1. Взрыв

– Сабина, где ты?

Они кричат.

– Sabine, wo bist du?

Sabine!

Потом Женя забывается и начинает кричать по-русски: «Сабина, Сабина, мы здесь!» Ветер вдруг швыряет в лицо мусор – она закрывается ладонями, хочет отвернуться. Но когда отворачивается, вдруг странно начинает кружиться голова, словно бы то, что она услышала, ударило слишком больно. Смешно, она вначале подумала, что лопнул воздушный шарик. Но потом звук становится в ушах громче и громче, пока не занимает всю голову целиком – вытеснив песни, мысли, слова.

На Людвиге лица нет. Он тяжело расхаживает из стороны в сторону, неловко двигается с больным коленом – порвался мениск когда-то, думали, что без операции обойдется, но не обошлось. Женя вдруг вспоминает, что дед захромал в последние пару лет, а каково хромать всегда, с самой молодости? Вроде и неважно это сейчас, но мелкие мысли возникают и не проходят, когда страшно.

Людвиг с Женей ищут Сабину. Она была здесь, возле фургончика Currywurst, – они должны были пойти вместе, купить по колбаске, но она почему-то пошла вперед, наверное, чтобы занять очередь: все здесь хотели свежую колбаску с горчицей, на булочке или нет, с кетчупом. Можно было попросить не добавлять кетчуп, если не любишь, но сложно себе представить, как можно – без кетчупа. А теперь всё в кетчупе, в кетчупе и бетонных крошках. Женя смотрит под ноги. Кетчуп размазан по асфальту, его много, слишком много. Какая-то девушка лежит на асфальте, но Жене не хочется смотреть, а кетчуп кажется ни к чему не относящимся, случайным. Она смотрит, конечно, но почти сразу же отворачивается.

Кетчуп на белых кроссовках.

Людвиг, что это? Почему он пятнает подошвы, белоснежную шнуровку, ведь кроссовки куплены позавчера, так ими гордилась, представляла – вот привезу из Германии, все удивятся, будет новая, красивая и модная вещь…

– Беги к домам, быстро, ныряй в переулок, – говорит Людвиг, – я поищу.

Я тоже буду искать, хочет возразить Женя, но слова замирают, оборачиваются снежинками, которых здесь, наверное, не бывает (но она видела только весну). Кого ты здесь хочешь искать? Никого здесь нет, все смешалось, фургончики опрокинулись. Если же набраться храбрости и посмотреть, просто посмотреть, получается, что там, возле Currywurst, никого нет больше, будто просто очередь разошлась.

Сабина!

Сабина!

Женя кричит, но себя не слышит.

– Ну все. – Людвиг встряхивает ее за плечи. – Хватит, перестань. Она не придет, даже если услышит. Может быть, она упала.

Женя слышит полицейские сирены.

Какой-то мужчина, наверное, бывший военный, командует: «Медленно отступайте, пригибайте головы, держитесь подальше от припаркованных автомобилей». Он заступает дорогу Людвигу, не дает дальше.

– У меня там жена, понимаешь? – в десятый раз повторяет Людвиг, Женя, конечно, вмешивается: «Пропустите нас, она была там, наверное, там и осталась». И впервые не стесняется своего немецкого, даже не задумывается.

– Сейчас туда не надо идти. – Мужчина хватает Женю за руку, хотя она стоит спокойно, и говорит Людвигу: – Сейчас туда пойдут полицейские, они всех найдут, кто остался. А вы лучше уведите девочку.

Это Женя – девочка, но только она взрослая, почему мужчина говорит так? Хочет разжалобить, усовестить. Словно бы Людвигу нужно о чем-то вспомнить, о чем-то важном, о том, что рядом. Но только мужчина не понимает, что Сабина – его жена, а Женя – и на самом деле просто девочка, она приехала месяц назад, еще толком ничего не успела выучить. И разговаривать умеет только с Людвигом. С потерянной Сабиной – нет, а сейчас нужно говорить с Сабиной, хотя бы мысленно, потому что она осталась там, а они с Людвигом теперь далеко, в безопасности.

– Я не могу увести девочку, мне нужно обратно! – Людвиг толкает мужчину.

Женя не видела точно, но вроде бы мужчина покачнулся.

– Эй, вы чего? Вас арестуют сейчас!

Но Людвигу наплевать. Он оставляет Женю, обходит мужчину и бежит. Женя никогда не видела, чтобы он так бегал.

Мужчина плюет себе под ноги и уходит куда-то – наверное, встречать полицию.

А Женя одна, вокруг никого. Наверное, скоро будет третий взрыв. Когда будет третий взрыв, никого не окажется рядом. Что тогда? Вот сейчас произойдет. Вот сейчас.

Но потом в близоруком тумане проступает – снова идет Людвиг, он возвращается, но идет странно медленно, нога за ногу. Дважды он спотыкается – это вполне обычное дело, потому что на чистом асфальте теперь много всякого мусора. Жене даже кажется, что она видела чей-то ботинок, – но, может быть, это всего лишь пластиковый пакет. Или кусок шины.

Это страшно, если кусок шины. Получается, они были на машине? А потом она взорвалась? Мысли-рыбки мечутся, не задерживаются.

Это кто с ним, она? Но это не может быть она, у женщины, которую Людвиг ведет за собой, совершенно другое лицо, у нее непривычное лицо странного цвета, какого не бывает.

Когда они подходят ближе, Женя понимает, что у женщины разбиты очки.

У Сабины разбиты очки, и капельки крови проступили, и небольшие ручейки побежали. Она беспрестанно поднимает руки к лицу, пытается вытереть, смахнуть осколки, но становится только хуже – Женя хочет схватить ее за руку, остановить, уже начинает движение.

Чувствует чьи-то руки на локте – наверное, вернулся тот мужчина, но только зачем ему возвращаться, она же не двинулась с места?

Но это полицейский. Он не улыбается, хотя обычно полицейские здесь улыбаются. Что-то говорит, но с ним тоже нет общего языка. У меня здесь родители, нужно сказать, чтобы позволили остаться? Meine Eltern… Meine Gasteltern… Мои родители, как лучше сказать… начинает она, но все кажется неверным, условным, необратимым. Она имеет право быть здесь. Тут ее родители, и пускай они только месяц родители, но, если нужно солгать, чтобы остаться, она может.

Женя отчего-то подумала: «А что, если бы тут на самом деле были родители?»

В детстве все время думала, что случилось что-то плохое, когда они задерживались. Когда взорвали дом на улице Гурьянова, боялась. Боялась, что в каком-то другом доме непременно окажутся родители, что это их коснется, не может не коснуться. И ее. Когда они не вернутся, а она навсегда останется дома одна.

Женя отходит за полицейским, он ее тащит почти.

И проклинает себя, свои слабые бессмысленные глаза – она ведь точно не убедилась, что Людвиг ведет именно Сабину, может быть, это совсем другая женщина, которую он не хотел там оставлять.

Понимаете, она хочет объяснить полицейскому, я ни за что не могу допустить, чтобы они там остались, а я спаслась. Даже если я спасусь, мне все равно некуда будет пойти. Нет, это звучит странно и цинично, совсем не то хотела сказать.

– Отойдите к машине, вас там осмотрят, хорошо?

– Со мной все в порядке.

– Вы не можете быть в этом уверены, Mädchen. Вам необходимо пройти осмотр.

– Я никуда не пойду без моих родителей.

Полицейский смотрит удивленно, потому что какие родители, если Женя все еще говорит с сильным акцентом, а сейчас и совсем неправильно, с никакой грамматикой?

– Родители сейчас тоже подойдут, вот они, видишь?

Жене казалось, что она видела, как Людвиг ведет Сабину. Но почему они никак не могут дойти, приблизиться? То, что Людвиг предпочел вернуться к жене, – что значит? Почему она одна, почему опять одна?

Женя идет к машине с надписью Rettungsdienst, там встречают, осматривают, хотя она и говорит, что была далеко. О чем-то разговаривают, потом закрывают двери. Машина трогается с места.

– Но я не хочу никуда ехать!

Они пожимают плечами, отвечают что-то – мол, все по правилам, но их язык Жене тоже не совсем понятен. Где же Людвиг, который еще мог бы все объяснить?

– Может быть, мы подождем моих Gasteltern?

Они приедут на другой машине, утешают, но как-то не слишком уверенно. Может быть, они вовсе приедут в другую больницу, Женя знает, что так бывает. Мелькает только дурацкая мысль: «А покрывает ли перевозку в больницу студенческая медицинская страховка? Ведь никто не планировал, что так может произойти».

Жене вдруг вспоминается лицо девушки, увиденное в самом начале, – это она внушила себе, что смотреть не стоит, а на самом деле посмотрела. Никого вокруг не было, только девушка, почти девочка, с тонким белым лицом. И она была накрашенной, с яркой черной подводкой и размазанной помадой, хотя здесь, в Германии, мало кто красится. В ванной комнате у Сабины только крем и духи, ничего больше. Женя не видела пудры, футляров с помадой, что всегда стояли у мамы. Но только Сабина гораздо старше мамы, может быть, в этом дело. И еще одна вещь, которая бросилась в глаза, – разорванные и распавшиеся по бусинкам мелкие коралловые бусы, как будто девочка сама хотела от них освободиться и рванула со всей силы, как ошейник, как удавку.

Вот они и рассыпались, капельками крови разлетелись.

Жене странно захотелось остановиться, поднять одну бусинку – и она разрешает себе это сделать, вроде как чтобы девочку не забыть. Не надо было смотреть ей в лицо, но что теперь сделаешь. Женя прячет бусинку в карман, точно открытку, точно подарок от друга. И сама себе удивилась немного – раньше бы никогда в жизни не подняла и не взяла. Кровь же. Грязь. Смерть.

В больнице ее сажают на длинный оранжевый диванчик – она отчего-то думала, что сразу приведут в палату, отвыкла от больниц. Скоро на диванчике появляются и другие люди в пыльной и грязной одежде. У некоторых заметна кровь, но Людвига и Сабины нигде нет. Она даже нарочно встала с диванчика, по всему коридору прошлась, пока не сделали замечание: «Mädchen, сядьте спокойно, голова закружится». И она садится снова, но тревога не утихает.

Через двадцать минут медсестры берут у всех анализ крови, измеряют давление.

– Извините… – Женя выбирает обратиться к женщине с ребенком, как привыкла с детства. – Я потеряла своих друзей. Вы не видели пожилую пару?

– Немецкий… плохо знать. – Женщина улыбается виновато, прижимает к себе ребенка.

– Старый мужчина. – Женя морщит лоб. – Не видели?

– Плохо знать, – повторяет женщина, – извините.

Ведь не из-за чего извиняться, ты не сделала ничего плохого. Но Жене уже кажется, что медсестра взяла у нее кровь как-то слишком неловко и быстро, даже грубовато. Наверное, показалось. Может быть, только останется синяк, ничего больше. Нечего бояться синяков.

– Вам не больно?

Она кивает на повязку, на сгиб локтя. Но женщина только продолжает улыбаться, прижимает к себе ребенка. Почему-то на ребенка никто не обращает внимания, хотя, наверное, его должны были осмотреть в первую очередь.

– Where are you from? – Она снова пытается, почему-то не может прекратить разговаривать, неспокойно здесь, на оранжевом диванчике.

Ungarn.

И Женя некоторое время вспоминает, что это значит.

Ведь учила же.

Это…

– Mädchen? – И медсестра с трудом выговаривает славянскую фамилию, ошибается, но нечего тут поправлять, все не имеет значения. – Разрешите, я измерю вам давление. Давление. Вы понимаете по-немецки?

– Да, немного.

Женя всегда отвечает про немного, вот это ein bisschen, один кусочек, один кусок, хотя на самом деле понимала многое, а сейчас-то, после месяца здесь, и вовсе почти хорошо. Но и это неважно.

– О, а я уже испугалась, думала, как с вами быть…

Манжета тонометра крепко сжимает предплечье, почти до боли.

– Вы в порядке, сотрясения нет. Царапины мы помажем, и можно будет завтра идти домой.

Домой, я не могу пойти домой.

Да, спасибо, автоматически выговаривают губы, язык. Как они поняли, что нет сотрясения, ведь никто не смотрел… Или те, что были в машине, каким-то образом поняли сразу, поэтому и везли относительно спокойно, без сирены? Домой. А дом закрыт, ключи лежат в поясной сумке Людвига. Может быть, и у Сабины есть свои, если она взяла.

Женя оглядывается снова, осматривает коридор – не в поисках их теперь, а просто хочется разглядеть ту девочку, что лежала на асфальте. Ее ведь подняли, правда? Не оставили там лежать? Но и ее нигде нет. Женя засовывает руку в карман, находит бусину, теребит ее – потеплевшую, родную почти.

У девочки той были белые волосы, и в них что-то застряло, запеклось. Ниже шеи она была чем-то закрыта, успели уже прикрыть, наверняка тот мужчина, отставной военный, – по крайней мере, Женя не разглядела, во что та была одета. Наверное, как все здесь весной – в джинсы и черную толстовку, Женя тоже себе такую купила. И еще представляла, как вернется в Раменское – пройдет вечером по городу, и ребята увидят, и все поймут, вот ты где была, скажут.

Кажется, что ей вовсе не жалко девочку, но на самом деле тяжело думать. Она не хотела умирать. Она не хотела умирать, она слишком ярко утром накрасилась перед зеркалом, причесала или даже завила волосы. Надела бусы, которые ей, наверное, мама или бабушка подарила, потому как слишком уж взрослая вещь, подросток такую себе не купит ни за что. Может быть, она даже и не хотела идти в бусах, а мать настояла, чтобы было празднично и красиво. Так не ходят умирать. Так случайно попадают и остаются, когда идут на праздник, в школу, за покупками. Кажется, у Жени единственной здесь нет никаких повреждений. Ее оставляют в палате на девятерых, только вначале долго приходится ждать анализа крови – наверное, проверяли на сифилис и гепатит.

И уже в палате Женя вспоминает про свой маленький и совершенно бессмысленный телефон – она не стала подключать роуминг, вообще ничего не стала делать, даже записывать номера Сабины и Людвига, потому что все равно не позвонить. Так и таскала с собой, как часы. Она механически нажимает на кнопки, но ничего не происходит.

Дежурная медсестра ничего не знает о Людвиге, отправляет ее обратно в палату. Найдутся, ничего страшного. Сейчас такая неразбериха везде, но скоро будет понятно. Счастье, что второй взрыв уже практически без людей случился, устройство у них раньше сработало, что ли.

Сегодня одиннадцатое апреля, говорит себе Женя, это нужно как-нибудь запомнить, хотя я никогда не запоминала даты. Но это будет моя. Слышно, как плачет ребенок женщины из Венгрии.

И они всю ночь не могут успокоиться, все перебирают, разбирают по бисеринке происшедшее. И у всех разные воспоминания, но никто не обратил внимания на лежащую девушку – говорили даже, что видели что-то в черном полиэтилене, но ничего кроме. Может быть, ее уже закрыли полностью, когда вели остальных.

– А как выглядела твоя мама? – пожилая немка на соседней койке спрашивает жалостливо, Женя из младших. – Моя ровесница?

– Она полненькая, в очках.

Может быть, сейчас и без очков, если они разбились, – если вправду то лицо было ее лицом. Женя не сразу находится с ответом, все-таки мамой Сабину даже в мыслях не было называть.

– Нет, не видела такую, – качает головой женщина, засыпает вскоре.

Потом и все засыпают, а Жене снится настоящая мама – из того времени, когда всё было хорошо.

* * *

Женя просыпается в больнице двенадцатого апреля. Ничего не меняется, никто не сидит у кровати – а ночью представляла, что Людвиг все-таки нашел ее, зашел в палату и присел на табуретку, поэтому утро будет уже обычное – капучино и черный хлеб с «Нутеллой». Она уже разлюбила хлеб с «Нутеллой», но не знала, как сказать Сабине. Видимо, никак, пусть так и будет, раз выбрала. Нужно же один раз в жизни ответить за свои слова.

– Никто не приходил ко мне? – спрашивает Женя у вчерашней соседки.

Та отворачивается, ей неловко говорить, что никто.

После завтрака в палату приходит молодая темноволосая женщина в светлом костюме – Женя давно обратила внимание, что у них тут не халаты, а именно костюмы.

– Tag, – говорит женщина. – Я психолог, меня зовут Эрика. Страх – это то, что ты сейчас чувствуешь, и это совершенно нормально. Я здесь на случай, если ты захочешь поговорить об этом. С языком ведь нет сложностей?

– У меня не страх, а… то есть я боюсь за своих гостевых родителей, никто не знает, где они! И никто в больнице не говорит. Я их видела, там, на площади, но их отчего-то не пустили ко мне…

– Они наверняка в какой-нибудь другой больнице, – мягко говорит женщина, – ты сама понимаешь, что, если человек был, например, без сознания, он не скажет никому свою фамилию. Вот сегодня и завтра всё выяснят, внесут в базу данных. И тебе позвонят. Или даже сами твои родители позвонят, если первыми доберутся до дома. Где вы живете?

– В Тале. Мы приехали на ярмарку. Как они могут мне позвонить, если телефон…

– Понятно, очень жаль, что с вами такое произошло.

– Но почему нельзя просто обзвонить больницы и спросить – допустим, не поступали к ним такие люди, с таким описанием? Сабина носит очки, но они могли упасть и разбиться, вроде бы я видела, как они разбились, у нее серо-седые волосы, а Людвиг…

– Женья… правильно? Я правильно произношу? Правда, все будет хорошо. Всех найдут, просто наберись терпения. Ты хорошо себя чувствуешь? Тебя осматривал доктор?

– Да, вчера. Немного кружится голова.

– Голова?.. – Психолог хмурится, что-то записывает себе в блокнот. – И вчера кружилась?

– Вчера не чувствовала. Сейчас вот началось, когда в туалет вставала.

– А слух тебе проверяли?

– Не знаю. Не помню.

– Мы поговорим, и я позову врача, хорошо? Скажи, хочешь ли ты еще кому-то позвонить? Скажем, твоим настоящим родителям в Россию?

– Я… я хочу, конечно. Почему вы спрашиваете?

Только вот лицо той девушки из головы не идет, не забывается. Может быть, завтра. Наверное, нужно рассказать об этом психологу, но почему-то кажется, что это будет ошибкой, почти преступлением, – она же такая беззащитная лежала на асфальте, среди мусора, среди всего. И как же теперь ее предать можно, раз так? Пусть лежит себе спокойно, никем не узнанная.

Как ее звали? Женя теребит бусинку, теперь под подушкой – спрятала туда, потому как ее одежду в прачечную забрали, а выдали простую синюю рубашку.

– Я понимаю, что тебе страшно и неуютно, Женья. Еще ты в чужой стране… Позвони родителям в Россию сегодня, Женья.

– Я не знаю, как звонить им. Людвиг всегда сам набирал номер, там нужен какой-то код…

– Нужно всего лишь посмотреть код России. Ты что, они же будут волноваться.

Будут. Но Жене иногда страшно звонить, страшно узнавать что-то новое.

Да еще дед после смерти бабушки погрустнел. Не так, нормально, обычно, как все, – а как-то иначе. Женя все надеялась, что ему легче станет, но он даже не пришел, когда ее в Германию всей семьей провожали. Мама сказала: «Ты уж не обижайся, сама понимаешь, какой он сделался». Может быть, все потому, что эта женщина появилась, Алевтина, днюет и ночует в его квартире, вот дед никуда в гости и не ездит, скрывает ее. А зачем скрывать – все и так понятно. Еще и так скоро после смерти бабушки.

Женя гонит мысль – наверное, скорее забавно, что старик встречается со старухой, что они делают вместе? А может, это и неважно теперь.

Там же лежала девочка, в конце концов, она впервые увидела мертвого человека. Была еще бабушка, но бабушка из-за долгой болезни словно бы была мертвой слишком давно.

Психолог уходит, а потом приносят телефон – с уже набранными первыми цифрами. Позаботились, как и Людвиг раньше.

– Женька! Господи! – кричит в трубку мама. – Мы всем позвонили, всем, тебя нигде нет! Дома никто не отвечает! Скажи, ты же не была там? Мы видели в новостях…

– Мам, успокойся. Все хорошо. Я живая, я не пострадала.

– Так, значит, все-таки была? – Мама задыхается, кажется, плачет.

– Я была далеко. Так далеко, что практически ничего не видела.

– Правда?

– Правда, мам.

Не рассказывать же о мертвой девушке. Не рассказывать, что потеряла из виду Людвига и Сабину и больше не нашла.

– А папа где?

Мама молчит. Не нужно было спрашивать.

– Он уехал? Уехал, да?

– Уехал, но он теперь будет иногда возвращаться, потому что… Слушай, не надо тебе о таком сейчас. Вот вернешься…

Сейчас нельзя возвращаться, сейчас совершенно не хочется домой. Маму не выйдет утешить, ей даже и сказать нечего. Но разве можно спокойно дышать после такого?

– Мам, ты говори. Что случилось? С кем? С ним, с папой, да?

Почему-то Женя в первую очередь думает об этом – иначе почему бы жалость в ее голове проснулась, раз они собираются разводиться? Злость должна быть. Обида.

– Мы думали, что с тобой что-то случилось.

Мама, хочет сказать она, даже если бы я взорвалась на самом деле, это было бы совсем не страшно. Мне так грустно было дома, думала, что здесь станет легче, но только не стало.

– Жень, что ты молчишь? Ты не ранена?

– Я не знаю, мам. Я тела не чувствую. Мне кажется, что я потеряла что-то важное.

Но Женя не плачет в трубку, держится.

– Что потеряла? Я не понимаю…

Женя не плачет.

– Может, все-таки сказать тебе?

– Говори. Я же не знаю, когда вернусь.

– Как не знаешь? Скоро.

– Это еще почему?

– Я позвонила руководителю вашей программы. Вас увезут обратно из-за теракта.

– Но я же еще ничего не успела…

– Милая, ты еще не пришла в себя, я понимаю… Но там, говорят, погибло то ли сорок, то ли пятьдесят человек. Я совсем не спала сегодня, Женечка. Разве можно вообще представить, что вы там останетесь? Вас будут вывозить…

– Но я не представляю, как уеду…

– А там женщину показывали… Знаешь, я когда ее увидела, сразу о тебе подумала, ведь ты могла бы… – Мама последнее произносит уже сквозь слезы.

– Какую женщину? – Хотя она уже понимает, конечно.

– Женщину, молодую женщину со светлыми волосами… Понятное дело, что ты не женщина, еще ребенок совсем, а я отпустила ребенка в чужую страну… А потом пригляделась, слезы вытерла – а уже другое показывают. Не ее. Ты видела кого-то похожего?

Женя помнит, вспоминает каждую секунду, но о таком маме не говорят.

– Нет. Нет, я ничего страшного не видела. Грохот, и все. Наверное, скоро меня заберут отсюда. И кто сказал, что ты отпустила ребенка? Я вообще-то взрослая уже. И это все закончится скоро.

– Говорят – эти, соседи…

– Кто? Ну мам. Хватит. Какие еще соседи?

Она молчит, задыхается в трубку, молчит так – ты права.

– Позвони из аэропорта, хорошо? Мы встретим.

– Мы? Это кто – мы? Вы развелись. Ты все решила, ты мне обещала…

Может быть, это жестоко, но не хочется ничего слушать. Мама не объясняет, не продолжает, но ведь никаких мы не должно было больше появиться.

– Мам, какие еще мы? Что, вы снова, да?

– Нет, все из-за деда… Твой папа помогает с ним. Ну увидишь.

Не хочу ничего увидеть, думает Женя, пускай без меня не случится ничего непоправимого, пускай не будет никаких новостей, о которых говорят дрожащими голосами.

– Мам, мам, что?..

– Дедушка плохо себя чувствует. Не думай пока об этом. И не ходи никуда, пожалуйста, когда выйдешь из больницы, не прикасайся ни к чему такому…

А как я разберусь, когда не надо прикасаться, ведь на площади никто ни к чему не прикасался, все просто вышло так?

Когда Женя возвращает телефон и ложится в кровать, она словно бы снова не понимает их языка.

Мама сказала – дедушка плохо себя чувствует. Но он никогда не чувствовал себя плохо, у него зубы были железные, сердце – бронзовое, оно звенело, но не болело. Он только грустил.

Когда операцию на правой ноге на венах сделали, грустил, что хромать придется, заживает не очень быстро теперь. Он не жаловался даже, когда та самая история произошла – тоже с огнем, поэтому не хочется сейчас об этом думать, но все же важное. Он на себя масло вылил, а потом оно загорелось – кажется, это какой-то старый допотопный светильник на даче, который давно бы выкинуть пора. И синтетическая рубашка вспыхнула, прилипла к спине – мама говорила, что отрывала потом пинцетом вместе с лоскутами кожи. К врачу он так и не пошел, не позволил никому сказать.

Даже Алевтине.

Ей в первую очередь, а то началось бы – причитания, бормотания.

И про Алевтину эту – разве хочется вспоминать, почему она все время лезет в голову? Она-то живая, спокойная, может быть, даже все еще дедушку жалеет.

А он же терпеть не может, если жалеют.

В этом они с Людвигом разные совсем – разве те истории про военное детство, что он рассказывал, не для того были, чтобы как-то посочувствовать, представить, как и им жилось, что и им жилось не лучше? Только он ошибся – у дедушки-то не было никаких особых рассказов про войну, он же, кажется, совсем маленьким был? Что он делал? Кажется, работал, его увезли в Германию, потому что жил в оккупированном Новгороде. Работал на заводе, на ферме, так, кусочками рассказывал. Вроде бы у него даже там какая-то подруга была – по крайней мере, он все время кому-то писал, когда вернулся в СССР, когда вырос, писал, а потом почта вернула все письма разом. Он сжег их на даче, Женя сама видела, а бабушка стояла и смотрела. А он не плакал, хотя по лицу было видно, что хотел. Бабушке словно бы нравилось смотреть, странное у нее лицо было.

А Людвиг жил в деревне своей, ходил в школу. С матерью жил, с братом. Лучше, спокойнее. Хотя что тут спокойного может быть – война.

Соседка что-то бормочет, отвернувшись к стене, – у нее, видимо, сотрясение, потому что постоянно жалуется на головокружение, на любое движение возникающее, даже когда просто лежит. Еще ее все время тошнит, все время. Но ничего из разговора врачей не сделалось понятным, у них-то совсем чужой язык.

Как теперь не бояться касаться незнакомых и непривычных предметов, оставленных сумок – во дворе, в общественном транспорте, в местах скопления людей?

Эрика смотрит с жалостью – мол, попала, девочка; они еще несколько раз встречаются в коридоре, но она теперь тоже не разговаривает, не говорит, что чувствовать страх – это нормально, она говорит другим, тут столько их, а все везут и везут. Но только не Сабину с Людвигом.

Это не страх, это новое, странное чувство.

Загрузка...