Глава 5. Тишина: как понять, что пора выразить несогласие

Для участия в чемпионате мира по дебатам придется раскошелиться. В мире мало занятий, требующих меньших затрат, чем дебаты (бумага, ручка и подписка на разные газеты), однако расходы на проезд и проживание в разных, нередко очень удаленных местах накапливаются, как снежный ком, и потому у нашего союза вечно большие проблемы с наличными. На протяжении всего 2014 года, в преддверии декабрьского чемпионата мира по дебатам среди университетов, члены нашего союза работали тренерами, судьями, носильщиками и сопровождающими на местных школьных турнирах в Бостоне. Для меня эти состязания были шансом заглянуть за кулисы любопытнейшего мира американских школьных дебатов.

Итак, одним бодрым ранним субботним утром в октябре я надавил плечом на тяжеленные двери Кембриджской школы Ринджа и Латинской школы и через приоткрывшуюся щель проскользнул внутрь. В теплоте главного корпуса мои уши наполнились страшным шумом; я почувствовал себя так, будто погрузился под воду. Первое, что бросается в глаза в американских школьных турнирах по дебатам, – их необычайный размах. Абстрактно я знал статистику: Национальная ассоциация речи и дебатов ежегодно обслуживала более ста пятидесяти тысяч учеников и тренеров; в одном турнире могли участвовать тысячи юных американцев со всех уголков страны[56]. Однако реальный опыт пребывания в этой пульсирующей говорящей массе был поистине уникальным; он порождал чуть ли не космическое осознание собственной ничтожности в этом огромном мире.

После судейства в паре утренних дебатов у меня осталось свободное время перед обедом, и я решил послушать раунд, проходивший в ближайшем от кафетерия помещении. Когда я вошел в узкий, душный класс и присоединился к аудитории из шести-семи человек, к трибуне как раз вышел один из спикеров, симпатичный парнишка из Калифорнии. Осветив лицо легкой мимолетной улыбкой и слегка подавшись вперед, он спросил: «Ну что, все готовы?»

Я еще и кивнуть не успел, как он надавил на кнопку секундомера и, мгновенно взяв разгон, с нечеловеческой скоростью затарахтел. Этот подвиг, судя по всему, удавался за счет того, что он не двигал ни одной частью своего тела; он так и замер в наклоне, двигались только его губы.

Война в Сирии – одна из самых страшных трагедий прошлого столетия, ивсесвободныенациипростообязанысделатьвсеотнихзависящее, чтобы остановитьееипривлечькответственностивиновныхвэтомпреступлении противчеловечностинамнеобходимосоздатькоалициюизвсех, кто выступаетзавоенноевмешательствовситуациювСирии.

Бедняга задыхался, ему явно не хватало воздуха. Вдыхая, он делал сразу два вдоха; он глотал воздух жадно, словно утопающий. Заметив, что лицо его по краям начало синеть, я повернул голову к другим зрителям, сидевшим молча и неподвижно; у меня возникла мысль, не несем ли мы ответственности за возможные страшные последствия происходящего, не вмешиваясь в угрожающую ситуацию.

* * *

Позже в тот же день я, копаясь в интернете, обнаружил, что стал свидетелем «распространения», характерной особенности формата состязательных дебатов на политические темы. Так окрестили практику очень быстрой речи, со скоростью от трехсот пятидесяти до пятисот слов в минуту[57]. Это, кстати, далеко не самый высокий темп в мире[58] – рекорд тут принадлежит уроженцу Торонто Шону Шеннону (шестьсот пятьдесят пять слов в минуту, 1995 год), который в свое время обошел продавца электроники по имени Стив Вудмор (шестьсот тридцать шесть слов в минуту, 1990 год)[59]. Но это вдвое быстрее, чем говорит аукционист на пике скорости речи, и втрое быстрее, чем говорят обычные люди в обычной беседе.

Мало кто достигает такого темпа естественным путем. Чтобы воспользоваться таким приемом, люди изнуряют себя трудными упражнениями: бубнят скороговорки («Ехал грека через реку, видит грека – в реке рак»), вставляют случайное слово между каждой парой слов в аргументе («Ложь банан морально банан неприемлема банан» или «Мой яблочный любимый яблочный пирог – яблочный»), произносят речи с ручкой во рту (чтобы произношение было четче). А самые заядлые пользуются советом самого быстроговорящего человека в мире: «Практикуйтесь в задержке дыхания… Оно сильно замедляет среднее количество слов в минуту»[60].

Надо сказать, этот прием может быть опасным. Настолько, что команда по политическим дебатам из Принстонского университета порекомендовала своим членам не заниматься соответствующими речевыми упражнениями дольше получаса: «Вы причиняете вред своему голосу. Это не шутка. Это действительно вредно»[61]. В наших кругах ходили легенды об участниках дебатов, которые потом не могли замедлиться никогда, даже в обычной жизни; о тех, у кого на связках появились полипы; о беднягах, у которых развилась почти наркотическая зависимость от желания говорить быстрее.

Некоторые считают, что тенденция эта зародилась в Хьюстонском университете в конце 1960-х; ее связывали с одной начинающей командой, которая руководствовалась простой арифметикой: больше аргументов – больше баллов[62]. Другие искали корни еще дальше и в других местах. А третьи относились к вопросу о происхождении «распространения» более философски. Так, один активный участник политических дебатов 1960-х в интервью журналу Chronicle of Higher Education в 2011 году сказал: «Когда я участвовал в дебатах, мы говорили значительно медленнее, чем сейчас, но участники дебатов 1940-х и 1950-х обвиняли нас в слишком быстрой речи… Просто память играет с нами всеми злую шутку»[63].

В политических дебатах участникам позволено исследовать темы заранее. Эта особенность данного формата в сочетании с «распространением» дала мощный эффект. Поскольку мастера этого приема могли выдать за минуту материал целой страницы, за стандартные восемь минут их речи вываливался огромный объем информации. И потому ученые проводили множество исследований, наполняя бумагами вместительные двадцатипятикилограммовые бадьи, которые потом таскали за собой на тележках. «Мы часто соревновались с соперниками, у которых было четыре таких бадьи, а то и шесть», – писал один участник дебатов из Северного Техаса, у которого и у самого в 1986 году были две такие бадьи[64].

В США «распространение» десятилетиями оставалось доминирующей чертой политических дебатов, хоть и были предприняты две серьезные попытки борьбы с этим явлением[65]. Первая – в 1979 году на общенациональном финале по политическим дебатам в Цинциннати в Огайо, когда исполнительный секретарь National Forensic League (Национальная судебная лига) Деннис Уинфилд понял, что дело зашло слишком далеко.

Миллиард секунд назад подвергся нападению Перл-Харбор. Миллиард минут назад по земле ходил Христос. Миллиард часов назад человека не существовало. Миллиард долларов назад в федеральном правительстве был вчерашний день. После финального раунда 1979 года… я чувствовал себя так, будто за чуть более чем час услышал не меньше миллиарда слов[66].

И Уинфилд, надо сказать, был в своей критике не одинок. Исполнительный директор Phillips Petroleum, в то время главный спонсор Судебной лиги, пришел к заключению, что за подобными дебатами следить невозможно, и донес это мнение до руководства лиги. Репортер Cincinnati Enquirer, который освещал те дебаты, написал: «Есть у речи такая особенность – можно настолько увлечься говорением, что начисто забываешь слушать»[67].

Спустя несколько месяцев Уинфилд и остальные восемь членов управляющего совета лиги одобрили создание нового формата, призванного решить эту проблему: дебаты Линкольна – Дугласа. Их особенность заключалась в том, что соперники должны быть убедительными для непрофессионального слушателя. Им стоит избегать «массового использования доказательств и жаргона дебатов в форме аббревиатур» и говорить «медленно, убедительно и (по возможности) занимательно»[68].

Но говорить легко, а вот действовать уже сложнее. Участники дебатов в формате Линкольна – Дугласа тоже начали ускорять темп, чтобы успеть втиснуть в свою речь как можно больше информации, и вскоре эта практика распространилась настолько, что люди перестали видеть их отличие от обычных политических дебатов.

Через двадцать с лишним лет, уже в 2002 году, была предпринята еще одна попытка исправить ситуацию, причем помощь пришла из самого неожиданного источника. Миллиардер Тед Тёрнер, основатель CNN и бывший вице-президент Дебатного союза Брауновского университета (менее прибыльной организации), выделил средства на новый формат – общественные дебаты[69]. Он был призван стать по отношению к дебатам в формате Линкольна – Дугласа тем же, чем этот формат когда-то стал для политических дебатов: он должен был сделать выступления участников убедительными для непрофессионалов.

Еще одна попытка сдержать «распространение» заключалась во внутренней работе, начавшейся в 2006 году с разочарования двух чемпионов по дебатам из Калифорнии. Луи Блэквелл и Ричард Фанчес, афроамериканцы из малобюджетной государственной школы в Лонг-Бич, заявили, что эзотерические особенности дебатов маргинализируют и без того обездоленных людей. И одним из главных объектов их критики был этот прием: «Дебаты должны быть похожи на обычный спор. Если это политические дебаты, давайте спорить о политике, а не превращать это в конкурс „кто кого переговорит“»[70].

У формата политических дебатов есть такая особенность: оппоненты могут использовать свои речи для критики или возражений против фундаментальных нравственных предпосылок и устоев, заложенных в дискуссии, – например, антропоморфизм – и попросить выносить вердикт исходя из силы этой критики. И вот Блэквелл и Фанчес принялись на раундах направлять свою критику не на отдельные аргументы или кейсы, а на дебаты как таковые. Они приходили в небрежной мешковатой одежде и перемежали декламацию «Педагогики угнетенных» Пауло Фрейре грязными ругательствами.

В сезоне дебатов 2006 года Блэквелл и Фанчес одержали несколько заметных побед, но в итоге не прошли квалификацию на Турнир чемпионов, всеамериканский национальный чемпионат, который ежегодно проводится в Кентукки. В документальном фильме, посвященном этой парочке, – он называется Resolved («Решено») – приводятся слова судьи Верховного суда США Сэмюэля Алито, в прошлом участника дебатов в Принстоне, резюмирующие ответ команде из Лонг-Бич: «Я думаю, что дебаты обладают определенными качествами, которые не должны меняться. Если их изменить, это занятие станет бессмысленным».

Некоторые наблюдатели описывали ускорение речи на дебатах и, как следствие, их перегрузку информацией как исключительно современное явление. Благодаря появлению в 1980-х персональных компьютеров мы получили доступ к поистине бесконечным массивам фактов и цифр. Затем появились технологии мобильной связи и все более быстрый интернет, что позволило загружать и скачивать информацию почти непрерывно. В одной статье 2012 года в журнале Wired Джей Каспиан Канг описывает участников политических дебатов как «высокоэффективных и тщательно оптимизированных обработчиков информации»[71].

И вот поздним субботним вечером, готовясь к очередному дню судейства на школьных дебатах, я вспомнил увиденное чуть ранее, днем. То «распространение» было не более чем шуткой-проказой, своего рода изюминкой в и без того крайне своеобразном занятии. И все же я не мог отделаться от чувства, что в гортанных вздохах и неумолимом пульсирующем ритме юного спикера из Калифорнии слышались оттенки некой темной мотивации, желания скорее потрясти и сокрушить аудиторию, чем убедить ее.

* * *

Надо сказать, я принадлежал к традиции соперничества, известной как парламентские дебаты, или parli. Если участники политических дебатов склонны считать себя элитой с отличной подготовкой в сфере эзотерики, мы воспринимаем себя как люди из народа. В формате parli поощряется умение говорить просто и понятно. Тот факт, что в этом формате настаивают на короткой подготовке «с закрытыми книгами», означает, что во главу угла ставится «импровизация». В результате наши раунды напоминали не столько сократовские диалоги, сколько настоящие споры.

Хотя парламентские дебаты черпают вдохновение в нижней палате английского парламента, созданной в далеком 1341 году, изначально они родом из шумных лондонских пабов и кофеен. То, что зародилось в XVII веке как импровизированные публичные собрания для обсуждения насущных политических вопросов, на протяжении многих поколений раскалывалось по социальным классам и организовывалось в более формальные дискуссионные сообщества[72]. Эта культура буйных состязательных дебатов, характерная для эпохи Просвещения XVII и XVIII веков, впоследствии закономерно обрела второй дом в университетах. Британские студенты организовали дискуссионные клубы в Сент-Эндрюсе (1794), Кембридже (1815) и Оксфорде (1823), тем самым существенно расширив список обществ парламентских дебатов, число которых к 1882 году выросло до ста пяти[73]. А в США, за океаном, группа студентов бакалавриата, в том числе Джеймс Мэдисон и Аарон Берр, опередила британскую тенденцию, основав дискуссионный клуб в Принстонском университете еще в 1765 году[74].

В наши дни университетские дебаты стали поистине глобальными, что особенно очевидно на чемпионате мира по дебатам среди университетов (WUDC – World Universities Debating Championship). С момента своего основания в 1980 году WUDC превратился в ежегодный турнир, в котором принимало участие около пятисот команд из шестидесяти с лишним стран и который мог похвалиться (а иногда посожалеть) впечатляющей базой знаменитых выпускников университетов, включая, например, ирландскую писательницу Салли Руни, американского сенатора Теда Круза и бывшего главу McKinsey Кевина Снидера. Лучшие речи турнира, за которым онлайн наблюдают сотни тысяч зрителей, нередко задавали тренды, со временем проникавшие в лиги по дебатам среди школьников в Малайзии, ЮАР и Литве.

Итак, весь конец октября и ноябрь, пока Бостон погружался в суровую зиму, мое время занимала подготовка к чемпионату мира. Я мало с кем виделся регулярно, кроме соседей по комнате, Ионы и Джона. Даже редкие и зачаточные романтические увлечения вмиг улетучивались при виде Фанеле, входящего в мою комнату со стопкой журналов The Economist в руках. А еще я уволился из студенческой газеты The Crimson, которая была вторым моим внеклассным увлечением в Гарварде, отложив мечту о работе журналистом до лучших времен. Словом, жизнь моя сильно сузилась.

На протяжении всего того долгого пути к чемпионату мира Фанеле проявил себя как отличный партнер. Курсовые работы по философии и экономике еще сильнее обострили его ум и резко расширили его диапазон в беседах. В среде колледжа-интерната, где высоко ценились острые шутки и легкомыслие, Фанеле по-прежнему настаивал на библейских принципах приличия и ответственности. Так он и бродил по кампусу, умнющий чудик, равнодушный к нашим оценкам.

Проведя сочельник вместе, в Дубае у родных Фанеле, мы отправились в еще одно из очень немногих мест на карте мира, еще более, чем ОАЭ, равнодушных к сезону рождественских праздников, – в Куала-Лумпур, столицу Малайзии. В день нашего прилета, 25 декабря, солнце взошло рано-рано и ни разу не зашло за тучу. Мы покрылись слоем пота, который нещадно блестел на всех фотографиях. По дороге в отель в пыльном такси я стащил с себя худи, сразу отказавшись от любой мысли о победе в конкурсе на стильность.

В отеле Pullman, утилитарного вида здании в километре от башен-близнецов Петронас, повсюду в глаза лезли символы безрассудства и манерности почти взрослой жизни. Одетые в черное марксисты хмурились сквозь сигаретный дым у вращающейся двери; по вестибюлю явно в поисках проблем шатались самозваные фальстафы, пузатые и босые. Будущие консультанты в функциональных жилетах пока наблюдали за всем этим из безопасности бельэтажа с самодовольной отстраненностью. Духа товарищества и высокой цели, витавшего вокруг чемпионата мира по дебатам среди школьников, тут не было и в помине. Здесь безраздельно царила логика конкуренции.

На следующее утро, за несколько часов до первого раунда, нас с Фанеле пробудил от беспокойного сна звук будильника. Чистя зубы и гладя рубашки, я вспомнил, как старшеклассником не спал ночами, чтобы посмотреть прямую трансляцию дебатов WUDC. Я записывал эти речи и проигрывал их по столько раз, что позже мог цитировать на память целыми раундами – отличный, кстати, фокус с биохимическим эффектом для вечеринок. Но тогда я еще не знал, как страдали от смены часовых поясов блестящие фигурки на другой стороне камеры и как им было страшно.

В вымороженном кондиционером автобусе, везшем нас до местного университета, мы с Фанеле изо всех сил старались укротить свои ожидания. «Те, кто участвует в этом чемпионате впервые, редко заходят далеко, не говоря уже о двадцати– и двадцатиоднолетних второкурсниках», – сказал я в ответ на слова друга: «Что ж, сделаем, что должны, и настроимся на лучший результат в следующем году». Однако, ступив на твердую землю, я осознал, что толчки, которые до этого чувствовал, исходили вовсе не от автобусного двигателя. Это было мое сердцебиение, сильное и настойчивое.

К нашему великому удивлению, мы с Фанеле побеждали раунд за раундом. Мы беспрепятственно прошли девять предварительных раундов, убедив судей в необходимости отключить доступ к интернету в Сирии, стимулировать урбанизацию в развивающихся странах и во многом другом. Затем мы прошли в одну восьмую финала, в четверть– и в полуфинал, победив в раундах на темы этики расового перехода, упадка светского панарабского национализма и создания особых экономических зон для женщин. Все эти семь дней мы с Фанеле почти не говорили и даже не думали о своем прогрессе, опасаясь, что любой элемент осознания успеха разрушит эти чары.

Но мы не могли не заметить усугублявшихся проблем с нашим здоровьем. По какой-то причине – может, из-за стресса, может, из-за неправильного питания, неправильной вентиляции или отсутствия физических упражнений – на турнире по дебатам обязательно чем-нибудь заболеваешь. Вопрос только в том, когда это с тобой случится. И для Фанеле, и для меня каждое пробуждение в семь утра в номере Pullman Hotel было труднее и болезненнее предыдущего. Боль и першение в горле не проходили все дольше, к концу турнира они держались до самого вечера. В субботу, 3 января, выползая из постели в расписанный по минутам важный день финала, я заметил на своих простынях пятна пота. В нескольких метрах от меня на своей кровати стонал Фанеле. Он перекатывался с боку на бок, что явно не давало особого эффекта.

К пяти вечера мы в костюмах и галстуках явились в закулисные помещения банкетного зала гостиницы. Обстановка в этом тесном пространстве сильно напоминала чистилище. В продуваемом сквозняками коридоре, соединявшем четыре одинаковые серые комнаты, я, выпрямив спину, с опаской осмотрел другие команды.

Формат, используемый на чемпионате мира по дебатам для университетов, – «британские парламентские дебаты» – поначалу не отличался от американского аналога: команда из двух участников с аргументами за состязается с парой выступающих против; их еще называют «правительство» и «оппозиция» соответственно. Затем добавили по еще одной команде из двух человек с каждой стороны, в результате чего их стало четыре: «открывающее правительство», «открывающая оппозиция», «закрывающее правительство», «закрывающая оппозиция». Идея в том, что каждая команда соревнуется с остальными тремя: победитель должен не только обыграть другую сторону, но и предоставить лучшие аргументы в пользу своей позиции, чем вторая команда, отстаивающая ту же точку зрения. На подготовку отводилось пятнадцать минут, а на выступление – по семь минут для каждого спикера.

В предстоящих дебатах нам выпала роль закрывающей оппозиции. В результате мы оказались на стороне отрицающих и должны были выступать за двумя ребятами постарше; это были британские студенты, которые ради участия в этом чемпионате поступили в BPP, коммерческий университет в Лондоне. Нашими оппонентами была команда из Оксфорда – блестящий стипендиат Родса, ученый-естественник из Австралии и очень умный и язвительный студент-выпускник, которые открывали дебаты, – и команда из Сиднейского университета, в прошлом мои однокашники по школьной лиге, которым предстояло выступать последними с позиции правительства.

Мы с Фанеле, как и остальные три команды, стояли каждый в своем углу коридора, стараясь не смотреть друг на друга. На протяжении почти десяти минут я слышал только скрежет ботинок по покрытому линолеумом полу. И вот наконец один из судей, чопорный мужчина с наполеоновским видом, явился зачитать нам тему. Он не стал тратить времени на любезности, а вместо этого озвучил тему дважды.

Гуманитарные организации должны (это должно быть официально дозволено) предоставлять финансирование, ресурсы и услуги незаконным вооруженным формированиям, если это является условием для доступа к уязвимому гражданскому населению.

Удалившись в комнату с зелеными стенами, ближайшую к выходу на сцену, мы с Фанеле впали в панику. Никто из нас не знал и не понимал контекста темы, а те немногочисленные идеи, которые приходили нам на ум, – о нравственном аспекте финансирования незаконных вооруженных формирований или о риске легитимации подобных группировок – были настолько банальными и очевидными, что открывающая оппозиция наверняка сожрет их живьем. После десяти минут споров и бессмысленного созерцания пустых блокнотов мы наконец определились с направлением аргументации: любое содействие благотворительных организаций вооруженным группировкам приведет к ослаблению общественной поддержки. Мы решили, что этот аргумент достаточно узок, чтобы другие команды упустили его из виду.

С моего места на сцене аудитория в тысячу человек сливалась в неразборчивый фон. Эта темная океаническая масса шла рябью в одних частях зала и сверкала в других, но по большей части оставалась полной загадкой. Но то, что я не мог уловить глазом, я разбирал ухом. Звуки то вздохов, то ропота, доносившиеся из зала, свидетельствовали о разных градациях ожиданий аудитории. Во время первых двух выступлений я ловил себя на том, что напрягаюсь, чтобы услышать оппонентов, потому что звук публики отвлекал меня, притягивал все внимание, словно зов древнегреческой сирены.

Первые признаки проблемы я заметил во время речи второго утверждающего спикера. Это была студентка из Оксфорда, один из самых умных участников дебатов в лиге; она слегка взмахнула правой рукой, словно щелкая кнутом, а затем, минуя приветствие или представление, принялась выдавать свои доводы. За полминуты девушка изложила четыре аргумента – они варьировались от переосмысления понятия «вооруженные формирования» до причин, по которым бедность продлевает конфликты, – после чего с головокружительной скоростью начала развивать эти линии. Стараясь максимально зафиксировать ее речь, – пользуясь приемом «поток», – я чувствовал, что сухожилия моей строчащей руки вот-вот лопнут.

Затем, пока я спешно додумывал опровержение, к трибуне вышел второй спикер из Университета BPP, элегантный парень в смокинге и с глубоким баритоном. Облокотившись на дальний край трибуны, он объявил, что его главный аргумент таков: если резолюция будет принята, неправительственным благотворительным организациям «будут гораздо реже давать деньги». Это был, по сути, наш аргумент, так что на этих словах сердце мое, кажется, вообще на какое-то время перестало биться.

Фанеле, слушающий оппонентов на дебатах, обычно напоминал ядерный реактор. Столкновение между их аргументами и его идеями приводило к такому вихрю мыслей, что он, кажется, с трудом подбирал слова для их описания. В тот вечер он сидел молча. В ярком свете софитов я видел на его лице ужас, который, впрочем, вполне мог быть отражением моего собственного.

«У тебя есть что-нибудь?»

«Нет. А у тебя?»

«Не-а».

До конца этой речи и всю следующую мы просто сидели, обреченно дожидаясь своего часа.

Я начал отстраняться во время короткого перемещения к трибуне, когда весь зал устремил свои взоры на мою походку и осанку, и к началу речи уже наблюдал за собой со стороны. Голос мой звучал выше и пронзительнее, чем обычно, а жесты, соответствующие этой визгливой интонации, казались мне чужими. А минуты через полторы после начала выступления я стал ускоряться.

Да, этим вооруженным формированиям придется найти другие источники финансирования, но это хорошо. Во-первых, это займет некоторое время и в этот период в дело может вмешаться государство. Во-вторых, у многих подобных группировок просто нет ресурсов для, скажем, захвата алмазных рудников. В-третьих…

Я находил в быстром темпе речи какое-то извращенное утешение, словно этот щит скорости и громкости меня защищал. Зрителям, скорее всего, понять мои аргументы было трудно, зато они, по крайней мере, не решат, что я растерялся, или некомпетентен, или напуган. Так что я вытянул шею и продолжал в том же духе, время от времени делая судорожные вдохи. Так я раскрыл для себя наслаждение от приема «распространение».

Я закончил речь, и чувства начали по очереди ко мне возвращаться. Софиты на сцене все еще ярко светили; капли пота сначала дрожали на бровях, а затем потекли по щекам, как слезы. Я постарался перенести пульсацию вниз, на ноги, и принялся собирать с трибуны бумаги. Уже через мгновение зал разразился бурными аплодисментами. Но в коротком миге тишины я услышал все, что мне нужно было знать: эти дебаты мы продули.

* * *

На следующее утро после финала мы с Фанеле потихоньку выскользнули из гостиницы и сели на рейс до Филиппин. Следующую неделю мы провели в доме нашего друга Акшара, поедая куриц на вес собственного тела – попеременно через день то жареных, то тушенных в соевом соусе, – и подолгу валялись в постели. После десяти дней споров на высоких децибелах более нормальные звуки повседневных разговоров (и тем более тишина), в том числе роскошь тихого мычания в знак не совсем определенного согласия, были для нас сладкой музыкой.

Я должен был посмотреть правде в глаза: я вконец вымотался, и не из-за чемпионата в Куала-Лумпуре, но из-за десятилетней одержимости дебатами. Каждый предмет моего гардероба был в том или ином месте испачкан чернилами; почти во всех карманах лежали то открепленная каталожная карточка, то исписанный листок из блокнота. Чтобы восстановиться после турнира, мне всегда требовалось несколько дней, но со временем восстановление длилось все дольше. «Слушай, а почему ты вообще этим занимаешься?» – спросил однажды вечером Акшар. Я открыл рот, но так ничего и не ответил.

После возвращения в кампус, в последнее воскресенье января 2015 года, в тихий снежный вечер, я сказал Фанеле, что мне нужен перерыв. Слишком многими дружбами я пренебрег, слишком много пропустил вечеринок; единственное комнатное растение, которое мои многострадальные соседи по комнате, Иона и Джон, поставили в моей комнате, погибло; учебный год приближался к своему пику; вдобавок ко всему я больше не был уверен, что способен на уровень приверженности и обязательности, которого заслуживало наше партнерство. Наш натянутый разговор шел по четкому сценарию разрыва. Выслушав меня, Фанеле сказал только, что все понял. Мрачное выражение его лица побудило меня добавить, что он, конечно, имеет полное право продолжать заниматься дебатами в команде с кем-то другим.

Но если в дебатах я, так сказать, сворачивался, то в остальных местах университетского городка все только начиналось. Тот год начался с убийства двенадцати человек в парижском офисе сатирического еженедельника Charlie Hebdo, опубликовавшего карикатуры на пророка Мухаммеда. Затем, в последующие месяцы, в Европе разразился настоящий «мигрантский кризис», а в США полицейские убили нескольких афроамериканцев, после чего страна пошла на промежуточные выборы.

Гарвард больше не был политизированным местом. Любая контркультура, когда-то существовавшая в нашем кампусе, испарилась, как дым, уже десятилетия назад. Если студенты что-то и принимали, то разве что рецептурные препараты. Одним из самых востребованных внеклассных занятий считались курсы по консалтингу и банковскому делу, и на них в основном косплеили различные формы работы белых воротничков. Большинство моих однокашников утверждали, что они слишком заняты, чтобы заниматься политикой.

Это в итоге дало довольно извращенный эффект: любая политическая полемика, вспыхнувшая среди студентов, казалась более поляризованной, чем была на самом деле. Мы слушали только людей с самыми сильными, радикальными взглядами. И все бы ничего, если бы их аргументы оставались не слишком важными, случайными. Однако, поскольку эти споры сначала оккупировали списки имейл-адресов и социальные сети, а оттуда просачивались в разговоры в студенческой столовой, народ чувствовал себя обязанным участвовать в этой полемике, причем нередко на еще более лютом уровне конфронтации.

Я по большей части это игнорировал. За февраль и март, пока погода смягчалась и жители Кембриджа постепенно стряхивали с себя сезонное уныние, я сильно сблизился с компанией из восьми друзей, в том числе Фанеле, Акшаром, Джоном и Ионой. Мы вместе корпели над домашними заданиями, иногда ночь напролет, чередуя эти занятия с коротким сном, и вместе ходили на вечеринки в общежитие с тремя спальнями. А лучшими для меня были времена, когда мы все сидели за самым большим столом, какой только могли найти, в столовой или на лужайке и разговаривали, пока день не переходил в ночь или ночь в день.

В основном мы восьмеро обменивались шутками и говорили о личном. Но если к нам присоединялись другие друзья или соседи, обсуждение часто переходило на более серьезные рельсы. Люди говорили о последних новостях – о кейсе Obamacare в Верховном суде США, о подготовке к Парижскому соглашению по изменению климата – и высказывали мнение по этим поводам. И все вечно ожидали, что мы с Фанеле непременно встрянем. А порой прямо спрашивали: «Слушайте, а вы чего молчите? Разве вы не обожаете дискутировать и спорить?»

Фанеле отвечал на этот вопрос одинаково: «Любим, черт побери». Этот парень, кажется, был совершенно не способен уйти от спора – только не тогда, когда высказываются идеи, которые нужно подкорректировать, и есть аргументы, которые необходимо привести. По большей части это шло нашим посиделкам на пользу, но время от времени Фанеле корил себя за то, что опять ввязался в тот или иной нескончаемый спор.

Я же и тут пошел в противоположном направлении. Один из уроков, который я извлек из участия в дебатах, заключался в том, что спор легко начать, но очень трудно закончить. Даже в искусственной игре с началом, серединой и концом эмоциональная логика конкуренции может легко взять верх. Это часто приводит к тому, что спикеры делают ошибки и обременяют себя и слушателей ощущением напряженности и обидами, которые сохраняются долго после окончания дебатов. Учитывая эту опасность, к решению о вступлении в любой спор нужно подходить очень осторожно.

Примерно в тот период я составил для себя мысленный контрольный список, который помогал решать, стоит ли участвовать в том или ином споре. В него вошли четыре условия, которые, по моему мнению, позволяли с максимальной вероятностью предположить, что спор пройдет хорошо. Для этого нужно, чтобы спор был реальным (real), важным (important) и конкретным (specific) и чтобы цели спорящих сторон четко согласовывались (aligned) друг с другом (я назвал это аббревиатурой критериев – RISA).

Реальность: прежде всего надо определить, имеет ли место фактическое расхождение во мнениях. Некоторые споры разгораются при отсутствии подлинных разногласий. Это, по сути, ссоры в поисках темы. Кто-то неправильно истолковывает действия другого или возражает против того, что на самом деле обусловлено лишь различиями в формулировке или акценте сказанного. Самыми запутанными оказываются ситуации, в которых присутствует конфликт, но нет разногласий. Заявление вроде «мне не нравятся твои кузены» может быть неприятным и вызвать возражения, но оно не годится в качестве темы для обсуждения, ведь тут нет другой стороны.

Важность: далее надо решить, достаточно ли важно различие во мнениях, чтобы оправдать спор. Мы можем расходиться с другим человеком по бесконечному множеству вопросов. Подавляющее большинство из этих различий никому из нас не несут никакой угрозы, а порой даже желательны. Однако определенная, незначительная их доля приводит к спору, потому что мы считаем их достаточно важными, чтобы оправдать дискуссии по этому поводу. Я не буду давать рекомендации относительно того, как люди должны определять степень этой важности; однако призываю вас к подобным размышлениям. Я считаю действительно важным то, что касается моих базовых ценностей, и то, что делает моим оппонентом человека, которого я люблю и уважаю. Не учитывая важность спора, мы вступаем в него инстинктивно – из-за гордости или занимая оборонительную позицию, – причем нередко поддаемся при этом на провокацию человека с более низким порогом конфликтности.

Конкретность: в-третьих, мы должны убедиться, что предмет нашего разногласия достаточно конкретен, чтобы позволить обеим сторонам добиться определенного прогресса в его разрешении за отведенное время. Это еще одна причина, почему такие бесконечно обширные темы, как «экономика» или «семейные дела», для дебатов не годятся. Споры и разногласия имеют тенденцию расширяться, а не сжиматься. Вспомните хотя бы об эпических ссорах в фильме «Брачная история» режиссера Ноа Баумбаха или в одноименной экранизации романа Ричарда Йейтса «Дорога перемен». Они обостряются до тех пор, пока не становятся всеохватывающими, а когда спорят обо всем, уже ничего – ни мотивация спорщиков, ни их прошлое – не остается за рамками конфликта. И четко определенная, конкретная тема эффективно противостоит этому давлению к экспансии.

Согласованность целей: наконец, нам нужно проверить, согласуются ли наши причины для вступления в спор с причинами наших оппонентов. Люди спорят с разными целями: чтобы получить информацию, чтобы понять другую точку зрения, чтобы изменить чье-то мнение, чтобы скоротать время или даже чтобы ранить чувства другого человека. Нам не обязательно иметь с оппонентами одинаковые причины для спора, но их мотивация должна быть приемлема для нас, а наша – для них. Например, если мы спорим, чтобы изменить мнение другого человека, а он при этом просто хочет вынести из этого разговора что-то новое, то это, скорее всего, будет для нас вполне приемлемо. Но если наш оппонент хочет только затянуть спор подольше, чтобы пополнее излить на нас свой гнев или посильнее ранить наши чувства, нужно как можно быстрее ретироваться.

Реальность – расхождение во мнениях между двумя сторонами реально, оно действительно существует

Важность – расхождение во мнениях достаточно важно, чтобы оправдать спор

Конкретность – предмет разногласия достаточно конкретен, чтобы обе стороны за отведенное время могли добиться определенного прогресса в разрешении конфликта или улучшении ситуации

Согласованность целей – причины для участия в споре обеих сторон согласуются друг с другом

Я применял структуру RISA с огромным энтузиазмом и верой в нее, но все равно то и дело оказывался втянутым в серьезный спор по тому или иному поводу.

В отличие от осеннего семестра, неумолимо и безжалостно сползающего в темную холодную зиму, весенний давал поводы для надежд. В конце марта в воздухе уже ощущались первые признаки тепла; к апрелю деревья и цветы играли яркими, полными жизни красками. Более того, в самом конце весеннего семестра маячили прекрасное лето и трехмесячные каникулы – единственный продолжительный контакт с реальным миром, на который студенты могли рассчитывать. Но пока между нами и этими каникулами стояло одно препятствие, заслонявшее солнце не хуже затмения, – экзамены.

Сезон экзаменов в Гарварде растягивался на две недели и имел тенденцию выявлять в нас все худшее. Слово «экзамен» было своего рода козырной картой, которая оправдывала любой отказ от выполнения личных обязательств и даже от правил приличия. Поскольку экзаменационные отметки оказывали на предстоящее лето и перспективы учебы в аспирантуре вполне материальный эффект, стимулы резко перекашивались в сторону откровенного эгоизма. Студенты неделями игнорировали друзей, а члены исследовательских групп то и дело набрасывались друг на друга с упреками в лени. «Этим людям помогут только их родители или Господь», – сказал как-то Фанеле, сокрушенно качая головой при виде пустынного социального ландшафта университетского городка.

Одним солнечным днем во вторник в начале мая, менее чем за сутки до очень важного экзамена по экономике, я опоздал в столовую, где мы договаривались встретиться с Ионой. В лучах солнца мне показалось, будто сосед по комнате испускает пар. Ранее тем утром он сказал, что пообедать надо будет поплотнее, поскольку ему предстоит смена в мастерской по ремонту велосипедов в кампусе, а я, поглощенный подготовкой к экзаменам, начисто об этом забыл. И опоздал. Теперь, не дожидаясь, пока я вытяну из-за стола стул и сяду, Иона начал гневную речь. «Знаешь, это уже становится закономерностью: судя по всему, тебе наплевать на мое время, – кипел он. – Последние пять раз, когда мы с тобой что-нибудь планировали, ты опаздывал. И сегодня утром я напомнил тебе, что у нас в мастерской не хватает людей. И что мне придется туго. Когда я в последний раз говорил тебе что-то в таком роде?»

Слышать претензию Ионы о том, что мне наплевать на его время, было очень неприятно. И все же мне удалось сделать глубокий вдох и свериться с контрольным списком RISA. Спор этот был реальным (мне вовсе не наплевать!), важным (дело касалось моего характера), конкретным (мы спорили о конкретном проявлении пренебрежения) и согласованным (ни один из нас не подвергал сомнению мотивы другого). Поэтому я решил ответить на упреки: «Конечно, мне не наплевать на твое время. Ты же один из моих лучших друзей».

Однако не успел я закончить последнюю фразу, как в голове всплыли другие только что высказанные претензии Ионы, и я, напрягшись, добавил: «Но о какой закономерности ты говоришь? В прошлую пятницу я целых полчаса, аж до закрытия, ждал тебя в Научном центре». Я внимательно исследовал лицо друга на предмет реакции и продолжил: «Кроме того, твой босс в велосипедной мастерской – хиппи, который, кажется, и мухи не обидит. Думаю, ты слишком серьезно относишься к этой подработке. И, слушай, я знаю, что опоздал, но ведь подобные вещи не должны превращаться в общую оценку характера, не так ли»

Каждая из этих фраз добавляла на чело Ионы очередную хмурую морщинку и делала его лицо все краснее. К тому времени, как он собрал свои тарелки на поднос и отправился дорабатывать остаток смены в велосипедной мастерской, бедняга был свекольного цвета. «Поговорим об этом дома», – пропыхтел он напоследок.

Оставшись наедине с сырым салатом, я попытался разобраться, что сейчас произошло. Наш спор начался на надежной основе, но затем разрастался и разрастался, пока не стал неуправляемым. На каком-то уровне я знал, что опровержение каждого утверждения другой стороны – затея дурацкая: так ты впустую расходуешь время, которое могло бы пойти на развитие твоего кейса, да еще и закрепляешь за собой репутацию необоснованного скептика. Однако явная несправедливость претензий Ионы сыграла роковую роль, уведя меня с верного пути.

Это показалось мне недоработкой контрольного списка RISA, показав, что даже самый перспективный спор может со временем деградировать до бессмысленных дрязг. Иона начал разговор с широкого диапазона жалоб, а я добавил собственные претензии. В результате дискуссия получилась громоздкой и полной острых углов.

И я задался вопросом, а не требуется ли для предотвращения подобного сценария не только спрашивать себя, стоит ли вообще спорить по данному поводу, но и выбирать утверждения, которые будут оспариваться внутри дискуссии. И по-моему, у этого выбора должно быть два важных критерия.

Необходимость: необходимо ли оспорить данное утверждение, чтобы разрешить спор?

Прогресс: приблизит ли нас оспаривание данного утверждения – необходимое или нет – к разрешению спора?

Если ответ на любой из этих вопросов утвердительный, у тебя есть веская причина вступить в спор.

Очевидно, в исходной жалобе Ионы данный тест проходили только две претензии. Во-первых, утверждение, что я опоздал на последние пять наших с ним встреч, как главное доказательство моего эгоизма действительно нуждалось в реакции. Во-вторых, утверждение, что я проявил особое пренебрежение, опоздав сегодня… Возможно, в рамках данного спора в целом на это можно было бы и не реагировать, но реакция могла помочь нам добиться прогресса, учитывая непосредственную роль данной жалобы в изначальном возникновении этого спора.

Остальные же жалобы Ионы можно было оставить без внимания. Это были вопросы, по которым мы могли расходиться и все равно добиться прогресса в данном споре. Чтобы наши разногласия не переросли в войны по всем фронтам, мы должны были оставить место для приемлемых расхождений во мнениях.

Ближе к вечеру по дороге в общежитие я заскочил в круглосуточную аптеку на Массачусетс-авеню и прихватил несколько вкусняшек в качестве «трубки мира». Я шел домой и репетировал, что можно сказать Ионе. Подходя к нашей комнате на втором этаже, я думал о мудрости, нужной для того, чтобы правильно выражать свое несогласие – решать, когда вступать в драку, а когда отпустить, – и о том, где бы мне этому научиться. Но тогда я не знал, что тот год еще подкинет новые и неожиданные вызовы моему решению держаться подальше от плохих, неконструктивных и бесполезных споров.

* * *

Утром 16 июня в нескольких кварталах от офиса, куда я устроился работать на лето, бизнесмен Дональд Трамп, спустившись по золотым ступеням башни своего имени, выдвинул собственную кандидатуру на пост президента США. В его речи было все, от преувеличений («Я буду величайшим президентом для создания рабочих мест из всех, кого создавал Бог»)[75] до полного абсурда («Я построю великую стену – а никто не строит стены лучше меня, – и поверьте, это обойдется очень недорого»)[76]. А еще в ней содержались явные намеки на чей-то злой умысел («Они приносят с собой наркотики, они приносят преступность, они насильники, а некоторые, я допускаю, хорошие люди» – это он про иммигрантов)[77].

Тем вечером за выпивкой на крыше общежития друзья-ньюйоркцы уверяли меня, что это пройдет. «Он говорит так уже не первый год. Его же никто не воспринимает всерьез. Никто на него и внимания не обращает». Мы с другими ребятами из семей эмигрантов говорили банальности о странностях американской политики. В итоге тот вечер прошел как обычный очередной долгий летний приятный вечер.

Однако, вернувшись в кампус в сентябре к началу второго курса, я обнаружил, что люди очень даже обращают на Трампа внимание. Самым активным и громким источником для этой оппозиции были женщины, иммигранты и маргинализированное население, многие из которых чувствовали себя мишенью этого кандидата. В нашей тесной комнате в общежитии на втором этаже Иона, который давно занимался научными исследованиями социальных связей в местных сообществах, подкидывал комментарии, только усугублявшие причины для беспокойства: о разочаровании людей в политике и об экономическом отчаянии в этих сообществах, опустошенных коллапсом производства; о неконтролируемом распространении дезинформации в интернете; о проявлениях ксенофобии и фанатизма, скрывающихся под вполне респектабельными вещами.

Я разделял все эти опасения, но не принимал их близко к сердцу. Глубина моего анализа этого человека ограничивалась наблюдением, что он был ведущим реалити-шоу Celebrity Apprentice («Ученик знаменитости»). Тем не менее я видел потенциальную угрозу, исходящую от злобного актера, со всех сторон защищенного свободой слова и извергающего в атмосферу огромное количество ненависти. В дебатах о том, как правильно реагировать на такого человека – ограничивать его возможность высказываться или же принять это как неизбежную плату за демократические свободы, – я слышал отчетливые отзвуки полемики, которая велась далеко за стенами нашего университетского городка.

Надо сказать, большая часть прошлого года прошла в американских и британских университетах в горячих спорах по вопросу приглашения их руководством спорных и разделяющих общество личностей для вручения наград или чтения публичных лекций. А в апреле меньше чем в полутора десятках километров от моего общежития Брандейский университет в Уолтеме отозвал свое обещание присудить почетную степень откровенному критику ислама Айаан Хирси Али из-за ее заявлений об этой религии, сделанных в прошлом. «То, что изначально задумывалось как момент чести, превратилось в момент позора… Они просто хотели заставить меня замолчать», – написала тогда Али в широко известном заявлении в журнале Time[78].

Исторически сложилось так, что правые политические силы всегда эффективно выбивали из-под ног людей со спорными взглядами платформу, с которой те могли бы нести свои идеи в массы. Например, одно время консервативная администрация университетов запрещала революционерам вроде Малкольма Икса даже заходить в свои кампусы. В наши дни политики и медиафигуры правого толка не раз клеймили прогрессивные требования о том, что университетские городки, будучи орудиями в культурной войне, должны оставаться «островками безопасности». Они называли такое видение отравой для свободы, высшего образования и даже для всей западной цивилизации. Впечатляющая эскалация, которая обеспечила всем долю в решениях второстепенных студенческих групп.

Во многих смыслах эти запутанные дебаты о деплатформинге (да-да, есть такой термин) были эхом прошлого. В 1968 году британский консервативный политик Энох Пауэлл выступил с зажигательной речью против массовой иммиграции в Великобританию: «Заглядывая в будущее, я полон дурных предчувствий. Подобно римлянину, я, кажется, вижу Тибр, что от пролитой пенится крови»[79]. Та речь о «реках крови» выпустила наружу яд, таившийся в британской политике. На местных выборах 1969 года Национальный фронт, крайне правая политическая партия откровенно фашистского происхождения, выставила сорок пять кандидатов и набрала в среднем восемь процентов голосов[80]. Сбылось пророчество Пауэлла по поводу его собственной речи: «Я выступлю с речью на выходных, и она взлетит ввысь, как ракета; но если все ракеты в итоге падают на землю, то эта удержится в вышине»[81].

Как пишет историк Эван Смит в своей книге «Без платформы», левацкие группировки, стремясь остановить подъем крайне правых, обычно прибегали к распространенной тактике: лишали их лидеров возможности публичных выступлений[82]. В сентябре 1972 года на первой странице газеты Международной марксистской группы Red Mole высказывалось предельно четкое требование «Никаких платформ расистам», а членов этой группы призывали силой мешать Национальному фронту и другим подобным организациям собираться на митинги и распространять свои идеи в массах. Важный вклад внесло и движение «Социалистический интернационал», запретив привлекать фашистов к публичным дебатам. «Каждый либерал, который дискутирует с ними, оказывает им помощь – чаще всего не желая того».

Партизанские акции по срыву нежелательных выступлений достигали успеха лишь от случая к случаю, но в апреле 1974 года студенческие представители левацких групп сделали этот успех гораздо более стабильным. На конференции Национального союза студентов (National Union of Students – NUS) благодаря этим активистам было с небольшим перевесом голосов – 204 619 за и 182 760 против – решено, что конфедерация студенческих союзов колледжей и университетов должна перейти на политику «без платформы»[83]. В резолюции членов этих союзов призывали не допускать откровенно расистских или фашистских групп, а также «лиц, о которых известно, что они придерживаются подобных взглядов, к выступлению в колледжах любыми доступными средствами и способами (включая разгон митинга или собрания)»[84]. В ответ на это газета The Guardian опубликовала резкую критику: «Студентам, возможно, самое время вспомнить о том, что в разочаровании, ведущем к обрезанию прав какой-то одной части общества, нет ничего нового. Это классический паттерн фашизма».

Политика NUS и общественное мнение относительно концепции «без платформы» эволюционировали на протяжении последующих сорока лет. Например, в 1980-х за эту политику жестко взялось правительство Маргарет Тэтчер, обязав университеты гарантировать «использование любых университетских помещений без каких-либо отказов»[85] на основании убеждений просителя либо его политических целей. (Сейчас NUS придерживается более узкой версии политики «без платформы»; она применяется только к шести «фашистским и расистским организациям»[86].)

Спустя много лет в спорах и разговорах в американских кампусах о деплатформинге часто повторялись аргументы, характерные для аналогичных дебатов в Британии в прошлом. Так, в январе 2015 года Чикагский университет выступил с заявлением о свободе выражения мыслей, в котором делался следующий вывод: «Совершенно непозволительно прекращать дебаты или дискуссию на том основании, что выдвигаемые там идеи кто-то или даже большинство считает… оскорбительными, неразумными, аморальными или вводящими в заблуждение»[87]. К сентябрю свой вклад в это дело сделал и президент США Барак Обама, сказав: «Если кто-то приходит поговорить с тобой, а ты с ним не согласен, ты должен с ним спорить. Но ты не должен заставлять его замолчать и запрещать приходить к тебе опять на том основании, что ты слишком чувствителен, чтобы слышать то, что он хочет тебе сказать»[88].

Ничто на свете не могло убедить меня вступить в жаркие дебаты о деплатформинге. Когда заходил разговор на эту тему, я лишь серьезно кивал и признавал важность и сложность вопроса. Я уходил от ответов, отделываясь шутками или ассоциациями. Но одним тихим вечером в последнюю неделю сентября эта проблема все же добралась до меня, решительно потребовав четкой реакции.

Каждый осенний семестр наш дебатный союз организовывал и проводил турнир для других университетских команд, что давало нам львиную долю нашего бюджета. Хотя я дистанцировался от повседневной работы в союзе, правление попросило меня помочь с одной из самых сложных и спорных организационных задач – выбором тем для дебатов. Итак, где-то в полдень я вошел в двери Куинси-хауса и начал подниматься по лестнице в столовую.

В уютной задней столовой Куинси-хауса, месте встречи правления союза, мы, десять «стариков», собрались за узким овальным столом. Стукаясь друг об друга локтями, мы пытались добиться прогресса хотя бы на цыпленке с салатом. Первый спор вспыхнул уже минут через пятнадцать. «Если мы не начнем раздвигать своими темами границы, как вообще будет развиваться этот вид деятельности?» – спросил Тим, серьезный участник поэтического слэма с Гавайев. «Да, но, возможно, дебаты на Марсе – это как-то слишком для субботнего утра», – парировала Джулия, студентка медфакультета, добровольно подрабатывавшая в скорой помощи. Тут и остальные ребята, ободренные столь ранним началом горячей дискуссии, подались вперед, приняв воинственные позы готовности к конфронтации.

Сильнее всего мы спорили по поводу тем, которые по той или иной причине и правда были весьма спорными.

Европа должна легализовать отрицание холокоста

Правительство не должно оплачивать гражданам операцию по смене пола

Бога не существует

Происходившее показалось мне интересным кейсом для моего контрольного списка RISA. Многие наши самые противоречивые споры были реальными, важными, конкретными и согласованными по намерениям и целям, но можно ли считать это достаточной причиной для участия в них? Или некоторых лучше избегать?

В середине XVII века английский философ Томас Гоббс четко ответил на этот вопрос. Он считал, что дебаты неизбежно ведут к ужасным конфликтам, ведь «сам акт выражения несогласия оскорбителен… спорить с кем-то равносильно тому, чтобы назвать его дураком»[89]. Это вдвойне касалось таких спорных вопросов, как религия. По ним люди обязаны воздерживаться от любых открытых дискуссий и дебатов, храня вместо этого то, что современный американский политолог Тереза Беян назвала «гражданским молчанием»[90].

Я далеко не был убежден в правоте концепции гражданского молчания, но считал агрессивный формат дебатов неподходящим для некоторых деликатных тем. Худшими задирами и хулиганами на дебатах всегда были самопровозглашенные спорщики, ошибочно принимающие право на свободу слова за лицензию на жестокие и оскорбительные высказывания. Мне всегда казалось, что их представление, будто в своем стремлении к правде мы должны отбросить любую сентиментальность – и любой другой подход будет лишь «сюсюканьем и самоубаюкиванием», – отталкивает большинство нормальных людей от рынка идей.

И вот, пока все эти мысли вертелись в моей голове на обсуждении тем для предстоящих дебатов, я умудрился ляпнуть вслух вопрос, отнюдь не отражающий всех этих важных нюансов: «Слушайте, э-э, а может, не создавать ненужных проблем?» Все так и замерли. Уже через секунду сидевшие рядом либертарианцы были готовы наброситься на меня с критикой, но первый голос донесся с дальнего конца стола.

Дейл долго работала у нас в союзе в команде, которая специализировалась на вопросах «акционерного капитала» – был у нас такой общий термин для обозначения разных правил и мер, начиная с применения в речах местоимений и заканчивая политикой борьбы с домогательствами, используемых для обеспечения безопасности и инклюзивности в нашем дебатном союзе. Это была спокойная и довольно необщительная девушка с тихим голосом, которая всегда вела себя с удивительной моральной серьезностью. Она ответила на мой вопрос рассказом из собственной жизни.

Как оказалось, Дейл росла в маленьком провинциальном городке с консервативными взглядами и нашла в дебатах место для исследования идей – о гендере, политике, морали, – обсуждение которых в их обществе считалось табу. «Я была свидетелем совершенно ужасных раундов, – сказала она. – Но, по крайней мере, в них все определялось аргументами, и люди были обязаны придерживаться темы, а не переходить на личные оскорбления. Если мы не будем обсуждать острые темы на дебатах, то где же нам их обсуждать?»

То, что описывала Дейл, показалось мне безопасным пространством иного типа – не тем, где люди защищены от разногласий, а тем, которое обеспечивает им безопасность при выражении несогласия. «Думаю, вместо того чтобы избегать деликатных тем, мы с вами должны обсудить, как людям правильно о них дебатировать, – продолжала девушка. – Некоторые люди действительно рассчитывают в этом на нас с вами».

И мы принялись обсуждать, как организовать и провести хорошие публичные дебаты по трудным и спорным вопросам.

Во-первых, мы установили строгое правило: в дебатах непозволительно ставить под сомнение равноправие моральных качеств и нравственного авторитета другого человека. Это вопрос не вежливости, а самосохранения. Дебаты изначально строятся на идее, что все люди имеют право быть услышанными; они вправе ожидать, что их мнение рассмотрят так же внимательно, как и мнение кого-то другого. Если убрать эту предпосылку, обмен мнениями превратится в фарс. Иными словами, мы не должны допускать дискуссии на тему «жители Северной Европы аморальны» или «мусульмане представляют угрозу для общества», потому что это противоречит базовому кодексу дебатов.

Далее мы обсудили символизм публичных дебатов. Решение о ведении публичных дебатов или об участии в них влечет последствия не только личного, но и политического характера. Где бы ни проводились формальные дебаты – по кабельному телевидению, в ратуше или в университетском городке, – они всегда изначально несут в себе определенную коннотацию, а именно что предмет обсуждения достоин нашего внимания и что по этому вопросу имеются две разные и вразумительные точки зрения. Эта легитимность, придаваемая формальной платформой для дебатов, кажется, сама по себе говорила о том, что споры на данную тему реальны, важны, конкретны и согласованы по целям! И это навело меня на мысль, что мой контрольный список RISA – не столько удобный инструмент, сколько четкая формулировка наших исходных ожиданий от хорошего спора. Наделяя авторитетом и призывая людей верить в значимость темы, не соответствующей этим стандартам, мы ослабляем доверие к самому этому виду деятельности, к дебатам.

И наконец, мы напомнили себе, что все бремя аргументации по кейсу лежит на людях. Опыт озвучивания собственных идей с четким пониманием того, что они вот-вот будут оспорены, бывает разрушительным для любого, но особенно для тех, кого обсуждаемый вопрос касается лично. Мы как участники дебатов должны быть максимально внимательны к таким людям – и не потому, что это «снежинки», как принято в насмешку называть чрезмерно чувствительных людей, а потому, что это человеческие существа, представители биологического вида, от природы склонного к обиде и психологическому истощению. Нам нужно меньше заботиться о свободе выражения иного мнения, чем об ответственности за то, что это делается неправильно, без оглядки на чувства людей.

Эти контрольные списки – RISA для личных споров и политические аспекты публичных дискуссий – выглядели как настоящая обуза. Попросту говоря, они требовали от нас замедлить темп и обдумать ситуацию в самый разгар спора, именно тогда, когда нужна мгновенная реакция.

Один из моих наставников в университете, оказавших на меня самое большое влияние, литературовед Элейн Скарри, считала, что ситуации, требующие обоюдного согласия, выигрывают от «засорения» – разного рода препятствий и КПП, которые замедляют ход дискуссии и заставляют людей раз за разом подтверждать свое согласие. Например, брачные церемонии обычно предполагают широкие возможности для обоих вступающих в брак в последнюю минуту пойти на попятную (вспомните хотя бы о долгом и медленном проходе к алтарю), а необязательные медицинские процедуры часто включают периоды «на отдых», которые длятся неделями, а то и месяцами.

Профессор Скарри утверждала, что такие «засорения» особенно важны в конфликтных ситуациях. Если одними из целей коллективного существования становятся защита людей от разного рода ущерба и поддержание мира, то государство и его граждане могли бы принимать более серьезные решения, чем преднамеренно вредящие человеку. Именно этим объясняются, например, многоуровневые апелляции, отделяющие обвинительный приговор от наказания.

Исторические процедуры, регулировавшие дуэли, – например, codes duello эпохи европейского Возрождения – предусматривали сложную «хореографию», полную пауз и других возможностей для участников отказаться от продолжения конфликта. С точки зрения профессора Скарри, эта потребность согласия в конфликте играет крайне важную роль в борьбе против применения ядерного оружия, которое, обладая огромной разрушительной силой, исключает возможность рационального обдумывания.

Я собственными глазами видел подтверждение теории профессора Скарри, только в гораздо меньших масштабах. В среднем самой серьезной ссорой, с которой мы с наибольшей вероятностью сталкивались за день, становилась словесная перепалка. Такие споры истощают нас и причиняют боль. Но в них нет перерывов – ни малейшего шанса спросить, согласны ли мы вообще в них участвовать. Вместо этого мгновенно срабатывают синапсы, и из наших ртов вылетают жестокие и обидные слова. А вопрос о том, стоило ли вообще спорить и ссориться по этому поводу, обычно встает лишь потом, задним числом.

Для меня эти два контрольных списка – мой RISA и соображения, связанные с выбором тем для дебатов, – стали необходимым «засорением» в спорах. Цель была не в том, чтобы исключить любые споры, а в том, чтобы исключить неконструктивные дискуссии и сосредоточиться на вопросах, по которым действительно есть смысл спорить. В мире, где слишком много поводов для ссор и разногласий, мы должны иметь возможность выбирать свои сражения. Кроме того, скоро мне предстояло узнать, что время вдали от бесконечных споров может принести огромную пользу.

* * *

Через несколько недель после описанного выше собрания, посвященного определению тем для дебатов, когда на наш кампус уже опустились осенние холода, я снова поймал себя на мыслях об этом занятии. Начиналось все довольно невинно, с поиска в интернете последних результатов лиги и видео раундов; затем начались долгие разговоры с Фанеле о славных деньках, когда мы вместе участвовали в дебатах. Ко Дню Колумба, второму выходному октября, я поймал себя на том, что по дороге на лекции и обратно постоянно проговариваю в уме разные идеи и риторические приемы.

Девять месяцев без дебатов пошли мне на пользу. Я отрастил волосы и начал регулярно заниматься спортом. А друзья, зная, что теперь я не уезжаю неизвестно куда на дебаты каждые выходные, начали чаще делиться со мной своими делами. Даже девушки не убегали от меня после первого свидания. Впервые с 2005 года, с тех пор как я десять лет назад начал заниматься дебатами, я ничего не выигрывал, и это было замечательно.

Но через некоторое время я начал очень скучать по некоторым аспектам этого занятия. Одна из распространенных претензий к нему, которую я совсем не разделял, заключалась в том, что дебаты лишь пустая болтовня. Как можно свести к двухчасовому обмену словами такие сложные вопросы, как, скажем, коммерческое суррогатное материнство или налоговая политика? Но время, проведенное в дебатах, показало мне, что тут все иначе. В повседневной жизни в разговорах на несколько пересекающихся тем – на оскорбительные идеи, на подстрекательские статьи в журналах и т. д. – я, как правило, реагировал мгновенно. А дебаты научили меня готовиться к обмену мнениями, выслушивать противоположные точки зрения и не отходить от обсуждаемой темы. Конечно, это занятие не такое точное и скрупулезное, как научные исследования, зато и не такое скучное.

Призы, полученные на дебатах, я засунул в комнате в общежитии на самый верх пыльной книжной полки, чтобы не бросались в глаза. Это были дешевые трофеи приблизительно одинаковой незатейливой формы: одна или две фигурки на подставке или кубке, стоящие за трибуной, явно выкладывая свои аргументы. Раньше я видел в этих призах только цвет – «золото» или «серебро» – и номер, указывающий на место в состязании. Теперь же я увидел людей, которые изо всех сил стараются, чтобы их услышали.

Несколько дней спустя я пришел в комнату Фанеле и попросил его стать моим партнером по дебатам на чемпионате мира в декабре. Я страшно боялся обращаться к нему с этим предложением, хоть меня и подбадривал немного тот факт, что ему хватило смелости сделать это двумя годами ранее, в наши первые дни в кампусе. Но я зря боялся. Фанеле, прежде чем радостно обнять меня, сказал только, что знал, что я вернусь. И мы начали готовиться; до начала соревнований оставалось менее двух месяцев. Мы ночами напролет изучали актуальные вопросы и анализировали видео прошлых дебатов. Даже на лекциях я постоянно думал о разных аргументах и остроумных речевых оборотах, но теперь я участвовал в этом перераспределении потерь и выгод добровольно.

В конце декабря, проведя Рождество с многочисленным семейством Фанеле в Атланте, мы сели на рейс в греческие Салоники. Когда самолет пошел на посадку, Фанеле признался, что, скорее всего, это будет его последний турнир. «Я страшно устал, чувак, – сказал он. – Это будет конец в любом случае».

Для тех, кто искал добрых предзнаменований, предвестники победы были налицо. Тезка Салоников, второго по величине города в Греции, а когда-то и во всей Византийской империи, была сводной сестрой Александра Македонского. Ее назвали так в честь победы (nike) в Фессалии, триумфа македонцев в самой кровавой битве за дошедшую до наших дней историю Древней Греции. Но встречались и знаки, предупреждающие о беде. Например, покровителя этого города, героического воина Деметриуса, пронзили копьем. На иконах этот молодой святой выглядел, конечно, весьма впечатляюще, но выражение лица его было на редкость печальным.

Первые двенадцать раундов тех состязаний мы с Фанеле прошли, как на легкой прогулке. Сила репутации и опыта дала нам мощный импульс, но мы-то знали, что сама по себе эта пара никогда не помогает пересечь финишную черту победителем. Спор перед достаточно большой аудиторией и достаточно справедливым судейством не оставляет ни одной стороне места, где можно было бы спрятаться. В дебатах ты должен доказывать, что чего-то стоишь, снова и снова, каждый раз.

К восьмому дню состязаний большинство команд прошли путь вышеупомянутого печального воина. «В живых» остались четыре команды: приветливая пара из Сиднейского университета, которую я знал со школы; ребята из Оксбриджа постарше, для участия в этом турнире поступившие в сербское учебное заведение под названием Visoka škola PEP; грозная команда из Университета Торонто, которая была нашими соперниками на турнире в Североамериканской лиге, и мы с Фанеле. Погрузившись в автобус, чтобы ехать на финал, мы все обменялись односложными приветствиями. Моросящий снаружи дождь заглушал все звуки.

Дорога была пуста, пункт назначения близок. Выброса адреналина еще не случилось, и я боялся закрыть глаза, чтобы не заснуть. За окном проносились древние византийские постройки вперемежку с ресторанчиками быстрого обслуживания и магазинами мобильных телефонов. Я то и дело тряс ногами, чтобы прогнать сонливость. «Осталось два квартала», – крикнул один из организаторов чемпионата, студент философского факультета Университета Аристотеля.

Автобус остановился у Концертного зала Салоников. Баннеры у входа украшал официальный девиз чемпионата этого года: «Дебаты возвращаются домой». Мы вошли в здание с кондиционером, где нас встретил на редкость активный гид, который с большим энтузиазмом напомнил, что ни еды, ни напитков не будет. От одной мысли и о том и о другом меня замутило.

В задней части главного зала, в похожем на пещеру пространстве с черными стенами, полом и потолком, четыре команды тянули жребий из коробки без опознавательных знаков. На листке бумаги в моей руке было написано «Открывающее правительство». Вскоре сообщили и тему: «Мы убеждены в оправданности стремления бедняков мира завершить марксистскую революцию».

Мы с Фанеле уже неслись в комнату для подготовки, когда я услышал, как один из участников спросил другого: «Да что это вообще значит?» Существовала опасность, что предстоящий раунд выродится в битву за определения, поэтому первое наше решение в ходе подготовки состояло в том, что мы должны строго придерживаться простой позиции: марксистская революция призвана отменить частную собственность. Затем мы спросили себя, что должна означать оправданность подобного явления. И решили посвятить этот раунд принципам. Наш кейс должен был кратко объяснять, почему революция, по нашему мнению, может сработать, но при этом позволял предположить, что частная собственность – настолько серьезное оскорбление человеческого достоинства, что желание людей уничтожить ее оправданно независимо от практических результатов.

Это, признаться, была рискованная стратегия: если мы не сможем убедить аудиторию посмотреть на обсуждаемый вопрос под таким углом, то вылетим, как пробка из бутылки. Кроме того, поскольку мы сосредоточились всего на нескольких аргументах, а не на множестве, у закрывающей команды на нашей скамейке оставалось большое пространство для маневра. Но в этот момент я вспомнил совет, который тремя годами ранее, перед финалом на чемпионате мира по дебатам среди школьников, дал мне Брюс, тренер моей австралийской команды.

В каждых дебатах содержатся сотни разногласий. Вам нужно выбрать, какие из них вы будете оспаривать, а какие игнорировать. Особенно это касается финала. Победители никогда не парятся по мелочам. Они знают, как найти настоящие дебаты внутри дебатов.

Когда я пересказал это Фанеле, тот расхохотался. «Так это будут наши дебаты внутри дебатов! – просиял он. – И что мы теряем?»

В половине седьмого свет в зале погас. Толпа из почти полутора тысяч человек оживленно переговаривалась в ожидании, но стоило нам выйти на сцену, как их нервная энергия приняла более тихий, концентрированный характер. Два фломастера, черный и синий, лежали на столе без колпачков; блокноты для записей готовы к работе. Я подошел к трибуне и начал.

Мадам председатель, бедные люди всего мира, независимо от страны проживания, в настоящее время живут в условиях диктатуры. Она известна как безальтернативность.

Аудитория такого размера чем-то похожа на арктический ледяной покров: сначала он кажется неподвижным, но потом что-то в нем как будто трескается, и вся махина начинает смещаться. И в чем тут проблема? В том, что этот момент во время твоей речи может так и не настать. Я набрал в легкие воздуха и продолжил.

Скованное кандалами неправедно нажитого капитала; сдерживаемое богатеями, у которых один стимул, собственные интересы, и прикованное к скале жизни потребностью в простом выживании, бедное население мира лишено шанса дотянуться до свободы и права на самоопределение, которые, как мы верим, присущи человеческому существу от природы.

По залу пробежал ропот. Я знал, что речи эти – самый что ни на есть марксистский нарративчик – радикальны, а риторика моя очень уж рьяная. Слова проходили через мое горло, заряженное каким-то странным электричеством. Но я был уверен в нашей стратегии: если нам нужно убедить аудиторию увидеть эти дебаты как нечто грандиозное, цивилизационного масштаба, нам надо задать тон, увлечь их своим примером.

Включите воображение. Когда-то люди жили в экономике совместного потребления и определяли себя как нечто большее, нежели их труд и производительность. Вот такой мир мы и поддерживаем.

Я потратил большую часть отведенных мне восьми минут на один аргумент – что частная собственность изначально чужда и враждебна человеческому достоинству. Я говорил, что источником мирового богатства были рабство и колониализм; кратко описывал провалы этой политики, приведшие к ее закреплению, и объяснял недостатки, которыми чреваты конкуренция и частная собственность.

Посреди речи спикер обычно не испытывает физического напряжения из-за сильнейшего умственного напряжения. Адреналин порождает психологическую затуманенность, сглаживающую острые грани этого опыта. Это, конечно, не означает, что стрессов во время выступления никогда не случается; они бывают, и весьма серьезные. Приближаясь к апогею своей речи и стараясь, чтобы меня слышали сквозь поднявшийся в зале шум, я чувствовал, как у меня трясутся ноги и срывается голос.

Мы ждем от оппозиции всестороннего отчета о частной собственности; о том, почему она справедлива и почему нет, ведь на протяжении всей нашей истории она оскорбляет человеческое достоинство. И мы выдвигаем этот тезис с великой гордостью.

Следующим говорил дотошный, методичный спикер из Сиднейского университета; выступление прошло в основном мимо меня, как в тумане. Парень предупреждал, что революция приведет к ужасному кровопролитию; что она будет подавлена, а зарождающаяся утопия рухнет в тартарары. «Результат имеет значение», – провозгласил он. Речь его звучала вполне резонно, возможно, даже убедительно, но я чувствовал, что меня она не задевает. Я настолько отстранился от происходящего вокруг, что едва заметил, как Фанеле встал со своего места и направился к трибуне.

Из оцепенения меня вывел один момент в опровергающих доводах моего партнера. Он несколько минут пытался вернуть дискуссию в область принципов, а затем, сделав паузу, начал говорить гораздо медленнее. Пот у линии роста его волос блестел в свете софитов. Я поймал взгляд Фанеле и понял, что у него в запасе есть что-то действительно стоящее.

Аргумент Фанеле основывался на примере восстания в Варшавском гетто. Спикер объяснил, что многие участники еврейского сопротивления, боровшиеся против нацистов, отлично знали, что идут на верную гибель, но все равно решили сражаться. Тут Фанеле для акцента поднял палец и максимально тщательно выговорил каждое из следующих нескольких слов.

Самозащита, даже гарантированно обреченная на провал, полностью оправданна… ведь сопротивление злу есть благо само по себе.

Фанеле под восторженные аплодисменты зала вернулся на свое место, и я положил руку ему на плечо. Впереди нас ждала еще добрая половина дебатов. Наша победа была далеко не гарантирована, но мы нашли те дебаты, которые нам хотелось вести.

Четыре часа спустя мы с другом сидели в соседней столовой, томясь в ожидании вердикта. В зале на сцене шла церемония закрытия чемпионата. Представители университета и местных органов власти выступали с пространными речами и обменивались церемониальными ключами. Кто-то где-то пел.

Я то не мог вынести и вида еды, то из-за стресса в один присест слопал тарелку долмы. Наконец четыре команды-финалиста пригласили подняться на сцену; все подготовились к объявлению результатов. Нам все кивали, кто-то пытался обнять. Все знали, что дебаты уже закрыты, а тот факт, что судейская коллегия заседала очень долго, почти три часа, означал, что победить мог любой из четверки.

И вот, словно прекраснейшая в мире мелодия, прозвучал голос избавления: «Победило открывающее правительство». То есть мы с Фанеле!

Загрузка...