— Слушаюсь!

— Помощник нужен? — оживился Ромка.

— Не нужен,— сказала я. — Садись отдохни.

Он сел, а я терзалась: зачем остановила его? Пусть бы. Но что, если и Олег Семенович вздумал бы пройти на кухню? Представляю скандал.

Ромка послушался меня, но это далось ему нелегко. Сжал челюсти, они у него двигались, будто он что-то пережевывал или, вернее, перетирал зубами. Как лошадь... Не понимает он, глупый, что я в командиры не гожусь, не признаю команд в семье, это унизительно для обоих, стыдно, надо, чтоб все было на равных...

Мне послышалось, будто кго-то сказал:

«Слово имеет техконтролер Нилова!»

Конечно, показалось. Никакого слова я не просила и вообще не слышала, о чем на собрании идет сейчас речь. К тому же я никогда не выступала нигде. Боялась чего-то. Вдруг косноязычить начну?

— Товарищ Нилова, пожалуйста!

Главный инженер приглашал меня на трибуну.

— Зачем? — удивилась я. —Мне слова не надо...

— Как это не надо? — громко возмутилась Ольгуня. До сих пор она спокойно сидсла рядом со мной.— Сама просила. Я видела, как она руку поднимала. Давай, говори, Саша Нилова, чего ты застеснялась. Здесь же никого посторонних, свои. Кому, как не тебе, борцу за качество, и выступить сейчас?

Я должна была что-то сказать, это я понимала.

В клубе стало тихо. Люди ждали. Я встала, чувствуя, как дрожат мои колени. Ольгуня выручила:

— Пусть говорит с места!

Но я не знала, о чем говорить, с чего начать. Мой взгляд, беспомощно блуждавший по залу, встретился с Лилиным взглядом. Она сидела через проход, с краю, положив ногу на ногу, и смотрела на меня не то с любопытством, не то насмешливо. И тут я подумала о наших постоянных стычках из-за актов на забракованную пряжу.

Я видела только Лилю и говорила только ей.

Рассказала, как мне приходится почти ежедневно сталкиваться по работе со сменным мастером Мураши-ной, как она выбрала свой, индивидуальный метод борьбы с браком — не подписывать акты, составленные техническим контролером. То, что ткачи вынуждены срабатывать несортную пряжу, Лилию Мурашину не волнует, она надеется на авось. Авось проскочит через ОТК в уже готовом виде. А я не могу спокойно смотреть, как уже готовую, проглаженную и промеренную ткань снова пускают в переработку, отдают на растерзание маши-не-«волчку», которая рвет в клочья такую ткань, рвет в лоскут. А Мурашиной все равно! Ей лишь бы выпустить продукцию из своего цеха, а там трава не расти...

Я громко вздохнула и села.

Послышались аплодисменты. Меня награждали за храбрость.

— Молодец,— шепнула Ольгуня. — Ты здорово раздела принцессу.

— Разрешите вопрос к Ниловой,— прозвучал Лилин голос. — Где акты, которые я якобы отказывалась подписывать? Пусть предъявит. Заявление Ниловой голословно!

Лиля знала, что таких актов у меня нет ни одного — я их уничтожала.

— Покажите, Нилова! — требовала Лиля. — Чтобы обвинить человека, нужны доказательства. Собрание ждет!

Я поднялась.

— У меня нет таких актов. Я их рвала. Они уже были никому не нужны.

— Вот видите! — торжествовала моя подруга. — Какое же это доказательство? Мало ли чего можно на-плесть... Я не хочу сказать, что таких актов вообще не было, мы часто спорили, это верно, но Нилова никогда не стоит на своем, уступает всегда. Соглашается! Она же как болванчик, только и умеет кивать. Скажите ей на белое, что это черное, она тут же согласится, поверит...

— Ишь как загнула! — попыталась заступиться за меня Ольгуня.

А потом слово попросила Валерия Ивановна — она обвиняла Лилю.

Я вконец расстроилась: не надо мне было выступать, получилось, будто я предала Лилю, предала, все вышло так нескладно.

Домой я попала не скоро, и как же обрадовалась, увидев в нашем дворе Ромку, побежала ему навстречу:

— Ромка, милый, вот хорошо, что ты пришел, спасибо, у меня такое настроение, ну не могу просто...

Он вытянул вперед руки, как бы защищался от меня. Я испугалась: что-то случилось?

Случилось...

Оказывается, Лиля рассказала Ромке о собрании, о моем выступлении.

Чего только Ромка не наговорил мне!

Я стояла и слушала. Надо было уйти, повернуться и уйти, убежать, а я стояла. И слушала. Зато узнала, что я карьеристка, подлая завистница, из-за ревности испортила человеку репутацию, Лилю ценили на работе, доверили должность сменного мастера еще до окончания института.

— Ты облила грязью человека, с которым недостойна стоять рядом, а не то что голос на нее повышать!

Оказывается, Лиля уполномочила его поехать ко мне и сказать, что я потеряна для нее навсегда и нечего мне искать пути к примирению: никакие извинения, никакие благородные поступки, на которые я, кстати сказать, не способна в силу своей примитивности и умственной ограниченности, не искупят моей вины.

— И как ты могла подумать, что я женюсь на такой... лицемерке? Думала, ребенок заставит? Ты специально подстроила, чтобы накинуть на меня петлю. А теперь Лиля на очереди?

— Зачем ты так? — Я словно очнулась. — Все вышло случайно. Я не хотела ее обидеть, говорила правду...

— Замолчи! — крикнул Ромка. — Знаю тебя, умеешь устраиваться. Неизвестно еще, кто чьей слабостью воспользовался. Ненавижу тебя, ненавижу!

Он вылетел из нашего двора, как из горящего дома.

Я заперлась у себя дома, присела к столу, положила на ладони лицо, так можно сидеть долго-долго. Я обдумывала то, что должна была сказать Ромке: «Я не собираюсь за тебя замуж. Не беспокойся. Ты же флюгер! Какую роль ты отвел мне в своем спектакле? Роль ширмы или дублера? Я прыгну с обрыва, а крупным планом снимут перекошенное от страха Лилино лицо? Ты что, так и будешь всю жизнь в роли дворняги — в комнатах тебе жить не полагается, а на будку хозяйка скупится? А ты хоть раз подумал об Олеге Семеновиче? Так кто же из нас лицемер? А теперь отправляйся домой и никогда не возвращайся. Ты мне противен!»

Вот что надо было ему сказать. Но ответ всегда приходил ко мне задним числом и звучал, как выстрел по уже убитой дичи.

Я старалась вызвать в себе чувство ненависти к Ромке, презрения к нему, но ничего у меня не получалось. А что, если я действительно воспользовалась его слабостью? Это звучит ужасно, ну а если подумать? Я же знала, что он меня не любит, знала! Но это меня не остановило.

А ведь все зависело от меня, только от меня, стоило слово сказать, запротестовать. Получается, что это я подвела Ромку...

Я как-то уже подводила его. На уроке литературы...

В школе Ромка и Лиля читали мало, зато я должна была знать обязательную литературу и подробно пересказывать им. Но пересказывала я все по-своему, не любила книг с плохим концом, мне хотелось, чтобы все хорошие люди были счастливыми.

Андрей Болконский у меня, например, не умирал от ран. Его спасала любовь Наташи Ростовой. А доктор Дымов из рассказа Чехова «Попрыгунья» не только выздоравливал, но и «прозревал». Не мог такой замечательный человек, такой добрый, умный, не видеть и не понимать, что собой представляет его жена-попрыгунья. И вот он взял ее однажды за ухо и повел так к вокзалу через весь дачный поселок, а там сказал: «Убирайся отсюда, дрянь паршивая, и чтобы духу твоего здесь больше не было!»

Ромка все это от слова до слова и пересказал учительнице, когда его вызвали отвечать.

Что в классе творилось!

После этого Ромка долго не разговаривал со мной, хотя я и подходила к нему несколько раз, подносила к лицу правую руку, винилась.

Но он не скоро отпустил мне мой грех...

Но почему я думаю только о Ромке? Не много ли чести?

Главцседьмая КРЕСТОНОСЕЦ

Я знала, что у Ольгуни выходной, поэтому удивилась, увидев ее в красном уголке. Ее не узнать: сделала высокую прическу, от лака и начеса волосы стали похожи на парик. Платье новое, коричневое, на шее нитка янтарных бус.

— Для Доски почета заставляют сфотографироваться,— сказала она, подходя к зеркалу. —Надо же, сама себя испортила! Зачем, спрашивается? Саша, пойдем со мной, а? Чего не люблю, так это фотографироваться — сиди как мумия. Или улыбку заставят сделать. Она и выходит как приклеенная. Пойдем, Саша, выручай, пожалуйста!

— Хорошо...

После ателье Ольгуня позвала меня к себе домой:

— Чайку попьем, посплетничаем. А давай на такси махнем! Кутить так кутить!

Она за руку потащила меня к машине с зеленым глазком.

Шофер, пристроив на руле книгу, читал. Ольгуня подергала закрытую дверцу, потом постучала по крыше кабины: окно было закрыто, но шофер и не шевельнулся, пока не дочитал страницу, заложил ее игральной картой, кажется, то был трефовый туз, затем приподнялся, сунул под себя книгу и открыл дверцу:

— Так куда мы едем?

— С вами — никуда! — отрезала Ольгуня. — Когда вы научитесь вежливости, тогда...

— А если от книги не оторваться?

— На работе не читают. Пошли! — Ольгуня подхватила меня под руку. — Смотреть на него не могу, а не то что ехать рядом...

Мы поехали автобусом.

Ольгуня не переставала возмущаться:

— Учим, учим, а они... Никакого уважения...

— Не все же такие.

— К счастью.

Как только мы вошли к Ольгуне в квартиру, она распахнула окно — душно, и, извинившись, принялась расчесывать залитые лаком волосы: «Не могу, будто налипло что-то...» Расчесала, намочила волосы и опять стала привычной Ольгуней с круто зачесанными назад волосами, как бы оттягивающими кожу со лба, приподнимавшими уголки глаз к вискам.

Стояла передо мной помолодевшая, с блестевшими капельками воды на лице:

— Сейчас я тебя, Саша, кормить буду. У меня есть борщ, макароны по-флотски и ватрушка.

Пока она хлопотала на кухне, я разглядывала комнату. Два сдвинутых вместе шкафа с книгами. Над ними, в траурной окантовке, портрет летчика. Большелобое симпатичное лицо с открытой улыбкой.

Ольгунин муж. Потерять обе ноги... Молодой, влюбленный. Хорошо, что у него была Ольгуня. А если б попалась такая, как Лиля?

Но сколько здесь книг! У Олега Семеновича тоже большая библиотека, стеллаж занимает всю стену гостиной. Лиля не поленилась написать на титульном листе каждой: «Украдено у Мурашиных», — на случай, если кто присвоит книгу. А в гостиной она повесила плакат: Не шарь по полкам жадным взглядом,

Здесь книги не даются на дом.

Поскольку только идиот Знакомым книги раздает...

Сама читает его всем со смехом.

«Я это... предупреждение снимал несколько раз,— говорил Олег Семенович,— но Лиля...»

«Не ты повесил, не трогай!..»

У Ольгуни множество диковинных фигурок из сухих веток и коряг. Я заинтересованно разглядывала фигурки. Цапля (ну прямо живая!) поджала ногу, вытянула шею. Тут и олень с роскошными рогами, и старичок-ле-совичок с хитрющим взглядом, будто подглядывает за тобой, и странная птица, которая вот-вот взлетит.

— Саша, а что, если мы пообедаем на кухне, а сюда переберемся чай пить?

— Конечно!..

Я хотела вымыть тарелки, но Ольгуня запротестовала:

— Чего еще выдумала! Ты гостья. Идем в комнату, за чай примемся.

Она набросила на полированный стол белую скатерть, внесла на подносе чайник, чашки и вазу с печеньем, потом сходила за ватрушкой, переложила ее из бумаги на плоскую тарелку.

— Сейчас мы с тобой...

— Откуда у вас эти фигурки? — спросила я.

— Из леса. Из парка.

— Я не о том. Кто их сделал?

— Природа. Я только сняла засохшую кору и немного наждачком прошлась.

— Замечательно!

— Теперь видишь, как я живу? А то три года работаем бок о бок, а ты ни разу ко мне не зашла.

— Не приглашали.

— И это верно. Мое упущение. Исправлюсь. — Ольгуня налила мне чаю. — Пей, Саша! Видишь, я не одна живу. Сколько у меня лесных друзей... А ведь я тебя специально сегодня позвала, не догадалась?

— Нет.

— Поговорить с тобой хочу, не нравишься ты мне что-то. Не могу смотреть на тебя такую, сердце болит...

— Не могу вас понять... Почему вы заботитесь обо мне? Я чужой для вас человек, а вы...

Ольгуня засмеялась:

— А может, просто подлизываюсь. Одинокая. Умру— некому будет на -могилку приходить. А так, может, Саша Нилова когда заглянет, цветочков принесет,..

Я всегда старалась избегать Ольгуншшго взгляда, а на этот раз сама уставилась на нее. Она не ожидала этого и не успела притвориться веселой.

— Вам плохо?

— Не то что плохо, Саша. Одна... Детей нет. Хотели, а не было, так и лрожили—

Я подумала: а что, если сказать ей, что у меня будет ребенок? Осудила бы без промедления: не замужем ведь.

— Саша, я вот о чем... Тебе надо учиться...

— Хотите и меня, как Грушу в свое время, за ручку водить?

— Не шути, Саша. Начальником ОТК .станешь, поднимешься. Тебе надо посмелее жить, уж больно ты застенчива, все в тень прячешься. А ты на солнышко выйди, на солнышко.

— Интересно,— сказала я.

— Давай вместе подумаем, куда тебе лучше всего поступать. Учиться все равно пойдешь, уж я от тебя не отстану, не надейся.

— Какая тут учеба? — вырвалось у меня. — Ребенка жду.

Ольгуня поставила на стол уже поднесенную было ко рту чашку с чаем.

— Да ты никак разыгрывать меня вздумала?

Я заплакала.

Ольгуня не сказала больше ни слова, подняла меня от стола, повела к креслу, усадила рядом с собой, погладила по голове, склонив к своей груди, ласково, легонько, и сама заплакала.

Наплакались мы вдоволь, а потом я торопливо, сбиваясь, боясь упустить самое главное, поведала Ольгуне

о своей жизни с того самого дня, когда помнила себя.

А в заключение добавила;

— Не везет мне ни в чем. Выхода никакого не вижу...

Ольгуня со вздохом встала, унесла на кухню посуду, сняла со стола скатерть, сложила ее аккуратно, спрятала и уже потом сказала знакомым задиристьш голосом:

— Ночевать у меня останешься. Не отпущу никуда. И не спорь со мной! Вот постелю сейчас — и ложись.

Я смотрела, как Ольгуня стелила мне постель: заменила простыню, наволочку, терпеливо заталкивала легкое одеяла в слипшийся от крахмала белоснежный пододеяльник.

Я несколько раз порывалась помочь, но меня каждый раз осаживали:

— Ты гостья^ не рыпайся!

Обо мне никто так не беспокоился, не угощал с таким радушием и не стелил постель тем более. Только мама. Помню, укладывая меня спать, она всегда пела, похлопывая легонько по спине: «Спи, мой звоночек родной...»

Ольгуня устроилась на раскладушке. Спорить с ней бесполезна.

Хорошо у Ольгуни, уютно, приятно шуршит чистое постельное белье, только мешает непрерывный автомобильный гул. Дом стоит на перекрестке, и машины круглые сутки движутся по двум примыкающим улицам.

А у нас тихо. Окна смотрят во двор. Но почему у нас? У меня. Папа и тетя Ира переехали в свое ситцевое гнездышко. А я вдруг стала бояться темноты, на ночь зажигаю настольную лампу. Раньше свет мешал мне, теперь я в нем нуждаюсь даже ночью.'

— Саша, я хочу тебе что-то сказать. Но только без обиды. Я тебе добра желаю, от всего сердца желаю, слышишь?

Я промолчала, но Ольгуню это не остановило.

— Ты можешь без чужой помощи ложку в руках держать? — спросила она. — Умыться самостоятельно можешь? Заработать на жизнь силы пока что есть?

— Не понимаю вас.

— Понимаешь. Отвечай!

— Могу обойтись без посторонней помощи.

— Я это к чему, Саша... В нашем дворе живет один мальчик, лет ему примерно семнадцать, может, больше. Парализованный. Вывозят его на коляске. Голова набок, руки скрючены, ноги не действуют. Скажи, это горе?

— Еще какое.

— Идем дальше. Тебе позезло, Саша, о войне ты знаешь только из кино и книжек, по рассказам...

— Я же не виновата, что родилась после войны!

— Не кричи, я не глухая. Но какое ты еще суровье, Саша Нилова, сколько еще времени понадобится, чтобы довести тебя до...

— Нормы?

— То-то и оно. Ты молодая, здоровая, совесть у тебя на первом плане. Учиться можешь и будешь непременно, это я беру пл себя.

— Но ведь у меня будет...

— ...Ребенок? Прекрасно! Да еще от любимого человека. Это счастье, Саша, поверь мне, женщине, кое-что повидавшей в жизни. Я знаю, как страдают бездетные, в семьях бывают такие трагедии...

— Да, но ребенок без отца... не справлюсь...

— А ясли на что? Пускай с пеленок привыкает к коллективу.

— И все равно страшно.

— Чего тебе бояться? Ты же не Анна Каренина, чтоб от несчастной любви под поезд бросаться? Тоже мне, еще один крестоносец объявился! Знаешь, что такое крестоносец в современном понятии? Человек придумает себе крест, взвалит на плечи и таскает всю жизнь, и видит только то, что под ногами. И стонет, и чертыхается, и жалуется беспрестанно на все подряд, зануда какая-то, себя терзает и другим жизни не дает. И у тебя свет клином сошелся на любви к этому... типу. Извини, Саша, но иногда на тебя смотреть противно — сутулишься, горбатишься, ходишь как пришибленная. Неинтересно ты живешь, Саша Нилова, думаешь только о себе. Любишь себя больно.

— С чего вы взяли? — с досадой сказала я. Лицо мое пылало от стыда. Не надо мне было приходить сюда, знала же, что качнут воспитывать, упрекать, мне и без Ольгуни тошно. Ромка пропал. Видно, ему стыдно показаться мне на глаза, прячется. Да и я боюсь встретиться с ним, не могу забыть, как он сказал: «Неизвестно еще, кто из нас воспользовался чьей слабостью!» Постыдился бы говорить это мне, тоже еще, мужчина... А может, ему хочется помириться со мной? Если б он любил меня...

— Если б все только и думали так, как ты: красивая, некрасивая, любит, не любит... Жизнь приостановилась бы. Не так ты живешь, не там счастье ищешь.

— Ничего я не ищу.

Я только сейчас заметила, что разговариваю с закрытыми глазами. Комната освещалась уличными фонарями. На стене, как раз над моей постелью, косо отражалось окно и стоявший на подоконнике горшок с цветами, на стене эти цветы похожи на угластую вазу с фруктами.

— Ищешь, девочка, ищешь... Любовь, личная жизнь — это конечно... Человеку трудно без всего этого. Ну а если не повезло в любви, если личная жизнь не сложилась, тогда что? Значит, ищи опору в другом — в работе, в общественной жизни, стань полезным, нужным обществу человеком. Ничего, я тебе дело найду, хватит тебе жить сонной мухой, подберу что-нибудь, подумаю и подберу... Ты вот присмотрись, как живут наши фабричные женщины. У каждой счастья полный карман? Эге-

1 с! А они живут, хорошо живут, каждая нашла себе дело по душе, не замкнулась, не ожесточилась. И в работе не последние; ira высоте, одним словом,, держатся. А ты топчешься вокруг своего Ромки, как глухарь на току, ничего больше не видишь и не слышишь.

Не надо, не надо, не надо мне было приходить сюда! Знала же, что меня здесь ждет, и пошла, отказаться не решилась, бесхарактерная!..

— Возьми хоть бы нашу директрису. Что ты о ней знаешь? Красивая, счастливая женщина, директор фабрики,, депутат Верховного Совета, дом полная чаша, так? И еще скажешь, что ей повезло: на фабрику пришла прядильщицей, а теперь, видишь... Позавидовать можно, так? А ты послушай, что я тебе про нее расскажу, послушай, Саша Нилова! На фронте наша Евгения Павловна с пареньком одним встретилась, служили они в одной части, е самодеятельности выступали: он на баяне играл, она пела. Полюбили друг друга, все любовались ими, там же, на войне, как на ладони все было, чисто любили* светло. И когда паренек попросил у командира разрешение, чтоб пожениться, не дожидаясь конца войны, им разрешили. Солдатскую свадьбу справили, командир на время свою землянку им уступил. И вот разошлись все, паренек говорит своей молодой жене: «Я выйду на минутку!» Улыбнулся, вышел — и все... Артналет как раз. Наповал... Поцеловались они первый раз, когда им за свадебным столом- «горько» прокричали... После войны Евгения Павловна встретила хорошего человека, замуж вышла, сына родшга. Мальчик с золотой медалью школу закончил, в университет поступил. Сестра Евгении Павловны пригласила его провести каникулы в Грозном. Поехал и там утонул в Тереке... Боялся воды, плавать не умел, а захотел перейти речку. Девочки с ним были две. Шли по песчаной косе, шагнул он в воду, когда коса закончилась, думал, что и там мелко, закричать только и успел. Там четырехметровая глубина оказалась. Девочки испугались, близко никого. Нашли тело на четвертые сутки, привезли домой в цин-новом гробу... Как сейчас вижу: ходит Евгения Павловна вокруг этого гроба, вся в черном и сама черная, и приговаривает охрипшим, монотонным голосом, волосы от этого голоса у меня дыбом поднимались: «Мальчик мой, какие у тебя ножки большие стали, ничего надеть на них нельзя, распухшие... Ты мне говорил: «Мама, можешь теперь мною гордиться, я студент, ты так хотела, чтоб я поступил в университет, я поступил». Сколько цветов нанесли тебе, счастье мое... Что ж это я «счастье» говорю, это горе горькое, какая несправедливость! Ты хорошим был сыном, слушался маму, не обижал... Зачем же ты ушел от меня, родной, оставил меня, сыночек... Маленький ты мой, солнышко мое ласковое, как же я теперь без тебя жить буду!» Вот так и ходила вокруг гроба, ни на минуту не умолкая.

— Я этого не знала... Никто не рассказывал.

— Такое рассказывать тяжело. А про меня тебе что-нибудь говорили? Как я своего мужа нашла? Сидел он у магазина, закатал штанины, культи выставил... рядом шапка... Христарадничал. Сломался было человек. Хлебнула я с ним... Но ему было от чего сломаться, а тебе? Разве вашу молодость с нашей сравнить можно? Сколько для вас, молодых, делается! И стадионы с бассейнами, и общежития с комнатами на двоих, не хуже первоклассных гостиниц, спортзалы, театры как храмы. А мы в сараюшках фильмы смотрели и радовались... Я не то что завидую вам, молодым, нет, это не зависть, просто обидно до боли, что вы ничего этого не видите, не замечаете, радоваться по-настоящему не умеете. Пресытились... Почаще бы вам кинохронику о прошлом показывать, может, дойдет. Оборванные мужики, бабы, бревенчатые стены с гвоздями вместо вешалок, полати, скамьи, дерюги вместо постели, тряпье на детях. Все это было же, было! Недавно совсем. А девалось куда? Эх вы!

Я долго не могла уснуть. Ольгуня, конечно, уверена, что взбодрила меня, «поставила с головы на ноги», но какую тоску она на меня нагнала! Не справиться мне с собой, сил нет, и взять их неоткуда.,.

Глава восьмая КРЮЧКИ И АВТОМАТЫ

Ольгуня сдержала свое слово: нашла мне «дело», с хитрецой подошла: «Почитала бы ты сегодня, Саша, газеты вместо меня, голова что-то болит, таблетка не помогла». На другой день у нее вдруг насморк появился, хотя внешне никаких признаков. На третий — «мороженого поела, в горле першит, что ж мне после каждого прочитанного слова откашливаться? Выручай, Саша Нилова, в долгу не останусь».

А потом она меня в партком потащила: «Идем, идем, вызывают тебя туда зачем-то!»

В парткоме выяснилось, что меня никто и не думал вызывать, там Ольгуня представила все так:

— Вот, пожалуйста, Нилова хочет политинформатором в ткацком вместо меня. Неплохо у нее получается.

Меня похвалили, что я сама себе выбрала общественную работу, руку пожали, успехов пожелали.

За дверью Ольгуня затараторила, не давая мне рот открыть:

— Ладно, ладно, много ты говорить любишь, Саша Нилова, лучше на деле себя покажи!..

Приходится «показывать».

Первые дни я очень волновалась, хотя волноваться было не из-за чего. В красней уголок, как всегда, приходили только свои, усаживались за столами, шуршали свертками и слушали, что им читают. Я боялась другого: вдруг начнут задавать вопросы, а я? Правда, Ольгуня всегда была рядом: «Не робей, Саша Нилова! Не сумеем ответить, запишем, подготовимся, ответим в другой раз!»

И еще она мне пообещала: «Это тебя так затянет, что жить без газет, без того, чтоб не посмотреть программу «Время», не сможешь, на часы будешь поглядывать: увидеть, послушать, узнать и рассказать другим. Весь мир перед тобой раскроется, сто раз спасибо мне скажешь!» Не думала, что она окажется права...

Ох и устала же я сегодня!

Пришлось снять с выработки ночной смены всю партию зеленой «кометы» из-за никудышного прочеса. Прядильщики, как водится, напали на меня:

— Кто ж тебе задаром работать станет?

— А вы работайте без брака! — отбивалась я.

Лиля бережно взяла меня под руку, увела в кабинет

своего начальника: там тихо, никого нет.

Я знала: надеется уговорить меня.

— Сашенька... — Подруга улыбалась мне ласково.— Саша, хватит тебе размахивать актом! Ты же сама видишь, положение у нас с зеленой «кометой» безвыходное, ткачам работать не с чем, пойми!

Я это знала: ткачам действительно до зарезу нужна была зеленая «комета», но я видела и другое: в готовом виде непременно выявятся редины и утолщения, и вряд ли такой товар проскочит, на что надеются аппаратчики, через ОТК. Спрашивается, что выгодней забраковать: пряжу или уже готовую продукцию?

— Если бы не было исключений, не было бы и правил,— настаивала Лиля. — Договоримся так: ты ничего не знаешь, не заметила.

— Но я-то заметила и знаю!

— Значит, разговор наш бесполезен? *

— Абсолютно.

Тогда Лиля спросила, понимаю ли я значение слова «тупой» применительно к человеку и почему иногда называют не просто дураком, а круглым дураком, если хотят усилить последнее слово? Круглый. Ни уголков, ни шероховатостей хотя бы. Даже крохотная мыслишка не задержится, скатывается, как капля дождя со стекла. И заключительный аккорд:

Я читала, не помню сейчас где. Там сказано об одной девице, будто мозги у нее в бюсте. Никаких извилин...

Я выслушала все это молча. Когда Лиля «выдохлась», я сказала:

— Или ты сейчас же подпишешь акт, или...

— К главному инженеру побежишь?

— Пойду. Не жди, чтоб я потакала бракоделам! Постыдилась бы говорить об этом. Ты еще институт не закончила, а тебе доверили работу сменного мастера! Так цени это и болей за честь фабрики! Ты ведешь себя как девчонка, которая понятия не имеет, что означает для фабрики выпустить некачественную продукцию! Подпиши акт, последний раз говорю, Мурашина!

Лиля вдруг часто-часто заморгала, шмыгнула носом, склонилась над актом, подписала его и швырнула так, что он упал на пол. Я подняла акт и вышла из кабинета.

У Лили удивительная способность портить мне настроение. Оно у меня и без нее подавленное было — от сегодняшнего сна не успела опомниться. Снилось, будто я надумала умереть, специально для этого простужалась, вышла во двор к доту, сняла сапоги — будто зима была, снег вокруг, и постояла на снегу босая. Все я рассчитала заранее: к вечеру у меня поднимется температура, начнется воспаление легких, лекарств принимать не буду, и конец. Никаких терзаний, никаких сомнений. Отчетливо виделось, как я вошла к себе, вымылась под душем, переоделась во все лучшее и легла умирать. И вот я лечу куда-то вместе с кроватью, как принцесса из кинофильма «Старая, старая сказка», хочу за что-то схватиться, но вокруг пустота. Кричу: «Мама, не хочу умирать, спаси меня!» И просыпаюсь...

Хорошо, что этот бред мне только приснился...

Сегодня наша фабрика как потревоженный муравейник— в газете появилась статья о нас иод названием «Крючки и автоматы».

На работе мне первой встретилась Цымбалючка:

— Слыхала новость? Про нашу фабрику в газете есть!

Груша промчалась мимо нас, крикнув на ходу:

— Пропесочили, вот это дело!

Представляю, как ткачихи ждут обеденного перерыва. Признаться, и я жду его с нетерпением: одно дело прочитать дома про себя, другое — в коллективе да разобрать ее всем вместе.

Я приготовилась к этому своеобразному занятию заранее. Убрала со стола все лишнее, положила газету статьей кверху, рядом блокнот и ручку: вопросы записывать.

Женщины одна за другой входили в красный уголок, подсаживались к столу и сразу же доставали украшения: цепляли серьги, брошки, кольца. Каждая, прищурив глаз, пыталась увидеть себя в карманном зеркальце и оценить. И смешно, и радостно: всем хочется быть нарядными, красивыми, возраст здесь не в счет.

Но почему я до сих пор не купила себе перстенька хотя бы или брошку? Куплю при первой же возможности и буду приносить на фабрику. Как все... Нигде же, кроме фабрики, не бываю. Наши ходят в культпоходы какие-то, на выставки и в театры. А почему я живу как старый, усталый человек? Один только раз за два последних года в театре была, и то Олег Семенович пригласил. Правда, я читаю много. Но разве этого достаточно, чтоб много знать?

Послышался плач, женщины повскакивали с мест. Закрыв лицо ладонями, покачиваясь как от зубной боли, плакала Валерия Ивановна.

Все к ней:

— Что случилось? Да открой же ты лицо!

Ей подставили стул, кто-то протянул носовой платок. Она вытерла им глаза и нос и заплакала снова. Но уже тише.

— Господи, не томи ты нас, Ивановна, скажи!

— Командир... Где сынок служит... письмо прислал... Благодарность за сына...

Женщины разом вздохнули.

— Ну и напугала до смерти! Радоваться тебе надо, гордиться, а ты слезы льешь, чудачка!

— Так ведь... — Валерия Ивановна всхлипнула.

— Вот тебе и ведь!..

— Товарищи! — сказала я негромко. — Времени у нас с вами не так уж и много, а статья...

Я не могла не порадоваться тому, как все сразу стихли, повернулись ко мне с готовностью, с интересом, и только когда я дочитала статью до конца, заговорили все сразу, перебивая. друг друга. Вспомнили молодого человека в куртке канареечного цвета: он немногим больше недели огоньком мелькал в цехах, ко всему присматривался, прислушивался, и увидел же! Мо-ло-дец!

Да, верно, уровень механизации у нас составляет всего лишь сорок восемь процентов. На фабрике все еще много ручного труда. Есть крючники, как когда-то еще на демидовских заводах. Зацепит подвозчик крючком ящик с пряжей и тащит его к тележке, железный ящик трется о цементный пол — музыка! А пылищи сколько!

И про цехи в статье сказано верно: тесно, душно, проходы забиты ящиками, в которых передается продукция от операции к операции. Потолки низкие, вентиляция давно устарела, поэтому часто можно видеть, как под вытяжную трубу подбежит кто-нибудь, подышит открытым ртом, как пловец, вынырнувший из воды, и снова мчится к своему рабочему месту.

Новички на фабрику идут неохотно: стара больно!

Но вот чего не увидел корреспондент: кто пришел на фабрику, не уходит, привыкает как к родному дому. Наверное, это можно назвать любовью к своей фабрике.

Если бы, скажем, наши колористы работали спустя рукава, разве появились бы прекрасные ткани — «березка», «космос», «комета»?

И еще наша старая фабрика первая в стране освоила производство нетканых материалов, уже выпустила целую радугу костюмной шерсти в рубчик — синего, голубого, коричневого, зеленого и песочного цветов. По внешнему виду ткань эта похожа на трикотаж, поэтому ее и назвали трикотином.

— Да, умеет видеть газетчик,— сказала Валерия Ивановна. — И за такое короткое время. И все правда, хорошо копнул...

А толку? — возразили ей. — Все так и останется: и крючники, и духота, и теснотища.

От двери послышалось:

— Обещали реконструировать фабрику, да так и...

— А кто возьмет на себя эту смелость? — спросила молчавшая до сих пор Ольгуня. — Переоборудовать — значит, надо нарушить конструкцию, резать балку или подпору. А здание-то строилогь еще при царе Горохе! Рухнет — и поминай как звали. Если, скажем, приспособить автокары... Для них пролеты нужны. А у нас и так повернуться негде. Подвесные дороги? Не получится. Потолки низкие, техника безопасности не даст.

• — Так зачем же тогда острая статья, если все останется как и было?

— Статья нужна,— сказала Ольгуня. — Кое-кто почешет затылок. Может, скорее начнут строить новое помещение, обещали же. Современное, по последнему слову техники, а нас под склад. Пока будем работать, как работали до сих пор. Надо использовать старую фабрику сколько возможно. Мы же не выбрасываем старое платье, пока не купим новое? А новое заработать надо.

Цымбалючка громко вздохнула:

— Вот что обидно: мы тут, а молодняк идет на новые фабрики, наслаждается там, а мы... хранители музея.

Когда работницы разошлись, Ольгуня сказала мне:

— Ну как, Саша? Интересно, правда? Ты вроде стерженька, вокруг которого жизнь вращается. Втянешься! Люди уважать тебя станут больше, чем раньше, ты же им на многое глаза откроешь.

— Я сама ничего не вижу.

— Давай уточним: не видела. И будем считать, что это уже в прошлом. Идет?

Я улыбнулась:

— Идет!..

Глава девятая СУД ЧЕСТИ

В фабричный клуб одна за другой входят женщины. Двигаются они по узкому проходу, ведущему к сцене, не спеша, вразвалочку, как утки, посматривают то в одну, то в другую сторону — облюбовывают себе места.

Мужчины выстраиваются вдоль стены за последним рядом, будто собираются петь хором.

Сегодня у нас собрание. Особенное. Скорее его можно назвать судом чести: мужа нашей Цымбалючки уличили в воровстве. Мало того, что он украл, и, как выяснилось, не первый раз, мешок шерстяной пряжи, так еще втянул в эту грязную историю паренька по прозвищу «Морячок». Он мечтал поступить в мореходное училище, пришел к нам поработать грузчиком, и вот...

Я пришла пораньше, выбрала укромное местечко у окна, мне все кажется, будто я привлекаю своей располневшей фигурой всемирное внимание.

О моем «интересном» положении на фабрике знают давно. На другой же день после нашего ночного разговора с Ольгуней, когда я вешала на доску в проходной свой рабочий номерок, табельщица вдруг спросила:

— Нилова, тебя можно поздравить?

— С чем это? — не поняла я.

— А это потом увидим: с мальчиком или с девочкой... Возьмешь меня в крестные?

Я прибежала к Ольгуне сама не своя:

— Обо мне все знают!

— Ну и что? — спокойно отозвалась ткачиха. — Я специально рассказала Цымбалючке. А она уже постаралась добросовестно.

Я обиделась. Никогда такого от Ольгуни не ожидала.

Она попыталась успокоить меня:

— Глупая ты, Саша, глупенькая девочка... Тебе ж так лучше. Бабы посплетничают, почешут языки, потом примут твою сторону. Материнство — дело святое. За такое бабы осуждать не будут, а тем более матери.

Ольгуня оказалась права. Я очень скоро почувствовала, что обо мне вдруг стали заботиться, подкармливать даже: то сливки поставят на мой стол, то яблоки, то апельсины принесут, и все это когда меня нет, я не знала даже, кого благодарить.

И в то же время женщины подшучивали надо мной, нисколько не щадя меня:

— Помянете мое слово, Нилова двойню принесет!

Или:

— Не бойся, Саша, ничего. Будет трудно рожать, позвони в ткацкий цех, мы тут сообща покряхтим, поможем.

Только Лиля держалась со мной официально. Зато акты на забракованную пряжу подписывала безоговорочно. Один только раз она заговорила со мной, и то с каким-то угрюмым вызовом:

— Решилась, значит? Отчаянная... Но вряд ли это поможет тебе. Ромка не вернется! Впрочем, его у тебя никогда и не было. Он не женится, пока я этого не захочу. А я этого никогда не захочу.

Я нашла в себе силы спокойно ответить:

— Кстати, Ромка тут ни при чем.

Тонкие полукруги Лилиных бровей взметнулись вверх:

— То есть?

— Твой Ромка никакого отношения...

— Не понимаю,— перебила Лиля.

— И не пытайся.

— Но...

— «Но» у нас с ним не было.

— Как не было? Он всегда мне все рассказывает.

— На этот раз обманул.

Лиля затрясла головой:

— Нет, Саша, нет!

— Да, Лиля, да!..

Я подняла голову и увидела у сцены Цымбалюка. Он то и дело поддергивал брюки: они у него стоят как две гофрированные трубы, не видно, во что обут.

Рядом с ним «Морячок» с покрасневшими глазами. Мальчишка плакал?! Пиджак на нем расстегнут, видна тельняшка, прославленная матросская тельняшка. Как он смел'надеть ее! С репутацией вора его теперь не примут в мореходное училище. Вот дурак! Только-только начинает жить и...

Недавно вот в этом же самом клубе мы слушали лекцию о формировании характера человека. Личность формируется под воздействием среды, коллектива, выявляются отношения к труду, к жизни, к товарищам. Можно ли назвать характер своего рода судьбой?

«Морячок» не родился вором. Он мечтал поступить в училище... Цымбалюк уговорил его перебросить мешок с пряжей через забор, пообещал пай от выручки, паренек не устоял.

Почему-то я стала думать о своей судьбе.

Начинала жить неуверенно и настороженно, как слепой, попавший на многолюдный перекресток: слышала уличный шум, чувствовала солнце и ветер, знала, что перейти дорогу надо именно в этом месте, но ничего не видела! И без чьей-то помощи не могла сдвинуться с места.

А вдруг на моем пути стал бы Цымбалюк, а не Ольгуня?

Перед Ольгуней я в неоплатном долгу. Удивляюсь теперь: как могла жить так скучно, замкнуто, что делалось за пределами фабрики и моего дома, не интересовалась. Весь мой мирок вертелся в кольце: Ромка, Лиля и я, несчастная, никому не нужная. Только эта мысль и занимала мою голову.

Теперь я вхожу в красный уголок, как раньше входила Ольгуня, с бодрыми словами:

«Ну как, бабоньки, жизнь? Все в порядке? Тогда давайте посмотрим, что делается на белом свете!»

Я смотрела на подруг, товарищей по работе со смелостью учителя, который добросовестно подготовился к уроку.

Мир как бы раздвинулся передо мной, стал шире, понятней. И знать все больше и больше стало моей потребностью. Люди идут ко мне с вопросами:

— Саша, а как понять наши теперешние отношения с ФРГ? Простили мы им прошлое, так выходит?

— А почему люди всех стран не могут объединиться в интернациональные бригады, как было в Испании? Чтоб помочь чилийским патриотам прогнать фашистскую хунту?

И я отвечаю! Отвечаю и сама себе не верю, что это я. Поневоле уважать себя станешь.

Политинформатор ткацкого цеха... Не бог весть ка-кпя общественная работа, но если люди обращаются к тебе и верят, что ты поможешь им кое в чем разобраться, узнать, понять, разве это не радость? Помню, Ромка говорил, что главное в жизни — быть кому-то нужным.

Я стала нужной. Я теперь понимаю, почему работницы так льнули к Ольгуне — она связывала их с внешним миром. Сама же слышала, как они говорили, что в газету заглянуть некогда, к телевизору не всегда подсядешь.

Мне надо учиться! Надо... Вот бы поступить в институт марксизма-ленинизма... Но туда меня не примут, там обязательно высшее образование... Высшее образование... Лиля его скоро получит. А почему я не могу? Я же училась куда лучше ее!..

За моей спиной кто-то всхлипнул.

Я обернулась и увидела Цымбалючку. Она съежилась в кресле: локти на коленях, лицо спрятано в ладонях. Места по правую от нее сторону и по левую пусты...

Она клялась, что «ничего такого» за мужем не замечала, но ей не верили. Как можно было не заметить мешок пряжи, ведь это целое состояние! Откуда оно могло появиться у мужа? Она должна была остановить мужа, удержать, спасти, чего бы ей это ни стоило. А теперь вот раскаивается.

Смотрю на нее и вспоминаю, как она хихикала, когда кто-нибудь подносил к ее лицу палец. «Дурносмех»...

Не жалко мне ее, нисколько не жалко!.. А что было бы с фабрикой, если бы Цымбалюков было много?!

Грузчика Цымбалюка судили люди не с дипломами юристов, а свои, фабричные, с которыми он многие годы встречался почти каждый день, обедал в одной столовой, приходил в этот клуб на собрания и концерты.

Теперь он стал для них чужим.

— Прошу, дайте мне еще время! Я докажу, что смогу стать человеком...

— Скоро на пенсию выйдешь, а все человеком не стал?

— Не знаю, как получилось,— жалко оправдывался он, подтягивая сползавшие брюки. — Захотел газировки попить, вижу — початки... Ничего не соображал, пьяный был..,

— Интересно, пить ему захотелось на втором этаже, там есть автомат с газировкой, зачем же его понесло на пятый этаж, к ткачам? — возмущались люди.

Я спросила, привстав:

— Если вы действительно были так пьяны, почему же в мешок не натолкали камней? А то ведь пряжу!

Цымбалюк сверкнул в меня глазами, как выстрелил.

Я посмотрела на сутулившегося паренька в матросской тельняшке и спросила, удивляясь своему зазвеневшему голосу:

— А ты как мог?! Неужели не понимал, к чему это может привести! Жить еще по-настоящему не начал, а уже вором сделался!

Он, казалось, не слышал и не понимал меня, твердил одно и то же, как испорченная пластинка:

— Я не хотел... Не думал... Не хотел... Не думал...

Собрание решило строго и дружно: передать материал об этой краже в ОБХСС...

Но почему я чувствую себя виноватой перед «Морячком»? На фабрике столько хороших, честных людей. Цымбалюк — это исключение. Почему же именно это исключение оказалось на пути человека, только что вступившего в самостоятельную жизнь?

Я уходила из клуба, опустив голову, словно боялась встретиться взглядом с мальчишкой, который мечтал о море и носил постоянно матросскую тельняшку...

Глава десятая ЧЕЛОВЕК РОДИЛСЯ!

У нас с папой сложились странные отношения: мы избегали друг друга, а если доводилось встретиться, то коротко здоровались и разбегались в разные стороны, не поднимая глаз. И только перед моим уходом в декретный отпуск он передал через Грушу, чтобы я зашла к нему после смены: разговор есть.

Я боялась этого разговора. Знаю, отец будет говорить со мной словами тети Иры: он нашпигован ими, как ветчинная колбаса шпиком.

Свое тетя Ира мне уже сказала:

— Вот так скромница! Тайком к нему бегала?

— Все это зависело от обстоятельств,— невозмутимо ответила я. — Пожалуй, это было точно так, как у вас с папой в свое время...

Она открыла рот, но сказать мне еще что-то не решилась.

На папу я обижаться не имею права. Виновата. То, что я сделала...

С Ольгунеи состоялся примерно такой разговор.

— Не понимаю, как я могла решиться на такое, стыдно перед нашими фабричными, они, конечно, осуждают меня: «нагуляла», «распутная»...

— Распутная не нагуляет! А вроде тебя матерями становятся!

А какие слова я услышу от папы? Надо быть готовой и к такому: «Ты меня, дочь, опозорила перед людьми! Я приводил тебя на фабрику, когда ты еще в школе не училась... Хорошо, что мать не дожила до такого позора!»

Ничего, перенесу и это...

После смены я поднялась к отцу. Он стоял возле своей шлихтовальной машины, как мукомол возле мельницы, в специально сшитой тетей Ирой легкой шапочке, прятавшей волосы, в глухом фартуке сероватого цвета.

Машина занимает все помещение от давно не мытого широкого окна до распахнутого входа. Не знаю, почему она представляется мне мельницей, когда нет ни малейшего намека на нее? Разве что основная пряжа, высушенная в этой машине после пропитки шлихтой, широкой полосой, ниточка к ниточке, как бы ссыпается вниз, а там наматывается на ткацкий навой.

На другом конце машины корыто со шлихтой — специальным составом из глицерина, хлорамина, сопаля. Пряжа, пройдя через эту пропитку, становится крепче, эластичней, уменьшается обрывность на станках.

— Папа!

Он уже заметил меня и стал вытирать о фартук руки, водил ими от груди до колен, словно разглаживал себя.

— Домой поедем вместе,— сказал он, дотянувшись к моему уху: из-за машинного грохота ничего нельзя было услышать. — Саня, слышишь?

— Да, папа.

Он снова потянулся ко мне:

— Ты меня дождись обязательно! А поговорим...

На фабричном дворе отец отвел меня в сторонку и заговорил, как бы проглатывая слова:

— Прости ты меня за вег, Саня, прости, дитя родное... Слышу от людей, сам пижу, а... затемнение нашло. Перееду к тебе пока. Одной, знать, страшно, а? А со мной все повеселее будет. Уж ты прости дурака старого!

Сама я никогда бы не позвала его, не думала, что пойдет, что тетя Ира отпустит.

Они явились ко мне в воскресенье утром.

Отец принес раскладушку, обмотанную бельевой веревкой, тетя Ира — узел.

— Принимай, дочка, жильца! — Папа освободил раскладушку от пут и, оглядевшись, выбрал ей место: поставил впритык к моему изголовью. — Понадоблюсь, руку протянешь, а я тут, рядышком.

У меня защемило сердце.

Тетя Ира деловито развернула сверток, там оказалось папино белье, рабочий пиджак, выстиранный и выутюженный, и коричневая шерстяная рубашка. Эту ру-Пашку я подарила ему в день рождения.

— А что постелить, найдешь,— сказала тетя Ира. Я никак не могла понять: сердится она или не сердится, у нее всегда были надутые губы, — У тебя две подушки, поделишься с отцом. И одеялко лишнее.

Она знает, что у меня есть.

Отец украдкой подмигнул мне, и я поняла, что победа над женой ему нелегко досталась.

Я пригласила их к столу: давно мы не завтракали вместе. Тетя Ира увидела на подоконнике сушеную воблу (мне ее весовщица наша дала), повертела в руках, понюхала.

— Отдай мне ее, Санюшка-голубушка, я с пивком... А ты соленым не очень-то увлекайся, обопьешься, это вредно, нагрузка на сердце. — Она сунула воблу в сетку, положила туда веревку от раскладушки и сказала повеселевшим голосом: — Дочку бы тебе, помощницу. С мальчишками одна канитель, одежды не напасешься, все на них горит. А для девчонки я уже имя подобрала. Анжеликой назовем.

Отец выскочил из-за стола, с чувством выплюнул в пепельницу недожеванную колбасу.

— Ну да, Анжелика! А короля мы где возьмем? Мало русских имен, что ли, чтоб еще у иностранцев одалживать! Возьми Сывороткиных, мальчонку Ричардом назвали. А дети у него, значит, Ричардовичами будут? Язык поломаешь, пока выговоришь. Кто за такое спасибо скажет? Мальчика можно Кириллом или Степаном, девочку Евдокией назовем.

— Степаном или Кириллом — ладно,—согласилась тетя Ира,— а Дунькой — ни за что! Знала я одну Дуньку Раздобуткину, пивом торговала и сама как бочка.

Мне смешно: какие они забавные!..

Отцу на старой раскладушке спать неудобно: лежит он в ней как в гамаке, накроется одеялом, и не видно, что человек на ней лежит. Но уходить от меня он не.хочет.

— Поговорили раз, и хватит. Если мешаю, скажи прямо.

Он мне не мешал, еще никогда папа не был мне так нужен.

А Ромка?.. У него даже участия ко мне нет! Мы с ним как-то случайно оказались в одном автобусе. Он не мог меня не видеть, делал вид, будто что-то интересное рассматривал за окнами. Меня эго. пожалуй, вполне устраивало. Если я раньше не блистала красотой, то теперь тем более: лицо разукрасилось пятнами, на лбу желтые отметины.

Ольгуня говорит:

— Ты сейчас такая красивая, Саша, томная. Глаза как у мадонны...

Действительно, мадонна...

А папа сказал:

— Ты сейчас точь-в-точь как твоя мать, когда она тобой ходила. Какая-то болваииха посоветовала ей лицо травой намазать, не знаю, как она называется: разломишь стебелек, а там как молоко. Поверила дуре и намазалась, и чуть вся кожа с лица не слезла с мясом вместе. Смотри и ты не вздумай! Само пройдет, наладится.

Мы с ним часто разговариваем по ночам, когда не спится.

Он тихонько зовет меня:

— Сань, не спишь?

— Нет, пап...

— И ко мне что-то сон не идет, а завтра на работе

носом клевать буду.

— Сосчитай до тысячи — уснешь.

— А чего ж ты не считаешь?

— Не помогает.

— А другим советуешь.. Л помнишь, Саня, как мы с тобой под машинку обкорнались и нам от Валентины влетело, помнишь или забыла?

— Помню, папа.

В тот день мама занялась стиркой, а нас отправила в кино, чтобы мы «не мешались под ногами».

Времени до начала фильма оставалось еще много, и папа надумал зайти побриться. В парикмахерской у нас было много знакомых: мама работала дамским мастером. Какая она была ловкая и внимательная! Помню, соберется очередь, жешцииы волнуются, толпятся, а мама выйдет к ним с шуточками и приветливо так скажет: «А ну, девушки, кто на свидание спешит? Сейчас мы эту очередь в два счета раскидаем!»

Ей не надо было объяснять, какую прическу сделать. Посадит клиентку в кресло, поприжимает ей ладонями волосы со всех сторон, прищурится, сожмет губы, потом скажет: «Сидите и не беспокойтесь, сейчас мы сделаем то, что вам к лицу. Если вы, конечно, мне доверяете!»

Ей доверяли. Поэтому к ней всегда была очередь. Я любила войти потихоньку в зал и смотреть, как мама работает...

Папу в мужском зале тогда встретили такими словами:

— Смотри ты, как Серегина дочка подросла! Сколько ей уже?

— Шесть. На тот год в школу пойдет. Она у меня уже читает и пишет. Баловница моя! — Отец прижимал мою голову к своему животу. — Валентина стирку затеяла, нас в кино выпроводила, мешаем.

Отца постригли, побрили, освежили одеколоном. Потом он спрашивает меня:

— Саня, а давай-ка мы и тебя обновим? Стрижку-макатышку сделаем? Голове легче дышаться будет, и волосы гуще пойдут. Давай?

А мне что? Соглашаюсь.

Помню, отца, как больного перед операцией, окружили люди в белых халатах, уговаривали:

— Кто ж такую большую девочку под машинку стрижет?

Отец мне подмигивает:

— Валентина велела. Чтоб перед школой волосы погуще выросли.

Я поддакнула.

— Ну, раз Валентина велела, матери видней.

До сих пор помню, как в моих волосах ножницы лязгали и машинка стрекотала. Я подскакивала на кресле, то смеялась — щекотно было, то вскрикивала — за волос дернуло.

Мама увидела меня, за голову схватилась, а мы с папой заскочили в ванную, заперлись там на крючок и сидели до тех пор, пока мамл не устала «разносить» нас...

— А помнишь, Саня, как мы тебя первый раз в цирк повели?

И это я помнила. В цирке я тогда настрадалась! Вцепилась в мамин рукав, словно тонула. Мне казалось, что гимнасты непременно оборвутся с трапеций, что лошадь сбросит и растопчет наездника, а когда в шар под куполом забрались два мотоциклиста и устроили там бешеные гонки, я сунула голову в мамины колени и так просидела, дрожа, до конца представления.

Сколько же лет мне тогда было? Четыре или пять? Но я хорошо помню тот день. И еще помню, что папа сказал: «Забудь про цирк навечно, ишь позеленела вся от страха. Трусиха. Больше.тебе туда ходу и с» будет!»

Да где там «не будет»!

Уговорила я родителей, и в следующее воскресенье мы снова отправились в цирк. И ладони у меня от волнения потели, и от страха замирала, но даже глаза на этот раз не закрыла, хотя мамину руку терзала, как и раньше...

— Валентина любила цирк,— вздохнул отец. — Да, жизнь не остановишь, дочка. От Ираиды я хотел было вырваться, так ведь она мертвой хваткой. Подкаблучником меня сделала. Но она молодец, хозяйственная, хотя и скуповата. Другой человек деньги легко тратит, а она каждую копейку от сердца отрывает... Я во многом виноват перед тобой, Саня, во многом, но ты уж прости, не будем про старое вспоминать. И не бойся никого, в обиду не дам и с того мерзавца шкуру спущу.

— Не надо о нем, папа.

— Не буду, не буду, раз не хочешь. Я только предупредил, чтоб ты ничего не боялась, всякие волнения тебе сейчас во вред.

Я пообещала не волноваться, а сама думала: «Если бы Ромка хоть на минутку заглянул! Что же с ним такое творится? Думает, потребую, чтоб женился? Ничего я не стану требовать, ничего...»

В больницу меня отвез отец на такси. У гастронома остановил машину, сбегал за шоколадом: «Возьмешь с собой, силы тебе понадобятся».

Прощаясь с отцом, я заплакала, боялась того, что предстоит.

Отец тоже всхлипнул. Мне надо идти, а он не отпускает, обнял, сунулся в шею мокрым лицом, будто искал у меня защиты, не оторвать его.

После мне рассказывали, что он всю ночь просидел в приемном покое. Сначала его уговаривали уехать домой: его помощь-де не потребуется ни при каких обстоятельствах, даже исключительных, потом просто выгоняли. Но отец стоял на своем: «Пока не узнаю, что с дочкой, никакая сила меня отсюда не выметет! На руках вынесете, я окно выбью, а влезу, так что лучше не связывайтесь со мной, не грожьте!»

Таким отца я не знала...

У меня родился мальчик, мальчишечка. Сыночек мой черненький, горластый, я его пс голосу узнаю. Няня шутит: «Он у тебя певцом будет, басовитый мужичок!»

Какое это счастье — держать на руках своего ребенка! Прижмешь к груди и чувствуешь, как через его тепленькое тельце в тебя вливаегся радость. Все былые беды не беды уже, о них можно рассказывать только с улыбкой.

Я назвала сына Сережей в честь папы, порадую старика.

Сын тянул молоко жадно, с присвистом, с причмокиванием, наслаждался. Чадушка моя, мужичок ненаглядный, жизнь моя! Я сейчас богаче всех на свете. И счастливей...

Груша передала мне розы «от всех наших баб». Всем молодым мамашам приносили цветы, но розы были только у меня.

В палате говорили о мужьях, о любви, о том, чей муж кого хотел — мальчика или девочку, выглядывали из окон — молодые отцы вытоптали под окнами полянку.

Заваливали нас передачами. То, что не принимали «законно», передавалось «контрабандой». Мы выбрасывали из окна веревку, как леску в реку, внизу ее привязывали к пакету или сетке, а мы выуживали.

Я боялась расспросов. Часто думала о Ромке, в больницу я не ждала его. Не надеялась, что придет. Да и нужен ли он мне такой, ненадежный?!.

Но когда меня выписали из больницы и я следом за медсестрой, которая несла Сережу, вышла в приемный покой, мне показалось, будто среди ожидающих мелькнуло Ромкино лицо. И сразу ноги мои отяжелели, не оторвать их от пола, кажется.

Но это был не Ромка. Мне просто хотелось, чтоб он был. Меня ждали папа и тетя Ира.

Отец бросился к медсестре, обнял ее, прослезился, сунул что-то в верхний кармашек халата, взял внука на руки, взял осторожно, бережно, повернулся ко мне.

— Спасибо, дочка, от отцовского сердца спасибо, что Сергеем назвала. Думал, что род Ниловых кончился, а видишь, вон он, еще один Сергей Нилов на свете есть! Ничего, вырастим... Поздравляю, поздравляю, дочка!

Тетя Ира обняла меня и, поддерживая, повела к выходу.

— Ну вот, Санюшка-голубушка, все и обошлось. Хорошо обошлось. Ты не забудь, что я за внучонком смотреть буду. Кончится твой декрет... Своего-то у меня нет... А теперь есть Сережка, хватит нам одного в семье. Миленький парнишка такой, сладенький, я заглядывала... Ты мне рублей тридцать дашь в месяц, и хватит. Няньки чужие знаешь как дерут? Еще и корми их вдобавок. А я по-родственному. Мне и тридцатки хватит, обойдусь.

Я засмеялась. Тетя Ира верна себе.

— Ну вот ты и повеселела, Санюшка-голубушка, а то прямо смотреть на тебя жалко было. Уж как мое сердце по тебе изболелось, ты не представляешь. Осторожненько, смотри под ноги...

Ветер не выпускал нас на улицу, швырялся оранжевыми листьями.

Нас ждало такси. Шофер ходил вокруг машины и ногой бил по колесам: пробовал их надежность. Увидел нас, предупредительно открыл дверцу.

Папа велел тете Ире сесть рядом с шофером, передал ей ребенка, наказал:

— Смотри не дави его, держи полегче! — Потом вернулся ко мне, взял под руку. — Давай постоим. Отдышись, дочка, спешить нам некуда, ребеночек в тепле, транспорт под рукой, постоим... Ветрюган какой поднялся, а? Насквозь продувает, будто на тебе не пальто, а накомарник какой. — Он подвел меня к стене, стараясь собой защитить от ветра. — Не замерзла, Саня? Тут не только человек, листья сплошь в ознобе. Гляди, какие они хилые стали! Повыжала осень из них все соки, пожелтели, точно малокровные. А ведь живут! Отмирать кому охота? Вот и цепляются за веточки своими кореш-ками-ручишками, воюют с ветром. И будут воевать, пока совсем из сил не выбьются. И человек вот так. Кого хочешь спроси: жил он в покое да безмятежности хоть год какой? До школы разве что... Отдохнула, Саня? А теперь к машине, не спеши только, не спеши, милая...

Мы въехали в распахнутые ворота. Нашу машину окружили люди, почти у всех в руках цветы. Да это же наши, фабричные! Тут и Ольгуня, и Валерия Ивановна, и Груша. И даже Цымбалючка пришла. Теперь она называет себя соломенной вдовой. Рядом с ней стояла голубая детская коляска, из которой выглядывал плюшевый медвежонок с голубым бантом на шее.

Я представила, как женщины советовались и спорили, что лучше всего купить для меня, для моего маленького. Я даже не подозревала, сколько друзей у меня.

Дома у меня не повернуться, тесно, шумно. Но Сереже этот шум не мешал, он даже и не шевельнулся, когда Ольгуня достала его из одеяльца и переложила в кроватку. Эту деревянную кроватку с манежем папе вручили наши соседи: «Ваш подрастет, еще кому дадите». В этой кроватке не один младенец из нашего дома вырос.

Одно меня беспокоило: чем стану угощать гостей?

Но волновалась я напрасно. На столе появилась «скатерть-самобранка»: тут были и уже открытые две банки шпрот, и нарезанные колбаса и сыр. А кто-то ухитрился принести горячую картошку, ее поставили на стол прямо в кастрюле, сняли крышку, и задымился парок.

Папа критически оглядел стол и скомандовал тете Ире:

— Ну-ка, жена, теперь ты развернись: все, что есть в печи, на стол мечи!

Я засмеялась радостно, облегченно: хорошо-то как!

Когда все, хоть и с трудом, уместились за стол и тетя Ира принесла пироги, папа взял меня под локоть, шепнул:

— Выйди-ка, Саня, на минутку. Этот... твой... от самой больницы нас сопровождает. На лестнице торчит. Может, впустим?

— Нет!

Отец легонько погладил мое плечо.

— А ты не горячись, Саня, не горячись, мало ли чего в жизни бывает? Отец он все же твоему ребеночку.

— Какой он отец?

— Ничего, дочка, ничего... Выйди все ж. А там решай сама, тебе видней. Выйди, человек ждет!

Он повел меня к двери.

Ромка сидел на лестничной площадке, курил. Рядом с ним стоял самокат с красными колесами. Он скорее почувствовал, чем увидел, как дверь открылась, неловко вскочил, споткнулся о самокат, бросил под ноги горящую папиросу, наступил на нее, растирая, и улыбнулся с закрытым ртом.

Я не могла заставить себя улыбнуться ему в ответ, не смогла шагнуть навстречу: поняла вдруг отчетливо, что не люблю его больше, хотя сама еще не верю в это. Я копалась в своем сердце, как в пустом кошельке, зная, что ничего там нет, и все же на что-то надеясь.

Но когда Ромка поднес к лицу правую руку, призвал на помощь нашу детскую игру, я заложила руки за спину и крепко сцепила там пальцы. Никогда я так прямо и независимо не смотрела Ромке в лицо.

Он все понял.

Я стояла на лестнице до тех пор, пока не стихли его шаги, не хлопнула внизу дверь. И странно: я почувствовала облегчение.

А меня уже звали, без меня не могли обойтись:

— Са-ша-а!..

Загрузка...