Незадолго до своей смерти в 1888 году Эдвард Лир набросал последние сюрреалистические дополнения к эволюционному зверинцу, начало которому было положено почти двадцать лет назад образом загадочного дерева Бонг из «Совы и Кота»[1]. Его «Чепуховая ботаника» (здесь и далее пер. Д. Даниловой) – серия карикатур, на которых изображены всевозможные растительные нелепицы. Среди них и кустик земляники, на котором вместо ягод растут пудинги, и «Какадучник величественный» с попугаями вместо цветов, и незабываемая «Столпотворения кверхноганная», что-то вроде купены, на изогнутом стебельке которой висят, будто цветы, крошечные человечки. Лир всю жизнь страдал от эпилепсии и периодов депрессии, которые прозвал «мрачнявками», словно стаю жутковатых мышей, и нездорово-страстная тяга к играм со словами, вероятно, была для него способом изгнать меланхолию. Но я подозреваю, что в последнем его творении заложено что-то еще. Лир был не только блистательным юмористом, но и отличным ботаником. Он объехал весь Старый Свет, особенно Средиземноморье, везде делал зарисовки и своими глазами видел многие диковинные растения тех краев, в том числе и раффлезию, пахнущую падалью (Лир писал, что она «чудовищно зловонна, но живописна»), и думаю, что его абсурдная флора – это еще и своего рода фестиваль, кабаре, дружеская сатира на поразительные открытия ботаники XIX века.
За тридцать лет до этого европейцы впервые услышали о вельвичии – растении, которое встречается в пустыне Намиб: единственная пара его листьев живет две тысячи лет, разрастается до исполинских размеров, однако так и не выходит из состояния вечного младенчества и всю жизнь проводит в виде проростка. Десять лет спустя Чарльз Дарвин открыл, на какие поистине неимоверные ухищрения идут орхидеи, чтобы приманить насекомых-опылителей: они даже испускают что-то вроде бомбочек, заряженных пыльцой! Почему бы в мире таких замечательных организмов не найтись орхидее-мухе, которая приманивает настоящих мух, подобно «Трупомухии жужжатной» Лира? Что касается его «Мягкослизии клейкой», весьма вероятно, что это и есть зловонная раффлезия, дополненная образами симбиотических союзов животных и растений, которые обнаружили исследователи тропиков. Бионические растения Лира – ботаническое reduction ad absurdum, лебединая песнь столетия, когда растения были чуть ли не самым интересным на нашей планете. Это была отнюдь не причуда научной элиты. Ажиотаж охватил все слои общества – ведь ботанические сенсации следовали одна за другой. Когда в Калифорнии в пятидесятые годы XIX века открыли древние секвойи, в Америку хлынули десятки тысяч паломников, в глазах которых эти ветераны-исполины были доказательством, что у их страны особая судьба, что это и есть девственный Рай. (Правда, вместе с ними в Америку хлынули и толпы зевак и гуляк: ботаникой XIX века увлекались вовсе не только добропорядочные и здравомыслящие граждане.) Такие же толпы осаждали и ботанический сад Кью Гарденс на западе Лондона, где настоящей звездой стали амазонская водяная линия, чьи листья были так гениально устроены, что их конструкция легла в основу самого большого стеклянного здания в XIX веке. Такое внимание общественности все эти растения привлекали не только благодаря тому, что возможность полюбоваться ими приносила чистую радость, и не только благодаря тому, что они открывали новые источники пополнения казны (хотя и это тоже), – нет, дело было в глубоком изумлении, что комочки и пластинки неразумной зеленой ткани ведут такое невероятное существование и обладают неисчислимыми чудесными способностями. Растения, неподвижные по определению, компенсировали это, развив у себя всевозможные поразительные свойства – способность регенерировать, даже если их тело почти все съедено, способность заниматься сексом через посредников, обладание двадцатью с лишним органами чувств, каждое из которых значительно тоньше наших. Растения заставляли задуматься.
Столпотворения кверхноганная (Manypeeplia Upsidownia)
Из «Чепуховой ботаники» Эдварда Лира, 1872.
И хотя уважение к этим сложным и жизнестойким организмам достигло пика в конце XIX века, это было отнюдь не начало и не конец их славной истории. Растительный мир издавна манил людей, а иногда и пугал, поскольку тысячелетиями показывал, что у жизненных задач есть и другое решение. Люди придумывали мифы и легенды, чтобы объяснить, почему деревья способны пережить целые цивилизации, изобретали гибридные создания – химеры – как модели растений, понять устройство которых не могли; эти модели, похоже, были интуитивными догадками о симбиотических союзах, открытых лишь много веков спустя.
Парадокс в том, что та же научная революция, которая пробудила общественное воображение, в конечном итоге и отмежевалась от него. Открытия Грегора Менделя, который в конце 1860 года параллельно с Дарвином занимался механизмами генетического наследования, оттеснили ботанику в лабораторию. Устройство растений оказалось слишком сложным, слишком трудным для понимания широкой публики. Тогда ботаники-любители обратились к изучению распределения дикорастущих видов. А остальные по большей части направили интерес к растениям в узкое русло наслаждения их внешним видом, и главной ареной восхищения растениями стал сад. В XXI веке растениям отводится по большей части роль утилитарная и декоративная. Они не вызывают того любопытства, как, скажем, дельфины, хищные птицы или тигры – неотразимые звезды телепередач и герои кампаний по сохранению живой природы. Как правило, мы не спрашиваем, как они себя ведут, как справляются с жизненными трудностями, как общаются друг с другом и – метафорически – с нами. Мы стали относиться к растениям будто к меблировке планеты – растительность нужна, полезна, радует взгляд, однако она просто есть – растет себе пассивно и все. Растения, конечно, никакие не «существа», не то что животные.
Эта книга опровергает подобную точку зрения. Перед вами история о растениях как творцах собственной жизни, здесь подчеркивается, что не обращать внимания на их активную жизнь – значит обеднять собственное воображение и подрывать собственное благополучие. Начнем с первых пещерных изображений растений, которые созданы 35 000 лет назад, и нам станет ясно, что художников палеолита больше занимала форма растений, чем их съедобность. А закончим современной «пещерой» – полым стволом рухнувшего знаменитого бука и тем, что эти мертвые на первый взгляд останки говорят о способности растений как сообщества переживать любые катастрофы. А в промежутке посмотрим, как средневековые клирики и шаманы первобытных племен строили официальные теории, узнаем, почему одно дикорастущее растение можно превратить в сельскохозяйственную культуру, а другое – в яд, послушаем дебаты между романическими поэтами и учеными эпохи Просвещения о том, какие жизненные силы обеспечивают растениям такие способности и повторяют ли они творческое начало в человеке – и разберемся, как в наши дни новое поколение мыслителей, ведущих нетрадиционные междисциплинарные исследования, пытается ответить на вопросы, которые так волновали общественность XIX века: наделены ли растения целеустремленностью, изобретательностью, индивидуальностью?
Непонятно, почему к нам не вернулось древнее чувство восхищения растениями, ведь теперь мы, помимо всего прочего, понимаем, какую важнейшую роль сыграл растительный мир в нашей собственной жизни[2]. Возможно, в этом и ответ: нам трудно признать, что мы не нужны растениям в той мере, в какой они нужны нам. ООН называет 300 с лишним тысяч видов, составляющих флору Земли, «краеугольным камнем экономики… клетки, осуществляющие фотосинтез, поглощают долю энергии солнечного излучения, и эта безмолвная повседневная работа дает нам все, что у нас есть – воздух, которым мы дышим, воду, которую пьем, пищу, которую едим, волокна, в которые одеваемся, лекарства, которые принимаем, древесину, из которой строим жилища». Кроме того, растения – еще и спасательная служба на передней линии фронта. Именно они противостоят изменениям климата, впитывают потопы, очищают городской воздух. Дикие цветы помогают выжить насекомым, а те опыляют человеческие посевы. Структуры растительных тканей служат образцом для нового поколения рукотворных экологически чистых материалов. Казалось бы, раз мы теперь лучше понимаем, какую важную роль играют растения на Земле, то должны уважать их как независимые живые организмы. Но на деле все наоборот. Видные борцы за охрану окружающей среды, например Тони Джунипер, открыто отвергают идею «самоценности» растений и предпочитают подчеркивать их экономический потенциал, с радостью переняв рыночный жаргон. «Толпу нарциссов золотых» Вордсворта (здесь и далее пер. А. Ибрагимова) подвергли «ребрендингу» – теперь это «природный капитал», а дикий лес – «поставщик экосистемных услуг». «Природа», которая когда-то воспринималась как альтернатива или противовес уродствам корпоративного существования, теперь вовлечена в него. Не сомневаюсь, что прагматичная «реалполити́к» и эгоизм подобного подхода и в самом деле служат мощными стимулами для охраны окружающей среды. Однако тут поневоле вспомнишь слова Джорджа Оруэлла: «Но если мысль уродует язык, то язык тоже может уродовать мысль» (пер. В. Голышева). И поневоле забеспокоишься: к каким подсознательным последствиям приведет отношение к растениям как к биологическому пролетариату, который трудится исключительно на благо нашего вида, и лишение их какого бы то ни было априорного значения. Не обязательно считать, что у растений есть права, чтобы понять, как опасно такое положение дел и насколько оно зависит от человеческих пристрастий, настроений и капризов. Без уважения, без подлинного интереса внимание не удержать. Сложные системы превращаются просто в зеленые пятна, а это чревато серьезными последствиями и для нас, и для отдельных видов. Пример благонамеренного, но недальновидного антропоцентрического мышления – бесконтрольное разведение медоносных цветов для опылителей, в особенности пчел. Похвальная политика, вот только большинство насекомых-опылителей, в отличие от пчел, развиваются из личинок, которые питаются вовсе не богатыми нектаром цветами, а скучными зелеными листьями и травами, и некоторые из этих растений в результате изгоняются и вытесняются, чтобы хватило места живописной цветочной грядке.
Подозреваю, что главная причина, по которой нам так трудно признать, что растения – это независимые существа (рискуя смутить читателя, я бы употребил даже слово «личности», поскольку растения – сами творцы своих биографий), – состоит в том, что у них, по всей видимости, нет души и духа. Мне повезло: я рано понял, какой жизненной энергией они обладают, и это определило мое мировоззрение. Позднее я подробно расскажу, как один-единственный вид растений, солерос европейский, или морская спаржа, произвел такой переворот в моих представлениях, а здесь ограничусь кратким изложением, поскольку это важно для нашего разговора. Сначала я относился к этому растению как к удачной находке, съедобной травке, настоящему дикорастущему деликатесу (я и сейчас считаю, что это настоящая звезда среди кормовых растений), а потом обнаружил, что оно ведет интереснейшую жизнь, никак не связанную с тем, как я его использую, и любит голые вязкие приливные полосы на берегу моря, но при этом превращает их в сушу, а это, казалось бы, совсем не в его интересах.
Мои личные встречи с растениями, отчасти описанные на этих страницах, лишь укрепляют мое убеждение, что у растений собственная жизнь. Всякий раз, когда я становился владельцем растения, контролировал его или строил какие-то планы по его поводу, меня неизменно поражало, как ловко растения уклоняются от намеченного человеком пути и следуют своим собственным курсом. За годы, которые я владел результатами жизнедеятельности векового леса на Чилтернских холмах (не стану утверждать, что я владел самим лесом как жизненным пространством), наши жалкие попытки сажать деревья гасились в зародыше, поскольку сам лес считал нужным выращивать совершенно другие виды. Всякие, казалось бы, застенчивые, привередливые растения – редкие папоротники, местный волчеягодник, единственная во всем графстве Херфордшир колония горошка лесного – так и лезли из земли в колеях, которые оставил наш бульдозер. Лиловые орхидеи цвели пышным цветом там, где даже читать было темно, и исчезали, едва на них падал свет.
Куда бы я ни попадал, везде растения удивляли меня: то они по-собачьи преданы своему месту – до того, что их можно назвать genius loci, то готовы по малейшей прихоти покинуть уютный дом и стать бродягами, оппортунистами, вольнодумцами. Я видел, как древние скрюченные деревья отращивают во все стороны ветви, которые шарят везде без разбора, словно усики вьюнка, способные с равным успехом расползтись по всему огромному лугу или вжаться в стену городского дома. Я дивился тропическим орхидеям, которые питаются воздухом и туманом. Если смотреть на растения с этой точки зрения, возникают серьезные вопросы о том, какие пределы ставит жизнь и какие возможности открывает: границы личности, природа старения, значение масштаба, цель красоты – похоже, растения проливают свет на процессы и парадоксы нашей собственной жизни.
Тут-то, разумеется, и возникают сложности. Как можно думать и говорить с симпатией о царстве, которое так сильно отличается от нашего, и при этом не адаптировать его к нашему мировоззрению, не порочить его? Разве мы не навязываем языковые ограничения всякий раз, когда пытаемся славить свободу растений? Нет ли противоречия в самом замысле этой книги? По традиции в нашем культурном подходе преобладают аналогии. Мы по меньшей мере две тысячи лет пытаемся осмыслить мир растений, жизненная сила которых едва заметна, сравнивая его обитателей с понятными нам образцами живости – с мышцами, импульсами, электрической машинерией, с несовершенными версиями нас самих. Нарциссы превращаются в танцовщиков, которые водят хоровод, вековые деревья – в стариков. Когда листья вянут и опадают, это такой сон или смерть. Мы – шекспировские раздвоенные корешки, пытающиеся решить «обезьянью головоломку» – именно так, “monkey puzzle”, называют по-английски араукарию.
А в сфере науки метафоры и аналогии не в чести и даже в опале. Ведь они, чего доброго, отвлекут от реальных жизненных процессов в растениях и приведут к чудовищной ереси (или прискорбной глупости) – натолкнут на мысль, будто растения заключают в себе или отражают наши чувства. Но я не понимаю, каким образом мы можем найти свое место в паутине жизни на Земле, не прибегая к иносказательным возможностям собственного языка для изучения растительных диалектов, построенных на формах и узорах, их неумолчной болтовни при помощи ароматических сигналов и электрохимического семафора. За это растительный мир щедро платит нам – служит неисчерпаемым источником лингвистических образов. Корни, ветви, цветы, плоды – мы отчетливее представляем себе собственную жизнь, поскольку включили растения в архитектуру своих фантазий. Опасность таится не столько в самой метафоре, сколько в некотором буквализме: иногда то, что задумывалось как глубокая аллюзия, превращается в человекоподобное дерево или цветок анютиных глазок, питающий нежные чувства (недаром английское название анютиных глазок “pansy” происходит от французского слова “pensées”, что значит «думы»). Пожалуй, крайнее проявление подобных представлений – викторианская мода на «язык цветов», когда отдельным видам растений произвольно приписывались «значения», не имеющие отношения к жизни самих этих организмов[3].
Сэмюэль Кольридж, великий романтик и большой любитель растений, хорошо понимал, где проходит эта тончайшая грань. «Все на свете обладает собственной жизнью, – писал он, – и все мы – единая жизнь»[4]. Он говорил о существовании отдельной личности в природном сообществе, но при этом, вероятно, думал и о том, как сопоставить свою меру вещей, так сказать, с мерой, с которой растительный мир подходит к самому себе.
В разношерстных главах, из которых состоит эта книга, речь пойдет в основном о встречах выдающихся растений с выдающимися людьми, и всячески подчеркивается, что уважение к растениям как к независимым существам не мешает нам строить с ними отношения. Более того, если мы не хотим считать себя «природными капиталистами», вполне можно думать о себе как о «природных кооператорах». Или как о зрителях – участниках спектакля в исполинском театре растений – во всех смыслах. В 1640 году Джон Паркинсон, аптекарь короля Якова I, написал книгу под названием “Theatrum Botanicum” – «Театр растений», хотя ее подзаголовок – “An Universall and Compleat Herball” («Универсальный и полный травник») – выдает, что нас ждет всего-навсего степенная череда травяных снадобий, о которых автор знает лишь понаслышке. Мне же хотелось посмотреть на растительный мир под другим углом – с точки зрения более тесного взаимодействия, которое наверняка можно наладить между нашими сферами бытия, с ощущением, что растительный мир многолик, непокорен и по-лировски абсурден, что он со своей мимикрией полон иллюзий и неожиданных концовок и уж наверняка не собирается подчиняться никаким режиссерским указаниям. Похоже, это представление с полным правом можно назвать кабаре растений.
Одни главы (или, возможно, действия) – это портреты отдельных организмов: в их числе, например, фортингэльский тис, едва ли не старейшее дерево в Европе, древесная знаменитость с горькой судьбой, а также яблоня Ньютона, чья генетическая и экологическая история пали жертвой мрачной ньютоновой физики. Другие посвящены размышлениям о целых группах растений – дубах, орхидеях, растениях-хищниках – чья личная культурная история переплетается с нашими экологическими нарративами. Есть и главы о писателях и художниках – о Вордсворте и нарциссах, о Ренуаре и оливах, о фотографе Тони Эвансе и первоцветах, – словом, о тех, чьи представления повлияли на наше понимание о жизни растений, и о том, как она касается нас самих. А еще вы найдете здесь рассказы о моих личных изысканиях в ирландской области Буррен и в ущельях Крита и о том, что говорит их флора о динамике растительности в прошлом и будущем. Кроме того, в книге есть вставные разделы о культурных представлениях, например, о романтизме, о роли стекла в театре растений или о том, разумны ли растения (наболевший вопрос).
На первый взгляд все это очень серьезно. Но на самом деле растения – это еще и весело и интересно, и я надеюсь, что в этой книге мне удалось передать и это веселье, и благодарность растениям за то, что они показывают нам пример, насколько по-разному можно жить и быть живым.