Ветер бушевал среди скал, сметал отражения с листьев зеркальных кустов, терзал извечных мучеников – местные деревья. Некогда суровый ландшафт – вырвавшаяся к морю длинная скалистая гряда и вечнозеленые заросли – теперь был лишен своего естественного выражения из-за чуждых ему домов, что лепились к скалам так же упорно, как воск к больным ветвям апельсиновых деревьев. Не то чтобы дома эти, почти все, были неприятны на вид, в иные, хоть бы и в «Очаровательный приют», стоило вломиться. Владельцы, конечно же, сознавали это и, однако, выставили напоказ за цельным зеркальным стеклом чуть не все свое достояние. Им явно хотелось любоваться открывающимся видом, но в конце концов, похоже, он стал их угнетать. Или прискучил. Владельцы очаровательных прибрежных домов сидели в своих отнюдь не монастырских обителях и играли в бридж, слизывали с пальцев шоколад, а в одной занимались любовью на широченной постели, покрытой розовым шенилем.
Ивлин Фезэкерли отвернулась. Во всяком случае, день, можно сказать, божественный. Она запыхалась, так быстро шел Хэролд, да и воздух был пронзительно резкий.
– Шел бы помедленней, – предложила она, желая напомнить о себе. – Ты ж на пенсии.
Подобные замечания Хэролд пропускал мимо ушей. В их браке такого предостаточно. И нет в этом ничего неприятного.
Быть может, оттого, что ему пришлось уйти на пенсию так неожиданно, так внезапно, в это с трудом верилось, и он искал спасения в постоянной смене мест, хотя было у них и свое пристанище – они снимали квартиру.
Ивлин опять покосилась на зеркальные окна теснящихся друг к другу домов. Слепящий свет, что заливал все вокруг, и физическая усталость от необязательной, но целительной прогулки всколыхнули в ней жаркую волну желания, какую могут вызвать лишь причины материальные.
– До чего вульгарно все это выглядит, – сказала она.
И ее сразу отпустило.
– Что плохого в роскоши?
Если голос Хэролда прозвучал устало, виной тому не усталость от прогулки – физически он по-прежнему в отличной форме, – но воспоминание о лепнине в новотюдорском стиле напротив их квартиры в новотюдорском стиле.
– Ну послушай! – сказала Ивлин. – Есть же определенные нормы, тот, кому они известны, не вправе ими пренебрегать.
Ивлин они были известны. И Хэролду тоже. Да только его не очень это заботило.
Опять он ломал голову все над той же загадкой – как ему, пенсионеру, теперь жить. Прежде он обычно говорил: когда уйду на пенсию, стану читать книги, которые купил и так и не прочел, перечитаю «Войну и мир» и, быть может, пойму Достоевского. Возможно, напишу что-нибудь сам, что-нибудь солидное, достоверное – о хлопке в Египте или путевые записки. Быть может, статью-другую для «Черного леса». Меж тем на пенсии все оказалось совсем иначе. Уж скорее это походило на затянувшееся ожидание мига какого-то откровения или свершения, не зависимое от книг, от чужих умов и лишь отчасти зависящее от самого себя.
Повезло ему, что есть Ивлин.
– По-твоему, эта дорога куда-нибудь ведет? – спросила она и улыбнулась окружающему их простору.
Хотя ее можно было ошибочно принять за женщину слабенькую и ей нравилось воображать, будто она нуждается в защите и опоре, была она скорее не хрупкая, а выносливая, жилистая. Правда, иной раз, когда подвергалась испытанию ее чувствительность, у нее болела голова, но физической усталости она почти не знала. Ее беда в том, заявляла она, что она никак не найдет, чем занять свой неугомонный ум. Сидеть сложа руки она не способна. Пожалуй, следовало бы заняться благотворительностью, затеять что-нибудь вроде столовых на колесах. Она умеет разговаривать с пожилыми людьми, и такое испытываешь удовлетворение, видя по их старым лицам, что тебе признательны за совет.
– А почему бы ей не вести куда-нибудь? – спросил Хэролд.
– Прошу прощенья?
– Я о дороге. Сегодня день загородной прогулки, верно?
– Да, – сказала она. – Такое у нас было намерение.
В закусочной, на шоссе, в саду с декоративными каменными горками, им подали отвратительный второй завтрак – обуглившиеся отбивные и зажаренный банан, сваленные вместе на лист салата-латука. После этого только и оставалось пойти по одной из боковых дорог.
Ивлин нарвала букетик трав и глубоко вдохнула их аромат, слишком глубоко, так что мгновенно перенеслась в ту пору, когда еще мало что понимала.
– Да, – сказала она, – нам повезло, о еде можно не беспокоиться. И о климате. Австралийский климат. Представляешь, окажись мы на месте Бердов. Заправляли бы этой жуткой станцией обслуживания. Не говоря ни о чем другом, в долине Темзы такая сырость.
Хэролд все шел упругим шагом, под ногами похрустывал песок. Ивлин ощущала приятный запах трубочного табака. Она предпочитала общество мужчин по той простой причине, что любила нравиться. Женщинам не нравилась ее прямота.
– Выходит, хорошо, что мы австралийцы, – сказала она.
Но опять кольнуло ощущение вины. И она уткнулась подбородком в букетик серебристых трав.
– Как по-твоему, Уин Берд и правда работает на этой их станции обслуживания? – спросила она как бы между прочим. – Заливает бензин в чужие машины?
– Если так она тебе написала.
– Иные женщины не слишком правдивы, – сказала Ивлин. – А Уин, сам знаешь, всегда была склонна все драматизировать. – Она сказала это со смешком, какой приберегала для тех, с чьими недостатками вынуждена была мириться.
Похоже, Хэролда это ничуть не трогает.
– Все равно, заливает она бензин или нет, просто думать об этом не могу, – продолжала Ивлин. – Уин и Дадли – на станции обслуживания!
Она скорбно сжала губы, словно беда эта приключилась с ней самой.
– Большинство попало в такой же переплет, – сказал Хэролд. – Большинство англичан… После Суэца.
– Но ведь Берды многое могли продать и купить, – возразила Ивлин. – Одна эта лестница, которую они вывезли из Италии, наверно, стоила больше всего, что было у других.
Она намеренно не включила в их число себя с Хэролдом.
– Ну до чего была прелестная лестница! – вздохнула она. – Розового мрамора.
Приглашенные поднимались по розовым ступеням, Берды встречали их наверху – одних с заученной сердечностью, других с иронией, замаскированной под тактичность. Ивлин, женщина неглупая, все это понимала и всегда радовалась, что над ней Уин и Дадли не иронизируют. Оттого что Хэролд управлял их делами в стране с населением неподходящего цвета кожи, она была, можно сказать, членом семьи Бердов.
Уин Берд получала наслаждение от приемов. Она не могла устоять против маскарадного костюма. Ее красивые длинные бедра и ноги были созданы, чтобы выставлять их напоказ, и она этим пользовалась. Взять хоть червонного валета из золотой парчи в год, когда Богач проявлял к ней слишком горячий интерес. Несмотря на скандал, Уин, наверно, была безмерно довольна, что пренебрегла такой персоной. В то лето, когда Фезэкерли проводили свой затянувшийся отпуск в Австралии, Уин настояла, чтобы Ивлин взяла с собой червонного валета: он так пригодится на пароходе, а потом можно его кинуть за борт. Ивлин согласилась только потому, что не умела отказывать. Хотя, конечно же, она никогда не носила ничего такого вызывающего, уж не говоря непристойного, как никчемушная туника Уин. И во время плавания и после Ивлин с грустью думала о щедром подарке их работодательницы, стараясь при этом не вспоминать о своих всегда довольно тощих бедрах. Когда плавание закончилось, она костюм продала.
– Может, Уин и сумеет приноровиться к заправочной станции, – сказала она Хэролду. – Есть в ней эдакая жилка. Не то чтобы вульгарность. Грубоватость. Наверно, люди правду говорили.
– О чем?
– Да ты знаешь. Что была хористкой.
– Не помню, – сказал Хэролд, а она уверена, он помнит.
– Бедняжка Уин, сердце у нее золотое. Но до чего ж некрасива!
– Физиономия козья, а фигура – что тебе статуя. Не всякой женщине такое везенье.
– Ох, Хэролд, разве можно так!
– А что особенного? Иные мужчины неравнодушны к козам и даже, говорят, к статуям.
– Ох, Хэролд, это ужасно! Это извращенность!
Но она была рада. Рада случаю произнести словечко из языка посвященных.
Дома преуспевающих владельцев, рассыпавшиеся по горной гряде, казалось, подпрыгнули, одобряя ее веселую умудренность. Но дома явно встречались все реже. Да к тому же из расщелины подул ветер, и ей стало холодно. Вспыхнувший было смех дрогнул и погас.
– Я очень надеюсь, войны не будет, – сказала Ивлин.
– С чего это ты вдруг?
– Из-за моих скромных капиталовложений, разумеется. Хороши бы мы были без них.
– В пиковом положении, как все прочие.
Спорить Ивлин была не готова. Что бы там Хэролд для себя ни решил, а она – не прочие.
Дорога превратилась в едва заметный рубец на песчанике по низу все не кончающегося кряжа.
– Вот видишь, я говорила, она заглохнет, – сказала Ивлин. – Кому взбредет в голову строиться на такой бесплодной земле, разве что совсем чокнутому.
Потом, на последнем всплеске исчезающей дороги, глазам представился исхлестанный непогодой дощатый домишко.
– Кто-то здесь все-таки поселился, – сказал Хэролд.
– Что? Здесь? В такой лачуге!
И вправду, деревянный домишко иначе как лачугой не назовешь. Он притулился прямо к скалистому утесу, и сработали его, видно, без намека на свободу и мастерство. Этот беззащитный плод неумелых усилий возбудил в Ивлин яростное презренье. А Хэролда непринужденность, что ощущалась в неуклюжих пропорциях, в кривой, хлипкой деревянной лестнице и открытой в сторону моря веранде, растрогала, пробудила тоску по чему-то, что никогда ему не давалось. Наверно, с таким же успехом можно увидеть в этом домике и лачугу или представить, как ворочаются на соломе большие мягкие звери или огромные шелковистые птицы созерцают океан из-за деревянных перекладин. Воображение часто его выручало, хотя жене он никогда бы в этом не признался.
Но тут действительность озадачила Хэролда Фезэкерли.
На наружной наклонной лестнице возникла голова, лицо, широкие плечи заслонили крышу, дорогу, и человек заглянул в почтовый ящик, при этом явно не ожидая никаких писем.
А потом все с тем же выражением сомнения и надежды лицо неизвестного обратилось к путникам.
И тут Ивлин услышала, как ее муж не позвал – скорее проговорил растерянным, не своим голосом. Дико было слышать этот тонкий голос от такого Хэролда:
– Клем! Клем, ты? Даусон?
На красном, обветренном лице под жестким ежиком волос выразилось застенчивое признание. Ивлин пришла в ярость. Слишком много об этом человеке она знала наперед. Тугодумы вызывали в ней бешенство, почти такое же зримое, как кровь. О да, она знала!
Хэролд запинался от волнения:
– Ивлин, помнишь Клема?
И он обернулся к жене.
Пораженная, она увидела: он вдруг помолодел. Нет, спешить ей незачем.
– Клем Даусон?
Она могла бы гордиться своей неспособностью вспомнить.
– «Симла». «Непал», – подсказывал Хэролд.
И вот смутно, со вздохами она стала припоминать, позволила себе припомнить грузного инженера-механика на одном пассажирском пароходе, потом на другом. С тех пор солнце и ветер изрядно его подсушили. В те дни, в жаре и духоте машинного отделения, он был румяный, лоснящийся, точно сдобный пирог. Плотный. Позже, на берегу, она могла бы узнать его лучше, но ей это не удалось.
– А, да, конечно.
Независимо от своих чувств приходится соблюдать приличия, и Ивлин пустила в ход свои чары. Но корабельные механики всегда были ей не по вкусу. Начальники интендантской части в нынешние времена почти все народ компанейский, старшим помощником капитана иной раз можно и плениться, а механики, даже когда заказывают на всю компанию коктейль «Дама в белом», кажется, все равно пребывают в недрах корабля со своими двигателями, или как оно там называется.
– Вот, оказывается, где вы спрятались! – Ей хотелось, чтобы это прозвучало как милая шутка.
– Да, – сказал Даусон.
Он не пробовал оправдываться, хотя его крепко сбитое тело, опирающееся на шаткие перила, чуть подрагивало. Будто под ударами ветра, но от ветра он укрыт своим нелепым домом. Ивлин позволила себе представить, как в других обстоятельствах он почти так же стоял, держась за манговое дерево.
И потому, взглянув на него сейчас, сказала:
– Не припомню, сколько же прошло времени с тех пор, как мы взяли вас с собой в Дельту?
– Довольно много, – пробормотал Даусон, толстыми волосатыми пальцами перехватив перила.
Он казался еще топорнее из-за короткой стрижки, без сомнения, таким способом надеясь сделать менее заметной лысину. От этого глаза казались еще синее, лицо нелепей и незащищенней.
В сущности, все трое сейчас были обнажены друг перед другом, – в молчании застыли среди камней, точно статуи, не способные укрыться за словами.
Но вот Хэролд прервал неловкое молчание с той непосредственностью, которая сперва огорчила Ивлин, но она тут же решила, что это проявилась его истинно мужская наивность.
– Послушай, Клем, – сказал Хэролд, – не пора ли показать нам твое убежище? Полагаю, ты его сам строил.
Даусон засмеялся. Повернулся. Повесив голову, все еще привычно покачиваясь, зашагал по деревянным ступеням. Хоть он ни слова не сказал Хэролду, но, совершенно ясно, это и был его ответ.
Как он и ожидал, Фезэкерли последовали за ним.
– Но до чего удобно!
Еще не переступив порога, Ивлин избрала линию поведения. Так это просто. Так она это умеет. Обращаться с застенчивыми, наводящими скуку мужчинами.
– Неужели вы и это сделали сами! Этот хитроумный шкафик с вращающимися полками!
Даусон перехватил ее руку в перчатке, сжал крепко, до боли.
– Только пальцем, – предупредил он. – Довольно чуть тронуть.
Ивлин могла бы обидеться, но уж слишком пустячный был повод. И она просто прошла дальше.
– А это что? – спросила она. – Эта сюрреалистическая штуковина из проволоки?
– Одно из моих изобретений. Вынимать яйцо… автоматически, как только сварится.
– Но до чего занятно!
Или жалостно:
– Вот бы Хэролду хоть долю вашего таланта. Сейчас, когда мы остались не у дел, он только грозится, что будет читать, да никак не раскачается.
Она взглянула на мужа, словно прося прощения за ранку, что ее угораздило ему нанести. Но он, кажется, ничего и не почувствовал. Мужчины много чего не замечают.
В кухне все как полагается. От гостиной она ждала большего, думала, там должна полнее ощущаться личность хозяина, ведь увидеть спальню надежды нет. Но гостиная разочаровала. Слишком здесь голо, слишком слепяще. Два кресла в чересчур тесных чехлах. Письменный стол, на нем два-три инструмента, которые ей вовсе не интересны, пузырьки с цветными чернилами, книга – похоже, словарь. Даже ни единой фотографии. Ивлин любила сравнивать фотографии с оригиналом, а еще того больше любила загадочные фотографии.
Но вот на уродливом желтом столике корзинка с шерстью. И на яйце для штопки натянут носок. Обманутая было надежда вновь вспыхнула.
Вскоре Даусон уже поил их чаем, как и следовало ожидать, очень крепко заваренным, в белых толстого фаянса чашках, в которых, едва чаю поубавилось, обнаружился по внутреннему краю коричневый ободок от танина. Хэролд сосредоточенно пригнулся к своей наклоненной чашке, по серым глазам, честностью которых Ивлин всегда гордилась, она с досадой увидела – он озадачен какой-то мыслью, никак не решится высказать ее вслух.
– Ну и чем же ты тут занимаешься?
Можно подумать, ему неловко обсуждать при жене такие сугубо личные дела.
Даусон теребил пучки волос на пальцах. Потом глубоко вздохнул и обратил на Хэролда взгляд пронзительно голубых глаз:
– Сижу и смотрю на море, – прямо ответил он.
Похоже, этот ответ нисколько не удивил Хэролда, но Ивлин чуть не задохнулась от возмущения, будто услышала нечто непристойное.
– Но оно такое пустынное. Почти все время. Разве что пройдет какой-нибудь неинтересный корабль. Корабль только тогда интересен, когда сам на нем плывешь, – ухитрилась она проговорить.
Мужчины пропустили ее слова мимо ушей.
– Тебе повезло, что ты это умеешь, – продолжал Хэролд.
Будто Ивлин тут и не было.
Даусон засмеялся – словам Хэролда. Смех прозвучал неожиданно мягко.
– Не сказать, что это далось само собой. Поначалу.
– То-то и оно, – сказал Хэролд. – Но начало и есть самое трудное.
Потом Даусон подался вперед и спросил:
– А как стихи, ты ведь тогда писал?
Ивлин подняла голову.
– Стихи? – чуть не со страхом спросил Хэролд.
– В школе.
– А, да. В школе это было.
Ивлин слегка покачивалась на стуле.
– То было начало, – подсказал Даусон.
У Ивлин разболелась голова. Она, конечно, знала, давным-давно слышала, что Клем Даусон и Хэролд вместе учились в частной подготовительной школе. Голова – это от ветра, а может, от скуки, что всем своим существом источает хозяин дома.
– Подумай, ты помнишь про стихи, – сказал Хэролд и засмеялся. – А я забыл.
Он не забыл.
Хэролд Фезэкерли, долговязый мальчишка с торчащими ушами и вечно синими, потрескавшимися от холода руками, своими ни на что не похожими каракулями писал стихи и прочее на клочках бумаги и всегда трясся от страха, вдруг они разлетятся, попадут кому-нибудь на глаза, иди тогда объясняй, что это такое. А он не способен был объяснить и половины того, что у него получалось. Но в ту пору он не мог не писать. Позднее, когда он сумел разобраться в своих ощущениях, он понял: те подросточьи пробы пера были для него точно горячий душ в холодный день или мягкий стул в теплое утро. В то время его часто по нескольку дней мучили запоры. Стихи, казалось, утишали его страхи.
Всю зиму пронизывающий ветер истязал школу. Но летом, когда вновь появлялся дикий виноград, и лавровые деревья покрывались толстым слоем пыли, и от бурлящих писсуаров поднимался запах дезинфекции, жизнь буквально подавляла мальчишек своими возможностями.
Полно было сплетен. Хэролд Фезэкерли плохо в них разбирался. Они его пугали. Не хотел он, чтобы ему растолковывали, что к чему, избегал тех, кто готов был его просветить.
Клем Даусон был этакий молчаливый мальчишка, чуть постарше и много крепче Хэролда – толстые лодыжки выпирают из пестрых шерстяных носков, коленки вытарчивают из бриджей. Клем, вероятно, рано начал бриться. Держался по большей части особняком, но с одиночеством справлялся. Ни к чему и ни к кому не питал неприязни, хотя кто или что ему по вкусу, понять было трудно – разве что птичьи яйца, поджаренный хлеб и травка, которую можно пожевать. Странный он, вероятно, был, да и вправду странный, с таким за дверями школы и встречаться постесняешься.
Но вот однажды после полудня, когда в воздухе попахивало дымком, Хэролд Фезэкерли подошел к нему и показал два своих стихотворения. И Клем Даусон прочел их и отдал обратно. Он улыбался. У него были широкие зубы с щербинками внизу.
– Они нипочем не поймут, – сказал он. – Больно мудрено сочиняешь.
И Хэролд Фезэкерли тотчас успокоился. Притом у них появилась общая тайна; пожалуй, этого он и хотел.
Ничего между ними не было, ничего такого, чего можно бы стыдиться. Ничего Хэролд такого не делал, а какие-нибудь пустяки ведь не в счет. Ничего предосудительного, как выразился бы он потом, в дни, когда писал сообщения для печати. С Клемом, во всяком случае, такого не бывало.
Иногда они слонялись вокруг загонов в поисках гнезд. Как сиял Клем ясным весенним утром, стоя по щиколотку в жухлой траве, когда о морщинистую кору могучего дерева разбивал для Хэролда яичко сороки. К губам больше чем друга подносил пятнистую скорлупу яичка, пронизанную красноватым трепещущим светом.
– Мой высокоинтеллектуальный супруг не раскрыл секреты, очевидно известные вам обоим.
Ивлин Фезэкерли изогнула губы, полузакрыла глаза, всем своим видом подчеркивая, сколь тонкая ирония скрыта в ее словах.
Ветер, поутихший было из уважения к воспоминаниям, вновь принялся терзать комнатенку, где они сидели. Примостившийся на скале над морем домишко сейчас казался особенно ненадежным.
Ивлин взглянула на Хэролда и простила ему боль, которую он, быть может, ей причинил. Она всегда легко прощала.
Она даже повернулась к Даусону и спросила:
– Мы с вами еще увидимся?
Хотя ему-то она простила лишь наполовину. Сейчас она его поставила в неловкое положение. И знала это. Сделала это намеренно. Так всего лучше разрубить узел. И Даусон повозил по полу резиновыми подошвами и напряженно улыбнулся, даже не Хэролду, своей комнате.
– Боюсь, нам не заманить Клема в нашу чудовищную квартиру, – сказал Хэролд.
На взгляд Ивлин, это было сказано с излишней искренностью, однако она подыграла ему:
– При моей-то стряпне! У нас теперь, знаете, никакой эмансипации.
Легкая горечь этих слов была ей сладостна.
– Я к вам загляну. Как-нибудь, – пожалуй, с трудом выговорил Даусон, но под конец запнулся.
Никому, казалось, и в голову не пришло дать или взять адрес.
Хэролд Фезэкерли, видно, опять маялся, пытаясь поймать все ту же упорно ускользающую мысль. Никогда еще жена не видела его таким землисто-бледным, словно выцветшим от блеска океана, усохшим и хрупким в сравнении с податливым спокойствием Даусона. Неужели придет час, когда Хэролд перестанет быть мужчиной?
Всерьез Ивлин об этом не задумывалась, слишком страшные то были мысли, однако часто отваживалась пожелать себе пережить мужа, чьи мужские достоинства и по сей день влекли женщин. В сущности, ей грех жаловаться, ведь она сама этому способствовала, то подобрав ему что-нибудь эдакое из одежды, то множеством иных, более интимных способов, возьмет, например, своими маникюрными ножничками подрежет прихотливый волос, который выбился из усов или торчит из ноздри.
– Я что хочу сказать, Клем намного лучше подготовлен к жизни на пенсии, чем большинство из нас, – нудно твердил Хэролд. – Я что хочу сказать, он умеет просто сидеть без всяких занятий. Он умеет думать.
Да нет у него в голове ни единой мысли. Стоит только поглядеть на него. Или, может быть, мужчины, особенно когда они вместе, испытывают что-то, чего женщинам испытать не дано?
Ивлин пристальней вгляделась в Даусона, и увиденное еще сильней прежнего ей не понравилось. Если как следует в него потыкать, наверно, окажется, он из упругой резины.
– Мистер Даусон, конечно, устроился очень удобно. Прелестно. Этот уютный домик. Все его изобретения. Одна яйцеварка чего стоит. Но порой, наверно, все-таки одиноко.
Ивлин не сомневалась: вот теперь она попала в точку.
Тут Даусон взглянул на нее – впервые взглянул, во всяком случае впервые с тех давних пор, когда они стояли под манговым деревом в курящейся дельте Нила.
– Время, проведенное в одиночестве, никогда никому не шло во вред.
– Ну, раз вы так уверены, – сказала Ивлин.
И поднялась, смахнув с подола несуществующие крошки – ведь их не угостили хотя бы покупным печеньем.
Впрочем, поднялись сразу все.
– Приятно было повидаться, Клем, – говорил Хэролд Фезэкерли. – Нам надо переписываться. Не терять друг друга из виду.
Для большей убедительности он взял Даусона за локоть, но тот стоял повесив голову: не верил он, что это возможно. Старше Хэролда, полнокровный, с отросшим брюхом – похоже, его в его одинокой жизни вот-вот хватит удар, – он теперь казался младшим из них. Ивлин не знала, довольна ли она этим. Глядя на юношески статного Хэролда, она часто склонна была и себя считать молодой. Сейчас стать не молодила его.
Они ухватились за перила шаткой наружной лестницы над пригнувшимися к камням травами и злополучными кружащимися под ветром фуксиями, и на Ивлин вдруг снизошло милосердие.
– Куда писать, – начала она, прорываясь сквозь налетающий со всех сторон ветер, – как нам связаться с вами?
– Просто напишите «Даусону», – был неправдоподобный ответ. – «Даусону, – повторил Клем. – Пестрый пляж».
Хэролд Фезэкерли стоял на рыхлой дороге, ветер задувал ему в брюки, спиралью закручивался вокруг ног, а он мысленно представлял себе огромных допотопных зверей и огромных шелковистых птиц, важно озирающих океан из-за деревянных решеток. Со столь далекими от нас тварями можно общаться в молчании, которого нам всегда недостает.
Однако с Даусоном он все-таки немного пообщался, с надеждой подумал Хэролд.
Всю дорогу, особенно в автобусе, Ивлин без конца твердила, как прелестно они провели день.
– Да, – согласился он наконец, ведь от него этого ждали, – и какая удача повстречать старину Клема.
– Он мне нравится, – сказала Ивлин, вызывающе выставив подбородок.
Хэролд пропустил это мимо ушей. Возможно, полагал, что, кроме него, никто не способен оценить Даусона по заслугам.
– Завидую Клему, – сказал он.
– Ты что? – Ивлин даже задохнулась.
– Он счастлив.
– Вот еще, – возразила Ивлин. – А мы разве не счастливы?
– Да, – согласился он. – Из окна не очень дует?
Ивлин покачала головой, бросила на Хэролда мечтательный взгляд – в нем еще сохранилось кое-что от ее девичьих чар.
– Воздух такой прелестный, – сказала она; уж так она решила: в этот день все должно быть прелестно.
Их везли, потряхивая, мимо разбросанных по берегу крохотных домишек, что поджидали еще не докатившуюся сюда приливную волну.
– Не сказала бы, что так уж он счастлив. В этой его лачуге. Со всеми этими никому не нужными штучками.
– Почему?
Хэролд не отодвинулся, только от движения автобуса его иной раз подбрасывало на бугристом сиденье, но Ивлин почувствовала, он весь напрягся, внутренне отшатнулся от нее.
– Потому что… ну… там недостает женской руки, – сказала она.
И глянула на свои руки, чинно затянутые в перчатки. Какие там у нее ни есть несовершенства, а руками можно гордиться. Во время чуть ли не бесконечного плавания из Коломбо во Фримантл один художник попросил разрешения их нарисовать и уговорил ее – Хэролду это было известно.
Но сейчас он незаметно отодвигался, наконец выпрямился и довольно неуклюже, вызывающе переменил положение.
– Не понимаешь ты таких людей, как Клем Даусон, – выпалил он.
– Ну, значит, не понимаю, – решила она согласиться.
Ведь уступить в споре значит подтвердить, что ты разумнее.
Хэролд, казалось, этим удовлетворился, и так и должно быть Никто не мог бы усомниться, что и теперь, когда жизнь у них стала убогая, она ему преданнейшая жена, в широком смысле слова, как в прежние добрые, более благополучные времена, в пору силы и почета. Когда Египет стольким женщинам вскружил голову.
После Первой мировой войны Хэролд Фезэкерли вернулся в Египет. Его друг, Дадли Берд, сдержал слово. Сперва отец Дадли, потом он сам давали Хэролду Фезэкерли работу. Были они скорее друзьями, чем работодателями, хотя Ивлин постоянно утверждала, что дружба вовсе не такое растяжимое понятие, как хочется верить Хэролду. Однако он привык обращаться к своему работодателю по имени и, не ожидая приглашения, наливал себе из графина, а Дадли Берда, казалось, забавляло, что управляющий у него австралиец и его, Дадли, жену называет «крошка».
Для богатого и высокопоставленного англичанина вроде Дадли Берда очень даже мило и занимательно – сдобрить свою речь колониальным словцом, но Ивлин терпеть этого не могла. Долгое время ей не удавалось держаться с Бердами просто по-приятельски, чего они, видно, искренне хотели. Стакан джина у нее в руке дрожал. Волнуюсь с непривычки, решила она: какое мученье представлять, что цвета в ее одежде негармоничны или что на званых обедах она допускает какие-нибудь промахи, а в речи ее чувствуется австралийский выговор.
– Ох, нет, сэр Дадли, – могла она сказать. – Спасибо. Право слово. Лучше я не буду. Понимаете, не каждая австралийка умеет ездить верхом. – И прибавила, хихикнув: – И не у каждой чувствуется австралийский выговор.
Противно было слышать свое хихиканье. Но запах джина придавал храбрости, заглушал собственную неотесанность. И надо признаться, приятен был слабый запах кожи, и пота, и лошадей, и едущих верхом мужчин.
Или Уин: эти неотступные, всепоглощающие, сменяющие друг друга запахи Уин Берд.
– Ив, дорогая, ну какие зануды эти Роклифы, набиваются на обед! А куда веселее наджиниться вдвоем и потом блаженно погрузиться в сон. Впрочем, вы не пьете, Ивлин?
– Нет-нет, леди Берд! Не беспокойтесь, мне и так прекрасно, очень.
Опять это хихиканье. А ведь она не дура. Пожалуй, не дурее леди Берд.
Берды давно предложили, чтобы она не называла их сэр и леди. Но не могла она себя заставить. Раз уж не начала сразу, потом получилось бы неестественно и она бы только чувствовала себя неловко.
И, пожалуй, приятно произносить эти титулы.
– Это так ужасно мило с вашей стороны, леди Берд… Да, леди Берд… Мы бы с превеликим удовольствием.
Потому что Уин, бывало, позвонит и невнятно, полупьяным голосом спросит, не хотят ли Ивлин и Хэролд провести субботу и воскресенье в Дельте, что означало: дом в поместье, как его называли англичане – нахлебники Бердов, в вашем распоряжении. Поначалу Ивлин была счастлива возможностью свободно пользоваться этим домом, только вот надо было остерегаться, не высказать девчоночьего, плебейского восторга, а пуще всего следить за своей речью. Она ведь не Уин Берд, чтоб так пренебрегать грамматикой и произношением. Только английской знати любое преступление сойдет с рук.
Порой, когда Хэролд получал отпуск, чета Фезэкерли проводила в поместье неделю-другую. Бердам там было скучновато, они предпочитали Эгейское море и роскошь продуманно простого, переделанного по их вкусу каика. Но Ивлин, несмотря на египтян и мух, решила полюбить Дельту. Чувствовала себя знатной госпожой, владелицей бердовского, почти спартанского, зато прохладного, со ставнями на окнах, беленного известью дома. С полосами земли, что тянулись между каналами. И манговыми деревьями со множеством тошнотворных плодов.
– Ну что бы им завести хоть новые диваны и кое-какие современные удобства, – пожаловалась однажды Ивлин. – Матрацы совсем никуда, будто лежишь прямо на земле.
Хэролду пришлось оправдывать Бердов:
– Им нравится иногда пожить неприхотливо.
– Можно понять, – согласилась Ивлин. – Если потом возвращаешься к такой роскоши, как розовый мрамор.
Но даже без преимущества, какое давала мраморная лестница, Ивлин Фезэкерли брала свое в роли хозяйки – стоя, например, в дверях, отделяющих столовую от кухонных помещений, она хмурилась и кричала слуге: «Gibbou ahed foutah, Mohammed!»[1]
– Дорогая, ну почему англичане должны кричать на иностранцев? – скажет, бывало, Хэролд.
– Но я не кричу, – возразит Ивлин. – Просто хочу, чтобы меня поняли. И какие же арабы «иностранцы», выходит, по-твоему, они не хуже европейцев? Я вовсе не поклонница европейцев! Они там у себя в Европе… знаем мы их… но я ни с одним не знакома и вовсе не жажду знакомиться.
– А может быть, это ограниченность?
Ивлин взглянула на него. Оттого что он был в нее влюблен, у него это прозвучало чуть ли не как добродетель. И она успокоилась.
– Меня осудили, – мягко сказала она и опустила глаза на тарелку с жирным фасолевым супом.
Ивлин Фезэкерли была тоненькая. Она любила носить белое. В задумчивой полутьме старого особняка Бердов, в этом ленивом, дышащем жаркими испарениями краю, она чувствовала себя духом прохлады. Только вот были бы руки не так тонки да не так заметны поры на безукоризненно гладкой коже.
Но ее могущество позволяло забыть о подобных мелочах. Ее изумляла, даже коробила страсть, которую она, видно, будила в муже в эти душные летние месяцы.
– К тому времени, когда настает октябрь, я совсем разбита, я прямо александрийская блудница, – говорила, бывало, Уин Берд.
Уин, разумеется, была экстравагантна во всех отношениях. Могла себе это позволить.
Однажды летом, когда они были еще сравнительно молоды, Берды предоставили чете Фезэкерли дом в Дельте, захотели, чтобы те получили неделю передышки. Ивлин это больше не радовало: опять будет все то же – манговые деревья, темные комнаты, запах и, еще того хуже, вкус примуса, египтянки в черном плывут по каналам и смеются, а над чем, никогда ей не узнать, только и перемен что Мухаммеда заменили Мустафой, а Мустафу Османом.
Более того, с грустью размышляла Ивлин, они живут в доме Бердов только летом, в самую жару и духоту.
До отъезда в Дельту оставалось две ночи. Она задумалась и не сразу заметила, как в комнату вошел Хэролд.
– Помнишь, был на «Непале» такой Даусон, корабельный механик? Я еще учился с ним в школе. В общем, он в Александрии, Ивлин. Хворал. Только что вышел из больницы.
Вечер был нестерпимо жаркий, влажный, совсем уж непотребный. Да еще изволь вспоминать какого-то механика, прямо зло берет.
– Я сперва приняла его за шотландца, – сказала Ивлин. – Но он оказался не шотландец.
Хэролд был сейчас сама доброта. И доброта протягивала во все стороны свои чуткие усики.
– Мне кажется, ему некуда себя девать. Малость одиноко ему, пожалуй. До отправки на корабль у него еще десять свободных дней. Я ему сказал, пускай лучше поедет с нами в Кафр-эз-Зайят.
– Ох, милый! Ведь это мне придется еще массу всякого накупить! Ты поступаешь иногда ужасно неразумно.
– Позвонишь утром в «Нильский холодильник», только и всего, – сказал Хэролд.
Она рассмеялась чуть ли не весело. На ней был едко-зеленый тюрбан.
– Ты опять меня изобличил, милый, – сказала она. – И почти всегда ты совершенно прав.
Подобные минуты и делали их отношения такими неповторимыми.
Хэролд поцеловал ее. Он выпил, но не больше, чем принято. Это лишь прибавляло ему мужественности.
– У Даусона есть друг, – сказал он.
– Друг? Тогда почему же он одинок?
Хэролд замялся:
– Ну, то есть… В некотором роде. И этот друг – грек. Это ведь не свой брат.
– Грек? Никогда не была знакома с греком.
– Пожалуй, будет интересно. Он только что с археологических раскопок где-то в Верхнем Египте.
– Ты что же хочешь сказать… – продолжать Ивлин была не в силах.
– Некуда было податься. Он приезжий и друг Даусона. Пришлось его пригласить.
– Пришлось! Сидишь, выпиваешь где-то в баре, и оглянуться не успел – уже пригласил весь тамошний сброд! Нет, милый, надо все-таки думать, в какое ты нас ставишь положение. Мало нам этого зануды механика. Он по крайней мере честный, хоть и неотесанный. Но грек. В доме Уин и Дадли.
– Уин и Дадли приглашали армян, сама знаешь, и что-то я не слыхал, чтоб они потом недосчитались серебряных ложечек.
– Это совсем другое дело. Берды сами за себя отвечают.
Обед прошел в молчании, Ивлин только и сказала:
– Esh, Khalil. Gawam![2]
Сухость воздуха всегда была для нее мученьем, а тут стало уж так сухо – даже удивительно, откуда взялось столько слез, что хлынули, когда они с Хэролдом пили кофе.
– Ох, милый! Какая я глупая! Какая глупая! – И от этих слов все стало еще глупей.
Когда Хэролд подошел и сел рядом, знакомые очертания его тела, которое она ощутила сквозь помятую рубашку, лишили ее остатков сдержанности. Заливаясь слезами, Ивлин целовала руки мужа. И оба они таяли в аромате жасмина и влажных цветочных клумб.
И наутро, после того как Ивлин позвонила в «Нильский холодильник», Хэролд обещал позвонить Даусону. Здравый смысл решил не в пользу грека. Ивлин сказала, Даусон такой простодушный, его нетрудно будет уговорить. Хэролд сказал – надеюсь.
Утром в день отъезда, как раз когда Ивлин заметила, что «Нильский холодильник» забыл прислать pâté[3], а полиция зверски избивает на улице нищего, она увидела, к дому направляется грузный, неуклюжий человек – тот самый механик Даусон. И следом еще кто-то. Ивлин была вся в испарине, а тут вмиг похолодела. Неужто грек? У каждого в руках чемоданчик.
Даусон уж чересчур крепко пожал руку. Грек – это был он – представился. Ивлин и слушать не хотела, но услышала – имя его взорвалось фейерверком.
Тогда, не то чтобы собравшись с духом, в приступе головокружительного и столь же взрывчатого вдохновенья она начала свою партию:
– Ох, но какая неловкая, какая ужасно огорчительная ошибка! Ох, но мистер Даусон, ведь Хэролд конечно же?.. Или это еще один фокус чудовищных александрийских телефонов? Видно, Хэролду не удалось толком объяснить. Мы бы и рады, но мы ведь, в сущности, здесь не хозяева, нам только на время уступают этот дом. Сэр Дадли и леди Берд так любезно разрешают нам приглашать еще и наших друзей, – тут она с подчеркнутой благосклонностью повернулась к механику, – но идти дальше значило бы злоупотребить их добротой. Быть может, мистер Даусон объяснит? – Она воззвала к Хэролду: – Яснее? Своему другу?
Утро и так выдалось достаточно безжалостное, тут не до намеков и околичностей. Вот Ивлин и отгородилась от создавшейся неловкости, точно стеною, надежной громадиной – Даусоном.
Она улыбалась. Все улыбались. Хэролд кряхтел, будто его колотили по ребрам. Шире всех улыбался грек. Был он маленький, во всех отношениях неприметный человечек. Галстук, который он, похоже, обычно завязывал ниже положенного, а сейчас старался поправить, был мятый, прямо какой-то жеваный.
Ивлин, исполнив свою партию, отвернулась, но разок глянула через плечо. Даусон отступил с другом к живой изгороди, усыпанной пепельно-голубыми цветами, к тому месту, где ее разрезал проход. Они стояли рядом в белой пыли. Рука Даусона опустилась на плечо грека.
– Мы поступили мерзко, – говорил Хэролд. – Я думаю, мы обидели обоих.
– Глупости, – сказала она. – Люди вовсе не такие тонкокожие, как тебе кажется.
А все же она решила те несколько дней, что Даусон проведет в Дельте, быть с ним особенно милой.
Она начала уже по дороге. Хэролд вел машину, а она то и дело поворачивалась к Даусону, который сидел на краешке заднего сиденья, крепко ухватясь за спинку переднего. Получалось этакое задушевное трио. Он на редкость простодушен, конечно же, он ее простил. И однако она чувствовала, лицо у нее вспыхивает – от света и ветра, а быть может, и от воспоминания о недавней, пусть незначительной «сцене».
Однако можно бы уставиться и в слепящее египетское марево, по крайней мере ничего не увидишь, пожалуй, и Даусон ничего не увидел бы. Но всякий раз, обращаясь к гостю, она чуть опускала веки – уловке этой ее научило зеркало. Самоуверенность позволяла ей говорить, позволяла поворачиваться к нему лицом.
Она вела обычную легкую беседу, какой привыкла занимать заезжих гостей: про буйволов, про ибисов, перемежая свои рассказы жаргонными словечками и цифрами, которых наслушалась от специалистов.
Как вдруг против воли заметила:
– Я, право, надеюсь, ваш друг не обиделся из-за нелепой ошибки Хэролда… из-за нашей общей ошибки.
Даусон улыбнулся своей зыбкой улыбкой:
– Он не из тех, кто ждет от жизни хорошего.
Такого Ивлин не ждала.
– Мне всегда говорили, греки – я имею в виду нынешние греки, а не те, настоящие, – они, в сущности, азиаты, – сказала она.
– Протосингелопулос из настоящих, – возразил Даусон.
Обнаженное ветром солнце воспламенило его бескровное лицо.
– Вам виднее, – сказала Ивлин. – Он ваш друг. Вы давно знакомы?
– Три… да, три с половиной дня.
– Ох, но, право… вы всегда так уверены?
– Всегда, – ответил Даусон.
Теперь она поняла, что сидит он, подавшись вперед и ухватясь за спинку их сиденья, не для того, чтобы им всем быть поближе, а чтобы надежней укрыть свою скрытную душу. Какая отвратная у него тыльная сторона пальцев с этими пучками красноватых волос! Ивлин отвернулась, уставилась на длинную, прямую, наводящую скуку дорогу.
Как ни странно, в доме Бердов Даусон явно почувствовал себя в своей стихии. Если он не слушал Хэролда или не разъезжал с ним, комнаты с толстыми стенами окружали его тишиной, что было под стать его внутренней тишине; их грубые пропорции словно нарочно предназначены были для его топорной фигуры. Когда он бродил по окрестностям, все вокруг словно не замечало чужака, хотя он, казалось, об этом не подозревал, знай топал куда глаза глядят, ведомый лишь собственными мыслями.
Ивлин должна была признать: этот новый Даусон раздражал ее, и она искала в нем какую-нибудь слабость, которая вознаградила бы ее за то, что он не желает быть таким, каким она хотела его видеть. Как у многих заезжих гостей из других стран, его одежда совсем не подходила для здешнего климата. Когда Даусон расстался с пиджаком из синего сержа и стал ходить в несуразной рубашке и сержевых брюках, это не просто насмешило Ивлин. Она обрадовалась, увидав, до чего он здесь неуместен, а значит, уязвим.
Иногда, шагая по извилистым тропинкам в манговой роще или мимо клумб с гвоздиками, он держал под мышкой книгу. Случалось, Ивлин заставала его, некое средоточие полумрака, в комнате с плотно закрытыми ставнями, где он если и не читал, то сидел с открытой книгой.
Наконец, уже не в силах устоять, она взяла у него книгу. Удовлетворить свое любопытство.
– Читая при таком слабом свете, вы погубите глаза, – сказала она почти мягко.
Это был перевод с греческого. Стихи Кавафиса.
– Но вы же не интеллектуал! – Ивлин улыбнулась, словно в утешение.
– В общем, нет, – сказал Даусон.
– Хэролд иной раз воображает, будто он интеллектуал. Нет-нет, я его не принижаю. Он куда умней меня. Я всего лишь легкомысленная женщина.
Она подождала, не возразит ли Даусон, но он промолчал.
– Какие трудные, чтоб не сказать странные, стихи! – Она отдала то, с чем еще предстояло освоиться. – Если вы понимаете эти стихи, значит, вы ужасающий интеллектуал, и мне следует относиться к вам по-иному.
Даусон сидел потирая руки, словно разминал табак для трубки. Голову на могучих плечах повернул так, что Ивлин пришлось смотреть на его кое-как выточенный профиль. Да, в характере Даусона она ошиблась, приятно, что с виду он все равно грубый и от его рубашки попахивает потом.
– А понимать необязательно, – услышала Ивлин, – понимать все, каждое слово. Я и не претендую на это. Это профессор мне дал, – прибавил Даусон.
– Какой профессор?
– Протосингелопулос.
– Этот человечек – профессор? Вот удивительно! Хотя чего, собственно, удивляться? Ведь жизнь полна неожиданностей.
От их разговора Ивлин и сама почувствовала себя чуть ли не интеллектуалкой. Но Даусон, казалось, не заметил этого либо занят был лишь собственными мыслями и ощущениями.
– Может, вам хлопотно, что я живу здесь? – вдруг спросил он.
– С чего вы взяли? Я только боюсь, вам скучно. Мне кажется, я понимаю, что значит для деятельного человека вынужденная праздность. Сегодня, по крайней мере, Хэролд поедет в эль-Мансуру посмотреть какие-то интересующие его посевы. Вы можете поехать с ним. И потолковать обо всем, что интересно вам обоим.
– О чем же? – неожиданно спросил Даусон и засмеялся, пытаясь смягчить странность вопроса.
Уж не хитрец ли он?
– Если бы я знала, вы больше бы мне доверяли.
В эту самую минуту Хэролд распахнул дверь и сказал:
– Болван араб только теперь объявил мне, что вчера испортился насос, мы остались без воды. Теперь придется ехать за де Буазэ. Хочешь со мной, Клем? Только не скажу, что поездка интересная.
– Нет, не хочу, Хэролд, – ответил Даусон. – Я погляжу, что с насосом. Возможно, там как раз что-нибудь по моей части. Тогда не к чему тебе отказываться от поездки в Мансуру.
Ивлин видела: человек дела, он явно обрадовался, что может быть полезен. Легкость, с какой они с Хэролдом называли друг друга просто по имени, порождала в ней лишь презренье. То, что должно было сделать их сильнее, казалось ей слабостью.
Когда Хэролд уехал, а Даусон занялся насосом, стало ясно: утро нечем заполнить, разве что душными испарениями Дельты. Ивлин села и принялась просматривать книжку стихов, которую читал Даусон, и перед нею начали возникать разрозненные мерцающие образы. Сперва то одно, то другое слово, потом целая строчка, оживая, приводили в смятение. Любовь здесь была такая, о какой Ивлин знала лишь понаслышке, теперь же, в смутном свете поэзии, чувство это стало чересчур ощутимо плотским, удушливо благоуханным. Вспомнилось, как рассказывали об одной англичанке, которую в парке изнасиловал араб. Ивлин отложила книжку. Нет, если не хочешь, никто тебя не изнасилует.
Но все преследовал аромат пышных слов, испарины и темно-красных роз, распустившихся на нильском иле по ту сторону закрытых ставней.
Пришел Даусон, ему понадобились тряпки. Он казался таким довольным, ничуть не скованным.
– Вы ужасно перемазали рубашку, – сказала она, впрочем, вполне равнодушно.
– Потом постираю, – сказал он.
– Ох, нет! – возразила Ивлин. – Без вас постирают.
Роясь в кладовой леди Берд в поисках подходящей тряпки, она с удовольствием почувствовала, что вновь стала самой собой. Вернулась она со старым шелковым лоскутом.
– А тряпка не слишком хороша? – спросил Даусон.
– Да нет, не думаю, – засмеялась Ивлин. – А если и так, плакать по ней не станут.
Кто-кто, а Уин не заплачет. Приглашенная к кому-то на свадьбу, она авиапочтой выписала из Парижа шляпу, тут же отослала ее авиапочтой обратно и выписала другую.
– А как насос? – спросила Ивлин.
– Починим, – уверил Даусон.
Но ответа Ивлин не услышала. Она завороженно глядела на шелковый лоскут, свисающий с обнаженной руки Даусона, на кожу этих обнаженных рук, забрызганную машинным маслом и перепачканную сероватым жиром.
Они лишь ненадолго встретились за вторым завтраком. Улегшись отдохнуть, Ивлин слышала прерывистый стук металла о металл, жестяно-легкий по сравнению с давящим бременем жары. Даусон только что был болен, как бы его не хватил солнечный удар, но разве отговоришь человека, если ему чего-то хочется. Хорошо, что она вышла за Хэролда – если он чего и захочет, его легче переубедить. Как это она нашла Хэролда и в каком сне найдет его опять?
Но вот она набрела на него, нет, на Даусона, тот сидел за круглым железным скособоченным столом. И набивал рот дешевым засохшим сыром, какой кладут в мышеловку. Но почему надо так есть! – спросила Ивлин. – Потому, – пробормотал он с набитым ртом, – вы ведь не помираете с голоду, миссис Фезэкерли? – Ее передернуло, когда она услышала свое имя, и не меньше покоробил вид падающих крошек.
Проснувшись, Ивлин заметила, что отлежала щеку. И обозлилась, но потом искупалась, напудрилась и уже могла бы пожалеть любого, кто в этом нуждался. Все еще преследовали мелодии старых танго и запах палубы лайнера в ночи. Вполне естественно. У стольких австралийцев полжизни проходит в море, в пути куда-нибудь, подумалось ей.
И когда встретила Даусона, спросила, блеснув ярчайшей помадой:
– Мой Хэролд не вернулся?
– Нет, – сказал Даусон.
В свежей рубашке и в тех же синих сержевых брюках – других, очевидно, с собой не взял, – он был точно карикатура на самого себя.
– Вот тоска! – сказала Ивлин. – Обед будет ужасен. Да все равно он был бы ужасен.
Налив Даусону виски, она спросила:
– Вы рады, что вы австралиец?
– Забыл и думать об этом.
– А я рада, – сказала Ивлин. Не все ли равно, верит он или не верит.
Но она и правда рада – такой полнокровной, здоровой была ее юность в Австралии. И спасибо тому яблоку, что вкусила она и сумасбродно отбросила.
– Как по-вашему, не мог Хэролд попасть в аварию? – спросила она.
– Нет. Почему? – сказал Даусон. – Никаких оснований опасаться. Люди обычно возвращаются, даже когда думаешь, что они не вернутся.
Наверно, это джин виноват в ее мрачных мыслях. Обычно такое в голову не приходит, есть чем отвлечься.
– Вы не понимаете, что для меня Хэролд, – сказала она. – Хотя вы-то можете разговаривать с ним или не разговаривать и все равно додуматься до чего-то, в чем мне вовек не разобраться.
У Даусона вид был озадаченный, бестолковый.
– Как так? – сказал он.
Ивлин предложила пройтись. Это здоровее, чем сидеть и пить и вынашивать мрачные мысли об автомобильных авариях и о браке.
– Да мы ведь о браке не говорили, – заметил Даусон.
Вот такой он был человек.
Ну и пошли они шагать во тьме. Волшебный слайд нильской дельты уже убран, но запах ее остался – пахло увядшим клевером и тлеющим навозом. Когда Ивлин только приехала в Египет, ей объяснили, что жгут навоз, это тоже ее возмутило, как многое другое. Но при постоянном кочевье, каким была и остается жизнь любого иностранца в Египте, постепенно стало даже утешать. Сегодня вечером и звезды светят – вначале она часто смотрела на них, а потом привыкла, что здесь они всегда видны.
– Разве мы не говорили о браке? – продолжала Ивлин и в темноте обо что-то споткнулась. – Мне казалось, мы, в сущности, все время об этом говорим.
В первую минуту лодыжку пронзила боль, Ивлин намеренно захромала, но Даусон не пытался ее поддержать.
– Я этого не понял, миссис Фезэкерли, – сказал он, – хотя, полагаю, эти мысли изрядно вас донимают.
– Значит, вы не были женаты! – выпалила Ивлин.
– Не был, – согласился он.
Интересно, скроет ли тьма, как искривились ее губы, подумала она.
– Говорят, если мужчина к тридцати годам не женат, он либо завзятый эгоист, либо завзятый распутник. Интересно, из каких вы!
По крайней мере стало ясно, что хромать незачем.