Автор этого рассказа — Пенелопа Лайвли первоначально получила известность, как автор детских книг. В 1977 году она написала свой первый роман для взрослых, «Дорога в Личфилд», который сразу же завоевал успех. Он был выдвинут на соискание самой престижной в Англии литературной премии — «Премии Букера». В 1978 году был отмечен премией сборник её рассказов «Всё на месте, кроме самовара», а ещё через год Совет по искусствам Великобритании удостоил роман Пенелопы Лайвли «Сокровища времени» Национальной книжной премии в области художественной литературы. В 1980 году писательница издала книгу «Судный день». Критика высоко оценила этот роман. Спустя два года вышла ещё одна книга П. Лайвли — «По соседству с природой — искусство» и «Полное счастье». Рассказ «Как писать биографию» был опубликован в 1984 году в сборнике «Коррупция», издательство «Хайнеманн». Пенелопа Лайвли также пишет для радио и телевидения.
Критика высоко оценивает творчество писательницы. «Она создала образы, в которые мы верим и которые не оставляют нас равнодушными,» (журнал «Лиснер»). «Читать эту прозу — одно удовольствие: в ней есть мудрость, глубина чувств и — неизменно — любовь» (Эндрю Синклер, «Таймс»). «Пенелопа Лайвли не только тонкий, но и сильный писатель» (Энтони Твейт, «Обсервер»),
Родилась писательница в 1933 году. По образованию она — историк. Её муж преподаёт в университете. У них двое детей: дочь и сын. Живёт Пенелопа Лайвли в Оксфордшире.
Ей было не меньше восьмидесяти. Но иначе и быть не могло: если бы сам Эдвард Лэмпри был жив, ему было бы восемьдесят семь, а дочь сказала, что мисс Рокингэм, примерно, одного возраста с отцом. Мисс Люсинда Рокингэм. Звучит довольно претенциозно. По крайней мере, не вяжется с этой сухонькой, сутулой старушкой, которая сейчас глядит на него с порога. Он протянул руку и улыбнулся, словно демонстрируя своё обаяние и молодость. «Мисс Рокингэм? Меня зовут Малколм Сандерс. Большое спасибо, что согласились встретиться со мной».
Двадцать восемь опрошенных. Всё тщательно записано и разложено по папкам. Семнадцать ящичков в картотеке. Семьсот девятнадцать писем в Британской библиотеке и в Техасском университете и бог знает в скольких папках и ящиках. Примечания, сноски, ссылки, ссылки на ссылки. Проверки, перепроверки, заголовки и подзаголовки. Имена, места, числа, даты. Всё или почти всё сброшюровано и собрано. Человеческая жизнь, сжатая до печатного текста, точнее, втиснутая в карточки, исписанные ручкой. Бесценный материал, с таким трудом собранный материал для исчерпывающей биографии Эдварда Лэмпри, поэта и литератора, родившегося в 1893 и умершего в 1958 году.
Он незаметно зевнул, прикрыв рот тыльной стороной ладони, отвернувшись, словно ему захотелось ещё раз взглянуть на великолепный вид реки, открывавшийся из окон её гостиной. За окном простиралась тоскливая равнина Восточной Англии, море да небо, иногда пролетали птицы и, где-то вдали, на дороге идущей вдоль берега, мигали в солнце точки машин. Безлико и зябко, как и в самом доме — вилле начала века, недружелюбной снаружи и неуютной внутри. Жёсткий диван, вылизанная комната, аккуратно развешанные по стенам картины, казавшиеся все квадратными. И Люсинда Рокингэм, симпатичная хотя и бесполезная старушка, это было ясно сразу, ну что она может сказать о Лэмпри («Он был великий поэт… Мы познакомились в 1940 году… Он бывал в этом доме…»)? Бесполезный визит.
Он улыбнулся сделал пометку и задумался о своём. Что он чувствует? Он пытался разобраться в собственных эмоциях, анализировал их, извлекал на свет божий, щупал их пульс. Нет, ничего не изменилось. Он влюблён, двух мнений быть не может. Он представил себе её, прямо здесь, на этом потёртом цветном ковре рядом с холодной печкой. Что-то приятное разлилось в его груди. Он улыбнулся, сделал ещё одну пометку, мысленно обнял её, прижал к щеке, её губы… Надо позвонить, сразу же, как только выйдет, пока она ещё на работе, там, на набережной телефонная будка, если он свернёт этот разговор, то можно ещё успеть…
Да, в этом была загадка Лэмпри. Любовь.
В жизни поэта, каждая строка которого буквально дышит страстью, никаких следов пережитой любви. Странно, по меньшей мере. И уж конечно не было любви и в браке, даже в самом начале. Случайный союз. Соблюдение условностей ради четырёх нежно любимых дочерей. К ним он, конечно, испытывал любовь, но не то глубокое сильное чувство, которое глубоко спрятано в его поэзии, особенно, в пасторальных стихах, которые, порой, читаются совсем иначе, — как…
«… Время от времени нужно было помогать в довольно скучной канцелярской работе, — продолжала старушка. — Исследование о Кольридже, вам, разумеется, знакомо…». Она разглаживала своё ситцевое платье на коленях и мило улыбалась, должно быть, в прошлом была красавицей, ну, не красавицей, но вполне симпатичной женщиной (мужа нет, что довольно странно), ну, о чём речь, конечно же, он знает исследование о Кольридже, каждую главу и строку, чем же он ещё занимался три года? Да, дочери догадывались, что она помогала ему с бумагами, всякие мелочи, у поэтов бывают такие друзья-помощники. Но о ней дочери почти ничего не знали, ни одна из них, ну разве что имя раз-другой слыхали, и не думали о ней, вспомнили в самый последний момент, когда уже всё было собрано и первые три главы вчерне написаны. Ну, а потом стало ясно, что без неё не обойтись, мало ли что бывает. Ещё одна карточка, ещё одна ссылка.
Он поднялся, улыбнулся, поблагодарил. Пожал её тёплую, маленькую, сухонькую ладонь, вновь поблагодарил. Пошёл к машине, оглянулся, помахал рукой, завёл мотор, взглянул на атлас дорог, лежавший на соседнем сиденье. Неожиданно он увидел её лицо в окошке машины. Она слегка запыхалась. Слов он не мог разобрать. Пришлось заглушить мотор.
— Письма?
— Письма, мисс Рокингэм?
Она не знала, стоит ли упоминать, думала-гадала, а может всё-таки стоит… и вот вдруг решила, в последний момент, что так нельзя, что… Около двухсот писем, кажется. Наверху. В двух коробках из-под обуви. Нет, в трёх.
— А кому адресованы письма, мисс Рокингэм?
Ей. Все до единого. Двести. Они вернулись в дом. Поднялись наверх, в комнату для гостей. Там слегка пахло сыростью, чувствовалось, что уже много лет никто не ночевал. И вот из шкафа появились коробки.
— Вот, можете просмотреть, если угодно, — сказала она. — Вдруг пригодятся. Они сложены в хронологическом порядке.
Он вытащил первое письмо из конверта. «… До вчерашнего дня, когда вы появились в комнате, — писал Лэмпри, — я не знал, что такое восторг и восхищение. Никогда прежде я не испытывал этого чувства. С того момента перед моими глазами вновь и вновь возникает эта сцена: открывается дверь, вы входите и моя душа воспаряет от счастья. Я не в силах дождаться той минуты, когда…».
Он опустил письмо и взглянул на неё.
— Мы, — сказала она сухо, — любили друг друга долгие годы.
— О боже! — Воскликнула девушка. — Как странно. Это просто совершенно невероятно. Не сомневаюсь, что ты буквально голову потерял.
— Не вешай трубку, сейчас я брошу ещё десять пенсов. Алло! Вся загвоздка в том, что она не хочет, чтобы их выносили из дому. Вполне справедливое желание. Мне остаётся только всё перепечатать. Слава богу, у неё есть старенькая машинка, так что я могу сразу начать. Мне ни в чём отказа нет. Она расчистила столик для меня, наставила электрообогревателей и всякой всячины, а сейчас стряпает что-то сногсшибательное. Даже пижаму где-то откопала.
— Ага, — сказала она. — Понимаю. Так ты не…
— Нет. В этот уик-энд нет. Я так хочу к тебе. Думал об этом весь день. Алло!
— Да. Я здесь. Ну, ладно…
— Четверг был просто невероятным.
— Что?
— Говорю, в четверг было так хорошо.
— Да. Правда. Я тоже думаю… Ну и угораздило. Ничего. И надолго ты там?
— Не знаю. Письма длинные. Но до чего прекрасны. Прекрасней писем не читал. Любовные письма. Они…чёрт, объяснить невозможно. Книга будет совсем другой. Такая находка! И Лэмпри — другой. Знаешь, меня, кажется, впервые, взяло за живое. Это уже не просто исследование. Он меня теперь интересует как личность. О, чёрт, последняя монета, ты слышишь, я завтра опять позвоню, хорошо?
Она стояла в дверях держа в руках полотенце и пижаму в белую и голубую полоску.
— Это вам, Малколм. Кажется, вам в самый раз.
— Это пижама Лэмпри?
— Брата. За несколько месяцев до смерти он жил у меня. Кое-какие вещи ещё сохранились. — Она посмотрела на пижаму с сомнением.
— Но, может, вы не хотите. Она, разумеется, стираная.
Он протянул руку.
— Большое спасибо. За всё. Мне даже трудно выразить, как я вам благодарен.
— Надо бы сходить в аптеку, пока она не закрылась: вам ведь нужны бритвенные принадлежности. Ну, а вечером, перед ужином, мы могли бы выпить немного хереса. Я тут ещё кое-что вспомнила. Может, вам пригодится.
Они пили херес, хороший херес, потом виски, джин, содовую. И откуда всё это взялось в этом удивительном доме! Люсинда Рокингэм сидела в длинном облачении из бархата вроде халата. Она порозовела и, несмотря на болезненный вид, говорила оживлённо. Печка источала тепло, из кухни пахло чем-то удивительно вкусным.
Спать он пошёл около двенадцати. Она ушла чуть раньше, в одиннадцать. Оставшись один, он просмотрел пачку писем, которые завтра ему предстояло перепечатать, прочёл несколько стихотворений Лэмпри из «Годового цикла». Эти стихи Лэмпри написал вскоре после встречи с Люсиндой Рокингэм. Теперь они предстали совсем в новом свете. Где-то сверху слегка поскрипывал пол, потом наступила тишина. Снаружи изредка доносился шум проезжавшей машины, шорох дождя. Он отложил письма, лёг на диван. Несколько минут он не мог думать ни о чём, кроме своих эротических переживаний, потом уснул. Ему снилось то, о чём она в тот вечер рассказывала: Люсинда Рокингэм и Эдвард Лэмпри едут на велосипедах вдоль берега моря, ему мешает собака, он падает, растягивает сухожилие на лодыжке, домой возвращается, опираясь на её руку. К тому времени, как считает Люсинда, они были знакомы уже полтора месяца или что-то вроде этого. Сквозь сон Малколм чувствовал прикосновение Люсинды к руке Лэмпри, и вместе с Лэмпри он шёл, сгорая от любви.
— Самое удивительное, — сказал он, — что они не виделись месяцами. Они встречались время от времени, либо в Лондоне, либо он приезжал к ней домой. Тогда мать её была ещё жива, так что когда он приезжал, им почти не удавалось оставаться наедине. А в перерыве — письма… Ей богу, мне бы хотелось… Да, хотелось прочесть их тебе. Хотя бы некоторые. Это из лучшего, что им вообще написано.
— Да, ты просто потерял голову.
Они замолчали.
— Что ты делаешь? — спросил он. — Сейчас, кроме того, что разговариваешь со мной. Я хочу себе представить.
— Смотрю в окно. По оконному карнизу напротив идёт белый кот. У нас льёт как из ведра.
— Здесь не слаще. В чём ты?
— Господи! Какая-то голубенькая блузка. И джинсы. Ну а ты как, я не про твои успехи и удачи… когда тебя ждать?
— Через неделю, в лучшем случае. Раньше никак не получится.
— О, боже! — сказала она.
Он читал, печатал, она приносила ему кофе и время от времени аспирин. Дважды они гуляли у моря; при переходе дорог, пересекающихся их путь к берегу, он чуть не взял старушку под руку. Она рассказывала, что Эдвард Лэмпри любил здесь гулять и собирать деревяшки, выброшенные на берег. Стихотворение «Морские формы» было действительно написано после одной из таких прогулок, и все детали там вполне конкретны. Она рассказывала, как они ездили в Олдборо, на музыкальные фестивали, и как встречались в Лондоне и вместе посещали картинные галереи, не пропускали ничего интересного, и гуляли в Кью-Гарденс и в Ричмондском парке. Люсинда останавливалась у кузины в Патни; у Лэмпри была комнатка на квартире друга в Фулеме[1]. Он там всегда останавливался, когда приезжал в Лондон. Каждый год в сентябре они ходили на променадные концерты в Альберт-Холл, а весной ездили на пароходике в Гринич. И письма. Одно за другим. Повествование, полное страсти, любви и преданности.
Нет, они никогда не путешествовали вместе. Это было невозможно. Долгие годы она ухаживала за матерью. Эдвард возил всегда семью в Корнуолл. Нет, с дочерьми никогда не встречалась. Он о них много рассказывал, был очень привязан к ним, у неё есть фотография, где Мэрион двенадцать, а остальные ещё младше.
И так год за годом. Осень, зима, весна, лето. Бесконечные ожидания желанной…тайной встречи.
Вкусы Лэмпри в музыке и литературе были довольно эклектичны. По крайней мере, так считала мисс Рокингэм. Она взяла с полки книги с его собственноручными примечаниями. Целые абзацы были подчёркнуты знакомыми красными чернилами («Он двенадцать лет писал одной авторучкой»), на полях теснились пометки («Признаюсь вам, что мне никогда не нравилось, как Эдвард обезображивал книги, какими бы мотивами он не руководствовался».) Она заглянула в отполированный ящик из красного дерева, который стоял в углу, повертела что-то в медлительных скрюченных пальцах, чертыхаясь и кряхтя, и, наконец, извлекла, к его изумлению, пластинки Дюка Эллингтона и Сидни Беше.
Дождь сменился солнцем, и снопы света упали на стопки писем в комнате для гостей. На грусть и веселье, восторг и сожаление. На все восемнадцать лет.
— Мягкий свет и приятная музыка, — сказала девушка. — Нью-Орлеан и Эрза Китт[2]. Не ожидала. А какая, кстати, радиола? Чувствую, если б ей было не восемьдесят, то я бы получила отставку.
— У меня голова кругом идёт. Работал шесть часов, не отрываясь. Так увлёкся, что даже не слышал, когда она принесла чай. Чай остыл и сандвичи с огурцами совсем отсырели.
— Вся эта чужая жизнь… Не знаю…
— Ты мне снилась вчера.
— И что во сне делала?
— Стыдно сказать.
— Ах ты! — сказала она.
Над четырьмя графствами свистел и завывал ветер.
— Что?
— Я ничего не сказала.
— Уже десять суток, — сказал он, — считая с четверга. Десять суток и шесть с половиной часов.
— Слушай, сказала она, — неужели ты думаешь, что я не знаю?
— Когда мы встретимся, я тотчас…
— Ничего не слышно.
— Это неважно. Почти неважно. Любовь моя.
— Послушай, сказала она, — может, ты сделаешь перерыв на день или на два. Приедешь в Лондон. А потом сразу назад.
— Нет. Не могу. Хочу… но не могу. Я как раз на середине. Мне тут кое-что не совсем… Что-то такое грандиозное, что мне просто не… Алло! Ты меня слышишь? Где же ты?
Мисс Рокингэм, во имя истории литературы я вынужден спросить вас, была ли между вами и поэтом физическая связь.
Вы спали с ним, мисс Рокингэм?
Должно быть, сказал он себе, это не имеет значения. По крайней мере, для книги это не так уж и важно. Вожделение здесь, рядом, рукой подать. Главное — в письмах. Главное — в самих отношениях, в чувстве. Всё прочее может оставаться тайной.
Но надо докопаться. Для себя, не для книги. Вот так. Потому что письма прочитаны, потому что жил чувствами Эдварда Лэмпри и его глазами смотрел на женщину, им любимую. Потому что не остался равнодушен.
Они засиделись допоздна. Чуть слышно играла радиола. Люсинда Рокингэм открыла бутылку мадеры, залежавшуюся ещё со времён брата.
Разлила мадеру в хрустальные бокалы, отражавшие свет лампы. Она рассказывала, как Лэмпри заболел и как однажды под вечер в Лондоне она впервые поняла, что он умирает. Это случилось в Галерее Тейт. Она повернула бокал, и отражённые лучи осветили тёмные углы комнаты. Они смотрели Шагала и Кандинского.
— Знаешь, меня это даже в дрожь бросает, — сказала она.
— Честно говоря, я не уверен. Вполне возможно, у них ничего и не было. Так даже ещё интересней. Письма. Всё в них.
— Да не из-за них. Из-за тебя.
— Плохо слышно.
— Они для тебя, — начала она обиженно, — важнее, чем твоя собственная жизнь.
Он лихорадочно засунул в карман руку. Звякнула монетка.
— Алло! Всё в порядке. Я бросил ещё одну. Ты, кажется, злишься. Пожалуйста, не надо.
— Я не злюсь.
— Я на самом деле люблю тебя. Что? Говорю, люблю тебя.
— Малколм — вымолвила она, наконец.
— Я всё время думаю…
— О чём?
— Просто, всё время думаю… о нас.
— Ты думаешь о том, — сказала девушка, — что у нас тоже ничего не было?
Стопка писем уменьшалась. Люсинда Рокингэм, стоя у него за спиной протянула ему чашку кофе и сказала:
— О, боже. Так я снова останусь скоро одна. Ещё день или два?
— Думаю, три. В субботу надо кончить. И чем я вас только отблагодарю?
— Но мне это было в радость, — великодушно сказала она, — мне с вами было хорошо. Я жила одиноко и была рада поговорить. Надеюсь, я вас не слишком обременяла своими разговорами.
— Упаси боже… Я даже не знаю, что для меня было приятней. Вы… да вы просто изменили всё, всё, что касается книги. Мне остаётся только надеется, что она вам понравится, в конечном счёте. Что вы не будете…
— Жалеть? — спросила мисс Рокингэм. — Я всё обдумала и теперь уверена, что приняла правильное решение. Эдварду бы тоже этого хотелось. Жена ведь его уже умерла. Значит, наш последний день — суббота.
— Какое счастье, что ты позвонил. Я так боялась, что не позвонишь. Потрясающие новости. Ты помнишь мою подружку, ту, что играет в оркестре в Олдборо? Она уезжает в субботу и зовёт к себе. Там у них коттедж, и мне найдётся, где переночевать.
— У меня слов нет. Просто замечательно.
— Так как ты думаешь? Мне…
— А комната большая?
— Ну… думаю, что да.
Оставалось ещё семнадцать писем. Он прочёл их по порядку, одно за другим, все до единого. Три последних были написаны в частной лечебнице, где Лэмпри и умер. Но письма никак об этом не говорили. Ни слова, ни намёка. Обычные письма.
— Чаю? — спросила Люсинда Рокингэм. — Сегодня я заварила «Эрл Грей»[3]. Эдварду такой чай нравился. Как это я раньше не вспомнила.
Он придвинул к себе машинку и разгладил сто семьдесят шестое письмо.
— Мы доберёмся до Олдборо к шести, — сказала она. — Где встретимся?
— Я позвоню в коттедж. Скажи мне номер.
— Минутку. Вот он…
— Да. Понял. В районе шести? Отлично. Двадцать четыре часа.
— Да. Я просто не верю.
— Я тоже. Нет, верю. Я лет так на десять постарел за дни, проведённые тут.
— Дурачок… Как там у тебя, кстати?
— Практически кончил. Можно подводить черту.
— А ты узнал…
— Нет.
Сквозь стеклянную дверь будки он смотрел на хмурое море далеко за равнодушными фонарными столбами эспланады, на спинку чугунной скамьи, на холодный зрачок чайки. Он повторил:
— Нет.
— Но это ещё важно для тебя?
— Да. Важно.
— А ты не можешь спросить об этом как-нибудь поделикатней?
— О боже, конечно же, не могу.
— Я вот думала, — сказала Люсинда Рокингэм, — что раз уж это ваш последний вечер, то его как-то надо отметить. Я заказала утку у мясника, а в кладовой, к счастью, нашлась бутылка хорошего вина.
— О… это очень любезно с вашей стороны, но так получилось, что мой друг…
— Но вы же собирались переночевать?
— Да, но я намеревался сказать, что, в общем…
— Мне просто пришло в голову, что после всех этих писем, у вас мог возникнуть один вопрос…
Он посмотрел на неё. Чистенькая, старенькая, сутулая, живые глаза в сетке морщин.
— Да. Действительно. Один вопрос остался.
— Вечером, — сказала мисс Рокингэм, — вечером за торжественным ужином. Это как раз подходящий момент.
— Так, — сказал он, — значит, ты приехала. Ты здесь. Добрались благополучно?
— Да. Вполне. Где ты?
— В телефонной будке на приморском бульваре.
— Так ты будешь минут через десять. Я скажу тебе, как ехать. Нужно свернуть с дороги, которая идёт вдоль берега, сразу после…
На него вновь уставилась с парапета чайка, всё тем же металлическим зрачком.
— Я пытался дозвониться к тебе в Лондон. Но тебя уже не было. Видишь ли, так получается, она говорит, что… Чайка подняла клюв к серому небу и издала протяжный звук; он едва слышал собственный голос, свои невнятные обидные слова… — Понимаешь, я должен, просто должен. Можно позвонить тебе около одиннадцати? Она, обычно, ложится в такое время.
— Я не уверена, — сказала она после короткой паузы, — что я буду дома. Возможно, я пойду с Дианой на концерт.
— Но я рискну, ладно?
— Рискни.
Мисс Рокингэм сочла утку слегка жёстковатой, но вино ей понравилось. Она позволила ему убрать со стола и вместе с ним перешла в гостиную. В руке у неё был бокал, наполовину наполненный вином. Она открыла дверцу печки и энергично поворошила угли. Потом села.
— Вас, должно быть, интересует, какого свойства у меня были отношения с Эдвардом Лэмпри. Мы никогда не были любовниками. В физическом смысле.
— О, — выдохнул он. — Да. Конечно. Не то чтобы я… Я не имел права. Так, ради книги.
— У нас была такая договорённость. Ради его семьи. Ну а сейчас, раз уж мы всё обсудили, не послушать ли нам музыку?
Потом, позже, когда она уже легла, он вышел к телефону-автомату. Парни, вывалившись из пабов, заводили на эспланаде свои мотоциклы. Белая собачонка бегала вдоль тёмных витрин магазинов. Волны с шумом ударяли о мол. Он набрал её номер. Долго ждал, потом, наконец, повесил трубку. Что он чувствовал? Ничего, ровным счётом ничего. Ну разве что слабое сожаление, едва различимое, угасающее чувство утраты.