть его, еще один окорок и швырнуть его. Кровью заляпало меня всего, а руки продолжали ловить мягкий мертвый тяжелый флумп, окорок немного подавался, как женская задница, а я слишком ослаб даже для того, чтобы вякнуть:

– Эй, да что с вами такое парни, к ЧЕРТУ? – Окорока летят, я кручусь, как на крест прибитый под своей каской, а они все подвозят тачки, полные окороков окороков окороков и наконец все они опустели, а я стою, покачиваясь и дыша желтым электрическим светом. То была ночь в аду. Что ж, мне всегда нравилась ночная работа.

– Пошли!

Меня отвели в другую комнату. По воздуху, сквозь большое отверстие под потолком в противоположной стене – половина бычка, или, может, даже и целый бычок, да, бычки целиком, только подумайте, со всеми четырьмя ногами, по одному выползают из отверстия на крюках, их только что убили, и один останавливается прямо надо мной, висит прямо надо мной на этом своем крюке.

”Его только что убили, – подумал я, – убили чертову тварь. Как они могут отличить человека от бычка? Как они узнают, что я – не бычок?”

– ЛАДНО – КАЧАЙ!

– Качать?

– Точно – ТАНЦУЙ С НИМ!

– Что?

– Ох ты ж господи! Джордж, иди сюда!

Джордж подлез под мертвого бычка. Схватил его. РАЗ. Побежал вперед. ДВА. Побежал назад. ТРИ. Побежал далеко вперед. Бычок был почти параллелен земле. Кто-то нажал на кнопку, и он свое получил. Получил свое ради всех мясных рынков мира.

Получил свое ради дуркующих сплетниц заспанных дур домохозяек мира в 2 часа пополудни в своих халатах, сосущих измазанные красным сигареты и почти ничего не чувствующих.

Меня поставили под следующего бычка.

РАЗ.

ДВА.

ТРИ.

Готово. Его мертвые кости против моих живых, его мертвая плоть против моей живой, и со всеми этими костями и этой тяжестью я подумал о смазливой пизденке, сидящей на кушетке напротив меня, задрав ногу на ногу, и я – со стаканом в руке, медленно и верно затираю ей, пробираюсь в этот пустой ум ее тела, и тут Хэнк заорал:

– ПОВЕСЬ ЕЕ В МАШИНУ!

Я побежал к грузовику. Стыд поражения, преподанный мне, пацану, на школьных дворах Америки, что я не должен ронять бычка на землю, поскольку это лишь докажет, что я – трус и не мужчина, а, следовательно, много и не заслуживаю, одни фырчки да смешки, в Америке ты должен быть победителем, другого выхода нет, приходится учиться драться за так, не задавай вопросов, а кроме того, если бы я уронил бычка, возможно, пришлось бы его и поднимать, а я знал, что мне его никогда не поднять. Кроме этого, он испачкается. А я не хотел, чтобы он пачкался, или, скорее – они не хотели, чтобы он пачкался.

Я вбежал в грузовик.

– ВЕШАЙ!

Крюк, свисавший с потолка фургона, был туп, точно большой палец без ногтя. Даешь брюху бычка немного соскользнуть назад и целишь наверх, насаживаешь верхнюю часть на крюк снова и снова, а крюк не проходит. Матерь-срака!! Сплошная щетина и жир, туго, туго.

– ДАВАЙ! ДАВАЙ!

Я поднатужился из последних сил, и крюк прошел, прекрасное это зрелище, чудо просто: крюк протыкает бычка, бычок повисает сам, совершенно вне моих плеч, висит для домашних халатов и сплетен в мясных лавках.

– ШЕВЕЛИСЬ!

285-фунтовый негрила, хамоватый, смышленый, собранный, убийственный, вошел в фургон, повесил свое мясо со щелчком, взглянул на меня сверху вниз:

– Мы тут цепочкой держимся!

– Лады, ас.

Я вышел перед ним. Меня ждал еще один бычок. Каждый раз, когда я грузил следующего, я был уверен, что он – последний, больше мне не справиться, но я твердил себе еще один еще один и все потом бросаю.

На хуй.

Они только и ждали, чтобы я бросил, я по глазам видел, по улыбкам, когда они думали, что я смотрю в другую сторону. Мне не хотелось дарить им победу. И я шел за следующим бычком. Игрок. Один последний рывок бывшего крутого игрока. Я бросался на мясо.

Два часа я так держался, потом кто-то завопил:

– ПЕРЕРЫВ.

Сделал. Десять минут отдыха, немного кофе, и меня уже никогда не заставят бросить. Я шел за ними следом к обеденному вагончику. Я видел, как в ночи от кофе поднимается пар; я уже видел пончики, и сигареты, и кофейные печенюшки, и сэндвичи под электрическими лампочками.

– ЭЙ, ТЫ!

То был Хэнк. Хэнк, как и я.

– Чего, Хэнк?

– Перед тем, как пойдешь на перерыв, залезь вон в тот грузовик и отгони его к рампе 18.

Грузовик, который мы только что загрузили, тот, что в полквартала длиной. Рампа 18 находилась на другой стороне двора.

Мне удалось открыть дверцу и забраться в кабину. Сиденье там было мягким, кожаным и таким славным на ощупь, что я знал: если я поддамся, то очень скоро усну на нем. Я никогда не водил грузовики. Я опустил глаза и увидел полдюжины рукояток, рычагов, педалей и так далее. Я повернул ключ и умудрился завести машину. Потыкал в педали, подергал за ручки, пока фургон не покатился, а потом отогнал его через двор к рампе 18, все время думая: к тому времени, как я вернусь, обеденный вагончик уже уедет. Для меня это трагедия, настоящая трагедия. Я припарковал грузовик, заглушил двигатель и с минутку посидел там, ощущая мягкую доброту кожаного сиденья. Потом открыл дверцу и вылез наружу. И не попал на ступеньку, или что там еще стояло, и упал наземь прямо в окровавленной робе и господи жестяной каске, как подстреленный. Больно не было, я ничего не почувствовал. Поднялся я как раз в тот момент, когда обеденный вагончик выезжал из ворот на улицу. Я увидел, как они возвращаются к рампе, смеясь и закуривая.

Я снял сапоги, я снял робу, снял жестяную каску и дошел до сарая на проходной.

Швырнул робу, каску и сапоги через стойку. Старик поднял на меня глаза:

– Что? Бросаете такую ХОРОШУЮ работу?

– Передай им, чтоб чек за два часа прислали мне по почте, а если нет, то пусть засунут его себе в жопу, мне надристать!

Я вышел наружу. Перешел через дорогу в мексиканский бар и выпил пива, а затем сел в автобус и поехал к себе. Американский школьный двор снова меня отлупил.

6.

Следующим вечером я сидел в баре между женщиной с тряпкой на голове и женщиной без тряпки на голове, и то был просто еще один бар – тупой, несовершенный, безнадежный, жестокий, говенный, нищий, и крохотная мужская уборная воняла так, что хотелось блевать, и посрать там нельзя было, а только поссать, блюешь, отворачиваешься, ищешь света, молишься, чтоб желудок продержался еще хотя бы одну ночь.

Я просидел там часа три – пил и покупал выпить той, что без тряпки. Она неплохо выглядела: дорогие туфли, хорошие ноги и хвост; на самой грани распада, но именно тут они самые сексапильные – для меня, то есть.

Заказал еще стаканчик, еще два стаканчика.

– Все, хватит, – сказал я ей, – голяк.

– Ты шутишь.

– Нет.

– У тебя есть где упасть?

– Еще два дня до уплаты в запасе.

– Ты работаешь?

– Нет.

– А че делаешь?

– Ничего.

– Я в смысле, как тебе удается?

– Некоторое время я был агентом жокея. Хороший парнишка у меня был, да засекли его дважды – проносил батарейку к воротам. Его отстранили. Немного боксом занимался, играл, пробовал даже цыплят разводить: сидел, бывало, ночами напролет, от диких собах их охранял в горах, это круто было, а потом однажды сигару в курятнике не погасил и сжег их половину, к тому же всех своих хороших петухов. Пытался в Северной Калифорнии золото мыть, был зазывалой на пляже, на бирже играл, пробовал на понижение – ни черта не получилось, неудачник я.

– Допивай, – сказала она, – и пойдем со мной.

Это “пойдем со мной” звучало отменно. Я допил и вышел за ней следом. Мы прошли по улице и остановились перед винной лавкой.

– Стой тихо, – сказала она, – говорить буду я.

Мы вошли. Она взяла салями, яиц, хлеба, бекона, пива, острой горчицы, маринованных огурчиков, две пятых хорошего вискача, немного алки-зельцер и минералки. Сигарет и сигар.

– Запиши на Вилли Хансена, – сказала она продавцу.

Мы вышли наружу со всем этим хозяйством, и она из автомата на углу вызвала такси. Такси появилось, и мы залезли на заднее сиденье.

– Кто такой Вилли Хансен? – спросил я.

– Какая разница, – ответила она.

У меня она помогла мне сгрузить расходные материалы в холодильник. Потом села на кушетку и скрестила свои хорошие ноги, сидела, подергивая и покручивая лодыжкой, разглядывала туфлю, эту зашпилеванную и прекрасную туфлю. Я содрал пленку с горлышка бутылки и смешал два крепких. Я снова был царем.

Той ночью в постели я остановился посреди всего и посмотрел на нее сверху вниз.

– Как тебя зовут? – спросил я.

– Какая тебе, к черту, разница?

Я рассмеялся и погнал дальше.

Квартплата выдохлась очень быстро, я сложил все, чего оказалось немного, в свой картонный чемодан, и через полчаса мы уже обходили оптовый магазин мехов по разбитому тротуару – там стоял старый двухэтажный дом.

Пеппер (так ее звали, наконец, она мне призналась) позвонила в дверь и сказала:

– А ты не высовывайся, пусть он меня увидит, а когда зуммер зазудит, я толкну дверь, и ты войдешь за мной.

Вилли Хансен всегда высовывался в лестничный пролет до середины, а там у него стояло зеркало, показывавшее, кто у двери – а уж потом он решал, быть ему дома или нет.

На этот раз он решил быть дома. Прозудел зуммер, и я вошел вслед за Пеппер, оставив чемодан у подножия лестницы.

– Малышка! – встретил он ее на вершине лестницы, – как хорошо тебя видеть!

Он был довольно стар и только с одной рукой. Этой рукой он обнял ее и поцеловал.

Потом увидел меня.

– Кто этот парень?

– О, Вилли, познакомься с моим другом. Это Пацан.

– Здорово! – сказал я.

Он не ответил.

– Пацан? Не похож он на пацана.

– Пацан Лэнни, он раньше дрался под именем Пацан Лэнни.

– Пацан Ланселот, – уточнил я.

Мы прошли в кухню, Вилли вытащил бутылку и чего-то разлил. Мы сели за стол.

– Как вам нравятся занавески? – спросил он у меня. – Девчонки их для меня сделали. Девчонки очень талантливые.

– Мне нравятся занавески, – ответил ему я.

– У меня рука отнимается, я уже пальцами двигать не могу, наверное, скоро умру, а врачи не могут определить, что со мной не так. Девчонки думают, я шутки шучу, девчонки надо мной смеются.

– Я вам верю, – ответил я.

Мы выпили еще по парочке.

– Ты мне нравишься, – сказал Вилли, – похоже, ты много чего повидал, похоже, в тебе есть класс. У большинства людей класса нет. А у тебя есть.

– Я ничего про класс не знаю, – ответил я, – но повидал я много чего.

Мы еще немного выпили и перешли в гостиную. Вилли надел матросскую бескозырку и сел за орган, и начал играть на органе своей единственной рукой. Это был очень громкий орган.

По всему полу были разбросаны четвертачки, десятицентовики, полтинники, никели и пенни. Я не задавал вопросов. Мы просто сидели, выпивали и слушали орган. Я слегка похлопал, когда он закончил.

– Тут все девчонки были как-то ночью, – сказал он мне, – и кто-то вдруг как заорет: ОБЛАВА! – ты бы видел, как они забегали, кто-то голышом, кто-то в одних трусиках и лифчике, все выскочили и спрятались в гараже. Смешно, как сам черт, было! Я сижу такой, а они одна за другой из гаража выползают. Умора, да и только!

– А кто это заорал ОБЛАВА? – спросил я.

– Я и заорал, – признался он.

Потом он ушел в спальню, разделся и улегся в постель. Пеппер тоже зашла, поцеловала его, поговорила с ним немного, а я ходил по комнате и собирал монетки с пола.

Вернувшись, она махнула мне в сторону лестницы. Я спустился за чемоданом и перенес его наверх.

7.

Всякий раз, когда он по утрам надевал свою бескозырку, свою капитанскую фуражку, мы уже знали, что едем на яхте. Он стоял перед зеркалом, оправляя ее, чтобы сидела под нужным углом, а одна из девчонок уже бежала к нам сообщить:

– Едем на яхте – Вилли надевает фуражку!

Как будто в первый раз. Он выходил в бескозырке, и мы шли за ним к гаражу, не произнося ни слова.

У него была старая машина, такая старая, что сзади было откидное сиденье.

Две или три девчонки садились вперед к Вилли, на колени друг к дружке, как бы ни усаживались, но усаживались, а мы с Пеппер занимали откидное сиденье, и она произносила:

– Он выезжает только тогда, когда не с бодуна и когда не запивает. Скотина, еще и не хочет, чтоб другие пили, поэтому осторожнее!

– Черт, а мне нужно выпить.

– Всем нужно, – отвечала она. Из ридикюля она извлекала пинту и отвинчивала крышечку. Передавала бутылку мне.

– Подожди, пока он не проверит нас в зеркальце. Как только переводит глаза на дорогу, глотай.

Я попробовал. Получилось. Затем настала очередь Пеппер. К тому времени, как мы доехали до Сан-Педро, бутылка опустела. Пеппер вытащила жевательную резинку, а я закурил сигару, и мы вылезли из машины.

Прекрасная у него была яхта. Два двигателя, и Вилли показал мне, как заводить дополнительный движок, если вдруг что-то случится. Я стоял, не слушая, и кивал.

Херня какая-то: дергаешь за веревку, и он запускается.

Еще он показал мне, как поднимать якорь, отшвартовываться, я же думал только только о следующем стаканчике, а потом мы вышли, и он остался в рубке в своей капитанской фуражке управлять этой дрянью, а все девчонки столпились вокруг него:

– Ой, Вилли, дай порулить!

– Вилли, нет, мне дай!

Мне же рулить не хотелось. Он назвал лодку в свою честь: ВИЛЛХАН. Ужасное имя.

Следовало назвать ее ПЛАВУЧАЯ ПИЗДА.

Я спустился следом за Пеппер в каюту, и мы нашли себе еще выпить много чего выпить. И остались там, выпивая. Я услышал, как он заглушил мотор и стал спускаться по трапу к нам.

– Мы возвращаемся, – сказал он.

– Зачем?

– Конни опять капризничает. Боюсь, как бы за борт не прыгнула. Не хочет со мной разговаривать. Просто сидит и смотрит. А плавать она не умеет. Боюсь, что спрыгнет.

(Конни – это та, что с тряпкой на голове.)

– Пусть прыгает. Я ее вытащу. Я ее оглушу, удар у меня еще ого-го, а потом втащу в лодку. Не беспокойся за нее.

– Нет, мы возвращаемся. А кроме того, вы тут пили!

Он поднялся наверх. Я начислил еще и зажег сигару.

8.

Когла мы причалили, Вилли спустился и сказал, что сейчас вернется. Сейчас он не вернулся. Он не возвращался три дня и три ночи. Бросил тут всех девчонок. Просто уехал на своей машине.

– Совсем спятил, – сказала одна.

– Ага, – согласилась другая.

Однако, еды и кира было много, поэтому мы остались ждать Вилли. Всего девчонок было четверо, включая Пеппер. Внизу же было холодно, сколько бы ты ни выдул, сколько бы одеял на себя ни навалил. Согреться можно было только одним способом.

Девчонки превратили это в шутку:

– Я СЛЕДУЮЩАЯ! – верещала одна.

– Мне кажется, я щас кончу, – отзывалась другая.

– Ты думаешь, ТЫ щас кончишь, – говорил я, – а как тогда насчет МЕНЯ?

Они смеялись. В конце концов, я уже просто больше не мог.

Я обнаружил, что у меня с собой оказались мои зеленые кости, мы устроились на полу и начали играть в крэп. Все были пьяны, а все деньги были у девчонок, у меня же денег никаких не было, но вскоре они появились, причем, приличные. Они не совсем понимали игру, и я объяснял им по ходу дела, а правила по ходу этого дела я менял сообразно обстоятельствам.

Так нас Вилли и обнаружил, вернувшись, – за игрой в кости и пьяных в умат.

– Я НЕ ПОЗВОЛЯЮ НА ЭТОМ СУДНЕ АЗАРТНЫЕ ИГРЫ! – заорал он с верхушки трапа.

Конни взобралась по ступенькам, обвила его руками и просунула свой длинный язык ему в рот, потом схватила его за причинные. Он сошел по трапу с улыбкой, налил себе выпить, налил выпить нам всем, и мы сидели, болтали и смеялись, и он болтал об опере, которую пишет для органа, Император Сан-Франциско. Я пообещал, что напишу на музыку слова, и той же ночью мы отправились обратно в город, все пили и чувствовали себя прекрасно. С той первой поездки почти как под копирку были сняты остальные. Однажды ночью он умер, и мы все опять оказались на улице – и девчонки, и я. Какая-то сестра на востоке получила все до цента, а я устроился работать на фабрику собачьих бисквитов.

9.

Живу где-то на Кингсли-Стрит, работаю экспедитором в какой-то богадельне, торгующей потолочными светильниками.

То было довольно спокойное время. Каждый вечер я пил много пива, часто забывая поесть. Купил себе пишущую машинку, старый пользованный Ундервуд с западавшими клавишами. Я ничего не писал десять лет. Я наливался пивом и садился писать стихи. Довольно быстро у меня их скопилось достаточно много, и я не представлял, что с ними делать. Я сложил все дела в один конверт и отправил в какой-то новый журнал в маленький техасский городишко. Я прикидывал, что никто это барахло не возьмет, но, по крайней мере, хоть кто-нибудь разозлится, поэтому совсем уж псу под хвост это не пойдет.

В ответ я получил письмо, в ответ я получил два письма, два длинных письма. В них говорилось, что я гений, в них говорилось, что я изумителен, в них говорилось, что я Бог. Я перечитывал письма снова и снова, потом надрался и сочинил длинный ответ. Отправил еще стихов. Я писал стихи и письма каждую ночь, ересь всякая у меня прямо из ушей лезла.

Редакторша, которая, к тому же, и сама что-то пописывала, начала присылать мне в ответ свои фотографии – выглядела она недурно, совсем недурно. Письма приобретали все более личный оттенок. Она писала, что никто не хочет на ней жениться. Ее помощник редактора, молодая особь мужского пола, сказал, что женится на ней за половину ее наследства, а она ответила, что денег у нее нет, все просто думают, что у нее есть деньги. Помощник редактора позже отбыл срок в психушке. “Никто на мне не женится, – продолжала писать она, – ваши стихи будут опубликованы в следующем номере журнала, посвященном только Чинаски, и никто никогда на мне не женится, никто, видите ли, у меня искривление, в шее, я так родилась. Я никогда не выйду замуж.”

Однажды ночью я был сильно выпимши. “Не стоит об этом, – написал я. – Я на вас женюсь. Выкиньте из головы свою шею. Я тоже не красавец. Вы со своей шеей и я со своей изодранной львом рожей – я просто вижу, как мы идем по улице вместе!”

Я отправил эту хрень и начисто забыл о ней, выпил еще баночку пива и отправился спать.

Обратная почта принесла письмо: “О, я так счастлива! Все смотрят на меня и спрашивают: “Ники, что с тобой произошло? Ты вся СИЯЕШЬ, просто взрываешься изнутри!!! В чем дело?” А я им не скажу! О, Генри, Я ТАК СЧАСТЛИВА!”

К письму она приложила несколько фотографий, очень уродливых. Я испугался. Вышел и купил бутылку виски. Я смотрел на фотографии, пил виски. Потом лег на ковер:

– Ох, Господи Боже мой или Иисусе Христе, что я наделал? Что я натворил? Ладно, я вам так скажу, Мальчонки, я собираюсь посвятить весь остаток своей жизни тому, чтобы сделать эту несчастную женщину счастливой! Это будет ад, но я сильный и крутой, а к тому же есть ли что-нибудь лучше по жизни, чем делать счастливым кого-то другого?

Я поднялся с ковра, не очень поверив в последнюю часть…

Неделю спустя я уже сидел на автостанции; я был пьян и ждал прибытия автобуса из Техаса.

Его объявили по громкоговорителю, и я приготовился к смерти. Я смотрел, как они выходят из дверей автобуса, пытаясь сравнить их с фотографиями. И тут увидел молоденькую блондинку, лет 23, с хорошими ногами, живой походкой, невинной и несколько заносчивой мордашкой, наверное, ее можно было бы назвать нахальной, а шея у нее была и вовсе недурна. Мне в то время исполнилось 35.

Я подошел к ней.

– Вы Ники?

– Да.

– Я Чинаски. Давайте, чемодан возьму.

Мы зашагали к стоянке.

– Я ждал вас три часа, нервничал, дергался, ад просто, а не ожидание. Только и смог, что выпить немного в баре.

Она приложила руку к капоту машины.

– Мотор до сих пор горячий. Мерзавец, вы только что приехали!

Я рассмеялся.

– Вы правы.

Мы влезли в мой древний драндулет, и все завертелось. Вскоре мы поженились в Вегасе, и все деньги, что у меня были, ушли на это и на билеты до Техаса.

Я сел с ней в автобус: в кармане у меня оставалось тридцать пять центов.

– Не знаю, понравится ли Папуле то, что я сделала, – произнесла она.

– О Господи о Боже, – молился я, – укрепи меня, помоги быть смелым!

Она обнималась, елозила и извивалась всю дорогу до этого малюсенького техасского городка. Приехали мы в полтретьего утра, и когда выходили из автобуса, мне показалось, шофер спросил:

– Что это за бичара с тобой, Ники?

Мы стояли посреди улицы, и я сказал:

– Что сказал шофер? Что он тебе сказал? – спрашивал я, позвякивая своими тридцатью пятью центами в кармане.

– Он ничего не сказал. Пойдем со мной.

Она стала подниматься по ступенькам какого-то городского особняка.

– Эй, куда это ты, к чертовой матери, направилась?

Она вставила ключ в замок, и дверь открылась. Я поднял голову – над проемом в камне были высечены слова: ГОРОДСКАЯ РАТУША.

Мы вошли.

– Я хочу посмотреть, есть ли мне почта.

Она зашла в свой кабинет и пошарила на столе:

– Черт, почты нет!! Спорить готова, эта сука сперла мою почту!

– Какая сука? Какая сука, крошка?

– У меня есть враг. Слушай, пойдем вот сюда.

Мы прошли по коридору, и она остановилась перед другой дверью. Протянула мне шпильку.

– Вот, ты сможешь взломать этот замок?

Я попытался. Мне уже рисовались заголовки:

ЗНАМЕНИТЫЙ ПИСАТЕЛЬ И ПЕРЕВОСПИТАВШАЯСЯ ПРОСТИТУТКА ЗАСТИГНУТЫ ВЗЛАМЫВАЮЩИМИ КАБИНЕТ МЭРА!

Замок открыть я не смог.

Мы дошли до ее дома, прыгнули в постель и продолжили то, над чем работали в автобусе.

Я прожил тут уже пару дней, когда однажды утром, часов около 9, звякнул дверной звонок. Мы были в постели.

– Какого черта? – спросил я.

– Сходи открой, – ответила она.

Я влатался в какую-то одежду и пошел к двери. Там стоял карлик – время от времени он весь трясся, болел чем-то, видать. На нем была шоферская кепочка.

– Мистер Чинаски?

– Ну?

– Мистер Дайер просил меня показать вам земли.

– Минуточку.

Я вернулся в спальню:

– Крошка, там стоит карлик и говорит, что какой-то мистер Дайер хочет показать мне земли. Он карлик и весь трясется.

– Ну так поезжай с ним. Это мой отец.

– Кто, карлик?

– Нет, мистер Дайер.

Я надел ботинки и чулки и вышел на крыльцо.

– Ладно, приятель, – сказал я, – поехали.

Мы объехали весь город и его окрестности.

– Мистер Дайер владеет вот этим, – показывал карлик, а я смотрел в ту сторону, – и мистер Дайер владеет этим, – и я смотрел в другую сторону.

И ничего не говорил.

– Все эти фермы, – продолжал он, – мистер Дайер владеет всеми этими фермами, позволяет им работать на земле, а прибыль делят пополам.

Карлик привез меня в зеленый лес. Показал:

– Видите озеро?

– Ну?

– Там семь озер, в них полно рыбы. Видите, индюк гуляет?

– Ну?

– Это дикий индюк. Мистер Дайер сдает это все клубу рыболовства и охоты, и клуб всем этим управляет. Конечно, мистер Дайер и все его друзья могут приезжать сюда в любое время, когда захочется. Вы рыбачите, охотитесь?

– Я на многое в своей жизни поохотился, – сообщил ему я.

Мы ехали дальше.

– Вот сюда мистер Дайер ходил в школу.

– Вот как?

– Ага, прямо вот в это кирпичное здание. Теперь он его купил и восстановил, вроде памятника.

– Поразительно.

Мы развернулись обратно.

– Спасибо, – сказал я ему.

– Хотите, я завтра утром приеду? Еще много чего можно посмотреть.

– Нет, спасибо, все в порядке.

Я вошел в дом. Я снова был царем…

И хорошо все это закончить именно здесь вместо того, чтобы рассказывать вам, как я все это потерял, хотя речь пошла бы о турке, носившем лиловую булавку в галстуке, с хорошими манерами и культурой. Ни шанса у меня не было. Но турок тоже скоро выдохся, и последнее, что я о ней слышал, – она уехала на Аляску и вышла замуж за эскимоса. Она прислала мне фотографию своего младенца, сообщила, что по-прежнему пишет и поистине счастлива. Я ответил ей: “Держись крепче, крошка, это безумный мир”.

И на этом, как говорится, все.

Загрузка...