— Ну, племянничек, — дядя цепким троеперстием оживил стопку, — за успех нашего безнадежного дела.
Мы чокнулись, и забористый первач обволок мне желудок блаженным жаром. То самое ощущение, которое точно определил Чехов — будто помер от радости.
— Николай, не увлекайся, — сказала моя тетя.
— Сима, ты не представляешь, сколько мною было выпито в Варшаве в сорок четвертом во время восстания. Когда немцы драпанули, они оставили в подвалах ящики с бутылками бордо, французского и итальянского коньяка. В это время отключили электричество и водопровод. Так что приходилось утолять жажду не водой, а вином...
Мы с дядей начали работу над повестью в семидесятом году. Я только что вернулся из печорской тайги, где полгода проработал сторожем и рабочим на сейсмостанции. До этого я числился в Москве старшим научным сотрудником Театрального музея имени Бахрушина, где в конце августа шестьдесят восьмого года на митинге проголосовал против родной партии и не менее родного правительства, танками оказавших братскую помощь Чехословакии. Друзья посоветовали мне лечь ниже ветра, пока не стихнет завируха, и я слинял в Ухту. Так что у лубянских выкормышей из Пятого управления и без того хватало, как у дурака махорки, поводов завести на меня уголовное дело. И я после тайги перебивался с петельки на пуговку, устроился грузчиком в булочную, и моим начальником был знаменитый теперь режиссер Владимир Меньшов, по совместительству учившийся в аспирантуре ВГИКа. Потом я решил махнуть в Евпаторию, где устроился сторожем на виноградник. Так что в написании повести случился невольный перерыв. Тем более повесть поначалу у меня не вытанцовывалась, зато тут же пошла песня о варшавских повстанцах, которую я посвятил дяде и спел ее на его дне рождения. Среди гостей находился и один весьма симпатичный чекист. Едва я закончил петь, дядя украдкой погрозил мне кулаком, а к ночи, когда гости растеклись по домам, он сказал:
— Почти всю жизнь я скрывал, что мой дед Степан был православным священником. А когда, бежав из осажденной Варшавы, переплыл Вислу, то попал в нашу контрразведку, где меня отделали так, что я уже не мог скрывать, что готовил убийство Сталина. Я подписал чистый листок бумаги, а мой палач полковник Клыков остальное вписал сам. В Москве-то мой следователь майор Глаголев не дал хода фальшивке, и мне повезло, как никому, кто бежал из плена, — я снова попал на фронт. Только дал подписку, что буду молчать о том, что видел в Варшаве. Чуешь почему?.. Кстати, по-польски «чуйный» значит бдительный...
Я-то уже тогда чуял, почему дядя молчал чертову дюжину лет. Польских повстанцев мы предали, а писать об этом в открытую значило загреметь по семидесятой статье. Я понимал, что публикация повести в то время — дохлый номер. Но взялся за это безнадежное дело, потому что меня об этом попросил мой дядя Николай Городецкий, бывший штурман 54-го Клинского бомбардировочного авиаполка, в чине капитана, а в мирной жизни — режиссер-кинодокументалист.
— А в пятьдесят восьмом, — продолжал дядя, — за мужество, героизм и побег из плена меня наградили орденом Красной Звезды. Как-то в середине шестидесятых на Арбате я встретил своего палача, полковника Клыкова. Все во мне вскипело, я чуть не с кулаками бросился на него: «Ты что ж, сволочь, калечил невинного мужика?» И знаешь, что он мне ответил? «Мы все тогда ошибались. Почему и началась массовая реабилитация...»
— Ни хрена себе прянички, — сказал я. — Ни грана покаяния.
— Так что будь поосторожней с песней о Варшавском восстании. Да и с другими своими песнями. Я знаю, что ты выступаешь с ними по домам в пользу семей политзаключенных. Кончай эту лавочку. Чекисты возьмут тебя за жопу, потому что ты уклоняешься от налогов, и посадят как простого уголовника. Сам знаешь, они мастера по этой части.
Как-то я попытался записывать дядю на магнитофон. Мы попробовали, но рассказы сразу поблекли — дядя был осторожен.
После большого перерыва детали рассказов дяди улетучились, и я спросил его, как он очутился в Варшаве.
— Я тогда сидел в фашистском концлагере под Варшавой. Там я отхромал последние километры, меченные колючей проволокой. В концлагере залечивали раны власовцы из так называемой Российской освободительной армии. А мы рыли землю, рубили дрова, чистили помойки и нужники. Еще в Косове на пересыльном пункте я познакомился с нашим пленным офицером Николаем Чечневым. Он теперь работает начальником производственного отдела на Соколовско-Сарбайском комбинате. В лагере мы с ним вышли на группу наших пленных, в которой главным был инженер-капитан Приступа, взятый в плен в Эстонии. В нее входили Олег Зуев, до войны учившийся в Литинституте, Борис Самохин, Иван Бондаренко и молодой парнишка Володя Валяев. (После войны капитан Приступа за свой плен отсидел в нашем лагере и, отбыв срок, остался в Норильске.) Я как-то ездил туда по своим режиссерским делам и виделся с ним. Тогда, в Польше, Приступа сказал мне, что бежать из этого лагеря довольно легко, сложнее выжить потом. А у меня, после того как я с развороченной челюстью выпрыгнул с парашютом из нашего подбитого «Пе-2», при приземлении был поврежден мениск. Немцы, взяв меня в плен, челюсть и рот подлатали, а вот нога не заживала. Пленные врачи в лагере подлечили мне ногу, и нас — Чечнева, Бондаренко, Валяева и меня — по очередной разнарядке отправили в качестве монтеров в Варшаву, на фирму Вальтера Тоббинса, то есть в пошивочные мастерские. На нас были синие комбинезоны, пилотки на два пальца от бровей, из карманов торчали отвертки и кусачки, все чин чинарем. Мастерские находились на улице Ращинской в помещении бывшей гимназии. Главным мастером там был фольксдойч Левицкий. Фольксдойчами называли поляков немецкого происхождения. У них были большие привилегии, и им гарантировалась личная безопасность. Но положение у них было аховое — немцы им не доверяли, поляки ненавидели. Работали в мастерских почти одни польки. В день к штатским костюмам и военным мундирам пришивалось от силы пять пуговиц. Сами костюмы шились неделями. Немецкая охрана не решалась выявлять саботажников — это повлекло бы за собой смену охраны, а прежней предстояла отправка на фронт. Мы с Чечневым должны были чинить моторы и «желязки» — утюги. Для Николая даже «жулики» в пробках являлись высшей математикой, а из меня электромонтер тоже был аховый.
Моторы постоянно выходили из строя. Позже я узнал, что польки в изоляцию якоря вставляли шило, да мне особенно и не приходилось ломать голову над ремонтом. Когда мы первый раз появились в цеху, я заметил, что у всех женщин были пышные высокие прически. Я познакомился с молодой пани Крысей. Однажды я коснулся ее локонов...
— Уж не влюбился ли ты в нее?
— Что тут рассусоливать, у нас с ней начался роман. Так вот. Я коснулся ее прически, а она сказала: «Осторожно, нитки». — «Яки нитки?» — удивился я. Крыся извлекла из локона катушку ниток. «Пше́мыт», — засмеялась она. То есть контрабанда. Высокие прически польки делали не столько для того, чтобы обратить на себя внимание, сколько для пшемыта.
На улице напротив проходной располагалась лавка пана Маевского. И я стал связным между ним и Крысей. Пан Маевский хорошо владел русским языком — еще в девятьсот четвертом году он был участником русско-японской войны. Теперь он торговал не только лимонадом, бимбером — по-нашему самогоном — и пивом, но и тканями из пошивочных мастерских. Но торговал не сам, а перепродавал товар другим полякам, чтобы не попасть в лапы к немцам. В задней комнате его лавки я снимал с себя комбинезон, под которым прятал несколько рубашек и сорочек, предназначенных для немецких вояк. Как-то я принес отрез сукна, а пан Маевский выложил передо мною четыре «гураля» — то есть ассигнации по пятьсот злотых. «Берите, пан Миколай, — сказал он. — Хоть немцам мы всучаем фальшивые «гурали», это настоящие. Вы их заработали... Не пора ли вам, пан Миколай, сматывать отсюда удочки?» — «Каким образом?» — «Я мог бы спрятать вас в своем погребе». — «Если немцы нас найдут, вас расстреляют». — «Я знаю, на что иду». Так мы покинули фирму Вальтера Тоббинса и два дня отсиживались в погребе у пана Маевского. Крыся дала нам свой адрес на улице Пиуса. Когда мы пробирались к ней, нас чуть не подстрелили польские подпольщики. Из-за наших пилоток они приняли нас за немцев. У Чечнева пилотку сбило пулей. Позже мы в них ходили только по центральным улицам, но едва сворачивали в безлюдные переулки, как тут же прятали пилотки в карман.
После встречи с Крысей Чечнев отправился на улицу Нарбутта по адресу, который дала ему Крыся, где скрывались польские подпольщики. Крыся мне сказала: «Ходят слухи, что неподалеку от Варшавы действуют подразделения Ковпака. Но вам туда не пробраться». Вскоре вернулся Чечнев и сообщил: «На Нарбутта я обнаружил русского профессора, у него есть приемник». — «Дуем туда», — предложил я.
На Нарбутта, 26, в двух комфортабельных корпусах расположился отель, где жили немцы. В подвале одного из этих зданий я познакомился с профессором Алексеем Даниловичем Ершовым. Выяснилось, что мы с ним — земляки и в Томске учились в соседних школах. Запершись, мы стали слушать приемник. Левитан сообщал, что наши войска подошли к правобережному предместью Варшавы — Праге и завязали упорные бои на подступах к Висле. «Теперь можно пробираться к своим, — заключил Ершов. — Приходите первого августа, должен появиться проводник». Через два дня я пришел к Ершову, а Чечнев с Володей Валяевым отправились на явочную квартиру в районе Желязной Брамы. В четыре дня к Ершову явился стекольщик Юзек и прямо с порога спросил: «Панове, вы знаете, что в пять часов вспыхнет восстание? На Жолибоже стрельба началась уже в три часа». В пять и на нашей улице завязалась перестрелка. Юзек сообщил нам, что восстание начала Армия Крайова[1] под руководством Тадеуша Бура-Коморовского. Короче, после всех передряг, в одной из которых я пристукнул в отеле корреспондента фашистской газеты «Фолькишер беобахтер», забрав у него «вальтер», мы попали в аковскую контрразведку на улице Малчевского, 27. Меня вызвали на допрос к подполковнику Мирону. Войдя в его приемную, я увидел за столом человека средних лет. Руки у него нервно подергивались. Опершись о стол, он пытался встать. Видно, с ногами у него что-то было не в порядке. Он взял в руки две трости, и я сразу узнал закарпатские палки-топорики. Начальник контрразведки встал. «Вот мои документы», — сказал я и вытащил из бокового кармана справку из фирмы Вальтера Тоббинса. «Не розумем», — отрезал подполковник. Появился поручик Стефаньский, который пригласил меня из приемной в свой кабинет. Взгляд у него был дружелюбнее, чем у его начальника. За рюмкой коньяка он рассказал, что Мирон собственноручно расстреливал фольксдойчей. «Он чуйный», — усмехнулся пан Стефаньский. Что такое «чуйность», я потом испытал на собственной шкуре, когда меня избивал полковник Клыков. Я убедился, что поручик свой мужик, и выложил ему все начистоту. Что документы у меня липовые, что я русский летчик в звании майора — наврал для солидности. Поручик сказал, что меня оставят здесь в качестве заложника. Мне отвели отдельную комнату. Жратва поначалу была отличной — на обед свекольник с яйцами, огурцами и сметаной. На второе жаркое — оковалок мяса с картошкой. Но когда отключили электричество и водопровод, давали только гороховую похлебку, кусок хлеба и две кружки воды на день. Через несколько дней поручик Стефаньский сообщил мне, что моих друзей выпустили. «Чего же тогда держите меня? — спросил я. — Ведь я могу принять участие в восстании». — «С пистолетом против танка? Оружия у нас ни черта нет». — «Можно у немцев отбить». Короче, Мирон потребовал от меня присяги на Библии. Я отказался, поскольку был атеистом и уже давал присягу в армии. Меня отпустили под честное слово. Стефаньский посоветовал мне собрать отряд из русских пленных и действовать по своему усмотрению, согласовывая свои планы с командованием Мокотува.
За два дня я собрал группу человек в пятьдесят. Были здесь Иваны, Сереги и Федоры — имена придуманные, как и псевдонимы у повстанцев. В аковском штабе на Мокотуве я познакомился с комендантом плаца подполковником Каролем и майором Зеноном. Мой отряд влился в польское соединение «Башта» как самостоятельный взвод. На пятьдесят человек у нас было три пистолета, один автомат и две винтовки. Повстанцы делились с нами сухарями и консервами. Среди них мне запомнились бывшие летчики Стасик и Юрек. Юрек пробрался в Польшу из Франции. От него я узнал, что в сорок третьем он участвовал в знаменитой операции по экспроприации рейхсмарок, которые везла из банка немецкая машина.
— Скажи-ка, дядя, — спросил я, совсем как тот племянник из стихотворения Лермонтова «Бородино», — а какая самая крупная операция была у твоего взвода?
— Мы вместе с аковцами устроили засаду в районе аэродрома Окенче. Поджидали немецкую машину с оружием. Но появилась не машина, а повозка, которую охраняли пятнадцать — двадцать немцев. На повозке был установлен пулемет. Охранников мы сразу же уничтожили, но пулеметчик на повозке, которую понесли лошади, продолжал поливать нас. Кто-то догадался наконец подстрелить лошадей. Повозка остановилась, пулемет замолчал. Из моего взвода было убито десять человек, у поляков восемь. Мы поровну поделили автоматы и патроны и стали возвращаться назад. Неподалеку от бывшего дворца Кшесинской, там теперь, кажется, расположился Национальный музей, — поляки предложили сделать привал. Мы вошли в парк и в глубине увидели роскошную двухэтажную виллу. Вошли в нее. В холле у огромного окна я увидел белый рояль. Один из ребят поставил на него прокопченный солдатский котелок, другой открыл крышку и стал бренчать.
— Отличный кадр мог бы получиться у тебя — белоснежный рояль и прокопченный котелок на нем. Твой учитель Дзига Вертов мог бы позавидовать такому кадру.
— Сам понимаешь, тогда мне было не до этого. И вот в холл входит мужчина в черном костюме и накрахмаленной сорочке. «Что вам угодно?» — раздраженно спросил он. «Решили отдохнуть после боя», — ответил Стасик. Мужчина вышел в парк. «Что-то рожа мне его не нравится, — негромко произнес Стасик. — Мои хлопцы обследовали его халупу. В гараже два «мерседеса», баки доверху залиты бензином. Может, арестуем?» — «Прав таких у нас нет. А кто он такой?» — «Пан Городецкий». — «Кто?!» — «Заместитель министра финансов, пан Городецкий, входивший в состав правительства при Пилсудском». — «Вот это птичка! Что ж его немцы-то не пощупали?» — «А он женат на немке, вот его и не тронули. Его пани даже наша контрразведка не решилась арестовать. Посидела у Мирона с фольксдойчами, потом ее отпустили». Пан Городецкий уже разговаривал у подъезда с кем-то из аковцев. В холл ввели какого-то старика, его поддерживали под руки девушка в белом чепце — видно, горничная — и мужчина. Старичок был в смокинге, узкое морщинистое лицо выдавало в нем породу. «А это еще кто?» — спросил я у Стасика. «Маршалек Стромпчинский. Рыдз-Смиглы был у нас маршалек военный, а этот гражданский. При Пилсудском был председателем Сейма». Передо мной была живая — вернее, полуживая — история довоенной Польши, еле передвигавшая ногами. Я вышел в парк и закурил. Тут-то ко мне и подошел пан Городецкий и на чистейшем русском языке спросил: «Я слышал, вы мой однофамилец? Вы поляк?» — «Русский». — «У русских таких фамилий не бывает. Вы где родились?» — «В Сибири, на станции Зима». — «Ах, в Сибири! Вы не русский, а поляк. После польского восстания в 1831 году Николай Первый выселил поляков в Сибирь». — «Я не могу быть поляком хотя бы потому, что мой дед был православным священником». — «В вашем положении лучше быть поляком»...
Мы решили заночевать на вилле. Я поднялся на второй этаж. Смолкли минометы, прекратился артобстрел. К ночи заметно похолодало. Я завернулся в ковер стоявший в углу комнаты, и заснул. Проснулся оттого, что меня кто-то толкал и звал: «Пан майор, а пан майор, там внизу вас ждут...» В холле у рояля стояла группа моих ребят и несколько поляков. Пан Городецкий размахивал руками перед аковским патрулем и что-то громко объяснял. Оказалось, что он уже побывал в комендатуре и сообщил, что его ограбили мои ребята. Тут же на столе стояли замшелые бутылки с коньяком и старкой, два-три окорока, консервные банки с фруктами и мясом. Ко мне подошел один из моих ребят и объяснил: «Все, что мы здесь видели, ни в какие ворота не лезет. Сидим голодные, жрать нечего. А у этого пана собачек белым хлебом кормят. На кухне с утра жарят, парят и варят. А нам даже куска хлеба не предложили. Ну ладно, он русских не любит. Так ведь и своим пожалел. Мы тут же к горничной: пани, дайте что-нибудь пожевать. Она предложила нам пройти в подвал и все выбрать самим. Ну, мы взяли с собой жратвы и выпивки и устроились здесь». — «Вы украли у меня золото! — сказал пан министр. —Ворвались в комнату моей жены и украли все драгоценности!» Я решил проверить его на вшивость: «А ваши соотечественники на такое не способны?» — «Исключено!» Патруль был более объективен — он арестовал не только моих ребят, но и аковцев. Меня же оставили на свободе. Я доложил майору Зенону о нашей вылазке в Окенче и об аресте моих ребят. «Сегодня же справлюсь в комендатуре», —успокоил меня майор. «Что слышно на Жолибоже?» — «Говорят, у них там два русских связных переправились с радиостанцией через Вислу. На днях батальон поляков форсировал Вислу, плыли от Праги, но не в расположение повстанцев, а немцев. Всех уничтожили...»
Немцы с методическим упорством продолжали уничтожать Варшаву. На улицах валялись убитые, трупы не успевали убирать. Все чаще на улицах появлялись танки из дивизии Гудериана. Фашисты забавлялись тем, что прямой наводкой стреляли из танковых пушек по бегущей человеческой мишени. На моих глазах немецкие «юнкерсы» разбомбили госпиталь, хотя на его крыше было расстелено белое полотнище с красным крестом. После боевых операций в моем взводе из пятидесяти человек в живых осталось только пятнадцать. Из них пятеро сидели в комендатуре. После ходатайства подполковника Кароля расстрел им больше не грозил. Майор Зенон сообщил мне, что в районе Аллей Уяздовских находится представитель штаба Рокоссовского. «Собственными силами кольца нам не разорвать, — заключил он. — Мы задыхаемся без людей, оружия и воды». На трамвае до Аллей Уяздовских можно было доехать за десять — пятнадцать минут. «Как же туда пробраться? — спросил я. — Ведь все районы блокированы немцами». — «Можно пройти канализационными каналами», — ответил майор Зенон. Я вернулся к своим ребятам, которых уже освободила прокуратура, и сообщил им, что иду на встречу со связным из штаба Рокоссовского. «В случае, если меня убьют, пробирайтесь на север в леса, где отряды Ковпака». Они меня уже к тому времени окрестили «майором Кулявым», то есть хромым. Я тебе покажу один «кирпич» —эту книгу о восстании издали в Польше, — там в числе участников восстания я значусь под этой кличкой — «майор Кулявый». Майор Зенон привел меня на Викторскую улицу и познакомил с моим проводником Коморовским, но тот спешил с кем-то на встречу и провести меня по каналу не смог. Позвали электросварщика Юрека, знавшего расположение канала. Он начертил мне план и подробно объяснил, как пробраться к Аллеям Уяздовским. Со мною пошел поляк Ожел, которыйсказал, что хорошо знает дорогу. Ни черта дороги он не знал. Мы заблудились. Ожел ни разу не спускался в канал, но хотел спастись и понадеялся на авось. Мы чуть не попались в лапы к немцам, поднявшись не к той заглушке. Плутали по пояс в дерьме, пока не наткнулись на двух польских связистов. Они доставили нас до нужной заглушки. В аковском штабе я познакомился с комендантом плаца капитаном Славомиром. Тот сказал, что связного из штаба Рокоссовского зовут Михаил Колосовский. Мы с Ожелом кое-как обмылись мутной жижей из ведра, нам дали чистое белье, Ожел туг же слинял. Капитан Славомир дал мне провожатого. Мы прямо из подвала вышли через пробитую стену в траншею на другую сторону улицы и через несколько кварталов очутились у высокого здания. «Тут, — сказал поляк, — на первом этаже. А я до штаба». Я поднялся, открыл дверь и очутился не то в кухне, не то в прихожей. У следующей двери сидел какой-то парень с автоматом на груди. «Мне нужен капитан Колосовский», — сказал я. «Он еще спит, а выкто?» — «Русский летчик Городецкий». — «А я Василий. Обождите минутку». Он исчез, а вернувшись, сказал: «Проснулся, заходите. Таких, как вы, здесь много перебывало». Я шагнул за порог. В комнате стоял полумрак. Ниша у окон была задернута занавеской. В углу я заметил вещмешок, или «сидор», как его называли в армии, рядом на стуле лежала шинель с капитанскими погонами и автомат ППШ. А на столе, брат ты мой, пачка «Беломора», бутылка нашей «Московской» и армейские галеты. У меня аж слюнки побежали. Из ниши раздался голос: «Кто там еще?» Я доложил. «А-а, — протянул голос, — бежите, сволочи! Предатели. Ну ничего. Там на столе лежит бумага. Запиши все свои данные». На листе бумаги, испещренном разными почерками, я вкратце записал, где и кем воевал. Не выдержал и спросил: «Товарищ капитан, разрешите беломорину засмолить?» — «Кури. Можешь даже рюмку выпить. Подождите, сволочи, скоро мы придем и покажем вам, где раки зимуют». Я не закурил и не выпил, а тут же вышел из комнаты. Капитан был крутым мужиком. Да и меня поляки называли упартым — то бишь упрямым...
По дороге я узнал, что Мокотув пал, что те, кто остался в живых, выходят из канала. Я тут же добрался до лаза напротив дома 37 на Аллеях Уяздовских. Из неговыбирались дети, мужчины и женщины. У них были воспаленные веки, и все заходились от кашля. Немцы пустили в канал газы. Бесконечная вереница людей продолжала выбираться из преисподней. Расстояние в пять-шесть километров им пришлось преодолевать десять часов. Когда пустили газы, началась паника, люди стали давить друг друга. Спаслись только те, кто шел первым. И тут я увидел коменданта Мокотувского плаца подполковника Кароля. Его мундир был весь в дерьме. «Где майор Зенон? — спросил я. — Где ваши штабисты?» — «Погибли». — Кароль тер глаза. «А остальные повстанцы?» Кароль ничего не ответил, рванулся в сторону и исчез в ближайшем квартале. Я не знал, куда пойти. Рассчитывать на то, что капитан Колосовский поможет мне вернуться на родину, не приходилось. И я вернулся к Славомиру. «Видели капитана?» — спросил он. Я кивнул. Славомир понимающе усмехнулся и больше вопросов не задавал, а предложил распить мартини. После выпитого на душе стало немного легче. «Что же ваши-то молчат?» — спросил капитан Славомир. «Не знаю», — ответил я. Это мы теперь с тобой, племянник, знаем, почему наши «кукурузники», помогавшие повстанцам, сбрасывали автоматы аковцам, а патроны к ним — немцам. И почему наши войска стояли на Висле после начала восстания пять месяцев, до января. Капитан Славомир пристроил меня в одном из подвалов, где я, едва коснувшись головой матраца, тут же заснул. Ночью меня разбудил дежурный штаба и сказал, что меня срочно вызывает капитан Колосовский. На этот раз я увидел перед собой молодого парня лет двадцати двух, в гражданском костюме. Весь такой ладный, косая сажень в плечах. Рядом с ним за столом сидела молодая женщина — черные волосы, карие глаза, высокая грудь. «Моя радистка Лена», — представил ее капитан. А потом сразу начал с места в карьер: «Меня прислали для координации действий с Армией Крайовой. Я был на приеме у Бура-Коморовского». — «У самого Бура?» — «Точнее, у его заместителя Монтера. Мне было сказано, что вести переговоры с капитаном, да еще не имеющим политических полномочий, они не станут. Ну да мне начхать на это. Я связался со штабом, и мне подтвердили твои данные». Лапшу на уши вешал мне молокосос. Держал за дурака меня, тридцатичетырехлетнего штурмана. Я был в плену год, и за несколько часов разыскать данные моей биографии было просто физически невозможно. «Будешь работать со мной, — продолжал Колосовский, — если хочешь замолить свои грехи». — «Какие еще грехи?» — «А что, плен, по-твоему, это героизм?» — «Но и не грех». Я пропустил мимо ушей его обращение на «ты». «Ты должен сейчас же вернуться на Мокотув», — сказал Колосовский. «Зачем?» — «Необходимо разыскать майора Черненко, который переправился через Вислу». — «Бесполезно, товарищ капитан. Во-первых, переплыть он мог только в районе Жолибожа. А во-вторых, в Мокотуве немцы и искать там некого». — «Как, ты отказываешься? Приказываю тебе!» — «Не пойду, товарищ капитан!» — «Пойдешь!» — «Нет!» — «Значит, ты просто трус и разговор окончен». Я помолчал, потом сказал: «Хорошо, я пойду на Мокотув». — «Сейчас мы с Леной выходим на связь. Тебе здесь больше нечего делать». У Василия, сидевшего около двери, я спросил: «Они вместе с радисткой пришли сюда?» — «Да нет. У капитана был напарник. Когда прыгал с парашютом, напоролся на железный прут. Его бросило на балкон какого-то дома. Пытались спасти, но бесполезно. Лена была его радисткой. Она знает польский и немецкий. Поляки ее не любят».
Я направился к лазу у дома 37. Спускаться одному не хотелось, я решил найти попутчика, но аковец, которому я предложил пойти со мной, вытаращил глаза:«Вы что, пан, спятили?! Канал забит трупами. Вся дорога — сплошные трупы». Возвращаясь к Колосовскому, я нос к носу столкнулся с поручиком Стефаньским. «Николай!» — воскликнул поручик и облапил меня. «Как ты выбрался?» — «Очень просто. Меня забрала моя же контрразведка, нашли у меня золотишко пана Городецкого. Пан Мирон драпанул. Подполковник Кароль тоже взял ноги в руки. Что мне оставалось? Не сдаваться же в плен. Вот я и перебрался сюда». В штабном подвале мы распили с поручиком бутылку коньяку, и я пригласил его к Колосовскому. Тот записал все, что говорил ему пан Стефаньский, занес в свою клеенчатую тетрадь несколько фамилий аковцев, воевавших на Мокотуве, а когда поручик ушел, капитан сказал: «Ну, брат, с кем ты знаешься! Теперь мне понятно, почему ты не хотел идти на Мокотув: ведь у тебя сам заместитель начальника контрразведки в корешах ходит. А почему у тебя нет друзей среди коммунистов?» — «Ты что, не понял из рассказа Стефаньского, что ребята из Армии Людовой действуют в основном на Жолибоже?» — «Почему же я смог их разыскать?» — «Ты здесь на свободе, а я был в плену...»
— Дядя, помнишь, ты дал мне книжку польского коммуниста Зенона Клишко? Он тоже принимал участие в восстании и в одной из своих статей, после того как реабилитировали расстрелянных, посаженных в тюрьмы и лагеря аковцев, написал, что им был нанесен «материальный и моральный ущерб» и что вообще это дело прошлое. Прост, как наш лубянский дрозд: в шапку нагадил и зла не помнит.
— Помалкивай в тряпочку, племянник. Слово не воробей: вылетит — посадят. Так вот. Я продолжал поддерживать связь со штабом Армии Крайовой и приводил к Колосовскому повстанцев. Вскоре мне даже предоставили мешканье — квартиру в подвале, где я мог спокойно спать. Майор Славомир сообщил мне, что меня представили к ордену Виртути Милитари второй степени. И если бы я принял эту награду от поляков, на родине меня бы поставили к стенке. Сталин давно уже расплевался с главой эмигрантского правительства в Лондоне Сикорским, поскольку тот посмел предъявить обвинение Хозяину в расстреле пятнадцати тысяч польских офицеров в Катыни. Потом Сикорский погиб в авиакатастрофе, но обвинение оставалось. Узнай о моем награждении Колосовский, и прости-прощай Россия и вся моя жизнь. Пойди после этого доказывай, что ты не верблюд.
А тут еще одна напасть приключилась. Как-то, возвращаясь от Колосовского, я заметил двух поляков, укрывшихся в развалинах дома. Поравнявшись с тем местом, где они укрылись, я услышал два выстрела, пули просвистели у моего уха. Я пригнулся и нырнул в первый попавшийся подвал. Ни черта не понял — не могли же меня принять за немца. На другой день то же самое. Подходя к своему мешканью, я услышал три коротких сухих выстрела. Пули щелкнули в стену рядом со мной. И на этот раз мимо. Я рассказал об этом майору Славомиру. «Мы дадим вам охранника», — сказал он. С одной стороны, меня жаловали орденом, с другой — стреляли. Все выяснилось» когда, придя к Колосовскому, я застал Лену одну. Она мне сказала, что Михаил пустил слух, будто резидентом от штаба Рокоссовскогоявляюсь я. «Как?! Что за шутки?» — возмутился я. «Спросите у него сами». Когда Колосовский пришел, я спросил его об этом, он, ничуть не смутившись, ответил: «Я выполняю задание Ставки. Убьют меня — и все полетит к черту. Я обязан обезопасить себя не ради собственной шкуры, а ради выполнения приказа...» Железная логика разведчика охладила мое возмущение.
28 сентября я узнал, что Бур-Коморовский ведет с немцами переговоры о капитуляции. Я тут же побежал к Колосовскому и сообщил ему об этом. «Ерунда, — ответил Михаил, — они же мне в штабе у Монтера сказали, что ни о какой капитуляции и речи быть не может». Но в штаб все-таки радировал. Через день Михаил сообщил мне, что получен приказ от Рокоссовского — немедленно возвращаться. «Пойдем на север сухим путем», — сказал Михаил. «Не пробьемся, — возразил я. — Если уж идти, то только по канализационным каналам». — «А ты знаешь выход к Висле?» — «Нет, но узнаю, он должен быть». — «Я не умею плавать», — сказала Лена. «Этого еще не хватало. — Михаил нахмурился. — Ладно. Сейчас главное — найти выход к Висле. Действуй, Николай...»
Надо было достать карту канализационных труб. Было не до конспирации, и я спросил у своего охранника, нет ли у кого из повстанцев карты каналов. «Есть, — ответил он. — На улице Вильчей у меня знакомый инженер живет. До войны он был специалистом по канализационным трубам». Когда мы пошли к Вильчей, начался очередной налет немецкой авиации. Охранник показал на высокий дом: «Он там живет». Внезапно раздался вой летящей бомбы, и на наших глазах дом, где жил инженер, рухнул. «Так твою растак!» — выругался я. А по-польски сказал: «Знув мам пеха» — опять мне не везет. А потом понял — повезло: выйди мы на пятнадцать минут раньше, и нас бы тоже не было в живых. «Ничего, — сказал охранник, — достану к вечеру». Вечером он принес мне карту каналов. Я изучил ее, нашел развилку, где мы были с Ожелом, и увидел, что кроме двух отсеков был еще один. Судя по направлению, он должен выходить к Висле. Мы в тот же вечер спустились с охранником в канал. Шли буквально по трупам. Самое жуткое ощущение навсегда осталось в моей памяти — мягкая, пружинившая, как перина, дорога по каналу. Дошли до нужной развилки. Проход был перекрыт бревнами и досками. Мы нашли щель и пролезли сквозь нее. «Осторожней! — крикнул мой напарник. — Здесь заминировано». Он направил луч фонарика к стене, где тускло мелькнул минный блин. Через час сверху мы вдруг услышали немецкую речь. Увидели, как впереди мелькают вспышки света. Оказалось, что взрывом бомбы разворотило мостовую. Воронка была диаметром с десяток метров. Раздалась автоматная очередь. Немецкий патруль стрелял наугад. Прижимаясь к мокрой холодной стене, мы проскочили воронку. «Висла», — прошептал мой Вергилий. Выход к реке был зарешечен. Мы повернули назад. И через три часа я доложил Михаилу, что выход к Висле найден, но там решетка. «Найди лобзик и перепили!» Лобзик мне достал Василий, и на этот раз в канал я спустился вместе с ним. Добравшись до выхода на Вислу, я через час перепилил один прут, и мы с Василием отогнули его. Вернувшись к Колосовскому, я застал его одного. «Путь свободен», — доложил я. Постукивая тупым концом карандаша по столу, Михаил сказал: «Ты должен незаметно убрать Лену. Она знает все шифры. Плавать она не умеет и останется здесь. Где гарантия того, что она не выдаст шифры немцам? Я ей не доверяю. Так что ликвидируй, и сегодня же. Только без шума, понял?» — «Понял». Когда пришла Лена, я ей предложил подняться в солярий. На втором этаже я нащупал в кармане «вальтер» и незаметно отстегнул кобуру, где был другой пистолет. Решил: буду кончать на шестом. Лена поднималась впереди меня. «Устала, — произнесла она, поворачиваясь ко мне. — Знаешь, как меня зовут поляки? Курва галицийская. А теперь вот и Михаил...» — «Что Михаил?» — спросил я и поглядел в лестничный пролет. За нами никто не шел. «Коля, — Лена пристально взглянула на меня, — он приказал тебе убрать меня? — Я молча смотрел в сторону. — Я знаю». Всю мою решимость как рукой сняло. Чтобы как-то распалить себя, я оттолкнул Лену и закричал: «Что ты мне мозги вкручиваешь? Разжалобить стараешься? Курва галицийская и все такое! Стреляйся сама». Я протянул ей пистолет и отвернулся. Пауза была долгой. И тут меня прошиб холодный пот — ведь она запросто могла всадить мне пулю в затылок. Я сунул руку за «вальтером» и быстро обернулся. Лена протягивала мне пистолет: «Возьми. Стреляться не буду. Мне жить хочется». — «Так что Михаил?» — У меня точно гора с плеч упала. «В первые дни он все повторял: Леночка, моя дорогая. А теперь как в рот воды набрал. Косится и молчит. Он и тебе не доверяет. Говорит, докопаюсь я до него, как только к своим вернемся... И что же ты собираешься делать, после того как не выполнил приказа убрать меня?» — «Не бойся. Пошли вниз. Что-нибудь придумаем». Когда я вошел первым, Михаил спросил: «Все?» — «Да». — «Надо спрятать планы и карты в бутылки». — «Бутылки могут разбиться. Надо достать велокамеры...» Я увидел, как сузились глаза Колосовского, оглянулся — за моей спиной стояла Лена. «Ну ты и сволочь, — сквозь зубы процедил Михаил. — Теперь я точно знаю, что ты работаешь на немцев». — «Дурак ты, Миша. Работай я на них, мне ничего не стоило бы отпустить Лену на все четыре стороны и сказать тебе, что я убрал ее...» — «Ты не выполнил приказа, предатель!» — «Полегче, сопляк! — взорвался я. — Кто тебе дал право так разговаривать со мной?» — «Коля, успокойся». — Лена взяла меня за рукав. Я оттолкнул ее. «Отойди. У нас мужской разговор...» — «Городецкий, я честно воевал всю войну», — сказал Михаил. «Оно и видно, — ответил я. — Вон какую рожу за счет солдатского харча отъел!» — «Гад!» — взревел Колосовский и потянулся к кобуре. Я тут же выхватил свой «вальтер». В это время в комнату вошел Василий. Михаил застегнул кобуру, а я спрятал свой «вальтер». «Как будем переправлять Лену?» — спросил он. Я ответил: «Сегодня же попытаюсь достать автокамеру». — «Тут вас искал поляк Коморовский из Мокотува», — сказал мне Василий. «Где он?» — спросил я. «Сказал, что пойдет в штаб». В штабе Коморовский мне рассказал, что привел одного молодого поляка, бежавшего из концлагеря. И что на том берегу, в Праге, у него осталась семья. И если после капитуляции немцы его схватят, расстрела ему не миновать. И у меня созрел план генеральной репетиции нашего побега. Ведь мы не знали ни фарватера реки, ни скорости течения, ни где немцы простреливали Вислу. Плыть без такой проверки значило подвергать рискувсю операцию.
«Достаньте две автокамеры», — сказал я. Молодой поляк был сегодня же готов переплыть Вислу. Коморовский достал две автокамеры, мы распили бутылку коньяку. И втроем благополучно добрались до Вислы. Условились, что, как только поляк доберется до наших, те должны дать две сигнальные ракеты. Поляк снял мокрые брюки и пиджак, Коморовский надул камеру и отдал ее нашему посланцу. Поляк вошел с нею в воду. Прошло два часа. Все спокойно. Ракет не было видно, но позже я сообразил, что у меня вышла штурманская ошибка — я указал на время не по-московски, а по-варшавски. Польская контрразведка что-то почуяла, и чтобы отвести ей глаза, вечером первого октября я устроил большой сабантуй,пригласив поляков на свой день рождения. По старому стилю я родился первого октября. Достал два ящика вина и коньяка, а затем вместе с Василием и Коморовским доставили их в наш банкетный «зал». Когда застолье было в разгаре, мы, якобы вызванные в штаб, убрались восвояси. Василий отказался идти с нами: «Я тогда, товарищ майор, видел, как вы с капитаном чуть не постреляли друг друга. Уж лучше буду пробираться к своим без капитана...» Поздно вечером я первым спустился в лаз, за мною Коморовский, Лена и Михаил. Мы зашагали по пружинящей перине трупов. Фонарик выхватывал из темноты разбухшие лица и руки мертвецов. Лену вырвало. Я поддерживал ее. «Теперь осторожней, — сказал я. — Проход к Висле заминирован. Коморовский, веди их к Висле, а я подстрахую здесь». — «Добже, пан Миколай». Минут через пять я услышал бульканье жижи, потушил фонарик и держал пистолет наготове. Метрах в десяти от себя я вдруг услышал, как кто-то произнес: «Пошли назад, здесь заминировано». Когда мы миновали воронку, камера уже была надута. Луна, как назло, светила вовсю. Я снял кепку, свитер, теплое белье, намазался кремом, снова надел белье. То же самое сделали Лена и Михаил. Коморовский достал бутылку коньяку. Мы прямо из горлышка отхлебнули по два глотка. «Значит, так, — прошептал я. — Первым плыву я, второй Лена, Михаил третьим. Так, Михаил?» — «Так. Давай плыви». Мы обнялись с Коморовским, я пролез через решетку. Под ногами плескалась вода. Я зашел в нее по пояс и поплыл. Течение стало относить меня в сторону, и я стал грести наискосок. Потом оглянулся. Берег был метрах в двадцати от меня. Я увидел, как в воду вошел Михаил, а не Лена. Минут через пятнадцать я был посередине реки. С немецкой стороны ударили пулеметы. Я нырнул и затаился. А когда вынырнул, услышал, как с нашей стороны ударила артиллерия. Руки и ноги задеревенели и уже почти не работали. Я нахлебался воды и греб из последних сил. Вот ноги нащупали дно, и я кое-как доковылял до берега, упал ничком на мокрый холодный песок и заплакал. Минут через пять поднял голову — вдалеке темнел силуэт взорванного немцами моста Понятовского. Я встал на колени и хотел уже ползти — идти не было сил, — как прямо перед собой увидел минные блины. Меня затрясло, я снова упал на песок. Вдруг я услышал негромкую речь и заметил два огонька папирос. «Товарищи-и-и!» — закричал я. Огоньки стали медленно приближаться ко мне. Я различил силуэты двух фигур и внезапно замер от ужаса — на солдатах были конфедератки. Неужели меня снова прибило к немецкому берегу?.. И тут я потерял сознание. Очнулся на какой-то кровати, укрытый теплым одеялом. Увидел мужчину с погонами старшего лейтенанта и с орденом Боевого Красного Знамени. «А-а!» — закричал я и заплакал снова. Со мной началась форменная истерика. «Что вы, товарищ? — Старший лейтенант подошел ко мне. —Успокойтесь, вы у своих. Когда вас несли, вы все твердили про какую-то кобету и капитана. Кто они?» (По-польски кобета — женщина.) «А разве их нет?» — спросил я. «Нет. Тут вчера мы подобрали одного поляка с пакетом, говорил, чтобы мы дали две ракеты, мол, ваши будут плыть». Я попросил воды. Мне принесли стакан водки и котелок наваристых щей. «Откуда у нас в армии польская форма?» — спросил я. «Так ведь вас принесли солдаты Войска Польского». Не успел я доесть щи, как поляки ввели посиневшего от холода Колосовского. «Где Лена?» — бросился я ему навстречу. «Не знаю и знать не хочу», — хрипло ответил он. «Почему ты поплыл вторым, а не третьим?» — «Это все твои штучки, Городецкий. Лена наверняка попала к немцам. — Михаил повернулся к старшему лейтенанту: — Разоружите его!» — «Ты что, рехнулся?!» — Я вскочил с места. «Немедленно разоружите его!» Я отдал старлею пистолет. Про «вальтер» умолчал. «Щенок, — произнес я. — Скажи мне и Лене спасибо и в ножки поклонись...» — «Твои дружки пошлина мировую с немцами! — Разговор пошел на басах. — Теперь тобою займутся наши!» — «Купаться бы тебе в дерьме со своими картами, если бы не я!» — «Заткнись!» — рявкнул Михаил. Снова распахнулась дверь, и я увидел Лену, которую поддерживали два польских солдата. Бюстгальтер у нее порвался и съехал вниз. Она еле стояла на ногах. Увидев меня, Лена закричала, бросилась вперед и буквально повисла на мне. Тело ее содрогалось от рыданий. «Не плачь, не плачь, —повторял я, гладя ее по мокрым волосам. — Мы у своих. А я уж думал, что ты погибла...» Колосовский, доедая щи, стучал ложкой о дно котелка. Это уж потом он настучал на меня нашей контрразведке. Лена рассказала, что течение отнесло камеру к мосту Понятовского, и она зацепилась за взорванную ферму моста и застряла. Когда стало рассветать, Лену заметили наши и немцы. Посыпались шутки с обоих берегов, перестрелка прекратилась. Бюстгальтер порвался, и шутки с обеих сторон становились все громче и откровеннее. Наконец ей удалось отцепить камеру, и течение понесло ее к нашему берегу...
Настоящие имя и фамилия Колосовского были Иван Колос. В пятьдесят седьмом году в Воениздате вышла его книга «Варшава в огне», где он все наврал про Армию Крайову. В двадцатую годовщину Варшавского восстания должна была состояться передача по телевидению, участниками этой встречи были Герой Советского Союза генерал армии Г. Поплавский, а среди участников этой встречи был и я. За час до показа передача была сорвана: кто-то позвонил в редакцию и сказал, что я — бывший власовец. Заведующий редакцией спросил, кто говорит, ему ответили — референт Алексея Маресьева, Петров. Я, конечно, бегу на следующий день в Комитет ветеранов, вхожу в кабинет Петрова и говорю, что я — Городецкий. «Слушаю вас», — ответил он. «Нет, это я хочу выслушать ваши объяснения». — «Какие объяснения?» — «Почему вы позвонили на телевидение и назвали меня бывшим власовцем?» — «Я никуда не звонил и вообще вижу вас впервые».
— Работа Колоса, как пить дать, — сказал я.
— Вполне возможно. Я написал письмо в Воениздат, рассказав, какую туфту сочинил Колос. Но кто же поверит бывшему власовцу и не поверит нашему разведчику? А в шестьдесят пятом году в двух номерах «Комсомолки» была опубликована статья «За час до рассвета», где, в связи с Варшавским восстанием, впервые упоминаемся мы с Леной. И снова ни слова о том, как я помог Колосу перебраться к нашим. Я несколько раз виделся с Колосом после войны и все пытался узнать, что с Леной — где она и как? Колос только недовольно отвечал: «Не знаю». После «Варшавы в огне» он носа не показывал в Польшу — знала кошка, чье мясо съела.
Работу над повестью я закончил в семьдесят втором году. Дядя прочел ее, при очередной встрече обнял меня растроганно и сказал: «Не ожидал от тебя такой прыти. Ты ж не воевал, а написал как участник тех событий... Давай за работу. Много неточностей. Про Крысю, что у нас с нею был роман, выброси. Про Колоса тоже, а то подумает, что я с ним счеты свожу. Бог его простит... Да и про Клыкова тоже не стоит писать...»
Второй вариант повести я в семьдесят шестом году отнес в журнал «Знамя» ответсекретарю редакции Людмиле Ивановне Скорино. Она прочла и по телефону мне сказала: «Готовьтесь, будем перелопачивать». Перелопачивать не пришлось — Скорино ушла на пенсию, а рукопись затерялась в редакционных столах. В семьдесят девятом году мы послали повесть в белорусский журнал «Неман».Член редколлегии журнала Алексей Степанович Кейзаров одобрил рукопись к печати, но написал, что слишком много сцен с выпивкой. А самое главное, что Иван Колос предстает в неприглядном виде — то науськивает на дядю аковцев, то приказывает убрать Лену. Советский разведчик так поступать не мог. Мы все это убрали, послали новый вариант. Был восьмидесятый год. Валенса с «Солидарностью» шуровал вовсю, расшатывая социалистическую Польшу, и Кейзаров написал, что надо-де повременить, пока не прояснится ситуация. Тогда я предложил дяде публиковать повесть без моей фамилии, которая уже давно пылилась в лубянских досье. Дядя так и сделал. В восемьдесят седьмом году толстый столичный журнал прислал ему письмо с уведомлением, что редакция уже опубликовала два больших материала о военной Польше.
Тогда я написал личное письмо главному редактору, где вкратце рассказал биографию дяди и сообщил, что, не рассчитывая на публикацию повести, я все-таки рассчитываю на его сочувствие как бывшего фронтовика к судьбе Николая Алексеевича Городецкого, и просил его позвонить лично дяде. Через две недели этот главный редактор набросился на меня по телефону. Я даже не успел вставить слова в его крикливый монолог. Закончив речь словами: «Повесть написана бездарно, правда выглядит как ложь», — редактор бросил трубку. Об этом разговоре я дяде ничего не сказал.
Пока мы пытались пробивать повесть, скончалась тетя Сима. Умерли капитан Приступа и Николай Чечнев. А недавно скончался и мой дядя, так и не дождавшись публикации своей повести. Года два назад в редакции «Нового мира» я встретил одного полониста-переводчика, когда-то читавшего нашу повесть. «Неси первый вариант, — сказал он мне. — Скоро полвека Варшавскому восстанию». Но у меня уже не было сил заново браться за дядину одиссею. А после его смерти руки вообще опустились. Хватило только сил воспроизвести в памяти некоторые рассказы дяди. И если в них что-то не так, то уж в песне, посвященной ему, мне удалось, на мой взгляд, сказать главное о Варшавском восстании и о его участниках, среди которых находился и Николай Алексеевич Городецкий.
Ни звона медалей, ни звона монет.
На сорок повстанцев один пистолет,
Да в пыльных подвалах остатки вина.
Кому-то забава, кому-то война.
Законы свободы от века просты —
Чтоб к смерти всегда обращаться на «ты».
Чтоб только во сне лишь сводили с ума
Кого Освенци́м, а кого Колыма.
Голодной коровой ревет миномет.
Из двух наших бед кто-то третью плетет.
И справа и слева могильный уют.
На крови славянской медали куют.
Настанет черед твой поверить всерьез,
Что помощь приходит, как дождик в мороз.
Что эхо побед — как ночные бои:
Враги не пристрелят — прикончат свои.
Кому отмолчаться, кому заорать.
Кому продаваться, кому умирать.
Зевает над Вислой слепая луна.
Кому-то забава, кому-то война.