Такие времена настали, что нужно спешить по-быстрому. Пока суверенная Молдова не объявила территориальных претензий до нашей Молдаванки. А то проснешься ненароком у своем доме, но совсем в незнакомой стране. И кто этому будет доволен, кроме Бори Кишиневского, которого раньше обзывали маланским мордом, а теперь русскоязычным населением? Иди доказывай, что ты сенегалец из СНГ, а не претендент на престол влахов и твоя бабка брала анализ крови с румын у сорок первом году из трехлинейного шприца имени капитана Мосина. Кому тогда нужна будет наша история?
Можно, конечно, эмигрировать в сопредельные страны. На Французский бульвар, Греческую площадь, Еврейскую улицу, в крайнем случае попросить политического убежища на Малой Арнаутской или в Люстдорфе. Но что это даст, кроме очередных неприятностей, если вдруг Жлобоград имени Котовского откроет свое консульство на Итальянской? Тогда останется только рассчитывать на самый одесский у мире район под названием Бруклин.
Так что пока распустите веером свои уши и слушайте за историю, что могла бы у который раз прославить наш город.
Даже самый последний отличник народного образования понимает: большего налетчика до чужого добра, чем наша партия, природа не создавала. Кое-какие ребята задумались над этим и быстро уговорили себе за то, что народ и партия едины. А поэтому отчекрыжить у такой золотой организации немножко для собственных нужд — даже больше, чем святое дело.
Только не надо морщиться за то, что одесские ребята решили украсть какой-то портфель с партийными взносами. Они всегда относились к родным деньгам так же интересно, как и те, кто придумал их печатать. И во времена, когда советскому народу уже не было чего терять, зато еще было что воровать, они понимали, почем фунт рублей по отношению к доллару.
Надо заметить, что у нашей партии долларов куда больше, чем даже у Мони Вернадского или того же Рокфеллера. Но у Мони и Рокфеллера эта зелень работала; так что, наша родная партия дурнее какого-то там Рокфеллера, не говоря за Моню? Ни разу не дурнее. Поэтому раз в год, кроме остальных дел, со всех стран социалистического концлагеря у Москву волокли долларовую дань. А что вам хотите, если такой рэкет, как придумал наш передовой отряд прогрессивного человечества, мог только сниться Мишке Япончику и всей Сицилии?
Эти доллары прекрасно вкладывали для победы коммунизма у мировом масштабе. На них можно было делать собрания в странах загнивающего капитала и взрывы у метро, а также более интересные гадости, которые требуют определенных сумм. Так вот, налог от Болгарии составлял всего-навсего один лимон в год мелкими купюрами. И этот вклад в дело построения самого передового общества одолжен был попасть в Союз через паромную переправу Варна-Одесса. А потом отправиться из нашего города по своему поганому назначению. Вы представляете себе, что это были за ребята, которые решили, что службы безопасности двух стран слабо держат портфель с лимоном зелени? Можете не пытаться этого делать, а продолжайте напрягать свои уши…
Хорошо родиться белым лебедем. Хотя черным — тоже неплохо. Не потому, что у этого животного шея изогнута двойкой, а из пера получаются «левые» поплавки и во все века эта птица служила отличным десертом до княжеских столов. Плохо родиться уткой, у которой мясо несет тиной, кривые лапы набиты мозолями и все кому не лень хотят, чтобы вместо кишек в ее организме выросли печеные яблоки.
Если выпала шара родиться лебедем, никакой Андерсен при ружье не докажет, что этот пернатый — гадкий утенок; пусть только попробует и не такой сказочник сделать лебедю на охоте вырванные годы. Так его волына будет сниться годами, намотанными народным судом на нить жизни. Совсем другое дело утка. Родился уткой — привыкай до того, что твой свободный полет в любое время может оказаться под прицелом. Но утка вроде бы тоже хочет жить, хотя она похожа на лебедя тем, что умеет махать крыльями.
Так и люди. Один родится белым лебедем в двухэтажном особняке при прислуге, братьях и сестрах, мама вообще не знает, что такое трудовая книжка, папа — учитель, чем не лафа? А потом это чудо вырастает и устраивает людям красоту, которой они не перестают восхищаться, а также облегчает им жизнь до прожиточного минимума.
Поэтому Майя Пилипчук родилась обыкновенным утенком, и ее детство прошло по коммунальной кухне, где на батарее примусов вечно шкворчало что-то на редкость малосъедобное, а по утрам в этой шестикомнатной хате на шесть семей выстраивалась такая очередь перед единственным очком, словно там записывали у партию без разнарядки всех желающих интеллигентов по образованию.
Так Майка же смотрела на себя в зеркало и не понимала, что родилась уткой, а потому должна вести себя соответственно. Она хотела стать лебедем, как в той сказке. Но хорошо себе сказать стать лебедем при таких живых родителях, когда папу она видела трезвым один раз на суде, а мама меняла женихов гораздо чаще, чем простыни. Так что ничего путного в этой жизни Майку не ждало и она так же могла рассчитывать стать белым лебедем, как вокзальный носильщик Героем социалистического труда. Но, как говорится, не было бы счастья, да природа помогла.
Несмотря на таких производителей, у Майки была фигура даже очень ничего и морда тоже не противная. Может быть поэтому, когда она еще не успела протоптать своими ножками желоб на панели, Майку подобрал Спорщик Капон и сделал из нее то, что в конце концов было накарябано ей судьбой.
Несмотря на старинную одесскую фамилию Капон Спорщика мама назвала вовсе не Алем. Но фамилия есть фамилия и, чтоб ее не уронить, одесский Капон подконвойно ошивался в здании суда еще чаще, чем американский. Это тому Алю была шара торчать в Америке, где есть суд присяжных, адвокаты, от которых можно ждать чего-то путного, и даже закон. А что имел его одесский однофамилец? Он имел народный суд с двумя заседателями-придурками, согласными приговаривать к расстрелу даже на бракоразводном процессе, лишь бы не ходить на работу. А у судьи был один мужской бог, а вовсе не та баба с безменом у руке и с перемотанными до такой степени шнифтами, будто у рогатки бывает два ствола. И можно не сомневаться: если тот обкомовский бог звонил судье и говорил: «на всю катушку», то вряд ли с этого срока подсудимому сняли хотя бы год все Плеваки мира, вместе взятые.
Когда Капон постарел, ему резко разонравилась игра с правосудием в одни ворота. Хотя при большом желании обкома свой очередной срок он намотал бы и за плохой анализ кала. Но до счастья Капона, судейский бог у него не приглядывался, потому что в Одессе были ребята и поинтереснее, всей своей жизнью доказывающие справедливость пословицы «Был бы человек, а статья найдется».
Из профессионального фармазонщика Капон превратился в честного Спорщика. И очень неплохо этим трудом сам себе зарабатывал. Во всяком случае, он ни разу не проиграл спора. Хотя имел обыкновение забивать пари тоже не с подарками природы. Если Капон приходил до Витьки Сивки, Рыжего Боцмана или самого Стакана, так они безоговорочно забивали с ним лапы. А Капон гнал примерно так: «Могу замазать на десять штук, что на улице Чижикова в такой-то хате запрятано пару пудов голдика у радиаторе». Ребята проверяли эти сведения и лишний раз убеждались за то, что выиграть у Капона не может быть и речи. А честный спорщик Капон радовался жизни и из-за хронического отсутствия туалетной бумаги повесил у сортире Уголовный кодекс, где такому литературному произведению, строго между нами, самое место.
Вскоре после того, как Капон выиграл у Рыжего Боцмана двадцать штук, его жизнь из лафы превратилась у сплошное недоразумение. Наша доблестная милиция взяла одного мерзавца за расхищение народного добра в особо крупных размерах. И правильно сделала. Потому что если не воровать у крупных размерах, что тогда конфисковывать в доход государства и особенно его служащих? А на хате этого проклятого расхитителя было чем поживиться до такой степени, что многие воры рвали на себе волосы: как это менты их успели опередить? И если воры имели манеру делиться с ментами, так о том, чтоб менты поделились с ними, можно было только держать карман на ширину собственной придурковатости. А через две недели после задержания проклятый расхититель социалистического добра подцепил какую-то болячку в тюрьме и окачурился, так и не дождавшись справедливого народного суда. И до того эта тюремная зараза была вредная, что покойника выдали родычам в хорошо себе глухо заколоченном гробу и честно предупредили: если кто рискнет вскрыть гроб, так эти смертоносные бациллы в момент придут по его душу. Кроме прочих цикавых штучек, доставшихся советской власти в наследство от того ворюги, были и сережки. Причем до такой степени интересные, что в Одессе их не сумел оценить ни один ювелир, хотя когда-то наш город славился не только скрипачами и налетчиками, но и самым обширным представительством фирмы Фаберже у Российской империи. Ментовское начальство решило отправить эти висячки для ушей прямо у Киев. То ли на экспертизу, то ли кому-то в подарок — толком уже никто не помнит. Потому что это было во времена, когда наш обком торговал государственными домами с понтом они кооперативные и притом не рисковал подцепить такую болячку, которая из-под следствия ведет прямо на кладбище мимо суда.
В один прекрасный день до Рыжего Боцмана заявляется Спорщик и вместо «здрасьте» клацает своей челюстью что-то насчет семейных трусов так же разборчиво, как Леонид Ильич с трибуны съезда за окончательное построение коммунизма. Рыжий понимает: Капон хочет за что-то поспорить, причем так крупно, что аж волнуется. Зато Боцман не переживает и терпеливо ждет, когда изо рта Спорщика перестанут вылетать слюни и непонятные звуки, а золотой запас в виде челюсти ляжет на свое родное место. После того, как Капон опрокинул в себя стакан ледяного вина, его вставная челюсть успокоилась и он почти внятно предложил Боцману пари на двадцать тысяч. И за что спорил этот старый босяк? Он спорил за то, что у одного подполковника милиции эти самые пресловутые сережки будут висеть у семейных трусах от одесского перрона до самого Киева. А чтобы по дороге те брюлики не растворились от чрезмерного подполковничьего напряжения, с ним у вагоне поедут еще два мента, одетые под инженеров перед тринадцатой зарплатой. И Спорщик мажет на двадцать штук, что эти самые сережки будут украшать семейные трусы подполковника, а Боцман отвечает ему за то, что если они таки-да зашиты в таком сейфе, то Капон может начинать экономить слюни для подсчета купюр.
Через пару дней Рыжий, нагло припирается на вокзал и делает из себя страшный вид, что соскучился за этой мамой русских городов, как аицын паровоз — хоть по шпалам маршируй. И лезет у вагон с билетом на кармане, в белой панаме, как у приезжего придурка. Что там было в вагоне ночью, так то покрыто мраком неизвестности. Потому что хотя Боцмана уже нет на этом свете, но те двое ребят, которые ехали вместе с ним, еще живы-здоровы, более того — один из них продолжает бегать по Одессе. Короче говоря, до Киева доехали подполковничьи трусы у таком виде, что их можно было только штопать погонами, потому что Рыжий рассудил: произведениям ювелирного искусства место в ушах прекрасной женщины, а не возле ментовских яиц.
Так менты же этого не хотят понять. Они почему-то обижаются, когда на их налет приходится еще чей-нибудь. И начинают мотать нервы у всего города, как будто эти поганые сережки последний актив Государственного банка Страны Советов. И дергают всех кого не лень, а вместе с ними и Капона, который, как всегда, оказался прав в честном споре.
И вот сидит у собственном кабинете несчастный мент с опухшей от бессонницы мордой по поводу этих поганых сережек. Очередным стаканом водяры он гонит от себя желание упасть со стула на пол и увидеть во сне знакомую с детских лет рекордистку колхоза «Червоне дышло» корову Зорьку. Но, несмотря на допинг, мент почему-то все равно вспоминает родной колхоз, из которого он сбежал бы даже на дно морское без акваланга, не то что в милицию с квартирой. И ему становится грустно, что малахольное начальство требует этой поганой бижутерии, вместо того, чтобы найти наподобие у какой-то другой хате или магазине «Радуга», который к тому времени еще не успели подломить через подкоп.
В то время до его кабинета культурно заволакивают Капона и менту становится еще грустнее. Потому что он смотрит на морду гражданина и видит: перед ним сидит еще тот прыщ на теле матери-природы. Мент заранее знает: что ни спроси у этого деятеля, так он даже из-под кулаков больше чем «не знаю» ничего не вспомнит. Поэтому мент решает сломить известного в городе и особенно в милицейских кругах Капона психологикой.
А Капон нагло делает из себя скромный вид. Потому что кумекает: в этом заведении его особенно любят и в знак того хранят фотокарточки капоновской морды аж у двух разных экземплярах. Но мент же не такой придурок, чтоб в лоб спрашивать это счастье с шестью судимостями: не пробегали ли мимо его носа сережки из уже капитанских трусов? Потому что если найти за человеком какую-то гадость, то даже немой вполне может разлепить губы на нужную информацию. Так что мент заинтересовался: на какие это доходы существует Капон, когда его целых три года не видела ни одна камера любой из союзных республик?
Капону бояться нечего, хотя лишний раз по морде получить тоже не хочется. Потому что он в завязке и менты за то знают не хуже, чем за таблицу умножения и деления конфискованного имущества. Он честный спорщик и, к примеру, вчера выиграл целых три рубля: забил, что мусорная куча у его подъезда проживет ровно год и даже больше.
А мент ему в упор не верит из-за своей профессии. И водка, вляпанная в могучий организм для четкой работы, видимо, была настолько паршивой, что только она, ну и конечно, бдительность, помогла Капону навечно обессмертить свое имя и стать одной из воровских легенд.
Мент предложил Капону забить с ним пари и на деле доказать, что от этого можно не умирать с голоду. Спорщик с ходу согласился и заявил, что готов расстаться с полтинником, если не сумеет укусить свой левый глаз. Мент тут же достал из кармана два четвертака и положил их сверху денег этого старого проходимца. Капон вздохнул и без долгих родов вытащил изо рта вставную челюсть, укусил этим золотом свой левый глаз и по-быстрому сгреб деньги со стола, чтоб мент не успел передумать.
Мент и не подумал обидеться за такой дешевый трюк и потребовал реванша. На что Капон, не задумываясь, предложил укусить свой правый глаз. Нервы у собеседника Спорщика не выдержали, он выскочил из-за стола мимо на всякий случай сжавшегося в комок Канона, закрыл дверь на ключ и прохрипел «Кусай!». Капон тут же расслабился и кинул на стол ментовские четвертаки. Хозяин кабинета полез в стол, достал пакет, который рано утром ему преподнесли на Привозе, и ответил Спорщику. Тогда Капон по-быстрому вытащил свой вставной глаз, кинул его у рот, одновременно подгребая выигрыш на карман.
После тех трюков только недоразвитый мог бы продолжать спорить с Капоном. Однако мент был далеко не простым, как мыло. Он схавал: больше Капон ничего в упор не укусит, если только у него нет протеза вместо головы. И бросает оставшиеся в кармане три рубля на стол, требуя продолжения этого банкета на двоих. Так у Спорщика от такой наглости нервы тоже не из колючей проволоки, хотя пари с укусами менту порядком надоели. Спорщик набирается своей фамильной наглости и заявляет человеку мало того, что при погонах, так еще и в галстуке, такую громкую фразу. Если Капон обделает брюки начальника и тот голым задом сядет на подоконник, так через пять минут эти штаны с шевроном запахнут любимым одеколоном всех поколений советских людей «Красная Москва».
А в это время под окном ментуры околачивается одна из шестерок Рыжего Боцмана. Чтоб знать, как благодарить Капона, если он не выдержит ментовской критики своего образа жизни. И что видит этот номер шесть? Он видит мента, сидящего голой жопой на окне, и больше ничего интересного. А Спорщик, который прекрасно понимал, что Рыжий не оставит без внимания его визит к защитникам народных интересов, про себя начинает сильно переживать. Такого маху дал, ни с кем не забил за то, как выставит мента у окне в виде, которым он греет подоконник. Вот что значит высокий профессионализм, хотя этот спор Капон начисто продул и честно отдал менту трехрублевку. Потому что сколько мент не принюхивался до своих фирменных штанов, так от них несло какой ты хочешь гадостью, но только не под названием «Красная Москва».
После этого мент и Капон мирно расстались. Спорщик, не моргнув вставным глазом, дал честное воровское слово, что не видел никаких сережек из бриллиантов, хотя мента уже больше интересовало, чтоб он никому не брякнул за их спор. Потому что сережки сережками, а если за номер, что отмочил Капон в служебном помещении, кто-то узнает, так мента вполне могут приговорить к высшей мере милицейского наказания — отправить на работу в народное хозяйство. И Капон целых полгода честно держал свое воровское слово, пока его интересы не натолкнулись на любопытный характер этого мента, сменившего обычные брюки на парадные после очередного стакана водяры.
Когда Капон своим ходом выперся из ментуры, он почувствовал, что сильно постарел и былая хватка ушла в прошлое, словно чирус. Потому что устроить менту такой шикарный вид из окна и ни с кем за это не забить, так о чем еще может идти речь, кроме за надвигающуюся старость вперемешку со склерозом. А что он имеет на старости лет, кроме вставного глаза и такой же челюсти? Ничего, кроме пары копеек, отсутствия пенсии и сильного сомнения дожить до коммунизма, где можно будет хапать все, что хочешь, без риска еще раз увидеть обшарпаный зал суда.
Капон догонял: менты из-за этих несчастных камней из своих трусов будут и дальше действовать на нервы всем подряд, так что на какое-то время профессиональные споры придется завязывать. А время — оно не резиновое и то, что ты откладываешь украсть на завтра, так какая-то тварюка вполне может слямзить сегодня.
Вот с такими невесёлыми мыслями Капон полировал тротуар по направлению до собственной хаты, пока не услышал командный голос со стороны мостовой:
— Товарищ Капон!
Спорщик застыл на месте, словно антикварная мумия. За долгую жизнь его называли мужчиной, гражданином, мосье, в крайнем случае козлом, а тут такое непривычное обращение. Капон развернул свой единственный настоящий глаз у сторону дороги и увидел кремовую «Ладу». На заднем сидении машины возвышался с видом замзавотдела по идеологии Славка Моргунов, одетый с такой тщательностью, будто приготовился лечь в гроб.
— Садитесь, товарищ Капон, — гостеприимно распахнул дверь Славка, и когда Спорщик плюхнулся рядом с ним на сидение, Моргунов вяло бросил водителю:
— В «Лондонскую».
Водитель гонит в эту гостиницу при кабаке, а старый Капон прикидывает, кем теперь работает Славка — кагэбешником, начальником торготдела или администратором филармонии. Потому что раньше Моргунов вкалывал сам себе рулеткой, но с этим напряженным трудом менты его сумели разлучить. И рулетка возле кабака «Юбилейный», который «Братислава» и наоборот, прекратила показывать счастливые номера.
А организовал эту рулетку вовсе не Моргунов, а моря'чки. Ну, что еще делать этим женщинам, если мужья пока в рейсе, а все, что приволокли до Одессы не только они, но и их помполиты, уже загнано на толчке? Некоторые, правда, просто сидели дома, другие, суки такие, завели себе дружков, пока их мужья обливались потом в дальних рейсах, прикидывая, сколько с них сдерет таможня. А эти морячки, с которыми сослыгался Моргунов, решили себе просто поиграть и организовали своеобразную одесскую рулетку. Ну, прикиньте себе помещение, где собрались девушки в диапазоне от тридцати до сорока лет. Они сбрасываются по стольнику и образуют прямо на полу круг из поз «мама моет пол». А в середине круга напрягается рулетка Моргунов, двигающийся строго по часовой стрелке. И на какой эта рулетка кончит вертеться, та и загребает себе весь куш. Вот так эти девушки отдыхали среди азартных ставок. Но потом морячкам этого оказалось мало, они стали рисовать себе зеленкой номера на попах и приглашать зрителей, которые делали более крутые ставки. Но жизнь в который раз доказала: там, где сегодня есть зрители, завтра появляются менты. Моргунов еще дешево отделался, если просто вылетел с этой доходной работы, потому что вкалывал простым рычагом удачи, а не организовывал подстатейные азартные игры.
Вот оттого Спорщик просто прикидывал, какую карьеру успело себе сделать это колесо фортуны в новеньком костюме-тройке из «Платана» и при галстуке.
Когда Капон увидел, как принимают Славку в кабаке, где очень редко пускали советских граждан и никогда не открывали дверь перед цветными иностранцами, даже если они гнали строки из «Мистера Твистера», он понял, что теперь Моргунов не меньше генерального директора «Интуриста».
— Слава, вы трудитесь в обществе охраны животных от окружающей среды? — полюбопытствовал Капон, когда официант напрочь отказался зачитать приговор и, чуть ли не кланяясь, пригласил эту пару не забывать дорогу в кабак.
— Нет, — честно ответил Моргунов, — я сейчас стою на защите нашей любимой родины. Выполняю свой священный долг. Кстати, товарищ Капон, вы же на вид — вылитый начальник военного округа.
Спорщик никогда не служил в армии, хотя ему доводилось стрелять из пистолета и махать ножом. А Моргунов, словно потеряв интерес к собственному слову, знаком подозвал до себя водителя кремовой машины и по-военному приказал:
— Дуй ко мне на хату и проверь, как там идет ремонт. Если что нужно — к Степану на базу и подвезешь. Свободен после этого до девяти ноль-ноль.
Водитель пантерой прыгнул у машину, словно Славка не отдал боевой приказ, а уколол его иголкой в зад. А Моргунов развязно предложил Капону немножко прогуляться по бульвару.
Самое смешное в этой истории было, что Моргунов таки-да попал в армейское положение и был им очень доволен. Даже дебил понимает: там, где оканчивается профессионализм, начинается бардак. И наша доблестная Советская Армия в этом бардаке победоносно завоевала высокие рубежи. Потому что мы знаем с детства: империалисты всех стран только спят и видят, как бы нас завоевать и превратить в своих рабов. Но хрен им: наша могучая армия постоянно напрягается на страже самой мирной страны, которая своих рабов просто так никому не отдаст. Вот поэтому советская армия самая большая в мире. И служат в ней все кому не лень. А кому лень служить, все равно регулярно получают повестки, чтоб по-быстрому перлись выполнять свой священный долг под угрозой уголовного кодекса. А когда начинается генеральная битва за урожай, так эти повестки вообще бомбами сыплются над мирными городами. Кто знает, может, в это самое время их зловредный Пентагон в полном составе обеспечивает кормами корову из штата Айова?
Так что тут удивительного, если наша армия такая громадная, хотя имеет секретное оружие, которого ни у кого нет — портянку. За кирзовый сапог как оружие массового поражения промолчим. Потому что пушки — пушками, а кто-то же должен убирать урожай, пока колхозники торгуют на рынках, строить дороги и генеральские особняки. На шару это делать желающих никогда не найдется. Скажем больше — за госрасценковские бабки тоже. А тут мало того, что никто не спрашивает «Не желаете ли выполнить свой воинский долг по возведению сортира у доме командира дивизии?» благодаря статье за дезертирство, так еще и без зарплаты. За все остальное, что творится в армии, можно промолчать, потому что Моргунова интересовал только этот штрих с его бесплатным приложением к труду.
Пришла пора уборочной и военкомат осчастливил Моргунова своей повесткой. Обычно Моргунов находил этим посланиям место у сортире, а тут его словно гец укусил. И он прется у Московский райвоенкомат, хотя такому красавцу у порядочной армии платили бы большие деньги, чтоб он близко к ней не подходил. Но что делать, если советский пацан еще не умеет толком сказать «мама», а уже догадывается, что он военнообязанный? Так Славка же не исключение, среди одесских пацанов тем более. У него в военном билете значится, что он свое уже отслужил. Был заправщиком военных самолетов у Борисполе до тех пор, пока не прилетел с неба крылатый гад без понятия за присутствие в армии Моргунова. И нагло потребовал горючего, потому что у его нутре томятся беспогонные туристы у сапогах на какой-то там Мозамбик. Мозамбик им подавай, когда Моргунов уже успел сделать ченч на горючее. Потому что самолет самолетом, а за два часа до него Славка закончил заправку личных автомашин офицеров, попутно набивая солдатский сидор шоколадом, кофе, сигаретами, водкой, так как брать деньги с командиров было ниже его достоинства. Иди знай, может, из-за этого гнусного Моргунова в Мозамбике никак не установится советская власть?
Чего бы там ни было, но, зайдя в военкомат, Моргунов тут же вспомнил за свою службу. А так как из всех военных достоинств у него было наглое рыло, хороший почерк и бутылка «Армянского», так он стал повышать свою армейскую квалификацию писарем у том же здании. И, засел у кабинете под номером 35, как в дзоте. Только Моргунов не думал ни от кого отбиваться, хотя за два часа своей нелегкой службы успел спереть почти шестьсот чистых бланков с военными печатями. И когда Славка выперся с ними на воздух, сделал морду, что теперь в Одессе главнее маршала, чем он, не бывает.
Бывшая рулетка Моргунов с ходу почувствовал себя исполняющим обязанности бога Марса в городе областного пошиба. А как же иначе, если из его рук повестки стали получать, кто прежде от такой радости отбивался всеми конечностями? Так одно дело идти неизвестно куда собирать урожай или строить на шармака чего-то в этой самой армии, совсем другое — валяться на пляже, отмахиваясь от жары повесткой, когда зарплата сама себе капает. Славка Моргунов обрастал всякими благами, как дикообраз иголками. Он заимел персонального портного, водителя и всего за десять бумажек с армейскими печатями затеял такой ремонт у своей хате, что не снился даже военному прокурору, не говоря уже за какого-то там военкома. Кроме того, запасники, вскрывавшие сейфы родных предприятий при помощи Славкиных бумажек еще надежнее, чем автогеном, отбрасывали Моргунову пару копеек на мелкие расходы.
Так нормальный человек жил бы себе и радовался до самой демобилизации. А наглому Славке этого мало. Когда аппетит приходит во время еды, то какой желудок может выдержать моргуновские требования? Если б к военкомату прикрепили хоть одну типографию, Славка бы всю Одессу отправил служить неизвестно чему и хорошо понятно зачем. Так никто за типографию не заботится, и Моргунов предлагает Капону стать генералом, минуя сержантское звание. А Капону — что, кисло? Тем более, раз в жизни выпала шара послужить любимой родине, тут не то, что на генерала, на полковника согласишься.
После разговора со Славкой Капон вместо домой заспешил в ателье, которое обслуживало его шикарными костюмами перед очередным фармазонством. И когда Спорщик показал мастеру Игнатовичу свою довольную морду, тот с ходу накинул метр себе на шею и цену к будущему костюму. Потому что, если такой клиент шьет себе шикарную обновку, то мастер понимает: денег от нее поубавится не только у Капона.
Мастер Игнатович заводит Капона до кабинки перед зеркалом и советует, какой крой самый модный для разделки очередных фраеров. На это Спорщик справедливо замечает, что ему так остро нужен костюм, как мастеру Игнатовичу ОБХСС. При названии любимой организации у мастера поубавилось настроения резвиться вокруг клиента, а Капон скромно попросил его замастырить генеральский мундир по выкройке бикицер. Так мастер на то он и мастер, чтоб даже из Капона за неделю сделать генерала; ему один хрен, кто командует в этой армии, лишь бы гульфик не полз на портупею. А учитывая природные данные Капона с его глазом, так Игнатович вообще бы мог ему и фельдмаршальский мундир сочинить под Кутузова. Тем более, что такая работа оценивается не как какой-то паршивый костюм из трех блюд. Но Спорщику за два разных глаза хватало и генеральской должности.
— Знаете что, Капон, — вкрадчиво шептал на ухо клиента Игнатович, размахивая мелом перед его носом, — мне так было трудно достать хороший материал до вашего костюма с погонами. Это же не какой-то там завалящийся люрекс, которым прогонялись все суда у порту.
Капон молча кивал головой, показывая всем своим важным видом, что страшные заботы мастера Игнатовича шкрябают ножом по его большому сердцу.
Когда мундир был готов, Капон посмотрел на себя у зеркало и без дежурных причитаний портного с ходу понял, что он просто родился, чтобы быть генералом. И армия в его лице потеряла ровно столько, сколько нашла в военнослужащем Моргунове.
Моргунов тоже не терял времени, пока Спорщик крутил своим задом в мундире перед зеркалом, тренируя на морде строгое генеральское выражение. Славка твердо знал: природа не терпит пустоты и когда заканчивается уборочная, начинается призыв. А тут возможен совсем другой клиент, которому нужны повестки вместе с родной армией, как Спорщику монокль для вставного глаза.
Если человек идет в тюрьму, так он хоть знает за что. Или, по крайней мере, кому это надо. А если его призывают, так он даже не догоняет, за какие такие грехи любимая родина лишает его на пару лет нормальной половой жизни и других мелочей. Словом, все прекрасно понимают, что отмазать от этой напасти может только институт или собственное здоровье. Хотя в стройбат гребут даже тех, кто не ходил в школу на уроки физкультуры. А если для института не хватает мозгов или пятой графы? Тогда одна надежда на Моргунова.
Но Моргунов не такой уж идиот, каким всю жизнь прикидывался. Он понимает, что отмазать от армии стоит хороших бабок. Ну припрется призывник на медкомиссию, так он еще не заскулит за болезни, а доктора видят, что руки-ноги целые, а значит этот пацан — прирожденный воин. Другое дело, шиза, какой хирург понимает, что делается у человека под волосами, может, ему в руки не то, что автомат, стройбатовскую лопату давать опасно. Так одно, когда человека от службы отмазывает Славка Моргунов, совсем другая цена возникает, если этим займется генерал.
Капон снимает шикарную хату и для конспирации лепит на ее двери табличку, которую снял с кладбищенского памятника. Спорщик отчекрыжил низ и получилось «Генерал Александр Павлович Скобелев» без всяких дат под фамилией. Капон чуть ли не спит в своей новой пижаме с погонами, а по хате учится ходить, не виляя задом, Майка Пилипчук и произносить фразу: «Не желаете ли выпить чашечку кофе?» Потому что генерал без экономки обойдется родителям призывника дешевле. Тем более, какой козел станет экономить на собственном ребенке, если его могут послать в Афганистан помогать строить исключительно мирную жизнь, как утверждают средства массовой информации, несмотря на то, что гробы оттуда приезжают регулярно.
Майка Пилипчук выучилась говорить ключевую фразу и носить английский костюм с очками не хуже, чем Капон свой мундир. Моргунов, окончательно наладив связи с психоневрологическим диспансером, провел на себе генеральную репетицию, во время которой несколько раз хватался за бумажник, настолько Капон с Майкой были похожи на сочиненные ими образы.
— Скажите, Слава, — попробовал вылезти из генеральской шкуры Капон, — когда мы начнем рвать среди здесь когти?
— Перестаньте, товарищ генерал, — ответил Моргунов, — это что вам, афера? Мы таки — да будем делать хорошо людям, а не брать бабки неизвестно за что. Это вам не дешевый халоймыс, когда вы семь раз продали свою инвалидскую очередь на «Жигули». Может быть, вы и не настоящий генерал, зато дурдом — подлинник.
А Майка смотрела на Славку восхищенными глазами, несмотря на то, что регулярно спала исключительно возле стула, на котором висел генеральский мундир.
Первым клиентом этой военной хунты с Маразлиевский улицы стал сын некого Фраермана, который из-за своих старорежимных взглядов никак не мог понять: зачем мальчику идти в армию, когда в это время можно торговать на толчке? Между нами говоря, сын Фраермана был таки — да малохольным. Потому что только полный идиот с такой фамилией и знанием шести иностранных языков мог решить поступать в высшее учебное заведение, куда пускали только с московской пропиской. Так что Моргунову устроить белый билет этому пацану показалось несложным и он притаскал старого Фраермана к генералу Капону.
Фраерман начал улыбаться еще перед закрытой генеральской дверью. Еще бы, такой человек, воевал вместе с Жуковым в Одесском военном округе. В общем, Моргунов излагает суть дела, Капон важно качает погонами, а Майка уже сформировавшимся лебедем заплывает в генеральский кабинет и без запинки произносит кофейную фразу, будто читает ее по бумажке. Фраерман зреет для раскола, как апельсин на портовом холодильнике, а Канона по натуре начинает разбирать злость: как это его, боевого генерала, сподвижника маршала Жукова, удалось спровоцировать на такую авантюру? Поэтому Капон ненавязчиво вспоминает оборону Севастополя и намекает, что его роль в победе над Германией на каких-то пару сантиметров ниже генсековской. И при этом тянет со стола фотографию в рамочке, где на Малой земле возле полковника Брежнева стоит он, Скобелев, тогда еще вовсе не генерал, молодой и веселый, к сожалению, не так хорошо сохранившийся, чтоб его узнавали все подряд.
А что Фраерман не знает генерала Скобелева, если когда-то сам читал, что тот воевал на Шипке, освобождая братский болгарский народ от турецко-фашистской агрессии. И поэтому до него доходит, что в Генштабе у такого воина сохранились кой-какие связи, а значит малый Фраерман может получить шанс потерять счастье таскать кирзовые сапоги, ловить по морде и слушать политинформации, не говоря уже за вероятность Афганистана с его мирной жизнью и цинковыми гробами.
В назначенный день малый Фраерман прется в военкомат, нафаршированный устными инструкциями Моргунова, с повесткой на кармане и знанием шести иностранных языков в своей больной голове, которая никак не может понять: если ей нельзя в институт, почему можно в армию? А перед медкомиссией штатский дежурный с повязкой между плечом и перстнем намекает Фраерману, чтоб он снял тапочки и маршировал по коридору босиком, привыкая к тяготам армейской жизни. Но Фраерман ни за что не хочет расставаться со своими шкарами, может, золото в них зарыл или носки у него дырявые — кому какое дело? Тем более, если у него есть обязанность защищать родину, так Конституция дала ему кое-какие права и в том числе, ходить у ботинках. И вообще, не пошел бы этот самый штатский, мягко говоря, на хутор бабочек ловить?
От такой наглости дежурный даже не дерется, а просто не знает, что ему делать. Он два дня стоит здесь с наглым видом и после его слов все призывники вылетают из тапочек, словно в них лежат взрывпакеты. А тут такое налицо дезертирство, что этот с повязкой бежит к настоящему дежурному майору и гонит ему о бунте в коридоре перед медкомиссией. Майор, смачно отматюкавшись, перестает рисовать чертиков в блокноте и прется впереди штатского подавлять фраерманское восстание. И с ходу обрушивает на будущего воина Фраермана такие слова, которых нет в разговорниках наших потенциальных противников.
Майор где-то в глубине души понимает, что такой наглый малый просто обязан отправиться служить туда, где волосы начинают улетать с башки без помощи цирюльника. Так Фраерман же этого догнать не хочет, он вообще не согласный примерять портянку. Поэтому призывник рассказывает майору все, что он думает за него и догадывается за его маму. Но если Фраерман не хочет попасть в армию, майор наоборот очень желает оставаться в военкомате, где он катается, как импортный голландский сыр «паризьен» в оливковом греческом масле. И он сыплет на будущего защитника родины такие угрозы, от которых бы сам упал в обморок. Но наглый малый на них не ведется, а гнет свою линию в нужную Моргунову сторону психоневрологического диспансера. И попадает туда вместе с так и не снятыми шузами и направлением военкомата. За малым Фраерманом закрываются двери с решетками и он начитает бояться психов. А потом приглядывается до контингента и понимает, что таких нервных настоящие психи сами должны опасаться. Фраерман проводит в этом заведении всего неделю, за которую успел нарычаться на обслуживающий персонал на всю оставшуюся жизнь, получает в уже белый билет красного цвета статью «1О-Б» и пояснения главврача от военной жизни Моргунова, что теперь его в армию не призовет даже великий полководец Устинов.
За полгода энергичной деятельности — от призыва до призыва — Моргунов с генералом Капоном и его экономкой Майкой произвели на свет больше психов, чем это сделала богатая на такие явления одесская природа. А врачи со Слободки грызли локти в недоумении: что за конкуренты объявились у них в этом городе? Потому что наивно полагали, будто только они умеют за бабки лечить от ношения кирзовых сапог и неуставных отношений. И начинают нервничать, с понтом собственные клиенты, так как навалом бывает чего угодно, но только не денег.
А старому Капону это как раз плохо лезет в голову, потому что сколько можно быть генералом, когда бабки уже некуда девать? Так Капон настолько устал от этой армейский жизни, что переговорил с маршалом Моргуновым за отставку. Моргунов же не те психи, которых наштамповал за последние месяцы, он понимает: рядовой должен служить из-под палки, а генерал — это совсем другой пациент. Тем более, такой генерал, как Капон, который вместо капитуляции может устроить последний парад под лозунгом «Погибаю, но не сдаюсь», И в конце концов, кто даст гарантию, что у него нет военного предчувствия атаки противника на их веселую жизнь?
Так что Моргунов прерывает свою гуманную деятельность по призывникам, тем более, что ему тоже не очень нравится консервировать бумажки под названием деньги, а Капон без сожаления расстается с генеральским мундиром и табличкой на двери, но только не с экономкой Майкой, которая уже вполне сходит за гранд-мадаму. Потому что с ее помощью Капон решает вернуться к профессии честного спорщика.
И Майка Пилипчук начинает околачиваться на вернисажах, премьерах и прочей ерунде, будто в этом понимает столько, сколько публика, которая слетается на запах советского творчества. И заводит знакомства при помощи своей фигуры и внешности с разными людьми, за которых Капону имеет смысл снова спорить. В том числе она спуталась с самым популярным писателем Одессы Сергеем Гончаренко.
Сергей Гончаренко был таки-да нашим самым популярным писателем, а та полова, которой он поганил бумагу, попадала до людей только вместе с нагрузкой из Флобера или Достоевского. Он мастерски владел манерой соцреализма и регулярно кропал такую херню, что ее наотрез стонали читать в лите.
Гончаренко часто околачивался за границей, откуда постоянно привозил добро у раздутых чемоданах, и записи встреч в тощем, блокноте. А потом по-быстрому шворкал очередной вклад в советскую литературу и тащил его в издательство «Фонарь». Как профессионал высокого класса Гончаренко с одинаковым отвращением катал книжки за мир и дружбу, рабочих и колхозников, а также персональные воспоминания о выдающихся мастерах культуры собственного пошиба.
И вот как-то этот писатель проходит через таможню после того, как три недели околачивался у одной поганой капиталистической стране, которая до того гниет, что от нее до сих пор воняет на наших улицах. Ну и натурально лепит за месяц очередной шедевр литературы имени Черненко с его дефективной контрпропагандой, а потом с ходу волочит рукопись в этот самый «Фонарь».
Так республиканское издательство «Фонарь» только в такой дребедени и нуждается. Потому что все свои тематические планы посвящает исключительно очередному съезду партии. Гончаренко без дежурных комплиментов редакторов и так знает, что его новый шедевр — это как раз то, чего нужно партии и больше никому. Поэтому он не стал дожидаться, пока освободится главный фонарный редактор товарищ Советский, и буром прет мимо его секретарши прямо до кабинета.
А там Советский воспитывает редактора, который притащил ему какую-то дрянь за декабристов. Ну, может и не дрянь, но за декабристов точно. А разве в рукописи написано, что эти самые Волконские недобитки поперлись на Сенатскую площадь под влиянием идей марксизма-ленинизма? Ни хера подобного. Поэтому Советский вытащил свой цитатник и с удовольствием напомнил редактору — Владимир Ильич брякнул в свое время: эти декабристы были страшно далеки от народа. А круг их интересов был до того узким, что колхозы в него не вписывались. И с таким союзником Советский легко погасил порыв редактора напечатать эту книжку. Потому что главный редактор твердо знал — с работы могут снять только, если напечатаешь что-то путное. И наиважнейшей своей задачей считал запрещать все произведения, в которых не было ссылок на Ленина и Брежнева с их съездами. А самым большим подвигом в своей литературной жизни Советский считал те еще похороны, которые он устроил рукописи Жванецкого.
Так Гончаренко сидит и слушает херню, которую лепит из себя Советский словами вождя революции на голову бедного редактора с его декабристами. А сам себе думает: вот если б Владимир Ильич накатал что-то вроде «Декабристы — молодцы, хоть не обрезаны концы», так Советский бы каждый год за них книжки выпускал. Особенно, если бы еще один уже покойный Ильич вспомнил, что видел какого-то там декабриста под Новороссийском. Но если Брежневу, а тем более пока живому Черненко не надо этих декабристов, так на хер они сдались Советскому и такому же читателю?
Редактор с уже похороненной рукописью вылетает за дверь вместе с ценным указанием накатать отзыв о слабости этого литературного произведения, издание которого навсегда бы опозорило политически грамотный «Фонарь», а Гончаренко кидает свой бестселлер Советскому на стол и тот уже по одному заглавию видит, что это литература повышенного для него спроса. И такую книгу надо издавать массовым тиражом, этак экземпляров тыщи три, со скоростью присвоения Черненко очередной геройской звезды на впалую грудь.
Естественным образом, редактора с рецензентами катают отзыв за новый блистательный вклад Гончаренко в дело воспитания советского человека, а наш писатель с отвращением смотрит на окружающую его жизнь, вспоминая гримасы мира капитала. И только Майка Пилипчук пару раз в неделю делает максимум от нее зависящего, чтобы писатель окончательно не пал духом и понимал: не все в нашей жизни так погано, как ему видится.
Книжка была уже набрана, как оказалось, что рукопись читали не только товарищи из «Фонаря». Тем более, Гончаренко на свою голову опубликовал в газете из нее те куски, где наиболее ярко проявился хищный оскал мира капитала. А после этой статьи продажные писаки из желтой забугорной прессы, которые, оказывается, не только лижут пятки Уолл-стриту, но и читают советскую периодику, стали мазать нашего прогрессивного писателя черной краской.
А что, Гончаренко когда-то писал неправду? Ни разу не писал. В той самой загнивающей стране он с местным ком-партийным товарищем-судовладельцем хорошо поддал в его персональном бассейне, а потом эта пара выползла на улицу. И что они видят? Они видят толпу, которая идет с нарисованными лозунгами. Так наш писатель по-английски понимает только слово «виски» и в упор не может догнать, чего там накарябано на плакатах этих борцов за права. Он спрашивает зарубежного кореша: какого хотят эти люди? А тот ему в меру знания русского языка и пальцев лепит, что они хотят свободы. Так наш прогрессивный писатель становится впереди этой демонстрации и прет воевать за лучшую долю простых людей в мире повальной эксплуатации. О чем честно накатал в своей книжке.
А эти паскуды из-за бугра помещают в своей желтой, как мировой сионизм, прессе не только статью за нашего писателя, но и его фотографию во главе той демонстрации. И поясняют, что даже популярный советский писатель и то посчитал западло не выступить на стороне сексуальных меньшинств, которым не хватает этой самой свободы. Правда, в своих мемуарах он почему-то указывает, что шел впереди заграничного пролетариата, стонущего в тисках эксплуататоров, а не гомиков, педиков и прочих лесбиек, как это видно по снимку и плакатам. И кроме того, Гончаренко зачем-то написал, что в их родном городе еще больше безработных, чем жителей. Если бы не этот злобный выпад буржуазной продажной прессы, наш читатель получил бы очередной литературный шедевр. А так набранную книжку рассыпали, и редактор Советский начал разговаривать с популярным писателем так, будто он был декабристом и пер не впереди демонстрации за свободу, а прямо на Сенатскую площадь со своими узкими интересами. Майка Пилипчук стала единственным человеком, который в меру способностей делал все, чтобы популярный писатель находил утешение если не в литературе, так хотя бы в поговорке «Хороший тухис — это тоже нахис». Хотя у нее самой неожиданно начались неприятности.
Майке Пилипчук с детства вдалбливали в голову, что советского человека должна украшать не модная одежда, а природная скромность. Так Майка еще молодая и этого никак понять не хочет. Она выпрыгнула из шкуры утки в позу белого лебедя и не знает, чего бы еще нацепить на свои пальцы и задницу. И вместо трамвая нагло едет на новеньких «Жигулях», будто она не скромная экономка генерала в отставке Капона, а военкоматовский деятель. Она вышивает с Гончаренко по таким хатам, что после ее рассказов у Спорщика челюсть от возбуждения скачет, как кастаньета между носом и кадыком, и бешеным огнем горит вставной глаз. Хотя он никуда пока не торопится. А Майка меняет наряды с той же скоростью, что ее бывший партнер Моргунов кабаки и девушек. А о чем это может говорить? Только о том, что одним людям сразу становится очень плохо, если другим делается хорошо. И на третий день после того, как Майка стала приезжать к себе на хату у собственной машине, ее тут же вызвали в тот самый кабинет, где в свое время будущий генерал Капон божился за то, что не видел никакой старинной бижутерии из ментовской коллекции.
Когда советского человека вызывают у милицию, он с дрожью вспоминает прожитые годы. И ведет себя так, будто его там могут шлепнуть без суда и следствия. Он заранее перебирает все свои грехи и вспоминает, что два года назад не прокомпостировал трамвайный билет. И сильно нервничает за то, что как-то услышал политический анекдот. И поэтому прется в милицию с монашеским видом, одетый чуть шикарнее пугала, заранее согласный со всем, что скажут менты.
А что делает Майка? Она одевается, как на прием к английской королеве или на вечеринку к первому секретарю обкома. Цепляет на себя все, что можно и особенно нельзя. Садится у свою машину, лихо подкатывает к менту-ре и заплывает в кабинет белым непорочным лебедем. А мент смотрит на такую прелесть и понимает, что по линии расхищения, несмотря на сигнал, ей ничего не пришьешь. Иначе она бы носила не перстни на руках, а заплаты на всем теле.
Вместо привычного для этой девочки, что она вытворяет вечером, мент почему-то начинает интересоваться: зачем Пилипчук не работает? Майка даже не понимает, какого с таким вопросом примахались именно к ней, когда полстраны делает то же самое, если не ворует. Так скромный человек просто бы ответил: не достоин, мол, идти в едином строю передовиков пятилетки. А наглая Майка, сверкая помадой и бриллиантами, запросто гонит, что работать ей просто не хочется. Ну не будет же она в самом деле колоться менту, что в поте лица ломила спину на одноглазого генерала вместе с чашечкой кофе.
Мент делает из себя вид придурковатого, с понтом не догоняет, как это многим девушкам удается не ходить на трехсменную работу и при этом ездить у собственной машине. И он нагло интересуется: чем зарабатывает себе на кусок хлеба и прочие пару карат эта чудачка? Майка, не перенервничав, нагло прикурила сигарету «Море» с коричневым фильтром и золотым ободком, сощурила глаз, нараспев протянула:
— А я занимаюсь минетом…
— Сосете, значит, — удовлетворительно подытожил мент.
— Скажите, пожалуйста, — с вежливостью экс-генеральской экономки не обиделась Майка, — сколько вы получаете в месяц?
— Двести двадцать рублей, — с кристальной честностью партийца ответил ее собеседник при погонах. Майка ухмыльнулась еще раз и веско заметила:
— Нет. Это вы тогда сосете. А я занимаюсь минетом. Тут мент натурально побагровел. Потому как прекрасно догадывался, что эта девочка не такая дура, и она отлично догоняет: он тоже не пришибленный, чтоб жить на одну зарплату. И хотя садить Майку было вроде не за что, мент стал слишком напирать на нее своим характером и довел до сильной степени раздражения. Так Майка не такая беззащитная, чтоб не нажаловаться на этого блюстителя соцпорядка и любимому Гончаренко, и почти папе Капону. Гончаренко стал обрывать телефон ментовскому руководству, которое хотя и не засовывало свои шнобели на его книги, но имело их вперемешку с автографами, а Капон растрезвонил по всему городу за этого самого мента и его голую задницу в окне. Все, кому надо, знали: если Капон утверждает насчет запаха «Красной Москвы», так это такая же чистая правда, как и то, что дежурный по городу майор Проценко может выжрать ведро водки и при том оставаться живым экспонатом дореволюционного общества «Трезвость». А кого может напугать мент, если за сквозняки вокруг его окна начинают идти непечатные рассказы? Словом, черный рот Капона и скулеж писателя Гончаренко сделали свое поганое дело вместе с вовремя поднявшейся волной, когда менты вдруг интенсивно начали топить друг друга на всю катушку. Как потом выяснилось, не по делу, что само собой разумеется. Так тот мент, что капал на мозги Майке, посчитал за счастье просто попасть в народное хозяйство и убедиться на собственном опыте: судьба человека во многом зависит от того, если он знает, где надо гавкнуть, а когда — лизнуть.
После этого Капон раздухарился, будто к нему вернулась молодость вместе с настоящим глазом над природной челюстью. И пока по городу менты выясняют отношения между собой, и катят друг на друга такие бочки, что они летят до Москвы по киевской трассе, так даже придурок моргуновского разлива не пропустит эту неразбериху. Даром что ли Майка шлялась с Гончаренко по хатам, за которые можно спорить на стоимость всего обкома вместе с его зданием и гаражом?
Как-то раз писатель Гончаренко тоскует за прожитые годы на собственном диване. А на его мощной волосатой груди разлеглась Майка Пилипчук и читает коллекцию этого деятеля, чтоб у него ко всем делам поднялось и настроение. И хотя Сергей Гончаренко местами улыбается, самочувствие у него точно такое, как у первого секретаря обкома с благодарностью от ЦК у зубах перед пинком на пенсию. Он таит в себе злобу на родную партию, которую возненавидел еще больше, чем когда у нее вступал, и начисто забыл: тем, чем он стал, во всем обязан только этой организации. Потому что хотя Гончаренко всего полтинник, а он уже был самым популярным писателем города, несмотря на свой юный возраст по сравнению с другими одесскими литературными деятелями. Так Гончаренко этого понять не хочет, он ведь не для того погасил в себе природный талант и лизал своими произведениями зад этой поганой мелихе, чтоб она с ним так поступила. И вообще, многие руководящие деятели Одессы стали разговаривать с ним сквозь золотые и фарфоровые зубы. Будто Гончаренко родился в этом городе, а не в той же Петровке, как они. Потому что если Одесса была кузницей разнообразных кадров для всего мира, так Петровка столь же регулярно поставляла сюда всякое партийное и прочее литературное руководство.
— Слушай, что такое «Сухари жари»? — оторвала писателя от грустных мыслей Майка.
— Это ценник тостера из любашевского магазина, — отвлекся от своих тяжких размышлений по поводу дальнейшей судьбы советской литературы Гончаренко.
Майка довольно наигранно заржала, пытаясь передать свое веселье Сергею. Но он даже не улыбался, потому что чаще Майки читал свое собрание и был в поганом настроении.
Майка продолжала заливаться, читая вслух: «Кофе из чайника. Цена 22 копейки», «Бздоба свежая — 18 копеек», «Колючка в горшке — 2.20» и другие шедевры торгового творчества из личной коллекции писателя.
А в это время на другом конце города произошло интересное событие. До сих пор охрана московского Белого дома или такого же хауза в Вашингтоне считается государственной тайной. А что Одесса не может иметь своего Белого дома безо всяких тайн, когда она его давным-давно построила на Французском бульваре, который при ГПУ стал сходу Пролетарским? Так, несмотря на такое заглавие многие жильцы этого райончика видели молоток только в наших многосерийных фильмах, где им перевыполняют напряженные плановые задания. А в самом Белом доме на этом бульваре жили простые люди из обкома и прочего генералитета. Если такой дом стоит на месте, то козлу понятно: в его квартирах нафаршировано так, что у форта Нокс стены от зависти могут покрыться плесенью. Поэтому на бесквартирном первом этаже одесского Белого дома сидят только менты и секут, кто из посторонних осмелится попрыгать вверх по ступенькам парадного с финскими обоями на стенах. И в то самое время, когда Майка Пилипчук цитировала очередной ценник, в парадное Белого дома строевым шагом вошли менты. Сплошные майоры и полковники, так что охрана посмотрела на их погоны и вскочила в своей комнате по стойке «смирно». А эти самые офицеры вместо команды «вольно, разойдись» лепят своими словами что-то тоже сильно военное. Они наставляют на охрану разнокалиберные стволы и командуют поднять руки выше погонов. Так что, эта доблестная охрана не подчинится приказу старших по званию и без их пистолетов? Иди знай, может быть, и не подчинится, но в таком раскладе второй раз поднять руки их никто не просил. Пара офицеров остается с напрягающими руки охранниками в той же ментовской форме, что и они, а остальные с важным видом прут наверх и бережно звонят в одну скромную генеральскую квартирку. Причем в ней жил не такой генерал, как Капон, а гораздо богаче.
Генеральша даже не спросила, кто это приканал до ее в гости у дневное время. Потому что была приучена жизнью: если к ней звонят у дверь, значит имеют на это полное право. Эти так называемые менты спокойно заходят до ее хаты, а генеральша вместо того, чтобы предложить им расположиться поудобнее в двадцати метровом холле и выпить рюмку кофе, интересуется с дрожью в голосе, чего они приперлись. Видимо, дама чувствовала, что генеральский погон не всегда гарантия против тюремной камеры, а такая толпа не вламывается запросто на палку чая. Так офицеры не такие кровожадные, чтоб пугать беззащитную женщину привычными с детства репрессиями со стороны государства. Они просто запирают ее в шикарном туалете, на который кое-кто бы с удовольствием поменял свою жилплощадь, и начинают устраивать в хате шмон. Причем ведут его так тщательно, словно это не переодетые офицерами рядовые налетчики, а самое настоящее бандформирование имени Феликса по кличке Железный с его днями «Мирного восстания». И сколько бы генеральская мадам не звала из своего сортира на помощь, так кроме спустить воду ни о чем не могло быть и речи из-за хорошей звукоизоляции. А эти проклятые бандюги набивают у чемоданы то, что дает родина генералитету за его тяжелую жизнь, и растворяются из дома со скоростью бразильского кофе на бакалейном складе города.
Эта скорость не очень понравилась обкому. Потому что сегодня какой-то нищий по сравнению с ними сосед-генерал, так что будет завтра, если не выгонят с работы, откуда можно тянуть больше, чем из какого-то комбината, хотя в кабинетах только столы с бумагами под портретом свежего вождя? И чтоб трудящиеся могли спать спокойно в такой обостренной криминогенной обстановке, со скоростью скумбрии, эмигрировавшей в Турцию, косяком пошли совещания по безопасности рабочих и крестьян, напичканные словами «разработать» и «в свете решений исторического». Вся эта полова льется на головы ментов, которые вместо того, чтобы бороться с преступностью, не смогли защитить генеральскую хату. Как будто они виноваты, что этот простой советский генерал сармачнее шереметьевского грузчика, и даже Капон такой наглости не смог пережить.
Так что генерал освободил жену из туалета и стал утешаться песней «Раньше думай о Родине, а потом о себе». А менты, позабыв за свои распри, ринулись искать его трудовые сбережения из чемоданов в свете очередного постановления партийных органов. Потому что первый секретарь клялся своим партбилетом их главному начальнику: если он не найдет генеральские бебехи, так пойдет со своей нелегкой работы совсем на другой орган, чем тот, который им командует.
Как всегда в таких случаях, у Капона было твердое алиби, зафиксированное мягким скандалом в районной поликлинике. За Пилипчук и говорить нечего; когда генеральша бегала по стенам собственного сортира от свалившейся на нее радости в погонах, Майка декламировала ценники на груди чуть-чуть не ставшего диссидентом Гончаренко.
Пока вся милиция города чертыхалась от арии «Как хорошо быть генералом», к отдыхающему после очередного спора Капону заявился передовик производства Фаткудинов, который еле дышал у порту под тяжестью сразу трех ударных вахт «60-летию СССР — шестьдесят ударных декад», «Шестидесятилетию Минморфлота — шестьдесят ударных недель», и «40-летию обороны Одессы — 73 трудовых рекорда». Фаткудинов, правда, не совсем понимал, в честь чего он сегодня прется на смену, но это не мешало ему воровать все более ударными темпами.
Небольшое интернациональное звено, которое организовал Фаткудинов, предпочитало разгружать суда по самому прямому варианту «борт-карман». Вместе с Фаткудиновым эту сложную технологическую линию обслуживали докер Молодцов и водитель Гарий. У каждого из этих ребят была такая трудовая биография, которая впрямую помогла им сбиться в неформальный коллектив друзей-единомышленников.
Именно Молодцов стал главным героем обработки теплохода «Ленинский пионер». Это не удивительно, учитывая, что судно гоняло по вьетнамской линии, регулярно доставляя в Одессу пусть поганую рисовую, но все-таки водку. Удивительно другое: то время, когда Молодцов забрел на борт судна, водки на нем вовсе не было.
В ту ночь Молодцов приперся на смену сразу после именин в одних носках, потому что шнурки напрочь саботировали завязываться. Бригадир смотрит на докера Молодцова и понимает: единственное, чего можно ждать от этого передовика, так это очередной неприятности в честь любой из трех ударных вахт. Но бригадир не больной же на всю голову, чтобы отстранять от работы марширующего на четвереньках Молодцова. Потому что твердо знает: из-за одного пьяного премию забирают у всей бригады. И поэтому грузчики нежно укладывают баиньки под складом порывающегося влезть на судно Молодцова. А тот, несмотря на отсутствие обуви, все равно нарывается на трудовой рекорд. Пришлось ему популярно объяснить, что бригада перерабатывает деревянный паркет, а не апельсины, мясо и прочие бананы, перегружать которые Молодцов любил больше всего на свете. И этот докер уснул со спокойной совестью.
Так во время смены одному из грузчиков чего-то на всякий случай залезлось в соседний трюм. И он видит, что бригаду здорово надурили, заставив трудиться всего одним ходом по варианту борт-склад. Потому что у том предусмотрительно закрытом на ночь трюме бесшумно лежали знаменитые вьетнамские покрывала, от которых сходили с ума гости нашего толчка с золотыми зубами под тюбетейками. Бригада с ходу объявила себе перекур от этого паркета и полезла ударно мацать шелковые покрывала. Каждый грузчик старался кто во что горазд, а один шустрый так вообще за десяток вьетнамских тряпок нанял целый грузовик. В общем, вся бригада напрягается под импортным грузом, а Молодцов, как последний дурак, храпит под это событие. Но, видимо, страсть к ударному труду поборола сон, потому что Молодцов все-таки продирает глаза и видит, что люди носятся туда-сюда пешком с какими-то узлами за спинами, а не с паркетом впереди погрузчиков. И когда он принюхался повнимательнее до того, чем разжились вместо паркета эти ударники коммунистического труда, так стал сильно злой на них за то, что не дали работать с первых минут смены. И бесшумно в одних носках полез на судно чисто с яростью диверсанта, стремящегося его взорвать пусть ценой своей жизни.
И что видит этот передовик у трюме? А ничего не видит, потому что там темнее, чем у негритянском заду. Так техника безопасности запрещает трудиться в неосвещенном месте, поэтому Молодцов наощупь наматывает на шмат поддона какое-то покрывало, делает из этого факел и светло у трюме. А там еще покрывал осталось — за одну ночь вся бригада вынесет, надорвется, но рекорд, как на коже с «Советской Литвы», не поставит.
В это время вахтенного каким-то чертом занесло на рабочее место. Он видит огонь в трюме и визжит «Пожар!». Ну, если бы он не заорал такого, так никакого пожара бы в упор не стало. А так Молодцов бросил свой факел у другую сторону, чем побежал, и пожар таки-да состоялся. Правда, не такой хороший, чтоб всем стало понятно, как здорово сгорели украденные вьетнамские шмотки. И только поэтому вся бригада, каясь, лупила себя в грудь, что такого больше не будет, а Молодцов орал это громче других по старой привычке.
А Гарий не был таким переборчивым насчет вьетнамских грузов, как Молодцов. Пока его бригада брезговала паркетом, так Гарий доказал, что и вьетнамские деревяшки на что-то годятся. Он надыбал вагон с жалюзями, сбегал за Фаткудиновыми на его любимый десятый склад и портовики приступили до трудового рекорда. Известно, что из порта при большом желании можно вытащить все. Так у этих ребят большого желания не было. И поэтому одни только жалюзи летели темной ночью через портовую ограду, будто вьетнамцы засобачили на них пропеллеры. А потом Гарий дал вохровцам обследовать свой пустой «газик», выскочил из порта и, уже погруженный, попер товар потребителю, минуя базы, магазины и прочие точки, где его могли разворовать.
Фаткудинов не зря торчал на десятом складе, по которому бегали поезда и любители всего, что там лежит. И Молодцову с Гарием было непросто завоевать доверие набившего руку на любых видах груза Фаткудинова, чтоб иметь с ним равную долю. Они прошли проверку. Фаткудинов пообещал расценивать их труд, как собственный, если эта пара сумеет вынести из порта говяжью тушу без приглашения в долю вохровцев. Причем вынести, а не вывезти, что любой дурак сможет.
Гарий с Молодцовыми с ходу доказали, что им нет преград на море и на суше, а тем более — у жалкой проходной. Они себе спокойно натягивают на тушу портовую робу, которую, как специально шьют таких фасонов, с понтом ее таскают на себе не живые люди, а дохлые коровы. Напяливают на мороженую тушу без усилий эту самую робу, а до куска горла закрепляют каску по правилам техники безопасности. Берут эту тушу между себя и с песенными шатаниями прут через ворота. А бдительный вохровец удивляется, как такое трио пьяни еще перебирает по земле кирзовыми сапогами, хотя тот, что посередине, вроде бы швендяет босиком.
После этого Фаткудинов понял — с такими ребятами вполне можно даже строить коммунизм и стал объяснять: в их годы воровать все, что плохо лежит, не годится. Потому, что хорошо лежит — так этого вообще у нас не существует, если не считать Мавзолей. И предложил уже компаньонам не просто красть товар, но улучшить благосостояние советского народа. А Молодцов с Гарием как раз об этом со школы только и мечтают. Так что они ударными темпами в честь юбилея морского флота набивают грузовик ситцем, со скоростью трудового рекорда в честь обороны Одессы гонят по Измаильской дороге до села Великая Долина у переводе с немецкого, а потом по-быстрому, как на празднике труда, посвященном 60-летию СССР, лепят на грузовик транспарант. На том транспаранте не привычно написано что-то вроде «Верной дорогой идете, товарищи», а совсем «Автолавка». Фаткудинов ко всем своим достоинствам был психологом. Он понимал, если скидывать товар дешевле, все поймут, что он ворованный. А если скидывать товар дороже госцены? Тогда натуральная советская торговля и никто ни о чем стучать не будет. Докеры по-быстрому загоняют ситец обалдевшим от дефицита селянам по спекулятивной цене и гонят поближе к родному складу. А там какие-то гады нагло воруют их любимый товар, как будто ситец имеет манеру сам себе размножаться в закрытом складском пространстве. И три ударника коммунистического труда вступили у самый настоящий бой с этими ворюгами, чтоб они не покушались на достояние всего советского рабочего народа и его трудовой, и никак иначе, интеллигенции. Конкуренты убежали со склада красть у другое место, радуясь, если не новым синякам, так тому, что в порту куда ни плюнь — всего не своруешь.
А потом менты из линейного отдела стали интересоваться: что это за болезнь поселилась на десятом складе, где половинятся не то что хрупкие ткани, но даже стальные лезвия «Нева»? И Фаткудинову со своим шоблом пришлось сделать вид, что этот склад им так же остро необходим, как Украинскому театру постановка «Малой земли» исключительно для кассового успеха. Потому что кроме складов с вагонами у порту еще ошиваются и суда. Вот по этому поводу Фаткудинов и решил зайти к генералу в отставке Канону.
Докер сделал Капону предложение, от которого он чуть не проглотил свою вставную челюсть. Фаткудинов с утра пораньше без вредных мыслей о плановом задании порта по переработке зерновых грузов, сбежал с этого важного для наших колхозов мероприятия и гордым бакланом носился по причалам, выясняя, на какое масло они сегодня богаты. И тут ему подвернулся не какой-то там затрушенный «Вишва Уманг» с соком манго, а знаменитый красавец «Друг» с белыми парусами. «Друг» притянул до себя Фаткудинова еще сильнее, чем Молодцов за барки во время ситцевой дележки. Фаткудинов видел столько фильмов с этим парусником под разными названиями, что попер на него рогом, хотя понимал: на такой посудине можно с лихвой разжиться разве что мачтами. В общем любознательный докер швендяет по судну, восхищаясь его леерным ограждением, а потом начинает сам себя уговаривать: любое время должно перековываться в наличный расчет. И если он уже до рези в зрачках насмотрелся на эту красоту, так, что, на память о ей здесь и украсть нечего? И с удовольствием вспомнил, как его вместе с другими советскими туристами один-единственный раз пустили на флагман пассажирского флота «Максим Горький». Может, западным немцам, которые годами торчали на этом судне, воровать и нечего, а наши люди за два дня так расстарались, что капитан заявил: в следующий раз соотечественники-туристы смогут подняться на борт только после того, как его повесят на локаторе. Потому что многим повезло куда больше Фаткудинова, так и не успевшего из-за поломки инструмента отвинтить хоть один из судовых унитазов.
И тут, как на радость, мимо сходу сделавшего рабочий вид Фаткудинова прошли две совершенно незапоминающиеся личности. На руке одной из них был браслет, до которого металлической цепочкой привязали «дипломат». Хотя Фаткудинов в свое время и закончил вечерний институт, он прекрасно понимал, откуда могут явиться такие очень незаметные личности, истекающие потом в строгих костюмах. И если чемодан куется до руки, так понятно — в нем несут что-то ценнее тех носков, что протер Молодцов, улепетывая с «Ленинского пионера».
Сперва Фаткудинов решил: это самые обыкновенные шпионы, которыми его начали пугать с детства и продолжают до сих пор. Всю свою сознательную жизнь Фаткудинов мечтал, чтоб какая-то падла завербовала его продавать всякие тайны хоть за сто рублей в месяц, но, как назло, с деловыми предложениями до докера никто не обращался. Видимо шпионы, которых империалисты ежедневно засылали к нам пачками, кишели в каком ты хочешь месте, но только не там, где ошивался Фаткудинов. Поэтому докер подумал: может быть, если это не их шпионы, так наши разведчики? А потом понял, что разведчики и шпионы — не главное событие на «Друге». Основное — чемодан, который отрывается только вместе с рукой. А что в таком чемодане может лежать, кроме больших денег? Правильно, только секретные документы, которые тоже стоят пару копеек. И если они попадут в умелые руки, так невидимые шпионы, как и показано в наших фильмах, сползутся на их запах со всех сторон.
Самому выяснять, куда потащили этот интересный чемодан, Фаткудинову хотелось не больше, чем работать. Поэтому он слетел с «Друга» и побежал за своими компаньонами. Молодцова и Гария Фаткудинов нашел у вагона с сахаром. Молодцов протыкал полный мешок металлической трубкой со срезанным под острющим углом концом, а Гарий подставлял пустое ведро под тупой конец той же трубки. Как и положено их руководителю, Фаткудинов шепотом наорал на ударников труда, чтоб пошли заниматься более серьезным делом, потому что для их сахара в городе уже не хватает самогонных аппаратов.
Ближе к вечеру к нервно перегружающему сверхплановые тонны зерна Фаткудинову подгребли Молодцов в ботинках и Гарий с радостью на лице. Перебивая друг друга в рассказе за незначительные мелочи, они еле-еле добрались до главного: интересующий Фаткудинова чемодан во всю бегает по каюте, прикованный до руки помполита. А послезавтра «Друг» вместе с этой неразлучной без ключа парой отчалит в рейс прямо из пропитавшегося трудовыми свершениями порта на запах загнивающего капитализма. Фаткудинов понимал, что его команде не по зубам захват «Товарища» до того, как он выпрется на рейд. А вот помощь корешка Капона, у которого судимостей в три раза больше, чем у ударника Фаткудинова, была бы в самую жилу. Поэтому Фаткудинов поперся к Капону и у того от изумления вставная челюсть заскакала между небом и глоткой. Наглый Фаткудинов забивал пари с самим Спорщиком, что на «Друге» есть интересный чемодан, внутренности которого легко превратить в чистое золото.
Так Капон сам привык спорить за такие вещи. А тут ему открытым текстом предлагают не оставаться в тени, а возглавить экспроприацию чемодана с рукой помполита. В другой раз Капон категорически отказался бы, но после службы в армии он стал таким военным, что решил: чемодан как раз то, чего ему не хватает до генеральской пенсии. Тем более, что спорщик с ходу догнал: один такой чемодан может оказаться тяжелее всех вместе взятых, что вытаскали из Белого дома. Пообещав Фаткудинову его честную пятую долю, Капон окончательно решился тряхнуть этого «Друга» и своей стариной.
Спорщик прекрасно понимал, что для успешной операции ему нужны не столько ребята, умеющие уговаривать чемоданы не привязываться до одного места, как ее хорошая организация. Потому что всего за сутки подготовить сюрприз на «Друге» безо всяких партсобраний по этому поводу, так это не достать фунт изюма. Но и без помощи стоящих людей вряд ли Капону удастся заспорить помполита отдать ему цепку вместе с «дипломатом», даже если снова напялить генеральский мундир и кусать своей вставной челюстью его настоящий глаз.
Когда Спорщик заявился у Моргунова, Славка лежал на диване в позе римского императора, по ошибке нажравшегося яду. Только вместо цикуты у моргуновской руке дрожал бокал с кубиками льда в огуречном рассоле.
Два раза приглашать в долю Моргунова не пришлось. Славка еще лучше старика Капона понимал, что деньги не бывают резиновые, особенно в его руках. А в последнее время Моргунов так интенсивно отдыхал от тягот своей военной жизни, что свято уверовал — сто рублей тоже деньги. Так Спорщик же прямым текстом намекает ему: за сто рублей не может быть и речи. Славка доглотал свой живительный напиток, выплюнул мимо Капона чесночную дольку и всем своим видом стал показывать, что для него оторвать какую-то руку с чемоданом — только вопрос времени.
А времени остается все меньше и меньше. И если помполиту таки-да оторвать руку, как он сможет вести в рейсе разъяснительную работу среди мориманов? Это же выйдет не напет, а идеологическая диверсия — оставить парусник без помполита. Разве такое судно сможет правильно бегать по морю, когда на нем даже нечем будет объяснить экипажу, как надо вытирать зад в свете последних постановлений партии и правительства? Совсем другое дело, если в операции примет участие хороший кукольник. Тогда помполит сможет агитировать и пропагандировать двумя руками, несмотря на то, что к одной из них привязан портфель, набитый разными газетами с одинаковыми партийными постановлениями, чтоб бойцу идеологического фронта стало особенно приятно, когда он рискнет отковаться от этого счастья.
Поэтому Спорщик в меру своего возраста решил не спеша пробежаться по Новому базару, где с утра до вечера делал покупки Профессор Алик.
Алика звали Профессором не потому, что он даже во время июльской жары не вылазил из костюма-тройки и редко отрывал от носа очки в золотой оправе, хотя и с очень простыми стеклами. А звали его так оттого, что он вытворял людям фокусы, которые им нравились гораздо меньше, чем те, что преподают у цирке. Капон встретил Профессора с его задумчивым видом возле базарного туалета, в котором венчался великий Бунин. Поздоровавшись, эта пара срочно поменяла место разговора по поводу мемориального запаха и отошла от бунинских мест туда, где пахло свежими огурцами и мочеными яблоками.
Выслушав Капона еще внимательнее, чем очередную сводку радио по дальнейшему улучшению благосостояния советского народа, Алик покачал золотыми очками со своим задумчивым видом.
— Знаешь, Капон, — сказал Профессор, — я недавно подумал за то, что праздники — это все-таки не главное в жизни. Вы ждете праздника, готовитесь до него, и он проходит так быстро, что не врубаешься с ходу — наступило утро и все кончилось. И остаются только грустные воспоминания, если нет изжоги. Скажу тебе честно, мне не хочется гулять на вашем празднике, за который могут наградить так, что и вспомнить ничего не успеешь.
В это время к ним подошла цыганка и задала вопрос, известный каждому одесситу с детства:
— Молодые люди, можно вас на минуточку спросить?
— Вот ты не веришь мне, — с грустью в голосе сказал профессор, — так послушай, как она тебе нагадает.
— Все зависит от клиента, — забряцал характером Капон, — чего он захочет — тем и порадует. Как по заявке.
Цыганка переводила взгляд с Профессора на Спорщика.
— Мальчики, хотите я вам фокус покажу? — изменила она тактику, потому что врубилась за этих ребят и их способности самим себе предсказывать будущее. — У вас рубль есть?
Капон иногда мог забыть выйти из дому с челюстью, но рубль при себе держал постоянно. Да и Профессор всегда имел на кармане такие сбережения. Кореша положили на ладонь цыганки две рублевки, она молниеносно сжала сухой маленький кулачок и замолола горячку со скоростью бывших пациентов генерала Капона, только менее рычащим голосом.
— А теперь дуньте мне на руку, — завершила разговорную часть выступления базарная фокусница. Капон с Профессором одновременно подули на кулак. Цыганка разжала пальцы: на ее ладони их кровные рубли превратились в то же самое, во что сбереглись банковские вклады советского народа, когда он поперся к рынку с такой же решительностью, как Капон к базару с его профессурой.
Цыганка, не ожидая просьб за бенефис, развернулась от начавшего заливаться хохотом и слюной Капона и продолжавшего грустить Алика.
— Чего ты лыбишься? — тихо спросил Капона Профессор, глядя на кореша с таким изумлением, будто он обозвал синий баклажаном. — С понтом не знаешь этот старый трюк.
— Да знаю, — продолжал клацать вставной челюстью развеселившийся Капон, — просто, пока она у меня доила рубль, я вытащил у нее четвертак.
— А, тогда другое дело, — даже не улыбнулся Алик. — Семи тебе футов под этот праздник, и чтоб воспоминания не были горькими.
Капону резко расхотелось продолжать хихикать, когда он увидел свой бумажник в протянутой на прощание руке профессора. Задуманный план по судну «Друг» предстояло перекраивать на ходу.
Писатель Гончаренко почему-то стал отбиваться нецензурными словами от возможности прочитать лекцию на паруснике «Друг». Как будто Майка попросила его рассказывать мориманам совсем другую херню, чем ту, что он воспроизводил из своей головы на бумаге. И чего он брыкал копытами по дивану, Майка никак не могла понять. Потому что Гончаренко лично убеждал ее: если бы наши писатели попытались жить исключительно за счет написанного, так от истощения отбросили бы свои копыта в сторону еще быстрее, чем он сам ими сейчас выпендривается.
Гончаренко был не против заработать. Потому что пока обком не решил: допускать его до ручки или пожизненно не печатать, жрать и особенно пить что-то надо. Так идти договариваться за лекцию с одной стороны, вроде, как полезно. Писатель может вылить на голову империализма столько грязи, сколько нет во всем Союзе. Что, несомненно, ему зачтется. А с другой стороны: конкуренты по творческому союзу только и ждут его попрошайничества работы, чтоб поржать над Сергеем вместе с тем Пегасом, с которым Гончаренко раньше самолично гарцевал на большой идеологической дороге. В писателе Гончаренко боролись два жизнеутверждающих начала и пока самолюбие брало верх над желудком.
— Ноги моей здесь больше не будет, — била Майка по плечу писателя, — всю жизнь только и мечтала побывать на настоящей бригантине.
Испугавшись больше не почувствовать Майкину ногу на своем плече, Гончаренко капитулировал с той же скоростью, с какой Моргунов примчался до Капона.
— Знаете, что, Капон, — доложил ему бывший маршал всех одесских недоразвитых для армии, — у меня одни сведения лезут на другие. В «Инфлоте» говорят, что «Друг» уходит завтра, в «Трансфлоте» — послезавтра, в диспетчерской уверяют, что сегодня. Так я звонил в управление пассажирского флота — они свистят, будто «Друг» вконец отчалил, потому что этот теплоход не пассажирский. Морвокзал мне ответил, что вообще-то с парусникам они завязали в двадцатом году, а этот самый «Друг» по их данным свалит через неделю. Если уже не уплыл.
— Так когда мы будет снимать кино? — не выдержал такой критики от государственных организаций Капон.
У Спорщика был до того клевый план, что пронюхай за него, Рыжий Боцман мог бы по-доброму позавидовать и присвоить себе всю операцию. Но Рыжий Боцман пока еще не высовывал на свет свой шнобель с бриллиантовыми сережками, поэтому Капон не опасался конкуренции.
Когда Спорщик изложил Моргунову свои взгляды на помполитский чемодан и как его лучше всего использовать, Славка с ходу понял, что Капон умеет не только таскать погон на плече, но и разработать стратегию с тактикой не хреновее своего бывшего однофамильца генерала Скобелева. А Капон, уловив тень восхищения на Славкиной морде, надулся так важно, будто Юнеско уже решило назвать следующий год его именем. Но Моргунов до того возбудился, что, хитро прищурившись, высказал Капону просьбу:
— Покажите мне этих евреев.
— Каких евреев? Что за мансы? — пристально уперся в Моргунова Капон своим вставным глазом, потому что настоящий судорожно бегал по всем предметам в комнате, пытаясь догнать, чего хочет Славка.
Но Славка просто рассмеялся, а Капон, так ничего и не поняв, сделал вид, как ему тоже весело. Надо заметить, что дядька Моргунова по материнской линии во время войны спасал евреев. Но разве этот добрый человек сумел бы спасти хотя бы половину из опрометчиво оставшихся в Одессе? Нет, конечно. Оттого он спрятал у своей хате на Фонтане только двух своих бывших коллег — портных Аксельрода и Фишмана. Честно говоря, как мастера, они были лучше своего спасателя, но тем не менее он не только не выдал конкурентов сигуранце, но и сильно рисковал своей жизнью. Потому как те стукачи, что прежде лупили доносы на своих соседей в НКВД, по мере способностей и инерции продолжали одолевать сообщениями эту же организацию в импортном варианте. Только теперь вместо интернациональных кулаков, троцкистов и вредителей, стукачей сильно интересовали евреи, а больше их — только коммунисты, которым они привыкли капать. Потом кое-кому из сексотов не повезло, а остальные после освобождения города Красной Армией с радостью закладывали полицаев и других предателей.
Так что война войной, но не все ушли в подполье делать оккупантам вырванные годы. Кое-кто продолжал работать по основной специальности. Моргуновский дядька, чтоб прокормить семью с двумя неучтенными ртами, вкалывал в три раза больше, получая сильную поддержку из персонального подполья. Некоторые постоянные клиенты с удовольствием отмечали: стоило большевикам уйти из города, и портной стал шить гораздо лучше. А когда за окном начиналась облава, стрельба или другое мероприятие, портной топал сапогами по полу и приговаривал «Немцы! Румыны!» Под эти слова Аксельрод и Фишман тут же прекращали трещать машинками «Зингер» и замирали.
В апреле сорок четвертого Славкин родственник — скромняга не стал выпирать свои заслуги, как он спасал людей от неминуемой гибели. Больше того, от этой войны он, видимо, заимел склероз и начисто позабыл сообщить Аксельроду и Фишману, что они могут дышать не только подвальным воздухом. До того вредные побочные явления дал тот склероз, что еще в начале сорок шестого года, минимум раз в неделю, моргуновский дядька топал по полу и рычал свою оккупационную присказку. И продолжал брать столько заказов, что сегодняшняя налоговая инспекция с ходу бы сообразила: или у этого человека есть дополнительный швейный цех или у него больше лап, чем у паука-многостаночника. Как в конце концов Аксельрод и Фишман вышли из подполья, не столь важно. Гораздо важнее понять, почему после этой истории Моргунов задал Капону такой вопрос.
А у Капона и без подсказок сионистского подполья все приготовлено, даже письмо с киностудии при печати, которую за два часа запалил Сашка Буркин. Если дед Сашки во время оккупации из подметки сапога делал за целый день вручную такую печать, что немцы не могли отнюхать от собственной, так его внук имел более совершенное оборудование. А Капон, кряхтя от усердия, самолично расписался за директора киностудии и секретаря парткома, высовывая язык от излишней старательности. Да что там письмо; вызова ожидали двадцать статисток, завербованных режиссером Моргуновыми для съемок в главной роли. Правда, непонятно, зачем Славка попутно выяснял кривизну их ног, если Капон за это его не просил. Уже потел на собственной хате бывший майор милиции с чемоданом из Белого дома, а теперь разнаряженный пиратом Жорка Кондратенко. За кушаком Жорки нагло торчали два громадных бутафорских пистолета и настоящий кинжал, а девятимиллиметровый «Стечкин» он собирался засунуть за пазуху перед самой съемкой. Мало того, во время капоновского дебюта директором фильма алиби Жорке Кондратенко был готов обеспечивать в кабаке «Кавказ» его брат-близнец Петька, который по всем официальным документам переисправлялся на «химии».
Напарник Жорки Кондартенко оператор Колька Боця имел не только треногу от неисправной кинокамеры, но и вполне действующий «шмайсер». Даже сам писатель Гончаренко, не проканавший на роль сценариста, созрел прочитать лекцию мориманам «Друга» о страшных ловушках, которые готовят им в дальних странах проклятые капиталисты. Наконец, красавица Пилипчук была готова доказать всем помполитам в мире, что ласкать ее одной рукой — это не та техника, которая устоит Майкин темперамент.
И самое главное: возле столика, за которым Капон со Славкой тупо смотрели друг на друга, стоял «дипломат» с цепочкой, набитый газетами «Правда». Потому, когда Майка покажет помполиту, до чего она способна, так от счастья ему уже будет все равно, каким хомутом приковываться до руки.
После Славкиной информации Капон и без генеральского образования усек: ему надо срочно сбегать в наступление. Потому, что если «Друг» еще ошивается у причала, надо поскорее снимать кино. А если он ушел, так платить пирату, режиссеру и оператору нужно в любом случае.
Славка срочно выдергивает статистик с хорошо обследованными ногами, Майка вместе с Гончаренко тоже не читают его коллекцию ценников, а бегут поближе к месту съемки, где директор фильма Капон нервничает в ожидании своей шараги, так как «Друг» до его фарта пока еще не рыпнулся с места, трепыхаясь парусами от попутного ветра.
Вахтенный, плывя от счастья, попросил автограф у Капона, попутно сообщив ему: их новый помполит пидор хуже старого. А по палубе дышат морским воздухом телки-статистки, стреляя глазами на режиссера Моргунова, и не спеша разгуливает пират Кондратенко, радуясь возможности не ныкать за пазухой холодное оружие, потому что там нет места из-за огнестрельного. Оператор Колька Боця со своей пятидесятизарядной камерой готов ее направлять на каких угодно артистов по сигналу директора фильма, а писатель Гончаренко обмывает вместе с капитаном свою последнюю, не дай Бог, книгу представительским армянским коньяком тираспольского разлива. И попутно выясняет: какой именно страной ему нужно пугать мориманов в лекции «За фасадом „свободного“ мира». В это время Майка Пилипчук каждые три секунды намекает помполиту, что с пеленок мечтала побывать на экскурсии в трюмном отделении парусного судна. Помполит, мало того, что упорно доказывает свою моральную устойчивость при такой буре любознательных чувств, так еще зачем-то отковался от портфеля и наливает себе с Майкой чуть ли не с двух рук без единого наручника.
Как бы там ни было с чемоданом, но Гончаренко прется рассказывать экипажу за то, что так называемые свободные страны существуют исключительно для нанесения пакостей советскому народу. Майка Пилипчук идет впереди помполита до его каюты, покачивая бедрами и громадной сумкой «Пума» на плече, где лежит двойник интересующего Капона чемодана. А сам Спорщик в это время на палубе выспрашивает у готового до съемок оператора Боци, в состоянии ли его экспонометр показывать нужное кинофильму освещение.
Пока помполит нырнул на минутку в ванную комнату, Майка стала судорожно оглядываться по сторонам, сдирая с себя одежду из «Каштана» и разбрасывая ее по каюте. Потому что на поверхности каюты никакого чемодана с цепкой в упор не видно. Помполит вылазит из ванной застегнутый на все пуговицы с контрабандной бутылкой «Мартеля» и видит, что его гостье стало донельзя жарко. И он поступил так, как должен вести себя в этих случаях гостеприимный хозяин, идеологический работник и настоящий мужчина. Взял и включил кондиционер. А потом сорвал пробку с бутылки и сказал Майке, что скоро станет попрохладнее и она сможет не потеть в своей мини-юбке.
Майка зыркает на помполита и не понимает, чего он еще хочет. Потому что она не какая-то там завшивелая утка с кривыми ногами, а хорошо себе загорелая зеленоглазая белокурая лебедушка с дерзко стоящей грудью и крутым бедром. Но помполит ведет себя так, будто его все эти подробности не касаются, хотя он на вид нормальный человек, который из-за такой красоты вполне мог бы рискнуть партбилетом. Тем более, свидетелей возможной любовной сцены, по-советски именуемой аморалкой, пока не предвидится, а судовыми микрофонами он сам командует.
Так помполит все-таки подошел вплотную к Майке, взял ее за руку и обжег своим дыханием со словами: «Давай выпьем за предстоящие ноябрськие праздники». И протягивает Майке стакан. Пилипчук с гораздо большим удовольствием увидела бы у него в руке полный чемодан, а не полупустой стакан, но виду не подала, хотя время операции и нервы уже шли за предел.
В это самое время на палубу парусника поднялись пограничники и начали портить капоновский сценарий своей цензурой. Оператор Коля Боця вместе с пиратом Кондратенко ждут команды режиссера или директора фильма для начала батальной сцены, а бывший генерал Капон понимает: война с пограничными войсками завершится явно не в пользу съемочной группы. Моргунов, прочувствовав Спорщика, напускает на военных статисток, а Капон, вставляя чужие слова в свой лексикон, объясняет их командиру, что все официальные бумаги у него есть. Но для пограничника важнейшим из искусств является не кино, а разрешение на съемку в нашем порту. Тут без разрешения фотоаппаратом щелкнуть нельзя, не то что чем-то похожим на кинокамеру. Потому что неподалеку от «Друга» ржавеют стратегические подводные лодки времен первой русско-японской войны, которые только тем и заняты, что отравляют акваторию так хорошо, как не снилось вредителям из ЦРУ. Может, поэтому пограничник советует директору фильма Капону сперва взять разрешение на съемку, а уж когда он его через недельку иди знай получит — тогда милости просим снимать эту героическую эпопею за гражданскую войну. И тут же указывает оператору Боце, чтоб он прекратил шарить своей камерой вокруг палубы.
Раз Капон молчит, просить Боцю два раза за одну долю не нужно. Он отходит от камеры, попутно замечая, что солнечное освещение вконец скурвилось. А Моргунов распекает одну из девушек за плохо выученную роль со словами «Я готова на все».
Так и Майка внизу на все готова, а помполит далеко не в том возрасте, когда от жары может подымать только стакан. Но он не реагирует на Майкины намеки, и Пилипчук, растерев остатки терпения по цейтноту, виснет у моряка на шее, как якорь на цепи. А тот ведет себя так, словно его тянет книзу не прекрасная дама, а тот самый якорь, на который Майка при всем желании была непохожа. Тогда Пилипчук, сделав перепуганные глаза, отпускает загорелую шею помполита и визжит: «Нахал! Как вы посмели!» Помполит отходит в сторону, извиняется за свою невнимательность и доливает Майкин стакан. А она нагло требует вовсе не долить «Мартеля» так, как пьют у нас, а не там, где помполит так мелко привык наливать. Просто из себя выскакивает от гнева, чтоб моряк вышел и дал возможность скромной девушке одеться. Помполит с видом лоха спокойно вылазит за дверь, а Майка радуется, что разбросала свою робу по всей каюте и может ее спокойно обшмонать в поисках нижнего белья. Как на радость, майкино белье было антисоветского производства. И своими размерами не напоминало те чехлы от танков, что поставляет дамочкам под видом трусов наша самая легкая в мире промышленность. Вот такое белье можно с ходу найти без бинокля во Дворце съездов, не то что в судовой каюте. Так Майка ищет не такие, а свои собственные, далеко не хоккейные, трусики, но чемодана с браслетом не увидела даже в стенном шкафу. И в конце концов ей пришлось дослушивать лекцию любимого Гончаренко вместе с экипажем и капоновским портфелем в большой сумке. А моряки что-то плохо стали вникать, как враги в своих магазинах подсовывают им отравленную аллергией жвачку, и стали облизываться на Майку с большим интересом, чем на популярного писателя.
Киносъемочная группа прикрытия спускалась на причал, где вертел краном передовик Фаткудинов. Заметив доброе выражение морды Канона среди заливающихся хохотом статисток возле режиссера Моргунова, Фаткудинов на кране стал догадываться, как Штирлиц у полуподвале: что-то у них не сложилось. И от такой мысли уронил поддон на причал.
— Что ты наделал! — заорал бригадир. — Теперь, мать твою туда, придется, пошел ты туда же, выкупать это такое же оливковое масло, мать и его, за свои собственные деньги, их тоже мать.
И бригада стала весело собирать упавшие на причал и слегка согнувшиеся жестяные банки с дефицитным грузом, на который предварительные заказы были давно собраны.
Съемочная группа уже смылась с территории порта, а Фаткудинов все еще думал за последствия этого кино. В себя его привело обращение бригадира:
— Ты что там, спишь? А ну веселее…
Фаткудинов оторвал поддон от причала, поднял его на метровую высоту и бережно грохнул вниз.
— Что ты наделал! — снова заорал бригадир…
Притихшая Майка и возбужденный больше моряков своей собственной лекцией Гончаренко шли к трапу в разных настроениях. Вахтенный на всякий случай взял автограф и у Майки.
— Ну и помполит у вас, — посочувствовала Майка, расписываясь на открытке с памятником Ленину.
— Так я ж говорю, пидор хуже прежнего, — попрощался вахтенный.
Будь капоновское шобло пофартовее, иди знай, чем бы завершились приключения этого чемоданчика. Но ко всем делам нам еще не хватало, чтоб какая-то не самая знаменитая одесская банда вот так нагло и раскрутила в присутствии КГБ международное революционное движение на лимон долларов, который-таки да лежал в «дипломате» на том «Друге», только у. совсем другой каюте. Иди знай, может, Капон использовал бы эти деньги с гораздо большей пользой, чем тот ветер, на который их, как и многое другое, выкинули во времена, когда мы жили в могучем и непобедимом снаружи и изнутри Советском Союзе. И эта история могла бы еще раз прославить наш город. Так если не каждый наш скрипач Ойстрах, то любой Капон и подавно не Аль. У Одессы на этот счет не всегда бывали удачи, что доказывает старинная песня «На Молдаванке музыка играла, а фраер сам с собою танцевал».
С тех пор многое изменилось, и мы стали сенегальцами. Потому что если «Эссен» по-немецки кое-что означает, так «г» по-русски все понимают без словаря. И выходит — СНГ. Хотя, если государство бывает зависимым, то кому надо такая страна? А если в том смысле, что от нее ни черта не зависит — так тем более. Но не это же главное. Главное, что Одесса стоит, как и в те времена, когда Андропов дорвался до кинотеатров и парикмахерских в рабочее время. По этому поводу кое-кто перестал рисковать ходить днем по кабакам. Так Моргунов с Капоном не были шлангами и с песней воспользовались такой ситуацией. Но это уже совсем другая история…