Короткий, сильный дождь, который хлестал ожившую зелень и стучал по широким качающимся листьям банановых деревьев, неожиданно прекратился. Солнце горело в бесчисленных лужах. Скворцы ныряли в прибитые дождем травы, озорно посвистывая, набивали свои клювы промокшими, неспособными убежать насекомыми. От земли исходил запах буйной жизни, рвущейся к солнцу в начинающем ферментировать гниющем слое, разносилось сладковатое зловоние как из вазы, в которой давно не меняли воду.
Иштван вздрогнул, когда его обрызгали тонкие веточки лиан, которые он задел головой. Ему не сиделось дома, волнение и злость заставляли его находиться среди людей. Иштван нуждался в обществе, хотя знал, что не может ни перед кем открыться, не надеялся облегчить душу, освободиться от мучающих его мыслей. Он только что бросил трубку, потому что мягкий голос телефонистки ответил, что мисс Уорд уехала из Агры. Тереи уже три недели не видел Маргит, точнее — двадцать третий день она избегает его, или просто-напросто скрывается.
Иштван бездумно стряхивал рукой большие капли со светлого пиджака, они впитывались темными пятнами. Из садика от одичавшего газона на площади доносился запах мокрых растений, душный и оседающий влажной дымкой.
Когда Тереи выводил автомобиль из гаража, неожиданно появился чокидар и, неловко придерживая длинный нож, который высовывался у него из-за пояса, и клубки пряжи с воткнутыми спицами, начал помогать советнику маневрировать, подавая знаки пальцем.
— Сааб, — сказал он, наклонившись к раскрытому окну и тяжело дыша, — я женюсь… У жены Кришана есть подруга. Не повысит ли мне сааб зарплату на несколько рупий?
— Посмотрю. А где она живет?
— На барсати… Сейчас тепло. О, я вам благодарен, что вы наградили меня за верную службу. Я сторожу на пороге дома. И не сплю.
— А как будет после женитьбы?
— Тем более не засну, — улыбнулся он, счастливый оттого, что сааб выразил готовность выполнить его просьбу и благосклонно шутит.
Иштвана тронуло доверие слуги. Я не только их кормлю, одеваю, но они на мне строят все свое будущее, под моим боком создают гнезда, ищут счастье, верят, что я могу им его гарантировать. А ведь достаточно одного письма Байчи, чтобы меня отозвали, и все рухнет… Они не принимают этого в расчет, не боятся, как мы, европейцы, смерти. А может, они попросту довольствуются малым, более доступным.
Маргит, Маргит, повторял он, словно нетерпеливой рукой дергал за звонок у закрытой калитки. Зачем ты меня так наказываешь?
Тереи только сейчас по-настоящему почувствовал одиночество, понял, как сильно он изменил свой образ жизни, отдалился от коллег, перестал показываться в клубе. Мне хватало Маргит, она была моим миром. Я забывал о днях нетерпеливого ожидания, когда она клала мне голову на плечо, вытягивалась рядом на кровати, сбросив босоножки. Ради этих подаренных ему дней Иштван и жил, только они были важны.
— И все же я ее должен увидеть, — он все подыскивал слова, окунувшись в душную тень аллеи, — мне надо с ней поговорить, ведь я же не сумасшедший, наверняка существуют какие-то конкретные причины, раз она так поступает. Ведь Маргит не такой человек, чтобы, не сказав ни слова, уйти.
Но как эхо возвращалось — она же женщина… Маргит столько раз говорила, что любит — упорствовал он, крепче сжимая руль, — и даже в последний раз повторяла эти слова как молитву, когда на прощание, погружая пальцы в волосы, я поднимал ее голову, целуя до боли.
Ее искренность была иногда слишком жестокой, Маргит не скрывала прошлого, а когда он морщился: «Меня это не касается» — отвечала: «Я хочу, чтобы ты знал обо мне все». С неожиданно сжавшимся сердцем Иштван вспомнил, когда он как-то спросил ее, не сравнивает ли она иногда его с теми другими, Маргит затрясла головой так, что по плечам рассыпались волосы, потом ударила его ладонью, но голой груди: «Какой же ты глупый, — засмеялась она, — ведь их нет, я никого не помню, ничего, ничего… Я тебе о них говорила, потому что они были, в моей жизни, но они не имеют абсолютно никакого значения, словно я все стерла с доски. Остался только ты и ты один что-то значишь…»
А если она также легко освободилась и от него? Стерла с доски? Мне уже тридцать шесть лет, половина пути позади и я еще верю женщинам — но все, же он мысленно ругал себя: будь честен, Маргит не может защищаться, ее здесь нет…
Он видел в зеркальце обожженное солнцем хмурое лицо. В открытые окна машины влетали слепни и, жужжа, лазили по переднему стеклу, пока он их не раздавил замшевой тряпкой. Женщины в оранжевых юбках держали в руках растянутое полотнище только что набитой ткани, станок стоял под деревом, где мужчина набивал узор при помощи колодок, намазанных краской. Набивка должна быстро высохнуть, поэтому полотнище расправляли в руках словно парус, устремленный, к солнцу, чтобы не испортить узора. Воздух растекался по коже как оливковое масло, от глиняных хижин несло дымом мокрого дерева, тлеющими стеблями и тяжелыми испарениями прачечной, сохнущих тряпок и щелочи.
Ведь настоящая любовь не может кончиться таким образом — уверял он сам себя.
Да, это произошло здесь, хотя развалившуюся мазанку уже залатали глиной и навозом, он узнал протоптанную дорожку в стене сахарного тростника и старую гробницу, святилище с куполообразной крышей, серый камень, покрытый лишайником.
Они уже отъезжали от дома, когда к ним подбежал Михай.
— Возьми меня с собой, дядя Пишта, — просил он, смешно сложив губы.
— Пусть он едет, он нам не помешает, — поддержала мальчика Маргит.
Михай влез в машину.
Когда они мчались через заросшую тернистыми кустами окраину города, граничащую со старыми кладбищами и руинами древних храмов, Иштван заметил серую тушу огромного слона. Он стоял, прислонившись к почти разрушенной стене и терся об нее спиной так, что падали старые кирпичи. Маргит заявила, что хочет его сфотографировать. Они остановились и вышли. Прячущиеся за деревьями крестьяне что-то гортанно выкрикивали и махали худыми, похожими на высохшие ветки руками, но на них никто не обращал внимания. Михай нашел на дороге полураздавленный стебель сахарного тростника и поднял его для «нашего слона». Маргит кружила на некотором расстоянии, слон был слишком большим, он никак не помещался в видоискатель фотоаппарата. Михай смело пошел вперед, держа в вытянутой руке сломанный тростник, висящий, как кнут. Крики прекратились. Стало тихо, тишину прерывало только пронзительное щебетание попугаев. Мальчик инстинктивно замедлил шаги, смотрящим на него казалось, что он уменьшается, приближаясь к медленно двигающемуся гиганту, который продолжал тереть спину о шершавую стену. Были слышны скрежет толстой, морщинистой кожи и стук падающих камней. Неожиданно слон замер, широко расставил уши, их края заметно подрагивали. Он повернулся, глаз, окруженный желтой каемкой, страдальчески и в то же время злобно смотрел на идущего мальчика. Слон сделал несколько шагов. С треском ломались сорняки, вставала пыль, и только тут Иштван заметил, что животное, шагая, подметает землю толстой, оборванной цепью, которая была прикована к задней ноге.
— Михай, стой! — крикнул он и бросился к мальчику.
Слон с неожиданной легкостью повернулся и с ревом бросился бежать, на ходу растаптывая кусты. Он мчался прямо на приземистые крестьянские хижины. Индийцы кричали, бегали как испуганные куры, хватали голых детишек и пытались спрятаться. Под ударами огромных ног слона мазанки лопались, как растоптанные горшки, высохшая соломенная крыша, пучки травы, похоже, упали на открытый огонь, потому что неожиданно высоко поднялось яркое пламя. Слон бежал тяжело, прокладывая себе дорогу в зарослях, был слышен его рев, треск ветвей, прежде чем жалобные крики и дым пожара не заслонили происходящего. Иштван схватил мальчишку и побежал к автомобилю.
— Беги, — приказал он Маргит.
Девушка стояла с аппаратом, прижатым к груди, бледная, почти не дыша.
— Почему он меня испугался? — спросил Михай. Вокруг появилось множество полуобнаженных людей, они вылезали из канав, из-за толстых деревьев, окружали их толпой.
— Это взбесившийся слон, сааб, — по-английски объяснял высокий крестьянин в рубашке. — Он уже убил двух человек… Мы вас предупреждали.
— В разбитых домах нет раненых? — спросил Тереи.
— Нет! Только большой ущерб, сожженные кровати и сари… Дайте несколько рупий, уважаемые господа, — просили крестьяне, протягивая руки.
Маргит вытряхнула им на руки всю свою сумочку, они торопливо хватали банкноты. Ползая по земле на четвереньках, крестьяне накрывали их ладонями, ловили монеты, падающие на дорогу. Плотный клубок тел возился в пыли.
— Ты тоже, похоже, сошла с ума, — ругался Иштван, когда Маргит ухватилась за его руку, но тут он увидел ее расширенные от страха глаза. — Чего ты боишься… Слон уже далеко, — утешал он.
— Ведь ты же чуть не погиб, — прошептала Маргит. — Он мог тебя затоптать. Я так за тебя боялась, когда ты побежал. Иштван, что ты думал, на что ты рассчитывал, неужели надеялся, что слон испугается?
— Не знаю, — сказал он честно. — Я хотел остановить ребенка. Это было непроизвольно.
— При чем тут ребенок, ведь ты же мог погибнуть! — крикнула она, словно в чем-то его обвиняя.
— Ты хотела бы, чтобы я его там бросил?
— Ох, нет, Иштван. Нет. Об этом я не думала. Я так тебя люблю за то, что ты сделал… Именно за то, что все произошло непроизвольно.
— Любой так поступил бы. Ведь ничего же не случилось, — он развернул машину и поехал обратно в Дели.
— Абсолютно ничего, — подтвердил Михай, — Я никому не скажу о разбитых домиках, а то папа меня выпорет.
Тереи отвез мальчика, до отвала наевшегося пирожными, уже сонного, в посольство. Маргит осталась дома, она не хотела, чтобы ее видели. В эту ночь, крепко обнявшись, они еще долго не могли заснуть.
— Теперь ты мой… Он отдал мне тебя, а ведь мог забрать.
— Кто? — спросил Иштван, не понимая.
— Он, — прошептала Маргит серьезно. — Ты веришь, что Он существует…
Тут Иштван вспомнил слона, убегающего с необычной легкостью, его плавный галоп, от которого стонала земля.
— Думаю, что слон испугался тростника в руке мальчика, он принял его за кнут, — объяснял Тереи.
— Нет, слонов не бьют кнутом, ты это хорошо знаешь, — упорно настаивала она. — Это было знамение. Какое-то время они лежали, молча, под ладонью девушки мерно стучало его сердце.
— Стучит… — прошептала она задумчиво. — Стучит для меня.
— Ты становишься суеверной, как индуска. Оно наверняка не знает, для кого стучит. А если и стучит для кого-то, то, прежде всего для себя, ибо для этого оно и сформировалось в лоне матери, — пытался смягчить ее напряжение Иштван. Но Маргит не стала спорить, она целовала его в губы, чтобы не слышать слов, которые могли бы огорчить.
На следующее утро шифровальщик показал ему заметку в газете и при этом долго рассыпался в благодарностях, похоже, мальчик проговорился. Советник прочитал, что прежде чем солдаты застрелили взбесившегося слона, он много бед натворил на базаре и к тому же задавил двух человек.
Иштван остановил машину за большими стволами придорожных деревьев. За каменным столбом, обозначающим, что здесь проходит священная дорога короля Асиоки, окруженные колючими зарослями стояли бурые мазанки, стены их уже залатали, благо глины и навоза было много. Женщины нарезали серпами сухую траву и прикрыли ею редкие решетки, заменяющие крышу. В разбитом храме кричали дети, они бегали под развешенными на кустах длинными полотнищами только что выстиранных сари.
Что я здесь ищу? — спрашивал себя Тереи, глядя на испарения, встающие над плотной колючей зеленью, хотя знал, что ему хотелось бы вспомнить безумные от страха глаза Маргит — так смотрит женщина, которая любит.
Он обошел современную, похожую на замок из красного кирпича гостиницу «Асиока», звучала музыка, пляжные зонты под порывами ветра пульсировали, словно голубые и зеленые медузы. Радостные крики, шум детских голосов то нарастал, то утихал вокруг бассейна, когда коричневая фигура отталкивалась от трамплина, чтобы блеснуть на солнце и исчезнуть за стеной. Иштвану не хотелось встречаться с чужими людьми, ему были неприятны обилие света и радость окружающих. Он предпочитал просторное мрачное здание «Динган Клаба», глубокие кожаные кресла, изобилующий напитками бар. Тяжелый дух инсектицида, пыли, сигар, и, кроме того, ветерок приносил запах свежего лошадиного навоза из расположенных рядом конюшен.
Бармен приветствовал его как наконец-то вернувшегося после долгого отсутствия блудного сына, а увидев два поднятых пальца, налил двойное виски из серебряной мерки и добавил льда. Какое-то время он тряс напиток в темной руке, проверяя температуру, прежде чем с приветливой улыбкой подать его Тереи.
— Сегодня приехал поразмяться на лошади ваш друг, раджа… Его тоже здесь давно не было.
— У него есть оправдание. Молодая жена.
— Ему это мало помогло, он еще больше растолстел, — озабоченно сказал старик-бармен, украдкой наливая себе немного виски, но он его скорее нюхал, чем пил.
Я здесь свой, подумал Иштван, меня не стесняются, в присутствии англичанина он никогда не осмелился бы выпить, даже если бы ему поставили, слил бы виски в кружечку, вежливо поблагодарив и заверив, что выпьет за их здоровье, но только после работы.
Высоко под потолком, рифленом как в ангаре, светились желтые рассеянные огни разноцветных лампочек. Вентиляторы медленно перемалывали воздух, но дуновения не чувствовалось. Иштван взял бокал и, только погрузившись в покрытые трещинами, приятно холодящие подушки кресла, заметил в другом конце зала майора Стоуна. Он поздоровался с Тереи, небрежно подняв вверх руку. Этот жест и опустившийся вниз большой кадык на худой шее означали не только приветствие, но и приглашение составить компанию. Стоун был из старой гвардии, один из тех англичан, кто хорошо себя чувствовал только в Индии, поскольку изменения, произошедшие на их острове, вызывали у них отвращение, там они себя чувствовали почти иностранцами или пришельцами, случайно попавшими из другой эпохи, когда еще в почете была социальная иерархия. В Индии он продолжал пользоваться уважением, вращался в аристократических кругах, среди министров и дипломатов, раджи приглашали его на охоту, а его воспитанники блистали генеральскими аксельбантами, он мог украсить своим присутствием любой прием, сохраняя достоинство бывшего стража империи.
Иштвану казалась невероятной история, которую о нем рассказывали. Говорили, что он был влюблен в богатую индианку, а возможно, даже был ее любовником. В первое трудно было поверить, достаточно было взглянуть на его строгий профиль, словно выструганный из красного дерева, второе делала невозможным суровость тогдашних нравов. Вспоминали индийскую красавицу с большими глазами и черными, как смоль, волосами, говорили о неожиданном конце страстной любви. Левую руку она скрывала в кружевной перчатке, никогда ее не снимала, даже служанки, у которых любопытные подруги хотели узнать правду, не видели открытой руку своей госпожи. Шептали о родимом пятне или экземе, однако изъян в красоте не был, похоже, столь значителен, если сквозь сеточку нитяного плетения просвечивала смуглая кожа.
У индианки, похоже, было приличное состояние, если она могла себе позволить не обращать внимания на правила хорошего тона и открыто появлялась в обществе своего друга-англичанина. Потом она неожиданно пропала. Стоун, даже в подпитии, не отвечал на вопросы о пропавшей. Он вставал и выходил из комнаты, курил сигару, задумчиво прогуливаясь по парку до тех пор, пока не обретал уверенность, что разговор идет уже на другую тему, рассуждают о цене изумрудов, достоинствах лошадей, верности и преданности слуг. Однако и в то время уже ходили неясные слухи о том, что индианка сошла с ума, ее пришлось изолировать, будто бы, одурманенную настоем трав, ее увезли в окрестности Симлы, а с другой стороны утверждали, что она отреклась от мира и стала йогиней в одном из горных монастырей.
Майор так никогда и не женился, несмотря на происки многих богатых невест. Остался наедине с легендой. Иштван поднялся из своего кожаного гнезда (кресло разгладило подушки, как бы вздохнув с облегчением) и медленным шагом направился к майору, не уверенный в том, правильно ли он понял, что тот приглашает его к себе. Стоун поманил его указательным пальцем, словно стряхнул пепел с невидимой сигары, тогда, перестав беспокоиться, Тереи сел рядом, они продолжали молчать, даже не глядя друг на друга.
— Хотите еще? — наконец заговорил майор, показав на бутылку и сифон, стоящие у коричневой стенки кресла. Сам он уже сделал приличный глоток из бокала.
— С удовольствием.
— Так налейте себе. — А когда закончилось шипение сифона, Стоун шепнул: — Тяжело вам сейчас, да? Иштван кивнул головой.
— Недоступная, — вздохнул майор, — равнодушная…
— Откуда вы… — Тереи резко повернулся.
— Это слишком редкий случай, чтобы я не заметил, — сощурил Стоун свои густо покрытые морщинами веки. — Сейчас не только трудно увидеть настоящие чувства, но и встретить настоящую женщину…
— Эх, что уж тут говорить!
— Вы думаете, что я умею только владеть копьем и разбираюсь в лошадях, старый, глупый, отставной Стоун, — неизвестная сила распрямила его изнутри, водянистые и сонные глаза заблестели. — Она могла меня удержать, ведь я же ее умолял, и не сделала этого, хотя все зависело от нее, — пьяно сказал майор.
— Просто она недостаточно сильно любила, — не щадил его Тереи, нанося раны и самому себе.
— Она любила по-настоящему, глупый вы мальчишка. Ухватила мою губу зубами и дрожала, закрыв глаза. «Я хочу быть с тобой, брошу службу, мундир и пойду туда, куда пойдешь и ты». «Нет», так она сказала, «не могу, я слишком тебя люблю». А ведь ей стоило только посильнее сжать зубы…
Он смотрел на Иштвана сверху, словно хотел его клюнуть, глазом в красных прожилках, пьяно сверкающим из-под седой насупленной брови.
— Единственная женщина, которая так умела любить. Понимаешь? Поэтому она от меня и отказалась. А ведь мы могли быть счастливы еще многие годы… Сделать это никогда не поздно, у меня был револьвер, если бы она велела, мы ушли бы вместе. Понимаешь?
Нет, Тереи отрицательно покачал головой.
— Проказа. Нянька отвела девушку в пещеру, чтобы она получила благословение, Садху оцарапал ее мертвеющей рукой. Иштван, как завороженный, вглядывался в его синие губы, перед ним раскрылась тайна Стоуна. Он еще не понимал, почему именно ему рассказал это майор, как до него донесся шепот:
— Иди на веранду, она там… Приехала с ним, но я знаю, что она ждет тебя. Ну, иди и будь безрассудным. Это я тебе говорю, майор Стоун, помни, стоит быть безрассудным.
Иштван так упорно призывал Маргит, что уже видел ее с Конноли. Он потряс сухую, костлявую руку майора и, отставив бокал, направился к двери. Шаги глухо раздавались по толстой кокосовой дорожке.
В тени на одном из расставленных шезлонгов сидела закутанная в шелка Грейс. Она неохотно отвела взгляд от лежащей перед ней золотой в солнечном свете долины, на которой белели загоны для лошадей, столбики и шесты, крутились наездники, иногда поблескивая, словно голуби, в туче пыли, которая поднималась из-под копыт. Из-за кустов доносились радостные крики детей, девочка заливалась смехом, вне себя от счастья, когда конюх выбежал на солнце, ведя за собой скачущего рысью пони.
— Ох, это ты, — мягко улыбнулась Грейс. — Потерявшийся Иштван, которого я не видела, кажется, целую вечность.
Вероятно, она заметила его удивление и тень разочарования, потому что повернула голову и стала смотреть на огромные пастбища и загоны, где объезжали лошадей, словно хотела убедиться в том, что ее раджа там, и показать Иштвану, что только муж ее и интересует. Но когда Тереи встал над ней, она судорожно схватила его за руку, и перед ним была уже не важная дама, а несчастная, растерянная женщина.
— Я не ожидал, что ты будешь здесь.
— Поэтому ты и пришел? Стараешься не появляться в моем доме и тех местах, где мы с тобой бывали.
— Хочу забыть, — отрезал он.
— Ты уже забыл, я — горсточка пепла. Но другие помнят. Во вторник была Маргит со своим приятелем. — . Смешной американец, у него волосы торчат, как подстриженная грива у жеребенка.
— Говоришь, Маргит была у тебя, — со страдальческим выражением лица проговорил Иштван. — Откуда я мог знать, что вы уже вернулись в Дели?
— Существует телефон. Только не лги, что ты звонил. Я велела слугам записывать все фамилии. Твоей в списке нет, а ведь они тебя знают.
Грейс положила узкую ладонь на его руку.
— Садись. Видишь, там объезжает новую лошадь мой муж, — она показала движением головы.
— А ты не ездишь… А ведь любила…
Она опустила руку, словно ушла в себя, звякнули золотые браслеты.
— Теперь мне уже нельзя. Врач запретил.
Грейс смотрела не на мужа, а на детей, скачущих рысью на пони, хорошо были слышны крики, смех, ржание лошадей, казалось, пикник приносил им только радость. Обе ее руки лежали внизу, на подоле, словно защищали живот. Неожиданно у него сжалось сердце, он вспомнил свадебную ночь и добычу, которую тогда захватил. А вдруг это мой ребенок? — тревожной тенью промелькнуло в голове, так почему же он не ждал, не отказался тогда от Грейс, чтобы добиться другого, более глубокого, желанного чувства женщины, которую он потерял. Сейчас я расплачиваюсь за Грейс…
— Ты ожидаешь ребенка?
— Сына, — ответила она уверенно, словно это было уже решенное дело. — Раджа хочет сына. И я тоже. Грейс смотрела на Тереи большими, сияющими глазами, в них было видно желание, а возможно, она хотела закрепить в памяти дорогие черты, передать их еще неродившемуся ребенку.
Они услышали, топот, прискакал раджа. Обметам зад ударами более темного хвоста, лошадь мотала головой, жуя ненавистный мундштук. Иштван видел только сапоги с голенищами, блеск опущенной шпоры и руки в перчатках, которые держали подобранные поводья. Голову раджи закрывала колышущаяся от ветра низкая крыша опущенного тента веранды.
— Привет, Тереи, — говорить радже мешала одышка после недавнего галопа, — хорошо, что я тебя встретил, в последнее время ты нас избегаешь. Знаю, что ты на меня обижен… Так ведь я тебе не запрещаю смотреть, как и раньше, на Грейс, особенно сейчас, — он задохнулся от торжествующего смеха.
— Ты повеселел с тех пор, как снял траур, — сказал Тереи.
— Снял, потому что мой старший брат жив, — поморщился раджа. — Умер, его сожгли, пепел бросили в Ганг, а теперь он воскрес и угрожает мне процессом. У меня был уже его адвокат, известный тебе господин Чандра.
— Так он же твой компаньон, ведь с ним наверняка можно договориться… Воскрес? — Тереи пожал плечами. — Странная история.
— Забываешь, что ты в Индии, — раджа расплетал лошадиную гриву, играя ею, как перебирает бахрому салфетки стеснительный человек, попавший на прием. Крики катающихся на пони детей беспокоили лошадь, она стригла ушами и поднимала сухощавую голову. — Чандра вовсе не мой партнер, хотя я и давал ему под залог большие суммы денег, боюсь, что как раз из благодарности он и хочет меня обобрать…
Кхатерпалья только дотронулся шпорой до бока кобылы, как она тут же помчалась плавным галопом, прижав уши и приподняв голову, словно хотела кого-то укусить.
Раджа сидел в седле хорошо, он умел ездить. Иштван вынужден был это признать, следя за быстрым бегом лошади.
— Что это за история, Грейс?
Она сидела с лицом засыпающей мадонны, сосредоточенная, словно к чему-то прислушиваясь, беременность ее не портила, скорее, прибавила серьезности и тихой зрелости, очарования, какое имеет сад перед сбором плодов. — Бьет ножкой, — она раскрыла губы, в несмелой улыбке прижимая обе руки к животу, — первые движения я почувствовала с левой стороны, под сердцем. Будет мальчик.
Он смотрел на нее с чувством вины, неловкости и с некоторым раздражением, как смотрят на собаку, которая не понимает приказа, хотя уже готова подавать поноску.
— Я тебе задал вопрос…
— Ах, не нуди, как только он вернется, все подробно тебе расскажет, будет счастлив, что есть с кем поделиться… Когда ты к нам приедешь? — она подняла большие, ловящие его взгляд глаза. — Я думала, что уже освободилась от тебя, а тут стоило только встретить… И, словно сдерживаемый плач, сжимает горло мысль о том, что могло быть, что я безвольно отвергла. Когда я тебя увижу? Снова ждать счастливого случая?
— Зачем нам встречаться? У тебя своя жизнь.
— Уже скоро будет и его, — она нежно положила ладонь на выпуклый живот. — Появится маленький гость. И надо будет вести его по миру. В ту ночь падало столько звезд, — она говорила словно сама себе, сонно, не спеша.
Иштван не узнавал ее, ему вспомнилась россыпь поднимающихся в небо ракет, падающих светлых слез, мурашки пробегали по спине при воспоминании о безумной дерзости, которую он совершил.
— Одна попала в меня. Она во мне, я чувствую, как она светится. Я никому об этом не сказала, только тебе, ты поймешь…
Они сидели, не двигаясь, склонившись друг к другу, и как иногда бывает в полусне, неспособные шевельнуть рукой. Вдали затих топот пони и было слышно, как хвастаются маленькие наездники, как пискливыми голосами их отчитывают матери, сидящие в тени акаций на разложенных пледах, не спуская глаз с расшалившихся ребятишек…
Он ждал до обеда, думая, что посол вызовет всех и расскажет о положении в Венгрии. Собственно говоря, откладывать это было уже нельзя, потому что знакомые журналисты звонили, высказывая просьбу, как они неизменно подчеркивали, лично для них прокомментировать происходящее. Не хватало деталей, атмосферы съезда, информации из страны — ему пришлось всячески изворачиваться.
За окном жара усиливалась, кондиционер источал влажный ветерок, похожий на воздух прачечной. Со стены на него смотрел, насмешливо улыбаясь, Ракоши.
— Не я его вешал, пусть Ференц снимает, — вздохнул Тереи, вытирая с лица пот.
Курьер принес кофе, но тут кто-то легонько постучал в дверь.
— Войдите, — сказал Тереи по-венгерски, он не ожидал визита «местного контингента», как официально в посольстве называли индийских гостей. Однако никто не появился.
Тогда курьер приоткрыл дверь. За ней стоял толстый купец, поставляющий импортные товары в посольства. Он сложил ладони перед грудью и склонил голову, непомерно увеличенную старательно уложенным в складки тюрбаном, лицо его лоснилось.
— Я приветствую вас, сэр, — он подошел к письменному столу. — У меня к вам маленькое дело.
— Вы собираете заказы, господин Гупта? Я просил полдюжины виски.
— Я как раз его привез, ждет внизу в автомобиле. Если вы прикажете, слуга сию минуту принесет… А может, отвезти прямо домой?
Курьер ждал, не прикажет ли советник принести еще один кофе. Тереи не обращал внимания на его вопрошающий взгляд.
— А как с оплатой? Чеком или наличными?
Купец показал взглядом на курьера, ему явно мешал свидетель их разговора.
— Так как, господин Гупта?
— Наличными, — он неохотно вытащил из кармана широких, мятых шаровар толстый конверт, — господин Ференц не любит чеков.
Купец пытался деликатно подать советнику толстый засаленный конверт с пачкой банкнотов.
— Что это за деньги? — удивился Тереи.
— За виски, — надул толстые губы под холеными усами сикх. — Сейчас так подняли таможенные пошлины, что моим землякам придется выпивать только на приемах в посольствах…
Сообразив, что советник не хочет брать предложенный конверт, Гупта поспешно опустил руку и начал объяснять, что секретаря не было в кабинете, хотя он звонил из города и договорился о встрече.
В этот момент открылась дверь и вошел Ференц, он поздоровался с Гуптой.
— Я выскочил на минуту, меня вызвал посол. Тебе привезли алкоголь?
— Да, и я не могу понять, сколько мне теперь надо платить, говорят, повысили пошлину.
— Не нам, а индийцам. Дипломатический статус. Правда, господин Гупта?
— Да, — с готовностью подтвердил торговец, — Для меня, бедного купца, убыток, а для вас барыш. Опечатали мой склад. Могу продавать только то, что выписал по старой цене…
— Так сколько я плачу? — напомнил Тереи.
— Ничего. Это подарок от друга, — скривил заплывшее лицо сикх.
— Так нельзя…
— Можно, можно, — взял за руку купца Ференц, подталкивая его к двери. — Бери, Иштван, если дают. Пей виски, у тебя будет еще время подумать, за что ты получил такой подарок.
— Берите, господин советник, — шепнул курьер. — Может, к мне дадите бутылочку?
— За даровое виски потом всегда приходится расплачиваться чем-то другим, — отмахнулся советник. — Что он от меня хочет?
— Жду нового заказа, — поклонился купец. — У меня здесь уже выписано…
— Пошли ко мне, решим все спокойно, — выгонял его потерявший терпение Ференц. — Как здесь жарко! Когда они вышли, курьер посмотрел на советника с уважением.
— Могу взять бутылочку? Пусть и мне что-нибудь перепадет.
— Берите, — махнул рукой Тереи — и уходите.
— Так точно, — вытянулся — по-солдатски индиец. — Меня здесь, господин советник, вообще не было.
Резко зазвонил телефон. Посол вызывал на совещание. Иштван встал, потянулся, подтянул ослабленный узел галстука и, закрывая дверь, еще раз посмотрел на портрет, на лысую конусообразную голову человека, который многие годы заправлял Венгрией.
— Я прочитал вам сообщение, — посол уперся обеими руками о письменный стол и, отклонив тяжелое туловище, посмотрел из-под прикрытых век — так что вы все уже знаете. Десталинизация коснулась и нашей страны. Процесс идет сложный, это результат ошибок, извращений и очень неоднозначного положения в нашем лагере. Все происходящее следует принимать взвешенно, поскольку сам процесс, несущий возможности позитивных изменений, пущенный на самотек, может привести к внутреннему брожению и серьезно ослабить позицию партийного аппарата, а как раз этого и ждут враги.
Сотрудники посольства стояли все вместе, смущенные краткостью сообщения, отсутствием эмоционального отношения к последним событиям.
— Выжидает, — шепнул Иштван, но Юдит только сжала ему кончики пальцев, чтобы он замолчал.
— Возвращайтесь на рабочие места. Есть какие-нибудь вопросы?
— Нас атакуют журналисты, они хотят знать подробности, — начал Тереи.
— Надо их успокоить, говорите правду, венгерское радио до нас не доходит, а официальных комментариев мы не получили. Не лезьте с какими-нибудь заявлениями. Присылайте их ко мне, а я их сплавлю… Если только они сумеют меня поймать, поскольку я на несколько дней хочу уехать из Дели, — он оскалил в улыбке желтые от никотина, заходящие друг на друга зубы. — Не следует спешить делать глупости. На это всегда будет время. Правда, товарищ Тереи?
Иштвану показалось, что только теперь он услышал настоящий комментарий.
— Человеку свойственно ошибаться, — принял он вызов.
— Но чиновник, особенно представитель посольства, должен этого избегать. Помните, Тереи, что вы здесь не в должности поэта, не давайте слишком рано волю фантазии.
— Меня немного удивляет это поучение.
— Меня тоже. Вы не молодой жеребенок, Тереи, чтобы у меня здесь брыкаться. Пора уже подумать о будущем.
— Я как раз этим и занимаюсь.
Иштван повернулся и вышел, однако чувствовал, что посол не спускает с него глаз и с трудом удерживается, чтобы не остановить его. Ничего не случилось, такая уж у него манера держаться — успокаивал сам себя Тереи, закурив сигарету в кабинете, — он кричит на одного, чтобы, выделив его из толпы, заставить повиноваться и заодно запугать остальных. Посол говорил разумно, не к чему прицепиться, хотя раздражает тон. Курьер вошел тихо, подставил стул и снял портрет.
— Тьфу, к дьяволу эту нечисть, — с отвращением сказал он. — Я говорю о ящерицах, которые жили за фотографией… Я страшно брезгую этими гадами, еще с детства.
Он с близкого расстояния рассматривал Ракоши. Так с неприятным любопытством смотрят соседи на лицо умершего.
— Товарищ секретарь велел портрет спрятать в библиотеке, сказал, что через несколько дней, возможно снова придется повесить, — ворчал он, вытирая полосы пыли. — А вы, господин советник, настоящий окунь, не даете себя проглотить.
Тереи не поддержал разговора. У него внутри все кипело от сдерживаемого бешенства. Он был зол на Ференца за происшествие с Гуптой. Я не прокурор — кусал он губы, — меня не касается, на чем он зарабатывает, но я не позволю делать из себя дурака. Неужели Ференц думает, что я не помню, о чем он меня просил?
Разволновавшись, Иштван вскочил, оттолкнув стул. Какое-то время он держал руки в потоке холодного воздуха, идущего из кондиционера, прежде чем решился поговорить с Ференцем.
Секретарь мягко предложил ему сесть, закурить, а потом спросил, не хочет ли он выпить апельсинового сока со льдом.
— В чем дело, Иштван? В том, что у меня есть кое-какие способности к торговым делам? Ведь деньги шли в руки сами. Хочешь, я тебе дам половину. Уверяю тебя, что этого сикха я видел первый раз в жизни. Бери, — он пододвинул пачку банкнот, словно предвидел, что Тереи придет, чтобы потребовать свою долю, раз подписывал заказ. То, что у него уже было приготовлено пятьсот рупий, еще больше разозлило Иштвана.
— Знаешь, куда засунь эти деньги? — заорал он. — Во мне ты сообщника не найдешь.
— Брезгуешь? Тем лучше. Только помни, что на заказах стоит твоя подпись, не откажешься и не оправдаешься… Так что смотри, — холодно предупредил он. — Если ты попытаешься мне навредить, я найду на тебя управу. Байчи будет на моей стороне. Не лучше ли нам сейчас разойтись в полном согласии и забыть об этом пустяковом деле?
— Однако ты порядочный негодяй, понимаешь? — крикнул Тереи. Секретарь улыбнулся, словно услышал комплимент.
— Хочешь воевать со мной? — Ференц выпустил струю дыма. — Товарищ Тереи, подумайте, у вас нет шансов, проиграете. Ну, а я вам предлагаю мир.
Иштван выбежал из кабинета, хлопнув дверью. Он вызвал курьера и сказал, что тот может взять оставшиеся пять бутылок виски.
— Ох, господин советник. Это слишком много. Я просил одну, ведь солнце человека за день так высушит, что вечером грех не выпить.
— Не хотите — отдайте Гупте, когда он здесь появится, — возмутился советник.
— Э, не такой уж я дурак, чтобы отдавать. Дал, так дал. У меня не пропадет. Большое спасибо, — курьер кланялся до самой двери. — И если вы вдруг передумаете, так пока что они будут храниться у меня… Ну, в крайнем случае, одна бутылка в неделю может разбиться.
— Ладно, идите.
— Сегодня все раздражены. Так ведь в Венгрии вроде полегче стало, а Ракошине ваш и не мой родственник. Чего его жалеть?
Оставшись один, Иштван начал делать пометки, отвечать на письма делийских учреждений. Его угнетало чувство бессилия. Попался, надо иметь смелость в этом признаться. За глупость придется платить. Он слышал, как Ференц прошел по коридору, задержался перед его дверью, постоял, потом пошел дальше. Знакомым басом загудел мотор в большой машине посла. Через окно была видна фигура, сидящая на заднем сиденье. Значит, они не вместе поехали — подумал Тереи с облегчением. Стоит только подсчитать, сделать выписку из легкомысленно подписанных бланков, чтобы в докладе министерству появились доказательства того, что советник спекулирует импортным виски, используя дипломатическое удостоверение, освобождающее от пошлины. «Этот вид незаконных заработков не приличествует дипломату и может вызвать недовольство индийской стороны. Решение оставляем…». Или еще более простое обвинение: «Советник Тереи спился, о чем свидетельствует приложенный перечень его заказов на алкогольные напитки, за последние месяцы они составляли три четверти его зарплаты… Мы считаем, что во избежание какого-нибудь скандала, следует…» Тогда они вспомнят, что он поэт, и старые чиновники только покачают головами: вот результат экспериментов с неподходящими кадрами, это ж надо — из поэта делать чиновника. А затем услужливо, со спокойной совестью, подсунут министру на подпись решение об отзыве из посольства. Снова накатило отчаянное желание увидеть Маргит. Страх, что он мог бы уехать из Индии, не увидев ее, свидетельствовал о силе этой скрываемой связи. Маргит, Маргит… У него не было никаких прав на нее, кроме тех, которые она предоставила ему благодаря своей щедрости. У него не было возможности в ближайшие две недели еще раз съездить в Агру. Он был готов унижаться, объяснять, умолять, только бы она его не отталкивала. Он глотал слюну, открывал рот, с трудом хватая липкий воздух — вернуть снова Маргит, ничего, ничего не надо, только держать ее в объятиях, дышать запахом ее волос, чувствовать тяжесть ее бедер, живота, грудей, теплое дыхание на обнаженной шее… Мысль об утрате наполняла его желчью. Это и в самом деле больно — ему так недоставало нежности.
Просмотрев последнее письмо, он выбежал к машине. Косматая зелень вьющихся растений колыхалась, здание посольства, казалось, дышало в дневном зное.
— Дядя Пишта, подожди, — услышал он полный отчаяния голос Михая. — Дядя, возьми меня с собой…
— Куда ты хочешь ехать?
— Все равно. Туда, куда и ты, — мальчик смотрел ему в глаза, тряхнув челкой льняных волос.
Тереи отгадал мечту ребенка и, не колеблясь, заявил;
— Я еду далеко… Тебе скажу, но только ты меня не выдавай.
— Не выдам. Честное слово, — поклялся мальчик, щуря глаза. Советник нагнулся и шепнул ему на ухо:
— За мороженым.
Михай не поверил, он смущенно улыбался.
— Ты всегда, дядя Пишта, шутишь.
— Нет. Я боялся, что тебе не хочется мороженого. Вместо ответа тот сел в машину.
Они ехали по шоссе, на котором теплые порывы ветра поднимали столбы пыли, состоящей из сухих, опавших цветов.
Перед ними открылась широкая перспектива аллеи Победы с Каменной Аркой, они неслись в пространстве, полном света.
Под деревьями с сочными, одичавшими листьями стояло причудливое строение, прикрытое вздымающимся голубым шатром. По виду оно напоминало огромный ушат. Оттуда доносился похожий на рычание разъяренного тигра рев мотора, двигатель работал на все более усиливающихся оборотах, подвывая от напряжения. Как незакрепленные балки моста дрожали, толстые доски под пролетающим мотоциклом.
— Ты тут бывал, дядя Пишта?
— Нет.
— А я был. Он велел меня впускать. Его жена сидит так каждый день и молится царю обезьян, чтобы все было хорошо.
— О ком ты говоришь?
— О Кришане, — сказал обиженно мальчик. — Он — всадник смерти. Ездит так, — Михай покрутил рукой, — что страшно смотреть… Когда Кришан проезжает близко, все приседают за барьером и становится больно ушам.
— Смельчак.
— Кришан говорит, что любит так ездить. Иногда он лежит на траве и курит сигарету, а я бегу в кассу узнать, сколько продали билетов, если пятьдесят, то ему надо устраивать показ.
Свет и тени пробегали по их лицам, машина мчалась под стволами старых деревьев.
— Слушай, Михай, а кем ты хочешь быть?
— Я? — мальчик широко раскрыл глаза. — Я хочу быть настоящим венгром. Таким, как вы.
Сквозь полотно рубашки Иштван почувствовал теплую, маленькую руку, которую мальчик положил на его плечо.
— Потому что я тебя очень, очень люблю.
— За мороженое всякий полюбит, — сказал Тереи, останавливая машину на Коннахт-Плейс. — Ну, вылезай. Но Михай продолжал сидеть, глядя на советника.
— Иди один. Я подожду. Чтобы ты знал, что я не за мороженое.
— Потом пожалеешь.
— Конечно… Но если захочешь, можешь принести маленькую порцию в вафельном стаканчике, — Михай понемногу отступал от своего решения.
— Вылезай. Не морочь мне голову, — советник делал вид, что теряет терпение. — Ведь ты же знаешь, что и я тебя очень люблю и не мог бы есть мороженое, помня, что ты ждешь в машине…
— Ох, дядя Пишта, — с облегчением вздохнул мальчик, обнимая его за шею.
Иштван чувствовал каждую клеточку его тела, беспокойный стук сердца.
Сухими губами он поцеловал малыша, испытывая угрызения совести оттого, что уже вторую неделю не отвечает на письма сыновей. Держа Михая за руку, Тереи направился к арке. За ними шел худой мальчик, с повязкой на бедрах, он играл на флейте простенькую, жалобную мелодию. Их обогнала обезьянка, одетая в шотландскую клетчатую юбочку, кафтан и берет, она преградила им путь, стуча в бубен и хлопая выпуклыми, по-человечески голодными глазами.
Редкие налитые капли, падая с деревьев, прочерчивали радужные царапинки в промытом дождем воздухе, чуть ли не зеленоватом от света, ломящегося сквозь разлапистую листву. Тибетка, пристроившаяся с торговлей на тротуаре, испытующе оглядев небо, откинула желтое пластиковое полотнище, которым были прикрыты миски со старинными, истертыми за века обращения монетами круглыми, восьмиугольными, продырявленными под нанизывание на ремешок, клыкастые маски демонов, зеленые от патины бронзовые фигурки, старинные ножи, коробки, полные дешевых камешков, вразнобой шлифованных под четки, окатыши бирюзы, нефритовые шарики и кипящие золотыми искорками кругляши тигрового глаза. Плоское, без возраста, лицо, множество тугих косичек, серебряные ковчежцы в ожерелье — тибетка выплеснула полную света дождевую воду из глубоких складок пластикового покрова и, присев на корточки, возя по земле пышными голубыми и охровыми юбками, принялась подравнивать ряды фигурок и жертвенных кадильниц.
Выйдя из душного офиса, где потолочный вентилятор взбалтывал табачный дым, Иштван с облегчением дышал запахами мокрой земли и свежих листьев. Цензура, а точнее говоря, Бюро экспертизы кинофильмов, как это здесь тактично именовалось, комиссия из одряхлевших, сонных, потерявших выправку чиновников, выдала ему разрешение на распространение нескольких венгерских краеведческих короткометражек и двух потешных народных сказок, распорядилась вырезать только кадры с девушками в гимнастических костюмах на стадионе, как слишком неприличные. Из фильмов выпотрашивали все до одного нецеремонные порывы обнимающихся пар, а поцелуи вызывали гневное ворчание… «Убрать, изъять! Это непристойно», — дышал чесноком Иштвану в ухо шеф комиссии, пригибаясь в темноте проекционного зала, прорезаемой мутным конусом света. Не помогли никакие объяснения, защелкали ножницы, и, как придавленная сколопендра, с сухим треском свернулись под монтажным столиком выдранные куски киноленты. И все-таки Иштван был доволен тем, что к девяти коробкам ему выдали трехметровые вставки с титрами «Разрешено к показу в Индии и Кашмире. Бюро экспертизы кинофильмов». А в папочку легло особое письменное разрешение, фотокопии которого нужно будет высылать вместе с коробками в отделения Общества индийско-венгерской дружбы. Народ куда охотнее шел на лекции, после которых в афишах был обещан кинофильм и веселая мультяшка. Велеречивые доклады под монотонное жужжанье вентиляторов, буравящих густой и липкий воздух, с первой фразы усыпляли развалившуюся в креслах местную знать. Но начинался фильм, и зал оживал, и никто не жаловался, даже если коробки путали и ленту показывали с середины, нестыковка комментария и действия вызывала громкие споры, каждый понимал происходящее на экране по-своему. Но даже это сближало с его страной, порождало какие-то сопоставления и образы, когда в газетах заходила речь о Венгерской республике.
Он шел по мокрым плитам тротуара, присыпанным цветочным и лиственным сором, который натрусило ливнем. Квадрат, укрытый пластиком, светлел теперь сухой красной глиной, скопище ломаных фигурок привлекало взгляд. Казалось, в этих мисках, коробках и жестянках кроются неведомые сокровища, а тибетка улыбалась щелочками глаз и манила обеими руками так, что туго заплетенные косички прыгали у нее по плечам.
— Дешево, очень дешево, сааб, — взывала она хриплым попугайским голосом. — Самые красивые камни, самые драгоценные, ожерелья, серьги, браслеты, кольца. Боги бронзовые, боги каменные, деревянные, глиняные.
Он нагнулся, поднял танцевально изогнувшуюся богиню Лакшми, пятна патины, присохшие комочки земли свидетельствовали, что статуэтка выкопана из земли.
— Эта из самых старинных, сааб на ходу видит лучшее, что у меня есть, — залебезила, зачмокала торговка. — Всего пятьдесят рупий.
— Что вы тут ищете, мистер Тереи? — легла тень на сбившийся табунчик богов. Иштван обернулся, словно пойманный на конфузном занятии. У него за спиной стоял адвокат Чандра и снисходительно улыбался.
— Боги вам нравятся больше, чем серебро и камешки…
— Велик соблазн, — протянул Иштван фигурку адвокату. — Так и тянет покопаться в этом мусоре… Каждый раз теплится надежда, а вдруг попадется что-то не поддельное.
— И приглянулась эта? — адвокат небрежно поиграл богиней на открытой ладони, не обращая внимания на хмурый взгляд тибетки;
— Приятные линии, очень красивая вещь… И, поди-ка, старинная.
— А вы понюхайте, — поднес к его ноздрям фигурку Чандра. — Разит соляной кислотой, поддельная патина… Если даже отлита в старинной форме, то отлита совсем недавно, для туристов. Натерта кислотой, чтобы позеленела, вываляна в глине, А у торговки довольно смекалки, чтобы любой пустяк, какой бы вы ни выбрали, расхвалить, будто это и впрямь сокровище. Да верните вы ей это, пожалейте деньги.
Иштван бережно поставил фигурку на место. — Кто следует доброму совету, тот благоразумен и должен быть за это награжден, — одобрительно кивнул Чандра. — Если желаете купить, и при этом недорого, настоящее произведение искусства, которому лет двести, то… То возьмите вот ту каменную голову, которой торговка прижала, скатерку. Ухо побито, нос поцарапан, так что цену собьем, однако только она одна здесь стоит, хоть и небольших, но денег. Да не глядите вы на нее так жадно… Давайте, я ее вам куплю.
Чандра указал на тяжелое серебряное ожерелье, поторговался, потом с деланным разочарованием потянулся за медным светильником и тоже вздохнул, что дорого, совсем собрался уходить и тут носком ботинка небрежно указал на отбитую голову: — А это почем?
Тибетка решила не спугивать клиента чрезмерным запросом, а то вдруг уйдут и ничего не купят, поэтому она подняла растопыренные пальцы:
— Всего десятка.
— Так и быть, — сказал Чандра, — вот тебе пятерка, и радуйся. Это барахло и пятерки-то не стоит.
И даже не изволил нагнуться, подождал, пока торговка, стоя на коленях, не подаст ему каменный обломок.
— Будь по-вашему, сааб, — сказала тибетка, — Пусть мне в убыток, но ради почина… Нынче в убыток, завтра в прибыль. Это из храма, вещь очень и очень древняя.
— Древняя? Тогда я не возьму. Старинных вещей нельзя вывозить, ты что, не знаешь? И еще про убытки говоришь. Я просто из любезности к тебе хотел купить. Думал, сгодится бумаги прижимать, для этого любая каменюка подойдет. Нет, я не беру.
— Сааб купит.
— Нет. Понимать должна, кому голову морочишь. Мне не заморочишь. Глянь. Побитая, поцарапанная…
— Сааб, три рупии, — подняла тибетка левую руку, растопырила три пальца.
— Нет, я раздумал. Пойдемте, — обратился Чандра к советнику.
— Две рупии. Одну, — умоляла торговка. — Возьмите даром, я дарю. Сделайте милость, сааб.
Чандра сделал шаг в сторону, приостановился, неохотно взял голову, взвесил на руке.
— И тяжеленная, — разочарованно вздохнул он, протянул голову. Чандра покопался в кошельке, достал две рупии и бросил торговке. Та рассыпалась в поклонах.
— Подарок за подарок, — равнодушно сказал адвокат.
— Сааб, осчастливили, — кланялась торговка, по-китайски прижимая к груди кулачки.
Они зашагали прочь, Иштван восхищенно разглядывал добычу, тяжелые, сонно улыбающиеся губы, снисходительный взгляд каменных глаз, безукоризненно обозначенные линии подхваченных в узел волос. Царапины только подчеркивали очарование старинной скульптуры. Он бережно провел по ним кончиками пальцев, словно эти ссадины могли вспыхнуть болью. Сверху, с дерева, на камень упала капля, прокатилась по тесаной щеке, как слеза, оставляя влажный след. Очень красивая голова. Он ощутил внезапную благодарность к Чандре, который негромко и певуче продолжал свою речь.
— Вы же дитя, да и только, вы умеете тешиться любому пустяку… Не возьму я у вас две рупии, даже не думайте. Это мне должно быть стыдно, что набрался смелости преподнести такую безделицу.
— Чары, которыми дышит этот обломок, бесценны, вы же это прекрасно знаете.
— Наверняка какой-нибудь пастух сыскал храм и сокрушил фриз, — рассудил Чандра. — Зацепил ломом, ухо попортил. Отломил голову, она упала с высоты нескольких этажей, пока падала, задевала за стену. Носу досталось. Ручаюсь, торговка за нее тоже гроша не заплатила, просто взяла в придачу, оказала милость. Мне бы и в голову не пришло купить такую вещь. Зачем? Чтобы у меня перед глазами маячила голова, которая старше меня на несколько веков и останется здесь, когда меня уже не будет и мой пепел смешается с илом Ганга…
— Но вы, же верующий… Вам это должно послужить утешением, — Иштван окинул адвоката удивленным взглядом.
— Утешением? То, что и красота не устоит перед самой примитивной глупостью и хищничеством? Ему же в голову не пришло, что это можно продать, козы паслись, скука такая, он залез на фриз потягаться с каменными фигурами и даже не знал, что расправляется с богами, — задумчиво продолжал адвокат. — А я разве верующий? Во что я верю? В то, что во мне есть что-то непреходящее, дуновенье бессмертия, некая искра, которая снова вернется сюда, всякий раз обрастая новой, иной плотью? Если она уже не будет мною, Чандрой, какое мне до всего этого дело? Если я утрачу память о своих делах, заслугах и провинностях, как смогут они направлять мою судьбу? Череда воплощений, — думал он вслух, — каждый раз плач и крик в честь мира, каждый раз отчаяние младенца, утратившего знание о себе, вынуждаемого воссоздать свою личность от самых основ… Откроюсь вам, я неверующий и минуты страха перед мыслью о вечном существовании считаю слабостью, не достойной мужчины. Нужно иметь смелость сказать себе: я приговорен, мне нет спасенья. Каждый новый день мягко, но неотвратимо подвигает меня к порогу ночи, к мраку, который сомкнется надо мной, и возврата не будет. И ведь это научная истина, у вас ее преподают в школах. И вы сами…
Они мерно шагали среди столбов солнечного света, пробивающегося меж ветвей, окутанные плотскими ароматами зелени и исходящей паром земли, словно обдаваемые нечистым дыханием из разверстой над ними пасти. Иштвану стало страшно при виде мудрой усмешки каменной головы, ласкаемой его руками, под голодным взглядом Чандры.
— Нет, — резко возразил он. — Я верую.
— Разумеется, — адвокат разрешал ему выскользнуть, отворял калиточку, только молчи себе и тешься подарком. — Вы поэт и веруете в бессмертие удачных словосочетаний.
— Я верую в бога, — Иштван сам удивился серьезности, с которой это произнес.
— Вы правы. Каждый из нас может быть богом. Но на это нужна смелость. Ваш бог тоже был всего-навсего человеком. А я, видите ли, бог без апостолов, потому что мне скучны покорные, я сторонюсь тех, кого приобрел, меня влечет лишь к тем, кто противится. Я искушаю их, я исполняю их мечты, проверяю, а вправду ли в них есть что-то, чего мне ни купить, ни выпросить. И как я презираю их, когда они покорствуют, предаваясь мне с доверием цыплят, которые клюют зерна, рассыпанные на приманку у ног повара, даже не прячущего ножа.
— Господин Чандра, вы же несчастнейший из несчастных, — с жалостью окинул Иштван взглядом адвоката. — Неужто вам еще не встретилось что-нибудь, вправду достойное вашей любви? И вы презираете всех?
— Потому что нет на свете ничего такого, чего я не мог бы купить, чего не мог бы завоевать, чем не мог бы овладеть, а, став моим, любой предмет почти теряет ценность. И снова приходится искать себе занятие. Вот я и решил, что стану богом, от воли которого зависят судьбы людей, как только они пожелают вверить их мне. Я служу им, я исполняю их просьбы быстрее, чем Тот, к кому, как полагаю, вы иногда обращаетесь. Ведь вы все метите указать Ему, что вам нужно, то помощи ищете, то протекции. Жалеть меня вам не к лицу, вы хотите быть богаче и лучше, чем я, — по гладкому худощавому лицу адвоката внезапно пробежала гримаса гнева. — Вы просто нерассудительны, неумны. Вы никогда не разбогатеете. Перекладывая в другую руку тяжелый шар отрубленной головы, Иштван подумал, что адвокат оскорбился. Сам Иштван весь этот разговор счел упражнением в риторике и всерьез не принимал. Чандра шел рядом, смотрел прямо перед собой, прислушивался к звонкам велосипедистов и блеянью клаксонов моторикш. И что-то жевал, стискивая узкие лиловые губы.
— Напрасно я дал волю гневу, гнев только богу к лицу. Не думал, что вы настолько самоуверенны, — искоса глянул Чандра на Иштвана. — В два счета мог бы сотворить землетрясеньице вокруг вас и потом полюбовался бы, как вы простираете руки и молите о помощи. И как ни странно, вы можете на меня положиться, потому что… Нет, нет, только молодость и наивность способны вселять такое чувство превосходства. И здоровье, — прибавил он, подумав, словно намечал себе еще одни врата для штурма. — Вам хочется стать поэтом? Одним из тех, кто в действительности что-то значит? Будьте готовы страдать, много страдать…
Они приостановились в тени. Шагом дальше воздух полыхал жарой, и по мостовой на коротеньких ножках ковыляли зеленые попугайчики, копаясь в сухих шариках конского навоза.
— Теперь я знаю, почему с такой охотой с вами разговариваю, — Чандра взглянул на Иштвана широко открытыми глазами, словно яркий свет бессилен был сжечь ему зрачки. — Вы оберегаете свою иноприродность, свои карликовые заблуждения. Приятно было с вами потолковать.
— Так давайте расстанемся по-дружески, — облегченно вздохнул Иштван.
— Но ведь и вражда не исключает, что нас призовут, соединят, обласкают или бросят на колени. Вы что, действительно убеждены, что с богом можно враждовать? Даже те, кто с ним сражается, служат ему, их ненависть всего-навсего утверждает его существование… Достаточно вести себя, как я. Чувствовать себя богом. И жизнь большинства людей сводится именно к этому, хотя и не всегда у них хватает смелости быть последовательными.
Чандра подал костлявую руку, холодную, несмотря на жару.
— Может, вас подвезти? — предложил советник, отпирая дверцу — «остина».
— Нет. Благодарю. У меня есть машина, даже излишне роскошная. Но я предпочитаю рикш. Терпеть не могу выставляться на обозрение.
Иштван положил каменную голову на заднее сиденье и опустил стекла, чтобы воздух внутри хоть чуточку остыл. Чандра, при всем его коварстве, при всей изощренности его финансовых махинаций и адвокатском крючкотворстве, показался дипломату просто еще одним тихо помешанным. «Ишь, вознамерился ножом отворить мою душу миру, чтобы она страдала, и не соизволил заметить во мне ни печали, ни ноющей раны. Маргит — вот моя рана».
Он стряхнул саранчука, который с треском влетел в окно и вцепился в волосы. Работая сигналом, приходилось втискиваться в промежутки между скоплениями велосипедистов в белых и полосатых полотняных одеяниях. Разок пришлось резко притормозить, каменная голова при том гулко скатилась на пол и весь дальнейший путь, покачиваясь на битом ухе, продолжала выстукивать басовитую ритмичную дробь.
Вдруг накатило желание вернуться, отыскать среди прохожих тощую фигуру адвоката и попросить помочь вызвать сюда Маргит. Но инстинктивно хотелось докопаться до истины самому, Чандра, похоже, союзник сомнительный, хоть и вреда, по-видимому, не причинил бы.
— Тебя посол искал, — злорадно объявил Ференц, спеша по коридору с пачкой писем в руках и с таким растерянным видом, словно срочно требуется надлежащим образом решить вопрос решению не поддающийся.
— Но ты, же знал, где я.
— Еще бы, всегда есть повод смыться из конторы, — с наигранным участием кивнул Ференц. — Желаю отбиться. Старик рыкает. Это что у тебя?
— Старинная скульптура, — подбросил Иштван на ладони каменную голову.
— Мало у тебя в доме мусора? Сколько дал?
— Ни гроша. Подарок.
— Не боись, заплатишь. Они тут дают, чтобы побольше взять, вовсе не от большой любви.
— Не твоя забота.
— Ах, да, я забыл, к твоим услугам склад посольства, там черепков хватает.
Тереи проследил, чтобы завхоз отнес коробки с кинолентами на склад, в специальный шкаф с замком. Пустил вентилятор на полные обороты, так что на столе дыбом встали исписанные листки, собрал их и прижал каменной головой. Голова легла на разбитое ухо, волнуя вперившимся взором и пресытившейся наслаждением, набрякшей губой. Так иногда лежим мы в темноте, полные ожидания и страха, прислушиваясь, как бьется сердце.
Заворчал телефон.
— Это я, — раздался бас Коломана Байчи. — Где вас носит? Не успел Иштван доложить про фильмы, посол перебил:
— Как у вас машина? На ходу? Отправляйтесь домой, соберите манатки и скоренько в Агру. Проведете там за меня лекцию нынче в восемь вечера. Только выезжайте пораньше, там могут быть объезды, имейте в виду, сезон дождей, то дорога есть, то вместо нее река. Будут вопросы — отвечайте, но пророка из себя не стройте, никаких предвидений, особенно далеких. Рассчитываю, — он нарочито помолчал, — вынужден положиться на ваш здравый смысл.
— Так, может, лучше бы товарищ Ференц?
— Он нужен на переговорах по торговле. А я лечу на три дня в Бомбей, приезжает замминистра торговли, вернусь с ним вместе на подписание соглашения. Ситуация: назревает гол.
— Понял.
— Действуйте.
— Одну минуту, господин посол, а на какую тему лекция?
— Не очень конкретно. Венгрия сегодня. Можете взять проблему, в которой разбираетесь. Что-нибудь литературное. Говорите свободно, доставьте себе удовольствие, критикуйте своих коллег, специалистов по этим делам здесь нет, так что все впустую, что ни скажи. Строго между нами, чтобы здешняя публика сочла, что с нею говорят всерьез, надоедать ей приходится с час, не меньше.
— Может быть, о живописи? У меня есть приличный цветной фильм.
— Если уверены, что справитесь. Это даже лучше, можно начать попозже; они устраивают вечер под открытым небом, а чем длиннее фильм, тем меньше вопросов. Только настоятельно рекомендую, не вдавайтесь в критику соцреализма, вдруг туда принесет кого-нибудь из братских посольств, начнутся протесты, ни к чему устраивать спектакль из свары в нашем лагере. Ну, желаю успеха. В субботу отчитаетесь.
Тереи затолкал письма и брошюры в ящик стола, запер на ключ. Нашел на складе коробку с фильмом, проверил на свет кадр-другой, потому что индийцы часто укладывали взятые киноленты в коробки, не считаясь с наклейками, и, как на крыльях, понесся к машине.
Даже зной не показался ему таким гнетущим. Врываясь в открытые окна «остина», воздух тоненько пел, будто к дождю, и мерно сверлили слух голоса стрекочущих цикад.
Прислуга восприняла его отъезд с такой же нескрываемой радостью, с какой он сам воспринял внезапный отлет посла. Повар почесывал подмышку сквозь надпоротый рукав сорочки, уверял, что за всем проследит, и порывался даже приготовить какое-то особое блюдо, уместное в такую жару.
Но Иштван велел ему только пришить отскочившую пуговку к рубашке, которую брал с собой вместе с цветными блузами. Мысль его устремлена была к Маргит. Нет, на этот раз она не ускользнет, он дознается, в чем правда.
На бензоколонке, обсаженной малиновыми, как петушиные гребни, цветами конопли, он наполнил бак. Стеклоподобные прожилки в воздухе над открытой горловиной показывали, с какой быстротой испаряется бензин. На перепачканных смазкой туловищах рабочих блестели струйки пота. Рабочие двигались с несносной медлительностью, рты разинуты, на лицах выражение тупой муки. Рубашка прилипла к спине, солнце, упираясь в бедра, жгло сквозь брюки. По небу цвета мертвой бирюзы одно за другим неслись два облачка, и так завидно было, что там, на высоте, ветер, когда здесь, на земле, такая духота. Здоровенный жестяной щит, реклама бензина фирмы «Шелл», с намалеванной желтым раковиной под напором солнца издавал металлический стон.
Иштван вырвался на шоссе, едущие впереди грузовики поднимали клубы рыжей пыли, и, обгоняя их, приходилось поднимать стекла. Босоногие водители с мокрыми полотенцами на головах вели груженные с верхом машины одной рукой, наполовину вывалившись из кабин в тщетной надежде, что ток воздуха принесет им прохладу. Даже деревья стояли красные, запорошенные мягкой, как тальк, пылью. Темно-зеленой стеной стоял только вспоенный дождями сахарный тростник, около него хозяйничала стая обезьян, ломая и жуя стебли, истекающие липкой сладостью, а старые самцы, подобравшись к самой дороге, оскорбительно выпячивали облинявшие зады.
«Могло ли запретить ей встречи со мной британское посольство? — рассуждал Иштван. — В исследованиях, которые она ведет, никаких секретов нет. Она подписала контракт, она вольнонаемный персонал. Вне своих врачебных обязанностей имеет право вести себя, как хочет. Пусть меня ей выдали за шпиона и опасный подрывной элемент, но даже в этом случае, если то, что она говорила, правда, она пришла бы и в упор спросила, потребовала бы объяснений».
«Все, что шепчут женщины, не имеет значения, — презрительно скривил он губы. — Прикосновение руки, от которого током бьет, покорные губы, с готовностью открытое тело говорят больше, чем клятвы». Какие еще нужны уверения? Какое имеют значение слова по сравнению с очевидными знаками всесильной радости, которую доставляла им взаимная близость, вдох одного и того же воздуха, взгляд на один и тот же пейзаж? Соединение тел, открывших свои тайны, вкус кожи, запах пота и горячих волос, от которого волной встает желание. Любовные клятвы под парусом москитной сетки не нужны. Конечно, она могла сказать себе: «Хватит, нет, больше не стану», связать себя молчанием, но ладони ее пусты, они мечутся во сне по мятой простыне в поисках его рук, грудь желает быть придавлена его грудью, измята, напоена болью, сжата до потери дыхания, сладость ожидания вскипает в недрах тела. «Только бы мне до нее добраться, сойтись лицом к лицу — она не устоит, она покорно возвратится».
Тени деревьев, пролетая по маске «остина», утомительно нахлестывали глаза. Зной лишал сил, В кустах отдыхали караваны возов-тонг, возницы, забравшись под них, спали на клочочке тени, раскинув обнаженные ноги, сквозь красные подтеки пыли белели спины буйволов. Одни верблюды, не зная усталости, по-кроличьи возили высоко разрезанной губой в бахроме зеленой слюны, ощипывали мелкий лист с шипастых кустиков.
Иштвану вспомнились гипсовые фигурки в вертепе, из тех, что на клочках сена расставляют по костелам на Рождество. Предупреждающий сигнал не пробуждал даже малейшего шевеления. Отдыхающие каменели во сне, замершие под гнетом пылающего воздуха, полного насекомого зуда.
Между глиняными стенами плосковерхих хижин несло чадом, куриным пометом и подсыхающей тиной. Бассейны для дождевой воды светились, будто налитые воском, над отсверкивающей гладью, словно подтопленные коряги, торчали рогатые головы буйволов, перемазанных илом.
Волоча длинные радужные хвосты и причитая скрипучими голосами, дорогу перебежала стайка павлинов. Время словно загустело, и Тереи, не доверяя стрелкам, подносил часы к уху, шестереночки скреблись, словно жучок-древоточец, евший старую деревянную кровать в алькове родительского дома, расписанном голубой краской. Минуты убывали незаметно. Расстояние уменьшалось.
Дрожа от напряжения, свернул он в ворота парка, обсиженные лоточниками и факирами с корзинами, полными змей, и подрулил к остекленной конторе гостиницы. Взгляда хватило, чтобы увидеть за спиной молодого портье ключ от номера Маргит, висящий на крючке. Индиец улыбнулся Иштвану, как старому знакомому, свободные номера будут чуть позже, кое-кто уедет после сиесты, но ключ от номера мисс Уорд вот, пожалуйста. Ее нет уже несколько дней. Она уехала куда-то под Дехрадун. Там в деревнях много слепых. Уехала вместе с санитарами, а когда вернется, неизвестно. Наверное, когда организует медицинский пункт.
Иштван разозлился даже, что портье так много знает о Маргит. Выхватил ключ из желтоватой ладони портье и удалился с несколько деланной независимостью, стуча каблуками по кирпичному тротуарчику перголы. С чувством, что совершает гадкий поступок, отпер дверь. Зашарил глазами, как вор. Сердце билось, словно он делал что-то вопреки ее воле и трусил, что его за этим застанут. Презирая сам себя, открыл ящик стола и узнал перевернутую рамочку, чеканка по серебру, она лежала в самом низу. Он жадно схватил ее, вдруг они все же не встретятся, так пусть его присутствие в ее комнате будет засвидетельствовано перестановкой его фотографии, как о том она когда-то помянула в письме. Но рамка оказалась пуста. В приступе жгучего гнева он сжал кулаки.
Уж теперь-то придется вынюхивать, дознаваться, кто именно ему наследовал. Он заглянул в шкаф, на полку, под зыбким грибом подвязанной москитной сетки стояла тахта, рядом столик. Иштван обшарил и столик. Наткнулся на взрезанный конверт с письмом и отложил его, увидев марки австралийской почты. Сверху лежала телеграмма, его телеграмма. С оплаченным ответом, так он рассчитывал задеть ее за живое. Мелкая колкость. Он стоял, упершись коленями в край кровати, смущенный, сбитый с толку, словно пес, потерявший хозяйский след. В ванной все громче капала вода, крупные маслянистые капли разбрызгивались на мокром камне.
Опустившись на колени, он прижался липом к покрывалу, с болью вдохнул еле заметный запах, но, может быть, запах только чудился, в комнате стоял дух клопомора и несвежести, попросту нежилой дух.
Крепло чувство обиды, огорчения, совсем как у ребенка, когда взрослые не исполнили обещания. С комком в горле, уязвленный, злясь на самого себя за возню в комнате Маргит, где тишина явно звучала как запрет, он прошел в ванную, глянул в зеркало. Смятение на собственном лице разозлило еще больше. Мыл руки, словно хотел скрыть следы взлома. Полотенце было свежее, глаженое, белье, видно, меняли уже в отсутствии владелицы номера.
Со ржавого ситечка душа капала вода, капли набегали с отвратительной медлительностью. Взгляд не поспевал за полетом, схватывал только радужную пыль там, где они разлетались на солнечном свету, увлажняя пятно на скользком бетоне, поросшем шкурой плесени. Их чмоканье вызывало дрожь отвращения. Он вышел в комнату, спугнув ящерок, метнувшихся зигзагами со стен на потолок. «Ничего не понимаю, — терялся он в догадках. — Вот теперь действительно ничего не понимаю».
Он уведомил хозяев о своем приезде, вручил им круглые коробки с кинофильмом. Встреча предполагалась в саду под манговыми деревьями, усыпанными плодами и похожими на старые груши, ожидалось, что придет человек сто.
— Имеется разрешение властей, — пожилой индиец в фуражечке конгрессиста был явно рад. — Считается, что это выступление в частном доме, так что ни у кого нет права вмешиваться, но соберется не только семья, придут и гости.
Поскольку советник посольства похвалил желтые, в красную крапинку, плоды, ему в машину принесли целую корзину. Если их потихоньку сосать, они утоляют жажду.
Офтальмологическая больница издалека встретила его такой вонью йодоформа и гноя, как будто гнилостные процессы усиливаются от ливней. Зажав в ладони сердцевидный плод манго, он нюхал его, чтобы перебить дурной запах. Он рассчитывал поговорить с Конноли и при том выведать, что произошло с Маргит. Но застал он одного профессора, высокого и тощего шведа.
— Вам не повезло, — скривился швед, что следовало почесть улыбкой. — Доктор Уорд засела в самом очаге эпидемии, и, похоже, обнаруживается еще одна причина распространения болезни, причем классическая: кварцевая пыль.
— Это далеко?
— Километров сто, минимум два часа дороги, а максимум зависит от дождей, — швед поднял длинный костистый палец и с неприязнью указал на небо. — На своей машине даже и не пытайтесь, увязнете на первой же размытой переправе вброд.
— А очень бы хотелось посмотреть, что она там делает.
— Вас интересует борьба с трахомой? — тот же палец почесал в затылке. — Временем располагаете? Могу захватить с собой, завтра утром еду туда нашим «лендмастером».
— И вы меня возьмете, профессор? — не сдержался Иштван. — В котором часу подойти?
— В пять утра. Если ночью не будет ливня. Но будьте готовы к двухдневной отлучке, потому что если реки разольются… Мисс Маргит ждет инспекцию, а ее будет ждать сюрприз. Вы где остановились? В «Тадж-Махале»? Я за вами заскочу.
— Но у меня нет снаряжения для такой экскурсии, — вслух задумался Иштван, сгоняя с лица здоровенную муху, щекотание перебирающих лапок вызывало омерзение.
— Матрац и простыни могу ссудить вам наши, а, едой поделимся, если вы не слишком капризны.
— Я долго был солдатом, так что ем, что дают, — обрадовался советник. — Но сомневаюсь, что буду кидаться на еду, полюбовавшись на ваших пациентов.
— Если надумаете написать о том, как мы работаем, будем очень признательны, — осторожно соблазнял его ученый муж.
— Если в венгерской печати появится статья о группе ЮНЕСКО, это будет иметь для вас значение?
— Пришлите мне два экземпляра. Публикация важна не только для статистики, так сказать, еще один язык, на котором о нас пишут. Вы пробыли здесь достаточно долго, чтобы ничему не удивляться. И благодаря знакомству с доктором Уорд имеете представление о масштабах нашей работы. А я человек разговорчивый, но вы записывайте, а то в репортаже выйдет из меня дурачок и невежда, если вы запутаетесь в медицинской терминологии.
— Я дам мисс Уорд просмотреть английский текст, — Иштван пожал руку профессору, очень довольный, что распознал в нем тщеславие, голод по известности. Наверняка, прекрасный врач, но, запершись в кабинете, с величайшим наслаждением листает толстенный альбом, в который вклеены все упоминания о нем, о его миссии, о работе в ЮНЕСКО, и это-то и есть его разврат.
— А теперь вымойте руки, — повелительно сказал врач, открывая краник под приделанным к стене эмалированным сосудом, из которого потекла фиолетовая струя раствора марганцовки.
Когда по пути на вечер он, сидя в машине, провел рукой по щеке, показалось, что ноздри почуяли знакомый едва заметный запах, исходивший от рук Маргит.
Надежда на завтрашнее свидание преобразила его, вернулся юмор, он сыпал шутками. И показ фильма удался, хотя на провисшем экране лица внезапно искажались и то и дело проскакивали мечущиеся черные пятна от ночной мошкары, летящей на белый глаз проектора. Ночь опустилась теплая и парная, гости не хотели расходиться. Цветы в прическах женщин одуряюще пахли, шелестели шелка, общество разбилось на группы, устроилось на плетеных креслах, на кожаных подушках, а то и на пледах, расстеленных на траве. Стоило разговору примолкнуть, люди, словно исчезали, проваливались в темноту, и одни цикады рассыпали свои пронзительные трели с верхушек манговых деревьев.
В доме блюли традиции, челядь разносила стаканчики, но никак не с вином, а с лимонадом на тростниковом сиропе, в котором плавали, листочек мяты или цветок жасмина.
Советника посольства обступили местные землевладельцы, им тут принадлежали огромные плантации, сданные в аренду крестьянам за половину урожая. В клейком сумраке белели сорочки, узенькие штаны со складками, сходящимися к промежности, и похожие на юбки дхоти, люди выглядели как толпа безголовых и безруких привидений, лица являлись лишь изредка, подсвеченные огоньком папиросы, прикрытой ладонью, чтобы привлеченный светом ночной мотылек не затрещал, угодив на тлеющий жар.
— Как могло случиться, что вы не знали, что творит в Венгрии ваша служба безопасности? Теперь вы осуждаете злоупотребления, реабилитируете повешенных. У вас был хоть какой-нибудь контрольный аппарат? Он же должен был сигнализировать о творящихся беззакониях, — спрашивали Иштвана безгневные голоса. — Ошибки и нарушения возможны всегда и везде, но здесь речь идет об искажении основного принципа. В «Хиндустан-таймс» писали о тысячах людей, подвергшихся арестам безо всяких на то оснований. Допустимо ли все это валить на Сталина? И как тогда выглядит у вас закон, гарантирующий гражданские свободы?
— О злоупотреблениях знали, не могли не знать, — с живостью отвечал Иштван. — И от этого только труднее было жить. Никому не верилось, критические голоса, принимали за вражеские. Желудок производит пищеварительную кислоту, если пища не поступает, он начинает переваривать сам себя, там произошло нечто в этом духе, чрезмерно раздутый аппарат привилегированной и высокооплачиваемой следственной службы стремился доказать, что существует не напрасно, он не только вылавливал, но и творил врагов, чтобы иметь за кем охотиться.
— А закон? А суд, который обязан отличить правого от виноватого? — слушатели не отступались, скрестив на коленях горячие ладони, стараясь заглянуть в глаза, невидимые в темноте.
— Вы забываете, что у нас произошла революция, это неизбежная цена великих преобразований…
— Вот именно, но не слишком ли большая цена? — откликнулся чей-то бархатистый голос — Не исключено, что это бунт корней против цветов и плодов. Разорение культуры и красоты, которые создавались веками.
— Садовник подрезает дерево, чтобы оно обильней плодоносило, — отбивался Иштван, зная здешнюю приверженность к метафорам.
— Подрезает, но не рубит вслепую самые прекрасные из побегов, — возразил еще кто-то. — Подрезать следует разумно, на, то и существуют законы и кодексы.
— Весь мир движется к социализации, государство обобществляет крупные концерны, ограничивает доходы. Вы скажете, что в Западной Европе предприниматели сами делятся прибылями с рабочими и делают это по собственной воле. Но это потому, что видят, как наши рабочие участвуют в управлении государством. Собственникам приходится уступать, раскошеливаться, чтобы хоть как-то замедлить неизбежный исторический процесс, — пылко объяснял Иштван, — Приглядитесь, как обстоят дела у вас, сколько зол безо всякой своей вины вы получили в наследство от англичан. Перед вашим поколением стоят огромные задачи. Вы же только порог переступили, я имею в виду независимость.
— Мы в, техническом отношении отсталая страна, — признавали слушатели. — Мы еще не представляем себе, насколько и чем богаты.
— Нужны огромные средства, а кто нам их даст? Америка? Россия? А если и дадут, то что потребуют взамен? — перебивали голоса сомневающихся. — Мы опасаемся слишком резких перемен.
— Мы сторонники традиций, религии и древних обычаев, — пробасил кто-то во мраке, но явно безо всякой иронии. — Мы предпочитаем уравновешенный подход.
— Наш народ добр, он не хочет чужого, — пропел сладостный и мягкий женский альт.
— И если мы так напускаемся на вас, то не потому, что мы против реформ, — угощали Иштвана папиросами — Просто мы хотим знать, что нас ожидает.
— Потому что социализм придет и к нам.
— Китайцы, — прошипел старческий голос.
— Китайцы, к счастью, далеко. Наши крестьяне терпеливы.
— Но они требуют земли, — жестко сказал Тереи.
— Земля — это для них полное брюхо, это сама жизнь, — неожиданно поддержал кто-то.
— И так многое делается.
— И многое уже сделано. Причем мирными средствами, без насилия. Не сейте среди нас беспорядков и ненависти, зачем вы пробуждаете голод, которого никто не в силах утолить? Даже ценой крови.
Когда на веранде, за белыми колоннами крыльца, внезапно вспыхнули яркие лампы, это спугнуло гостей, они отворачивались, щурились, прикрывали расширившиеся в темноте зрачки. И сочли это намеком, что пора расходиться. Иштван удивился, увидев, как обильно зароился сад расходящимися, он пожимал протянутые руки и благодарил за благосклонное терпение, с которым его изволили слушать. Девушки прощались, низко склоняя головы и складывая ладони, как на молитву.
Машина больше всего напоминала жестяное корыто с четырьмя сиденьями, причем довольно поместительное, с лавками вдоль бортов, застеленными матрацами. К спинкам лавок были привязаны лопаты, топоры и полосы жести, скрепленные толстой проволокой наподобие частых веревочных лестниц — это для подкладки под колеса, чтобы не застрять в размякшем грунте, Иштван устроился на заднем сиденье рядом с профессором, набегающий воздух овевал ему волосы.
— Только бы погода удержалась, — изучал Сальминен чистое, словно выметенное небо. — Два часа нам ехать по шоссе, а потом через джунгли по колеям. Вот уж там не соскучишься… Я захватил двустволку, постреляем горлиц. Вы любитель охоты?
— Нет. Настрелялся без этого, — ответил Тереи.
— Нам повезло, нас война миновала, — понимающе кивнул профессор. — Иногда постреливаю, чтобы испытать быстроту реакции. Забавы ради.
— Печеный голубь — это вкусно, — вставил водитель. Вокруг тянулись равнинные поля, плантации сои и земляного ореха. Темно-зелеными каре с лиловыми султанами стоял сахарный тростник. Посреди купы высоченных деревьев затаился пруд, питаемый дождевой водой, белые волы с завязанными глазами вращали привод водоподъемника, а на деревянном дышле, словно воробей, примостился мальчуган в непомерно большом голубом тюрбане, он, подвывая, настегивал волов хворостиной. С колеса, к которому крепились лыком красноватые глиняные горшки, зеленым светом лилась вода, уходя в канал, орошающий окрестные поля.
— Предпочитаю охоту на подобные виды, — повел рукой Иштван на это зрелище.
— Я тоже. У меня с собой камера, — хлопнул профессор по кожаному футляру. — Но я коллекционирую только экзотику. Любопытная закономерность. Больше всего люди верят собственным глазам, хотя глаза как раз-то и подводят. У меня друзья в Мальме, пишешь им — вралем считают, а стоит фильм показать — в восторг придут.
— Я шлю фотографии сыновьям.
— Вы женаты? Что-то не замечал у вас обручального кольца.
— Снял. Давит.
— И на который год семейной жизни начало давить?
— Пальцы пухнут от жары, только поэтому. А вы что, решили, что я злостный соблазнитель женщин?
— А им нравится, когда соблазняют. По крайней мере, есть оправдание; меня соблазнили. Впрочем, некоторым и этого не нужно.
И выцветшие глаза профессора заговорщически блеснули.
Мимо пробегали деревни, серые глиняные призмы хижин, слепые стены, облепленные аккуратно сформованными лепешками коровьего навоза, тут его сушат на солнце, это запас топлива, безлюдные улочки, потому что народ уже вышел в поле окучивать батат и наполнять водой затейливую сеть арыков. Лишь возле колодца попались две женщины: одна в желтом сари, другая в светло-зеленом, — обе несли на головах пузатые глиняные сосуды.
С придорожных деревьев срывались тучи мух и слепней, захваченные набегающим воздухом, они били по лицам больно, как камушки.
— Сбавь маленько, — приказал профессор, завидя облезлых от парши дворняг, они разлеглись в пыли и даже не приподняли морд, чтобы глянуть, а что такое несется прямо на них, завывая клаксоном. — Их даже блохи не расшевелят.
Только миновали последние хижины, ударило тошнотворной вонью разложения. На лужайке клубилась бурая куча стервятников, они толкались и били друг дружку расправленными крыльями. Профессор велел остановиться и направился к стае, целясь объективом камеры в самую середину, птицы пугливо расступались, шипели, с клювов свисали болтающиеся лиловые обрывки кишок, длинные, голые, словно только что ощипанные, шеи извивались, как огромные черви. Стервятники, подскакивая, пятились, били крыльями, гоня на людей волну зловония от разлагающейся падали.
— Напоминают регбистов в момент свободной схватки, — донесся радостный возглас профессора. — Надо глянуть, над, чем это они. А, дохлая свинья! — восторженно пояснил он, присел и сделал наезд камерой на вспоротое брюхо и клочки шкуры, покрытые черной взъерошенной щетиной. — Замечательная сценка для моих гостей.
Он плавно повел объективом вдоль дуги ожидающих могильщиков. Птицы настороженно поводили головами. Профессор сделал шаг назад, и они тут же двинулись обратно, сначала медленно, а потом все набирая разбег, вприпрыжку, как детвора со стреноженными йогами, заспешили, широко раскидывая крылья, чтобы преградить другим доступ к добыче.
— Вперед хороший ужин, сигара, коньячок, а потом парочка видиков, вроде этого, чтобы не забыть, в каком мире живем, — длинное сухое лицо шведа сморщилось от злой усмешки. — А вы, гляжу я, бледненький стали. А еще фронтовик.
Падаль смердела.
— Давайте отсюда скорее, — попросил Иштван и, когда машина рванула с места, привстал ополоснуться в потоке воздуха, так что рубашку шаром раздуло. — Отвратительное зрелище…
— Вот именно, — кивнул профессор. — Затем и снимаю. Вы не смогли бы у нас работать. Вы слишком впечатлительны.
— Нет, что вы, — припомнилась Иштвану первая послевоенная осень, коричнево-желтые поля, глубокие следы танков в сухих зарослях прошлогодней сокрушенной и местами выгоревшей кукурузы. Отец Белы собрался за куропатками, а Бела позвал Иштвана. Обстреливаемая стайка кружила, как на привязи, и с громким шумом крыльев ныряла в сухие заросли. Иштван не промазал, посеченные дробью коричневые перышки клубились над стеблями шелестящими, пустотелыми, трещавшими под ногой. Он вломился в обобранные посадки. В самой гуще, словно в щелястом шалаше, лежал убитый немец в сапогах. Подковки и гвозди рыжели под косым солнцем, немец лежал на бороне, ушедшей зубцами в комья глины, на нем была серо-зеленая шинель, схваченная в поясе черным ремнем, залохматившимся от дождей и снега. Иштван подхватил его за рукав, сквозь жесткое сукно почувствовал, как разлезается плоть, перевернул тело навзничь. Из-под шлема оскалилось сероватое, лишенное черт лицо, сплошная шевелящаяся масса червей, и ударил в лицо вот такой же смрад, от него лоб взмокрел. Сквозь железные ромбы бороны видна была свежеутоптанная птичьими лапками земля, вся в белых пятнах помета, куропатки сходились сюда на жировку, склевывали падающих червей. Иштван разжал пальцы, и мертвец, словно с облегчением, замер, положа руку на редкую траву, будто хотел запомнить, как мягки эти стебельки. Донеслось хлопанье крыльев подстреленной куропатки, она билась где-то неподалеку, шуршали сухие кукурузные листья. Иштван нашел куропатку и добил, ударив головкой о приклад двустволки. Он уведомил старосту, и убитого немца похоронили, записав имя, сохранившееся в покоробленной от сырости солдатской книжке. А добытых куропаток он дня через два с аппетитом съел.
— Нет, я к вашей работе отношусь вполне спокойно. Даже Маргит…
— Ну, мисс Уорд — австралийка, — возразил профессор. — Это, знаете ли, почти особая раса, в них еще сохранилась крепость первопроходческого духа. Я на нее не надивлюсь, она работает, как мужчина, хоть ничто не заставляет, она единственная дочь в богатой семье.
— Вы ошибаетесь, кое-что заставляет, — пылко сказал Иштван. — Ей надо самоутвердиться.
— Женщина с характером и беспокойным умом. Ей нелегко будет найти мужа. Деспотична, замкнута, в быту это меня отпугнуло бы.
— О, доктору Уорд не угодишь, — подтвердил санитар, придерживая тюрбан, сбиваемый набегающим воздухом. — Сама работает, как машина, и другим спуску не дает.
— Да, — добавил водитель. — Она как офицерик только что из школы, терпеть не может, когда люди посиживают.
— В последнее время она как-то особенно была не в духе, — пригнулся поближе к Иштвану профессор, недовольный тем, что индийцы слышат его слова. — И неудивительно, жара и высокая влажность — это для женщин мука, климат убийственный, разлагает и физически, и духовно. Я с самого начала возражал против присылки женского персонала, тут даже мужчины страдают припадками ярости, которых, кроме как мильтауном, ничем не купировать. Или начинают пить. А она держится, мне повезло, крепкий орешек.
«Как вы ее мало знаете! — в душе возликовал Иштван. — Я один мог бы сказать, сколько в ней затаенной нежности и тепла, как она добра и сговорчива!» И тут же тенью набежало другое: внезапный разрыв, письма, на которые нет ответа, напрасные телефонные вызовы, жужжание в трубке, словно пространство, отмеренное проводами, вторит стенаниям дурному английскому выговору портье: «Мисс Уорд в отъезде». «Просьба передать, что звонили из Нью-Дели», — настаивал Иштван, портье по буквам записывал, кто звонит, и снова тянулись дни, и никакой вести. Нет, нелегко постичь, кто такая Маргит, у нее есть своя тайна, свое прошлое, подернувшее трауром жизнь. Но сегодня он станет лицом к лицу с ней и потребует объяснений. А какое он, собственно, имеет право требовать? Что он может предложить взамен? Да, он твердит «люблю-люблю», но чувство не оправдание, он просто-напросто эгоист, пожелавший распоряжаться ею как собственностью, владеть, разорять своими вожделениями.
А разве можно в любви вести расчеты, назначать прейскуранты взаимного обмена? Разве это не добровольная сдача в плен, которого сам не замечаешь? Обретение радости, — больше никому не доступной, непонятной, непостижимой, в беззаветном предании себя и добру и злу, потому что даже боль, наносимая этой рукой, всего-навсего ошеломляет, поражает осознанием того, насколько далеко зашло взаимное повиновение.
…«Лендмастер» резко остановился.
— Что случилось?
— По-моему, нам тут сворачивать, — озабоченно сказал водитель. — Тут ответвление на север. Пусть сааб глянет на карту.
Профессор развернул на коленях карту, испещренную зелеными прожилками, поводил пальцем по красным черточкам.
— Да, можно свернуть.
Машина резко накренилась, ухнула в разъезженный кювет и выкарабкалась на грунтовую дорогу. Седоков пошло трясти и раскачивать так, что пришлось судорожно хвататься за поручни, а коробки и тюки начали помаленьку странствовать, напирая на поджатые ноги.
— Это еще цветочки, это еще не так плохо, — утешил швед.
— Вы уверены, что мы свернули там, где надо? Профессор резко отклонился, чтобы не ударить Иштвана головой, и с какой-то детской хитринкой негромко сказал:
— По этой карте искать дорогу — пустое дело, ничего не сходится, кроме шоссе первого класса, А у здешних нюх, как у шакалов, сам убедился, они инстинктом чуют, где свернуть, мое разрешение им нужно, чтобы не брать на себя ответственность. Доедем, никуда не денемся.
Дорога местами пропадала, разбегалась веерами глубоких колей, пробитых колесами тонг, они ехали напролом, объезжали наполненные водой и окаймленные высокой травой рытвины и кусты плосковерхих карликовых деревьев, похожих на огромные грибы. Случалось, лавировали, спугивая стаи попугайчиков, зависавших над ними, поджав лапки, похожих на вихрь листьев.
И вдруг опять оказывались на дороге, мотор надрывался, извлекая колеса из глубоких колей, в радиаторе кипело.
Тернистые ветки цеплялись за снаряжение, подвешенное снаружи, царапали, обдавали рыжими муравьями, а уж те-то кусались, и пребольно. Усатые жуки карабкались по ногам Иштвана и с жужжанием взлетали с колен, вызывая дрожь гадливости.
На подпрыгивающей открытой ладони профессор протянул Иштвану пилюлю.
— От морской болезни. Слишком трясет.
— Спасибо, продержусь.
Но минутой позже, когда санитар обвис через бортик, утирая стеклоподобные нити слюны после приступа рвоты, Иштван почувствовал, как у него сводит живот. И отвел вбок лицо цвета недозрелого лимона, мычанием прося прощения и поводя выпученными темными глазами.
Они въехали в овраг с изрезанными лиловыми склонами, под колесами ходуном заходила перемолотая вода, фонтанами взметываясь оттуда по сторонам на осыпи.
— Смотри, застрянем, — предостерег профессор.
— Вижу, где кончается, — оскалил водитель белые зубы из-под темных усов. — Даю газ, чтобы не засосало. Машина выползла на твердый грунт, роняя с бортов жидкую грязь. Впереди лежала степь, поросшая редким кустарником. Бурой струей откатилась в сторону отара овец. Пастух, накрывшись от солнца мешком, держал под мышкой пику, а ладонями обхватил сосуд кальяна, окутанный голубым облачком табачного дыма.
Водитель, а после и санитар окликнули пастуха, но тот продолжал сосать мундштук, недоверчиво поглядывая из-под треугольного капюшона.
Они проехали так близко, что пастух, вытянув руку, прикоснулся к покрытому грязью борту, словно не веря собственным глазам.
— Темнота, — презрительно сказал водитель. — Не понимает, что говорят.
— Может, он нас боится? — предположил Иштван.
— Он? — водитель хохотнул. — Он шагу не отступит, он, если разозлится, запросто убьет. Саданет пикой и сбежит. Они только злых духов боятся. Дурачье деревенское.
Машина начала ритмично подскакивать, они ехали словно по стиральной доске, трясло так, что зубы стучали.
— Адское бездорожье! Что это? — простонал советник.
— К деревне подъезжаем. Или к водопою. Это буйволы такую гармошку вытаптывают, — ответил профессор. — Останови! — толкнул он водителя в плечо. — Выключай мотор.
И с неожиданной ловкостью выпрыгнул на дорогу с двустволкой в руке, указывая пальцем на пролетающую пару птиц кофейного цвета.
— Голуби.
Водитель пристегнул револьвер в полотняной кобуре и пошел следом, оба скрылись в кустах между камышом и высокой травой.
Когда мотор стих, стали слышны голоса джунглей, посвист птиц, басовитое воркованье голубей, верещание бесчисленных сверчков.
Иштван тоже сошел с машины размять ноги и вдруг застыл на месте, как вкопанный: из высокой, до колен травы, торчала плоская, покрытая чешуей голова и быстрые узенькие глазки в упор уставились на человека. Готовый к бегству, он повел взглядом в поисках какой-нибудь палки. Неведомая тварь, как допотопный гад, стояла на задних лапах и хвосте, опираясь передними о пружинящую густую траву и не отводя злобного взгляда.
— Это ящерица, сааб, — донесся сзади голос санитара. — Болотная ящерица. Она не ядовитая.
— Такая большая?
— И больше бывают. Они не кусаются. Из них сумочки делают и туфли.
Санитар сорвал со скоб лопату и протянул Иштвану.
— Шибаните ее.
Но рептилия уже поняла, что дело плохо, совершила длинный скачок, пригибая метелки трав, поплыла меж них, нырнула вглубь и исчезла. Только по зигзагообразному колыханию тростника можно было угадать, где она продирается. Высокая трава спутывала ноги бросившимся вдогонку людям, она становилась все выше, уже доходила до пояса, а губчатая топкая земля стала сочиться водой.
— Сбежала. Осторожно, тут топь, — санитар схватился за ветку. — Лучше вернемся.
Сквозь непрестанное и надоедное пение насекомых едва донесся стук выстрелов. Посчитали: два, потом еще два.
— Четыре голубя. А то и пять, — причмокнул санитар, заправляя под тюрбан выбившиеся пряди волос.
Он не ошибся. Бредя через хлюпающую топкую лужайку, они увидели профессора с двустволкой на плече и водителя, который поднял связку подстреленных птиц и торжествующе потряс ею.
— Поздравляю, — поднял над головой сомкнутые ладони Тереи.
— Ерунда, они непуганые, целишься, как в тире. Не охота, а бойня, — отговорился профессор. — Бил только ради ужина. Лишь бы не протухли до вечера, а то жара несносная.
Охотники обтерли платками потные лица, усеянные мошкарой, и, размазывая желтую пыльцу цветущих трав, обобрали со щек почти невидимые нити цеплючей, прочной и липкой паутины.
Довольные, они уселись на раскаленные клеенчатые сиденья, басовитое урчание мотора встретили с облегчением, оно хоть немного заглушало утомительный стрекот цикад и кузнечиков, понапрасну заставлявший прислушиваться своей переменчивостью.
Машина с усилием прокладывала путь сквозь кусты и травы, которые наматывались на оси, они ехали вверх по плавному склону холма к двум красным криво прочерченным колеям, уходящим за поросший разнотравьем перевальчик, — они снова угодили на дорогу.
Санитар расправлял крылья убитых голубей и выщипывал из-под перьев крупных, с горошину, птичьих клещей.
Иштван следил, как рубашка на спине горбящегося профессора то раздувается от набегающего воздуха, то облипает и мгновенно покрывается темными пятнами испарины. Грезились термос крепкого чая с ломтиками лимона и полурастаявшими кубиками льда и прохлада на лице от объемистой утробы сосуда, прежде чем первый глоток уйдет в горло.
— Не нравятся мне эти тучки, — профессор тыкал пальцем вверх, жмурясь от яркого света. — Эк высыпало.
— Нам бы старицу Джамны миновать, — торопился водитель. — Там дальше пески, дождь не страшен. Маслянистым воздухом размазывало по лицам удушающий луговой аромат. Вокруг еще плыли по травам обширные пятна солнечного света, когда с глухим шумом, молотя по листве и неистовствуя в просторах, надвинулись первые клинья ливня.
Индийцы взялись было ставить тент, но профессор приказал.
— Вперед! Дождик так себе. Быстрей, быстрей!
Но когда сплошные струи обрушились на них, в один миг вымочив рубашки и облипшие штаны, он сам схватился ставить стальные дужки, растягивать брезентовый чехол и застегивать пряжки. Ливень бил по полотну, как в барабан.
— Начались приключения, — криво усмехнулся профессор. — Чуяла моя душа, уж слишком яркое нынче было солнце. Верна пословица: «Задул муссон — из дому ни ногой».
Не езда, а подводное плавание в потоке, рухнувшем из хлябей небесных. Бесчисленные мухи, слепни и букашки, ведомые безошибочным инстинктом, вместе с людьми искали убежища под движущимся кровом, припадали к брезенту и, спугнутые топотанием ливня, метались по укрытию, задевая за лица и приклеиваясь крылышками к липкой коже.
«Лендмастер», накренясь, юзил одним боком в глубокой колее, гнал перед собой рыжий вал каши, замешанной на дождевой воде. В долине показалась деревня, десятка полтора глинобитных строений вразброс, плоские кровли обнесены высокими парапетами, в углах отверстия, куда вставлены половинки колен бамбука, расколотых вдоль, что-то вроде водостоков. Обильными пенистыми струями рушились оттуда плещущие потоки воды. Редкие деревья гнулись и подрагивали, подминаемые тяжестью ливня.
— Не останавливайся, — подтолкнул профессор водителя в спину. — Может, еще прорвемся на тот берег.
Деревня словно вымерла, только пара черных буйволов с огромными рогами, явно наслаждаясь, поднимала широкие ноздри навстречу ливню, молотящему по хребтинам.
С одной стороны дороги жилье было наглухо заперто, дверные доски почернели от дождевых струй, с другой — в темных пещерах лачуг мелькали фигуры людей, присевших на корточки, цветные юбки и ступни, расцвеченные жидкой глиной. Над любопытствующими лицами из открытых дверей стелился дым, прибиваемая к земле горькая пелена от тлеющего коровьего навоза.
Машину бросало вправо, влево, она скользила в перекатистом потоке цвета крови, ложем которому служила теперь дорога. Еще не выехав на берег, они поняли, что опоздали. Внизу с невероятной быстротой неслась разлившаяся река, вся в водоворотах, вся в бурунах, нагоняемых скорым бегом вод. Лилово-красный, илистый, густой, в комьях пены, похожей на распотрошенное легкое, валом валил сплошной потоп.
Даже не пытаясь высунуться из-под протекающего тента, прогнутого весом обрушивающейся воды, они меряли взглядом ревущую в низине реку в свирепости напора которой сомневаться не приходилось, и далекий противоположный берег, смутно проступавший сквозь чехарду летящих капель. Течение жадно набегало на недавние луга, ворочало вспоротый дерн, тыча повсюду розоватую пену. С небес обваливался потоп. На дороге ярились ручьи, они катили разваливающиеся комья глины, сбивалась в космы выдранная трава, обломившиеся ветки, казалось, неуклюже и упрямо сползают к реке, словно она их предназначение.
— Нынче о переправе и думать нечего, — вздохнул водитель, его мокрый тюрбан распустился, с повисшего конца капало.
— Придется ночевать, — решил профессор. — Хоть до места и рукой подать.
— Вы думаете, до завтра? — встревожился Тереи.
— Если дождь перестанет, — пожал плечами Сальминен. — Река вздулась за четверть часа, паводок сойдет — посмотрим. Надо поискать дом попросторнее. Поехали назад.
Легко сказать, поехали. Машина буксовала, колеса перемалывали жижу. Мотор завывал на высоких оборотах. Содрогаясь и переваливаясь с боку на бок, «Лендмастер» еле-еле карабкался вверх по уклону дороги.
Они остановились у открытых дверей лачуги, стоящей на отшибе, отсюда чуть выше, укрытая холмом, видна была деревня в гуще здешних акаций, с шипами в палец длиной.
По-домашнему пахло дымком, мокрой соломой, молоком и навозом. Один за другим путешественники спрыгнули с машины и нырнули в сумрак под кровлю, громко произнося слова приветствия. При слабом свете тлеющего очага Иштван увидел кучку присевших на корточки детей, заслонившую лицо женщину, в ее глазах поблескивало любопытство, и старого крестьянина. Его обнаженные, тощие, узловатые бедра и испещренные шрамами колени отсвечивали, как полированная бронза.
На кровати, прикрытый рядном и спеленатый, как кокон, кто-то лежал и временами вздрагивал от кашля. Сесть было не на что, пришлось тоже опуститься на корточки. В отличие от старика, в неподвижности которого чувствовалось достоинство очень утомленного человека, детвора непоседливо переталкивалась, перебрасывалась короткими фразами-вскриками, внезапно фыркала от смеха, напоминая птиц на ветке, мостящихся на сон грядущий. Шум и плеск пенистых струй за открытыми дверьми усиливали ощущение покоя и убежища. В другой половине помещения, отгороженной сточной канавкой, разлеглись две коровы, мирно жующие жвачку.
— Останемся здесь? — растерянно огляделся Тереи.
— А всюду одинаково, детей, правда, многовато, но уж ночь-то продремлем… И к тому же, они сбегут, вот увидите, они нас попросту боятся, мы для них существа из другого мира, откуда добра не жди, — уверял Иштвана Сальминен. — Кто там лежит? — показал он на кровать. — Спроси, — приказал он водителю. — Больной?
Последовал обмен фразами, и водитель перевел:
— Нет, не больной, просто очень старая женщина. Его бабушка, — показал он на хмурого хозяина.
Решив рассеять настороженную недоверчивость, Тереи угостил мужчин папиросами. Хозяин помедлил, взял папиросу, осмотрел, понюхал и положил на глиняный пол возле босых ног. Вся семья внимательно и восторженно следила за ним.
Сальминен открыл круглую жестянку с печеньем, запахло ванилью, на каждом кусочке, кроме наколки, было выдавлено улыбающееся личико, он протянул по штучке детям и женщине, у тех глаза округлились от напряжения, но дар, хоть и: робко, был принят, и тогда профессор принялся хрупать печеньем, без слов показывая, что надо с этим делать. Кто-то из детей слегка куснул подарок, хихикнул, — застыдился, остальные держали кружочки и рассматривали с обеих сторон, как картинки, им явно было жаль грызть такие красивые вещи.
— Я же говорил: они нас боятся, — вполголоса сказал швед. — Значит, не той дорогой едем. Если бы наши тут до нас проезжали, нас бы иначе встретили. Спроси у него, — подтолкнул профессор санитара.
— Он говорит, нет, ни автомобиля не видели, ни англичан, — с оттенком презрения перевел санитар. — Темнота деревенская, он; дальше своих грядок носа не высунул за всю жизнь, он даже на поклонение ходил только в храм у реки.
— Скажи ему, кто мы.
— Уже сказал, — усмехнулся санитар. — Но тут слово «врач» значит «колдун». Он спрашивает, мы пришли с полицейскими, которые в деревне?
— Скажи, что нет.
— Сказал.
— Зачем пришли полицейские?
— Он говорит, не знает. Перед дождем слышали выстрелы.
— Наверное, когда вы стреляли по голубям, — вмешался Иштван. — А вдруг это священные птицы?
— Нет, — возразил водитель, пересел поближе к старику и принялся за расспросы. — Полиция ловит дакойта. Она стреляла из винтовок, — переводил он по ходу разговора. — Поэтому крестьяне такие испуганные. Дакойт — это разбойник, грабитель, он родом отсюда, но здесь никому худа, не сделал. На разбой он уходил очень далеко, иногда пропадал на полгода. Он знает дакойта, это его родственник. Дакойта не поймали, это хорошо.
— Вы что-нибудь поняли? — спросил швед, пустил жестянку из-под печенья по глиняному полу к детворе, кроха-девчушка хихикнула и отправила жестянку обратно, профессор повторил маневр, и пошла игра, так что не заметили, что дождь кончился, только с крыши течет, а небо очистилось, посветлело, и сразу же от земли повалил пар.
Иштвану показалось, что нехитрая игра с жестянкой рассеяла отчуждение. Настроение переменилось, и женщина принесла кринку с холодной простоквашей.
— Собираетесь пить? — встревожился Тереи. — А бруцеллеза не боитесь?
— Дают — надо пить. Заедим сульфагуанидином. Профессор со смаком глотал прохладную комковатую жидкость. Водитель и Тереи последовали его примеру. Один санитар замахал руками, мол, нет, спасибо.
— Он уже знает про бактерии и вирусы, — посочувствовал профессор санитару. — Но не дошел еще до той простой истины, что важнее всего поддерживать в организме равновесие, и излишнее самоограничение, чрезмерная гигиена только ослабляют иммунитет. Надо жить среди инфекций, надо есть, брать в руки, вдыхать. И не смотрите на меня так, я гарантирую, что, если вы не заболеете от одного ожидания болезни, ничего с вами не случится. А ну, детки, ешьте, — поощрил он жестом детвору.
И вмиг все принялись за печенье, сторожко, как бельчата, посматривая на шведа.
Профессор вынул из кармана футлярчик, откинул кожаный клапан и что-то крутил там пальцами до тех пор, пока в помещении не грянул синкопированный джазовый ритм, дети воззрились на чудо, как зачарованные, даже старуха в постели приподнялась на локте и из-под рядна показалась гладкой бронзы голова с редкими прядями седых волос.
— Японский, на транзисторах, они делают лучше наших, я в Гонконге купил.
В дверях потемнело, пригибаясь, вошли двое полицейских в шортах, форменных рубашках с закатанными рукавами, с красными тюрбанами на головах, выпрямились, остановились, один оперся на винтовку, второй, в темных очках, заправив большие пальцы за полотняный ремень, перекосившийся под тяжестью кольта, явно тщился угадать, с кем имеет дело и как себя вести, то ли отнестись к незваным гостям сурово и высокомерно, как к возмутителям спокойствия, то ли проявить вежливость, поскольку это белые иностранцы. Профессор продолжал игру с детьми. Полицейские не произнесли освященных слов приветствия, и никто не поздоровался с ними.
Офицер задумчиво присел на корточки и, когда жестянка подкатилась к нему, ловко оттолкнул ее в сторону.
— Кто такие? — начал он. — Что здесь нужно?
— Из Агры. Из миссии ЮНЕСКО. Пережидаем дождь.
— Почему именно здесь?
— Судьба, — усмехнулся профессор, и полицейские кивнули, это они поняли.
— Кто-нибудь из вас врач?
— Да. Я.
— У нас двое раненых. Не соизволит ли сааб перевязать?
— Я глазник, но сделаю все, что смогу. Где раненые?
— Недалеко, но на машине не проехать. Есть лошади.
— На своих на двоих способней, — профессор встал, приказал санитару взять сумку с лекарствами, ко всеобщему сожалению, сунул поющий радиоприемник в карман и вышел наружу.
— И вы со мной? И охота вам по такой грязище? Вас никто не заставляет, — удивился он.
— Разумеется, идем вместе. Это же интересно.
И Тереи, пригнувшись, вышел за порог, о который звякнула подкатившаяся жестянка. Они шли в облаке шумной музыки, выманивающей любопытных из хижин. Воочию было видно, какое разорение причинил ливень, по дороге навстречу сверху сбегала вода, она была кофейного цвета, веселая, полная бликов. Приходилось огибать широко разлившиеся лужи, обрамленные хворостом, пучками травы и толстыми, словно вырезанными из линолеума, листьями.
От объятой паром земли валил одуряющий аромат. На небе застыли полоски полупрозрачных облаков, словно метки быстрым мелком, едва заметный след ушедшей бури. Палило солнце, издалека слышался сердитый шум разлившейся реки.
— Где его ранило? — спросил профессор.
— На дереве, — ответил офицер на полном серьезе.
— Я спрашиваю, в какое место он ранен, — и швед указал открытой ладонью на грудь.
— В голову. Он без сознания… Но все время говорит, так что, наверное, с ним не так уж плохо.
— А другой?
— Из местных. Удар ножом. Неглубоко.
Они миновали деревню и свернули в высокие травы, истекающие водой.
Из-под ног, хлопая мокрыми крыльями, порскнули куропатки.
— Жаль, не взял ружья, — проводил швед взглядом птиц, скрывающихся в кустарнике.
— Когда их ранило? — допытывался Иштван. Санитар переводил.
— Вечером и ночью.
— А почему стреляли нынче утром?
Полицейский бросил на советника угрюмый взгляд, пожал плечами.
— Не знали, сколько их там. Лучше быть осторожным.
— А был один?
— Один.
— Взяли?
Полицейский шел быстрым шагом, намокшие шорты шлепали, чмокала грязь на тропе.
— Нет, — выдавил, наконец, офицер, — Ушел.
— С оружием?
— С ножом. Поймаем — пойдет под суд. И на каторжные работы. Это хуже, чем смерть.
Над болотцем, поросшим тростником и камышом, зудящими столбами вилась мошкара.
Чуть в стороне стояло несколько оседланных лошадей, спины у них были темные от недавнего ливня, седла прикрыты искрящимся на солнце прозрачным пластиком. Бурая хатка с плоской крышей, обрамленной толстым глинобитным парапетом, издали выглядела как дот среди банановых стеблей с молодой листвой из зеленого света. За ней просматривалось манговое дерево, высоченное, развесистое, с белым стволом и обвисшими с ветвей корнями, уже вцепившимися в землю.
При лошадях караулил полицейский, винтовка на ремне висела у него с плеча стволом вниз. Привалясь спиной к стене хатки, сидел мужчина, так сидят куклы, с широко раскинутыми, выпрямленными ногами. Посредине груди крест-накрест пластырем был приклеен тампон из перевязочного пакета. Рядом с мужчиной на корточках сидела старуха, время от времени она поднимала медный кувшин, лила воду струйкой в горсть, шумно набирала с ладони полон рот и прыскала в лицо раненому. У того ко лбу липли мокрые волосы, а веки были опущены от смертельной усталости.
— Пустяк, даже кровь не течет, — пренебрежительно бросил офицер, обходя раненого и направляясь к двери. Там на расстеленной палатке лежал полицейский, возле него сидело еще двое. Забившись в угол и обняв колени руками, скорчась сидела молодая женщина с буйно взлохмаченными волосами, глаза у нее горели. Из разодранного лифа торчали острые груди того же цвета, что и плечи, в поле она работала обнаженной до пояса.
Профессор наклонился над лежащим. Бинт, которым раненому обмотали голову, почернел от заскорузлой крови. Профессор нагнулся еще ниже, приподнял у лежащего веко, заглянул в зрачок, взял обмякшую руку раненого, пощупал пульс и, словно с неприязнью, отпустил. Рука шлепнулась о глиняный пол. — Он уже коченеет.
Санитар торопливо застегнул клапан клеенчатой сумки со знаком красного креста.
Они вышли из хатки, пропахшей стылым очагом и мокрой глиной. При двери висели покоробленные сухие стручки красного перца, шелестящие от движения воздуха.
— Умер? — недоверчиво переспросил офицер.
— Часа два назад.
— Не может быть, только что был теплый.
— Положите на костер — он горячий будет. Но труп. Можете жечь.
Швед направился к стене, где сидел полуголый крестьянин, раненный в грудь. Развернул змейки фонендоскопа, выслушал сердце.
— Как это случилось? — спросил он у старухи, сжимавшей медный кувшин.
— Как это случились? — повторил санитар. — Говори правду. Старуха быстро заговорила, санитар едва успевал переводить, иногда запинался, не мог подобрать слова, но, подгоняемый повелительным жестом профессорской руки, кое-как продолжал.
— Он был у нас уже два дня, ел и пил, мой сын принял его, как брата. Всё из-за этой мерзавки, — показала старуха пальцем на молодую, которая поползла к порогу и налегла на него локтями, запястья блеснули браслетами из серебряной проволоки, молодая, словно по-собачьи, ловила носом запахи, не сводя глаз с дальних зарослей. — Ему выпить захотелось, он послал сына в деревню, не в эту, в дальнюю, за реку, дал ему браслеты продать, сказал, из тех денег заплатит. Сыну пришлось идти, потому что у него было ружье и нож. Он хвалился, мол, убил двух полицейских и отрезал нос шпиону, который за ним следил. Эта страшный человек, хуже злого духа, а ей понравился. Сын ушел, а она сразу к нему на крышу, по первому зову. Знаю, что они там делали, я слышала, я каждый звук понимаю, у нее браслеты на йогах звякали, когда она колотила пятками по заднице этого кабана. Я крикнула: «Спускайся», а она не хотела. Она меня звала: «Мама, идите сюда», чтобы поизмываться, показать, мол, добилась своего, проклятая.
— И неправда — крикнула молодая с порога. — Я на помощь звала, он меня силой брал.
— А сын узнал у торговца серебром, что этого ищут, полиция ходит по деревням, вот-вот к нам нагрянет. Он боялся, что его тоже схватят. А тут патруль, он им и сказал, что у него за гость.
— Он на деньги польстился! — крикнула молодая. — Продал друга, который ему платил за каждую горсть риса.
Раненый сидел неподвижно, откинув голову на исходящую паром стену, всю в дырках от пуль, как разглядел Иштван. Глаза раненого были полузакрыты, словно происходящее вокруг уже не имело значения, он, казалось, силился понять, что происходит у него внутри.
— Полицейские тихо подошли к самому дому, — продолжала старуха.
— Потому что их вел предатель. Но кони фыркали и спотыкались в темноте, — торжествовала молодая. — А мы на крыше не спали. У нас душа пела.
— Молчи, сука! Они по всей крыше катались, она его раздразнила, заигрывала. Передыху не давала, все мало ей. Я все слышала, если б он ружье внизу оставил, я бы стрельнула, но он, трус, ружье с собой наверх забрал.
— Потому что умный, — отрезала молодая.
— Как стали подкрадываться, он стрельнул с крыши, полицейские остановились и тоже стали стрелять. Потом мой сын крикнул: «Бегите, а его полиция убьет!» А эти слезли вниз, меня связали, рот заткнули. Она ему помогала.
— Откуда знаете, что помогала? Темно было.
— Темно было, и один полицейский залез на дерево, потому что оттуда всю крышу видно, стрельнул оттуда и ранил этого в ногу.
— И не ранил! — ударила кулаками в порог молодая.
— А чего он тогда кричал? — потянулась старуха к двери тощей жилистой шеей.
— От радости. Он подстрелил полицейского на дереве и слышал, как у того винтовка упала, а потом он сам с ветки на ветку валился.
— Убийству радовался.
— Их было много, а он один. Он смелее всех, — не унималась молодая.
Полицейские безучастно переводили взгляды с одной женщины на другую, курили папиросы. Только тощая грудь раненого трепетала от прерывистого дыхания.
— Второй полицейский полез на дерево и давай стрелять, и пришлось спрятаться в дом, тогда другие подбежали, пробили дырки в стене, потому что глина крошится, вставили в дырки дула и тоже стали стрелять. А он залег с ней под тем местом, где дула торчали, и ничего ему эта стрельба.
— И вас туда перетащил, потому что не хотел вашей смерти! — крикнула молодая. — Вы мать предателя, вы неблагодарная!
— А когда начали долбить с другой стороны, она завопила, чтобы не стреляли, что она выходит.
— Он меня пожалел, не хотел, чтобы меня убили, — яростно перебила молодая.
— И она дала ему юбки и платок, сама осталась, как теперь, завизжала, завыла у порога, как собака: «Не стреляйте, это я, Лакшми!» А тот, подлец, выскочил. Сын думал, это она, бросился навстречу, а тот пырнул его ножом и сбежал… Ему вслед стреляли, но не попали. Полиция до утра ждала, чтобы войти. А она им не сказала, что уже можно, только все плакала. А я не могла, я связанная лежала с тряпкой во рту.
— И неправда, и не плакала — я смеялась — вот! Я Кали благодарила за то, что он спасся.
— А мой сын теперь умрет…
— Не умрет. Переведи, — сказал профессор санитару. — Не умрет, если бронхи целы. Легкое пробито, но сердце не задето. Будет жить.
— Лучше пусть умрет, — твердо сказала молодая. — Все равно мой Мандхур придет и убьет его в наказание. Обязательно убьет за измену. Лучше пусть сам умрет.
Этих слов старуха-мать не вынесла, впилась ногтями в землю, набрала — полные горсти грязи, вскочила, швырнула в лицо молодой, та зажмурилась, старуха ударила ее по голове и пнула ногой в бок.
Иштван сделал было движение разнять, но профессор придержал его.
— Не вмешивайтесь, — и указал на полицейских, которые с полным безразличием смотрели на происходящее. Колеблясь, плыл табачный дым, лошади секли крупы хвостами и шлепали копытами по жиже под ногами.
— Пойду в совет стариков, они тебя накажут, — кричала старуха, слепо молотя обеими руками, словно плыла и с трудом удерживалась на поверхности.
— Мама, — внезапно отозвался раненый.
При этом хриплом зове старуха опомнилась, метнулась к сыну, стоя на коленях, стала гладить высоко подстриженный висок, ласково теребить сыну ухо.
Раненый поднял руку от бедра, показал на дверь и слабо покачал головой, словно, говоря: «Нет, нет».
И тут молодая прянула с порога и, шлепая босыми ногами, понеслась к делянке сахарного тростника, по соседству с густым колючим кустарником. Полицейские бросились вдогонку, но она, охваченная жаждой бегства, была вертче. Один из полицейских сорвал пластик с седла, вскочил на коня. Однако доскакав до зарослей, убедился, что сквозь колючки не продраться.
— Стой, стрелять буду! — крикнул он, вставая на стременах и целясь в чащу на хруст веток: беглянка, видимо, ползла низом, как ящерица. Но так и не выстрелил.
Патруль стянулся к офицеру, тот начал командовать, кому где засесть.
— Вот и порядок. Она выведет нас на след, — сказал офицер. — Наверняка, они договорились, где встретятся. Погубила мужа, теперь погубит любовника, — спокойно объяснил он — С ума сошла от любви. «С ума сошла от любви», — запомнилось Иштвану. И он тоже с ума сошел, уклонялся от обязанностей и стремился отыскать Маргит вопреки ее воле; Любовь… Он чувствовал, что вот-вот увлечет его с собой эта могучая стихия, с одинаковой легкостью созидающая и рушащая.
Хорошо, что полицейский не выстрелил. Тереи знал, что тогда неминуемо схватился бы с ним. Он несколько раз глубоко вздохнул, постепенно успокоился. «Неужели я настолько на стороне молодой, растоптавшей прежние связи? Последовавшей зову, который и мне знаком? Вот дикарка», — думал он, подразумевая под этим словом верность правде чувства и смелость быть самим собой.
— Как поступим с ним? — указал он на раненого, при котором хлопотала мать. — Его надо бы в больницу.
— В седле, тем более на тонге, ему только хуже будет, — сказал офицер. — Впрочем, надо у него спросить, — он наклонился к раненому. — Ты хочешь, чтобы тебя забрали отсюда?
— Да, — горячо сказала мать. — Спасите его.
— Нет, — простонал раненый. — Я буду ждать здесь.
— Кого будешь ждать? Её? — яростно воскликнула старуха. — Она вернется с этим, она сбежала к нему… Слышишь? Она вернется посмотреть, как он тебя убьет. Ты этого хочешь?
— Да, — шепнул раненый, возя бессильными пальцами по размокшей земле.
— Не имеем права забирать насильно, — с облегчением сказал офицер. — Раз он не хочет, нельзя.
— Если нужно, дам машину, — сказал профессор.
Иштван вздрогнул, неужто поездке конец, придется возвращаться и он так и не увидит Маргит. И всем сердцем пожелал, чтобы офицер настоял на своем. Пусть раненый останется здесь.
— У него даже кровотечения нет, — повторил офицер.
— Есть. Оно внутреннее, кровь собирается в плевре, — покачал фонендоскопом профессор. — Могут быть осложнения.
— Могут, но не обязательно же, — с таким пылом вмешался Иштван, что самому стыдно стало от собственного голоса, произносящего приговор раненому. — И чем вы ему помогли бы в больнице?
— Наложил бы сдавливающую повязку, чтобы зафиксировать легкое. Впрочем, тромб, который там образуется, сам и зафиксирует, и сдавит, — профессор потянулся за сумкой санитара, и Тереи облегченно вздохнул, поняв, что они двинутся дальше.
— Я оставлю ему кодеин, докопался швед до нужного пузырька. — Скажи ей: если он начнет кашлять, нужно дать ему несколько капель с водой. Лежать ему нельзя. Пусть сидит, как сидит.
Мать сжала пузырек в руке и смотрела на них с отсутствующим взглядом, другой рукой обнимая сына, словно бы задремавшего с бессильно поникшей головой.
— Вас обратно проводить? — спросил офицер. У него за спиной полицейский держал в поводу двух лошадей, те нервно топтались, дергали головами, встревоженные разъездом остального патруля.
— Благодарю. Доберемся сами.
Офицер, подняв ногу в стремя, придержал коня, потом вскочил в седло, небрежно отдал честь и на рысях умчался прочь.
Когда они дошли до подмокшего луга, Иштван обернулся, чтобы окинуть прощальным взглядом пару, сжавшуюся у красноватой стены хатки. Мать, присевшая на корточках у распростертого тела сына, напомнила ему готическую «плету», только безжалостно издевательскую по отношению к нему самому. Профессор сунул руку в карман и машинально включил приемник, но гнусавый голос саксофона здесь, в беспредельности раскинувшегося ландшафта, среди высоких трав и шипастых акаций, среди набирающего силу хорального стрекота, зуда и жужжания миллионов насекомых, которые, спасшись от потопа и обсохнув, славили солнце, звучал так кощунственно, что швед выключил свой аппаратик..
— Вы думаете, она вернется к мужу? — раздумывал вслух Тереи. — На что он рассчитывает?
— На то, что своей беззащитностью расшевелит в ней инстинкт заботы, на то, что она, в конце концов, последует за тем, кто больше нуждается в ее помощи. Но он ошибается, потому что при нем мать. Этого довольно, чтобы совесть молчала. Она последует за тем, кто более одинок. Бандит одинок, весь мир против него. Тем выше он будет ценить ее, тем жарче будут их ночные объятия. И пока он жив, пока его не пристрелят, ни один мужчина на свете не будет принадлежать ей так безраздельно.
— А уж мужчина-то он в полном смысле слова, — засмеялся Иштван. — По крайней мере, судя по словам старухи. Не то, что этот отупевший трудяга-вол, супруг законный.
— Неужто любящий и верный супруг всегда так жалок? — профессор приостановился и закурил. — Почему-то он не пробуждает во мне сочувствия.
— Он предал. Причем предал от жадности. Можно представить сотню доводов, чтобы оправдать его, но ни вы, ни я не испытываем к нему симпатии, потому что признаем только честную борьбу и, как и весь мир, терпеть не можем предателей. Он польстился на деньги за голову, как ни говорите, а друга детских лет. Иногда приходится прибегать к услугам Иуды, ему потом платят, но руки не подают и за стол с ним не садятся.
— Так вы хотите убедить меня, что мы оба на стороне этого бандюги? — вознегодовал швед.
— Нет. Просто мы оба не признаем принципа, что цель оправдывает средства. Это действенный принцип, не спорю, но он губит тех, кто его применяет.
— Вам по душе рыцарские жесты, вы верите в поединок между преступником и благородным полицейским, которому приходится рисковать, как в романах Грэхема Грина, — иронизировал профессор, окутавшись облаком табачного дыма. — А хватит ли у вас смелости сказать: «Я никогда никого не предал!»? Не ради денег, не об этом речь, а ради положения, ради того, чтобы не ввязываться в спор, чтобы от вас отстали… Что, вы ни разу не открестились от истины? Я, старый человек, могу себе позволить не лгать. Конечно, в ином смысле, но я не намного лучше этого туземца, которому судьба отплатила, не сходя с места. И это ему большое везение, он в расчете, а вот наши вины еще вопиют о справедливости.
— Терпеть не могу таких разговоров, — вспылил Иштван. — Так любую подлость можно оправдать. Вероятно, я покажусь вам глупцом, но я на стороне этой женщины, она следует зову страсти и сердца, у нее хватает смелости быть самой собой.
— Зову утробы она следует, — швед бросил окурок в траву. — Она мыслит низом живота.
— Она женщина.
На том и кончился разговор среди окутанных парным туманом трав. Из-под ног, стрекоча пунцовыми крылышками, выпархивали крупные кузнечики и, словно сухие стручки, падали, сливались с гущей и там, невидимые, заводили торжествующую песнь.
Над деревьями порозовело, и облака, распростертые в вышине, как тончайший тюль, заиграли красками, тем более яркими, чем ниже опускалось солнце.
— Есть охота, — примирительно сказал, наконец, профессор. — Пора заняться кухонными делами.
— У нас голуби есть, — напомнил санитар.
Когда они опустились на деревенскую улицу, где гурьба полуголой детворы по уши в грязи сооружала запруду, профессор снова включил приемник. Концерт закончился, следом из Нью-Дели пошел выпуск последних известий на английском языке. Иштван с интересом прислушался, дети окружили удивительных чужестранцев, забегая вперед и бесцеремонно заглядывая в лица: и музыка, и этот голос из кармана профессора одинаково изумляли их.
И вдруг в конце выпуска, после сообщений о встрече премьер-министра с делегацией сикхов, требующих автономии, о борьбе с размножившимися тиграми в Северном Вьетнаме и пожаре на судне с хлопком в Калькутте, Иштван услышал новость из Европы, оттесненную на самый конец, сокращенную до одной фразы: «Будапешт. Признав, что в работе службы безопасности имели место злоупотребления, правительство объявило амнистию политическим заключенным; как полагают в осведомленных кругах, освобождению подлежит около четырех тысяч человек». Сами сжались кулаки, узнать бы побольше, услышать хоть какой-нибудь комментарий, но вокруг была Азия, и слушателей занимали азиатские дела, а не то, что творится на другом конце земного шара с крохотной девятимиллионной венгерской нацией.
— Вы слышали? В Венгрии амнистия! Сосредоточенный на своем, профессор не обратил внимания на сообщение. — Я думал, сводку погоды передадут, я новостей не слушаю, — сознался он. — А что это значит?
Как ему объяснить?
Водитель доложил, что договорился насчет кроватей, распаковал постельное белье, развесил москитные сетки; а хозяева по доброй воле ушли к соседям, как и предсказывал профессор.
Санитар взялся за голубей. Перья поддавались без сопротивления, кожица расползалась, пальцы липли к губчатому мясу, как к глине.
— Выбрось, — приказал профессор, — Стухли. Достань консервы и завари чай. А мы сходим к реке, посмотрим, не сошла ли вода.
Улица зароилась людьми, запищали флейты, забухал барабан. Они выглянули наружу. Это несли завернутое в простыню тело полицейского, чтобы сжечь на берегу.
Утро началось неторопливым шествием буйволов, топотом стада, с которого льет жидкая грязь. Детвора перегоняла скот с топких речных разливов на луга.
Иштван брился, выворачивая шею, чтобы разглядеть щеку в зеркальце, от которого било таким ярким светом, словно в нем трепетал сам залог солнечного дня. Вокруг теснилась толпа детворы. Худенькие девочки нянчили пузатых младенцев, усадив младшую родню на бедро, девочки щебетали, как воробышки, гоняли мух, норовивших забраться в открытый рот и широко распахнутые глаза Селяне принесли молоко и творог, принять плату с достоинством отказались.
Река спала, оставив серебристую полосу жидкого ила шириной в полтора десятка метров. Двое подростков, бредя по колено в воде, шестами нащупывали твердое дно, подбадривали друг дружку криками. Их посеченные взмученной рябью отражения скрадывала быстрина.
Втыкая в ил оголенные ветки с султанчиками дрожащей листвы, эти двое обозначали новый брод. За ними оставалась колеблемая потоком аллейка. Выходило, что нужно прямо от берега ехать до середины реки, там свернуть вверх по течению по нанесенной за вчерашний день твердой песчаной отмели, одолеть сотню метров до известнякового порога и по нему выбраться на другой берег. Водитель сам спустился в мутную воду, проверил путь. — Попробую проехать.
Однако профессор предпочел дождаться полудня и велел держать наготове пару волов — вдруг мотор заглохнет. Местные расхватали багаж и перенесли на тот берег, устроив себе из переправы большое развлечение. Тереи доверил мальчугану сверток с одеждой, а сам кинулся вплавь, за ним последовало двое здешних пловцов, они молотили руками по поверхности, но угнаться за иностранцем не смогли. Вода отблескивала желтизной, купанье освежало.
Скользя в жирном, как сало, иле, Иштван выбрался на берег, и оказалось, что у него ноги до колен окрашены в красный цвет. Ругая сам себя, он долго отмывался, но, в конце концов, пришлось согласиться на то, чтобы шестеро индийцев вынесли его на траву. Там они охотно закурили папиросы, которыми он их угостил.
Вся деревня сбежалась поглазеть на переправу, водителя ободрял хор голосов. «Лендмастер» медленно продвигался вперед, окруженный толпой мальчишек, они цеплялись за бортики и от избытка усердия топтались перед самым радиатором, показывая, что дно ровное.
Обошлось без приключений. Пригнанная пара волов оказалась излишней.
— С нынешнего дня буду величать вас капитаном, — сказал Иштван профессору, мостясь на своем месте в машине. — Вы прекрасно смотрелись в автомобиле посреди реки, ни дать, ни взять, как на мостике тонущего корабля.
— Благодарю, обойдется, — проворчал Сальминен. — Вы знаете, к рекам у меня здесь гадливое чувство, они мне до тошноты напоминают нечто кладбищенское. Не всякий труп обычай и скупость велят сжигать.
На том берегу все переменилось, как по волшебству, ехали безо всяких осложнений. Через час навстречу попался обоз тонг, груженных мешками, колеса, сбитые из толстых досок, жалобно скрипели.
— Что везут? — спросил Иштван у санитара.
— Песок. Жулье, хорошо зарабатывают.
Волы, покачивая низко опущенными головами, тяжело вздыхали, возницы покрикивали на них скорее по привычке, чем надеясь, что скотина ускорит шаг.
— Песок из старого русла. Похоронная фирма рассылает его в мешочках набожным эмигрантам, чтобы те могли смешать с ним пепел умерших, прежде чем высыпать в чужие африканские реки. Несколько фирм этим занимаются, — со знанием дела объяснил санитар. — Врут, что песок с Ганга, а всучивают этот. Он белей и красивей. Живым он больше нравится, больше соответствует мечтам, а мертвые рекламаций не предъявят, мертвым все равно.
Зноем дышала в лицо пустыня. До горизонта расстилалось белое, искрящееся, мелко волнистое море песков. От барханов бил такой отсвет, что болели глаза. Ветер словно прял песчинки, верхушки барханов, казалось, слегка дымятся, пересыпаются, пустыня, хоть и мертвая, полнилась зловещим движением.
Пришлось ждать своей очереди. Навстречу тянулись тонга за тонгой, где-то в середине блеял гудок заблудшего грузовичка, расписанного в цветочки и слоники.
Иштван увидел, что колеса тонг катятся по черным полосам, слегка припорошенным песком, это были чугунные плиты, ведущие в самое сердце пустыни.
— Во время войны англичане вымостили колеи железом, — объяснил водитель. — Эти проедут, и газанем в деревню. К мемсааб доктор Уорд.
— Такое чувство, что мы ужасно далеко от Дели, — задумчиво сказал Тереи. — А всего лишь сутки прошли.
— Мы примерно в ста двадцати километрах от Агры, — мерил пальцем расстояние профессор по развернутой карте. — В нормальных условиях по хорошему шоссе — два часа езды.
Над барханами крикливой, разящей белизны они издали увидели шест с развевающейся длинной оранжевой тряпкой, потом показались приземистые строения, большой резервуар с водой, выкрашенный белой краской, и рядом ветрячок, который, поблескивая лопастями на солнце, неустанно качал воду. Козырьком над дверьми домов пристроены были циновки, чтобы отвоевать хоть клочок тени, женщины в красном и голубом шли с сосудами за водой, внезапно пахнуло дымом и тошнотворной вонью из уборных. Это и была деревня, в которую они хотели попасть.
Иштван почувствовал, как тревожно забилось сердце. Облизал пересохшие губы. Как его примут? Что он услышит? Приговор?
— Вон они! — внезапно крикнул водитель. — Вон мемсааб доктор!
Они встали с мест, зной ошпарил лица, гоня по скулам пот. Иштван прищурился и высмотрел две белые фигурки, мелькающие среди домов, расплывающиеся на свету, отчетливо видимые в тени и вдруг исчезнувшие.
— Она здесь надолго? — спросил Иштван профессора.
— Еще неделю, дней десять, смотря по результатам, но я заберу бактериальные пробы и уеду как можно скорее, потому что, если ударят ветры, отсюда не выберешься.
Словно черные остовы неведомых зверей, словно смелые модели модернистских изваяний, торчали полузасыпанные обрубки деревьев с остатками ветвей, отполированные песком до эбеновой глади.
Все ближе были низкие хатки и трущобные лачуги, сооруженные из остатков картонной упаковки и развороченных железных бочек. Десятка полтора домов посолиднее сбились в кучку, словно цыплята, перепуганные налетом ястреба. Сквозь плетни тек белый стеклоподобный песок.
Когда «лендмастер» остановился бок о бок с «виллисом», прикрытым брезентовым, в масляных пятнах, навесом на шестах, Иштван спрыгнул на землю — и ноги по щиколотку ушли в мельчайшую россыпь, обжигающую сквозь обувь, как чуть пригасшее кострище. Низом шел ветер, он бил в ноздри запахами испаряющегося бензина, масла и перегретого железа. Под лопотанье брезента, рисуя пальцами на песке, два водителя быстро объяснились. Оказалось, сворачивать с шоссе надо было тридцатью километрами дальше тоже на полевую дорогу и по ней ехать к реке, где был не просто брод, а паром.
— А мне профессор приказал так, — оправдывался водитель перед шофером «виллиса». — И на железный тракт мы все-таки попали, не заблудились.
Иштван уже высмотрел над одной лачугой белый флажок с красным крестом. Он шел первым, но потом все же замедлил шаг, уступив первенство профессору. Жар пустыни вздымался перед ним сплошной пламенной стеной. В сумраке лачуг виднелись индийцы, почти нагие, мокрые от пота, лежащие, раскинув руки. Поднимая пыль, облепленные мухами, — копались в мусоре две собаки, Иштван узнал треугольные мордочки шакалов, они устремились прочь гуськом, топча собственные тени на ослепительно белом склоне бархана.
Из лачуги вышла девочка, ее вела за руку женщина в пышной юбке и расстегнутом кафтанчике, длинные высосанные груди женщины походили на отмирающие наросты. Проходя мимо, они смиренно поклонились. Иштван увидел распухшие, гноящиеся веки ребенка и глубокие бороздки от слез и гноя на щеках. Крупные мухи садились ей на личико, паслись, перебирали лохматыми, как; у пауков, лапками. А та даже не пыталась их согнать.
— Хэлло, мисс Уорд, — в изнеможении окликнул профессор. — Наконец-то мы добрались до вашего пекла.
Иштван увидел Маргит. Она вышла, горбясь, но тут, же выпрямилась, как старый солдат при виде генерала.
— Salve, dux [25],— с деланной веселостью подняла она ладонь. — Все-таки вы меня откопали в песках. Пользуясь привилегией своего возраста, профессор привлек ее и чмокнул в щечку.
— Хэлло, Маргит, — робея, напомнил о себе Тереи.
— Иштван, — она радостно протянула ему руку так, словно не пролегли между ними эти почти два месяца зловещего молчания. Потрясенный нахлынувшим чувством, он пожал ее горячие, чуть клейкие пальцы.
— Больше ждать не мог, — шепнул он, поднял темные очки, чтобы не мешали взгляду, но по глазам хлестнуло ослепительным солнцем.
— Прибыли, — оживленно сказал Сальминен, — но после, каких приключений! Настоящий бандит и великолепное убийство со свеженьким трупом. Напоите — все расскажем.
— У меня только чай в термосе. Вода здесь тухлая. Даже мыться противно.
— Чай так чай. А я-то мечтал о стакане виски со льдом, — вздохнул профессор.
— Какой здесь лед, в этой доменной печи? Здесь даже мне впору пустить слезу над собой и собственной глупостью, — печально пошутила Маргит.
Она вела их среди лачуг к расставленной палатке, пронизанной медовым полусветом, бока палатки ходили, как жабры рыбины, выброшенной на песок.
Она шла впереди, и Иштвану показалось, что она стала еще выше ростом, похудела, только волосы, милые волосы, накрытые легоньким соломенным плетеным плоским шлемом, почудилось, живут еще своевольней, наполняясь огненным блеском от белого халата. Маргит прекрасна в своей усталости, даже свободное накрахмаленное полотно не может скрыть ее тела. Знакомого, изученного, а сейчас кажущегося таким далеким и недостижимым.
— Все, как вы предвидели, профессор, — говорила она, разливая чай по кружкам, вдавленным в песок и прикрытым салфетками. — Болезнь здесь протекает иначе, более остра Механические повреждения от песчинок ускоряют нагноения. Инфицированы все поголовно.
— Пути? Какие пути? — профессор огляделся, но, увидев только один стул перед ящиком, заменяющим стол, разочарованно втянул воздух носом и сел на пол. — Как обычно, через пальцы?
— Через пальцы, через подол маминой юбки, которым та вытирает и свои слезящиеся глаза и глаза ребенка, ну, и дополнительно через крупных мух. Думаю, бактериальная культура здесь присутствует в более активной мутации. Надо проверить в больнице. Нашлось несколько добровольцев, учу их облегчать проявления болезни, лечением это назвать никак нельзя.
— Вы-то сами как себя чувствуете? — профессор, склонив голову на плечо, обмахивался смятой полотняной шляпой, как мясистым листом.
— Хорошо, — отрывисто буркнула Маргит. — Теперь совсем хорошо.
— Препараты есть?
— Есть, но немного. Я на ваш приезд рассчитывала.
— Послушайте, что с нами было по пути. Во-первых, угодили под сильнейший ливень. Вас не захватило?
— Захватило, но дождь испарялся, не долетая до земли. «Если она мне не поможет, я и минуты не улучу на разговор. Как спровадить старого болтуна?» — раздумывал близкий к отчаянию Иштван.
Он украдкой ловил ее мимолетные взгляды, просил, умолял глазами.
— Куда что сложить? — окликнул с дороги водитель.
— Несите все сюда. Ночевать будете? — спросила Маргит.
— Зависит от погоды, — профессор качнулся, встал, отряхнул с ладоней песок, включил свой приемничек. — Пойду, распоряжусь, а то эти дурни волокут не те ящики. Там есть кое-что посущественнее. Перед тем, как выйти на солнце, профессор медлил, долго расправлял помятую шляпу.
«Сейчас, пока музыка не созвала зевак», — мелькнула мысль.
— Я должен с тобой поговорить.
— Хорошо. Только чуть позже, — почти нехотя ответила Mapгит.
— Но я же имею право знать.
— Имеешь, — усмехнулась она. — Было бы желание.
— Почему ты стала избегать меня?
Маргит сидела, вытянув обутые в сандалии ноги, стройные, дочерна загорелые икры плашмя глубоко легли в белый, сверкающий, как толченое стекло, песок. И молчала, опустив голову.
— Я звонил, и все мимо. Письма и телеграммы ты получила?
— Получила.
— В чем же дело? Что встало между нами? Скажи, я прошу. Вымученным движением она подняла темные очки, и только теперь он увидел ее глаза, такие ясные, подведенные глубокими тенями.
— Ребенок. Твой, — и она поспешно поправилась. — Наш.
Снаружи близились голоса носильщиков и кудахтанье профессора. Иштван молчал, как оглушенный.
— Как это случилось? Ведь ты же сама говорила… — отчаянным шепотом выдавил он.
Радиомузыка, писк флейты и всхлипы двухструнных скрипок ворвались в палатку, отразились от полотна, побрели по поселку. Волоча длинный ящик, в палатку забрался водитель, к счастью, он пятился задом и не мог видеть изумления и отчаяния, яснее ясного отразившихся на лице Иштвана.
Профессор присел над ящиком, стал подбирать ключи.
— У меня для вас сюрприз, — начал он под рыдания радиоприемника.
Иштван вскочил, вышел наружу, всем телом ощутил удар солнечных лучей, ошпаривающий, как кипяток. Зажмурился и побрел по поселку, не разбирая дороги.
Короткими вдохами он глотал спертый воздух, плывущий из открытых лачуг вместе с дымом тлеющих очагов. Он шел мимо лавчонок, загроможденных банками цветных леденцов и гроздями пыльного красного перца. Две доски на пустых бочках из-под бензина, щелястая тростниковая кровля, — вот и универмаг. Ветер нес зернышки песка. Они сыпались с крыш, кололи щеки, бегали по коже, как мураши.
«Шарахнуло по мне», — волок он за собой боль, как раненый уползающий зверь, который не в силах избавиться от вонзившейся стрелы. И охватывало отчаяние при виде того, насколько Маргит беззащитна под этим всёобнажающим индийским солнцем. «Здесь ничего не скрыть, ее тут же предадут, они молчать не умеют. Надо забрать ее отсюда, ей придется уехать, скажем, в Бомбей или Калькутту». «Не успел найти, а уж хочешь избавиться», — упрекал он себя. «Нет, нет», — сам от себя защищался, неловко увязая в песке, отекшие от зноя ступни огнем горели. «Аборт, пока не поздно», — скулило в нем. Но стояло в памяти, что закон запрещает. Врач, который за это возьмется, — преступник. Надо быть готовым ко всему, даже к шантажу. И вдруг он сам испугался этой мысли, представил себе непродезинфицированные ложки, зеркальца, протертые нечистым носовым платком, спесивых самоуверенных дилетантов, купивших не только практику, но я сам диплом. «Ты обрекаешь ее на калечество, если не на смерть. Нельзя, ты не имеешь права толкать ее на это. Имей смелость идти рядом, Ведь от тебя ничего не требовали. А ты уже ищешь за нею вину, предъявляешь претензии. Твой черед говорить, лопотать свое „люблю-люблю“», — Иштван дернулся, лицо свело от ярости, словно он получил пощечину. — Нет. Нет! У меня хватит смелости перед всем миром повторить то, что шептал, погрузившись лицом в твои волосы, соединенный с тобой в темноте: «Маргит, я тебя люблю. Будет так, как ты захочешь».
Под ногами скрипел песок, хруст был сухой, неприятный, полегоньку текла вся равнина, запыленная, полная мельканием песчинок, растревоженных ветром.
— Она должна чувствовать, что я рядом, — прошептал он. — Но почему она не сказала? Почему скрыла? Когда под вечер ему удалось увести Маргит в барханы, под небеса, пышущие жаром, как пасть гигантской печи, он повторил этот вопрос. Она повернулась к нему лицом, закрытым темными стеклами очков.
— А что ты обо мне подумал бы? — с горечью и полупрезрительно сказала она. — Врач, и не знала? Это были бы твои первые слова. Я взрослый человек. И знаю, что делаю. Сама должна справиться. Не хотела тебя в это путать, — она сделала несколько шагов, теперь он слышал печальный шорох пересыпающегося песка, стеклянный напев пустыни. Они шли рядом, не прикасаясь друг к другу.
— Ты не можешь так говорить, я такого не заслужил. Я у тебя напрямик спрашиваю, что мне делать. Чего ты от меня ждешь? Ведь ты же знаешь, — голос у него немужественно пресекся, словно он хотел обрушиться на нее с криком и упреками и только с трудом сдерживался.
Он привлек ее к себе. Поцеловал в сухие соленые губы, такие милые, милей на свете нет.
— Пусти, — попросила она. — На нас смотрят!
— Пусть смотрят!
— Пусти. Я грязная, потная. Здесь даже умыться как следует невозможно.
Он прижал ее к груди, стал баюкать, как малое дитя.
— Ну, и что, ну, и что, ну, и что мне до этого? Скажи, ты меня любишь?
— И мне так тяжко это дается, Иштван, — она поцеловала его в шею. — Прости, я не выдержала…
Он подхватил ее, покорную, возвращенную, всплыло ласковое словечко:
— Колыбелька ты моя, колыбелочка, — шепнул он ей в волосы, — помни, мы вместе.
— Иштван, я подлая, я тебе не так сказала. Но ты шел с профессором, во всем блеске, такой сильный, такой самоуверенный, шел за мной, как за своей вещью. И я должна была изо всех сил… Я подлая, подлая, Иштван, — шептала она, прижавшись губами к его груди так, что он едва улавливал слова, напрягая слух. — Я почти два месяца жила тем, что у меня будет ребенок. А три дня назад… Ужас берет от одной мысли, что… Я бы не смогла убить твоего ребенка. Я это знала. Я убежала. Ты мог подумать, что именно ребенком я хочу тебя связать…
— Но из-за чего?
— Не знаю, теперь у меня дюжина объяснений, и каждое похоже на правду; перемена климата, другая работа, слишком напряженная, ты, ну, разумеется, ты. Психическое торможение, от испуга, что время идет, а… Это действует, страх задерживает… Дни шли, а я считала с ужасом. Мучилась, как грешница в аду. Я велела сделать пробу Ашгейма-Цондека. Назвала другое имя, индийки в лаборатории не справились, испортили. Нужно шесть недель, чтобы знать наверняка — она говорила, судорожно вцепившись в его руки. — А пришлось уехать, не зная результата. Я хотела держаться так, будто ничего не происходит. Ровным счетом ничего. Иштван, прости, тебе досталось на два часа, а я два месяца мучилась. Столько ночей и дней. Теперь ты меня лучше поймешь.
— Это было нужно, — отвечал он, всматриваясь в неистовство красок на небе, бросавшее на песчаные волны отсветы от темно-вишневого до мертвенно-лилового, — это мне раз навсегда наука, что мы должны знать, чего хотим…
Издалека донесся зов профессора, потом гудок «лендмастера».
— Идем! — откликнулся Иштван. — Придется двигаться обратно. Он явно ревнует.
— Да что ты! — в ее голосе зазвучал смех, и эта перемена его тронула.
Между барханами, взметая песок пушистыми хвостами, пронеслись два шакала. В лачугах мерцали красные огни, издалека слышалось, как заливается полной робких жалоб индийской музыкой профессорский приемничек. Барабан звучал так, словно на туго натянутую кожу падают отмеряющие время свинцовые дробинки.
— Я уж решил, что вы заблудились, — клохтал профессор, — что вас шакалы съели, их тут прорва крутится.
— Но мы же на верхушке стояли, вы же нас все время видели.
— Уж, конечно, глаз с вас не спускал, — в тон им закончил тему профессор и переменил разговор. — Ну, на статью вам теперь материала хватит.
Иштван кивнул.
— А нам тем временем пора грузиться. Сводка обещает дождь. Пока не стемнело, нам нужно выехать по железному тракту к другой дороге, клянусь, более короткой. Вот я вас и звал, надо же поесть перед отъездом. И выпить по одной.
— Не помешает, — подмигнул Тереи.
— Когда гляжу на этих людей, как они здесь маются, я не могу понять, почему они забрались жить в раскаленную пустыню и с таким упрямством цепляются за это место.
— Они не забирались, они испокон веков здесь жили, — возразила Маргит. — Это пустыня пришла к ним. Пришла, вцепилась в горло и душит.
Высокий, с мраморным полом, коридор министерства полнился звоном браслетов. Мелкими стреноженными шажками сновали затянутые в шелка стройные индийки. Шла подготовка к сессии Всемирного конгресса женщин. По поручению из Будапешта Иштван должен был навести справки о составе будущего президиума и характере выступлений, кому-то привиделась опасность обструкции со стороны крайне правых. Дескать, лучше не посылать делегаток, ограничиться приветственной телеграммой и пожеланиями успешной работы, чем потом оказаться перед необходимостью выступать с протестами и покидать зал заседаний. Однако нескольким дамам во главе с супругой замминистра втемяшилось обозреть Индию, и вот в посольство и обратно полетели телеграммы, срочно потребовались подробные сведения. Сессия намечалась на середину октября, времени оставалось мало, всего шесть недель. Дамы интересовались, а не желательно ли, по крайней мере, в день открытия появиться в венгерских национальных костюмах.
Мисс Шанкар, со спокойной улыбкой прижимая к груди полные браслетов запястья, объяснила, что тревожиться не о чем, она работает в секретариате и не заметила никаких поползновений превратить сессию в место схватки, разве что случится нечто из ряда вон выходящее, и тогда есть вероятность, что какая-нибудь из южноамериканских делегаций может выдвинуть неудобоваримую резолюцию, но и это можно будет замять, утопить в процедурных спорах, утомить зал и дать поручение президиуму выработать окончательную формулировку, на что собравшиеся поспешно согласятся. Темой сессии должно быть равноправие в области заработной платы. При одинаковой квалификации женщины должны получать столько же, сколько и мужчины.
— И не будет никаких сенсаций?
— Будут, — мисс Шанкар подняла миндалевидные веки, длинные ресницы затрепетали. — Мы готовим выступление против торговли женщинами.
— Если они собой торгуют сами, как вы им это запретите? — засмеялся Иштван.
— Речь о рабынях, которых еще детьми похищают у нас и в Пакистане и потом вывозят в гаремы в арабские страны. И в Африку. Этим почти в открытую занимаются целые преступные организации, число жертв трудно определить, ведь если родители сами их продают, то уж наверняка вслух хвастаться этим не станут.
О, раджа Кхатерпалья, — повела она рукой, гибкой, как цветок. — Вы знаете, у него брат умер. Тот самый, чудом возвращенный к жизни.
Раджа уже заметил их, уголок лацкана у него был обернут траурной ленточкой. Слова сочувствия он принял с полным достоинства удовлетворением.
— Что с ним случилось? — спросил Иштван.
— Ничего. Просто, как и тогда, стало плохо с сердцем, и он скончался. На этот раз мы остались до конца, пока пепел не высыпали в Ганг, — лицо у раджи было болезненно отекшее, с зеленоватыми тенями вокруг блестящих глаз. — И только тогда мне действительно стало жаль его. Это страшное, изуродованное лицо перестало меня пугать. Все-таки старший брат, не говорите.
— Думаешь, это и вправду был он? После нашего разговора я начал сомневаться.
— Нет, это был он. Теперь могу поклясться. У нас совсем разные характеры. Он такой уступчивый мечтатель, легко позволял управлять собой, этакая, знаешь ли, — поискал он нужное слово, — поэтическая натура.
Мисс Шанкар залилась бесхитростным девчоночьим смехом, в упор глядя на Иштвана.
О, прошу прошения, — тронул раджа Иштвана за плечо. — Я не хотел тебя обидеть. Да и какой ты поэт, если сидишь на жалованье, — совсем зарапортовался он. — Ты хороший дипломатический чиновник, а это кое о чем говорит.
— Благодарю за честь, — поклонился Тереи, а прекрасная мисс Шанкар снова рассмеялась, закрыв подбородок и рот павлиньим, меняющихся цветов, шелком шали. — По крайней мере, ты один меня оценил, а то в посольстве меня считают поэтом.
Продолжая разговор, они вышли из здания на широкую каменную лестницу.
— Не заедешь к нам? — предложил раджа. — А то Грейс уже на тебя обижается.
— Не могу, кое-какие дела есть, вынужден держаться на высоте твоих похвал, не забывай, я чиновник. Кого-нибудь из вас подвезти?
— У меня машина, — мисс Шанкар дружески подала руку Иштвану. — Благодарю.
— Меня тоже шофер ждет. А ты о нас помни. Зайди хотя бы завтра вечером. Народу будет мало, все из нашего клуба. Пора тебе появиться на людях. А то пошел слух, что Индия на тебя слишком повлияла.
— Вот именно, — подхватил Иштван. — Скажи, что я увлекся йогой, часами предаюсь медитациям и в это время молчу.
— Правда? — удивилась девушка, прикрывая шалью обнаженные плечи, чтобы не загореть, как мужичка.
— Конечно. Разве по мне не видно? — он окинул взглядом площадь, кишащую велосипедистами в цветных пижамных штанах и сорочках навыпуск, пространство, трепещущее от солнечных прожилок, вдохнул запахи горячего камня и пыли, легкий аромат духов, которым веяло от девушки. На миг позабыл о собеседниках, воссоединяясь с этим полдневным часом лета.
— Вы и впрямь переменились, — робко сказала мисс Шанкар. — А мы решили, что вы влюблены.
— Нет, — торжествующе улыбнулся раджа. — Он хранит верность Грейс, но с этим ему придется подождать до следующего воплощения. Ну, всего вам доброго.
Раджа быстро спустился с лестницы к громадному зеленому автомобилю, оттуда выскочил водитель в белом, чтобы с низким поклоном распахнуть дверцу.
В «остине», положив руки на баранку, с невероятно серьезным видом сидел Михай. Трое индийских мальчишек сгрудились у опущенного стекла. По их просьбе малыш сосредоточенно нажимал кнопку сигнала. Языку хинди он научился еще в детском саду, сразу целыми фразами, и с удовольствием беседовал в гараже с Кришаном под досадливые вопросы отца: о чем разболтались?
Мальчуган поднял на советника большие мечтательные глаза, убрал со лба рассыпавшуюся челку зубчиками и сказал:
— Дядя Пишта, они не знают, где Венгрия, они думают, нас так мало, что про нас учить не стоит.
— И что ты им в ответ?
Все еще сердитый, Михай честно признался:
— Что они дураки. Они хотели, чтобы я им включил мотор, но ключи ты взял с собой, и я обещал бибикнуть, если они громко прокричат: «Венгры — самый умный народ в мире! Они прокричали, и я бибикнул так, что люди сбежались.
Они ехали по широкому бульвару, солнце ослепительно отсверкивало от стекол и никеля встречных машин справа. Деревья вздымали над темно-зеленой свежей листвой грозди цветов „пламени джунглей“. Слегка затянутое белесой дымкой небо обещало погоду без перемен.
— Дядя Пишта, — заныл Малыш. — Заедем на минутку к Кришану. Я уже целых четыре дня его не смотрел, потому что мне сразу влетает, когда далеко от дома ухожу. Папа все время злой и говорит, чтобы я гулял около дома.
— Из-за чего злой?
— Из-за посла, он даже ночью приезжает и ругается на папу, почему не отвечают на его телеграммы. Папа теперь даже спит в своей железной комнате, и мама тоже злая.
Они подъехали к огромной деревянной бочке, накрытой конической полосатой крышей. Еще издали слышался периодический, нарастающий рев мотора и доносился нестройный крик, полный восторга и, пожалуй что, страха.
Перед ограждением из веревочной сетки, натянутой на воткнутые в дерн стальные прутья, толпились дети. Между попарно составленными велосипедами, которые сторожил дородный сикх, сидели на корточках лоточники с плоскими корзинами земляных орехов, плодов манго и мелкого приторного винограда без косточек, и над всем этим паслись рои мух, гоняемые бунчуком из конского волоса.
— Мне билета не надо, — предупредил Михай. — Я так пройду. Он что-то сказал контролеру в белом мундире, перехваченном зеленым шарфом, и юркнул по лестнице на галерею.
— Ты что ему сказал? — спросил советник, когда они оперлись о поручень и заглянули в черную воронку, облицованную доской-вагонкой.
— Что Кришан — мой дядя, — скороговоркой отмахнулся Михай. — Смотри, он идет наверх. Он нас увидел! — подпрыгнул мальчуган и захлопал в ладоши. — Кришан! Кришан!
— Не ори! — обнял его рукою за плечи Иштван, хотя ясно было, что сквозь рев мотора Кришан ничего не может слышать.
Кришан, затянутый в блестящую черную кожу, в серебристом шлеме и прямоугольных очках, вел мотоцикл кругами по арене, следом оставалась голубая расплывающаяся струя выхлопа. С плеч у него свисали зеленоватые кожаные ремни в метр длиной, образуя как бы разрезную пелерину, подхватываемую потоком воздуха. Рев усиливался, описываемые мотоциклом круги становились все быстрей, все шире, приближались к стенкам. Нарастал вибрирующий вой, и вот мотор вынес ездока на деревянную обечайку бочки. Басом загудели толстые доски, по которым теперь несся мотоцикл, зазвучал металлический свист, от которого мурашки пошли по спине. Точно так свистели падающие бомбы и при этом воспоминании у Иштвана невольно сжались кулаки. Кришан несся с такой быстротой, что голова кружилась, если следить за ним взглядом. Вопреки закону притяжения он боком к земле поднимался по спирали к краям деревянного кратера. Он был уже так близко, что зрители отшатывались, так ударял в лица вихрь выхлопных газов и запах кипящего масла, а свистящие кожаные крылья, казалось, вот-вот стегнут по щекам.
Он метался, как горошинка в бутылке, которую трясут двумя руками. Было такое чувство, что еще миг — и всадник достигнет края, сквозь канаты взовьется в колышущиеся кроны деревьев, в сияние, в небо, как заблудшая комета.
Михай пищал от восторга, ему передавалось безумие полета.
Внезапно Кришан оторвал правую руку от руля и протянул ее к зрителям, как бы приветствуя, потом оторвал левую — теперь он и взаправду летел. Толпа, перевешиваясь через поручень, взвыла от восторга. У Иштвана перехватило горло: какая ненужная бравада, малейший толчок, подскок колеса на доске — и ездок не справится с машиной. В этом положении при такой скорости — это же верная смерть.
Но Кришан уже опустил руки, взялся за руль, словно осадил норовистого скакового коня, и Тереи с облегчением увидел, что всадник начал спуск. Грянули аплодисменты, десятки глоток заорали в деревянный колодец, усиливавший звук, зрители не жалели ладош, а Кришан, разведя ноги, остановился, как вкопанный, в центре арены и поднял голову, словно недоверчивым взглядом окидывал высоту, на которой только что мчался.
— Кришан! Кришан! — скандировало с галереи охваченное неистовством кольцо наклонившихся зрителей. Кришан снял черную перчатку и повел смуглой ладонью в синем облаке дыма.
— Пошли, — потянул Иштвана Михай. — Он к нам выйдет. Пришлось протискиваться сквозь толпу, в которой кружили продавцы золотистых подрумяненных ломтиков картофеля, искрящихся крупинками соли, из лотков со льдом, болтающихся на животе, торгаши выдергивали темные фигуристые бутылки кока-колы. Сорванные крышечки, катясь, стрекотали гофрированными боковинками.
Мальчик привел советника на зады огромной деревянной кадки, под раскидистые деревья. Там было расставлено что-то вроде шатра с подвязанными полами, чтобы не было так душно. Внутри была индийская койка с несколькими плоскими подушками в красные и синие цветочки. Какая-то женщина, съежась в комочек и стоя на одном колене, не сводила глаз с темного входа в сооружение.
Кучка юнцов, приплясывая от восторга, вела по вытоптанному газону мотоцикл. Следом, подавая команды и похрустывая кожаным костюмом, пружинистым шагом шел Кришан. Женщина вскочила, и советник сразу узнал сестру умершей жены Кришана: та же плавная звероватая грация, те же детские и дерзкие губы. Кришан присмотрел за установкой мотоцикла, некоторое время юнцы толпились вокруг, протягивая на подпись фотографии, которыми торговали у входа: мотоциклист, летящий с развевающимися крыльями. Снимали снизу при снятой кровле: силуэт неистового всадника красовался на фоне облаков.
— Ах, это вы, сааб, — Кришан протянул советнику руку прежней приниженности в нем и след простыл. — Садитесь, пожалуйста.
Одним окриком он рассеял обожателей, прошел за ограждение, расстегнул молнию, и из-под черного панциря явилась на свет грязноватая трикотажная футболка с масляными пятнами. Под ней ходуном ходила впалая грудь. Запахло потом.
— На минуту надо прилечь, — Кришан сел на койку, скрипнула кожа тесных брюк. — Мне еще выступать и выступать.
Только сейчас Иштван заметил, что на щеках у водителя, в красных вмятинках, оттиснутых очками, словно запоздалые слезы, собрались частые капли пота.
— Закуришь? — протянул он Кришану открытую пачку.
— Нет, — помотал головой тот. — Там не вентилируется, наглотался выхлопа так, что все перед глазами плывет.
Женщина присела перед ним, смочила кипятком из термоса полотенце и с безграничной нежностью принялась обтирать Кришану лицо. А тот, словно любовную ласку, принимал это с закрытыми глазами. „Видно, любит она его“, — подумал Иштван.
— Пришли посмотреть?
— Да. Вижу, ты хорошо устроился.
— Посол тоже тут побывал. Ясное дело, чего он мне желает. А шел бы он куда подальше!
— Ты излишне рискуешь. Руль отпускать не следует.
— За это полагается надбавка, — по стиснутым губам Кришана пробежала злая усмешка. — Ведь зрители приходят с надеждой увидеть, как я ломаю шею. Вот это было бы зрелище. Потом им на год хватило бы рассказов.
Стенка шатра выгнулась под дыханием ветра, машина, остывая, щелкнула, где-то вверху прокатился шум листвы.
— Нехорошо, Кришан, нервы шалят. Часто об этом думаешь?
— С недавних пор.
— Страшно?
Кришан приподнялся на локте и глянул с таким презрением, что советник опустил глаза.
— Покажите мне такого, кто… Может, сами попробуете? Иштван улыбнулся и отрицательно покачал головой.
— Жуть берет потом, внизу, когда гляну наверх, где был, куда меня завинтило. Ляжки сводит от боли, будто клещами рвут. Говорю себе: „Хватит. Это в последний раз. Денежки в карман, и прощай, дирекция, старое жулье. Переналажу мотоцикл, пойду в рикши, свое всегда заработаю“.
— Здравая мысль.
С той стороны бочки репродукторы надрывались от музыки, слышался голос зазывалы, через рупор нахваливающего аттракцион:
— Леденящий кровь! Головокружительный!
Женщина сидела на пятках, глядя на Кришана, как верная собака.
— А когда разгоняешься на арене, думаешь только об одном, как бы побыстрей выцарапаться наверх из этого горшка с дымом, там дышать нечем.
— Мотор дрянной, масло жжет?
— Нет, нарочно разрегулировано, для пущей видимости, так дирекция требует.
— Нельзя полагаться на машину, Кришан. Кто за ней смотрит?
Кришан приподнялся и зло взглянул на советника.
— А на людей можно? Сам по винтику перебираю, никому не верю. Без вас знаю.
Михай сидел, по-индийски поджав ноги, у входа в шатер, подвязанная пола ходила на ветру, хлопая мальчика по спине, но он не замечал этого, поглощенный созерцанием своего героя.
— Как я их всех ненавижу, — Кришан, откинув голову, вытянулся на койке и ударил кулаком по раме.
— Кого?
— Тех, кто ждет, — задрал подбородок Кришан. — Тех с галерки. Сто раз приходило в голову: могу вам устроить зрелище похлеще. Канистру бензина на доски, они сухие, вспыхнут, как бумага. Проходы узкие, кто не сгорит, того затопчут, я их по голосам знаю, представляю, как они будут выть. Гляньте только, дерево пропитанное, на жаре прогретое, расчудесный погребальный костер.
— Кришан, тебе на время чем-нибудь другим заняться бы.
— Нет. Попозже. Они меня в мыслях хоронят, могу и я себе дать волю помечтать, будем в расчете;.
Музыка и гонги наяривали, ветер порывами ходил по верхушкам деревьев, временами сквозь промежутки в зелени било солнце, так что стенки шатра словно вспыхивали и по вытоптанной траве пробегали яркие пятна света.
— Посол с ума сойдет от счастья, узнав, что меня на свете нет. Даже даст десятку на дрова.
Иштван обернулся; перепуганный Михай слушал, раскрыв рот. Казалось, мальчуган ловит ртом мрачные тайны мира и слова Кришана проникают ему в самое сердце.
— Купи нам леденцов или орешков, только выбери, что получше, — советник бросил мальчику монету, маленькие; ладоши подхватили ее на лету.
Когда мальчик выбежал вон, Иштван наклонился к Кришану, он помнил, что тот скор на излияния.
— Слушай, Кришан, да расскажи ты, наконец, что там случилось. Только быстро, пока малый не вернулся, а ее-то тебе стесняться не приходится, — кивком указал он на женщину.
— Нет. Она и половины не поймет, — скривил губы шофер. — И вы будете молчать, чтобы не срамить свое посольство. Мы ехали в Уттар-прадеш по приглашению тамошнего губернатора. Не знаю, почему старик копался, я его долго ждал перед резиденцией, а потом пришлось гнать, чтобы не опаздывать. Сначала попали в пробку у моста через Джамну. А потом — на Ганге, мост узкий, однопутка. Смотрю, навстречу вояки из лагерей, машины, танки, а впереди пехота без строя, вольным шагом. Старик кричит; „Давай вперед, имеем право, я с флажком еду, официально“. А они уже на мосту. Я же понимаю, не пропустят, они в этом не разбираются. Ждем, а они прут и прут. Были промежутки, можно было проскочить, да сержант с флажком уперся задом в радиатор, я сигналю, он ухом не ведет, старик выскочил, а он ему, сиди, мол, тихо, а то схватишь. Я этих гуркхов знаю, он и впрямь влепить может. Вся грудь в медалях, что ему сделают? На губу посадят?.. Наконец, последняя тонга проковыляла, нас пустили. Старик взбесился, поддал мне локтем, замычал, как буйвол, сам схватился за баранку. Как рванул, я сразу понял — быть беде. Восемьдесят миль с гаком дает. И в деревнях не притормаживает. Только сопит, гляди, мол, как надо ездить. И вдруг из кустов корова, стала посередь дороги, в нашу сторону смотрит, чует, что-то не то, подумывает, не податься ли назад. „Бабу надо спереди, а корову сзади“ — помню, еще посол сказал, газ не сбросил, нацелился в просвет между ее задом и кюветом, я ахнул: съедем баллоном на песок — нас занесет. Он это учел, прибавил газу, тут этот парнишка и выскочил.
— Парнишка? — хрипло переспросил советник, у него спина похолодела.
— Он хотел, чтобы она дорогу перешла. Махал палкой и смотрел на нас. Долю секунды. Мы подсекли задние ноги коровы, фара вдребезги, как ударило парнишку, я даже не почувствовал, только голова мотнулась, его отшвырнуло в кювет, как кошку. Мы проехали метров сто, может, больше, пока затормозили. Выскочили. Корова встать на передние ноги силится, у нее хребет перебит. Жидкое дерьмо из нее льет. Пасть разевает, но беззвучно.
— А парнишка? — с пресекшимся дыханием спросил Иштван.
— Я еще на бегу понял, что он готов. Лежит, скрутясь, вниз головой в кювете. Старик тоже понял, не добежал, руки вперед выставил, будто хотел оттолкнуть весь этот вид. „Не тронь, — крикнул. — В машину“. С поля крестьяне бежали, кто с мотыгой, кто с палкой, им было видно только корову, этого довольно, чтобы они взбесились. Если бы они нас поймали, разделали бы насмерть, камни вслед швыряли, но мы удрали. Посол велел мне вести. Даже не оглянулся, только слюни глотал громко. А потом и говорит: „Кришан, это ты был за рулем, я тебя в обиду не дам, возьмем хорошего адвоката. Я тебе заплачу“. Я тогда его боялся и согласился. Он сопел-сопел, что-то соображал, потом положил мне руку на плечо и говорит: „Дела не заведут. Только молчи и слушайся. Не пожалеешь“.
— Дядя Пишта, я анисовых купил, попробуй, — влетел в шатер Михай. Солнечные зайчики метались у него по икрам, глаза сияли от полноты счастья. Не понимая, что происходит, он смотрел на помрачневших мужчин и женщину, съежившуюся возле койки, положа локоть на краешек. Шатер дышал в такт волнам шума и музыки цимбал.
— Отлично, грызи. И больше не мешай.
Протягивая кулечек, сделанный из зеленого листа, мальчик подошел к койке, на которой отдыхал покоритель вихря.
— Нет, Михай, — отстранился тот. — Я же тебе говорил про гороскоп, сладкое мне опасно. Дай вот ей, она за меня съест.
— Кришан, почему ты мне раньше об этом не сказал, вернулся советник к прерванной исповеди.
— Пробовал. Но сааб сказал, что знает всю правду, так что мне было делать?
— Хорошо, хоть теперь знаю, — глубоко вздохнул Тереи. — Только чем тут поможешь? Ему поверят, не мне.
— Это не все, — сказал водитель, присев на корточки на койке. — Приезжаем мы прямо к губернатору, и старик тут же приносит жалобу, мол, на дороге крестьяне подстерегают проезжающие машины и забрасывают камнями. И меня выставляет свидетелем. И зовет губернатора на улицу, чтобы тот лично поглядел на разбитый фонарь и погнутый бампер. Губернатор по всем статьям извинился и послал туда грузовик с полицией. И меня посадили к водителю, чтобы показать, где это случилось. А те все еще стоят на дороге, некоторые молятся. Корова под балдахином лежит, вся в цветах, кругом плошки горят, не счесть. Народ, как нас завидел — бегом к нам, кричат, наверное, жаловаться собирались. Водитель бросил на них грузовик — они врассыпную. Тут он затормозил, из кузова попрыгала полиция с бамбуковыми палками, и пошла расправа. Только крик слышу и щелканье палок по спинам. Народ разбежался. Я потихоньку в кювет заглянул — парнишки уже не было. Наверное, семья забрала тело, — Кришан прерывисто дышал, переживая свой рассказ, вытирал полотенцем лоб и шею. — Разогнали народ, офицер вызвал старосту и составил протокол, орал так, что тот только извинялся и кланялся. Все про корову толковал, это же для них святая святых, — Кришан презрительно надул губы, провел пальцем по щеточке усов, — а я эту святую ем.
— Может, парнишка живой? — несмело спросил Тереи.
— Нет. Я слышал, что женщины говорили. У меня его имя записано и фамилия отца. Они из бедных. Они даже не знали, что могут требовать возмещения. Всю жизнь в земле роются. Когда мы вернулись, я рассказал… этому, — Кришан бросил взгляд на сморщившего лоб, прислушивающегося Михая. Видно было, что малыш силится понять, о чем разговор, поэтому Кришан посла не назвал, только взглядом показал, о ком речь, — а он, мол, не дам ни гроша, хуже нет, чем связаться, потом не отцепятся. И намекнул то же, что и вы, мол, показания подписаны, а менять уже нельзя, потому что там черным по белому значится, что вел машину я. А потом, будто я вышел из доверия, натравил на меня Ференца и при первом же случае выгнал.
— А это-то зачем?
— А затем, что, если я переменю показания, выйдет так, будто это я в отместку за то, что выгнали с работы. Ясное дело.
Советник сидел, сгорбясь. „Вот я и узнал правду, — горько думал он. — Сам напросился. А мог жить и ни о чем не знать. В спокойствии неведающих. Ведь ничего же не изменить. Доказательств нет. Старику поверят, не мне. И кто сейчас возьмется заново вести следствие, когда дело закрыто?.. Промолчать, чтобы о нас, о посольстве не пошла худая слава? Промолчать во имя Венгрии? — он до боли сжал переплетенные пальцы. — Ведь это подло! Неужели в этом мире закон стоит на страже криводушия тех, кто умеет им пользоваться?“. И вдруг припомнилось о Чандре, вот кто сумел бы взять виноватого за горло и, если не вынудил бы к мольбам о пощаде или к бегству, то шкуру живьем снял бы, ощипал бы до последней рупии, отравил бы всю жизнь…
Мужчины вздрогнули — раздались резкие, поторапливающие звонки.
Видимо, собралось достаточно зрителей, пора было выступать. Кришан неохотно встал, жена подала ему куртку, обняла, застегнула молнию. Он помешкал, как бы скованный панцирем, поправил шлем, опустил на глаза очки. Подвижные ремни, его кожаные крылья, сухо зашелестели.
И перед тем, как выйти из шатра, Иштван увидел, как женщина, стоя на коленях, схватила ладонь мужа, прижала к щеке и, закрыв глаза, поцеловала.
Когда он свернул к дому и завел машину в гараж, его несколько удивило поведение повара, тот сидел на корточках, как статуя из обожженной глины, забившись в синеватую тень.
— Обед готов? Отчего у тебя такой озабоченный вид?
— Все в порядке, сааб, — через силу ответил повар, отводя взгляд.
— Все в порядке, — подтвердил чокидар в скаутской полотняной шляпе, ударяя бамбуковым шестом о плиты тротуара, — Я начеку.
Проходя через столовую, он увидел, что стол накрыт на двоих, волнительно вспыхнула надежда, он бегом бросился в свою комнату и чуть не налетел на Маргит. И сразу понял необычное поведение прислуги. Маргит закинула ему на шею теплые обнаженные руки, поцеловала, потянулась к его губам.
— Как я по тебе соскучилась, — всей грудью вздохнула она. — У меня так мало времени. И так долго пришлось ждать.
— Позвонила бы.
— Не хотела. Ты представить себе не можешь, как хорошо сидеть у тебя в комнате и ждать. Я велела прислуге не говорить тебе ни слова, пусть это будет сюрприз. Не проговорились?
— Нет, но на столе-то два прибора.
— Ну, и дурак у тебя повар, выдал-таки меня, — рассмеялась Маргит счастливым смехом расшалившейся девчонки.
Они стояли, слитые нежным объятием. Слегка пахли нагретые солнцем рыжие волосы Маргит. Сквозь тонкое полотно Иштван чуял напор ее груди, живота, бедер, чуть ли не биение крови. И обрушился на ее губы, разомкнул их, проник внутрь.
— Скажу прислуге, чтобы шла по домам.
— Не уходи, не уходи, — шепотом попросила Маргит, вонзая пальцы ему в кожу. Он даже не заметил, когда она успела расстегнуть молнию на юбке, юбка сама соскользнула на пол. Маргит перешагнула ее движением, каким дети покидают круг, нарисованный на земле во время игры в „домики“.
— Я им уже сказала, чтобы убрались вон, — промурлыкала она, расстегивая на нем рубашку и припадая щекой к загорелой груди.
— Мне надо помыться, я весь потный.
— Если бы ты знал, как ты мне нравишься именно такой, горячий, липучий, ну, скинь же это… — дернула она рукав его рубашки.
Дикое, неукротимое желание, словно им выдался лишь краткий миг. И больше никогда… Но вот ее горячее дыхание обожгло шею, она напряглась под ним, застонала от наслаждения, и мелькнуло, что взаимное упоение похоже на борьбу, он понял, что давит ее в объятиях до боли, до потери дыхания, как соперника. Медленно, очень медленно он возвращался к ней. Она пришла в себя от холода под откинутой рукой, павшей на каменный пол. И вот он скатился с нее, словно сброшенный ударом, лег навзничь затылком ей на локоть, чуя, как там бьется зажатый пульс, голубая черточка под золотистой кожей. Они отдыхали, их пальцы нашли друг друга, сплелись и застыли.
Маргит вытащила из-под него занемевший локоть, опершись на руки, наклонилась над ним, две волны ее волос коснулись его щек, он видел прямой нос, гладкий лоб, переменчивую голубизну глаз, слегка набрякшие губы… Она как бы реяла над ним, и хотелось, чтобы это длилось вечно. Полоска света, падая сквозь щель в занавеске, словно пламенем высвечивала ее волосы, зажигала искорками крохотные капли пота над верхней губой, вспоминалась свежесть этих губ, пахнущих табаком, соленый вкус кожи, но он не порывался больше целовать их, обновлять ощущение. Что тут вспоминать, достаточно было привлечь ее к себе, но он не привлек, ему было хорошо, в нем поселилось сытое умиротворение, словно роение сетки солнечных зайчиков на дне бьющего ключа. Полное благодарности упоение. „Маргит, Маргит, — пело в нем быстрое кружение крови, — от тебя и в тебе мое великое счастливое забвение. Никогда, никогда я не стану пресыщен тобой“, — и эта мысль утверждала в нем отраду.
Он выбрался из-под ливня ее волос. Взял бутылку вермута, взял стаканы, бросил в них лед. Покачивая постепенно остывающее стекло, он не сводил глаз с нагой Маргит, все еще лежавшей на ковре, ее тело было золотистым, но розоватый загар на маленьких грудях и округлом треугольнике лона переходил в фиалковую белизну, напоминающую колорит созданий Ренуара, как магнит, влекла взгляд ее откинутая рука, хотелось обвести леностную удлиненность очертания. Лицо с большими голубыми глазами, от взгляда на которое ускоряется сердцебиение. Широко открытые глаза бродят взглядом по потолку, ловят сонно вращающиеся лопасти. Движение воздуха колеблет рассыпавшиеся рыжим кругом волосы. И как это тело молодой женщины гармонирует с ковром цвета лесной зелени в голубоватые пятна и сложный охровый растительный узор. О такой минуте Иштван мечтал. Ему представлялось, что именно ради этого сочетания линий и красок, свободного от всякой чувственности, ради чистой красоты купил он этот коричнево-зеленый ковер, словно подсознанием предчувствовал, что будет любоваться Маргит на этом фоне. „Она прекрасна, — восклицал в нем восторг, — преображенная, иная, словно в первый раз увиденная, достойная желания и смиренного обожания“.
Маргит подняла стакан, сделала несколько мелких глотков, лежа пить было неудобно, но леность обуяла, не хотелось приподнимать голову, отягощенную взлохмаченной гривой каштановых волос, прошитых лучом света.
— Почему молчишь? — обеспокоенно обернулась Маргит, приподнявшись на локте.
— Тобой любуюсь, — ответил Иштван таким изменившимся голосом, что ей передалось его внутреннее волнение, передалось безошибочно, как полированное дерево скрипки усиливает тон, извлекаемый из струны.
— Что с тобой? Почему так отдалился? — отбросила она тяжелые пряди волос.
— Не шевелись, — попросил он. И вместо того, чтобы в согласии со своим стремлением сказать: „Я хочу тебя такой скрыть под веками, запечатлеть в себе мозаикой цветных пятен и света миг, которому нет названия“, ему пришлось проговорить гораздо беднее на чужом языке, по-английски: „Хочу запомнить тебя такой“.
Ее взгляд на миг стал тревожен, но, видя, как ласково улыбается Иштван, она успокоено вновь припала к ковру цвета осени, и, плавно подтянув колено, спрятав лицо под кипенью медных волос, словно уснула. И в этот миг впервые за день расслышал Иштван стрекот цикад, до боли волнующий, неудержимый, безвозвратный бег времени. Рука, которой он подносил стакан ко рту, дрогнула, стекло глухо звякнуло о зубы, и то был трепет предчувствия. Когда она оправила юбку и, припрыгивая в одной сандалии, искала взглядом вторую, Иштван, взявшись было шарить под креслом, громко фыркнул от смеха:
— Глянь, — вторая сандалия, повешенная на дверной ручке, закрывала замочную скважину от глаз прислуги.
— Убей, не помню, когда я это сделала, — застыдясь, оправдывалась Маргит.
— Тем хуже, если у тебя это уже непроизвольно.
— Не вяжись к словам, — попросила она, ластясь — прильнув лбом к его щеке.
Они вместе сходили на кухню, принесли на стол полуостывшую еду. Иштван раскупорил бутылку вина. Ели, весело перебрасываясь шутками, пили вино и любовались друг другом, как пара влюбленных студентов.
— Почему ты так странно смотрел на меня?
— На этом ковре я тебя заново открыл, и ты мне очень понравилась.
— Ты врунишка. Ведь ты меня до скуки знаешь, что же нового высмотрел?
— Ты похожа на Еву с фламандского гобелена.
— Нравится тебе этот ковер?
— Ты мне нравишься.
— Интересно, какова его цена.
— Я не переплатил. — Речь не о деньгах, — ее взор был ясен, Иштван упивался этим светом, — а о детях, которые его ткали… Ты, знаток Индии, ты видел, как ткут ковры?
Он отрицательно покачал головой. Непрерывная, как жужжание пчел, звучала в нем отрада души: „Люблю ее шею, губы, крохотное ухо, розовато-прозрачное под солнечным лучом“, он задыхался от потопа нежности.
— А я вот видела. Представь себе плетеный сарай с глиняной крышей, крыша настолько раскалена от солнца, что даже стервятники, и те переступают с лапы на лапу. От пола до потолка натянута сетка основы. На полу сидят на корточках шестеро детишек, проворно отрывают от клубков кусочки цветных шерстяных ниток и как можно крепче и тесней один к другому вяжут на основе узелки. Старик-мастер что-то вычитывает из толстенной книги, я подсмотрела у него через плечо, там особыми знаками был записан узор „цветы и листья“. Он знает этот шифр и тянет нараспев: „Красный, красный, желтый, черный, черный“, а чтобы не сбиться с ритма, бьет прутом по барабану. Невозможно уследить, как летают эти крохотные пальчики… Глаза у детей слезятся, воспаленные веки горят, они то и дело трут веки, а старик все ускоряет ритм. Узелки должны быть одинаковы, и чем чаще, чем больше их на дюйм, тем дороже ковер. Платят не малышне, а родителям, иногда труд детей — это арендная плата за землю или проценты по долгу. Дети отдыхают, только когда старик раскашляется и отхаркивает мокроту прямо на пол промеж своих ороговевших пяток. Ребятне в радость его чахотка, туберкулез легких — самая распространенная болезнь среди ковроткачей.
— Где ты это видела?
— В одной деревне, которую мы обследовали, домашние мастерские — это еще один очаг заражения трахомой. Интересно, скольких глаз стоит красота старинного узора, это райское цветущее дерево на твоем ковре?
— Издашь закон о запрете детского труда? Разве это поможет?
— Нет. Все равно будут ткать, подпольно, а в Европе и в Штатах сыщутся любители и знатоки старинных узоров. Запрет только увеличит прибыль торговцев-посредников.
— Так что? Не покупать? Тогда они окажутся на самом дне нищеты, — горько сказал Иштван. — Маргит, забудь на минутку, что ты врач, не думай о страданиях этой голодной страны, позволь хотя бы мне насладиться красотой, потому что дети творят ее неосознанно и не умеют ценить.
— Я тебя огорчила? — Маргит протянула руку, Иштван накрыл ее руку своей. — Знаю, искусство рождается и вдохновением, и трудом, страдание придает шедевру значимость… Но пойми, здесь речь о страданиях без вины; ни дети, ни родители не знают, чем они потом за это заплатят. Жжет глаза и першит в горле, — вот что они пока знают, мол так всегда было и долго еще не переменится.
— Оба мы не годимся для этой страны, — гладил Иштван ее ладонь, лежащую на скатерти, вышить которую не пожалели труда. — Мы иначе воспитаны, для нас любить — значит действовать, помогать, преображать, а здесь это означает разделять дремотные грезы, покорно принимать приговор судьбы. Здесь таким, как мы, или богатеть, потому что рабочих рук полно и стоят они гроши, или поднимать революцию. Всем прочим заниматься — только время тянуть, усыплять свою совесть.
— Конноли говорит, что Индия сделает из него коммуниста. А я, покуда не побывала в деревнях, и подумать не могла, что люди могут быть так жестоки друг к другу.
— Это из-за нужды. Здесь жить — значит давить всех прочих.
— Иштван, — сказала Маргит. — Они воистину добры и миролюбивы. И не жалеют трудов.
— Это доброта и есть их слабость. Испокон веков полуголодные, опутанные верой, что в каком-то из грядущих воплощений их ждет награда, изнывающие от зноя, они ждут и надеются…
— Мне так хочется им помочь, — она сплела пальцы. — Знаешь, почему? Потому что я благодаря тебе здесь счастлива. Я себя здесь чувствую почти виноватой перед ними. Я из богатой семьи, деньги считать не приходится, у меня только те обязанности, которые я сама себе выбрала. И у меня есть ты… Платить добром за незаслуженное счастье. Я дорого дала бы, чтобы помочь здесь хотя бы одному человеку, спасти его, осчастливить.
Она говорила с таким жаром, что он встал, обошел стол, вложил пальцы ей в волосы, заставил закинуть голову и прильнул к ее губам.
— Меня ты уже осчастливила, — нежно шепнул он.
— И тем больше я должна работать, лечить их, понимаешь? Мне страшно за нас.
Он смотрел на нее с обожанием.
— Но ведь ты это и делаешь, Маргит, — подняв ее ладонь, он провел кончиками пальцев по своим губам.
— Слишком мало, все слишком мало, — с болью сказала она. — Иштван, ведь я не дура-девчонка, которая поддалась первому же порыву… Я знаю, что делаю. Не говорю с тобой об этом, потому что трушу» да и зачем тебя тревожить? Ведь у тебя жена, сыновья, ты оказался одинок случайно, мне это чистое везение. Но я о них помню. Я из другого мира, я чужая.
— Зачем ты себя мучишь? Пока что нам ничто не угрожает.
— Пока что, — горько вздохнула она — Не требуй от меня, чтобы я не заглядывала вперед дальше, чем на два месяца, я не могу не думать о том, что с нами случится много позже. Чем сильней привязываюсь к тебе, тем с большей тревогой думаю о том, что нас ждет.
Иштвану стало стыдно, что он при ней молчал о поисках пути к избавлению, о том, чем грозит им обнародование их тайны.
— Маргит, я не имею права затевать этот разговор, пока не получил развода. Развод я могу получить, только вернувшись в Будапешт, я должен принять решение вместе с женой, без посредников, она имеет право узнать об этом первая от самого меня. Но очень возможно, что за границу меня больше не пустят. Ты готова приехать ко мне? Остаться, быть может, на целые годы?
— Иштван! — в ее восклицании звучала благодарная готовность. Помолчав, она досказала: — Ведь я же буду с тобой.
— Не забывай: чужой язык, иные обычаи, другие условия. Зарабатываю я мало. Ты будешь отрезана от своих, приговорена ко мне.
— Отец не лишит меня наследства. У меня есть профессия, я умею работать… Никакой беды не вижу, — она скрестила пальцы, полная пылкой готовности. — Но она-то согласится?
— Как я могу за нее ответить? Она мужественный человек. И любит меня… Да, именно поэтому она не станет чинить препятствий. Дело в другом, очень сложное дело, — он примолк, глядя ей в глаза. — Я никогда об этом не говорил. Молчал, так мне было удобней. Решение суда — это только формальное освобождение от брака, я католик, мы не можем нарушить клятву перед Богом.
— Для тебя это так важно? — она изумленно отняла руку и оперлась на нее головой, погрузив пальцы глубоко в медные пряди волос. — Я тоже христианка, но этих твоих угрызений совести понять не могу.
— Я поклялся: «И не покину тебя до самой смерти». Только смерть освобождает от уз.
Она долго и недоуменно смотрела на него и, наконец, понимающе улыбнулась.
— Это все слова. Ты же не прикажешь мне ждать ее смерти. И вряд ли захочешь, чтобы я ей этого желала. Должен ведь найтись какой-то выход… Или ты ищешь, как бы покрасивей от меня отделаться, а любовь твоя вовсе не так сильна? Ты в силах думать о будущем, о своей жизни, в которой мы не вместе? Если бы ты вправду любил меня, не было бы таких преград, которых мы не одолели бы. Иштван, Иштван, зря мы затеяли этот разговор, лучше никаких планов не строить и жить, как живут здешние, дарами дня и надеждами, — она закрыла лицо руками, и он понял что она плачет.
Он бросился к ней, расцеловал волосы и затылок, обнял, бормоча, заклинал, умолял о прощении. Он знал, что причинил ей боль.
Она отняла руки от лица, глаза ее ясно блеснули, ресницы слиплись от слез, но на губах играла усмешка.
— Никуда я тебя не отпущу, — упрямо сказала Маргит. — Вас сюда надолго присылают?
— Годика на два, на три. Я тут уже второй год.
— Значит, у нас есть еще год. О чем беспокоиться? Мы, австралийцы, так легко не сдаемся. И если только ты хочешь…
— Конечно, хочу, я желаю тебя, — приговаривал он ей прямо в раскрытые губы.
— Я обещала профессору нынче-же вернуться. Если хочешь побыть со мной подольше, проводи меня в аэропорт.
— Останься до утра, — попросил он.
— Не могу. Я приехала на несколько часов, потому что терпение лопнуло.
Иштван спросил недоверчиво и с надеждой;
— А билет у тебя есть?
— Есть-есть. Первым делом купила. Ну, так ты едешь, или мне звонить в «Эксцельсиор», чтобы прислали такси?
Её голова посветлела на солнце, проскользнувшем в комнату, глаза были веселые.
— Идем, — потянула она его за руку. — Терпеть не могу куда-то торопиться.
Когда они вырвались за город, на асфальт, озаренный поддельным огнем заката, он прибавил газ, и они поднялись на вершину пустого холма, поросшего могучим чертополохом, словно выкованным из серебра. Далеко впереди, освещенный низким солнцем, по обочине шел и падал какой-то полуголый индиец. Он молитвенно поднимал руки, плашмя падал наземь, тут же вставал, делал три шага, снова простирал руки к небу, словно в поисках опоры, и распластывался ничком.
— Что с ним? — заволновалась Маргит. — Притормози, надо спросить.
Изможденный мужчина в дхоти, тыквенный кувшинчик приторочен, падал и вставал на ноги, словно испорченная заводная игрушка.
Иштван обогнал его и остановил машину. Они с Маргит вышли, взялись за руки и стали ждать, пока индиец приблизится. А тот, не обращая на них внимания, поднимался и падал, словно длиной собственного тела измерял пройденный путь. Лоб и грудь индийца были серы от втертого пепла, спокойное лицо сосредоточенно, внимательный взгляд темных блестящих глаз пробуждал неясную тревогу.
— Садху, — вполголоса сказал Иштван. — Святой странник.
— Он душевнобольной? — спросила Маргит. — Движения правильные, ритмичные… В этом есть что-то такое, что нормального человека выбивает из колеи. Зачем он так затрудняет себе ходьбу? Что за смысл в этом? Нет, он сумасшедший.
Она говорила громко, убежденная, что странник не понимает по-английски. И оба они вздрогнули, когда индиец спокойно откликнулся, причем в его голосе угадывалась ирония:
— Нет, мистер Тереи, объясните, пожалуйста, своей спутнице, что я не более сумасшедший, чем вы и она. Советник шагнул навстречу страннику повнимательней вглядеться, но индиец именно в этот миг воздел руки и упал. Нет, это изможденное, заросшее лицо, по запыленным щекам которого одна за другой чертили свои дорожки капли пота, никого не напомнило Иштвану. Серый, натертый пеплом лоб придавал ему черты какой-то удивительной маски.
— Вы меня знаете?
— Да, вы бывали у нас в министерстве. Вы из венгерского посольства. А я… Чиновник, к которому вы еще недавно приходили по делу, умер — родился я.
— Не понял.
Держась за руки, Иштван и Маргит шли рядом с индийцем, постепенно свыкаясь с его воздеванием рук и падениями плашмя.
Три длинные тени ложились на асфальт и красную глину обочины.
— Я призван, — объяснил индиец негромко, словно рядом шагают неразумные дети. — В меня вступил свет, я понял бессмысленность своего труда в конторе, я понял, что растрачиваю себя, а не совершенствую. И я привел в порядок папки, запер счетные книги и ушел. И вот иду, иду навстречу истоку света.
— Но почему таким странным образом? Разве не достаточно пешего странствия?
— Я показываю своему телу, что оно обязано слушаться меня, как унтер-офицер учит новобранца дисциплине, как вы муштруете непокорного слугу — Я слишком долго потакал своему телу, чтобы оно теперь беспрекословно подчинилось. Оно притворяется, что ему плохо, тяжко, оно твердит, что щебень режет подошвы, оно выпрашивает пишу и воду, а я принуждаю его идти и не останавливаться. Теперь оно уже не бунтует, оно кротко подчиняется, оно вернулось к роли, какую должно играть в моей жизни.
Индиец вставал на ноги и падал, вытянув руки, позволял себе сделать три шажка и снова воздевал руки, чтобы падением отмерить частичку дороги.
— Но это же безумие, вы истощите себя, вы причиняете вред себе и семье, если она у вас есть.
— Есть. Жена и сыновья смирились с моим решением. Ибо не изменят его ни гневом, ни слезами. Им не переубедить меня. Я никого не принуждаю следовать своему примеру. Если я кому-нибудь и причиняю вред, то только одному себе. Это мое тело, я имею право делать с ним все, что мне угодно, — странник говорил спокойными периодами в ритме шагов и падений, и ровность голоса при этих движениях механической куклы производила ужасное впечатление. — Оставьте мне хотя бы малую долю свободы. Если я и погублю, то только одного себя. А вы? В вашем мире нет места даже для такого странствия, как мое. А вся ваша техника, наука, к чему они ведут человечество, если не к насилию, страху и гибели? Я никому не причиняю зла. Уважайте мою волю.
Внезапно Иштвану вспомнился чиновник, сидевший в уголке комнаты за столом с маленьким вентилятором, чистенький, уравновешенный, дружелюбно улыбающийся. Но тот носил очки.
— Вы носили очки?
— Да, но теперь они мне не нужны, я не ищу правды в книгах, я иду туда, откуда свет, на восток…
— Вы Балвант Судар! — воскликнул Тереи, был порыв пожать облепленную песчинками ороговевшую ладонь, но индиец продолжал свое, даже не заметив дружественного движения.
— Судар давно умер, а родился я, алкающий истины… Я знаю, чего хочу, а вы не знаете, мечетесь, блуждаете. Я иду к свету своим путем, а вам придется вернуться в машину и нестись невесть куда. Вы меня обгоните, но я уже давно обогнал вас, опередил, я — искра, сознательно ищущая обратный путь, в костер, когда прочие поглощаются тьмой.
— Пойдем, Иштван, — Маргит потянула Тереи за руку. — Самолет ждать не будет.
Они отвернулись в побежали к машине, стоящей на обочине. Солнце садилось, небо пылало ослепительной краснотой.
— По-твоему, то, что он про нас сказал, надо считать пророчеством? — спросила Маргит с суеверным страхом.
— Нет. Хоть мы и не валяемся в пыли при каждом шаге, мы тоже идем за своей истиной, Маргит, и уверяю тебя, мы ее достигнем.
Машина пронеслась мимо тощей полунагой фигуры, распластанной на земле.
— И все что происходит между нами, это не по воле тела?
— Ну, в этом я не совсем уверен, — хмыкнул он. — И, пожалуй, не в том беда.
Алюминиевые гофрированные крыши ангаров поблескивали среди деревьев, развевался длинный белоголубой конус, указывающий направление ветра.
Иштван повторно глянул на часы, показалось, что время застыло на месте, однако секундная стрелка, подергиваясь, бежала по кругу циферблата. Было семь минут четвертого. Официально рабочий день кончался в четыре, но «клиентуру» принимали только до трех, так что, собственно, с делами нынче было покончено. Но без уважительной причины уезжать раньше посла не следовало. Старик терпеть этого не мог. «Пока я на месте, все должны быть под рукой, — говорил он на собраниях, — такова моя воля, а для вас, товарищи, закон».
Придерживанием персонала на посту посол несколько злоупотреблял, предпочитая свой кабинет в посольстве скуке резиденции и не самым изысканным в мире обедам: его супруга порывалась вести венгерскую кухню, которой никак не мог научиться повар. Юдит не раз случалось выслушивать жалобы посла по этому поводу, с тайной радостью она повторяла их Иштвану. Супруга посла, женщина крупного сложения, привыкшая с детства к тяжелой работе в последнее время располнела и, разряженная в слишком тесные панбархатные туалеты, с вечно унылым выражением на заплывшем лице, производила дурное впечатление на приемах, особенно, когда оказывалась рядом со стройными красавицами индийками в их витых сари. А если там присутствовали местные дамы, не уступавшие хозяйке в полноте, то выглядели они величественно, никоим образом не вульгарно. За крикливый голос, постоянно расхваливающий подаваемые яства и таланты мужа, жены дипломатов англосаксонского кружка прозвали ее маклачкой. Иштвану доводилось это слышать, и, к некоторому своему стыду, он при том ни разу словом не обмолвился в ее защиту.
Делая вид, что не понимает ее английского выговора, прислуга чинила ей мелкие пакости. Знала, что мужу не пожалуется, муж и сыновья только посмеются над ней. Отлученная от насущных занятий, от стирки и готовки, которых теперь и пальцем не коснись, неприлично, она, как неприкаянная, плутала по дому с глазами, опухшими от тайных слез, облепив лоб кружочками лимона. У нее постоянно болела голова. «Вид у нее с этим лимоном точь-в-точь как у садху из какой-то особой секты, — язвительно откровенничал Коломан Байчи. — В Индии все ей вредно: и жара, и еда, и даже запах флоксов на клумбе перед домом; она приказала их выкосить; а голова у нее болит с тех пор, как по приезде из Будапешта ей пришлось завести горничную. Она счастлива только в те дни, когда прежнюю уволила, а новую еще не наняла. Без бабской работы она сама не своя. Плачется на Индию и уговаривает меня ехать домой. Приходится объяснять, что за ее мигрени государство щедро платит, так что пусть не жалуется. Врачам не верит, шастает по знахарям. Чем больше глупеет, тем жарче верит в тайную восточную медицину, — басовито похохатывал посол. — Опять пришлось гнать в шею какого-то разъевшегося телка-массажиста, трепача насчет желез, уж этих обирал я насквозь вижу и отлично знаю, кто ей насоветовал».
Резиденцией, куда не спешил посол, именовался особнячок, снятый у раджи, уличенного в злоупотреблениях на казенных поставках и приговоренного к высылке из столицы. Чем там занят был посол до вечера, дознаться было трудно. Ференц поговаривал, что шеф пишет научный труд по проблемам экономики мол, к тому-то все эти подчеркивания в газетах, кипы которых раз в неделю убирает завхоз, и груда английских словарей на столе. Юдит полагала, что не экономикой он занят, а кроссвордами. Перед отбытием на посла находил необычайный стих, он отдавал приказы, вызывал сотрудников, требовал исполнения по делам, которые еще целую неделю дозревали бы себе в картотеках. Можно было поклясться что он стремится навалить сотрудникам работы на всю ночь, до своего возвращения поутру. Он считал (и тут он был недалек от истины), что стоит только ему переступить порог и удалиться домой, как весь аппарат тут же впадает в расслабленность и, по сути дела, перестает существовать. Когда ему случалось выезжать из Дели, он обставлял полномочия оставшихся столькими оговорками, что с любой мелочью приходилось ждать его возвращения. Выслушивая потом отчеты, он торжествовал: «Вот видите, без меня, старика, вся работа застопорилась. Уж знаю, как вы мне заглазно почем зря кости моете, но, надеюсь, теперь убедились, что без меня хуже. Уж возьму на себя тяготу, поруковожу вами по мере сил, так оно лучше будет. Дайте-ка сюда ваши бумаги».
Маргит отправили в очередную деревню, так что Иштван не виделся с ней целую неделю. В последнее время они встречались часто, хотя и не подолгу. Он уже свыкся с тем, что она прилетает двухчасовым рейсом, чтобы улететь обратно в семь вечера. Неожиданный перерыв и неделя молчания пробудили в нем прежние тревожные мысли. И поэтому его как-то особенно взбудоражил ее голос по телефону, а главным образом, оговорка, что, если она и прилетит, — а ей предстоит сопровождать профессора, — то освободится только около половины четвертого. Он хотел встретить ее в аэропорту, однако Маргит предпочла, чтобы он там не показывался, и они выбрали местом встречи кафе «Волга». Условились, что он будет ждать пятнадцать минут. Если Маргит будет в Нью-Дели, но не сможет поспеть к назначенному сроку, она даст знать, куда за ней заехать.
Иштван глянул в окно: ворота гаража были открыты, но широкий посольский «мерседес» по-прежнему будто застрял в них, и солнце играло на красных стеклах сигнальных фонарей.
«Сидит. И чего он ждет? — вздыхал Иштван. — Если через пять минут не уедет, провались все — срываюсь в город».
Поводы для отлучки были, целый десяток, но подобает уведомить секретариат и позвонить послу, нет ли случайно каких-нибудь срочных поручений. Очень не хотелось. Слишком хорошо известно, что наверняка призовут и заставят выслушать кучу поучений пополам с воспоминаниями из опыта партийной работы, кое-какие из этих назидательных рассказов доводилось слыхивать уже в нескольких вариантах. То это были истории из жизни верных товарищей, с которыми посол сидел в тюрьмах во времена Хорти, то Байчи приводил их в доказательство собственной отваги я сметливости.
С облегчением увидел Иштван за окном коренастую фигуру посла, рядом с ним семенил сын шифровальщика, малыш Михай. Михай о чем-то рассказывал, возбужденно размахивая руками. Тени обоих отпечатывались на белой стене гаража, ослепительно сияющей под фестонами вистарии.
Внезапно посол остановился, как вкопанный, словно только сейчас дошли до него слова ребенка, он обернулся к Михаю и о чем-то переспросил. Иштван не сводил глаз с поднятой детской руки, описывавшей в воздухе круги. «Вот и продали меня, — молнией озарила догадка. — Он хвастается, как мы были у Кришана». Михай произнес еще несколько слов, а потом всплеснул руками и ударил кулачком в ладошку. Все выложил маленький глупенький, не ведающий, что творит, доносчик — да простится ему заранее. Интуитивно Тереи был почти убежден, что происходит нечто такое, дурные последствия чему неисчислимы и непредсказуемы. Он замер от страха, чувствуя свое полное бессилие: ничего не остановить, не спасти. Свершилось. Но что? Слова не долетали, приходилось гадать по жестам.
Коломан Байчи вскинул взгляд на окно. «Меня видно даже сквозь проволочную сетку, — сжал губы Тереи. — Не буду я прятаться». Сквозь заросшие пылью мелкие проволочные ячейки Иштван видел блеск пота на лбу посла, кустистые брови и глаза, напряженно сощуренные от мучительно яркого солнечного света. Мужчины посмотрели друг на друга в упор, и, наконец, Байчи кивком и жестом руки пригласил советника вниз.
Тереи поспешно последовал зову. Посол стоял, слегка расставив ноги и наклонясь вперед. Грудь его ходила так, словно ему душно.
— С Кришаном разговорчики затеяли? — угрюмо спросил он. — По чьему поручению?
— Вы там тоже побывали, товарищ посол, цирк для всех открыт. — Наберитесь смелости сказать мне прямо…
— О чем? — вскинул брови советник, чувствуя, что выиграл раунд. «Ничегошеньки он мне не сделает. Ну, отзовут, в крайнем случае», — торопливо подсказал как бы чужой, спокойный, рассудительный голос, но мысль о грозящей потере Маргит всколыхнула Иштвана приливом гнева.
Посол с трудом перевел дыхание.
— Не вздумайте заходить с тыла, Тереи, — погрозил он желтым от никотина пальцем. — Не таких, как вы, я осаживал, причем так, что они проклинали потом ту минуту, когда им взбрело в голову воевать со мной.
— Объясните, в чем дело, товарищ посол, — сказал Тереи чуть громче, чем следовало, и мысленно выбранил себя за это.
— Не лезьте в полицейские к господу-богу, Тереи. Никаких доказательств у вас нет. Слишком много знать вредно для здоровья. Я вам симпатизировал, говорил с вами, как равный с равным, а вы, гляжу, от этого зазнались. Хорошенько подумайте, прежде чем что-то предпринять, не то потом горько пожалеете.
— Не понимаю, — шагнул вперед Иштван. — Что я такого сделал?
Посол отступил на шаг, оперся ладонью о горячий металл автомобиля, движением головы указал на Михая, мальчик оказался между ними, неожиданная стычка взрослых изумила его, он вертел головой, переводя взгляд темных глаз с одного дяди на другого.
— Если я вас вовремя остановил, тем лучше. Знать знайте, а язык держите за зубами. Я приказываю вам молчать не потому, что струсил, мне приходится думать не только о вашем благополучии.
Байчи окинул грозным взглядом волевое, посмуглевшее от загара лицо советника.
— Больше я вам не нужен, товарищ посол?
— Нет. Ступайте к черту! — рявкнул Байчи. — Терпеть не могу придурков.
Иштван повернулся, направился к стоящему в нескольких шагах «остину», вынул из кармана ключи и отпер дверцы, он был Спокоен, даже рад, что теперь не опоздает на свидание. «Ничего он мне не сделает, пальцем тронуть побоится, может быть, это даже к лучшему, что он дознался. Он и без того мне враг». И тут донесся умоляющий голос Байчи:
— Тереи, в чем я, по-вашему, виноват? Это был несчастный случай, честное слово, просто несчастный случай… Такое с каждым может случиться.
Иштван обернулся. Посол, словно в изнеможении, привалился к машине, с болезненно, отекшего лица исчезло вызывающее выражение, ветерок ерошил седоватые волосы. Одно слово — Старик, Лишь глаза, цепкие, сверлящие, как бы предостерегали, что все не так просто. Утомившийся, поседевший в сражениях революционер, которому только характер не дает уйти с ответственной работы, — это была маска, рассчитанная на снисхождение у былых соратников да, особенно, у женщин помоложе, чьи стройные шейки он привлекал тяжелой дланью, приступая к несколько грубым ласкам, которые именовал отцовскими. Шла громкая молва о его заслугах и стойкости, не один анекдот о себе он сам подраспустил, весь расчет был на спешку и порывистость партийных деятелей, ибо у кого, в конце-то концов, достанет времени и желания разбираться, как оно в действительности обстояло в эпоху адмирала, разве что у недругов, а тем он отводил глаза сказочкой о больном сердце, вселял обманчивую надежду на то, что инфаркт миокарда вот-вот сразит его и тем-то и прикончится застарелая вражда. Зачем тратить силы на борьбу с ним, когда стоит только чуточку обождать — полуоткрытый толстогубый рот, часто и неглубоко хватающий воздух, свидетельствовал, что и впрямь чуточку. В тех, кто был сильней его, он искусно вызывал сочувствие, род неопределенной благожелательности — «надо поддержать, пойти навстречу, ведь недолго же протянет», — а от тех, кто был слабей, он избавлялся, используя связи, бесцеремонный отказ, открытую угрозу. Отвоевав себе должность посла в перворазрядной стране, в зоне твердой валюты, он старательно трудился над укреплением своей политической позиции. Он стремился попасть в число тех, кто подлежит только переводу с места на место, но никак не понижению, кто в курсе своих привилегий и знает, что представлять коммунизм и становящуюся на ноги отчизну в богатой и стабильной капиталистической стране — это чистое удовольствие. Чувство превосходства порождало в нем что-то вроде полупрезрительного милостивого высокомерия по отношению к тем, кто давится в трамваях и автобусах, стоит в очередях и носится по магазинам в поисках чей-то позарез нужного. «Друзья мои, придется нам еще помучиться», — сочувственно произносил он вслух, мысленно с великой радостью переносясь к себе в резиденцию, в персональную машину, оплаченную за счет государства, в толпу покорных уборщиков, охранников, садовников плюс повар в придачу. В этом «нам» было искупающее все грехи заявление о солидарности с теми, кто без отдыха и срока (но, по его святому убеждению, недостаточно) трудится ради того, чтобы он в Будапешт приезжал с тем же удовольствием, что и в Париж или Лондон, — не говоря уже о Нью-Дели. И этот Байчи теперь притворно просил у Тереи пощады, он взывал о сочувствии от имени: изнуренных и преждевременно постаревших, отмеченных знаком нездоровья на малокровных лицах, но в глазах его таился зловещий огонек, словно у хищника, загнанного в клетку и в любую минуту готового вцепиться в горло укротителя.
— Клянусь, я ни в чем не виноват, — прошелестел Байчи. Советник кивнул, давая понять, что его тронули эти оправдательные речи. Захлопнул дверцу и включил мотор. И не успел стронуть машину с места, как отворилась дверца слева и в машину юркнул Михай.
— Дядя Пишта, можно я с тобой, я машину посторожу.
В его голоске было столько невинной преданности, что Иштван молча прихлопнул дверцу за ребенком и повел машину к воротам.
В зеркальце заднего вида маячил сгорбленный силуэт, тяжело привалившийся к «мерседесу».
— Зачем разболтал? — Иштвану стыдно стало за гневную ноту в голосе. — Больше не буду брать тебя с собой, потому что ты болтунишка.
— Дядя Пишта, вы же не сказали, что это тайна, — мальчуган испуганно втянул голову в плечи, прижал ручонки к груди. — Я только про Кришана рассказал, как он может. И больше ни про что.
— А что ты показывал послу? — Иштван отнял руки от баранки и повторил жест ребенка — ударил кулаком в ладонь.
Мальчик изумленно посмотрел на него округлившимися глазами, он явно силился вспомнить и вдруг радостно вскрикнул:
— Что он мчится, как стрела.
— А не про случай с коровой?
— С какой коровой?
И тут до Иштвана дошло: он сам выдал себя послу, показал, что знает, тем, что не выказал страха перед гневом начальства. Этого вполне довольно. «Сам себя выдал с головой. Устрашить посла теперь можно только одним: у меня на руках должны быть письменные показания Кришана. Надо уговорить Кришана, что не следует слишком долго испытывать судьбу и рисковать. Мотоцикл у него есть, пусть купит себе прицеп моторикши, это вполне приличный заработок. Жену его подговорить, чтобы покоя ему не давала. Нет, с ней он не посчитается, уж скорее меня послушается», — лихорадочно думал он, ведя машину по широкому бульвару.
— Едем в цирк? — обрадовался мальчик.
— У меня есть одно дело к Кришану.
Бочка гудела от грохота крутящегося мотоцикла, под парусящим на ветру шатром кровли стоял многоголосый приветственный крик. «Все еще носится, со смертью играет, — сердито и удивленно собрал Иштван в складки лоб. — Привык к риску, как к наркотику. Придется попугать, чтобы послушался. Скажу, что пришел остеречь, мол, сон видел. Мотоцикл — штука ненадежная».
Иштван купил два билета. Захотелось сперва увидеть, как Кришан молнией носится среди, толстых балок бочки. Мальчика рядом уже не было, он бегом взбежал на галерею, протиснулся к поручню среди наклонившихся зрителей.
Мотоциклист уже спускался по спирали на арену, плохо различимый в синих облаках взбаламученного дыма. Зрители бесновались, выли, свистели от восторга, топали, били в ладоши.
Всадник в черной коже осадил мотоцикл на дне деревянной воронки, вскинул очки на серебряную каску и, подняв руки, раскланялся с публикой. Иштван вздрогнул. В луче солнечного света обращенное к ним лицо мотоциклиста было отчетливо видно — и это был не Кришан.
Иштвана дернули за руку. Сияющий Михай, будто это он устроил розыгрыш, крикнул:
— А это и не Кришан! Дядя Пишта, пошли!
Они спустились вниз, Михай что-то крикнул на хинди разбегающейся ораве своих ровесников, те гортанно ответили, показав руками что-то вроде сальто.
— Нет! — крикнул мальчик, судорожно вцепившись в руку Иштвана.
Его личико исказилось, вид был такой, что он вот-вот разревется.
— Дядя Пишта, спроси в кассе. Там-то знают. Эти сикхи все обманщики...
Толстяк-кассир почесал грудь, склонил голову на плечо, стрельнул большим выкаченным глазом.
— Разве сааб не видел афиши? У нас новый ас. Кришан убился два дня назад.
Тереи похолодел. «Поздно, — мелькнула мысль. — Коронный свидетель мертв».
— Отчего? Что случилось?
— Неизвестно. Он был застрахован, страховое общество забрало мотоцикл на экспертизу, обещали, что копию акта дадут также и нам. Они зря бросаться деньгами не любят.
— И у вас уже новый, — с горечью кивнул Тереи.
— У нас всегда на подхвате куча смельчаков, которым хочется заработать, — объяснил кассир, разводя пухлыми руками. — Мы платим честно. А такие катастрофы всегда привлекают зрителей, у нас давно такого наплыва не было.
— Значит, его…
— Его уже сожгли, были неприятности с женой. Вам сколько? Один взрослый, два детских?
За рассказом кассир не забывал продавать билеты.
— Она бросилась в огонь, хотела заживо сгореть, вот именно, в наше время такая страсть — большая редкость. Кусалась, лягалась, но люди вытащили. Была бы кинокамера, можно было бы заработать. Вот именно, сааб, сати, по всему миру нарасхват пошло бы в киножурналы.
Кулаки чесались дать по сытому лицу, обрамленному масляно поблескивающей черной бородой.
— Где она? В больнице?
— В больнице? А кто заплатит? Привели в себя, успокоилась. Она у какой-то женщины в Старом Дели если саабу угодно, я наведу справки. Контролер ее знает… Сааб из газеты? Или из посольства?
— Кришан у нас работал шофером, — ответил Иштван. — Мне он был симпатичен.
— Нам Тоже. Одну минуту.
Кассир захлопнул окошечко и с трудом выбрался из тесной будки. Тряся жирными ягодицами, зарысил ко входу. И только теперь Иштван увидел, что Михай стоит, отвернувшись, а по его щекам катятся слезы, каплями собираясь на подбородке.
— Тебе его жалко, я понимаю, — привлек Иштван ребенка, утешая, стал гладить по голове. — Мы ее обязательно найдем, ей надо помочь…
— Это она его забрала, — шмыгнул носом мальчуган, — я ее тоже видел.
— Кто забрал? — Иштван, недоумевая, остановил пальцы в русых мальчишечьих волосах улыбался Иштван, глядя, как малыш стреляет прищуренными от наслаждения глазенками и склоняется над серебряной вазочкой, затуманившейся от холода.
— Ты здесь, ой, как хорошо, — издалека воскликнула Маргит, стремительно направляясь к их столику. — Я опоздала, зато у меня хорошая новость для тебя, Иштван. Ты, наверное, даже обрадуешься… — у нее на лице было выражение, с каким девчушка рассказывает, что случайно нашла в саду местечко, где несутся куры, или высмотрела по весне первые еще пахнущие стужей подснежники и теперь торжественно несет их маме и папе. — Налей мне кофе. Нет, в твою, — она пододвинула чашку, из которой пил Иштван, к подвешенной на штативе стеклянной колбе. Так, с помощью инвентаря алхимика, в «Волге» обращали внимание посетителей на то, как крепок и ароматен напиток.
— Закажи Михаю еще порцию, пусть и он порадуется с нами.
— Да скажи ты, наконец, что случилось? — восторженно и преданно глянул на нее Иштван.
— Поручиться не могу, — отхлебнула Маргит кофе из чашки, — но дня через два все окончательно выяснится. Профессор рекомендовал меня вести курс в университете. Я эпидемиолог и буду учить молодых врачей, как бороться с трахомой.
— В Дели?
— На месяц, а может, даже дольше, — торжествовала Маргит. — А ты хоть бы обрадовался… Вы что, как в воду опущенные?
— Я очень рад, — тихо сказал Иштван. — Замечательная новость.
Придвинувшись, он рассказал ей о смерти водителя. Отчего такая спешка, он не объяснил, об истории во время поездки посла умолчал, но Маргит слушала внимательно, мгновенно поняла, что надо ехать, и встала из-за стола.
— Спасибо тебе, — благодарно сказал Иштван, кладя деньги на мрамор столика.
— Вот и попались, — раздался теплый альт. — Никого вокруг не видят… Зову-зову, киваю вам, а вы, как зачарованные. Ах, Иштван, Иштван, ты неисправим, ты уже мою подругу соблазняешь.
Свободно закрепленное сари скрывало состояние Грейс, но в ее движениях чувствовалось грузность яблони, чьи ветви гнутся под тяжестью плодов.
— Что ж ты раньше не подошла? Хитрюга, подсматриваешь за нами, а мы совершенно случайно встретились, — расцеловала Маргит подругу.
— Ничего себе «случайно». Видела я, как он тебя высматривал, — надулась Грейс — Сядьте, посидите. Маргит, ты от меня бегаешь, видно совесть у тебя нечиста.
Спугнутые, они поспешили распрощаться с Грейс. Маргит, бросив Иштвану многозначительный взгляд, объявила, что ей срочно надо к профессору Сальминену в клинику, а потом на самолет и в Агру, но, как только выдастся случай, она непременно заедет к Грейс. И поцеловала в щеку внезапно помрачневшую индийку. Так много было откровенной радости в движениях Маргит, обданной солнечным светом, когда Тереи поспешно откинул перёд ней тяжелый занавес у входа, что Грейс гневно закусила губу. Ее словно остригли, изуродовали, оскорбили. Она побледнела. Продолжая сидеть за опустевшим столиком, она опустила взгляд на оставленную посуду и вдруг увидела на чашечке из-под кофе розовый след губной помады. «Пили из одной чашки», — кольнуло ее, это было очевидное доказательство, значит, ей не привиделось. Сердце лихорадочно забилось. Грейс подняла ладонь и положила на зреющее лоно, гневное возбуждение матери передавалось ребенку.
«Остин» медленно протискивался сквозь густую толпу пешеходов, беспечно завладевших серединой улицы. Гудок, ничьих шагов не ускорял, люди, наоборот, приостанавливались, удивленно оглядываясь на автомобиль и лишь в последнюю секунду, в своих развевающихся дхоти похожие на спугнутых птиц, отбегали в сторону.
Иштван уверенно вел машину. После голубого полумрака кафе солнце больно кололо зрачки. Очков Иштван не любил и редко ими пользовался. Как-то Юдит преподнесла ему темные очки, но во время одного из визитов в индийское министерство культуры он их где-то позабыл, да так они и пропали. Кому-то повезло.
— Лучше не рассказывай Грейс про нас, — попросил он Маргит. — Чем меньше народу знает, тем лучше.
— Кто мог подумать, что она в этом состоянии все еще крутится по кофейням. Ей ведь уже скоро…
— Да. Я уверен был, что она уехала из Дели в имение раджи под Бенарес.
За крепостными Аджмерскими воротами «остин» оказался в гуще рикш и ручных тележек уличных торговцев. Над толчеей плыл жаркий чесночный аромат. Крестьяне несли на головах плоские плетеные корзины, набитые с верхом желтоватыми клочьями верблюжьей шерсти. Иштвана оттеснили к стене, приходилось буквально как плугом разрезать неохотно расступающуюся толпу. Их окружили оживленные лица, их оценивали беспокойные черные глаза, им предлагали услуги, навязывались в проводники и охранники в лабиринте тесных улочек. На пискучих колесиках подкатил прокаженный, беспалые ладони подсовывали скорлупу кокосового ореха, ужасная болезнь уже съела ему губы и язык. Никто не обращал внимания на его скорбное трубное мычание. Важней было, что приехали европейцы, европейцы платят за услуги, значит, есть надежда заработать, не особенна утруждаясь.
— Госпожа, госпожа, я покажу, где шелковые шали, вышивка серебром и золотом, — бормотал тощий юноша с черными, как смоль, глазами и искусно завитой прической. — Не угодно ли, ювелирные изделия, драгоценные камни, рубины, изумруды…
— Нынче не надо…
— Не угодно ли, храм бога обезьян, — врезалось в толчею усатое лицо, и было оно точь-в-точь лицом лазутчика разбойной шайки из «Тысячи и одной ночи», вот только масляные глаза глядели слишком кротко и голос звучал жидковато.
— Нам туда, — указал Иштван на огромные щербатые буквы, унизанные красными лампочками: «КОРСО». Над буквами к стенам и к подоконникам никогда не закрывающихся окон проволокой были прикручены огромные ярко раскрашенные картонные фигуры: танцовщица, сквозь муслиновые шаровары, перехваченные у лодыжек бубенцами, соблазнительно просвечивали полные бедра и монументальные ягодицы; рядом двое мужчин пронзали друг друга кинжалами так, что вниз капали полуметровые капли крови.
Иштван и Маргит, держа за руки Михая, перешли через улицу и протиснулись меж корзин с фруктами, продавцы которых дремали под общий гомон, сквозь сон заученно нахваливая свой товар.
— Третий дом, видимо, здесь, — Иштван потянул Маргит в раскисший от мыльной воды проход, ноги вязли в кучах золы и фруктовой кожуры, огрызков, рваных сумок из пальмового листа. Со стороны двора к стене каменного дома лепились мастерские, крытые ржавой жестью, здесь валялись хромые коляски велорикш со снятыми колесами, доносился стук молота, кто-то насвистывал, кто-то кого-то окликал, и, явно призывая мать, упрямо плакал младенец. В клетке, неутомимо перепархивая с прутика на прутик, покрикивали и удивленно щебетали скворцы.
Первый встречный, к которому они обратились, — полуголый маляр, перепачканный масляной краской так, словно вытирал кисть о впалую смуглую грудь, не понимал по-английски, но откуда-то вынырнула тройка детей, и девчушка с пышными пунцовыми бантами в косичках, проникнувшись важностью своей миссии, на прекрасном английском языке объяснила, что вдова акробата-мотоциклиста живет в комнате за швейной мастерской. И они направились на мерный шум и щелканье ножниц, швецы, поджав ноги, сидели прямо на земле, вертя рукоятки швейных машин, их спины согнула спешка, работа, за которую платят поштучно, и поэтому они лишь на миг приподнимали головы, чтобы окинуть вошедших остановившимся взглядом.
— Вот здесь, — девчушка, сделав книксен, откинула лоскутную занавеску, от движения воздуха по полу побежали проворные, как мыши, комочки из обрывков ниток и обрезков ткани.
Комната была крохотная и темная, потому что окно заслоняла голова картонной танцовщицы. Посредине стояла кровать, единственная мебель, заменяющая и стулья, и стол. У стены на жестяном сундуке стояла фотография — Кришан на мотоцикле, за плечами, развеваются крылья, позади — облака; правее и левее, полукругом, располагались другие фотографии, поменьше, полусвернувшиеся, вставленные в надрезанные ножом дощечки, как бы младшие божки в поклоне перед наиглавнейшим божеством. В мисочке с водой лежал обрезанный под самый венчик георгин, пламенеющий, как жертвенный каганец, в узкой полоске солнечного света.
Старуха-индийка в застиранном выцветшем сари, когда-то голубом, а теперь сером, как дым от соломы, стоя на коленях, пекла оладьи на высоком медном примусе, злобно шипел венчик лилового пламени. В комнате стоял тяжелый запах кипящего пальмового масла. — Намасте-джи, — поклонилась старуха, отставив на пол кружку с жидким тестом. — Она не спит. Она его призывает. Дурга, Дурга, — пропела индийка, растягивая гласные.
Та навзничь лежала на кровати, положив на грудь забинтованные по локоть руки, из-под короткого кафтанчика видна была гладкая смуглая кожа обнаженного живота. Розовые ожоги были прикрыты марлей, пропитанной жиром, по марле оживленно бегали мухи. Иштван наклонился, заглянул в мутные от боли черные глаза и почуял отвратительный, знакомый с военных лет, запах паленых волос, невидимых под шалью, которой была завязана голова лежащей.
— Дурга, господа пришли тебе помочь. Это друзья Кришана, — при звуке этого имени Дурга шевельнулась, взгляд ее стал чуть осмысленнее.
— Ах, сааб, — медленно повернула она голову. — Он говорил, вы добрый.
— Скажи, что тебе нужно.
— Ничего. Мне ничего не нужно.
— Что собираешься делать? — Иштван смотрел на ее вздернутую пухлую верхнюю губу, придававшую взрослой женщине выражение капризного ребенка, и различил белесые пузырьки ожогов. Эта женщина бросилась в пылающий костер, зарылась руками в угли, целовала пламя, служители еле вытащили ее оттуда. Иштвану чудилось, что он слышит, как шкворчит живое тело и скачут язычки огня в волосах, ему было бесконечно жаль ее.
— Останусь здесь, — поникшим голосом ответила Дурга. — В деревню не вернусь.
— Тут она останется, — одобрительно поддакнула старуха, выливая тесто на шипящую сковороду. — У нее денег нет, все ушло на мотоцикл. И еще не вся рассрочка выплачена.
— А как со страховкой?
— Бумага есть, а годящая ли, я не разберу, это сикхи должны знать, хозяева цирка… А они выкладывать деньги не торопятся, — видно было, что старуха прекрасно разбиралась в делах Кришана. — Не с чем Дурге в деревню возвращаться. Тут один молодой джентльмен обещал устроить ее в дом с танцовщицами. Дурга поет, как дрозд.
— А ожоги? — спросила Маргит.
— Затянутся, главное дело, лицо у нее чистое осталось, как у младенчика, — расчувствовалась старуха. — Она там будет из первейших, люди Кришана долго не забудут… Сати, сати, — она уважительно причмокнула. — Мало кто из женщин способен на такую любовь, чтоб за мужем да в огонь. Истинная страсть мужчинам мила.
— Я правильно поняла? — ужаснулась Маргит и, когда Иштван кивнул, вполголоса сказала: — Чудовищно. Как они могут говорить об этом, словно ни в чем не бывало, толкать ее в… Это хуже самоубийства.
— Она вдова. По древнему обычаю, она тоже мертва. По крайней мере, ее сердце — подтвердил Иштван зловещее предначертание.
— Дурга, — подошел к кровати Михай — Почему Кришан погиб?
— Он злился, как всегда перед выходом. Накричал на меня, что я плохо готовлю, я, правда, плохо готовлю, он швырнул в меня чапати, которые я принесла. А мальчишки уже собрались, они помогали ему, ему нравилось, как они кричат и веселятся, как они его провожают. Он вспомнил, что в баке мало бензина, и пошел за канистрой. Еще крышку с бака снял. Мальчишки туда заглядывали. Младше тебя. С леденцами на палочках. Они смеялись, и я смеялась. Один уговаривал другого сунуть леденец в бак и померить, сколько там бензина. И хохотал, что младший послушался и теперь будет лизать бензин. Потом Кришан их отогнал, хотя детей он любил, очень хотел, чтобы у него были дети. Долил бензин и сказал мне: «Пора кончать с этим делом». И положил мне руку на… вот сюда, — она подняла перевязанную руку и показала себе на плечо. — Мальчики уже вели мотоцикл, и потом задернули занавес. Я всегда слушала, как грохочет машина, и понимала ее голос, знала, когда она поднимается по стенкам вверх и когда идет на спуск. Я ждала, я не дышала, я молилась, чтобы все обошлось. И вдруг мотор остановился. Я не слышала, как он упал, раздался рев, но другой, рев зверя, который пожрал его. А я сделалась такая слабая, сделалась совсем без сил, будто вся кровь из меня ушла в землю, — рассказывала Дурга медленным певучим голосом.
«Это же баллада, баллада о смерти», — подумал Иштван и тут же устыдился, что в такую минуту способен помнить об искусстве.
— И первой раздвинула занавес она, одетая в белое сари. Потом выбежала толпа мальчишек и вышли люди, которые его несли. Но я уже знала, что он погиб, потому что она шла впереди носилок.
— Дурга все время видела ее, — пояснила старуха, сняла сковородку с огня и проговорила что-то по-своему, как они поняли, предлагая Дурге поесть… Та отрицательно повела забинтованной рукой, и старуха принялась жевать тяжелое, непропеченное тесто, полив оладьи тростниковой патокой.
— Значит, — и Дурга ее видела, — зачарованно прошептал Михай.
— Кого? — спросила Маргит.
— Сестру свою покойную, — ответила старуха, выворачивая голову набок движением кошки, отгрызающей голову рыбе, и причмокнула, облизывая кончики пальцев и ладонь, куда пролились липкие сладкие капли. — Она пришла за ним.
Упрекая себя за бесчеловечное любопытство, схожее с тем, с каким хирург зондирует рану, Иштван со странным упоением внимал этому двуголосию, идущему под аккомпанемент переменчивого бренчанья швейных машин в соседней комнате, ударов молота во дворе о сталь, поющую треснутым колоколом, стрекота велосипедов внизу, — всех этих звуков, мешавшихся с печальным, молящим, безнадежным клекотом продавцов, сидящих на корточках вдоль поребрика. Он насыщался этим страданием, словно пищей, от которой зачнутся стихи, строфы об индийской вдове. И пришла мысль, что он оказался тут не случайно, что некая высшая сила, ведающая каждый шаг, повелела ему отсечь даже тень сочувствия, но вбирать и запомнить, дабы увековечились судьба погибшего и эта молодая женщина, что вот-вот исчезнет в кишащем муравейнике Индии. От силы неделя, и Дурга, нынче идущая стезей утраты, без следа растворится в шелесте шелковых сари, в гнусавом пении патефонов и лопотании бубна.
— Они положили его, сняли кожаный костюм, начальник тут же свернул костюм и спрятал под мышку. А мне так хотелось, чтобы его сожгли в этом костюме. Он так нравился Кришану, — негромко вспоминала Дурга. — Мотоцикл забрали полицейские, я увидела только, что он погнулся, и у меня от этого заболели кости, как сломанные. А Кришан лежал, повернутый головой ко мне, он смотрел на меня, я стала поправлять ему голову и тогда нащупала, что у него вот тут, — она указала перевязанными пальцами себе на темя, — все совсем мягкое. И тут у него из ноздри выкатились капельки крови, — вспоминала она каждую подробность беды. — А людей вокруг становилось все больше и больше, чьи-то колени толкали меня в спину. Кто стоял рядом, молчали, кто был сзади, те с криком проталкивались вперед. А увидев, что случилось, замолкали, как я.
Бренчали швейные машины, грохотал молот, посвистывали удивленные дрозды. Старуха покончила с едой и теперь, обернувшись к ним, бесцеремонно разглядывала Маргит, ее рыжие волосы и белую пластиковую сумку.
— Не остались ли после Кришана какие-нибудь бумаги? — не отступался Тереи. — Он тебе не говорил, как называется деревня, где произошел несчастный случай с коровой?
— Нет, — Дурга призадумалась, приподнялась. — Там, за фотографией, его бумажник, пусть сааб посмотрит.
Старуха вскочила и принесла потемневший от пота бумажник дугой, сохранивший форму груди, которая уже рассыпалась в пепел. Отделения были битком набиты старыми удостоверениями, был там лотерейный билет, несколько квитанций и какие-то листочки, исписанные змейчатым письмом хинди. Иштван разочарованно отложил их отдельно, на кровать. «Может, так оно и лучше, соблазн не будет мучить, хотя, захоти я только, могу написать губернатору, сообщат. А если предпочту остаться в тени, могу пустить по следу Чандру».
Передернуло от гадливости, «Чего ищешь? Хочешь чувствовать себя в безопасности, запасшись сведениями, или о справедливости печешься? Оставь печься тому, от кого равно не скроются ни малые сии беззащитные, ни сильные мира», — припомнилось ему из Библии.
Сунув руку в карман, он вынул деньги, немного набралось, но было чувство, что должно обозначить хотя бы готовность помочь. Маргит добавила от себя.
— Нет, ни к чему они мне, — стала отказываться Дурга.
— Поблагодари за милосердие, — выговорила ей старуха, спрятала деньги в бумажник и положила бумажник на место, и фотографию, на поблескивающую, как свежий срез на свинце, жестяную крышку сундука.
— Что за бумаги ты искал? — спросила Маргит, когда они спустились во двор.
— Потом… Сначала отвезем домой малыша, — глянул Иштван в пленительной чистоты сияющие большие глаза, какие бывают у ангорских кошек. — Но никому ни слова.
— Не доверяешь — не говори, — кротко усмехнулась Маргит. — Тебе спокойней, а мне и вправду нужды нет знать. Михай, садись ко мне. Пусть господин Тереи побудет один.
Непрерывно сигналя, Иштван втиснул «остин» в поток велосипедистов, не спеша проталкивался к яркокрасным воротам старинных городских укреплений. Но, видно, молчание Иштвана задело Маргит, потому что, скрестив руки на спинке переднего сиденья, она вдруг заговорила:
— Я была чуть постарше, чем Михай, когда у нас на ферме случился пожар. Сгорел не только барак со всем скарбом пастухов, но и кирпичный склад с настриженной шерстью. Огонь обронили бродяги, их нашли тут же, они перепились и спали в кустах. Их приволокли и бросили в пепелище, глубокое, еще раскаленное, живьем их зажарили. У нас народ суровый, а тут люди в бешенство пришли. И не удивляйся, они целый год не разгибались, а заработок-то пропал, весь пай каждого был в сгоревшей шерсти. Я этого не видела, Стенли видел и велел мне поклясться на своем ноже, что я никому не скажу. Я ужасно струсила: он сказал, что, если проговорюсь, он мне язык отрежет. Не мальчишка был, а бес, — в ее голосе звучало уважение. — Отец не знал, а я знала и свое слово сдержала. Тебе первому об этом рассказываю.
— Как это? — вскинулся Иштван. — И никто не видел обгоревших тел? И не было никакого следствия?
— Было. Приехал коронер, но рабочие все как один дали показания, что пожар начался от сарая, где на шерсти спали двое бродяг. Мол, занесли огонь и сами сгорели, их вина, и сами себя наказали, чего тут расследовать?
— Обученьице, крепко тебя там вышколили, — сверкнул глазами Иштван.
Не доезжая до посольства, он высадил мальчика на углу.
— Михай, помни, — многозначительно приложил он палец к губам.
Мальчик понимающе кивнул.
— Я тебя возил мороженым угостить. Мальчик поджал ногу и почесал лодыжку.
— У портных блох полно, — обидчиво пожаловался он. — Дядя Пишта, думаете, нам удастся напасть на след и найти преступников?
— Будь умничкой, — погладила Маргит мальчика по русым волосам.
— Дядя Пишта, а кто, по-вашему, убил Кришана?
— Еще неизвестно, что скажет полиция, они взяли мотоцикл на экспертизу. Но, по-моему, это было не преступление, а несчастный случай. Ну, давай, беги домой.
Мальчик побежал прочь, подпрыгивая, как козленок, от бьющей изнутри энергии И даже не обернулся, когда «остин» тронулся с места.
Вечер расцветил небо во все оттенки малинового, легкий ветерок шевелил упругую перистую листву. Когда машина остановилась перед домом, Иштван услышал мирный плеск струи, льющейся из открытого гидранта, близился сухой сезон, и надо было полить газон.
— Все в порядке, сааб, — доложил чокидар, ударяя в землю бамбуковым шестом, из-под обвисших полей полотняной шляпы сияло добродушием улыбающееся монгольское лицо. — Сааб, я женюсь, — радостно объявил он. — Повар обещал мне помочь.
— Смотри в оба, а то он тебе поможет. Повар, он хитрый, — смеясь, предупредил Тереи.
— Конечно, хитрый. Взялся наготовить всего на свадьбу, но я ему денег в руки не даю, я с ним сам хожу за припасами.
Едва они вошли в дом, Иштван в полумраке холла крепко обнял Маргит и начал целовать.
— Сделай все, чтобы приехать в Дели. Ты мне так нужна.
— Но я того же хочу, — она ласково взъерошила ему коротко стриженные, жесткие, как щетка, волосы.
— Ты представить себе не можешь, что за радость встречать тебя каждый день, слышать твой голос. Ты должна быть рядом.
— Да приди ты в себя хоть чуточку, — в голосе Маргит звучала воркующая нота возбуждения.
— Маргит, мне тревожно, я инстинктивно чувствую, что… Повар! Эй! — окликнул он, завидя, как сквозь приотворившуюся дверь бесшумно всовывается натянется к выключателю черная ладонь, словно отрезанная белой манжетой рубашки. Но прежде чем он успел предупредить Перейру, вспыхнул яркий свет и по потолку порскнули ящерицы в поисках тени от широких лопастей невключенного вентилятора. Иштван отпустил Маргит, чуть усмехнувшись про себя испугу повара.
— Слушаю, сааб.
— Дай поесть, только быстро.
Перейра стоял за порогом, седоватые волосы закрывали ему лоб, взгляд был полон доброжелательного потворства.
— Есть отличная рыба, соус с изюмом, салат… — перечислял он, загибая пальцы, сероватые со стороны ладони.
— Не болтай, а неси на стол! Мигом!
Повар высмотрел в глазах господина искру доброго настроения и не испугался повышенного голоса. И изобразил поспешное послушание поклоном и демонстративным шарканьем спадающих туфель в коридоре.
— Что тебя мучит? — спросила Маргит, направляясь в ванную вымыть руки. — Не можешь сказать?
— Могу, — раздраженно махнул рукой Иштван. — При мальчонке не хотелось.
Он описал несчастный случай с коровой и гибелью индийца-подростка под колесами, рассказал о столкновении с послом. Маргит внимательно слушала, безотчетно продолжая вытирать полотенцем давно уже сухие руки. — Нехорошо, — взгляд у нее стал озабоченным. — Если он усмотрит в тебе угрозу, то придет к мысли сплавить тебя из посольства.
— Да вряд ли. Ведь Кришан-то погиб. Сказать, кто в действительности сидел за рулем, больше некому, зато есть полицейский протокол, а там написано, что автомобиль вел индиец. Дело закрыто, и никто к нему не прикоснется. Кому это надо? Судить его буду не я.
— Иштван, — Маргит кругообразно повела головой в тяжелом шлеме волос. — Я так за тебя волнуюсь. Это ведь не одного тебя касается, а нас обоих.
— Я знаю, — ответил он после долгого молчания.
— Мы должны быть осторожны, мир не за нас. Кто нам поможет? А вот наш проигрыш доставил бы кое-кому большую радость.
— О, да. Но мы не позволим, чтобы нас разлучили, — упрямилась в нем гордыня. — Он меня пальцем тронуть побоится, я слишком много знаю.
— Ты как ребенок, устроил себе выдуманный мирок, блаженствуешь в нем, а мир, в котором мы живем, не такой, он завистлив и жесток. Перестань быть поэтом, — положила она ему ладонь на плечо, — ой, прости, не переставай, оставайся самим собой, но, боюсь, не минут, нас трудные минуты.
Быстрая тревожная дробь пальцев о дверь, повар деликатно дал знать, что стол накрыт.
— Да. И не забывай о Грейс.
— Почему? — остановилась Маргит и, словно постигнув до дна его молчание, угадала правду. — Она тебя любит?
— Нет, — решительно ответил он. — Она не любит мужа, но подчинилась. Просто у нее никого нет.
— У нее будет ребенок, — что-то похожее на ревность прозвучало в голосе Маргит.
Они сели за стол. Иштван налил в стаканы грейпфрутовый сок, бросил в него кубики льда. Повар стоял у дверей, скрестив руки на груди, у него был вид довольного свата. Тереи одними глазами выговорил ему, и повар скрылся на кухне, красноречиво свидетельствуя свое пребывание там грохотом сковороды, которую бросил уборщику — вымыть и вычистить.
— Грейс мне говорила, что ты расплакалась, когда она тебе об этом сказала, — начал, было Иштван.
— Где ей было понять? — криво усмехнулась Маргит. — В те дни слишком много на меня навалилось. Письмо от отца из Мельбурна, мачеха забеременела, он так обрадовался, что мне будто иголкой в сердце. Счастливая Грейс, которая кладет мою руку себе на живот, чтобы я сама убедилась, как ее дитя брыкается там, а я, ну, ты помнишь, что тогда со мной было.
— Понимаю.
— Ничего ты не понимаешь, понять могут только женщины, которые, как я, считали дни. Ни один мужчина не способен понять, что значит прислушиваться к своему телу в таком положении, упрашивать его.
— Но ведь ты, же могла прийти ко мне.
— И ты тут же почувствовал бы себя в западне, в осаде. Я не из тех, что скулят и напрашиваются на сочувствие. Не спорь со мной. Чем ты мог бы мне помочь? Держал бы меня за ручку и смотрел, как я слезы лью? Я могла… да я как будто все могла, даже разорвать контракт могла, бросить больных, домой уехать могла, мне все устроили бы, у меня друзья-врачи. И, в конце концов, родить могла бы. И может, еще и решусь на это. И не смотри на меня так. Я тебя предупрежу, уж ты-то имеешь право знать.
Он осторожно присматривался к ней, суровая, упрямая порода, оценивал смело прочерченные брови, линию подбородка, открытый взгляд. Женщина из тех, что знают, чего хотят, такие становятся рядом со своим мужчиной, когда тот с ружьем в руках заставляет уважать свою собственность, защищает свои права первопоселенца. Нахлынула бесконечная благодарность за то, что именно такая подчиняется ему, за то, что она его избрала. Не рисунок ее губ трогал его своей доступностью, но их переменчивая выразительность, отблеск, кочующий в волосах, когда она вспыльчиво встряхивает ими, чистая доверчивая голубизна глаз, в которую мысленно окунаешься, как в горный поток.
— Почему ты мне тогда не доверилась? — тихим голосом укорил он ее.
— Потому что я, собственно говоря, тебя не знаю. Не знаю, каков ты в часы испытаний. Не знаю, где кончается мое воображение и начинаешься подлинный ты, со своим прошлым, которое, как ни отбрось, как ни осуди на забвение, возвращается и в снах. Есть целые пространства в твоей жизни, очень важные, раз тебя называют поэтом, для меня не представимые, твое творчество, не криви губу, выразимся скромнее: твои стихи… Я к ним ревную, я не могу там быть твоей спутницей, первая услышать, как ты их читаешь. А ты мог бы их писать по-английски, ведь ты говоришь по-английски свободно и правильно.
— Вот именно, что правильно. Конечно, мог бы и по-английски писать, но это всегда будет перевод с венгерского. Я обречен на венгерский, я на нем назвал траву под ногами и звезды над головой, я знаю, это язык малого народа и он стеной стоит между мной и миром, но он мой, я малейшую дрожь в нем чувствую, на нем я могу выразить все, убежден, что в минуту наивысшего соединения я обращаюсь к тебе на нем. Тут я не ошибаюсь.
— Ошибаешься, — насмешливо прищурилась она. — Насколько помню, ты шепчешь мне по-английски… И очень красивые речи.
— Это я безотчетно перевожу, — пристыженный, признался он.
— Переводишь, — призадумалась она, касаясь ладонью губ. — Если этого ни ты, ни я не заметили, клянусь тебе, языковой барьер преодолим, он может исчезнуть. Но ты должен всей душой желать этого, не замыкаться, не таиться от меня. Ах, Иштван, как бы я была счастлива, если бы увидела твои стихи напечатанными, ну, хотя бы в «Индиэн иллюстрейтид уикли».
Ему передалось ее оживление.
— Обещаю, сам попробую перевести, но тебе придется мне помочь, прочесть, посмотреть взыскательным редакторским глазом.
— Ты даже представить себе не можешь, какая это будет для меня счастливая минута, — встала из-за стола сияющая от счастья Маргит. — Шагом ближе к тебе.
Они вернулись в кабинет: удобно устроились в креслах. Свет от лампы падал на каменную голову, шлифованный камень, казалось, сонно улыбался. Иштвану вспомнился Чандра, странный разговор с ним, гримаса гордыни на сухом гладком лице, когда Чандра вручал ему подарок — «надо набраться смелости и сказать: я — бог»… «Интересно, что его ждет. Единственный по-настоящему злой человек из всех, кто здесь мне встречался. Человек, который — словно в насмешку — старается делать людям добро. Он хочет быть злым, когда с иных довольно знания, что они сбились с пути, мечутся, страдают и сожалеют».
Иштван взглянул на Маргит, ее волосы были почти черны в полумраке, темно-золотыми выглядели только одни устало сложенные ладони. «Она-то не испытывает сомнений, она счастлива, хотя сознает, что рискует. Рассчитывает на меня».
— Знаешь, чего здесь не хватает? — окинула она взглядом стену. — Часов. Стоящих на полу часов, которые бормочут и брюзжат. У нас дома в холле стоят такие, в виде женской фигуры в деревянной шляпке, вместо лица — циферблат. Не смейся, сама знаю, верх безвкусицы, хотя и старинная работа, прадедушка умыкнул их с какого-то голландского брига, но только слыша их неторопливое тиканье, наслаждаешься вечерней тишиной. Вот услышишь и сам убедишься.
— Ты в этом уверена?
Она одними ресницами, без слов, сказала «да».
— Как хорошо, — она сцепила пальцы на затылке, ее маленькие груди окунулись в свет, она вслушивалась в стрекот цикад за окном. — Никуда не хочется уходить, никого не хочется видеть. Все вон из головы: и больные, и процедуры, и споры с Конноли, — тишина и покой. Отдыхаю.
— И я о том же думал, слово в слово.
— Через несколько дней перееду в Дели на постоянное житье, надо нам подумать, где я буду обретаться.
— Устраивайся у меня.
— Не дури. У меня должен быть свой угол, пожалуй в отеле «Джанпатх», это удобней всего, не буду связана… Да не обойду я твой дом, не обойду, зря обижаешься. А если надо будет позвать к себе кого-нибудь из Офтальмологического института, или профессор приедет, где ему меня искать? У тебя? А Грейс? Она и так будет в претензии, что я не у нее обосновалась, ведь это она меня в Индию зазвала.
— Предпочел бы… — начал Иштван, сосредоточенно закуривая.
— Я тоже, — перебила Маргит. — Нынче двадцать третье октября, памятный день, с него пойдет отсчет нашей общей жизни. Слетаю на полдня, соберу вещи и вернусь.
— Может, лучше со мной на машине?
— Нет. И так ты слишком много крутился со мной по Агре. Ты думаешь, в Дели о нас ничего не знают? Три часа на машине — это для сплетен не расстояние. А я заранее так рада вечерам, когда мы будем сидеть друг против дружки. Делай, что хочешь, хоть газету читай. Я буду готовиться к лекциям, но, стоит поднять глаза, увижу, что ты здесь. Немного мне нужно для счастья. А впереди будет долгая ночь, и совсем не нужно будет торопиться в постель.
Она потянулась, стройные ноги обнажились выше колен, и в нем пробудилась безграничная нежность.
По двери дробным стуком пробежались чьи-то пальцы.
— Да-да, — откликнулся Иштван.
Никто не вошел, но из-за двери раздался голос повара.
— Телефон, сааб.
Иштван распахнул дверь, в темноте за ней никого не было, и он вопросительно глянул на Маргит: не послышалось ли?
— Нет никакого звонка, — подтвердила Маргит.
— Сааб, — откликнулся повар из глубины коридора. — Телефон звонил долго-долго, я снял трубку… Господин Нагар настаивает, говорит — очень срочное дело.
Одним прыжком Иштван оказался у телефона.
— Алло, говорит Тереи.
И в ответ раздались возбужденные, торопливые фразы:
— Приезжай сию же минуту! Идут такие телеграммы — пальцам горячо! Быстро! Одна нога там — другая здесь!
— В чем дело, в двух словах? — чуя неладное, крикнул Иштван.
— В Будапеште восстание. Все западные агентства передают, никакие не враки, а самое настоящее восстание. Не веришь? Включи радио, сейчас выпуск новостей из Дели, что-нибудь да скажут… Но у меня из первых рук. Ну, что? Что примолк?
— Сию минуту еду.
Иштван стоял, не дыша, как громом пораженный, держа в руке неопущенную трубку. «Началось, Венгрия, столица». В лицо повеяло холодом, словно от смертоносного дыхания еще не ведомых событий. «Мальчики, Илона… Что с ними будет?»
Маргит полулежала в кресле, скрестив длинные ноги, освещенные золотистым светом лампы, лицо ее было в тени.
Иштван подошел к ней, окунул губы в душистые волосы, в сухой рыжеватый кокон.
— Мне срочно надо ехать.
Маргит сжалась в комочек, схватила его руку и прижала к щеке. «Вот точно так же Дурга провожала Кришана», — мелькнула мысль.
— Я подожду, я пока не лягу. Почитаю что-нибудь, — спокойно сказала Маргит.
— Не исключено, что вернусь очень поздно.
Только теперь осознала она, как посуровел его голос, и подняла глаза.
— Дурные новости?
— Восстание в Будапеште. Звонил шеф «Ажанс Франс пресс».
— Я поеду с тобой. Подожду в автомобиле, — вскочила Маргит, но он вернул ее в кресло, повелительно положив руки на плечи.
— Нет. Оставайся здесь.
Вспыхнуло чувство, что он отгородился, указывает предел, до которого ей дозволено быть вместе с ним. Маргит подобралась.
— Я подожду, — упрямо сказала она. — Хоть до утра. Езжай. Он выбежал из комнаты, даже не прикрыв за собой дверь.
Маргит услышала шум мотора, блики фар «остина» прошлись по стене соседней виллы. Когда шум удаляющегося автомобиля затих, Маргит подошла к письменному столу и включила приемник.
Дели вещало на языке хинди, непонятный поток слов, на миг подумалось, что вот точно так же будут невразумительны венгерские радиосообщения. Странствуя по шкале, Маргит угодила на передачу из Калькутты и облегченно вздохнула: «По-английски». — Волнения, сегодня в полдень вспыхнувшие в столице Венгрии, усиливаются. Они начались со студенческих митингов, демонстрации рабочих и преобразились в самосуды, разоружение полиции и захват правительственных зданий. Дошло до перестрелки с советскими гарнизонами, размещенными в соответствий с Варшавским Договором. Сегодня в Будапеште были распространены листовки с текстом выступления Гомулки на митинге в Варшаве. Сегодня Венгрия в центре внимания мировой общественности, — затем диктор перечислил протесты по поводу похищения пяти руководящих деятелей Фронта национального освобождения Алжира, которых выдал французам летчик, посадивший самолет на военном аэродроме. Из Парижа отозваны послы Марокко и Туниса. Король Иордании и Насер выступили с резким заявлением.
Это уже не интересовало Маргит. Она стояла, подавленная, опустив ладони в конус света под лампой, только теперь поняла она всю серьезность услышанного. Она лихорадочно принялась выискивать выпуски последних известий, из приемника понесся смешанный гомон на множестве языков, часто повторялось слово «Будапешт», при звуке которого ей стягивало щеки, словно на морозе.
— Не отдам, — изо всех сил сжала она край письменного стола. — Не отберете.
Стрелка указателя бегала по шкале, извлекались выкрикиваемые по-арабски хрипучие торопливые фразы, носовые, словно кто-то нервно дергал струны, голоса азиатских станций, патетические португальские кадансы из Гоа. Казалось, человечеству свело кишечник тисками страха и в приступах рвоты оно постигает ритм причин и следствий, толкающий к…
Словно скаковой конь перед стартом, Маргит чуяла, как напряглись ее мускулы, она поняла, что наступает час испытания, и вдруг, как озаренная, увидела свой великий и неповторимый шанс. — «Мой он будет, мой!» — закусила она губу. Явилась надежда, что все прошлое Иштвана будет перечеркнуто, некуда и не к кому будет ему возвращаться, он застрянет на этом берегу, один-одинешенек, потерпевший кораблекрушение среди бушующих стихий, подавленный, жуткой свободой, порождаемой полной ограбленностью. Прервутся все связи с этим неведомым, городом-соперником. И тогда она, Маргит, шагнет навстречу и принесет ему вместе с любовью как бы в приданое — австралийский континент, где он будет жить, язык, на котором, он будет творить, деньги и связи, которые избавят его от чувства отчужденности, одолжения, подачки. «Иштван сразу должен сделаться гражданином нашего мира, весомой личностью, он должен почувствовать, что здесь его дом».
Голубоватая нить дыма вилась под абажуром лампы, каменная голова взирала на Маргит широко открытыми бельмами, едва заметно усмехаясь словно бы ничтожеству того, чем стремится обладать человек, чем он владеет и что возводить в цель, достойную завоевания. И Маргит ощутила прилив ненависти к этому обломку изваяния, ей показалось, что это насмешка, что камню ведомо, что ее ждет, и заранее жаль их обоих.
Уж который раз Тереи засел за телефон, чтобы дозвониться до Будапешта в течение тех двух часов в сутки, когда британский кабель обслуживал «ту сторону» Европы.
Ответы звучали любезно и обнадеживающе:
— Сегодня с Будапештом связи нет. Позвоните, пожалуйста, завтра.
Иштван упросил лондонскую телефонистку дознаться, в чем дело, то ли номер не отвечает, — то ли отсутствует вызываемое лицо, то ли серьезно повреждена линия связи. Он даже расслышал невнятный отголосок венгерской речи. Прозвучало это как «говорит военный центр связи», он крикнул, что вызывает сотрудник посольства из Нью-Дели, что это официальный вызов, но ответные слова угасли, перешли в бестолковый шум усилителей, и, наконец, приятный голосок из Лондона сообщил, что Будапешт воспретил любые телефонные соединения с заграничными абонентами.
Сослуживцы тоже пробовали установить связь с министерством. Что ни утро, он видел беспомощно опущенные руки и задыхался от бешенства и отчаяния. Мерещилось наихудшее, в глазах так и стояли обгоревшие стены и слепые окна квартиры, обуглившиеся тела детей, брошенные в братскую могилу, на которой красуется жестяная табличка с надписью белой краской: «Неизвестные жертвы восстания».
На третий день волнений индийская печать стала публиковать фотоснимки. В посольстве газеты вырывали друг у друга из рук. Снимки были жесточе, чем сообщения, на них видны были трупы авошей, висящие на фонарях, мундиры с казненных сорваны, тела ужасна покалечены. Кем были эти люди? Что если в мстительные руки случайно угодили простые, ни в чем не повинные солдаты?
Лица в толпе, застывшие маски ярости и ненависти — Иштван всматривался в фигуры подростков, одетых по-граждански, с оружием в руках стоящих на танке и размахивающих трехцветным флагом с дырой на том месте, где была пятиконечная звезда. С тупым ужасом глядел он на кучку женщин, зажавших рты носовыми платками, то ли чтобы подавить крик боли и отвращения, то ли чтобы не чуять трупного запаха, потому что у их ног в ряд лежали тела, скошенные залпом. Эти женщины пришли в поисках своих близких: отцов, мужей, сыновей, — ушедших штурмовать казармы, захватывать оружие. Ниже — фото схваченного начальника госбезопасности в расстегнутой шинели. Он сидит, уронив на грудь, преждевременно облысевшую голову, бездумно сосредоточенный, словно бы раздраженный слишком долгим ожиданием расстрела. У него за спиной стоит венгерский солдат с повстанческой ленточкой на пилотке и вставляет патронный диск в замок ППШ.
— Смотри, смотри, — чуть ли не в лицо тыкал Ференц иллюстрированный журнал. — Вот как это в действительности выглядит. Были снимки во весь разворот: разбитый взрывом советский бронетранспортер и вытянувшееся у стены полуобгоревшее тело солдата, засыпанное стеклом из выбитых окон.
Иштван смотрел. Знакомая, напряженная поза, когда смерть подала команду, последнее «смирно». Ему жаль было этого молодого солдата, чьи светлые волосы растрепал ветер. Ему ужасно жаль было Будапешт. Воззвание правительства Надя с призывом обуздать анархию звучало как отчаянная мольба. Но как вразумить вооруженную, рассвирепевшую толпу? Слишком много накопилось жгучих обид, слишком долго были заткнуты рты, чтобы теперь они умолкли по собственной воле. Освобожденные из тюрем громко поминали ложные обвинения, показывали шрамы от пыток, поднимали над толпами, кишащими на площадях, пальцы, ногти с которых были вырваны во время следствия. Никто не помнило заслугах вождей, о завоеваниях народа, о рывке цивилизации вперед, помнили о спецраспределителях, о персональных машинах, о доносчиках. Толпа требовала крови, не справедливости, а мести. И мстила лютой смертью, достаточно было крикнуть: «Это авош, продажная шкура!», чтобы человека сбили с ног и растоптали в кровавое месиво, торжествующе сообщали западные агентства.
Сотрудники посольства набивались в кабинет Ференца, вчитывались в корреспонденции и репортажи, озабоченно смотрели друг другу в глаза, немо спрашивали, что дальше.
— Больше всего тревожит австрийская граница, — показывал Ференц рисунок в «Тайм». — Через нее можно забросить агентов и диверсантов.
— Ты мыслишь старыми схемами, — зло и громко возразил, наконец, Тереи. — За каким чертом их забрасывать, когда вся нация слушает «Свободную Европу», потому что у нас не хватает духу говорить правду?
Ференц только глянул исподлобья, мешали рассыпавшиеся кудри, он отбросил их нервным движением головы, как конь, встряхивающий гривой. Оба молчали, давясь невысказанными обвинениями, но взаимное недоверие нарастало.
Юлит встревожено переводила взгляд с одного сердитого лица на другое.
— А посол куда смотрит? — допытывался Иштван. — Видит Бог, пора занять какую-то определенную позицию! Ночью мне журналисты названивали, комментариев требуют, я думал, с ума сойду, они буквально ничего не понимают из того, что у нас творится. Надо созвать пресс-конференцию, объяснить, дать хоть какую-нибудь оценку ситуации.
— А ты, ты разумеешь, что у нас творится? — взорвался Ференц. — Потому что я не взялся бы…
— Ждешь, кто победит?
— Жду официального сообщения из министерства. Мы сотрудники министерства, мне не к лицу игры в ясновидение.
— Мы венгры, — процедил Иштван. — А там идет сражение за нашу независимость.
— За социализм, — подчеркнуто поправил секретарь, — Для меня это одно и то же, но в этот социализм надо поверить, не плодить лозунги для наивных и непосвященных, самому заранее соглашаясь на роль вассала и услужливое лакейство.
Юдит втянула голову в полные плечи и протяжно вздохнула.
— О чем спорите? Все равно мы ни на что не можем повлиять. Придется ждать. Байчи нынче собирался разведать, как обстоят дела, встретиться с советским послом…
Оба вскинули головы.
— Явно тот сказал, что занят. Ференц, кривя рот, нервно потер лоб.
— Вдруг и вправду занят.
Но Юдит еще не досказала, незлобиво глянула мудрыми совиными глазами, словно попросила: «Дайте досказать».
— Тогда Старик позвонил китайцам, — раздельно цедя слова, Юдит подчеркивала важность сообщения, — и китайский посол его сегодня примет, — она глянула на узенькие золотые часики, — через час.
— И что ты думаешь по этому поводу? — потянулся к ней Иштван.
— Может быть, китайцы нас поддержат? — беспомощно огляделась Юдит по сторонам.
— Кончай ты это «нас»! — крикнул секретарь. — Каких «нас»? Есть правительство, от которого мы ждем распоряжений, и есть — взбунтовавшаяся враждебная толпа. Там, где венгры стреляют друг в друга, «нас» не бывает. Надо выбирать, Мы должны быть на чьей-то стороне, а кто на чьей, — указал он ладонью на Иштвана, — сразу видно, И из этого придется сделать выводы. Мы не можем позволить себе анархию даже в такой малой общине. Нельзя забывать, какие силы нам доводится представлять, а работник обязан подчиняться распоряжениям сверху.
— Причем, в особенности, тогда, когда их нет, — передразнил Тереи напыщенный тон секретаря.
— Пока нет новых инструкций, действуют прежние. Иначе и тут пойдет разброд, как в Будапеште.
— Хотела бы я знать, чего доискивается Старик у китайцев, — задумалась Юдит. — Что они могут ему сказать?
— Выразят уверения в дружбе под церемониал заварки жасминного чая, — отмахнулся Ференц.
— И это важно, Старик перестанет чувствовать себя одиноким, — рассудил Тереи.
— Я вас очень прошу, не ссорьтесь, — измученным голосом попросила Юдит. — Ну, сами скажите, разве мало нам на голову свалилось?
— Тогда зачем ты ходишь ко мне и спрашиваешь, что я думаю? — прошипел Иштван Ференцу.
— Затем, что это входит в мои обязанности так же, как в твои обязанности входит отвечать на мои вопросы. Мне положено знать, кто со мной рядом.
Тереи стиснул кулаки и в порыве бешенства вслепую нанес удар:
— Знаешь, что сейчас в Будапеште делают с такими, как ты?
— К счастью, здесь не Будапешт и ты не атаман взбунтовавшейся черни, — Ференц выпрямился и, печатая шаг, вышел вон.
— Ну, зачем ты его без толку дразнишь? — пожала плечами Юдит, в ее полном смуглом теле теплилось что-то материнское. — Он тебе припомнит. У него перед глазами фотографии расстрелянных, он чувствует себя, как загнанный волк. Зачем ты его вынуждаешь записывать тебя в свои враги?
— Зарвался, — признался Тереи. — Ничего теперь не поделаешь, ляпнул.
— У тебя же свои заботы. Я-то понимаю. Жена, дети… И ничем ты им помочь не можешь. Знаю, каково это. С той разницей, что я осталась одна, как перст, а у тебя твоих близких никто не отнимет. Помни: несмотря ни на что, надо жить. Когда я сидела там, на Каме, я завидовала семье, мол, живут себе, поживают в Будапеште. А в мае сорок четвертого немцы вывезли всех в Аушвиц, загнали в газовую камеру и сожгли потом. А я жива.
— Да, но не забывай, что это сделали немцы. Мы евреев в обиду не давали, и только, когда обнаружилось, что мы готовы капитулировать перед кем угодно, лишь бы не перед русскими, салашисты подняли мятеж…
— Салашисты тоже были венгры, — горько сказала Юдит. — Сама не знаю, с чего я так упрямо признаюсь к вам, в Будапеште у меня ни родни, ни дома, ни даже могил на кладбище. Но с Израилем меня тоже ничего не связывает. Хотя вы меня с трудом выносите, я — венгерка, потому что так хочу, и никто мне этого запретить не может. Будь поосторожней, когда высчитываешь, кто больший патриот…
— А я против тебя ни единого слова не сказал. Я к тебе от души очень хорошо отношусь.
— И что с того, если ты меня понять не в состоянии? Ты убежден, что у вас не было другого выхода, кроме как сперва присоединиться к Гитлеру, а потом выдать нас.
— Чего ты от меня хочешь? Я был в армии. Всех мобилизовали.
— Эх, Иштван. У меня был друг, он в той же самой армии считался, преподаватель консерватории, пианист. Но не винтовку ему дали, а лопату. Евреев отделили, сформировали саперные батальоны. Винтовки были у тех, кто их сторожил. У венгров высшего сорта. Только там он почувствовал себя евреем.
— Зато выжил, не был на фронте. Не сдох от русской пули! — отчаянно выкрикнул Иштван.
— Выжил, да вот руки… Он никогда уже не возьмет аккорда, у него руки землекопа. А сотню его товарищей там похоронили. За любую мелочь расстреливали, в учителей, врачей и адвокатов палил деревенский табунщик. В тех, кто выжил, — он прикончил венгра, Иштван, я говорю тебе об этом потому, что тоже хорошо к тебе отношусь. Не требуй, чтобы я над тобой слезу пускала по случаю, что у тебя в Будапеште семья. Ничего с ней не случится. Как была, так и останется. А моя вот — погибла.
Словно впервые увидел он Юдит, перед ним распахнулась бездна страдания и одиночества. И не знал он, как быть: то ли обнять Юдит, прижать к груди и попросить прощения, то ли выйти вон, как Ференц, с нарочито обиженным видом.
Юдит сидела, не сводя с него сурового взгляда, такая крупная, горячая, достойная самого большого сочувствия, и он наклонил голову и тихо сказал:
— Прости, Юдит.
— За что? Мне важно, чтобы ты не слишком носился со своими бедами. Помни: здесь у каждого свои вериги, хоть это и не всегда видно.
Униженный, виноватый, он почти спасся бегством к себе в кабинет. Засел за письменный стол, как в убежище, съежился, зарылся в ежедневную кипу газет, попытался выудить сведения. Тон сообщений был благожелателен к повстанцам. Корреспонденты подчеркивали их антисоветское настроение, выхваляли самосуды над коммунистами.
Призывы Надя к выводу из Венгрии русских войск повсюду были вынесены в заголовки. Цитировалось предупреждение командования военно-воздушных сил, что в случае продолжения марша русских колонн в сторону столицы они будут подвергнуты, бомбардировке, «Таймс», правда, не предсказывала венгеро-советского вооруженного конфликта, комментатор соглашался, что переговоры Надя с Сусловым и Микояном помогут найти выход из трудного положения, в котором оказалась Венгрия. Но кто такой в действительности Надь, проявит ли он достаточную твердость и политический разум?
Не было признаков, что Запад склонен нарушить установленные сферы влияния и военных пактов, того, что там называют «равновесием угрозы», а на Востоке — «миром».
Он с облегчением накидывался на эти рассуждения, особо подчеркивал их в памятной записке, которую готовил для министерства. Трудился, и каждое слово дышало надеждой, что конфликт угаснет сам собой и дальнейшего кровопролития удастся избежать. И стука в дверь почти не расслышал.
— Войдите, — буркнул он, думая, что это завхоз, сослуживцы отворяли дверь без предупреждения.
И удивился, увидев взволнованное личико Михая. Видимо, случилось что-то из ряда вон выходящее, если мальчик вопреки отцовскому запрету осмелился пробраться в здание.
— Дядя Пишта, можно?
— Что тебе нужно?
— Ее полиция забрала. Арестовала, — таинственно сообщил Михай.
— Кого?
— Новую жену Кришана. Кто-то насыпал сахару в бак, авария была из-за этого. Решили, что это она…
— Не может быть!
Но мальчик смотрел, куда как серьезно, глаза у него блестели от напряжения.
— Честное слово, ее нынче утром забрали. Мне шофер сказал.
— Зачем ей это делать? Идиотский оговор, — стукнул Иштван кулаком по столу, он не к мальчику обращался, он думал вслух, возмущенный несправедливостью. — Она же его любила.
— Они говорят, что из мести, потому что он извел ее сестру. Все серебро у нее отнял и продал, чтобы купить себе мотоцикл, — шепотом повторял мальчик чужие речи.
— Кто так говорит, ничего не понял.
— Но Дурга-то призналась, — продолжал свое Михай. — «Это я виновата», кричала, «это я не уследила, пусть меня убьют, я заслужила», вот они ее и забрали. Дядя Пишта, по-твоему, это правда?
— Нет, — привлек его Иштван. — Уверен, что Дурга не виновата.
— Ты поедешь? Ты ее спасешь? — в голосе мальчика было столько мольбы и надежды, что Иштван обещал вмешаться.
А мальчик уже шарил глазами по столу, тянулся к двухцветному карандашу, сооружал цепочку из скрепок.
— Можно взять? Мне очень нужно, — детский лобик морщился под рассыпавшейся челкой.
— Бери и бегом отсюда.
У двери мальчик оглянулся и напомнил:
— Дядя Пишта, ты слово дал.
— Будь спокоен. Я поговорю с кем надо в полиции. Перед тем, как выйти из кабинета, Михай шаркнул ногой и порывисто поклонился.
Как выгородить Дургу? Перед Иштваном замаячило кошачье, хитроватое лицо Кришана, мелкие зубы, белеющие из-под усиков. «А ведь у него в гороскопе значилось, чтобы он опасался сахара, — с удивлением припомнил Иштван. — Всю жизнь он сладкого не ел, придумал себе, что у него слабый желудок, повышенная кислотность. И не уберегся, сахар его погубил, но надо же так, сгоревший под поршнями. Сплошные бредни все эти гороскопы. Еще одна возможность свалить ответственность за свою жизнь на судьбу, сказать себе: чему быть, то и свершится, как звездами предписано. И, однако, в том, что случилось с Кришаном, есть какая-то злая ирония, ведь он ни одной конфетки в рот так и не взял. Дурга наверняка ни в чем не повинна, хоть с отчаяния готова на самооговор, а полиция сей же миг на это клюнет…» Внезапно вспомнился рассказ Дурги в комнатушке, заполненной бренчаньем швейных машин, про мальчишек на проводах своего героя. Словно в озарении сопоставилось: леденец на палочке. Малыш, который по слову дружка сунул леденец в бак, бензин же смыл лакомство, ребенок вытащил голую палочку. Вон оно как произошло, и как это сразу ускользнуло от внимания? Иштван выглянул во двор сквозь запыленную сетку, хотел позвать Михая, ведь тот помнит каждое слово. Глаза у него открыты, ум цепкий. При нем надо быть осторожным, ведь он потом повторит все с бессознательной жестокой искренностью.
Внизу стоял посольский «мерседес», и новый шофер, индиец, полировал машину замшей. Значит, Старик уже вернулся. Чем-то попотчевали его китайцы?
Зазвонил телефон, раздался возбужденный голос Нагара.
— Включи радио, чрезвычайная новость. У тебя там есть приемник?
— Есть. Вперед скажи, что в Будапеште, — потребовал взволновавшийся Иштван.
— Почти спокойно. Венгрия неактуальна, новая бомба взорвалась. Израильские бронетанковые, части нанесли удар на Синае. Египтяне драпают изо всех верблюжьих сил. Насер клянется, что будет воевать до последнего патрона, то есть недолго. Обратился за помощью к Югославии и к Москве. Бен Гурион закатил речь, что с арабской сволочью ему покоя нет, перечислил пограничные инциденты, торговое эмбарго, арест еврейских банкиров в Каире, разумеется, заверил, что поход предпринят ради наведения порядка и танки идут в наступление исключительно в целях укрепления мира в районе канала.
— Думаешь, им удастся?
— Израилю-то? Армия первоклассная, техника современная, они разгонят египтян. Завтра выйдут к каналу. Франция и Англия направили Египту и Израилю ультиматум, чтобы обе стороны немедля прекратили огонь и отступили на десять миль от канала. Мол, слишком важная артерия, чтобы допустить ее повреждение в ходе военных действий. Сохранность канала предложено гарантировать английскими и французскими войсками, ты понял, что за игра идет?
— А что Америка?
— Иден и Молле задумали отвоевать канал у нее за спиной.
— Ты говорил, что Израиль…
— Израиль — третий компаньон, акций в банках у него нет, приходятся вкладывать кровь своих солдат, он создает повод для вмешательства. Роль препохабная, но со всех сторон выгодная. Включи радио, узнаешь подробности. И заскочи ко мне, потому что с минуты на минуту закипит и это ваше восстание перестанет быть частной венгерской аферой.
— Начнется торговля?
— Черт его знает, однако и это следует принять в расчет, с нынешнего дня вы товар на обмен. Запад молчаливо предлагает сделку. Мол, пусть каждый наводит порядок в своем хозяйстве. А что это значит, сам понимаешь, ты же бывший солдат.
— Звони мне, Морис, — отозвался Иштван. — Вечером я заеду.
— А я что делаю? Не звоню?
Держа трубку возле уха, словно надеясь еще: что-нибудь услышать, Иштван замер, наклонясь над столом, глядя на кипу газет и сколотые скрепками вырезки. Бой за перемены осложняется событиями мирового значения.
В дверь постучали, на этот раз сунулся завхоз и объявил, что товарищ секретарь получил приказ собрать сотрудников в кабинете посла, но почему-то у Тереи не работает телефон. Тереи свирепо ткнул трубку на место.
Все уже были в сборе, однако никто не обратил внимания на опоздание советника, народ столпился у приемника, комментатор толковал о подавляющем перевесе бронетанковых дивизий, вторгшихся на Синайский полуостров. Ультиматум обеих держав арабское сообщество осуждает, комментатор выразил надежду, что Советский Союз и Соединенные Штаты сумеют обуздать агрессора и не допустят расширения конфликта.
О Египте говорилось с симпатией: приняв решение сопротивляться, Насер взывает к совести всего мира. Нет сомнений, Израиль и в одиночку победит, а такие державы, как Англия и Франция, и подавно одолеют Египет, однако нельзя допускать, чтобы решающим фактором в международных отношениях по-прежнему оставалась сила.
В Будапеште притихло, непрерывно заседающему Центральному комитету представлены требования рабочих. Среди русских солдат распространены листовки: «Советские солдаты! Не стреляйте в венгерских рабочих и крестьян! Наша революция смела Ракоши и Гере, открыла ворота тюрем…»
Иштван заметил, как Байчи яро вскинулся и зорко оглядел лица сотрудников, те, однако, слушали с невозмутимостью, достойной всяческих похвал.
— Товарищи, — начал Байчи, набрал полную грудь воздуха, выпрямился, словно обрел прежнюю самоуверенность. — Правительство Имре Надя объявило о, предстоящих реформах на благо народа. В стране восстановлен порядок. Мы не должны верить империалистической пропаганде, которая изо всех сил старается посеять смуту в умах, не только толкнуть нас на братоубийство, но и впутать в конфликт с нашими союзниками затем, чтобы отвлечь внимание от нападения на Суэц.
В депешах, полученных мною из Будапешта, говорится, что положение находится под контролем, партия и правительство… Шифровальщик украдкой вертел регулятор громкости приемника, чтобы свести голос диктора до едва слышного шепота, но Ференц подтолкнул его, рука сбилась, и во весь голос загремело: — Русские войска, численность которых постоянно возрастает, ссылаются на Варшавский Договор… «Если они не уйдут по доброй воле, мы готовы денонсировать этот договор и объявить Венгрию нейтральным государством», — заявил венгерский премьер-министр. Все головы повернулись в сторону приемника, Керень виновато съежился.
— Выключи! — крикнул Ференц, ему показалось, что шифровальщик слишком медлит, и он сам выдернул вилку приемника из розетки.
Коломан Байчи внезапно осунулся, побледнел, словно его ткнули кулаком под сердце. Он громко проглотил слюну, пожевал клейкими губами. В кабинете царило молчание. Юдит пододвинула послу стакан с водой. Он пил большими глотками, прикрыв отечные веки.
— Товарищи, — сказал он тихо. — Ситуация в мире может толкнуть нас… Однако это правительство, вероятно... Очень просил бы вас избегать ненужных доверительных контактов, чем дальше сейчас от американцев и англичан, тем лучше. То есть я хотел сказать «от французов», — поспешно поправился он. — Зато я всячески рекомендовал бы вам встречи с дипломатами из нашего лагеря, особенно с товарищами из советского посольства. Я сам обратился… — он потер безвольной ладонью обвисший, неаккуратно выбритый подбородок. — Поймите, читая вот это, — он поднял газету и потряс шелестящими страницами, — они могут и в нашем поведении заподозрить измену. Будьте рассудительны, лучше сыграть дурачка, даже труса, чем своими заявлениями дать доказательство, что у нас начался разлад. То, что я говорю, разглашению не подлежит.
Все стояли, ожидая более подробных указаний, однако посол тяжело сел и жестом дал понять, что можно идти.
«Он практически в нокдауне, хоть все еще силится держать руль, притворяется, что предвидел события. А не пришло ли ему в голову после этого сообщения, что вдруг может оказаться; возвращаться-то некуда? Там рождается новая Венгрия, найдет ли он силы, чтобы еще раз изменить лицо, осудить свое прежнее поведение, перечеркнуть то, что до сих пор засчитывалось ему в заслугу? Или, того гляди, останется ему одна дорога, по которой ушли те, провожаемые проклятиями. Стена штыков спасла их от суда».
— Товарищ посол, — наклонился Иштван через письменный стол. — Сегодня вечером я буду в «Ажанс Франс пресс», так чтобы между нами не было недомолвок… Я хочу знать.
— Вас это не касается, Тереи, — прохрипел Байчи. — Я тоже хочу знать всю правду, хватит, я побегал с завязанными глазами.
Да, он явно на грани душевного краха и заслуживает только жалости.
Остаток дня усталый Иштван предназначил для отдыха, но сон не приходил, не успев лечь, Иштван вскакивал, выискивал по радио свежие сообщения, позвонил в здешний ТАСС Кондратюку, тот уверил, что в Венгрии заключено соглашение, перемещения войск имеют целью вывод прежних гарнизонов и только подстрекатели способны усмотреть в них маневр с целью взять Будапешт в кольцо, упомянул о негласных переговорах Надя с Микояном, прибывшим с особыми полномочиями и в присутствии журналистов высказавшим удовлетворение результатами совещаний.
— Не волнуйтесь вы так, товарищ Тереи, у нас успокоительные сведения… Рабочие не отдадут фабрик, крестьяне не выпустят из рук земли, агитация реакции потерпела провал.
Но калькуттское радио сообщило, что советские войска взяли под контроль аэродромы и венгерским летчикам доступ к самолетам закрыт.
— Сааб, Агра звонит! — надрывно крикнул повар, держа трубку кончиками пальцев так, словно та была обжигающе горяча.
— Это я, — донесся издали голос Маргит. — Как ты там? Есть что-нибудь из дому?
— Нет. Но мне как-то спокойней. Ситуация проясняется.
— Я тебе нужна?
— Да, — пылко ответил он. — Ты же знаешь.
— Тебе действительно хочется?
— Жду. Когда будешь?
— Завтра. Прилечу вечерним рейсом. Может, встретишь меня? Я буду одна.
— Опять на несколько часов или останешься в Дели?
— Зависит от тебя. Тогда до завтра.
— Буду в аэропорту. Целую.
— А еще я хочу попросить у тебя прощения, — долетело из дальнего далека. «Что она такого сделала? В ту ночь я бросил ее, оттолкнул, стоило разразиться восстанию, а моим оказаться под угрозой, Маргит стала лишней, хуже того, ее как не было, перестала существовать».
— Прощения за что?
— Я о тебе дурно подумала. Он вздохнул с облегчением.
— Не имеет значения, глупости. Видно, заслужил.
— Нет, не глупости. Мне показалось, ты меня не любишь.
— Люблю. Это тебе еще не надоело?
— Не говори так.
— Выспись, как следует. Подумай, всего один день…
— Ужасно долго, целый день.
— Думай о том, что я сказал.
— Я помню, но от этого не легче. Не могу, так хочется уже быть с тобой.
— Ты всегда со мной.
И через несколько секунд, словно после раздумья, полный горечи шепот:
— Ты счастливый, если в это веришь.
— До свидания, солнышко.
В дверях кухни стоял Перейра, свет лампы припорашивал его непокорные седые волосы, он прислушивался, готовый услужить.
— Мисс Уорд приедет завтра? — спросил он, чтобы удостовериться, а сам протирал салатницу, дыша на стекло и наводя блеск.
— Завтра вечером, — подтвердил советник.
— Я спеку ананасный торт, — размечтался повар. — Очень хороший, — вдруг бросил быстрый взгляд и спросил: — Сааб, правду на базаре говорят, что англичане пошли войной на мусульман?
— Нет. У англичан не та сила, что прежде. Только пугают.
— Англичане, это были настоящие господа. Служить у офицера королевы не всякий удостаивался. Сгоряча он мог сапогом поддать, но зато как платил!.. Ну, и дешевле все было тогда, с тех пор, как они ушли, рис подорожал втрое. В голове не укладывается, как такая сила позволила выгнать себя отсюда? Разве что хитрят, наверняка, они задумали какую-то хитрость.
— И ты уже забыл, как рис вывозили в Африку, а здесь по деревням тысячи с голоду, мерли. Все по англичанам тоскуешь.
— У меня все было. А риса и теперь на всех не хватает. У одних есть, у других нет. Есть англичане, нет англичан — так было, так будет.
— А теперь кого предпочел бы: русских или американцев? — протянул ему Иштван папиросу.
Закурить при нем повар не осмелился. Спрятал папиросу за ухо и, жмурясь, заявил:
— Венгров. Когда англичане ушли, меня взяли венгры, и я к ним привык. Один уезжает, передает меня новому, и можно жить. Если саабу придется, порекомендуйте меня, пожалуйста…
— Ты думаешь, я скоро уеду?
— Кто может знать? Для меня ваш приезд как рождение, а отъезд как смерть. Я жив с разрешения сааба. Все зависит от щедрости вашей руки. Я это помню, изо всех сил стараюсь.
— Пока что я не собираюсь уезжать, — пожал плечами советник.
— В Венгрии перемены, по радио говорили.
— Только на самом верху, в правительстве.
— Начинается сверху, а кончается внизу, камень с вершины стронется — в долине обвал. Шофер посла мне шепнул, — повар приложил ладонь к груди и поклонился с видом смиренного дурачка, — будут большие перемены. И тогда я подумал…
— Вот разве что шофер, — рассмеялся советник, сведя разговор к шутке.
На следующее утро взволнованный голос диктора сообщил по радио, что английская авиация совершила налеты на Каир, Порт-Саид и Александрию, французский крейсер потопил египетский фрегат, а шлюпки с уцелевшими моряками вколотил в воду пушечным огнем. Над подвергшимися бомбежке городами стоят столбы дыма, разрушения огромны, имеются многочисленные жертвы, главным образом, среди беднейшего населения. С самолетов на бреющем полете расстреливают толпы беженцев. «Международное положение резко осложнилось, — в голосе диктора звучало предупреждение, — мир на планете находится в величайшей опасности». О Будапеште все словно позабыли. И Тереи с облегчением решил, что в Венгрии окончательно затихло.
«Слава Богу, — вздохнул он. — Возможно, мы все ошибаемся, когда ищем связь между восстанием и нападением на Суэц».
Крашенная суриком ограда с поручнем жгуче алой чертой рассекала плоский простор травянистого летного поля. Вдали заходило желтое, как бы остывшее, солнце, перистые листья пальм рисовались на фоне заката четкими вырезными силуэтами. Иштван сидел за столиком; теплый подвижный воздух навевал запахи выгоревшего на солнце луга, стынущего бетона, смазки и бензина. Мошкара облаками взмывала из травы, недолго роилась на желтом рассеянном свету и затем таяла на фоне неба. Тереи мял пальцами соломинку, через которую высосал бурую жижицу кока-колы. За спиной молчало ангароподобное здание аэропорта, это тревожило. Съежась над своими узлами, сидели две женщины в красном, наверняка, не пассажирки, ноги у них были босые, мозолистые, лиловые от присохшей глины. Видимо, пришли навестить родственников, работающих на аэродроме, а может быть, захотелось глянуть мечтательным взглядом на улетающие самолеты.
Стрекот цикад то примолкал, то снова набирал силу, назойливый, усиливаемый эхом от алюминиевого навеса. В безбрежном пространстве царил великий покой. Внезапно раздался рев моторов, по бетонной посадочной полосе катился самолет, о его прибытии по радио не объявили, он незамеченным соскользнул с неба на травянистое поле, его винты еще бешено крутились, и мошкара серым дымом заклубилась над травой, тщетно стремясь избегнуть их сосущей мощи.
Иштван ждал. Самолет был не агрский, хотя агрский по расписанию должен был прибыть четверть часа назад. В справочном бюро никто не знал причины опоздания.
Стюардесса повела через поле к выходу реденькую кучку прибывших. Какой неуклюжий виду этих стюардесс в европейских мундирчиках! Иштван побрел к воротцам с надписью «Выход», просто так побрел, мысль, что может встретиться кто-то знакомый, даже в голову не пришла. Из недр самолета летели чемоданы и стянутые ремнями постельные скатки, в размахе, с которым шла разгрузка, сквозило какое-то раздражение.
— Хэлло! Мистер Тереи, — воскликнул дородный, почтенного вида прибывший и взмахнул поднятым зонтом.
Иштван узнал доктора Капура.
— Откуда самолет?
— Из Бомбея, — темное лицо в лучах заката отливало бронзой. Доктор надул щеки, обрамленные черными бакенбардами. — Но я из тех, кого вернули из-под самого Каира, там пожар, аэропорт нас не принял… И Хайфа тоже не разрешила нам посадку, велели убираться прочь под угрозой обстрела, а какие-то корабли в море открыли по нам огонь, я видел как бы зарницы под нами и жемчужные бусинки, но они поднимались так медленно, что мы успели улепетнуть, — бурно жестикулировал доктор. — Только Басра нас приняла, оттуда нас вернули через Карачи в Бомбей… Я видел войну, настоящую войну.
— К счастью, издали.
— Нет, очень близко, в Карачи громят еврейские магазины, мусульманский мир кипит, поди-ка, объявят святую войну. Англофранцузская акция доставила Насеру толпы сторонников, он теперь вождь. О, везут мои вещи. Мерзавцы, кофры сверху навалили, все подавят, — Капур метнулся к тележке и взялся раздергивать готовую рухнуть груду брезентовых чемоданов. — Так что наслаждайтесь вечерним покоем, дорогой, кто знает, может быть, это в последний раз.
Загрохотал репродуктор, извещали о прибытии самолета из Агры.
Иштван издалека высмотрел Маргит, она шла, выпрямясь во весь рост, в пламени рыжих волос. Ее обогнал коротышечка в мятой белой одежде. Всех остальных пассажиров явно задерживали, чтобы этого коротышку могла встретить толпа с гирляндами цветов. Встречающие низко кланялись, а коротышечка со скучающим видом позволял накидывать гирлянду за гирляндой себе на шею, тут же сбрасывая их на согнутую в локте руку сопровождающего. — Подождите, пожалуйста, — преградил дорогу Иштвану охранник. И пропустил прямо на поле огромный «кадиллак», подпрыгивающий на кочках.
— По-моему, на поле въезд запрещен, — удивился Тереи. — Ворота постоянно закрыты.
— У него ко всем воротам золотые ключи, — чин охраны перебрал пальцами, словно отсчитывая деньги. — Это хайдарабадский низам, из-за него и самолет опоздал.
— Так вот кто тебя сопровождал, — Иштван поцеловал Маргит в губы. — Так и подмывало сказать ему пару теплых слов. В таких машинах раскатывает и не может вовремя приехать к самолету.
— Он ждал-ждал посадки и заснул, а разбудить его никто не осмелился. Секретарь сказал: «Если надо, пусть самолет отправляют, а моему господину подадите другой самолет». Другого не было, и поэтому пришлось ждать, пока он сам проснется, — сказала Маргит. — А так он вполне милый человечек, все время на меня оглядывался и посылал слугу преподнести мне фрукты.
— А ты уж и очарована.
— Да, — засветились у нее глаза. — Потому что вижу тебя. Иштван отдал багажные жетоны, носильщики подхватили их и почти без задержки принесли чемоданы к автомобилю. А он, держа Маргит за руку, смотрел на небо, обваливающееся под тяжестью пурпура. Ошеломляющая щедрость надвигающегося лилового сумрака встревожила и низама, его машина приостановилась, двухстворчатые дверцы распахнулись, придерживаемые слугами в мундирах, пороскошнее фельдмаршальских, но из машины низам не вышел, только голову высунул. Иштван почувствовал, как крепко сжались девичьи пальцы, которые он так бережно держит.
Пурпурный отсвет упал на лицо Маргит, лег на раскрытые восторгом тубы.
— Смотри, пей безумие небес, — тихо сказал Иштван. — Такой закат предвещает на завтра сильный и жаркий ветер… Знаешь, что творится в Каире? Там тоже зарево стоит, но от человеческих рук. Маргит, глянь туда, там небо словно шипит от жара.
Но Маргит повернулась лицом к нему, ей было не до небес, в ее глазах была бесконечная преданность.
— Слушай, а если начнется война?.. Ты обязан будешь вернуться? А вдруг вас здесь интернируют, — грезя вслух, сказала она. — Индия будет за нас. И тогда ты останешься со мной.
«Если бы Маргит не захотелось пойти на прием, ее и ломовыми лошадьми туда не затащили бы, она вопреки всем уговорам осталась бы со мной. Однако раз она приехала в Дели надолго и декан приглашает, следует покрутиться среди преподавателей, — сам себе объяснял Иштван, выходя из дому. — Настанет вечер, и она уже будет только для меня… Долго ли тянутся такие приемы? Первой она удрать не может, сразу пойдут разговоры, мол, держится особняком. Ну, полтора, ну, два часа самое большее.
Может, заглянуть к Нагару? Наверняка он у русских, получил приглашение. Не имеет значения, подожду, мне нравится, как стучат телетайпы. Посмотрю последние сводки. Вдруг как раз что-нибудь и узнаю? Нагар расскажет, как было в посольстве, ведь корреспонденты русских тоже прижмут: что с Венгрией?»
Шестое ноября. Тридцать девятая годовщина. Вечер холодноватый, воздух с привкусом сухого вина оставляет на языке терпкий привкус брожения. Просторные газоны, засыпанные листьями бассейны со спящими фонтанами, наполняют взор осенней грустью. Небо желтовато-зеленое, с нездоровыми красными прожилками. Слышно редкое шлепанье тяжелых капель росы. Музыка насекомых притихла. Иногда издали доносятся, как тщетное подражание ей, короткие настойчивые сигналы велосипедных звонков и блеющие клаксоны моторикш.
Иштван идет по обочине шоссе. Машину он оставил дома, спешить ему некуда.
Позавчерашний дохленький прием… Байчи неожиданно устроил у себя в резиденции просмотр фильма для общественности. Об экспериментальном рисосеянии на дунайских разливах. Эрзац крупной игры. Сообщения из страны звучали успокоительно, и он решил собрать дипкорпус, еще кое-кого пригласить, сделать вид, что все в порядке, раз мы занимаемся проблемами сельского хозяйства. А под это послушать, что говорят, разнюхать, чего ждут от нового правительства Надя в западных посольствах. «Просмотр прошел в дружественной обстановке», — так должен был выглядеть этот отчет для МИДа. Дернула его нелегкая с этим просмотром. Иштван пожимает плечами, две складочки усмешки прорезаются в уголках губ. Посол, ссорясь с женой, топчется, ждет на лестнице, а гостей нет. На столах бутылки с кока-колой и минеральной водой, полные рюмки со сливовицей и вином, подносы с закусками, парк иллюминирован гирляндами цветных лампочек. Длинные ряды пустых садовых креслиц, и белая полоса света, бьющая в распростертый саван экрана. Шестеро соизволивших прийти беседуют шепотком, словно в траурном зале. Полный провал! Просмотр смахивает на издевательство, гости бродят, как привидения. С шести утра пушки снова гремят вокруг Будапешта. Иштван видит красные брызги далеких выстрелов, от которых полощется ноябрьский туман, раскат за раскатом доносится гром, со звенящим всхлипом разлетаются на плитах тротуаров выбитые стекла, в парках осыпается порыжевшая мокрая листва. Обращение писателей, призыв Венгерского Красного Креста не подвергать столицу разрушениям… «Не изволите ли рюмочку палинки, — поощряет Ференц, клоня голову набок. — Холодный вечер нынче…» И немногочисленные робеющие гости принимают все, что им так предупредительно предложено. Здесь Двояновский и польский советник по делам культуры. Поляки не подвели, пришли югославы. Здесь президент Общества индийско-венгерской дружбы, высокий, с морщинистым лицом, в буром кашмирском платке, накинутом на голову и плечи, как это обычно делают сельские бабехи, здесь и представитель из министерства, но чиновничек низкого ранга, последняя спица в колеснице. Французы и англичане не пришли, им не до приемов, у них все вверх дном по случаю Суэца. Бои на канале продолжаются. Американцы бойкотируют коммунистическое посольство, поскольку Кадар призвал русских. С нынешнего утра в сообщениях ТАСС события в Будапеште именуются контрреволюционными. И если посольство устраивает никчёмный кинопросмотр, значит, оно одобряет вмешательство. Русские и китайцы не пришли, потому что не поняли, что кроется за просмотром: а вдруг какая-нибудь провокация? Через несколько дней выяснится, что за люди сидят в венгерском посольстве в Дели, за кого они выскажутся… «Лучше выждать», — горько усмехается Иштван. Сколько раз за последнюю неделю посол вызывал завхоза и спрашивал об одном и том же; пришли или нет приглашения на прием к русским? Однако больших конвертов с золотым тиснением не было. «Вдруг случайно упустили из виду», — пытался утешать Ференц, но оба понимали, что такое упущение по-своему красноречиво. Контрреволюция. Грохочущие, неповоротливые танки идут на штурм крутых и узких улочек Буды. «Не хотели нас видеть, — сам себе кивает Иштван. — Предпочли, чтобы наши постные лица не портили праздника. И еще не пришли инструкции, как теперь должно к нам относиться… Без указаний из министерства даже дружба подлежит мораторию. Надь обезумел, денонсировал Варшавский договор и объявил Венгрию нейтральным государством. Русские отлично понимают, что это за нейтралитет. Все западные издания в восторге печатают снимки зверски убитых коммунистов. Миндсенти открыто призвал нацию к оружию. Нейтралитет. По отношению к чему нейтралитет? К социализму? К капитализму? Восстанием завоевать нейтралитет? Меч в руках безумцев. Нарушение „военного равновесия сейчас невыгодно ни одной из сторон. Русские говорят ясно: „Кто не с нами, тот против нас“. Власть выскользнула из рук Надя, его подхватила стихия, решала улица. А заполнившая улицу слепая сила вооруженной толпы полыхнула жгучей ненавистью и давними обидами. Этот проклятый майор Стоун при встрече сунул хлыст под мышку и пожал мне руку: „Поздравляю. Наконец-то вы решились порвать красный мешок, который вам напялили на голову…“ Если так мыслит он, не разбирающийся в политике, то, что остается русским?.. С чего нам доверять? Почему накануне вторжения Кадар с четырьмя министрами исчез неведомо куда? Запад твердил: сломленный в тюрьме человек струсил, вышел из игры“. Бежал из Будапешта за оцепление советских войск, находится в Сольноке. Обвиняет Надя, создает новое правительство. Видимо, он только сейчас вступает в сражение за высшую ставку, за Венгрию? Или за себя? На чьей стороне правота? Время, покажет… Время».
Иштван невольно ускоряет шаг, позади остается грузная каменная Триумфальная арка, символ освобождения, на который хватило индийцев. Высоким углом взлетали колени, торчащие из-под клетчатых юбочек, поторапливаемый голосами волынок последний полк шотландских стрелков парадным шагом покинул город.
Взгляд спешит вдоль широкой, перспективы бульвара к далекому зданию парламента, сумрачной глыбе, желтоватой от подсветки с небосвода. На газонах пасутся священные коровы, горбы у них вымазаны суриком, при каждом шаге животного простецки побрякивает медный колокольчик.
Самая представительная артерия города дышит великим покоем, сельской дремотой. Вдали, как низкие звезды, мерцают огни приближающегося автомобиля. На свету фар искрится стекляшка, насаженная на коровий рог набожной рукой. Иштван с дрожью думает: «Я тут разгуливаю, а мои мальчики…» И вдруг, словно по волшебству перенесенный, видит восьмилетнего Гезу, голова ребенка выставлена за разбитый подоконник. Геза в упоении любуется обильными зелеными и оранжевыми ожерельями, висящими в небе над парком, это бьют трассирующими пулями крупнокалиберные пулеметы.
— Долой оттуда, — бормочет Иштван, словно сын может его услышать. Как зачарованный, водит он взглядом по небу, темнеющему над огромными деревьями, смотрит на длинные ряды сияющих фонарей, мог бы поклясться, что только что был в Будапеште..-. Еще не прошло головокружение, Иштван останавливается, затаив дыхание, словно соскользнувший с невероятной высоты. В ушах еще шумит после полета.
Проходят две женщины с закутанными детьми. Бряцание браслетов на руках и ногах, тихие певучие голоса. Явились из тьмы, ошарашили алыми сари и исчезли во тьме под деревьями.
Он поднимает голову к такому далекому небу, по которому плывут редкие звезды, и из глубины сердца обращается с молитвой: «Оставь их мне. Укрой. Защити. Я так редко Тебя о чем-то прошу…»
По звездам пробегает легкая дрожь. Они расплываются во взгляде, помутившемся от набежавших слез.
«А ведь ты желал свободы от них, — совесть словно напоминает о недавних путаных мечтах. — Если бы не Илона, ты мог бы… Ты твердил: я тоже имею право на новое счастье». «Не такой ценой», — содрогается Иштван. Отчаянно ищет он свидетельства, что он не хуже других, не заслуживает злейшего, — чем те, кто проклят и растоптан. Есть за душой горстка каких-то заслуг и благих порывов, но готов захлестнуть «потоп вины. „У тебя для меня не хватало времени, — укоряет голос. — А просишь моего для себя…“
Несмотря на ранний вечер, улицы пусты. Свежая прохлада разогнала индийцев. Лишь продавец земляных орешков дремлет над полным углей горшком, накрыв голову распоротым по шву бумажным мешком. Сквозь его вытянутые пальцы красновато мерцает раздуваемый жар.
— Сааб, — скулит продавец, — сааб, свежие, очень вкусные обезьяньи орешки.
И Тереи покупает, словно исполняет благую заповедь, от которой хотел бы вкусить и сам. Лопуховый кулечек греет руки. Мимо проносятся автомобили, в зеленоватом свете фонарей взгляд успевает разглядеть красные кителя и золотые аксельбанты президентской охраны. Следом огромный черный лимузин, в нем крохотная белая сутулая фигурка, да, это сам Неру со своей угрюмой красавицей-дочерью. Иштван глянул на часы. Десять минут девятого. Как раз начало праздничного приема у русских.
Как привлекаемая светом бабочка, свернул он к парку, над которым стояло зарево от прожекторов. Большое здание, фронтон с колоннадой напоминает античный храм. Двое полицейских в белых перчатках командуют подъезжающими машинами. Деревья светятся изнутри, этажи ветвей осиял свет электрогирлянд. Отсвечивают красным куртины с шалфеем. Издалека слышно, как трезвонит плясовая музыка и набирает силу гомон пирующих гостей. Иштван приостановился в темноте. На тротуаре, сидя на корточках, угнездилась кучка зевак, они закутались в простыни, дрожат от холода, любуются необычайным зрелищем. Некоторые машины проезжают в ворота, важных персон подвозят по шелестящему гравию прямо к лестнице, покрытой ковром, прочие вылезают из такси и с достоинством шествуют пешком, обдаваемые светом фар скопившихся автомобилей. Женщины в расшитых золотом сари словно плывут в облаках духов и сладостных цветочных ароматов. У некоторых на плечах низко опущенные меховые палантины, так чтобы на шее видны были золотые колье, переливающиеся драгоценными камнями.
На травяном островке против ворот плотная кучка мужчин в белом выкрикивала какой-то лозунг. Им никто не мешал. Иштван решил было, что это сторонники новых порядков устроили демонстрацию в честь революции. Их было человек двадцать. И внезапно, как болью пронизанный, расслышал, понял ритмично повторяемое:
— Hands off Hungary! Hands off Hungary!
К настежь раскрытым воротам подошел работник посольства, рослый, могучего сложения, гривастый блондин. Синий мешковатый костюм, брюки заламываются на жёлтых штиблетах. Блондин обратился к полицейским, те вызвали офицера, покивали на кучку демонстрантов, офицер беспомощно развел руками. Скандирование стало громче, выходящие из автомобилей гости приостанавливались, прислушивались и быстро проходили в великолепно разукрашенный, сияющий парк.
„Портить себе развлечения не хотят, — сжал кулаки Иштван. — Что им Будапешт!“
Работник посольства вернулся с тремя индийцами, те, словно тайное оружие, несли черную трубу и бухту кабеля, трубу установили у самых ворот и нацелили в темноту на улице. Из трубы хлестнула грохочущая песня, раскатился многоголосый хор. Демонстранты открывали рты, но теперь их было не слышно. Некоторое время они постояли, совещаясь тесной группой, и, наконец, начали смиренно расходиться, рассеиваться в темноте бульвара.
Иштван пошел следом. Захотелось узнать, что за люди, откуда взялись. Когда он догнал их и спросил об этом, они дружелюбно окружили его, вытянули озябшие ладони для рукопожатий, зашумели, перебивая друг друга:
— Мы из университета!
— Мы нынче самого Неру освистали, когда он начал объяснять, что вторжение в Венгрию оправдано…
— Он забыл, за что сидел при англичанах, — студенты дышали Иштвану в лицо запахами пряностей и скверного табака.
— Лиса!
— Капитулянт!
Тощий парень повис у Иштвана на руке, по-женски переплел его пальцы со своими, задел за щеку клейкими длинными кудрями, пробормотал в самое ухо:
— Кришна Менон сказал в ООН, что не может одобрить военное вмешательство извне, призвал русских уйти из Венгрии.
— Неру еще позавчера говорил то же самое, — с гневным упреком закивал другой. — Неру струсил.
— Хоть наша страна и не располагает военной силой, но зато мы сильны правдой. Мы выступаем как совесть человечества.
— Как вам ответил Неру? — спросил Тереи. — Ведь ему же надо было вам что-то ответить.
— Что это слишком сложное дело, не нашего ума, что мы руководствуемся сердцем, а не политическим разумом. Пусть, мол, мы учимся, а политику оставим старшим, — перебивая друг дружку, возмущенно воскликнули студенты.
Шлепая сандалиями по влажному асфальту, они шли по бульвару скорым шагом, чтобы согреться, потому что ночь была, по индийским меркам, холодная.
— Пришлось ему сказать, что он меняет мнения, как флюгер. И тогда он объявил, что только нынче получил полный отчет о событиях и сказал: актом смелости, а не трусости надо считать переоценку положения теперь, когда он знает больше, чем знал, что это ему самому наука впредь не спешить с высказываниями по вопросам, которых до конца не продумал.
— Тут мы и начали свистеть.
— Он назвал нас шайкой дурачков.
— От него от прежнего одна зола осталась.
— Он боится русских и китайцев!
Студенты проводили Иштвана до самой виллы Нагара. Договорились, что завтра придут в посольство, попросили информационные бюллетени, сказали, что хотят записаться в Общество дружбы. А тот, что нежно держал Иштвана под руку, шепнул;
— Мне бы несколько венгерских марок, я марки собираю… Они так по-детски себя вели, но с такой искренностью и пылом, что это тронуло Иштвана.
— Мы за социализм, — уверили они его, наперебой протянув руки в темноте. — Но насилие мы, отвергаем. Едва Иштван притворил за собой калитку, к нему с радостным визгом метнулась соскучившаяся в одиночестве Тромпетт, полезла на грудь, потянулась лизнуть в лицо.
— Не смей. Нечего об меня свои грязные лапы вытирать, — ласково придержал Иштван собаку за загривок, та дрожала от избытка чувств, розовый язык, похожий на ломоть ветчины, трепетал, готовый к собачьим нежностям.
— Господина Нагара нет дома, — высунулся из конторы индиец с женственными движениями и приветливым жестом пригласил советника сесть и отдохнуть.
— Что в Будапеште?
— Правительство овладело положением.
— Это я уже неделю как слышу.
— Там новое правительство. Улицы очищены в течение шести часов; танки разметали баррикады.
— А где прежнее?
— Выступило с протестом, воззвало к совести всей Европы. Но пока оно раскачивалось, — меланхолически усмехнулся индиец, — танки прорвались к парламенту и премьер-министр укрылся в югославском посольстве.
— А Мидсенти? — Тереи сообразил, что секретарь Нагара знать не знает, о ком речь и пояснил: — Ну, кардинал? Которого выпустили из тюрьмы?
— У вас такие чудные имена — не выговоришь, не запомнишь. Он спрятался у американцев. В Будапеште комендантский час, собрания запрещены, армия разоружена, — сочувственно развел руками индиец. — Запад призывал, призывал, а помощи никакой не оказал. Даже дипломатические протесты на аптекарских весах отмеряли. Пресса уже перестала заниматься Венгрией, господин Тереи. Венгрия — это уже неактуально, — убежденно и веско сказал он.
— А что актуально?
— Суэц. Пришли сообщения, что английские и французские части остановлены. Израиль тоже готов вывести войска. Растерялись, потеряли разгон. Хрущев выиграл, — индиец, казалось, сосредоточенно вспоминает, что слышал по радио. — Там думали, он завязнет в Венгрии, а он справился одним махом. И сразу поддержал Египет. Пригрозил послать оружие и добровольцев, а это значит — третья мировая война. Что осталось американцам? Поддержать арабов, потому что иначе все симпатии окажутся на стороне русских. Англичане и французы остались в одиночестве. Напал кот на мышку, оказался нос к носу с рычащей собакой и теперь ищет, на какое дерево залезть, чтобы шкуру спасти. Подперев голову руками, Иштван всмотрелся в мерцающий танец огоньков, прогоревшее дерево стрельнуло, горсточка искр метнулась в темный зев дымохода. И, словно чувствуя печаль человека, тяжко вздохнула собака.
„Если все, что Кадар сделал сейчас, он сделал ради захвата власти для сведения счетов, то и через сто лет толпа выроет его кости из могилы и утопит в Дунае… Если он и вправду стремится спасти Венгрию, принимая на себя ужасный груз ответственности, подозрений и ненависти, нация не только простит ему, но запишет в число героев, имена которых с благодарным уважением будут твердить грядущие поколения.
Это не просто правительственный кризис Кадар один, вокруг пустота. Он — и зорко следящие за ним русские. Кабы знать, к чему он в Действительности стремится.
Одно можно сказать уверенно: из-за нас третья мировая война не начнется“.
В дверях появился индиец и, склонив курчавую голову, объявил:
— Только что получено. Несмотря на то, что вдоль австрийской границы расположились советские войска, территорию Венгрии, по неполным данным, покинуло около двухсот тысяч человек. Соединенные Штаты образовали специальную комиссию, которая займется организацией лагерей для беженцев и облегчит им эмиграцию из Европы.
„Ну, вот и ответ, — стиснул кулаки Тереи. — Начинается исход… Кадар проиграл. Мы все проиграли“.
Он по-прежнему не сводил глаз с мерцающих огоньков, подсвечивающих красным жерло каминчика. Казалось, он из огромной дали распознает горящий Будапешт. Он всматривался до боли, с тупым напряжением. Наконец, отринул видения и вполголоса сказал:
— Нет. Не хочу.
Сука повернула к нему пятнистую голову, она ожидала приказа. Индиец, о котором Иштван забыл, стоял, опершись о дверной косяк.
— Я не буду больше ждать. Позвоню из дому. До свиданья.
— Господин Нагар будет очень огорчен тем, что я вас отпустил, — подал Иштвану индиец безвольную узкую ладонь.
Иштвана терзал страх. Он поднял с пола перекрученные ленты. Новости, которые перемалывались в телетайпах, касались уже других стран. Как только в Будапеште умолкли пушки, мир словно бы потерял интерес к Венгрии. Иштвану почудилось, что дело восставших рушится в бездну великого молчания, которое постепенно предает забвению их порыв, метания, кровь и кое-как сколоченные гробы.
Он даже не заметил, как снова оказался перед сияющими садами советского посольства. Прием шел к концу, начался отлив гостей. Громкая музыка по трансляции прерывалась, вызывали машины, и те послушно подкатывали к лестнице по хрустящему гравию.
Официального закрытия еще не было, иначе бы отбывающих провожал сам посол и в саду под навесом не играла бы музыка. Зеваки, сидя на корточках, дремотно взирали на зеленоватые искры драгоценных камней, блестящие змейки золотых цепочек и чудные костюмы европейских дипломатов, но зевак было немного. Иштван остановился по другую сторону улицы под раскидистым деревом во мраке, холодном, как мерзлые чернила.
Автомобили выезжали, выставляя режущие снопы света. Из тьмы на мгновение являлись кучка индийцев, белые перчатки полицейских и древесные стволы. Иштван предусмотрительно щурил глаза, прежде чем окунуться в свет. И как раз ничего не видел, когда выше локтя руку сжали холодные пальцы и знакомый голос поздоровался с ним.
— А я рассчитывал вас встретить. Но от вас никто не пришел. Бесполезная демонстрация. Уж коль скоро факт свершился…
— Как вы меня высмотрели?
Адвокат Чандра благоухал одеколоном „Ярдли“, смокинг скрадывал его азиатскую чуждость.
— Ничего особенного. Мне хотелось вас видеть, и вы явились мне в свете фар, как на сцене. Вы кого-нибудь ждете? Не прогуляемся ли? Я немножко выпил, у них хорошая водка, но когда стоишь на месте, холод пробирает.
— С удовольствием. Сам не знаю, зачем сюда пришел, — искренне признался Тереи.
— А затем, что я, — потер руки адвокат, — все время о вас думал.
Они шли в темноте, не столько видя, сколько слыша друг друга. Изредка на них падал свет фонарей, проникающий сквозь пышную листву. И тогда Тереи видел, как сжаты губы и как блестит гладкая прическа индийца.
— Скажите, советник, что у вас общего с женой раджи Кхатерпальи?
— Ничего. Просто мы знакомы, — удивился Иштван.
— „Ничего“ или „уже ничего“, поскольку это разные вещи? — настойчиво допытываясь, переспросил Чандра.
— По клубу я знаком с ее мужем, мы приятели, я, как вам известно, иногда бываю у них…
— Она вас ненавидит, — убежденно сказал адвокат. — Без причины такого не бывает. — Поройтесь-ка в памяти как следует.
— Нет. По-моему, они оба ко мне очень хорошо относятся.
— Нынче утром у меня была деловая встреча с вашим послом. Вы правы, это умный и опытный человек, так что мы, вероятно, столкуемся. А передо мной у посла была она…
— Госпожа Кхатерпалья?
— Я присутствовал при окончании их разговора. Она не чувствовала себя связанной, поскольку считает меня компаньоном своего мужа, он доверял мне сложные дела, и она знает, что я вполне способен скрыть их в тайниках сердца, как в колодце. Вас интересует, о чем они говорили?
— Интересует ли меня? Да, — приостановился Тереи, обернувшись в сторону Чандры. Оба были погружены во мрак и горьковатый запах увядающей листвы.
— Я сказал бы, она предупреждала посла, что вы задумали остаться по эту сторону, что вы не вернулись бы… Это правда? Мне вы можете сказать смело, я один могу вам помочь.
— Я? — возмущенно хмыкнул Тереи. — Выдумки! А вы не ослышались?
— Точнее сказать, это мои выводы. А жаль. Вы справились бы. Она что-то говорила о ваших планах на женитьбу и о тесных связях с англичанами.
— Упомянула чье-нибудь имя?
— Ага, однако, вы забеспокоились. — Иштвану показалось, что адвокат осклабился в беззвучной насмешливой улыбочке. — При мне речь шла только о майоре Стоуне… — Иштван вздохнул, напряжение в челюстях отступило.
— Несущественно. Отставник. Разумеется, мы с ним знакомы.
— Это бывший офицер „Интеллидженс сервис“. Такая служба никогда не кончается, это почти призвание, — скромно заметил Чандра.
— Я об этом не знал, — отрезал Иштван. — Стоун — молчун, хоть и любитель выпить.
— Не следует доверять внешнему впечатлению, — мягко возразил адвокат. — Мы уверенно ступаем по земле лишь постольку, поскольку не знаем, что за волчьи ямы подстерегают вокруг.
— А она не упомянула о… — начал было Тереи, и оборвал фразу. Нет! Чандре нельзя знать о Маргит.
— Ну, смелее…
Иштван спокойно зашагал вперед с видом человека, который после трудового дня хочет размяться, прополоснуть легкие прохладным ночным воздухом. А на самом деле — отсчитывая шагами затягивающееся молчание, напряженность которого все нарастала. Чандра выждал и, наконец, заговорил, как бы поощряя на откровенность:
— Не знаю, о чем шла речь до моего прихода, но вам она враг. Опасный враг. Это не кроткая индийская женщина. Английская кровь. Действует с расчетом. Так вы мне скажете? Нет?
„Двенадцать, тринадцать, четырнадцать“, — отсчитывал Тереи, Мимо пролетали автомобили, полные веселых гостей. Свет омывал газоны, мокрые от росы.
— Госпоже Кхатерпалья не следует выходить из дому, у нее скоро будет маленький гость, — продолжал Чандра. — Но, вероятно, ей очень важно причинить вам вред. В чем вы перед ней виноваты?
Иштван пожал плечами. Он стремился забыть тот эпизод в свадебную ночь, отдалял его, умалял, пока он не показался несущественным, хоть и чувствительным, как впившаяся заноза.
— Я вам рассказывал о чудесном спасении умершего брата нашего общего друга раджи… Вероятно, вы слышали, что дело благополучно завершилось. Для всех, в том числе и для воскресшего. Несколько месяцев он прожил жизнью, которой прежде не испытал, которой не дали и не дадут ему боги… Жаль, вы не слышали, как шла торговля. Тесть и родной брат требовали от меня заверения, что он никогда не вернется, ибо он уже готов был отказаться от своей нелюдимости. Вы понимаете, что они понимали под словом заверение, что могло их успокоить раз и навсегда? Прелестная сделка, — тихо засмеялся Чандра, — и все ради блага этого еще не родившегося ребенка. И как тут не поверить в предназначение? Он придет на свет, обремененный грехом, ибо рани Грейс выслушала все это без единого слова протеста. Она любит этого малыша и хочет, чтобы ему ни с кем не пришлось делиться богатством.
— И вы в открытую об этом говорите? — возмутился Тереи. — Вы им это устроили?
— Невозможное — моя специальность. Устроил и заработал. Ведь раджа и рани знали, чего хотят, гонорар, который был мне уплачен, полностью уяснил им, что они требуют от меня попрания божественных и, что гораздо труднее, человеческих законов. О Каине говорится и в вашей святой книге. Все, как было, так и остается. А, собственно говоря, разве человечеству ведомы иные виды убийства? Только братоубийство. Люди должны быть братьями, но стоят только нарядить их по-разному и сунуть им в руки палки с разноцветными тряпками, как они уже готовы убивать друг друга. Что творится у вас на родине? Пока между вами не поставили танки, венгры потрошили венгров, повешенных за ноги на фонарях. Как бы вы сами это назвали? Справедливым приговором, — Чандра не скрывал издевки, — который превращает борца за свободу в палача!. Интересно, если бы вы сами оказались там, к кому вы примкнули бы: к тем, кого топчут на мостовой, или к тем, кто вяжет петлю, если у жертвы морда не та или звездочка на документе? Так откуда у вас право судить и осуждать меня? — тон адвоката был зловеще спокоен, но Иштван чувствовал, что Чандра в ярости. — Не из-за того ли, что я с вами правдив, а ваши друзья — нет? Притом, что они вам близки, приятный для вас круг: раджа, его тесть, очаровательная, полная ожиданий, вслушивающаяся в свое лоно рани Грейс. Лучше поищите-ка в памяти, чем вы ее обидели… Тогда я попытаюсь выручить вас.
Иштван дышал с трудом, было чувство, что он получил пощечину. А ответить тем же нельзя, потому что гадюку не бьют, а убивают. Или сторонятся, обходят как можно дальше…
Они шли в темноте под небом, похожим на сеть со звездами в узлах. Шагали в одном и том же ритме, в ногу. Иштван догадывался, что Чандра откровенничает с ним, чтобы подстрекнуть на встречное признание, на перечисление грехов, на осознание общности в скверне. „Исповедь без отпущения? Радость окаянных, что их так много, плотная, сцепленная отчаянием, как клешнями, толпа. Будь осторожен, это допрос. Он хочет тебя поработить“, — предупреждал Иштвана внутренний голос.
Вопреки собственной воле Иштван медленно сооружал фразу так, чтобы не коснуться средоточия тревоги.
— Не сказала ли госпожа Грейс, куда я собрался бежать?
— Сказала, — последовал удар. — Нам было трудно поверить, уж очень странное место она для вас выбрала, словно позабыла о Париже и Лондоне. Вы хотите бежать в Австралию?
Иштван невольно ссутулился, продолжая шагать, как автомат. „Желаете знать — так знайте. Знайте всю подноготную: вас предали… Выхода нет, молите о пощаде“.
— О боже! — одним дыханием прошептал Иштван, но Чандра был начеку, Чандра расслышал.
— И, тем не менее, вы теперь об этом не забудете, — удовлетворенно сказал адвокат. — Ну, не следует все понимать уж так дословно. Довольно, чтобы вы мне доверились и сказали: „Спаси“, и я сделаю все, что вы захотите… Или почти все, — поправился он, — но помогу обязательно. Ведь меня называют филантропом. Не бывает безвыходных положений, но однажды надо решиться. Надо понять, чего ты хочешь. Для себя. О себе, исключительно о себе вам следует думать. Ибо нас никто не любит, кроме нас самих. Никто, можете быть уверены, никто…
Они вступили в полосу стелющегося горького дыма, по обе стороны дороги замерцали несчетные костерки, несколько было ярких, лижущих ночь красными языками, остальные едва розовели из-за пригасшей золы. Теперь стали видны сероватые коконы завернутых в простыни тел, лежащих в позе эмбриона, с поджатыми ногами.
— Куда это мы забрели? — очнулся Тереи, город, обозначенный светящимися фонарями, остался далеко позади. — Разве и здесь сжигают мертвых?
— Нет. Но так о них думать тоже можно, хотя Ночь холодная. Спят у костров — хариджаны.
В отеле „Джанпахт“ портье указал ему на ключ, висящий на доске с номерами комнат:
— Мисс Уорд ненадолго вернулась и сразу же вышла.
Обеспокоенный Иштван взял такси и назвал свой адрес. В такси было душно, стоял тошнотворный запах пота и приторных духов. Брюхан-водитель в поношенном свитере бесстыдно обнимал левой рукой молодого парня, а тот умильно хихикал. Ветхий „форд“ — трясся и скрежетал, в салон пробивался чад от горелой смазки. Был момент, Иштвану показалось, что шофер и парень, занятые своими чувствами, позабыли, куда его везти. Выйдя из такси, Иштван с облегчением увидел у себя в комнате неясный желтый свет. Полуразбуженный чокидар стоял на веранде по стойке „смирно“. На одеяле в углу по-собачьи съежилась притаившаяся девушка.
Иштван не мог попасть ключом в замок, хотя и спешил, не желая стеснять влюбленную пару. У него дрожали руки.
Маргит подошла к двери, они приникли друг к другу с такой отчаянной, силой, словно им предстояла вечная разлука. Обнялись и молчали, она упершись лбом ему в колючую щеку, он — губами в сухую волну волос, в полумраке казавшихся темными. Тяжесть самого милого в мире тела, оно рядом, близкое, послушное. Он слышал собственное сердце. Сквозь шершавую шерсть одежды узнавал ее теплое тело, гладил, нежно-нежно прижимал. Весь мир перестал существовать, существовали только двое людей, предназначенных друг для друга.
— Почему ты не легла? Останешься у меня.
— Телеграмма, Иштван, — шепнула она, касаясь его щеки губами.
Он не выпустил ее из объятий.
— Что в ней?
— Не знаю.
— Надо было распечатать, у меня от тебя нет тайн.
— Я распечатала, но там по-венгерски, — выдохнула она, судорожно припав к нему.
Иштван вздрогнул. Освободился от уз ее рук, подошел к письменному столу, поднес желтоватый листок под яркий свет лампы.
„НЕ ВОЛНУЙСЯ ТЧК УЖЕ ВСЕ ЗАКОНЧИЛОСЬ ТЧК МАЛЬЧИКИ ЗДОРОВЫ ЦЕЛУЮ ИЛОНА“.
— Ну что — нетерпеливо спросила Иштвана Маргит — расскажи..
— Это от жены — односложно ответил он, не поворачивая головы — пишет, что с ней и мальчиками все хорошо, восстание их не затронуло. Нечего рассказывать…..
Она болезненно ощутила разницу, уловила не ухом — биением крови.
— Как хочешь, — ответила, будто во сне, подошла к креслу, расстегнула твидовый жакет, стала раздеваться.
— Погаси свет, — показала рукой, — Мне все чудится, что под окном кто-то стоит.
— Чокидар. Хочет знать, продолжать ли делать вид, что он на страже, или уже можно залечь.
— Потом отвезешь меня, — шепнула она, проверяя ладонью, совсем ли он разделся. Он привлек ее. Вздрогнул, коснувшись твердых остывших грудей, легкой выпуклости лона, отчуждение таяло.
— Нет, нет… Хочу, чтобы ты была рядом, когда проснусь, прежде чем глаза открою, я должен знать, что ты здесь, Маргит…
На какой-то миг возникло страстное желание поверить ей свои тревоги, рассказать о разговоре с Чандрой, о предчувствии опасности, но ее близость затягивала, он прочесывал пальцами ее густые, как весенняя трава, волосы, вел ладонью по спине, как по нагретому солнцем камню на берегу потока, ее дыхание шумело в самое ухо. Чудилось, что он в лесу, вершинами которого играет ветер, Маргит снова стала ему всем миром.
— Какое счастье, — захлебнулся он благодарным чувством, — что я могу так сильно любить.
В посольстве телеграмма от жены произвела сенсацию. Ее сочли доказательством, что дома окончательно затихло, а разрушения не столь велики, коль скоро почта действует исправно.
— Если у тебя дома ничего не случилось, а я был в этом уверен, западная печать специально преувеличивает размеры смуты, — вглядывался в телеграмму Ференц, — значит, и у моих все в порядке. Мои родители живут в нескольких домах от твоего, на Ленинском кольце.
Разговаривали втроем: Юдит, Ференц и он. Иштван силился хоть что-то вычитать на замкнутом лице Ференца, упрямом, с потемневшими от недосыпания веками. Терзается, размышляет, впервые проговорился, что тревожится за родителей. Никогда о них не упоминал, словно бы родился сам по себе и одному себе всем обязан.
— Старик, наконец, вздохнул свободно, ночью пришла декларация Кадара, он вычитал в ней желаемое и ходит гордый, что не хватил через край с восхвалениями в адрес Надя… Трижды повторил мне одну и ту же фразу. „Кто требует вывода советских войск, тот осознанно или неосознанно становится на сторону контрреволюции и ведет дело к потере независимости. Я это предвидел… На мой нюх, от восстания с самого начала воняло контрой.
— Значит, он ничего не понял, — прямо в глаза глянул Ференцу Иштван. — Не уразумел или не хочет уразуметь, почему началась смута, а то пришлось бы кулаком бить в собственную грудь…
— Думаешь, эта кровь пролилась не напрасно? — заколебался Ференц. — Согласен, ошибки были, но уж не такие, чтобы крушить весь аппарат, распускать партию… Кто теперь будет опорой Кадару? Те, кто вовремя спрятался и не был раздавлен толпой? Или повстанцы, стрелявшие в русских? Знаю одно: чтобы управлять страной, мало и тех, и других.
— Зло говоришь, — покачала головой Юдит. — Значит, тебя что-то в этом тексте допекло.
— Меня? — скривился Ференц. — Я предвижу сведение счетов, а как это выглядит, можешь полюбоваться в любой американской газетенке с репортажами из Будапешта. Достаточно кого-нибудь повесить на пару минут, — потом долго можно сокрушаться насчет того, что мы ошиблись, — он провел пальцем под воротником, словно тот, накрахмаленный, был ему тесен.
— Не волнуйся, мы в Индии. Дома постепенно все уладится. Лишь бы чужие руки воду не мутили, — урезонивала Юдит.
— „Свободная Европа“ кинула клич: „Уничтожай заводы, ломай станки, чтобы Россия ничем не попользовалась от твоего рабочего места“. Мило, не правда ли? Сам слышал, — по мнению Ференца, это был решающий довод.
— Ну, и кто поверит? Ведь это означает вредить самим себе, — пожал плечами Иштван.
— Уж тот, кто однажды выстрелил, — нахмурилась Юдит, — и имел на то причины. Самое трагичное — благие порывы, которыми пользуется враг, чтобы нас погубить. От толпы не требуй рассудка, это стихия. В два счета вознесет, в два счета уничтожит.
— Дайте прочесть эту декларацию, — попросил Иштван. — Препираюсь тут с вами, а черным по белому не читал.
— Старик ее наизусть зубрит, а ты сходи к шифровальщику, он тебе копию даст, — сказал Ференц. — Там четко сказано, что мы были на краю пропасти. Запад рассчитывал натравить нас на русских, подстрекал, обещал помочь, а тем временем готовил захват Суэца. Отсюда ясен смысл событий. Начинаю понимать, почему Хрущев так поторопился, ему нужен был мир в Будапеште, он выбил козыри из рук противника, которые пытались навязать план игры. Не уступил Венгрию и не допустил, чтобы у Насера отобрали Суэц.
Они сидели в коридоре на втором этаже, на пышные волосы и тревожное лицо Юдит падал яркий свет. За окном в зное индийской осени плыли нити паутины, садовник убирал скукожившиеся листья. Над красным шалфеем порхали желтые бабочки.
— Что ты имеешь в виду под словами „не уступил Венгрию“? — нахохлился Тереи. — Венгрия не ложка, за голенище не заткнешь. Не уступил, потому что мы не поддались на происки с Запада, потому что люди не хотят ни фабрикантов в литейках Чепеля, ни помещиков на денационализированной земле. Социализм, какой он ни есть, — это наше собственное дело, не отделимое от независимости.
Ференц склонил голову на плечо и с усмешкой глянул на Иштвана.
— А ты игрок, — выпятил он губу. — Ставишь, значит, на новую конъюнктуру…
— Игрок? Весьма сочувствую, если в том, что у нас творится, вы способны видеть всего лишь игру, а в политиках пешки на доске. Или, черт побери, вы не венгры?
— Может, еще расскажешь, сколько книг у нас выходило до войны и сколько сейчас, самодеятельность помянешь и музеи, открытые для народа? Если так, то я тебе скажу: пиши блокнот агитатора, а не стихи. Пиши-пиши — сделаешься главным редактором „Сабад неп“, — разозлился Ференц.
— Слушай, Иштван, — попыталась Юдит сбить накал страстей, — мне звонил твой протеже художник, хотел удостовериться, есть ли шанс получить стипендию.
— Когда вся Венгрия ходуном ходит, — насмешливо сказал Ференц, — это не самое первоочередное дело…
— Для Рама Канвала — первоочередное. Письмо-то, поди-ка ушло? Главное, чтобы он не терял надежды, они обучены ждать.
Юдит почти с жалостью посмотрела на Иштвана, хотела было что-то сказать, но пожала плечами и вздохнула:
— Так и прождет до следующего воплощения. Добрый ты парень, Иштван, — это „добрый“ прозвучало как „наивный“, а может быть, даже „глупый“.
— Хочу тебе сказать, что зато второй твой протеже, — ехидно начал Ференц, — ну, помнишь, тот, что сбежал с Цейлона….
— Никогда и ни в чем я его не поддерживал.
— Однако он тут осаду устроил, ты его задаривал, деньги одалживал…
— Он напечатал для нас две статьи. И подсунул его мне ты сам, товарищ секретарь…
— Статейки он сдул с наших информационных брошюр. На это он еще способен. Я тебя, Иштван, не виню, однако лучше, чтобы ты знал, кого опекаешь. Он через несколько дней едет в Западную Германию, будет писать оттуда хвалебные репортажи.
— А ты говоришь, он писать не умеет, — отрезал Тереи.
— За него напишут, напишут — лишь бы его подпись была, — выкрутился Ференц. — Ты поэт, тебе подавай истинное искусство, а простую дудку ты презираешь, потому что это наемная дудка, именно так надо было его трактовать. Купили немцы Джай Мотала. Опередили нас.
— Немного они на этом выиграли.
— Это все, чем нам остается утешаться, — объявила Юдит и, желая прервать споры, переменила тему: — Кто-нибудь из вас уже был в кино?
Видя их изумление, она пояснила!
— Дело не в фильме, а в хронике, вчера в „Сплендид пэлис“ показывали баррикады на улицах Будапешта и убитых повстанцев. Уверяю вас, на эти несколько минут стоит сходить. Сердце сжимается, центр изуродован, горелые дома торчат.
— Сходим, Иштван? — предложил Ференц, водя пальцем по стеклу.
— Ты что там рисуешь? Виселицу?
— Нет. Твою монограмму, — отрезал Ференц. — Всего лишь заглавную „Т“, хотя сходство есть…
— Сходили бы на восьмичасовой, — предложила Юдит. — Неужели вам нужно постоянно свариться?
— Не знаю, будет ли у меня время, — выкручивался Терем, задумав сходить в кино с Маргит.
— А что у тебя за важное дело? — заинтересовался Ференц. — Ты от нас сторонишься, правда, Юдит?
— Да. Прежде ты был другим, — согласилась Юдит. — Ты переменился, Иштван.
— Не морочьте голову!
— Раньше заходил кофейку попить, всегда находилась тема для разговора, — упрекнула его Юдит.
— Потерял к нам доверие господин советник, — вбил Ференц последний гвоздь. — Видно, он нашел себе закадычных друзей в другом месте.
— Сам знаешь, что это неправда, — Иштван отвернулся и, чтобы прервать разговор, удалился к себе в кабинет. Сел за письмо по делу Рама Канвала, горячо восхваляя его живопись. Когда примолкали клавиши пишущей машинки, из коридора доносилось продолжение разговора. Тереи догадывался: говорят о нем. Левое ухо огнем горело. Тетушка-старушка постоянно твердила: „Левое ухо горит — о тебе говорят плохо, правое — хорошо“. Возвращалось настойчивое опасение, что Байчи знает о Маргит, так поверил ли он предупреждению Грейс и как изволит им воспользоваться? Не сиделось на месте. Иштван схватился за телефон, а когда коммутатор ответил, потребовал, чтобы его соединили с прокуратурой. Индийка долго разыскивала следователя, ведущего дело о гибели мотоциклиста Кришана, наконец Иштван добрался до нужного чиновника, тот терпеливо выслушал дипломата, спросил, как зовут, попросил продиктовать по буквам. А когда Иштван кончил рассказ, неожиданно заявил, что, хотя соображения господина советника он весьма ценит, его вмешательство излишне, поскольку задержанная не далее как вчера освобождена. Неопровержимо доказано, что у нее не было никаких побудительных мотивов избавляться от мужа, а ее самооговор — это результат пережитого шока.
С облегчением, не лишенным разочарования, Иштван положил трубку.
За железной дверью комнаты шифровальщика находилась стойка с радиоаппаратурой, объемистый сейф и узкий столик с лампой для чертежника, имелась и узкая подвесная койка, откинутая к стене, — ни дать ни взять каюта корабельного радиста.
Керень обратил к Иштвану бледное одутловатое лицо, из репродуктора доносилась венгерская речь, но шифровальщик почти безотчетно убрал громкость.
— Будапешт ловите?
— Иногда, ночами в полнолуние, волну хорошо отражает и ловится, но это чистый случай, — пустился в объяснения шифровальщик, чертя пальцем линии в воздухе.
Иштван оставил расспросы. Ясное дело, шифровальщик слушал „Свободную Европу“.
— Что нового?
— Шепилов заявил, что советские войска уйдут из Венгрии в любой момент. По первому требованию Кадара. С ним по всем вопросам имеется полная договоренность…
— И он этого не потребует, — тряхнул головой Тереи. — Потому что на следующий день его не станет. Керень присматривался к Иштвану, храня на лице сонное, почти безразличное выражение.
— Сейчас как раз передали, — оба понимали, кто передал, хотя название станции не прозвучало, — что серьезно повреждена урановая шахта. Радовались, что ее удастся пустить в ход не раньше, чем через полгода.
— Облапошили венгров, стало быть — стукнул Тереи кулаком по столу, — удалась эмигрантам провокация… Призывали уничтожать заводы, потому что им нет дела до Венгрии. Вся эта платная [свора лает, как велят, а наши всему этому слепо верят.
— Просто диву даешься, как быстро „Свободная Европа“ получает сведения, — задумчиво сказал шифровальщик. — Высоко сидят у них свои люди.
— Сейчас это проще простого. Две недели граница была открыта, катались туда и обратно. А люди перестали понимать, кто хочет блага Венгрии, кто прав: Надь, который драпанул к югославам, Миндсенти, который смылся к американцам, или Кадар, который вчера вышел из тюрьмы Ракоши, а нынче вызывает советские танки… Голова кругом идет. Сумасшедший дом! Я к вам пришел за декларацией, а то говоришь с товарищами — один ее читает так, другой — эдак… Каждый ищет и находит желаемое.
— Передали две странички, я записал, — вынул шифровальщик, из сейфа папку с копиями на папиросной бумаге, — но это выпускать из рук мне запрещено, так что читайте тут…
Иштван подошел к зарешеченному окну, повернулся к шифровальщику спиной и быстро пробежал глазами текст. Кадар объяснял, что принял решение под влиянием актов зверского террора и расправ, направленных не против повинных в беззакониях, а против коммунистов, как и он сам, недавно освобожденных из тюрем Ракоши и Гере. Толпа убила секретаря Будапештского горкома Имре Мезе, директора военного музея в Чепеле Шандора Сиклаи, преданного делу Венгрии товарища Каламара… Власть выскользнула из рук Надя, его правительство было бессильно. Вступление русских стало исторической необходимостью, иначе Венгрию ждала судьба второй Кореи. Однако тайная полиция подлежит роспуску, к прежним сталинским методам возврата не будет, виновные будут привлечены к ответственности…
Тереи кивнул. Этот пункт, видимо, и встревожил Ференца, поскольку заслуги, открывшие ему путь в дипломаты, могут неожиданно оказаться провинностями, все зависит от того, кто будет копаться в его прошлом.
Он поднял голову и встретил неподвижный, настороженный взгляд шифровальщика.
— И что скажете? Советник пожал плечами.
— Черт его знает, что за этим кроется.
Керень наклонился к столу, сосредоточенно вынул из ящика стола пачку „Кошутов“, предложил папиросу Иштвану, подал огонь и походя заметил:
— А четверть миллиона ушло за кордон“ так говорят, по крайней мере…
Словно доконать хотел шифровальщик.
— И не только бунтари-студентики, а и вся наша команда, чемпионы мира по футболу, прахом пошла.
Он сказал это с таким озлоблением, что советник невольно усмехнулся.
— Переживем…
— Там же парни на вес золота, их любой возьмет и заплатит, сколько спросят. В нашей сборной теперь их не будет. Это хуже разгрома, вы понимаете, как весь мир это примет? Миллионы болельщиков скажут, что мы уделаны. Венгрии нет, и не будет! — возмущенно выдохнул он табачный дым. — Плевать, что посольства разбегутся, чиновников кем хочешь можно заменить, а вот вратаря или крайних — где возьмешь такие таланты?
Отчаяния по этому поводу Иштван не способен был разделить, но возмущение понимал.
— „Свободная Европа“ говорила про дезертиров из заграничных учреждений?
— Да. Перечисляли. Из Нью-Йорка, из Парижа, из Лондона… Ругали наше посольство в Вене, там наши забаррикадировались я не впускают эмигрантов, а это важное место, на самой дороге… Целый список. Интересно, а у нас никто не смоется? Хотя кому охота в Индии засесть?
— А вам? — поддразнил шифровальщика советник. — Жена и сын с вами, специалисты по этому делу нарасхват, кое-что и на обмен имеется, — указал он на сейф. — Си-Ай-Си вас принял бы с распростертыми объятиями.
Шифровальщик поколебался, а потом, придавив окурок, отрывисто сказал:
— У вас жена, дети дома, но это не гарантия. Многие как раз рады-радешеньки рвануть когти от семейства. Вы не сбежите, но в два счета можете погореть, я вам прямо говорю, потому что нарываетесь. Лезете в драку, без разбора с кем…
— Не переживайте за меня.
— Я в загранке не первый год и скажу вам, советник, кое-что меняется. Раньше мы так не поговорили бы. Побоялись бы. Рот раскрыть можно — уж и то хорошо… Но надо же соображать, с кем говоришь. Хватает умельцев по черепам пройтись, лишь бы их власть потом, любя, озолотила. Уж я-то знаю, кто каков. Скажут так — сделаю так, скажут наоборот — тоже сгодится. Но шоры на глаза мне уже не напялят. Разок напялили, и будет.
— А я-то чем ваше доверие заслужил?
— Товарищ советник, — в это обращение шифровальщик вкладывал особый смысл, Иштвану это было очевидно, — вы мне ребенка спасли.
— Я?
— Михай мне все рассказал, и в газете было, как слон взбесился.
— Ерунда это, — отмахнулся Тереи. — Он сам назад повернул.
— А мог и не повернуть, — глянул ему в глаза шифровальщик. — Мокрое место осталось бы, Михай не выдумывает.
— Даже тогда, когда ему призраки мерещатся, — усмехнулся советник.
— Если Михай говорит, значит, что-то было, — отстоял сына Керень. — И хинди выучил побыстрее старших, сам не знаю, когда.
И вдруг Тереи увидел, как оживившееся лицо шифровальщика пригасло, сделалось ритуально замкнутым, Иштван обернулся — в бесшумно открывшейся двери стоял посол.
— О чем это вы в уголку? Ну, меня-то можете не стесняться, — поощрительно повел посол белесой ладонью.
— О призраках, — беззаботно начал Тереи. — Такое время, что лучше о призраках, чем о политике.
— О чем? — поднял кустистые брови посол.
— Я же вам говорю, о видениях Михая.
— Да, — подхватил шифровальщик. — Ему привиделась покойная жена Кришана… Еще до несчастного случая.
— Дурью маетесь, — пришел в ярость посол при упоминании об изгнанном шофере. — Хоть покойников не трогали бы, товарищ Тереи. Сами бездельничаете и к другим вяжетесь. Работать мешаете.
Он оперся о столик перед приемником пухлыми косматыми дланями.
— Новости есть?
Шифровальщик отрицательно помотал головой:
— Что они там себе думают в министерстве? Их долг — нам первым коня бросить, тогда на печать можно будет надавить, политикам освещеньице подсунуть, короче, действовать, а не к друзьям заклятым ходить за спросом, задницу подставлять и ждать, кто первый приложит.
Он вынул из кармана мятый, почирканный листок и шмякнул им об стол, как игрок козырной картой.
— Передайте срочно. А вы, товарищ Тереи, не убегайте, мне надо с вами переговорить.
Он припер Иштвана к косяку, положил ему руку на плечо, задышал в лицо кислой вонью трубки. Некоторое время они, молча глядели друг другу в глаза.
— Лучше пойдем к вам, там нам будет свободнее, — бесцеремонно подтолкнул Байчи советника, давая почувствовать свое превосходство.
„Разговор пойдет о Маргит“, — готовился Иштван к защите, тревожно гадая, с какой стороны Байчи попробует застать его врасплох.
Посол расселся в креслице советника, вынул трубку и кожаный кисет, долго набивал табак, искоса поглядывая на Тереи.
— Кому нынче с утра звонили?
— Я? — удивился Иштван. — Ах, да, в прокуратуру, А вас уже поставили в известность? Кто-то хорошо работает.
— Линия слишком долго была занята, телефонистка оправдывалась, — с угрюмым видом пробормотал посол сквозь мундштук трубки в мясистых губах, — И что у вас там за делишки?
— Я звонил по поводу второй жены Кришана. Ее ошибочно арестовали, — сказал Иштван таким тоном, словно речь шла о каком-то пустячке. — Обвинили в том, что это она всыпала, сахар в бак…
— А вы уж и поклясться, готовы, что это не она? — перевалился посол грузным торсом так, что креслице скрипнуло, оперся локтями о стол. — Вас-то это, каким боком касается, черт побери?
— Я с ней разговаривал до того.
— С какой целью? — рявкнул посол — По-моему, хватит! Кончайте с этим, Тереи.
Советник молчал, глядел, как пыхтит раздраженный посол, как ходит его раздутый кадык.
— Скажите, что с вами творится? — неожиданно начал Байчи самым дружеским тоном. — Гляньте на себя в зеркало.
— Каждое утро гляжу, когда бреюсь, — буркнул Тереи.
— И как, есть перемены? Просто другой человек. Синяки под глазами, вид — будто с бабы не слезаете, вечно раздражены, со всеми схватываетесь…
— Я?
— Тревожитесь за своих? Но ведь вы же получили телеграмму от жены. Думаю, теперь мы ее сюда» стребуем. Сон у вас улучшится. Нервы надо беречь, Тереи. Тропики истощают. Знаете, что бы я вам предложил? Мне вас от души жаль, — сочувственно скривился посол. — Как только подуспокоится, взяли бы вы две-три недельки отпуска, прокатились бы по стране, вам бы это пошло на пользу.
Слова звучали доброжелательно, но Тереи уловил цепкий взгляд из-под прикрытых век с двумя желтыми пятнышками, словно бы комочками жировых отложений. И инстинктом почуял, что у посла есть расчет на какое-то время избавиться от советника.
— Спасибо, господин посол, но не будут ли сослуживцы на меня в обиде?
— Ференц вас с успехом заменит. И речь не о завтрашнем дне. Товарищ Тереи, я иду вам навстречу, чтобы вы перестали меня сторониться. Пора, надо отдохнуть.
Посол перебрал пачку вырезок.
— Клевещут на честных товарищей, собак вешают. А их единственная вина в том, что они хотели социализма, а нация была не готова к этому. За кого вы, Тереи? — прицелился он в советника мундштуком, из которого вился синий дымок.
— Вам это известно, господин посол, это не тема для разговора.
— Кадар подхватил все лозунги повстанцев, чтобы удержаться, но от речей до дела, к счастью, много времени проходит, людишки пересчитают шишки, прикинут убытки, и все с них соскочит, остынут мигом. Тоже мне перемены, другую шапку нахлобучили, да на ту же голову, которая знала и знает, чего хочет. Когда видите, что я послюнил палец и вызнаю, откуда ветер дует, можете называть это оппортунизмом; а вам скажу, Тереи, меня этому жизнь научила. Будем держаться золотой середины.
Посол приподнял могучий зад, отодвинул кресло, встал. Выбил трубку о край стола, шаркнул ногой, растирая по полу пепел.
— Договоритесь с Ференцем о дате. Примерно, где-то в декабре, чтобы Рождество прихватить, не возражаете?
И уже в дверях спросил:
— Куда рассчитываете двинуться?
— К морю, на юг… Мне все океан снится.
— Венгр называется, — полунасмешливо пробормотал посол. — В Бомбей, в Калькутту?
— Еще дальше, в Кочин. Небольшой такой порт.
— Небольшой, но важный. Там все линии сходятся из Англии и Италии на Малайю и дальше, в Австралию. Посол отвернулся и вышел, оставив дверь открытой настежь. Тереи смотрел на его коренастую фигуру, покатые плечи, теряясь в догадках, было или не было слово «Австралия» тем самым предупредительным сигналом, которого он ожидал.
— Все равно поеду, — тихо сказал он. — Дурак буду, если не воспользуюсь.
Широченные лопасти включенного потолочного вентилятора разогнали трубочный дым, голубой вуалью расплывшийся было по верху комнаты.
Иштван погрузился в работу с такой страстью, что даже вздрогнул, когда зазвонил телефон. При звуке знакомого имени преисполнился добрых чувств.
— Ах, это вы, Рам… Как раз сегодня я навел справки по вашему делу.
— Да, Канвал, но не Рам, а его брат, я переводчик, имел честь познакомиться с вами, — возразил с петушиным задором телефонный фальцет. — Сомневался, застану ли вас, господин советник. Уже звонил вам домой.
Иштван глянул на часы — было без нескольких минут четыре. — Действительно, поздно.
— Не изволите, ли навестить Рама? Желательно сегодня.
— А что случилось?
— Я говорю из магазина… Может быть, заедете к нам?
— Так срочно?
— Видимо, да.
— А если я сначала пообедаю? — шутливым тоном сказал Иштван. — Это недолго. Буду у вас около пяти.
— Вы помните дорогу? На всякий случай я выйду на угол бульвара, перед новыми блоками.
Слова звучали четко, но очень тревожно, и поэтому Иштван спросил:
— С Рамом что-то случилось?
— Да, но уже лучше. Он вполне, а вы, господин советник, так много для него сделали…
— Хорошо, я непременно приеду.
И, правда… Что там могло произойти? Почему звонит не Рам?
Что всем им назло голодовку объявил? Или рассчитывает взять в долг полсотни рупий? Нет, хватит, одной его картины с меня довольно. Больше не куплю. Вешать некуда. В Будапеште? Илона скажет, наши дети лучше рисуют. А Маргит? То ли ей тогда действительно понравилось, то ли купила из жалости или чтобы доставить мне удовольствие? Нет, она человек очень современный. Представилось, как великолепно подошла бы картина Канвала к интерьеру сельского дома с широкими окнами, где на подоконниках кипит пожар настурций, она им обоим напоминала бы о том лете в Индии, о поре их встречи. Уже словно виделась голубовато-серая стена и на ней полная жара плоскость с намеченными кистью псевдофигурами. На камине стоит черный кувшин с пучком корявых веток, рядом каменная голова — подарок Чандры. «Наш дом. Мой и Маргит. За широкими окнами кукурузное ноле, небо цвета синьки и на нем одно облачко, цепляющееся за колодезный журавль».
Иштван фыркнул от смеха, размещенный за окном австралийский пейзаж оказался воспоминанием о родной стране, стране счастливого детства.
Он запер ящики на ключ, посвистывая, сбежал с лестницы. В холле дремал завхоз, и, чтобы его разбудить, Иштван с громким стуком положил на стол ключ от кабинета.
Завхоз приоткрыл один глаз, чуть кивнул на прощанье, спрятал ключ в карман и опять задремал, смешно шевеля усом, по которому ползла муха. Должно быть, славно поддал. Опустевшее посольство молчало, все сотрудники давно разошлись.
Поцеловав Маргит, он торопливо рассказал ей о телефонном разговоре и, даже споласкивая руки, придерживал ногой дверь ванной, чтобы смотреть на Маргит. Был счастлив, водя за ней глазами, казалось, в его присутствии она не ходит, а словно бы танцует.
— Мне с тобой можно? — спросила она и на всякий случай приготовила сумку с лекарствами, приказала выкипятить шприцы. Быстро пообедали — к великому удовольствию прислуги.
Ведя «остин», Иштван успел прочесть надпись метровыми буквами: «КАБИНЕТ ВОСКОВЫХ ФИГУР, фильм ужасов».
— Совсем забыл, — прикоснулся он к ее бедру. — Нынче мы идем в кино. Надо посмотреть журнал, там есть кусочек о восстании, показывают Будапешт.
— В котором часу?
— В шесть, когда будем возвращаться от Канвала, в это время никого из знакомых там не будет. Это дешевый сеанс, так что будут одни индийцы.
Они миновали перекресток с виллами, по-сельски пахло хлевом и сеном, которое везли скрипучие тонги. Издалека приметил Иштван знакомую фигуру, синий пиджачок с металлическими пуговицами, такие носят в английских интернатах, широкие белые накрахмаленные брюки.
— Что случилось?
Крохотное личико, блестят полные упрека глаза, обвисшие, давно не стриженые усы прядями лезут в рот. Канвал потряс головой, он был рад, что ожидание позади, что они, наконец, здесь и он послужит им проводником.
— Он выпил какой-то яд. Сейчас уже лучше. Я не мог сказать по телефону, в лавке знают нашу семью и слышат каждое слово. Он не хочет говорить, чем отравился… С ним жена.
— Самоубийство?
— Даже думать об этом не хотим, — в священном ужасе застыдился брат-переводчик. — Однако, видимо, это так. В последнее время шурин ему покоя не давал и тесть жену подговаривал… Они думают, ему лень работать. По их мнению, занятие живописью — это не работа, а другой у него нет, хотя я сам знаю, как он избегался в поисках… Он мечтал бежать отсюда, забыть Индию хотя бы на несколько месяцев. Вы ему обещали стипендию, господин советник. Он очень рассчитывал, что поедет в Венгрию, — и внезапно фальцетом воскликнул: — Влево, здесь влево через канаву… Водопровод проложили, теперь копают под кабель.
Колеса давили комья сухой глины, из-под протекторов клубами валила красная пыль.
Перед домом стайка детворы играла в стеклянные шарики, громкий крик сопровождал чьи-то точные попадания. Худенькая девочка в цветастых штанах сидела на корточках посреди мостовой, торжествующе потрясая мешочком с завоеванной добычей.
По крутой лестнице, испещренной красными плевками жеваного бетеля, они быстро поднялись в квартиру семьи Рама Канвала. Советника ожидала печальная череда родни, все спешили пожать ему руку, с уважением глядели на Маргит, которую брат-переводчик уже успел представить как врача.
В темноватой комнате лежал завернутый в одеяло Рам, исхудавшее тело едва угадывалось под складками ткани. Рядом с кроватью стояла глиняная миска с белесой жидкостью.
Иштван откинул оконную занавеску, и свет заката упал на желто-зеленое, блестящее от пота лицо Рама. Приоткрытый рот жадно хватал воздух, Рам был недвижен, как парализованный, одни глаза двигались, полные собственной неуправляемой жизни.
— Жена дает ему как можно больше простокваши, — объяснил брат. — Но его постоянно рвет.
— Очень хорошо, — одобрила Маргит. — Молоко — это противоядие.
Она послушала фонендоскопом, как бьется сердце, сосчитала пульс. Достала шприц и набрала из ампулы желтоватую маслянистую жидкость.
— Надо поддержать сердце. Чем он отравился?
— Каким-то отваром, — беспомощно развел руками полноватый седой отец. — Если бы мы знали, что дойдет до этого, никто бы ему слова не сказал.
— Спокойствие, прежде всего спокойствие, — распорядилась Маргит. — Пусть сюда никто не входит и не причитает над ним… Он сейчас уснет. Судороги ослабевают. Врач уже был? Где его жена?
У косяка двери стояла малорослая женщина в крестьянском — хлопчатобумажном сари. Она стояла, так низко опустив голову, что ясно был виден крашенный кармином пробор и траурные крылья расплетающихся волос. Тесные манжеты белой блузки врезались ей в руки.
Рам Канвал узнал Иштвана, судорожно сведенные губы растянулись в усмешку, и лицо стало похоже на лица умирающих от столбняка.
Советник наклонился, взял холодную и потную ладонь, рука Рама висела, как плеть.
— Господин Рам, ничего не потеряно, вы еще поедете к нам. Я вам обещаю.
— Нет, — всхрипнул тот. — Они вам лгут… Они мне сегодня сказали, что не хотят ни меня, ни моих картин. Он говорил прерывистым шепотом, связно, только глаза то убегали под лоб, то косили.
— Похоже на отравление каким-то алкалоидом, — хлопотала Маргит. — Промывать желудок поздно… Все, что там оставалось, вышло с молоком. Доза была не смертельная, но последствия поражения уже налицо. Практически ничем не поможешь. Вся надежда на то, что организм отстоит себя сам.
— Он выживет? — потребовал правды брат, согнутым пальцем убирая усы с губ.
— Если проявит волю к жизни, если будет бороться, — ответила Маргит, сворачивая резиновые трубки фонендоскопа. — Для этого он должен ясно видеть цель, а уж это зависит от вас.
— Слушай, Рам, — сжал руку художника Тереи, — даю тебе слово, если не к нам, ты поедешь к чехам, к румынам, все атташе мои друзья.
— Сказали, мои картины против социализма, выродившееся искусство, — прерывисто прошептал Рам, — сказали, не на то у вас подавлен мятеж, чтобы отравлять людей такой выставкой.
— Ференц, — поморщился советник. — Нет. Сам посол. Гиблое дело…
— Нет, не гиблое! — воскликнул рассвирепевший Иштван. — Ты еще в Париж поедешь, я весь мир вверх дном поставлю.
Губы Рама дергались, кривились в гримасе усмешки, зрачки вращались, сходились в углах глаз, он не владел их движением, страдал от этого, и частый пот, словно пена, выступал у него на лбу.
— Ты должен жить, слышишь? Будешь жить — поедешь.
— Не кричите, а то у вас голос красный делается, — пробормотал Рам.
Вдруг он начал давиться, корчиться от судорог, на губы выкатилось несколько беловатых комочков кислого молока. Жена, стоя на коленях у кровати, обтерла ему лицо мокрым полотенцем.
— Умер, — заскулила она. — Покинул меня. Маргит жестко отвела ее руки.
— Нет, он уснул. Не беспокойте его. Не мучьте вопросами. Задерни занавеску, свет ему неприятен. Шум представляется ему цветными пятнами… По-моему, его лучше бы отправить в больницу, — обратилась она к пожилому мужчине в жилетке верблюжьей шерсти, голые коленки мужчины, торчащие из-под дхоти, нервно дрожали.
— Зачем? Здесь мы все при нем, за ним хороший уход. Лучше его не мучить зря. Больница дорого стоит. И так уже весь дом шумит, что это мы его убили, — мужчина властно взял за плечо съежившуюся у кровати сноху и приказал: — Положи ему в ноги бутылку с горячей водой… Так-то ты за ним смотрела? Это же твой муж.
— Вы, вы его замучили, вы, вы ничего не понимаете, — набросилась та на свекра, замахала у него перед носом скрюченными пальцами, словно выпущенными когтями. — Недавно зашел на барсати торгаш, он все картины купить хотел, по десять рупий за штуку давал.
— Что ж ты не продала? — взволновался брат. — Это же чистое везение.
— Я не дура… Давал по десять — заплатит и по двадцать. Иштван увидел, как веки художника дрогнули, приподнялись, зрачки все так же беспокойно бегали, но на губах была уже не гримаса, а тень улыбки.
— Одни краски дороже стоят, не продавайте, — шепотом попросил Рам.
У открытой двери в квартиру теснилась детвора, в прихожей сидела седая женщина и рассказывала им о случившемся. Пока Иштван и Маргит проталкивались на лестницу, какой-то мальчуган выхватил у девочки с бантами мешочек с шариками, те хлынули по ступенькам — звонко щелкающим каскадом. И детвора с визгом бросилась их подбирать.
— Благодарю вас, — поклонился переводчик, кончики усов у него слиплись от слюны. — Вы вернули ему надежду.
— Не я, не я, а тот торгаш. Мне он уже не верит. Когда они выехали на шоссе, Иштван обратился к Маргит:
— Еще одна жертва Будапешта. Без шуток, если бы не восстание, он стал бы нашим стипендиатом.
Взглянув на часы, он умолк, сосредоточенно приник баранке, до шести оставалось совсем немного.
— Я запаркую машину, а ты беги в кассу за билетами. Мимо индийцев проходи без очереди смело, никто не возразит… Это у них осталось с колониальных времен, иногда мне кажется, им нравится, когда их унижают.
В кино они попали без труда, прошли на балкон в ту минуту, когда гасили свет. Сели на первые попавшиеся свободные места. После цветной рекламной короткометражки демонстрирующей страдающего головной болью толстунчика, которому добрый дух предлагает чудесные пилюли «Аспро», пошла хроника. Они прижались друг к другу. Рука Маргит нашла ладонь Иштвана, погладила, а потом замерла в ласковом пожатии, словно давая знак: не мучь себя, я с тобой, то, что ты увидишь, уже быльем поросло Строительство плотины в Бхакра Нангал, современный город Чандигарх, противосолнечные бетонные решетки на окнах похожи на пустые пчелиные соты или на тонко нарезанный швейцарский сыр, дворец правосудия с объемистыми колоннами, словно ассирийский храм, какие-то волы бредут в жидкой грязи и с медлительностью улиток волокут деревянную борону, на которой стоят дети, чтобы зубья глубже вонзались в разворошенное месиво…
И вдруг Иштван вздрогнул. На экран прянула тройка истребителей, они пикировали, россыпью белых кубиков возник город, прикрытый шубой дыма, толпа — с этой высоты похожая на пролитую жидкость, она растеклась в сады и пальмовые рощи. Иштван набрал полную грудь воздуха. «Это не Будапешт и ни на один из наших городов не похоже». «Налет израильской авиации на Порт-Саид», — раздался голос диктора. Самолеты вели обстрел, и толпа распадалась на отдельные подвижные фигурки, эти фигурки метались зигзагами, а потом замирали, словно притворялись мертвыми на манер насекомых. Но Иштван понимал: это самая доподлинная смерть. На экране она выглядела даже эстетично, люди кувыркались, как кегли, уважительный шумок пробежал по залу, знающему толк в таких сценах по американским батальным фильмам.
Показ Будапешта начался с памятника, стоящего над Дунаем. Бем в шляпе с лихим петушиным пером, толпа, подняв головы, слушает оратора, взобравшегося на каменный цоколь.
Ничего необычного не было в этом кадре, но Маргит почувствовала, как под ее ладонью пальцы Иштвана мертвой хваткой вцепились в подлокотники кресла, у него изменилось дыхание, он вздернул голову, словно метнулся навстречу картинам на экране. Обычные лица, обнаженные головы поющей толпы он встретил глубокой душевной дрожью, потому что это были венгры, его земляки, он ощущал связь с ними, не постижимую для Маргит, единство, которого ей никогда не будет дано. Украдкой она следила за ним, через его отклик воспринимала смысл образов, переменчивых, как гонимые ветром облака.
Наезд камерой на полуоторванную табличку с надписью «Stalin korut», из-под нее видно прежнее название «Andrassy». Объектив переводят на улицу, по которой течет толпа, со зданий свисают длинные полотнища с белой полосой посередине, а в центре этих полос — дыры… Звезду повырывали. Артиллерийская батарея в парке ведет огонь в промежуток между домами, солдаты в мундирах, похожих на русские, с бантиками на пилотках, баюкают на руках длинные снаряды. У тех, кто командует, изо ртов вылетают облачка пара… Звука нет, только музыкальное сопровождение, кадр дергается, видимо, съемку вел с руки случайный свидетель. Толпа на тесной площади, головы задраны, вдруг из окна на пятом этаже вылетает человек, грузно, как мешок муки, ударяется о булыжник, поблескивающий от влаги. Других, одетых в мундиры, выводят из дома, пинками гонят к стене, какой-то молодой мужчина в вязаной шапке с кисточкой размахивается двустволкой и наотмашь бьет по спине упирающегося офицера с такой силой, что отламывается приклад… Взбешенный, он продолжает свое, орудуя стволами, как колом, отломанный приклад с ремнем прыгает по булыжнику. Люди в мундирах, стоящие у стены, тянут руки, что-то объясняют, умоляют. И вдруг судорога искажает их лица, они делаются как дети, корчащиеся от страха в темноте и кричащие: «Мама!» А это уже в них. Они падают тупо, не защищенным рукой лицом ударяются о плиты тротуара, другие, отшатнувшись к стене, оседают, трутся о нее спинами, оставляя черный след, потому что кровь на экране выглядит черной, а мольба о пощаде — черным пятном открытого рта, — черные знамения ночи, которая обвалилась на них.
— Нет, нет, — доносится из зала звенящий от отвращения голос. Иштван оборачивается, словно хочет увидеть, кто крикнул.
Горящие дома, танки, целая танковая колонна, украдкой заснятая из-за шторы, она грузно сворачивает в неизвестность, куда-то за угол, как составная гусеница.
— Я живу недалеко отсюда, — шепчет Иштван в ухо Маргит и тут же устремляет взгляд на интерьер комнаты на экране: острое лицо фанатика, кардинал дает интервью в американском посольстве.
Тут уже есть звук, и после первых венгерских слов вступает диктор и читает перевод. Маргит, довольная, что, наконец, хоть что-то может понять, кивает в такт. И слышит шепот Иштвана:
— Призвал к оружию, а сам сбежал. Он тоже повинен в этой крови.
Пропускной пункт на границе, толпа, волокущая чемоданы и узлы. Льет дождь, холодно, потому что дымится пар изо ртов, кто-то кого-то упрекает, плачет. Солдаты бросают оружие перед офицером погранохраны. Австриец отработанным движением ощупывает бедра беженца, проверяет внутренние карманы шинели, спрашивает на жестком немецком диалекте: «Гранаты есть? Оружие все сдано?»
Женщины в белых чепцах с повязками Красного Креста на рукавах несут с полевой кухни еду для детей. Весь экран заполняет наезд камеры: улыбающееся детское личико со слезами на щеках, снятое поверх солдатского котелка, над которым клубится парок.
Сами набегают слезы, Маргит шмыгает носом. «Он мог там быть, — сжимает она руку Иштвана, — его могли убить, похоронить вон под теми страшными безлистыми деревьями со змеящимися ветвями. Хоть бы удалось ему уйти за границу… Запад спешит, Запад непременно ему поможет». И пламенем вспыхивает в ней радость, ведь он же здесь, в Дели, за границей, очень далеко от Венгрии, он не вернется туда, потому, что она остановит, преградит дорогу.
— Видела, как было?
— Ужасно.
Иштван вздрагивает, Маргит чувствует это и поправляется:
— Грандиозно.
— Тебе нас не понять, — начинает было он и резко умолкает. С экрана машет им рукой девушка, мчащаяся на водных лыжах, оставляющих два пенных следа. — Пойдем, — берет он Маргит под руку, берет резко, почти дергает. — Давай выйдем.
Маргит послушно встает. И тут загорается свет, становятся видны пустые стулья и толпящиеся в боковых проходах опоздавшие зрители, теперь они валом валят в ряды, отыскивая свои места. Направляясь к выходу, Иштван замечает изменившееся бледное лицо Ференца, тот тоже видит Иштвана и провожает взглядом. Иштван отпускает руку Маргит, шепчет:
— Иди быстрее…
Они давно уже сидели в машине, а Иштван все не включал и не включал мотор.
— Что с тобой? — наклонилась к нему наконец недоумевающая Маргит. — Давай я поведу.
— Хорошо, — легко согласился он.
Они поменялись местами, и Маргит подала ему зажженную папиросу.
— Иштван, на чьей стороне ты?
Он затянулся дымом и тихо ответил;
— Когда я говорю с Ференцем, я понимаю, что восставшие правы, и точно так же думаю, когда говорю с послом, а когда говорю с Юдит, с другими, то теряюсь в мыслях, как спасти Венгрию от раскола. Само существование государства… Оно может перестать существовать, нас разделят, мы исчезнем с географических карт. — Такое случалось даже с нациями покрупней.
— Неужели и до этого может дойти? — недоверчиво поморщилась Маргит. — Но ты не ответил… За кого ты сам?
— Не знаю, не знаю, я тебе совершенно искренне говорю. И это-то меня и мучит, доводит до бешенства… Просто я слишком мало знаю о том, что произошло…
Чокидар с бамбуковым шестом приветствовал их по-военному.
Согнувшись в кресле, Иштван долго раскуривал папиросу.
— Печально, что тебе пришлось смотреть на это.
— Нет… Я должен понять. Только сейчас я представляю себе размеры катастрофы.
— Если бы даже ты был в Будапеште, ты все равно видел бы только разрозненные события. Не поддавайся отчаянию, думай о том, что можно спасти, как выбраться из западни. Те, кто ушел за границу, венграми быть не перестали. Они могут сделать для вашего дела больше, чем те, кто остался дома с кляпом во рту.
Он, прищурясь, посмотрел на нее.
— Так кажется, но это иллюзия. На какое-то время мир взволнован трагедией Будапешта, но завтра эти люди надоедят, окажутся обременительными иностранцами. Чтобы прижиться в Канаде, в Бразилии, где беженцам предложено гостеприимство, надо трудиться, стать, как все, кончить возиться со своими язвами. Короче говоря, год за годом изживать свое происхождение, свести его к спрятанным подальше сувенирам, в конце концов, отречься ото всего, во имя чего когда-то вышел в бой.
— Стало быть, ты считаешь, что они должны были остаться? — нахмурилась Маргит. — А ты? Как бы ты поступил? Вернулся бы к этому Кадару, и будь что будет?
— Что мне Кадар? Я вернулся бы на родину. Пойми, вы еще ни разу не были в опасности по-настоящему. Твоя Австралия — это континент, а не просто государство. Только тот, кому душно, понимает, что такое открытое окно. Кадар должен был принять лозунги восстания, потому что перемен требовала вся нация. Если он честно хочет претворить эти лозунги в жизнь, долг каждого — ему помочь. Если он лжет, ему нет спасения. Но это все в будущем, только время покажет.
— Значит, ты предпочел бы выждать здесь, — с полуоткрытым ртом затаила дыхание Маргит.
— Это не от меня зависит. Со мной все обстоит иначе. Маргит, я тебя люблю. Помни об этом.
Маргит скорбно усмехнулась, прикрыла голубоватые века, он только сейчас осознал, насколько она издергана, выбита из колеи, а в нем столько нежности к ней, столько благодарности. Ведь она, пусть по-своему; пусть иначе, но разделяет с ним душевную смуту.
Он встал, присел на подлокотник кресла, она склонилась головой ему на грудь, они обнялись и замерли в молчании доброты друг к другу.
— Скажи, — тихо заговорил он, поглаживая ее рыжие рассыпающиеся волосы, — как у тебя дела в университете? Студенты интересные? Перед лекциями не робеешь?
В начале восьмого он беспокойно закружил по комнате. И вдруг объявил, что у него срочное дело, о котором совсем позабыл, и схватился за ключик от «остина», хотя повар уже накрывал на стол.
— Через полчаса вернусь. Очень прошу, извини меня. Маргит кивнула, мол, понимает и подождет.
— Не поужинаете ли, госпожа, ведь у меня все готово? — хлопотливо спросил повар. — Или подождем, пока вернется сааб?
— Я не голодна, — спокойно ответила Маргит, но, когда наливала себе виски и нажимала кнопку на шумливом сифоне, руки у нее дрожали.
Когда Иштван вернулся в назначенное время, у нее не хватило смелости спросить его о чем-либо. Только когда они уже засыпали, прижавшись друг к другу, и он поглаживал ее колено на своем бедре, прозвучало признание:
— Я обманул тебя, Маргит. Но мне было так стыдно. Я ездил в кино еще раз посмотреть этот журнал. Вошел без билета, дал контролеру рупию. Стоял в темноте и смотрел. Мне все казалось, что, когда мы вместе смотрели, я пропустил какие-то очень важные подробности… В лица вглядывался, вдруг попадется чье-нибудь знакомое.
Маргит слушала, подобравшись, как от озноба. «Все, что там, ему всегда будет ближе, — билась отчаянная мысль. — Он гладит меня безотчетно, как собаку».
Он совсем иначе истолковал ее неподвижность, внезапную безответность.
— Умница ты, Маргит, большая умница… О том, что там произошло, лучше не говорить.
— Нет, — шевельнулась ее голова на подушке. — Мы должны говорить друг с другом. Когда ты молчишь, я не знаю, извлек ли ты из этого какой-нибудь урок. Понял ли, что жертва была напрасна? Меня приводит в ужас мысль, что завтра тебя может увлечь какой-нибудь самоубийственный порыв… Чужой опыт для вас словно не существует. Неужели каждый должен подставить спину и получить свою порцию?
— Это не так, — вскинулся он. — Ты же видишь, я никаких глупостей не делаю.
— Я хочу и прошу, чтобы ты не возвращался туда, — твердо сказала она. — Я хочу тебя спасти Я верю в твой талант. Ты думаешь, тебе там дадут писать то, что ты хочешь? И так, как ты хочешь?
— В данный момент наверняка нет.
— Ну, так наберись же смелости и скажи: «В клетку я не вернусь».
Впервые она говорила так резко. Вид потока беженцев придал ей храбрости, если их так много прорвалось через границу, то почему вот этот, единственный, избранный, все еще колеблется?..
— Так и говорю, — шепнул он, касаясь губами ее виска.:— Так и говорю, и пока никто меня туда не гонит.
— Должна тебе напомнить, что на будущий год я контракта не продлила. С января я свободна.
— И что собираешься делать? — приподнялся он на локте.
— Ждать. Тебя. Буду терпеливо перерезать нити, которые все еще связывают тебя с гиблым делом… Самая крепкая связь сожжена восстанием. Ты сам видел, что те, кто хочет бороться, настоящие патриоты, покинули Венгрию. Они возмутят спокойствие сытых, не позволят свободным нациям спать, станут живым напоминанием. Тебя ждет Австралия, целый континент, ты в силах потрясти ее, пробудить сочувствие к твоей стране.
Иштван слушал, сердце его трепетало, словно сдавленное чужой рукой.
— Ведь я не заставляю тебя решиться сей же час или завтра. Понимаю, тебе это будет тяжко, но ведь я-то с тобой. Не позволю, чтобы тебя уничтожили, ты должен писать, творить… Разве в вашей литературе нет таких поэтов, которые уходили на чужбину и потом возвращались прославленными, их книги передавали из рук в руки, как светочи?
— Разумеется, были такие.
— Вот видишь, вот видишь же, — торжествовала она.
Они лежали в темноте. Проезжающие машины бросали на стены движущиеся пятна света. Вид был такой, словно кто-то старается заглянуть внутрь, подсвечивая фонариком. Иштван сжался от пронзительного чувства отвращения. Не к Индии, а к воспоминаниям о шепоточках, о том, как украдкой на взгляд оценивалось расстояние до непрошеных ушей. Одни приятели предостерегали от других, как камни, метали слова: «агент», «шпик», «доносчик». Из уст в уста передавался анекдот о том, что желающий стать членом союза писателей должен представить две книги и три доноса на коллег. Премии, одобрительные рецензии в печати, шум вокруг одних имен и названий, хоть им и грош цена, и исчезновение других, читатели дивились, а внезапная тишина воцарялась по нажатию кнопки, по явному указанию людей, мало что общего имеющих с культурой. Этого не забыть, и все-таки, когда Маргит требует, чтобы он разделил с ней неприязнь к Венгрии, в нем оживает дух противоречия. Венгрия — родина. О ней, как о матери, нельзя говорить дурно.
— Ты думаешь, я дура, не понимаю, что у вас творилось, — жарко шептала она, жар ее дыхания он чувствовал на шее. — Я хотела лучше понять тебя, я прочла все, что вышло по-английски о странах за железным занавесом…
Признание тронуло его и немножко рассмешило, она, видимо, почувствовала это, потому что так же горячо продолжила:
— И вовсе не смешно. Ты скажешь: «Все пропаганда и клевета», а я помню, что говорил Хрущев, тут и приплетать ничего не надо…
Он привлек ее, обнял, стал баюкать на груди, чтобы успокоить. Дом затопила тишина. Даже большие лопасти вентилятора под потолком застыли на месте, а двигались, бесшумно поворачиваясь и удлиняясь, одни тени от света фар изредка проносящихся мимо автомобилей.
— За Британией тоже числятся тайные темные дела, вся разница лишь в том, что ни один премьер не осмелится сказать о них так в открытую, — с горьким волнением выдавил он, словно обвинял в ответ. — Пусть индийцы расскажут тебе про ткачей, как им пальцы рубили, про убийство семьи последнего Великого Могола, здесь, в Красном форту, майор королевских улан перебил даже малых детей и за это был возведен в пэры Англии. А разжигание свар между арабами, потому что нефть дороже крови? А генерал Темплер, который набирал даяков для борьбы с партизанами в Малайе и расхваливал их за то, что рубят головы пленным?.. Ну, а Суэц, ты же своими глазами видела явное преступление, но кому дело до бедноты, деревушки можно превращать в цель безнаказанно, как на полигоне.
Ее тело у него в руках налилось тяжестью, стало чужим. От этого стало больно, и все-таки это был его долг — защищать мир, в котором живешь, с которым соединяет общность борьбы и творения.
— Если бы я не понимал тебя, любимейший ты мой человек, если бы не был убежден, что твои слова вызваны тревогой за меня и растерянностью, что ты хочешь мне добра и тебе кажется, что ты спасаешь меня, — после того, что я услышал, нам трудно было бы разговаривать…
Он продуманно отмерял слова, держа ее в объятиях, высказать накопившуюся горечь — нелегкое дело.
— Ты ко мне добра, очень добра, но не потому, что у тебя характер покорный, а потому, что действительно думаешь обо мне, об Иштване Тереи, у которого всего одна жизнь. Тебе даже неведомо, имеет ли какую-нибудь ценность то, что я пишу, и все-таки ты веришь в мои способности, а в моем поведении, в моих обращенных к тебе словах и нежных порывах находишь уверенность, что не ошибаешься. Любовь дает тебе силу познания, иногда мне кажется, ты знаешь обо мне больше, чем я сам. Ты предчувствуешь поэта Иштвана Тереи, каким он мог бы стать, если бы соединился с тобой, ты знаешь, как сильна любовь. Ты знаешь свою силу, пылкую готовность преданности… Иногда я по ночам просыпаюсь, потому что мне снишься ты, и я ищу тебя. Горло перехвачено, на губах вкус крови. Я готов кричать, что тебя здесь нет, потому что мной овладевает мысль, что я тебя потерял, что ты отреклась от меня. Маргит, я убежден, что меня никто так не любил, как ты, и никто уже меня так не полюбит, что мне в руки дан неоценимый, неповторимый дар. Если бы тебе сказали! «Чтобы Тереи жил, ты должна умереть», ты ни на миг не поколебалась бы. Ты сказала бы: «Берите меня». А разве может быть большая жертва, чем жизнь? Она понемногу оттаивала, прижималась лицом к его плечу, когда он умолкал, легким прикосновением губ словно просила, чтобы он продолжал говорить на чужом для него языке, она помнила, что этот язык ему чужд, ей не давала покоя мысль, что эти слова по-венгерски звучали бы иначе, наверное, много красивее, и подводили бы ближе к тому, что чаялось постичь, познать, понять до самой глубины.
— Если бы ты просто отдавалась мне, я был бы тебе благодарен, я желал бы тебя, потому что ты для меня прекрасней всех на свете, но это было бы не так много. Это был бы дар, но не такой уж необычайный. Маргит, настоящая любовь — редкостная штука, хотя говорят о ней много и еще больше пишут. Те, кто не испытал ее, готовы поклясться, что ее на свете нет. Ты зрелая умная женщина, у тебя есть профессия, жизненный опыт. Скажи, сколько раз ты любила так, как теперь? Ты сама говорила, что в итоге что-то значат лишь две любви. Одна — давняя… Стенли, любовь самая жаркая, по-девичьи наивная. Неосуществившаяся, не прошедшая испытаний, скорее предчувствие стихии: по шуму поднесённой к уху раковины ты воображала себе океан. Были мужчины в твоей жизни, ты вычеркнула их имена, потому что, как ты сама говоришь, все это лишено было смысла, пока не появился я. Занесенный с другого конца мира, принадлежащий к чужому народу, с трудом выражающий до конца мысль на твоем языке. Ты не знаешь тысяч дел, которые занимают меня, и все-таки, не колеблясь, говоришь: «Это он. Тебя я ждала, одному тебе хочу принадлежать, больше того — хочу помочь тебе стать тем, кем предназначено».
Ее бедро соскользнуло с его колена, она оперла голову на руки, он неясно различал влажный блеск широко открытых глаз.
— Говори, — просила она, — говори.
— В последний вечер в Агре ты сказала, присев ко мне, когда я проснулся, — у тебя на лице я видел бездну доброты и преданности: «Вот бы ты был прокаженный…» Я в ужас пришел, у меня перед глазами возникли обкромсанные, без ладоней и стоп, туловища на колесиках, мычащие попрошайки, которым издали, бросают милостыню. Я рассердился на тебя, крикнул: «Ты что, с ума сошла?» А ты нежно погладила меня и сказала: «Тогда весь свет отрекся бы от тебя. А я не отступилась бы, и вот тогда ты, наконец, уверился бы, что я тебя люблю». Мне это показалось вычурной метафорой, а сегодня я понимаю, что в ней была доля правды, ты способна на это. С глубочайшей, даже болезненной радостью ты могла бы пожертвовать собой сверх всего, что способен выдержать человек, отдать себя расточительно, безрассудно.
— Говори, — шепнула она, когда он умолк.
— Хорошо, Маргит, — положил он руку на ее теплую и дружественную ладонь, — но предупреждаю, тебе будет больно.
— Говори, — выдохнула она, ведя губами по его груди.
— Ты узнала про моих мальчиков и запомнила, что они у меня есть. И купила для Гезы и Шандора разных деревянных зверушек: слонов, буйволов, тигров… Выбирала старательно. Я все помню, и твою дерзкую улыбку, потому что это должна была быть и была неожиданность для меня, ты меня пристыдила, это ты о них подумала, а не я, их отец. Я каждый твой жест помню, помню, как смешно ты морщила нос, проверяя, вправду ли это сандаловое дерево… Коробка игрушек от тебя, но ты — в тени, стало быть — от меня, а тебе радость, что ты дополнила меня, сделала лучше, чем я есть. А теперь ты хочешь, чтобы я уехал с тобой, не колеблясь, отбираешь у детей отца. Маргит, я люблю тебя, но я не хочу из-за тебя терять…
Она дернулась, как рыба, почуявшая вонзившийся крючок.
— Нет, Иштван, нет, — отчаянно крикнула, ударяя кулаками в подушку. — Ведь ты же меня знаешь! Не думай обо мне так дурно. Я одного только хочу, я хочу избавить тебя от судьбы тех, в кино меня трясло, ведь ты мог оказаться одним из расстрелянных, растоптанных или изгнанных, бездомных, которые уходят скитаться с горьким сознанием поражения или недомыслия, с которым довели до разрушения свою любимую столицу. Ты хочешь быть свободным. Художник должен быть свободным, и только в этом я хотела тебе помочь. Я дура, дура. Прости, Иштван. Я никогда не потребовала бы, чтобы ты отрекся от детей. Она ударилась лбом о его ладонь, горячие слезы потекли у него по коже. Он гладил ее затылок, жалея и ее, и себя. И до боли сжал челюсти.
— Но я не хочу, чтобы ты страдала.
— Ты правильно поступил, меня надо бить, когда видишь, что я поступаю бездумно, подло. Я хотела как лучше и только сейчас вижу, что любила недостаточно крепко. Не попомни этого мне. Прошу тебя…
— А я почти как прокаженный, Маргит, по крайней мере, для трети человечества, потому что я оттуда, от красных, ты предпочла бы, чтобы я отрекся от страны, а она там; чтобы я бросил семью, а она там; чтобы я забыл язык, на котором говорят — там… Ты хочешь, чтобы я исцелился через измену. Призадумайся, ведь ты же будешь меня презирать, ты никогда не сможешь мне довериться. Закрадется мысль: «Раз он так многому изменил, как я могу быть уверена, что он и от меня не отречется».
— Не мучь, — простонала она, — я понимаю, что говорила дурно, но в действительности я так не думала.
Он был с ней, она чувствовала его присутствие краешком тела, соприкасавшимся с ним, ее лоб лежал на его раскрытой ладони, и все-таки ей казалось, что он где-то далеко в стороне и слегка презрительно смотрит оттуда, вкушая горечь ошибки.
— Я виноват, Маргит, — сказал он, страдая вместе с ней,— я не должен был тебя любить. Шага не должен был сделать навстречу, не должен был каждым жестом, каждым поцелуем клясться в верности. Я не смог, не сумел отказаться от тебя. И сегодня это мне не под силу. Я так счастлив, что нашел тебя, что для меня есть ты. Не заставляй меня ускорять приход неизбежного часа. Это я должен умолять тебя о снисхождении, потому что, когда говорю: «Останься со мной», я не имею в виду «до последнего часа», часа собственной смерти. А должно быть так… Как последний трус, я стараюсь оттянуть тот недалекий рубеж: через год, через два, — тот порожек, которого мы не переступим вместе. Мне кажется, я хорошо знаю тебя и понимаю тебе цену. Иногда я молюсь? «Господи, сделай ее счастливой», И ведь этим я призываю меч, который ляжет меж нами, это молитва против тебя и против меня самого. Ибо, если я не в силах отринуть, похоронить прошлое, сказать: «Иштван Тереи умер», то умирает отец, умирает венгр, а родится кто-то другой, кому нечего предложить людям, кроме горя и отвращения к самому себе. Ведь тот, кого ты увезла бы отсюда, это был не я, пойми, я сам тоже презирал бы себя… Разве ты можешь быть счастлива с таким человеком?
— Иштван, я не должна была этого говорить, — всхлипнула она.
— Должна была. Мы слишком долго избегали этого разговора. Ты думала: «Пусть решает он, я не хочу, чтобы дело выглядело так, словно я за ним охочусь. Не буду торопить, пусть все произойдет само собой». А я обходил вопросы, которые неминуемо должны были быть поставлены, потому что этого требует честность, мы оба, по собственной доброй воле, поддерживая друг друга, обязаны на них ответить. И ты должна помочь мне в этом, и я — тебе.
— Я думала об этой минуте, мне представлялось, что ты именно это и скажешь, — захлебнулась она рыданием, — Но ведь ничего еще не решено. Все еще может перемениться, — в ее голосе зазвенела бескрайняя надежда. — Ведь не затем же Он мне тебя дал, чтобы побольней истерзать… Я вижу, насколько могу быть счастлива. Я жажду душевного покоя, который нахожу в тебе, и этого я должна быть лишена? В насмешку? Он не может играть нами так жестоко.
Она дышала прерывисто, речь ломалась от дрожи, еще не прошедшей после недавних слез.
Он понимал, что она уже не к нему обращается, она ведет торг за него с Тем, чье существование они оба хоть и признают, но в расчетах стараются обойти, И гладил ее по голове, тяжело, как отсеченная, скатившейся ему на грудь. В этой ласке не было ничего чувственного, была только нежность, только надежда утолить прокатывающееся, словно гонимая ветром гроза, терзающее плоть рыдание.
Они лежали рядом, их дыхание смешивалось, ее чуть ароматные волосы были у него под виском. Над ними громоздилась тьма, она давила так, что трудно было дышать. Ему казалось, что слышен шелест витающих чешуек невидимой сажи, хотя, может быть, это терлись о его грудь ресницы Маргит. Они оба представились вдруг парой только что вылупившихся цыплят, квочка их не приняла, их посадили в горшок, набитый старым пером и пухом, неведомая судьба страшит их, они жмутся друг к дружке, ищут крепости духа каждый в собственном тельце.
Он слышал поспешный хрустик лежащих на столе часов, — металлический кружок издавал еле ощутимый звук, словно челюсти хищного жучка неутомимо перемалывали приливающую тьму. Дыхание Маргит стало ровным, видимо, она закрыла глаза, потому что выжатая веками одинокая запоздалая слезинка прокатилась, щекоча, по ребрам, руки затекли, но он остерегался шевельнуться, чтобы не разбудить ее. Он думал, она уже спит, как вдруг она негромко сказала удивительно трезвым, холодным голосом:
— Кончим этот разговор, Иштван, хватит, мы потерзали друг друга.
— Хорошо.
— Тебе надо поспать. Эти две недели тяжело тебе дались, надо отдохнуть. Спи.
— Не могу…
Она погладила ему лоб, словно стирая неотступные мысли.
— Думай о мальчиках, они тебя любят, хоть, наверное, не понимают этого, не ценят, что у них есть ты… Думай о них. Они живы и нуждаются в тебе.
— Я думаю о тебе.
— На это у тебя будет много времени, — сказала она, — покуда ты — жив. Когда меня с тобой уже не будет. Оба молчали, прислушиваясь к собственному ускоренному сердцебиению, устрашенные ее последними словами, бессонны ночи одиноких, разлученных, когда память кровоточит картинами прошлого и в этой долгой пытке неотвязно маячит вопрос: «Почему? Неужели нельзя было иначе?»
Он поцеловал ее, как ребенка, заботливо укрыл одеялом и, лежа навзничь, стал слушать, как она дышит во тьме, которая собирается в стаи, взлетает и опадает черным крупчатым осадком. Показалось, что жучок в часах ускорил свою работу, неутомимо грызущий, точащий время. Его крохотные челюсти впились Иштвану в самое сердце.
— Тебе надо куда-нибудь отлучиться на время, — пододвинула ему Маргит чашку утреннего кофе.
— Посол то же самое советует. Но сейчас не могу. Не уверен, что там действительно все успокоилось.
— И что ты ответил? Уж если он отпускает, беги отсюда.
— Я сказал, что поеду в Кочин.
— Где это?
— На юге, на самом краю Индии.
— Почему туда?
— Из духа противоречия, чтобы сбить его с толку. Когда я приехал в Индию, шел цветной фильм: море, пальмы, белые пляжи. Хижины, океан и на горизонте паруса, будто воздушные змеи. И я сказал себе: «Обязательно там побываю». Зима — самое время для этого, не так жарко.
— Вот и побываешь.
— Еще не знаю.
— Я освобожусь пятнадцатого декабря, — прикинула Маргит.— Мой контракт кончается, я его не продлила.
— А ты поехала бы?
— Да. Понимаю, что это бессмысленно, но буду тащиться за тобой до последнего.
— Не говори так.
— Кочин, Кочин, — тихо повторила Маргит, — От посольства, поди-ка, достаточно далеко. Так к тебе очень вяжутся из-за меня?
— К счастью, там о нас мало что знают. Я перестал бывать в клубе.
— Именно это выглядит странно. Скрыть меня тебе будет труднее с каждым днем. Ты должен показываться на люди. Тебе нельзя пропадать с глаз долой. Надо, чтобы тебя видели, так разумнее. Обещаешь?
— Предпочитаю поджидать тебя. Думаю… В обществе не нуждаюсь.
— Грезы, — грустно сказала она.
— А мне и этого нельзя?
— В грезах ты имеешь дело с той, которую выдумал. Я, живая, нужна тебе гораздо меньше, Иштван, насколько ты счастливее меня. Ты всему свету можешь рассказать в стихах, как страдаешь. А я — у меня есть только ты, и я не вдруг решусь словечко вымолвить.
Она приласкала его руку, положила к себе на грудь.
— Поедем в Кочин вместе. Если хочешь.
Поглядеть со стороны, учреждение работало нормально, но все-таки можно было заметить, что другие посольства от них сторонятся, на приемах, как только к собравшейся кучке подходили посол или Ференц, общий разговор сам собой иссякал, собеседники растворялись в толпе визитеров. Казалось, окружение нетерпеливо ждет каких-то выступлений, демонстраций, казалось, чиновничья покорность любому правительству лишает их чести представлять интересы Венгрии. Это не просто выводило из себя, это унижало. Тереи был на несколько иных правах, в клубе и в дипкорпусе его попросту любили, однако общая терпимость и сердечность по отношению к нему одному, ставшие его непостижимой привилегией, возбуждали подозрительность своих.
Всеобщую огласку получило его стихотворение, опубликованное в бомбейском «Индиэн иллюстрейтид уикли». Перевел он сам, давно уже хотелось продемонстрировать Маргит, как звучат его строфы. Она предложила несколько поправок, помогла подобрать свойственные английскому языку обороты. Стихи были о Будапеште, о тоске по прекрасному городу.
Когда Иштвана вызвали к послу и он скорым шагом миновал комнату Юдит, поскольку дверь начальнического кабинета была распахнута и все пространство от порога просматривалось, Юдит только послала боязливый сочувственный взгляд. Так смотрят соседи на соседа, с которым каждый день встречались, а он, оказывается, жену прикончил, дом поджег и, уж самое малое, извращенец.
Не успел Иштван закрыть за собой дверь, как Коломан Байчи хлопнул запястьем по развернутой странице толстого еженедельника и прорычал:
— Как прикажете понимать, Терек?
— Стихи. Меня попросили, я послал.
— С кем согласовано?
— Но ведь вы сами, товарищ посол, рекомендовали, мол, надо снова появиться в печати.
— Стихи о Будапеште, вы понимаете, как их нынче здесь прочтут?
— А что, по случаю восстания название столицы должно исчезнуть? Это написано давно.
Байчи окинул Иштвана каменным взором.
— А что значит «листва, запятнанная кровью», «цепями скованные берега»? — с нажимом прочел он, вертя чубуком трубки, — Не делайте из меня дурака.
— Метафоры. Осенью листья краснеют, а берега Дуная соединены Цепным мостом, — пояснил Иштван с оскорбительной обстоятельностью. — Никак вы забыли про Цепной мост, товарищ посол?
— О нем тут ни одна душа не знает, — взревел Байчи.:— Вы доиграетесь, Терец. Кто обратил мое внимание на ваши выходки? Посол, с которым я поддерживаю дружеские связи. Меня, — ткнул он себя в грудь трубкой, как кинжалом, — меня поздравляют с подчиненным, который даже стихи пишет. Нетрудно понять, что при этом имеется в виду. Извините, я не желаю, чтобы из меня делали посмешище.
— А вдруг ваш знакомый разбирается в поэзии? — осмелился спросить Иштван разоружающе наивным тоном.
— Он? С какой стати? Надо быть бдительным, тут не до шуток. Имейте в виду, Тереи, я запрещаю вам публиковать что бы то ни было без моего согласия. Стройте из себя великого поэта, но дома, а не здесь, где каждое слово надо трижды под рентген положить, прежде чем напечатать. Вы на службе, вы мой чиновник. И никаких собственных игр в политику. Для этого здесь поставлен я.
«Мог бы — приказал бы высечь», — промелькнула мысль. Иштван уставился на пухлые руки, поросшие черным курчавым волосом, они сжимались в кулаки и разжимались от ярости.
— Ну, чего уставились? Вы поняли, чего я требую?
— Да. Хотел бы только предупредить, что в бенгальском литературном еженедельнике выйдет еще одно мое стихотворение со врезкой обо мне и с моей библиографией.
Байчи чуть не задохнулся.
— И там опять будет про кровь на листьях и про цепи? Немедленно снимите публикацию.
— Боюсь, это произведет еще худшее впечатление, мне же придется привести какую-то мотивировку, я напишу, что делаю это по вашему требованию.
— Пишите исключительно от собственного имени.
— Не могу! Я за то, чтобы стихи были напечатаны. Первые крохи венгерской поэзии в Индии.
Байчи ожег Иштвана взглядом, дыша, как после пробежки.
— И о чем эти стихи? — чуть спокойнее спросил он.
— О любви.
В горле у посла булькнуло, он с сомнением покачал головой.
— О любви? Вы под это дело все что хочешь подведете. О любви к женщине?
— Да.
— И опять с метафорами?
— Политики тоже пользуются метафорами, не только поэты. Стихи выйдут в переводе на бенгали.
— И то слава богу, — с облегчением вздохнул Байчи. — Пусть печатают, но на вас будет наложено взыскание. И на будущее будьте любезны начинать с этого стола, я желаю видеть каждую бумажонку, которую вы шлете в индийские редакции.
Он посидел, помял пальцами мясистые щеки и, наконец, спросил измученным голосом:
— Тереи, зачем вы меня с таким пристрастием дразните? Ведь стоит мне булавкой ткнуть, и вся ваша слава лопнет, как воздушный шарик, и вы вместе с ней.
— Накричать на меня вы можете, а больше вы ничего не можете. Можете отправить домой. Но там, в министерстве, тоже кое-что переменилось. Думаете, вас там все так любят и, стоит вам слово сказать, все тут же на колени встанут?.. Не те времена. Вы прекрасно знаете, что я наполнен собственным гелием, если уж употребить ваше сравнение с воздушным шариком… Так что я опять взлечу. Вдруг вашим детям придется изучать меня в школе? Само собой, надо же им будет зарабатывать аттестат зрелости. И вы об этом знаете не хуже меня. Ни в чьем поддуве я не нуждаюсь. Некую ценность имею и вне стен посольства. Помятое лицо Байчи блестело от пота, внезапно посол прохрипел:
— Ступайте.
— Достаточно ли я рассеял ваши сомнения, товарищ посол? — Тереи встал, приготовясь проститься с начальством.
— Вон отсюда! — взревел посол. — С глаз долой, а то хуже будет… Меня уже тошнит от вас, Тереи.
Байчи вскочил и отвернулся к окну. И даже не оглянулся, когда советник закрыл за собой дверь.
— Ну, что, бушует? — наклонилась из-за стола Юдит. — Сожрать хотел?
— Вот именно, но вовремя заметил, что не по зубам, — прищурился Иштван. — И знаешь, что его так взбесило? Гомеопатическая доза стихов, хватило одного моего стихотворения в «Индиэн иллюстрейтид».
— Рассудительным тебя не назовешь.
— Если бы я был рассудительным, не вышло бы из меня поэта, — грустно согласился Тереи. — И он тоже не знает, чего хочет. Сначала вызывает, потом кричит, что видеть не желает, хоть я, собственно, и не навязывался.
— Ну и настроеньице у тебя, — удивилась Юдит. — Вести из дому получил?
— Живы, с голоду не помирают, крыша не течет, окна застеклили, чего еще ты хочешь?
Юдит помолчала, сосредоточенно приложив палец к губам, и, наконец, сказала:
— У Ференца застряло какое-то письмо для тебя. Забрал бы ты его от греха. Только молчок, что это я тебе проговорилась.
Разъяренный, он ринулся в кабинет секретаря, но дергал ручку понапрасну, дверь была заперта на ключ. Ференц куда-то ушел.
У себя на письменном столе, рядом с газетами, свернутыми в трубку и перехваченными лентой-бандеролью из оберточной бумаги, он увидел узкий конверт с венгерской надписью «АВИАПОЧТА». Внимательно проверил, вскрывали его или нет. На обороте не было адреса отправителя, но его, Иштвана, адрес был написан каким-то знакомым почерком.
Постучав конвертом о край стола, он осторожно обрезал кромочку. Вынул исписанные торопливым почерком листки.
Посмотрел на подпись на последней из сложенных вчетверо страничек, и та отдалась в нем острой болью: письмо было от Белы.
«Нет дня, когда бы не вспоминал о тебе. Мне тебя очень не хватает. Поймал себя на том, что обращаюсь к тебе, когда шел через Площадь Героев. На мостовой лежала громадная поваленная статуя сверхчеловеческим лицом к небу, позеленевшая, с макушкой, выбеленной птичьим пометом, и эта белизна казалась сединами, которых мы до сих пор не замечали. Стоявшая, она была как бы вне времени, не старилась, а все больше славилась. И вот какой-то человек молотит ее по голове кувалдой на длинном молотовище, молотит так, что бронза стонет внутренней пустотой, но лицо статуи не поддается ударам. Молотобоец упарился, скинул куртку, явил миру косой крест подтяжек на белой рубашке, но лупит с дикой яростью, замашисто орудуя молотом. Вокруг ни души, редкие прохожие держатся поближе к приоткрытым подворотням, в промежутках между металлическими отзвуками ударов слышится тонкий свист шальных снарядов, стреляют откуда-то из-за Зоопарка в сторону предместий.
Я шел через площадь, почти лишенную огней, одни блики на мокром диабазе и трамвайных рельсах. У меня было чувство, что все это сон. Маленький обманувшийся человечек мстит, машет молотом, как ребенок отплачивает кулачком углу стола, о который набил шишку. Меня потянуло взглянуть на человечка поближе, откровенно говоря, это было почти репортерское любопытство: статуя на мостовой, грудь в бронзовом мундире стонет под ударами молота. За что мстит этот человек, силящийся сокрушить памятник? Он потерял кого-то из близких? Или это ненависть обманувшегося в своих представлениях о величии, о непогрешимости, о божестве? А может быть, он наказывает статую за свою слепую доверчивость, за привязанность и любовь, может быть это один из тех, кто в такт маршировке выкрикивал священное имя, пропуская мимо ушей упоминания о творимом зле, потому что только обладатель имени властен был думать за всех и устанавливать законы. Этот свирепый труд человека с молотом вовсе не радовал меня… Легче сокрушить этот памятник ударами, не оставляющими никаких отметин, кроме медного звона, чем изменить убеждения, распрямить согнутые спины, вбить в головы, что насилие, к которому обращался оригинал, возведя его в норму права, именно поэтому трижды преступно. Его настигла смерть, соратники опровергли сказки о его заслугах, рассказали, каким он был в действительности. Но в них жив прежний дурман, живо презрение к простому человеку, который обязан всего-навсего подчиняться и обожать. И при всей ненависти к прежнему идолу, перед которым они раболепствовали, в глубинах их душ осталась потачка „мокрым делам“, потому что случаются ситуации, когда проще всего прибегнуть именно к этому при всем при том „эффективному“ способу в два счета разрешать любой вопрос.
Эти слова я обращал к тебе и нынче ночью переношу их на бумагу. Я подошел к каменному цоколю, но тут по аллее из парка выкатился танк и ошпарил площадь пулеметным огнем. Клянусь, это было как в дурном сне… Я даже не испытал страха, словно все это лично меня не касалось. Поглядывал себе из-за гранитного цоколя, надо мной торчали гигантские сапоги, издевки ради заткнутые сверху пучками соломы. Посреди пустой площади одиноко лежала статуя, обращенная мертвым усатым лицом к низкому небу, и в неверном отблеске ракет со стороны Дуная казалось, что она насмехается над нами… Танк выехал на площадь и взялся расстреливать брошенный трамвайный вагон, вышибая остатки стекол из разбитых окон. Танкисты опасались засады. Потом покачивающиеся тонны стали поплыли в сторону парка. На асфальте остались отпечатки следов гусениц. За железнодорожным мостом посверкивало, оттуда доносились методичные автоматные очереди. Я стоял один посреди площади рядом с лежащей статуей. И вдруг увидел, что из ее пустой утробы выползает, волоча куртку, тот самый укротитель, тот самый мститель, оказывается, он прятался там. Он поплевал на ладони и ударил молотом по бронзовой голове, застонавшей, будто треснутый колокол. Отзвук удара выманил зевак из подворотен, снова началось движение, перебежки вплотную к стенам домов.
Жаль, ты не видел, так хоть прочти об этом. Не вышло у меня закончить письмо. Продолжаю после двухдневного перерыва. Сегодня я видел расстрелянных у стены кладбища. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, словно в поисках тепла. Мне сказали, что это доносчики, агентура. Кто-то их якобы узнал, созвал с улицы народ, их схватили и выдали в руки рабочей милиции. А та прикончила их без суда и следствия. Я с народом столицы, этот мощный поток увлекает меня, но бывают минуты, когда, отпуская грехи, рожденные судорогами ненависти, торопливо толкую себе: „Так должно быть, это цена, которую нужно платить“, я чувствую, как у меня холодеет лоб. Куда повлечет нас эта бурная струя? Иштван, толпа — это ужас. Хорошо, что тебе не пришлось это видеть… Сталин твердил: „Пусть погибнут десять невинных, лишь бы не уцелел ни один враг“. И это было преступление. Но сегодня с той же поспешностью карают неправедно, мне уже рассказывали о повешенных без вины, улица объята какой-то устрашающей горячкой, сводят счеты, словно не верят, что отныне воцарится правосудие и открытые трибуналы воздадут виновным должное. Толпа жаждет правосудия немедленно, не сходя с места, требует крови за кровь, поминая перенесенные унижения, избивают офицеров-следователей, прежних владык над жизнью и смертью-, плюют им в лица, а они не смеют стереть плевков, стекающих со лба… У них мертвый взгляд, они знают, что их ждет. Что делать, Иштван? Прощать? Завтра же они опомнятся, страх пройдет, и они сочтут великодушие нашей слабостью или, что хуже, глупостью. Что им нация, что им социализм, им лишь бы стакнуться. Им власть нужна, упоительное чувство безнаказанности. Они презирают тех, от чьего имени лезут вперед, считая их отбросами. Нет, ты скажи, как поступил бы с судьями, которые осуждали невинных, приходили на процесс с приговором в папочке, который им заранее продиктовали по телефону, как поступил бы со специалистами по заплечным делам, которые ногти вырывали, мучили физически и морально, пытками вынуждали подписывать оговоры и признания в несовершенных грехах? Что сделал бы ты с врачами, которые, обрекая политзаключенных на карцер теснее гроба, на выстаивание по колено в воде в подвале, цинично приговаривали: „Человек не лошадь, выдержит. А не выдержит, тиснем в свидетельстве о смерти: грипп, сердечко подвело. Пломбу на гроб, и вся недолга“? Дал бы им улизнуть? А не раздавить ли их, пока они у нас в руках? Пока пальцы рабочих так вцепились в их бритые разжиревшие глотки, что из них лезет хрип ужаса? Или затеем нынче игры в следствие, суд и справедливый приговор, чтобы завтра они попали под амнистию? Ведь они не просто уничтожали людей, они уничтожали социализм, крушили нравственные устои, запугивали и растлевали молодежь. Вокруг кипит, я мечусь вслепую, я не знаю, кому верить, так много противоречивой информации, и все из уст прямых свидетелей, все яростным криком, все клятвенно подтвержденное, люди видят то, что хотят видеть, Иштван, ты счастливчик, что далеко от этого, когда ты приедешь, ты вернешься уже на готовое. Отчаяние велит рубить сплеча. Слышно, как на Кольце грохочут танковые патрули, ревут моторы. Дали бы нам самим очиститься, это надо делать собственными руками. Без чьей-то помощи. Так делают поляки… О них много говорят, ставят их в пример, но они понятия не имеют о том, что у нас творилось все эти годы. Они никогда не следовали за немцами. Не глотали этой отравы.
Иштван, Комитет заседает непрерывно, огни горят день и ночь, яростные голоса перебивают друг друга, входят вооруженные делегаты, в гардеробе вешают не плащи, а винтовки. Чую, как содрогается венгерская земля. Грозная пора. Под окнами идет шествие, молодежь восклицает: „Не верьте Надю. Он болтун“, „Вся власть революционным комитетам!“. Я иду с улицей. Я иду в толпу. Это бурная река. Я ей доверяюсь. Я хочу добра этой нации, я хочу добра Венгрии.
Обнимаю тебя. Твой Бела.
P. S. Прошло два дня; Затихло, можем быть довольны. На почту не полагаюсь, она еще действует кое-как, отдаю это письмо журналисту из Вены, который нынче уезжает, потому что у нас ничего из ряда вон выходящего не происходит. Слава богу. О таких коммюнике можно только мечтать, 3 ноября 1956, Будапешт.
P. S. Еще одно: верь мне, изо всего этого водоворота мы выкарабкаемся целы-невредимы, не может быть так, чтобы в нашем лагере два социалистических государства, две армии, связанные оборонительным союзом, обратили друг против друга оружие.
Твой красный Бела».
Тупо смотрит Иштван на карту Индии, на треугольный контур материка, похожий на засохший ломтик сыра. За окном безоблачное небо и время от времени блеет автомобильный гудок. Опять забыл запереть машину, и наверняка за баранкой опять пристроился Михай.
«А на рассвете следующего дня…» — возвращается зловещее воспоминание. Как ты мог им поверить, Бела? Нация это не толпа, которая топчет портреты и витийствует на площадях, потрясая выхваченным у солдат оружием. Да, теперь легко остерегать. И с каждым днем, чем дальше от памятной даты, тем легче будет распознавать изначальные приметы ненависти, безумия, провокации и открытой контрреволюции. Но в гуще событий никто не хотел видеть их точно так же, как удирающие на самолете товарищи из руководства вплоть до самой вспышки не хотели слышать голосов протеста, жалоб и призывов к справедливости. Белы нет. И даже не скажешь: «Он пал». ЮПИ всего-то и сообщило: смертельно ранен при попытке перейти австрийскую границу. Значит, дал подхватить себя толпе, ринувшемуся людскому потоку, неразумной силе, надышался угара, покинул Венгрию.
Чем счесть это увядающее в пальцах письмо? Призывом? Завещанием? Или всего лишь предупреждением, коль скоро оно дошло?.. А если это знак, чтобы я не возвращался? Если родины нет, куда возвращаться? И дозволительно ли так думать даже в самый черный час?
Поскольку о смерти Белы сообщили западные газеты, его, скорей всего, похоронили в Австрии, даже не на венгерской земле. А собственно, какое это имеет значение? Магические приоритеты. Земля всюду одинакова. Нет. Нет. Та, по которой ты делал первые беспомощные шажки… В ее травах я прятал лицо, утирая слезы первого унижения. Та, по которой я в гневе молотил бессильным кулаком, за которую цеплялся, чтобы из рук не выскочила, потому что она вертелась после бешеной гонки так, что звенело в ушах. Та, которой я дал название на самом прекрасном языке, потому что это был мой собственный, венгерский язык. Она ждет меня, знаю, что ждет. Мое, не по мне малое место.
Со смертью Белы и я рухнул, рассыпался, у меня больше нет свидетеля детских игр, купанья коней, странствий на заросший ракитой островок посреди Дуная, когда внезапный коварный паводочек чуть не утопил нас, спавших в шалаше. Одному-единственному Беле я сказал, что люблю Илону, еще тогда, когда школу кончал. Готов был убить его, когда он выхватил у меня ее фотографию и стал дразнить, скача по партам и держа ее над головой, а потом, когда я поймал его, бросил карточку ребятам, и те возвратили ее изуродованной, с пририсованными усами и бородой. Тогда я пожелал ему смерти. Вот он ее и принял. А ведь я его любил, ведь он знал меня, делил со мной тревоги, столько ночей в разговорах до рассвета. Мы с горечью называли это игрой в спасение родины. Преданный друг. Великолепный товарищ, умевший радоваться жизни. Легкий на подъем, открытый для самой невероятной идеи. Не может быть, чтобы воздух сомкнулся над ним, как вода, и следа не осталось.
Слово об утерянном Друге детства. О том, как умираю сам в ушедших близких. Иштвану стало стыдно. Неужели любое чувство он готов поменять на слова с подсознательным расчетом, что завтра отдаст в печать, бросит, как зерно птицам.
Он весь ушел в погоню за образами дальнего прошлого, представлялись придунайские луга, жалобные крики перепуганных чаек, ивняки, крупные сережки в желтом вешнем пуху, ветер, колеблющий ветки, опрокидывающий желто-черных, как тигры, шмелей, которые отвечают недовольным басовитом жужжаньем, пронзительно-голубая вода, бегущая ручейками и медленно, как ртуть, натекающая в каждый след от конского копыта.
Зазвонил телефон.
«Вечно кто-нибудь мешает», — разозлился Иштван и взял трубку.
— Иштван? Ты меня звал к себе нынче… Перемен не будет? — в голосе Двояновского почудилось что-то колкое.
— Не будет, чудненько, что мы с тобой побалакаем.
— Жена здорова? Дети хорошо учатся? Говорят, в Будапеште стекла повставляли и берутся подновлять особо побитые фасады? Настроение получше?
— Дома все в порядке.
— А у тебя?
— Без новостей, просто устал. Иду в отпуск, мне обещали.
— Дернешь в Венгрию?
— Нет. Поеду к морю. Отпуск в стране пребывания, — вспомнил Иштван официальный оборот.
— Везунчик ты. Завидую. До вечера. Прими заказ: «деревянная тарелка» и красное сухое.
— Тебя во сколько ждать?
— Как отстучу телеграммы. Да, новость есть, не слыхал? У мадам Кхатерпалья выкидыш.
— Не может быть! — крикнул Иштван, словно его винят.
— Нагар сказал, а Нагар все знает. После визита врача разволновалась, и хлоп! — преждевременные роды. Ребенок мертвый.
— В чем дело? Такая статная женщина.
— А черт его знает. Может, давние грешки раджи? Как знать, здоров ли он? Кое-чего ни за какие деньги потом не купишь. Гляжу, я тебя здорово расстроил этой новостью?
— Ужасно. Она так радовалась, — пробормотал Иштван.
— Как всякая мать. Ничего не попишешь. Предназначение.
— Ты знаешь, где она? У родителей?
— Не знаю. Звякни Нагару или самому радже. До вечера.
— До свиданья.
Иштван положил трубку. «Бедная Грейс. С какой ужасной меткостью настигла ее беда. Сколько было хитроумных комбинаций, лишь бы обеспечить будущему наследнику нераздельное состояние. Перечеркнуты все расчеты и планы. Все зря». Вспомнилась веранда клуба и Грейс, которая кладет, прижимает его ладонь к своему лону, чтобы он почувствовал толчки. «А если это был мой ребенок? Нет, нет», — со страхом передернул он плечами.
Нервно покружил по комнате. Набрал номер раджи.
К телефону подошел дворецкий, сказал, что сейчас позовет господина. Голос был спокойный, вежливый, словно в доме ничего такого не случилось.
— Ты уже знаешь?: — услышал Иштван голос Кхатерпальи, — Благодарю. Грейс никого не хочет видеть. Даже меня. Не приходи.
— Я вам очень соболезную.
— Знаю. Ты к ней неравнодушен, — донесся вздох, и после долгого молчания хрипло прозвучало: — Больше всего злит и мучит, что это случилось через два часа после визита доктора Капура, он сказал, что все о'кей, до родов осталось недельки две… Возможны легкие схватки, потому что матка опускается, но все в порядке. И когда Грейс всполошилась, я решил, что это пустяки. А она вдруг испугалась, что ребенок перестал шевелиться… Я ее успокаивал, говорил, что он, наверное, спит. Она упорствовала, мол, нет, он никогда еще так надолго не затихал. Врач тоже не торопился. А потом послушал и только тут встревожился: «Не улавливаю пульса. Не слышу». И тут же начались роды. Пуповина дважды обернулась вокруг шеи и задушила. Как будто кто-то нарочно подстроил.
Иштван понимал, что раджа страдает, происшествие представляется ему ужасной несправедливостью, издевкой судьбы. Рука, в которой была трубка, стала скользкой от пота. «Если я так переживаю, то, каково ему?»
— Чем я мог бы помочь?
— Ничем. У него был мокрый черный чуб, личико сморщилось, словно от плача. Говорят, похож был на меня, а не на Грейс; я потерял сына.
— Что сказал врач?
— Не все ли равно? Не оживишь. Капур говорит, что плод был некрупный, как обычно бывает с первым ребенком. Говорит, все оттого, что мать волновалась, возбуждение передается, он кувыркнулся и запутался. Но у Грейс не было никаких поводов для волнений, она была такая счастливая.
— Какой ужас. Передай ей мои…
— Обязательно, — не дал Иштвану договорить раджа. — Как только она оправится, я тебе дам знать. Надо создать ей спокойную обстановку, собрать друзей, не давать думать о… Она его даже не видела. Пусть все это будет как дурной сон. Я велел прибрать все, что могло бы напомнить: кроватку, приданое, коляску, что заказал в Лондоне. Она с этой коляской гуляла по холлу, примерялась, каково будет. Нет. И не было. Не было у нас никакого ребенка. Одни мечты. Спасибо, Иштван. Я знал, что ты… Ты будешь первый, кого я хотел у нее видеть. Предупреждаю, говори о чем угодно, даже о том, что ты в нее влюблен, но об этом не поминай ни под каким видом. Ты понял?
— Да.
— Несколько дней абсолютного покоя. Пока она не оправится. Я дам тебе знать. Помни: ребенок впереди, он у нас будет через год, через полтора. А того не было.
Иштван оторопело промолчал в ответ. Вот что такое магическое мышление, раджа уверен, что ему удастся изгладить из памяти муку, утопить ее, как то крохотное тельце, которое приняли воды Джамны.
За окном сияло яркое солнце, ветер нес тучи красной пыли, месил лиственную гущу на оплетенной вьющимися растениями стене гаража.
С остатком писанины на сегодня Иштван справился, как автомат. И с облегчением покинул здание посольства. Михай в жокейской шапочке с задранным козырьком катался на половинке незапертых ворот, петли жалобно визжали.
— Дядя Пишта, я с тобой… Можно прокатиться?
— Я не домой, — ответил Иштван из «остина», вертя рукоятку подъема стекла.
— Значит, я тебе совсем разонравился. И секретов, как раньше, у нас теперь нет.
— Эх ты, шантажист. Ну, садись, — отпер Иштван дверцу. — Но учти, домой ты попадешь нескоро. Замшелый храмишко со щербатой крышей, похожей на обкусанное вкруговую яблоко, был осажден терновником, а позади него начинались городские цветочные плантации, длинные грядки рыжих львиных зевов и зеленоватой резеды, радостно и ало, так, что глаза слезились, пылали делянки шалфея. Там, где землю орошали резиновые шланги, осень была не помеха буйному цветению растений.
Иштван купил огромный букет лилово-черных гладиолусов, мясистые кубки соцветий были уже раскрыты. Жмурясь от солнца, Михай осторожно принял букет на колени.
— Мокрой землей пахнут, — разочарованно сказал он.
К цветам Иштван приложил конверт с запиской, ни одно слово в которой не было правдой: «Грейс, это общее наше горе».
Остановив машину у ворот парка, Иштван послал Михая вручить букет и записку; обычно здесь, как пес на цепи, кружил чокидар, но сейчас его не было. Двери дворца были растворены настежь, за ними была тьма, ставни на втором этаже были наглухо закрыты.
Мальчуган уже несся обратно, сверкая коленками.
— В холле никого не было, я положил цветы на столик, — радостно пропыхтел он. — То-то удивятся!
Когда Иштван отвез мальчика домой и направился к себе, на ступеньках, ведущих на веранду, он увидел две прижавшиеся друг к другу фигуры, то были чокидар и его девушка. Хранитель дома по-военному вскочил, зажег свет среди листвы. Его невеста ящерицей юркнула в темноту. Проходя мимо застывшего по стойке «смирно» ветерана, который шевелил подкрученными усами, словно собирался что-то сказать, Иштван углядел девичью фигурку, укрытую среди лиан, в тени поблескивали одни газельи глаза.
— Когда свадьба?
— Через неделю, сааб. Самый счастливый день, гороскопы сверены, звезды нам благоприятствуют.
Тереи пожал плечами и взялся за ручку двери. Навстречу уже спешил повар, зажег свет в холле, второпях включил и вентиляторы, те завертелись под потолком. «Звезды. Что общего у звезд со всем этим? Но как славно, когда можно свалить на них ответ за собственную жизнь, просить их, грозить им, а они висят над нами, кружат в морозной выси, неживые и безразличные».
— Госпожи нет, — объявил Перейра, потирая седеющую щетину. — Госпожа нынче ночевать не будет.
Иштван кивнул в знак того, что ему это ведомо, хотя какой-то миг верилось, что застанет Маргит притаившейся в кресле, чуть прикорнувшей, что она его поймает, остановит кончиками пальцев, прежде чем он успеет включить свет, и он будет долго-долго целовать ее, упершись лбом в ее висок.
Повар босиком бесшумно заходил в темноте. Включил настольную лампу. Маски со стен усмехнулись оскаленными зубами.
— Вам письмо, сааб, — помахал повар полосатым по кромкам конвертом авиапочты.
Иштван узнал круглые буквы, почерк Илоны. Конверт открылся легко, чуть поддетый острием ножа, словно уже привык открываться.
Внутри был листок и фотография. Илона. Высокий, чем-то детский лоб, обрамленный крыльями черных волос Густые брови, честные, прямо глядящие глаза. Полные, всегда готовые улыбнуться губы. «Красавица, одно слово, красавица, просто прелесть, — убедился Иштван. — Пожалуй, даже красивее Маргит». Всмотрелся в это лицо, словно силясь вспомнить, почему отличил его среди стольких иных, почему полюбил. «В нем же что-то индийское», — изумился он, а сам уже мысленно нарисовал кружок между бровей, навел тени на веки, надел на шею Илоны массивное серебряное ожерелье… Отложил снимок за круг света и взялся за письмо. Будничные, знакомые по прежним, рассказы об успехах сыновей, об ангине Шандора, о мечтах Гезы, чтобы отец привез обезьянку, пусть вот такусенькую. Вдруг наткнулся на фразу: «Бывает ли у тебя время подумать о нас как о своем доме? Так хочется, чтобы ты уже был с нами». Не тоскливый зов, не признание в любви — всего лишь напоминание, что он принадлежит им. Илона терпеть не могла ни явных жестов, ни света, когда отдыхала обнаженная, ни даже зеркала, когда он, уходя в редакцию, целовал ее в прихожей. Вечно ловил ее косой взгляд, брошенный на этого бессловесного лишнего свидетеля.
«Я стал далек. Стал чужд. Перелистываю собственное прошлое, как книгу о чужой жизни».
Он снова потянулся за фотографией и, дивясь красоте моложавой женщины, спокойно подумал: «Она еще может начать новую жизнь, не сломится, утешитель ей легко найдется».
«Что думает она обо мне? Собственно, не все ли равно?»
И вдруг, жалея самого себя, теша свои печали, поверил, что, когда знакомые, узнав о побеге, начнут осуждать и клеймить измену, Илона встанет на его защиту. Даже как бы прозвучал ее спокойный голос: «Наверное, для него так лучше, наверное, он поверил, что будет писать иначе, кто знает, что его заставило? Ему тоже нелегко».
Большие, темные, омраченные ресницами глаза Илоны смотрели не мигая. Это рассердило. Вызывающий взгляд, требовательный какой-то.
«Дурак фотограф велел, а она и уставилась», — бросил он фотоснимок на стол, потому что с веранды донеслись шаги и голос чокидара, уверявшего, что сааб вот уже час как дома. Значит, приехал Двояновский.
— Хэлло, так и сидишь и даже горла не промочил? — с порога воскликнул поляк. — Сезам, отворись.
Он приподнял обеими руками крышку резного сундука и почтительно цокнул языком при виде горлышек пузатых бутылок.
— Даже «здравствуй» не скажешь, — упрекнул Иштван.
— А ты без китайских церемоний не можешь? «Хэлло» тебя не устраивает? Воля твоя, — Двояновский молитвенно сложил ладони на груди и низко поклонился. — Намаете джи. Слава тебе, о благороднейший из благородных!
Он устроился в кресле, скрестил вытянутые ноги.
— Чокидар скрашивает тебе одиночество, девочек водит? — пытливо зыркнул он из-под прикрытых век, проверяя, угадал ли. — Только что сховал от меня какую-то кралю.
— Нет, это его невеста. Свадьба у них через неделю.
— Вон как… Теперь понятно. У непальских горцев свои обычаи, индусу до свадьбы на девушку даже глянуть не позволили бы, не дай бог, взглядом осквернит. Товар оценивают папа с мамой и сват. Удовлетворяются фотографией. А у нас мигом снялись бы в поход с палаткой и байдаркой. Раскусить друг дружку, сориентироваться. И расходятся почти без сожаления. Мол, еще один опыт из серии.
Сунулся повар и, уверясь, что рюмки наполнены, внес блюдо с горячими перчеными крокетами, блюдо топорщилось от воткнутых зубочисток.
— У вас невесело, — начал Двояновский, закусывая. — Нынче перед парламентом собралась толпа рабочих, требовали прекратить репрессии… Настаивали, чтобы Надь вернулся. Поздно. Кадар им речь толкнул, обещал вернуть сбежавших. Люди верят, что он за этим проследит, но начало у него хлопотное.
Он потянул из рюмки желтоватую сливовицу.
— Что пишут из дому?
— Да ничего такого, — развел руками Тереи, — все в порядке. Живы, жена работает, дети учатся.
— Стало быть, тяжко.
— За каким чертом он их призвал, — взорвался Иштван. — Разве нельзя было так, как у вас?
— Ну, что за ребячество! Во-первых, они у вас и так были, во-вторых, не он призвал, его призвали. Скажу честно, он мне импонирует, смелый мужик, взвалил на себя ответ за судьбу Венгрии. Ведь он чувствует обитую неприязнь к себе, — задумчиво сказал Двояновский, — но у него есть цель, историческая цель, это помогает выдержать стороннее давление. Он понимает, что именно спасено. Он борется за нацию, за будущее, а это очень трудно, когда ты, вдобавок, одинок. Конечно, люди есть… Однако многие присоединились, полагая, что этого требует тактика, подозревают, что им руководит властолюбие, что он еще отыграется за отсидку. Мотивы их трудов несущественны, важны последствия. Главное — заполучить год, два сроку. Потом его начнут уважать.
Двояновский повел взглядом по комнате, словно только сейчас его насторожила тишина.
— Музычку дай. А то мне грустно.
Иштван включил радио. Набирая силу, полилась мелодия из американского фильма о белой эмиграции: «Анастасия». Двояновский ритмично задергал ногой, тоскливая, исполняемая низким хрипловатым женским голосом песенка ему понравилась.
— Стало быть, полагаешь, что Хрущев поторопился с Надем? — спросил Иштван, уменьшив громкость.
— Хотел облегчить дело Кадару, — скривил губы Двояновский. — Расчистил ему место. Пренебрег последствиями. Получил забастовки по всей Венгрии. А что забастовки, они, так или иначе кончатся: чтобы не сдохнуть с голоду, надо работать.
— Не по душе мне такой способ улаживать дела.
— Можно подумать, что кому-то по душе, — иронически усмехнулся Двояновский,— Договоры. Гарантии. Мы же взрослые люди. Договоров придерживаются, пока не меняются условия, в которых они подписаны, ну, и пока сильнейшей стороне удобно их придерживаться. Говоря на языке взрослых людей, пока ей это выгодно. Так поступают все, кроме нас, поляков. Били турок под Веной — своих будущих оккупантов выручили, до самого конца цеплялись за Наполеона, хотя уже все его покинули, и, сделай мы это вовремя, у русского царя, по меньшей мере, пол-Польши можно было выторговать… Верность до гроба. До последнего выстрела. За это нами весь свет восхищается и зовет последними дураками. Поляки, сумасшедшие! Наши-то коммунисты, — зло махнул он рукой, — тоже романтики. — И продолжил как бы про себя: — Вот разве что по земле ходить так-сяк научились.
Он задумчиво приложился к сливовице.
— Не будь они романтики, не было бы этой нынешней, Народной, — закончил, отставляя рюмку.
— И ты такой же, — не сдержал иронии Иштван.
— А как иначе? Уродился в семье с тяжелой наследственностью, — вздохнул Двояновский с деланным смешком. — И временами этим даже горжусь.
— Тебе, наверное, больше по нраву Миндсенти. Кардинал, добровольный затворник в американском посольстве, не покинул Венгрию, — перечислил Тереи.
Двояновский оперся на локоть, взлохматил русые, сильно поредевшие волосы. В голубых глазах засветился дерзкий огонек.
— Не верю я в эти патетические жесты. Ты что, проверяешь меня, на Ай-Кью? Не поймаешь. Миндсенти покинул Венгрию, покинул-покинул, он находится на американской территории, пусть и посреди вашего города. Ничего он не понял из того, что у вас творится, выйдя из тюрьмы. Ему представилось, что возвращается прошлое, он вдруг возомнил себя не духовным пастырем, а политическим вождем, призвал к оружию. А потом улизнул, — Двояновский огляделся в поисках папирос. Иштван пододвинул ему медную индийскую папиросницу. — А «Кошутов» нет? Предпочитаю табачок покрепче… Но у церкви есть опыт, это мудрое учреждение. И дезертирства она не признает.
— Ни от кого нельзя требовать мученичества, — запротестовал Иштван. — Ведь его расстреляли бы. А он старик.
— В том-то и дело… Жизнь завершилась бы достойно. Для своих отцов церковь признает два пути, и первый из них — это неотделимость от своей паствы до конца, до стенки и пули, церковь очень высоко ценит посев крови. Он не бывает напрасен. В конечном счете, так же думают коммунисты. Идея, за которую не стоит гибнуть, это идея, ради которой не стоит жить.
— А второй путь?
— Второй путь гораздо труднее, потому что требует не только рвения и сердца, но и высокого разума. Это дальновидные, умные компромиссы с победителями; потому что, в конце концов, приходится на них идти. И церковь это ценит, причем, скорей всего, ценит выше, чем посев крови. Но для этого надо любить свою паству, любить больше, чем себя.
— Ты католик? — спросил Иштван.
— Как тебе сказать, — смутился Двояновский. — Если честно, то бывший. Отрекайся, не отрекайся, а от этого не избавишься, традиции, привычка, почти магические жесты… Но сохранил надежду, что проблема веры не звук пустой, — выпустил он в потолок табачный дым. — Хорошо бы и впредь сохранить. От этих мыслей открещиваются, на них не хватает времени. Однако голос звучит неотступно, как бы мы ни силились его заглушить.
— Стало быть, только смерть? — тихо сказал Иштван, мигом уловив суть ответа.
— А мы смерти не боимся, мы понимаем, что жизнь — это смертельное заболевание. Но кому хочется помнить об этом всякий день? По чести сказать, не представляю собственной могилы без креста. Да не мучь ты меня… Не затем же в гости-то звал.
— У меня к тебе просьба, поддержка нужна, — начал Иштван, Двояновский от неожиданности застыл на месте, обернувшись к хозяину. — У меня тут есть один художник.
— Индус?
— Ты его знаешь, тем легче говорить. Рам Канвал. Должен был ехать к нам. Но не заставляй повторять, как дураки это называют: дегенеративное искусство и так далее.
— Да уж, что-то поганое в памяти так и мерещится, как заслышу этот ученый термин, — потянулся журналист. — И что дальше?
— Байчи сорвал дело со стипендией для него. У вас с этим посвободней, чем у всех, пригрейте Рама. Жаль человека. Он от безысходности отравиться хотел, но это исключительно между нами. Пораскинь умом. Понимаешь?
Двояновский прикрыл глаза и замолчал.
— Слушай, я уезжаю на время, а это дело сердечное, прошу тебя, — не отступился Иштван. — Попробуй уладить не на польский манер, а то вы вечно расчувствуетесь, наобещаете, а завтра пыл проходит, все вон из памяти.
— Хорошо. Поговорю с нашим советником по культуре, — согласился наконец Двояновский. — За успех не ручаюсь, но на меня можешь рассчитывать.
— О том только и прошу. Спасибо. Помяни мое слово, он вам придется ко двору. И хватит об этом. Пошли ужинать. Что предпочитаешь? Вино, сливовицу?
— Проявим постоянство, — прихватил Двояновский бутылку и, не выпуская из руки рюмку, направился в столовую. — Ну, аромат. Все мне чего-то не хватало, ан, оказывается, я попросту голодный.
И Двояновский дружески подтолкнул Иштвана плечом.
— С лекциями покончено, — спокойно сказала Маргит накануне праздника Дивали.
— Ну и что? — огрызнулся он, словно его в чем-то винили. — Ничего. Я свободна.
Глаза у нее были чисты и доверчивы, и он устыдился своего свирепого наскока.
— Хочешь ехать?
— Хочу быть с тобой, — мирно объяснила она — Теперь у меня для тебя гораздо больше времени. Я думала, ты обрадуешься.
— Хорошо, — он отвернулся, словно его принудили к этому решению. — С гостиницей кончаем, пакуй вещи, чемоданы оставишь у меня. Пора ехать.
— Не лучше ли все взять с собой? — предположила Маргит.
— Думаешь, в Дели не вернемся? — неприязненно глянул он ей в глаза.
— Возможно, так было бы лучше, — тихо сказала она, — но я поступлю, как ты хочешь.
Под его враждебным взглядом она наклонила голову, словно горбясь от непосильного груза, рыжеватые волосы хлынули волной, закрывая лицо. Она не откинула их привычным движением, не воспротивилась этому безвольному ниспаданию.
— Все, за чем мы сюда вернулись бы, можно купить, — сказала она наконец. — Оставим часть багажа. Понимаю, тебе мила иллюзия, что мы уезжаем всего лишь на праздники. Наверное, успокаиваешь самого себя, что срок решений еще не настал?
— А ты думаешь…
— Ничего я не думаю. Я все понимаю. Очень бы хотела помочь тебе. Но ты должен решить сам. Иначе ты меня возненавидишь.
Воцарившуюся тишину нарушали возгласы повара на кухне, звяканье ступки, в которой он толок специи. О запыленные проволочные сетки на окнах скреблись побеги вьющихся растений, колеблемые вечерним ветром.
— Хорошо. Едем завтра, — внезапно сказал он.
Она оживилась, откинула прядь волос за ухо, обрадовано блеснули глаза.
— Завтра. На рассвете, — наконец решившись, безоглядно напирал Иштван. — Бежим на белые пляжи, о которых я мечтал. Пускай вода смоет все мои печали, закопаемся в песочек. Маргит, помоги мне, — склонился он над ней.
Она обняла его, притянула к себе крепко-крепко.
— Но ведь я только этого и хочу.
Он погрузил лицо в ее рассыпавшиеся волосы, в знакомый запах, вдохнул его всей грудью, до головокружения.
— Ты добра ко мне, — поцеловал он ее в шею.
Когда гостиничные мальчики уложили ее чемоданы в автомобиль, уже сгущались сумерки. На балконах, на каменных парапетах террас, ведущих в сад, мерцая, дрожали сотни огоньков. Золотистые язычки лизали тьму. Дома были иллюминированы для торжественной встречи праздника Дивали. На крышах, в окнах, даже на крылечках домов трепетали огни. Перед хижинами бедноты горели фитили в жестянках с маслом. Каждый надеялся приманить богиню счастья в свой дом, указывал ей дорогу, освещал вход. Иштвану стало стыдно. Он собирался купить плошки и глиняные лампадки, но в суматохе предотъездных дел совсем забыл про индийский праздник.
Весь город пропах свечами, танец огоньков, теплое живое пламя, преображал здания, делал их чудесными. Над ветвями деревьев дрожали огромные светящиеся хрустальные звезды, словно небо приспустилось на дома, обрызгало яркими осколками пороги, стены и тропки. Богиня Лакшми, держа в руках лампу, вела счастливую судьбу к ожидающим, молящимся в темноте.
— Интересно, а у нас дома будут огни, я же не дал денег повару, совсем из головы вылетело, — упреждал Иштван возможное огорчение.
Но когда они въехали на травяную лужайку, он с облегчением увидел колеблющийся гребень огоньков на низкой ограде, обычно темный грот косматой от лиан веранды теперь сиял желтыми плошками. Чокидар стоял, расставив ноги, опираясь на свой бамбук, в конце трех рядов огоньков, пригибаемых едва заметным движением воздуха, и эта огнистая трава освещала его снизу, словно кованную из бронзы фигуру. Огромная тень падала на стену, и на ее фоне чокидар казался вестником совершенных.
— Зажег, — облегченно вздохнул Иштван. — Награжу непременно. И в наш дом освещена дорога счастью. Маргит подождала у калитки, пока он завел «остин» в гараж. Повар с торжествующим видом приветствовал их, присел на корточки, палочкой поправил опадающие фитили.
— Не хуже, чем у других, правда, сааб? — повар напрашивался на похвалу.
— Даже лучше, — потрепал его по плечу Тереи. — Свечек ты не пожалел.
— Если Лакшми навестит нас, пусть видит, какие мы щедрые, — умильно ответил повар, незаметно подавая хозяину счет из лавочки за жертвенные светильники.
— Хорошо, вот возьми.
— Это слишком много, сааб, — голова слуги на худой шее вывернулась набок, словно у сороки, тщетно прилаживающейся подхватить и унести в клюве слишком крупную плодовую косточку.
— Бери, бери. За то, что не забыл.
— Ах, сааб, твое счастье — это наше счастье, ты же знаешь. Чокидар женится, потому что у него хорошая работа, вся моя семья благословляет тебя, господин. И семья уборщика. И семья садовника. Господин, ты — как мощное дерево, а мы — как птицы, что свили гнезда в твоих ветвях. Ладонь твоя отверста, ты не считаешь нам рис мерками, как в других домах. Сааб, — ритмично взывал Перейра, словно читал заклинания, воздев руки к листастым фестонам лиан, — да войдет богиня Лакшми в этот дом, да осыплет дарами тебя и госпожу.
Длинные тени падали на стены, пахло, как в храме, горящим маслом и воском. Собравшиеся слуги кланялись хозяевам.
— И мы вам желаем всяческой удачи, — ответил Иштван. — Я оставляю дом под вашу опеку, хозяйствуйте в нем разумно. Завтра я еду на юг.
— Надолго ли, сааб?
— На несколько недель.
Когда он прошел в комнату, оказалось, что Маргит сидит там, сгорбясь и закрыв лицо руками. Он бросился к ней, удивленный, смятенный.
— Что случилось? — отвел он ее руки от мокрых щек.
— Ничего, — ее глаза полным блеском сияли из-под слипшихся ресниц. — Ты в первый раз сказал: «В наш дом».
В изумлении он пригнулся к ней, постепенно до него дошло, нахлынуло сочувствие: как немного ей нужно, всего одно-единственное безотчетно сказанное слово, и на этом возводится целое здание будущего. «Она меня любит, — неотступно звучало в нем самообвинение. — Любит».
— Век бы это слышать, до самого последнего дня, — пролепетала она, прижавшись к нему мокрой пылающей щекой.
Сквозь сетки в окнах роились расплывчатые огоньки на стенах соседних вилл, на душу легла томительная печаль, словно креп распростерло над домовинками сельского кладбища в день, когда ставят свечи, поминая умерших.
— Завтра едем, — отогнал он невеселые мысли. Маргит припала к нему, потерлась щекой, довольно мурлыча, как девчонка, у которой нет слов, чтобы выразить радость и благодарность ври виде нежданного подарка.
Они лежали на белом мелком песке всего на расстоянии вытянутой руки друг от друга, в нескольких метрах от их ног взмученные волны угасали на выглаженном, укатанном краю словно бы огромной чаши, оплетенной венком пряно пахнущей зелени. Океан неспешно вздымался, клонился и рушился, выталкивая воду на берег. На горизонте почти неподвижно маячили паруса лавирующих лодок, желтые и красноватые треугольники, опрокинутые вершинами к сероватой глади. Впрочем, трудно было назвать лодками эти несколько кое-как скрепленных с одного конца бревен, с другого конца раскрытых веером, сквозь который свободно сливалась пенящаяся морская вода. Этих лодок с берега не было видно, у края небосвода медленно рыскали туда-сюда темные против солнца треугольники латаных парусов, похожие на сорвавшиеся, воздушные змеи.
Лежа щекой на песке, Иштван не сводил глаз со строгого профиля Маргит, полускрытого распущенными волосами, зелень ее прищуренных глаз переливалась от счастья. Губы слегка раскрылись в свободном дыхании, едва прикрытые небольшие груди лукаво манили из-под мокрого купальника.
Исчезли, невесть куда канули тесные переулки Старого Дели, слепо напирающие толпы, лавина тел, сквозь которую приходилось протискиваться, чтобы пройти, удушающий смрад сточных канав, мочи, щепы, гниющей плодовой кожуры, благовоний, чад горящего жира в жертвенных светильниках и кухонного пальмового масла, который въедался в волосы, которым неистребимо пропитывалась одежда.
Здесь, на просторном пляже, предоставленные самим себе, покинутые для радости, ненужные всему свету, они были одни, отдыхали; не прислушиваясь даже к стону волн, все рушащихся и рушащихся, все волокущих и волокущих гравий и розовые ракушки. Над ними гулял влажный бриз, умерял полуденный зной. Воздух над песчаным простором, по которому не прошлись ничьи стопы, был весь в зеленых мигающих прожилках, а листья гнутых пальм сонно покачивались, с перебором шевеля кожистой бахромой.
— Не спи, — царапнула Маргит кончиками пальцев его бок, облепленный шелковистым рассыпчатым песком.
— А я и не сплю, я думаю, — отозвался он, потягиваясь. — Не забыла, что послезавтра Рождество?
— Дни считаешь? Запоминаешь, сколько прошло?
— Зачем? Как ни считай, все мало будет. А про Рождество знаю потому, что нынче от дирекции гостиницы письмо пришло, просят заранее выбрать меню праздничного обеда.
— Боятся, что Дэниэл что-нибудь переврет, а зря, он толковый парнишка, — похвалила Маргит слугу, которого им назначили вместе с домиком.
— Полное меню приложено, достаточно подчеркнуть.
— А почему без меня? Надо было посоветоваться.
— Это тебе будет сюрприз.
— Уж наверняка заказал какую-нибудь гадость, как тогда в китайском ресторане. Когда шеф-повар растолковал, из чего это приготовлено, у меня к горлу подкатило.
— А ела да нахваливала. Пока не знала, говорила, что вкусно. Я заказал «дары моря».
— А индюшку с каштанами и финиками?
— Она еще гуляет на воле, от нас требуется только заказать шесть порций. Они тут вникли и высчитали: цыпленок — две порции, утка — четыре, индюшка — двенадцать. Кроме нас, только две старушки-англичанки. Удивительная пустота. Я-то думал, будет нашествие.
— По другим женщинам соскучился? Меня тебе уже мало? Она зачерпнула пригоршню белого песка и следила, как он течет сквозь пальцы.
— Не болтай ерунды.
— Я рада, что ты немного отдохнул, одиночество нам было полезно.
— Безлюдье здесь ненадолго, пока Суэц перекрыт, но к Новому году наедет, на пляже будет не протолкаться.
— Ни в ком не нуждаюсь, — буркнула она. — Мне и так хорошо, — она забавлялась тем, что насыпала песчаный курганчик у него на груди. — Люблю море. От него таким покоем веет.
— Насмерть устал за рулем, а все же в первую ночь заснуть не мог, так волны шумели, — тихо сказал он. — Море шумит на все голоса, то манит, то разговоры говорит, то ворчит. Мне даже почудилось, что в темноте оно выползает на берег, растекается по дюнам, затопляет пляж и норовит взять нас в кольцо. В темноте шум моря кажется сильней.
— Ты вскакивал, я слышала, как ты бродил по веранде. Но мне было глаз не открыть.
— Я смотрел, как оно светится, суша была черная, а волны фосфоресцировали, как будто кишели утонувшими звездами. Я трусил, как мальчишка, что прилив нас смоет вместе с домиком.
— А я моря не боюсь, — гордо выпятила она губу. — Люблю, когда оно меня несет.
— Ты слишком далеко заплываешь. Зовешь тебя, зовешь, а ты делаешь вид, что не слышишь.
— Ты же рядом плывешь, — глянула она ему в темные глаза. — И, кажется, так и плыли бы, плыли без конца. И не уговорить себя повернуть назад. И туда плывется легче, а обратно — намного трудней.
— Я видел карту в управлении порта, здесь в бухте прибрежные течения, ты об этом не забывай… Может унести чёрт-те куда.
— Но ты же меня одну не оставишь, — положила она ему ладонь на грудь. — А с тобой мне нигде не страшно.
— Что за дурацкие мысли, — встряхнулся он. — От них добра не жди.
Море зарокотало громче, накат толстыми языками слизывал гладкий прибрежный песок.
— А по ночам тут неспокойно, — продолжила она, поглощенная игрой с чистым, как сахар, песком. — Позавчера за кем-то гнались и кричали, нынче ночью стрельба была.
— Я у Дэниэла спрашивал, он говорит, полиция контрабандистам засады устраивает… Ты только глянь на эти пустые домики, ничуть не удивлюсь, если там прячут золото или опиум. Тут сразу глубина, катером можно к самому берегу подойти. А эти их лодки-плоты любую мель переползут.
— Фантазер ты, — почтительно сказала она. — Целый роман готов придумать. Стоит кому-то пробежать по берегу или ракетой побаловаться. А может, это маневры?
— Они тут насчет перебежчиков балуются, возят беженцев из Пакистана, мне нынче Дэниэл сказал, ты еще спала.
— Бегут… От себя не убежишь. Свобода внутри нас. Надо упорно и смело самому вырываться из ошейника, который на нас силком напялили, — повернулась она к нему, он почувствовал, как ее облепленная песком ладонь уперлась ему в бедро.
— Никто ничего не напяливал, если не считать принуждением место рождения, язык и судьбу, которую должно делить с другими. Остальные долги мы приняли добровольно; и ты хорошо знаешь, что они часть нас самих.
— Примитивные кровные узы, — набычилась она.
— Нет. Я говорю о глубочайшей общности с миром в том виде, как застаешь его, родившись, какой мы обязаны преображать, изменять.
Издалека доносилась дрожащая трель свистульки. У подножия дюны, среди наклонных кокосовых пальм, темнел торс факира, наигрывающего свою песню. Чудилось, что он без головы, настолько его светлый тюрбан сливался по цвету с песком, натекавшим из-под нависших лохм сожженного солнцем дерна.
— Легче менять мир, чем себя, — грустно пробормотала она. — Мир, мир! А что такое мир, если не игра в песочек? Сам видишь, что после таких игр остается. Имел возможность убедиться.
— А ты? Мне-то какую роль предназначаешь? — приподнялся он на локте, заглянул ей в глаза, кончики завернувшихся ресниц у нее обесцветились на солнце.
— Стань, наконец, самим собой, освободись. Пиши, как хочется. Не считайся ни с кем.
— Даже с тобой?
— Даже со мной, — стояла она на своем. — Пиши о своей Венгрии, но только сбрось ошейник, в котором давишься, отделись от своего времени, от его недолговечных схем. Ты не обязан быть служакой, для которого начальство — священный оракул. Думай о том, что твое, собственное, неповторимое. Что ты хочешь сказать людям? Людям, не одним только венграм.
— Мне начальство не оракул, — усмехнулся он. — Слишком часто оно меняется, а то, что я хотел бы сказать венграм, должно взять за сердце каждого, кто мыслит и чувствует ответственность за общую судьбу.
— Время… Твое, наше, мы ему и так подвластны, хочешь, не хочешь. Не позволяй себя месить, путать в сговоры на год, на два. Ты нафарширован чужими словами, ты вскидываешь руки, и они сами складываются в аплодисменты. И это даже не цирк, потому что принуждение не требует от тебя ловкости рук.
— Перестань, — попросил он. — Не мучь ты меня.
— Я? — притворно удивилась она. — Тебя это задевает только потому, что про себя ты со мной согласен. Издали опять донесся птичий писк нищенской свистульки, заглушаемый гулом наката.
— На что он рассчитывает? — присмотрелся Иштван к фигуре, темнеющей среда узловатых, полуобнаженных пальмовых корневищ. С неба, наводненного мерцающим светом, как петушиные хвосты, свисали неподвижные листья.
— Он вроде меня, — задумчиво сказала Маргит. — Надеется привлечь к себе внимание.
— А почему так далеко уселся?
— Не хочет быть навязчивым.
— Думаешь, у него есть виды на нас?
— Нищий, не такой бессовестный, как я, но наверняка нищий. Мы друг дружку издалека распознаем, — чертила она пальцем дуги на песке и бездумно созерцала, как легкий ветерок-поземка сталкивает в канавки песчинку за песчинкой.
Иштван резко повернулся к ней, обнял, прижал к себе.
— Не говори так, лучше ударь, будет не так больно, — дохнул он ей в целуемые губы. — Все, что у меня есть, твое.
— Кроме тебя самого, — отвела она голову.— Я беднее этого нищего, потому что он не знает, что мог бы иметь, а я знаю, в чем мне отказано, что у меня отобрано.
— Я?
— Ты… Это ты меня не хочешь.
Он пустился целовать ее голубоватые веки, гладил губами брови. На плечах оказался жесткий осадок морской соли. Он рвался нежностью подавить, рассеять ее печаль. Но обращался всего лишь к горячему от солнца телу, от лени позволяющему ласкать себя, как прирученный зверь.
— Прекрати, — попросила она, когда он вылущил из-под купальника ее незагоревшие груди и придавил их жадными губами. — Этот индус.
— Он далеко, — уложил ее Иштван в теплое углубление, в белую колыбель.
Она широко раскинула руки, он, как распятый на ее теле, налег сверху, сжал ее пальцы до боли, доносилась далекая мелодия, птичий грай и глубокий неторопливый стон моря, завершаемый мокрым шорохом смываемого песка, шипением всасывающейся пены.
Они отдыхали, лежа рядком, отяжелевшие, сонные, распластанные светом невидимого во мгле солнца. Их ладони соприкасались, так верилось, что они слиты, соединены милыми телами, и эта вера ходила в крови глубокой покойной радостью.
— В воду пойдешь? — лениво потянулась она.
— Обязательно, — он вскочил, крепко схватил ее за руки, поднял с песка.
Держась за руки, они пустились бегом по утрамбованной, вылизанной дочиста полосе прибоя. Серебристо-голубой океан сиял так, что глазам было больно. Океан зазывно откатился и внезапно подбросил их на высокой волне, та оттолкнула дно в глубину, нарастая, омыла прохладой разогретые тела и передала их следующей. Берег незаметно отступал, словно бы и не по их воле, домики присели на сваях, как на лапках, готовые пуститься в бег, пальмы сошли со своих мест. Казалось, Маргит и Иштван никуда не движутся, подкидываемые одними и теми же водяными холмами, а в неспешное странствие пустился берег, избавленный от их присутствия и пытливого догляда. Иштван почуял легкий напор течения.
Вокруг слышались как бы подначивающая овация мокрых ладоней и алчное причмокивание волн. В нем проснулась осторожность. Зеленая шапочка Маргит высоко подпрыгивала и проваливалась в глубокие овраги. Она плыла спокойно и смело, опередив его на несколько ярдов. Оборачивалась, морщилась, крутая соль щипала глаза. Он понимал, что Маргит увлекает его за собой, искушает, играет с опасностью.
Донеслось басовитое стенание буйка, его било волнами, он то погружался, то выпрыгивал на поверхность со стоном облегчения.
— Маргит! — крикнул Иштван. — Хватит… Пошли назад. Голос увяз в липком шелесте колышущихся вод. Сомнительно было, слышала она его или нет.
Он подплыл к буйку, схватился за шершавое от коросты ржавчины кольцо, волна тащила, силилась оторвать, выкрутить из рук опору. Надо было следить, чтобы не проехаться боком по железу, обросшему острыми ракушками.
— Маргит! — рассердясь не на шутку, крикнул он, она расслышала, изменила положение тела, зависла над бездной, подняла руку в знак, что слышит, и рука сверкнула, как лепесток фольги. Он с облегчением увидел, что она поворачивает обратно.
Пофыркивая, смешно морща нос, она с отвращением уцепилась за косо болтающийся буек, течение дергало их, тела бились друг о друга.
— Накупался?
— Должен же кто-то из нас перестать сходить с ума, — сердито сказал он, поймав облупленный жестяной конус.
— Боягуз, — по-детски восторжествовала она. — А я бы еще плыла и плыла… Вода сама держит, укачивает, как в люльке, — шлепнула она ладонью по набегающей глади волны.
— Зато я помню, сколько нам до берега, — все еще боролся он с буйком, а тот, словно чудесным образом оживший, то так, то сяк примерялся сбросить пловца, как норовистый конь седока.
Посвежевший бриз хлестал по лопаткам, сдувая с них песчинки. Пальмы стали кланяться одна другой, размахивая грузными крыльями, словно играя в полет.
Слыша, как за спиной хрупает плотный мокрый песок под быстрыми шагами Маргит, Иштван сердито покусывал губу: «Совсем с ума сошла, мне же ее не вытащить». Ознобцем пробежало сожаление, ведь могли же вместе… «И она, и я. Остался бы там с ней. И почему-то, когда вода теплым языком лижет ноги, такой финал представить себе легче, чем совместное отплытие в Австралию».
— Ой, как далеко до гостиницы, — донесся удивленный возглас Маргит. — Здорово нас отнесло... Куда ты так разогнался? Мог бы вести, себя с дамой повнимательней.
— Сама виновата. А я голодный, — еще ускорил он шаги, завидя, как взялась опережать его тень Маргит.
— А я счастлива, — размашисто зашагала она рядом с ним, печатая глубокие следы, которые море тут же стирало, утаптывало, словно напоминая: существует только миг, радуйтесь, покуда он ваш.
И было радостно, до сосущей боли радостно, что они вместе, только сам-друг, идут по узкой полосе, которую то море кроет переливчатым серебром, то солнце — зеркальными бликами. Одни, как в первый день творения. Целую вечность брести бы так под непонятный говор волн и собственный отчего-то певучий топот. Он смотрел на поблескивавших крабиков с горошину величиной, стоит протянуть к ним руку, они поджимают лапки и позволяют сбегающей воде унести их прочь, укрыть в замутненной глубине. Он упрямо нагибался, пытаясь подхватить хоть одного, но, даже прихлопнутые ладонью, они в один миг закапывались в песок, а дружественная вода затирала след.
Тогда он взялся подбирать плоские ракушки, похожие на розовые лепестки окаменевших цветов.
— Для Михая? — подала она ему резиновую шапочку.
Он наполнил ее, как шуршащий кошелек, кусочками обызвесткованных губок, обломками коралловых веточек, отшлифованными камешками с мраморным узором, их цвета угасали, стоило им высохнуть, так что приходилось их смачивать, убеждаясь, что подобрал их не случайно, а море внезапным набегом смахивало добычу с наклоненной ладони.
«Кому собираю? — тяжелым осадком набухала мысль о расплате за этот счастливый час. — Нет, не для Михая». Он безотчетно вел сбор для мальчиков, а вернее сказать, вместо них их глазами искал сокровища, раз уж они не с ним, не бредут по зеркальной воде, полной переливчатых огней. Бессмысленный рефлекс. Не слать же им этот мусор. С шипеньем набегала волна, шаркала по мелководью, он отвернулся и прямо в нее, уже размазанную в бегстве назад, набравшуюся драной косматой тины, вытряхнул всю свою добычу, дождался услужливого повторного прибега и сполоснул шапочку, мгновенно засиявшую бирюзой.
— Зачем ты это сделал? — сказала она с искренним сожалением.
Он посмотрел на овал ее лица, очерченный медью слипшихся волос, в глаза, там сияла вся светлая зелень моря, ему стало бесконечно грустно, словно он обманул, а она со всещедрым доверием согласилась на это. И поцеловал ее, чтобы утешить, как целуют ребенка, шепча: «Спи спокойно».
Перед ними блестела широкая дорога на грани воды и белого пляжа, отполированная пластающимся прибоем. Издалека приметили они на ней что-то черное, похожее на корягу, явно выброшенное океаном, словно в стремлении избавиться ото всего, что может осквернить его глубины. Бурый валик высохших водорослей и сопревших щепок с пятнами смолы остро пах. Две вороны долбили клювами огромную, как таз, медузу, выдирая клочья помутневшего желе.
— Ты глянь, — приостановилась она и вытянула руку.
Полузарытый в плотном песке, лежал почерневший, обожженный солнцем утопленник. Волосы, брови и ресницы поросли ржавыми крупинками соли, глаза запали, словно солнце докучало ему, юркая вода омывала тело, прибрасывая сверху сеточку нитеподобных водорослей. Низко-низко над утопленником висело несколько мух, монотонно жужжали вибрирующие слюдяные крылышки, но на тело мухи не садились. Их отпугивала взлетающая пена прибоя.
— Не тронь, — схватила Иштвана за руку Маргит. — Вода его не унесет. Надо сказать в гостинице.
— Похож на обломок прелого бревна. Никакого отвращения не вызывает, — глянул он на боязливо сторонящуюся Маргит. — У него нет ноги. Совсем как модная скульптура.
— Перестань.
— Сколько дней несли его волны? И он уже не пугает, он соединяется с землей, по которой мы ходим. Удивительно быстро перестал иметь что-то общее с человеческим родом.
Сквозь порывы бриза, словно похоронный звон, доносились удары в гонг, гостиница призывала на ленч.
Она пустилась прочь быстрым шагом, словно в бегство, а полузанесенное тело не отпускало, даже почудилось, что труп изменил положение, что утопленник силится встать, пойти следом, но слежавшийся морской песок уже наполовину засосал его, обездвижил и не отпускает.
— Никогда не узнаем, что с ним случилось. Не могу думать о нем, как о распадающейся материи, зудит напоминание, что им следует заняться, мертвых надо хоронить, — вполголоса сказала она.
— Сжигать, — исправил он. — Последнюю неделю не штормило. Он либо утонул, либо умер на судне и его выбросили за борт.
— Но когда бросают за борт, сначала заворачивают в саван и привязывают камень.
— Простыню надо еще иметь, — пожал он плечами. — А он голый, даже набедренной повязки нет.
На песке опять стеклилась огромная расклеванная медуза, дальше лежало еще несколько, больше десятка, целое кладбище куполообразных непрочных отливок, распускаемых солнцем в смердящую клейкую жижу. Они свернули прямиком через пышущий жаром пляж, увязая по щиколотки в белом песке, как в пепле только что погасшего костра. Вид моря, засыпанной битым зеркалом бухты, преобразился. Как в полусне, они брели чуть вбок от павильона, где на тенистой веранде гостиничная прислуга накрыла столы. Под пробивавшимся туда солнечным лучом, как раскаленные добела, светились затейливо свернутые салфетки. Теперь Иштван и Маргит шли на звук нехитрой мелодии, которую наигрывал устроившийся под пальмами индиец. Мимо него прошли женщины в выцветших сари, на головах у них были плоские корзины, женщины почтительно присели и, звеня серебряными браслетами, засеменили дальше к морю.
Когда Маргит и Иштван подошли к своему домику, навстречу выбежал худенький слуга-подросток, заулыбался, подал купальные халаты.
Маргит первой пошла в душ, нагретая на солнце вода растворяла соль, от которой слиплись ресницы.
— Иди скорей, по-моему, вода вот-вот кончится, — позвала она. — Хоть попользуйся.
Когда он, надев полотняные брюки и светлую рубашку, вышел на веранду, Маргит разговаривала с Дэниэлом. Простое зеленое платьице с белым кантом придавало ей совсем девический вид, схваченные белой ленточкой рыжие волосы падали на правое плечо, кожа розовела от загара.
— Кто людей тайком возит, из-за одного покойника возвращаться к берегу не станут, тем более, что он чужак, — с непонятным удовольствием объяснял Дэниэл. — Разденут, чтобы никто не опознал, и бросают в море.
— Надо заняться телом, кто это сделает? — повел рукой Иштван в сторону лучащегося переливчатым серебром лукоморья.
— Из гостиницы позвонят, придет полицейский и прикажет деревенским старейшинам, чтобы сожгли. Сам к покойнику не притронется, ведь неизвестно, отчего он умер, а вдруг от чумы, а полицейский поднахватался, понимает, что такое бактерии, — оскалил белые зубы Дэниэл в угодливой улыбке.
Жар от раскаленного песка обжигал сквозь сандалии, дочерна припекал лодыжки Маргит. На подходе к центральному павильону Иштван обернулся и увидел, что Дэниэл развешивает на перильцах веранды выполоснутые купальные принадлежности. Воздух дрожал, мелодия флейт сплеталась с верещанием песчаных кузнечиков, зудением вьющихся мух и шелестом листьев в пальмовой роще в сочную симфонию отпускного отдыха. Когда они вошли под вожделенную тень гостиничной веранды, ему почудилось, что это сладчайший, как медовые соты, разгар лета, а ветерок как раз играл листком настенного календаря с датой 23 декабря.
— Не сочтите за дерзость, но вы крайне легкомысленны, — пригнулся к ним затянутый в белейшее накрахмаленное полотно метрдотель. Я наблюдал за вами в бинокль. Вы слишком далеко заплываете.
— Вы про акул? — беззаботно отмахнулся Иштван. — Мы каждый день читаем ваш плакат «Берегитесь акул!». Ну, и что? Ведь мы сюда приехали побарахтаться в море.
Нет, я не про акул, еще не было случая, чтобы акула напала на белого человека, — не отступался хлопотун-метрдотель. — Трудно вернуться. Течение сносит.
— Увидим, что далеко до берега, доплывем до рыбацких лодок, рыбаки нас подберут.
— К сожалению, это не так, — покачал головой метрдотель, давая официантам знак, что пора подавать на стол. — Если у моря отобрать добычу, оно посягнет на кого-то из семьи спасителя. А когда тонет человек, улов сразу же делается богаче, море неизменно благодарит. И рыбаки не станут вас выручать, они хотят жить в согласии со стихией, которая приносит им доход. Они в это верят. И хотят, чтобы море было милостиво к ним.
— Все не так, как нам представляется, — вздохнула Маргит, но тут, же отвлеклась, глядя на подставленную тарелку и налитое из банок пиво, от которого туманились высокие стаканы. — Может быть, и тот садху, что играет на тыквенной свистульке, вовсе не нищий.
— Позволю себе заметить, что подать ему милостыню было бы с вашей стороны своего рода бестактностью, — взволновался метрдотель.
— Было желание, но я был в одних плавках.
— Благодарите судьбу. Это очень богатый бабу, ему принадлежит и наш отель, и множество рыбацких лодок, у него склады копры и много домов в порту.
— И он просиживает себе у моря и играет на свистульке, как последний нищий, собирающий медяки?
— Он молится, он почитает море. Он считает его божеством, — сгустился в объяснения метрдотель, словно перед ним дети, ничего не понимающие в делах взрослых людей.
Когда метрдотель отошел, Маргит обменялась поклонами с двумя пожилыми англичанками, сидевшими в другом углу веранды, и спросила, нравится ли им здесь. Окинув безразличным взглядом бескрайний голубой простор, те ответили, что, как все прочее в буклетах, здешний курорт явно перехвален. Да, конечно, погода не оставляет желать лучшего, но безлюдье тяготит, и сразу после праздников они улетают в Коломбо.
— Чего ради ты к ним пристала? — напустился Иштван на эти дружественные поползновения. — Потом от них не отвяжешься. Ешь.
— Несчастненькие они какие-то.
— Ничего себе несчастненькие, у них счет в банке, разъезжают, делают, что хотят.
— Слишком поздно, все пришло слишком поздно: богатство, возможность повидать мир, даже яства на столе. У них уже нелады с пищеварением, я слышала, как они просили рисовый отвар. Но все еще надеются сыскать щелочку, удрать из своего возраста, их мучит старость, они не хотят ей покоряться. Ужасное зрелище.
— Да они просто жалки в этих девчачьих платьицах, губы размалеваны, жемчуг на индюшачьих шеях. Так и бегают глазами за каждым индусом. Неужели не видят себя в зеркале?
Они направились к своему голубенькому домику.
— Как они ужасно обездолены, — убежденно сказала Маргит. — Они потеряли веру в любовь, даже если когда-то и любили. Они теперь верят только в деньги.
— С души воротит, — с презрением пнул он пустой кокосовый орех, тот покатился прочь, похожий на череп обезьяны. — Они платят за любовь.
Легко ступая по утоптанной тропинке, припорошенной язычками искрящегося песка, Маргит помолчала, потом укоризненно качнула головой и тихо-тихо, словно самой себе, сказала:
— Каждому так или иначе приходится платить за любовь… Мне тоже.
Он резко обернулся, взял ее за плечи, заглянул в глубину светлых глаз, где искрились блики погожего дня.
— Неужто тебе со мной настолько плохо?
— Нет. Ты же прекрасно знаешь, — вдумчиво ответила она. — Я всем сердцем хочу только одного: чтобы у нас под ногами был уже австралийский берег, чтобы эта погоня за двумя зайцами наконец кончилась.
Они остановились на самом солнцепеке, теплый ветер трепал юбку Маргит, колыхались пригнувшиеся перистые пальмы. Он чуял биение ее крови, запах кожи и неспешный, ненавистный своей невозмутимостью шум и рокот океана.
— Маргит, но ты, же умница.
Она скорбно глянула в его темные глаза, такие честные и беззащитные, на густые брови, обожженный солнцем лоб, на волосы, которыми играл ветер.
— Умница? — призадумалась она. — Неужели, по-твоему, это значит, что я ничего не переживаю? Если кто-то тонет, он зовет на помощь, барахтается, даже когда уходит под воду, видно, как его руки хватают воздух. Знаю, ты бросился бы на помощь, Иштван. К любому, кто бы он ни был. А вот меня ты не замечаешь… Ем, пью, загораю на пляже, сплю с тобой, но я же тону. Да пойми же ты, Иштван, я тону!
Он молчал. Потупил взгляд, их слившиеся тени смотрелись одним пятном у самых ног на белом песке.
— Я понимаю.
— Нет. Уж от этого-то избавь меня, пожалуйста. Если бы ты понимал, то избавил бы меня от сомнений. Ведь это я тебя сюда затащила, на самый кончик Индии. Затащить дальше сил у меня нет. Едем в Коломбо. Остался один шаг. Решись.
Он посмотрел на нее с бесконечной нежностью.
— Так вот почему ты льнула к тем англичанкам, они летят в Коломбо, — ласково провел он ладонями по ее плечам и тихо сказал: — Не мучь ты себя, я еду с тобой.
Вокруг сияло солнце, но в ее зрачках затаилась грусть.
— Не смей так говорить. Ты же понимаешь, что это неправда. Ведь я плачу за тебя собой. Ты твердишь: «Ты добрая, ты умная, ты любишь меня», а потом твои слова обращаются против меня же. Ты надеешься, что я откажусь от тебя сама, потому что у тебя смелости не хватает. Из-за твоих выдуманных резонов, за которыми я знаю что кроется: Илона, мальчики… Сию минуту я их заслоняю, потому что я поблизости.
— Да пойми же ты…
— Я понимаю больше, чем ты думаешь, — стряхнула она с плеч его ладони. — Как раз поэтому мне так тяжело.
— Но я же с тобой, — крикнул он, бессильно сжимая кулаки.
— Ты полагаешь, для приговоренного отсрочка казни — такое уж большое счастье? — вполголоса сказала она, отвернувшись к морю, которое неутомимо накатывалось на белые пляжи.
Он привлек ее, сопротивляющуюся, одеревеневшую, стал целовать в висок, она постепенно поддавалась, наконец, оттаяла, сгорбилась и позволила вести себя дальше. Он чувствовал, что она вся дрожит, губы у нее были горячие и сухие. «Солнце, — подумал он. — Мы слишком долго лежали на солнце». Ему показалось, что у Маргит поднялась температура.
Примолкшие, помирившиеся, плечом к плечу шли они к своему голубенькому обиталищу. Через открытые двери оттуда доносился медленный стук пишущей машинки. Они приостановились, заговорщически улыбнулись. Сосредоточенный, увлеченный, потряхивая головой, печатал на машинке двумя пальцами их слуга. Сквозняк слегка раскачивал белый гриб подвязанной москитной сетки. Однако Дэниэл был настороже, вовремя оглянулся и испуганно отскочил от машинки.
— Очень прошу, извините меня, — сжался он в комочек, как нашкодившая собака, ждущая порки.
— Что пишешь? — заглянул через его плечо Иштван, но подросток мигом выхватил из машинки листок с текстом.
— Ничего. Честное слово, ничего такого.
— Покажи-ка.
Это оказалось что-то вроде песни, писано было по-английски, неуклюже, но свежо и с чувством. О Вифлеемской звезде, которая отражается в глазу вола и серебрит гривку осла, их теплое дыхание смешивается, грея голенькие беспомощные ножки младенца. Животные сочувствуют ему, потому что знают мир, эти каменистые дороги, долгие скитания, пыль, жару, удары, сыплющиеся на спину, свистящий бич и непосильный груз, они провидят конец пути, когда запекшихся губ не освежит даже губка с иссопом. Пара животных жалеет новорожденного, который вознамерится завоевать мир любовью.
— Хорошо, а что дальше? — спросил никак не ожидавший этого Иштван.
— Дальше поздравление. С веселым Рождеством, — конфузливо сказал Дэниэл. — Я собирался положить на стол вместе с подарком для мемсааб. Я хотел сделать сюрприз.
Он вынул из-за пазухи длинную нитку мелких посверкивающих перламутром ракушек, старательно подобранных и отшлифованных. Опустил нитку на протянутую ладонь Маргит. Ожерелье еще хранило тепло его тела.
— Кто тебя научил этой песне?
— Никто, сааб, это я сам сочинил. Извините, что трогал машинку, я думал, так будет шикарней.
В его кротких глазах светилось сознание провинности, длинные темные пальцы умоляюще сплелись.
— Я хотел приготовить подарок заранее, потому что вы ведь мне тоже что-нибудь подарите, — объяснил он с непосредственностью ребенка.
Тереи стало стыдно, он о подарке даже не подумал.
— А чего бы тебе хотелось? Подарка или денег, за которые можно купить, что захочется?
Дэниэл вскинул красивую голову, вид у него стал озадаченный. Маргит тряхнула горстью, полной нанизанных на нитку ракушек, они зашуршали, чуть брякнули. За окном шумело море, белые барашки на волнах катились к берегу, разбивались на скрытом от взора пляже.
Тревожно расплывались на ветру очертания дюн. Время от времени в комнате слышался шорох пальмовых листьев, резкий звук, будто рвут тонкую клеенку.
— Конечно, Дэниэлу хочется и того, и другого, — избавила мальчика от затруднения Маргит. — Подари ему галстук, тот, цвета манго. И деньги, о которых говорил.
— А вы пойдете в церковь? В полночь будет рождественская служба. Придет много рыбаков. И будет вертеп, там все фигурки ходячие, мальчики целый год трудились.
— Сходим, хорошо? — попросила Маргит. — Все равно заняться нечем… А тебе уже поперек горла это одиночество вдвоем.
— Там видно будет, — словно обложенный зверь, защищаясь, подобрался Иштван. «Ведь совсем из головы вон. Неужели это робкое приглашение от Того, кого теснил из помысла, гнал прочь с солнечного пляжа, приговаривая к заключению в часовне, как обременительный багаж оставляют в камере хранения?» — А где это? — враждебно спросил он.
— Недалеко, за деревней, в пальмовой роще. И священник из Европы, настоящий монах, с бородой.
— Из какой страны?
Длинные ресницы Дэниэла беспомощно затрепетали, он развел руками.
— Не знаю. Из белых людей. Маргит примирительно сказала:
— Вот сходим и сами увидим.
За окном появились фигуры с плоскими корзинами на головах, окликнули гортанными голосами. Дэниэл с довольной улыбкой, от которой у него на щеках появились хорошенькие ямочки, ответил им что-то по-своему и объявил:
— Морскую звезду принесли. Я заказал для сааба у рыбаков морскую звезду, велел отобрать покрупней, я умею их засушивать так, чтобы сохранился цвет. Сааб укрепит ее на радиаторе, так все англичане делают, когда уезжают отсюда.
С веранды, перегнувшись через перильца, можно было заглянуть в корзины. Прикрытые водорослями, там перебирали конечностями связанные лыком полуметровые крабы, раздувались, как живые кошели, желтоватые осьминоги, клубились их щупальцы, полуживотные, полурастительные, похожие на листья агавы. Иногда из-под зелени поблескивал выкаченный, лишенный век, вызывающий омерзение глаз.
— Они просят, пусть сааб купит лангуст, У нас на кухне их можно приготовить. Только что пойманных, живых.
Дэниэл осторожно брал лангуст в руки, поднимал, показывал, как они дергают бронированными хвостами.
— Это недорого, сааб, очень вкусное блюдо.
Женщины стояли, не шевелясь, они не могли даже глаз приподнять. Доверялись посреднику. Солнечный свет падал на плоские корзины, капли воды вспыхивали радужными искрами на чешуе рыб и панцирях крабов, посверкивая, падали женщинам на обнаженные груди, высосанные пустые мешочки, висящие из-под кое-как накинутых сари.
— Надеюсь, не заставишь меня есть эту гадость, — отшатнулась Маргит. — Особенно после того, что мы видели на берегу.
Вскинув головы, они посмотрели туда, на широкие пляжи. Из-за дюн поднималась струя дыма, там сжигали останки утопленника.
Какой-то высокий мужчина в белом стоял, охраняя невидимый костер.
Плыла жалобная песенка свистульки.
— Садху просит прощения у моря, — тягуче сказал Дэниэл и как ни в чем не бывало пустился копаться в водорослях, выискивая лангуст и собирая их в пучок за длинные усы.
В тишине слышался шелест панцирей, гневный шорох хвостов. Море шумело не так мощно, словно отдалилось от берега.
Нежно пожимая ладони Маргит, он пробормотал.
— Желаю тебе встретить будущее Рождество дома в Австралии.
— Пожелай мне оказаться там гораздо раньше, — поспешно поправила она. — И вместе с тобой… Повтори, ну, повтори, прошу тебя, потому что это очень важно.
В белом платье с глубоким вырезом, с ожерельем из угловатых бирюзинок в тон цвету глаз, она показалась ему неотразимо прекрасной, отливающие медью на живом трепетном свету свеч волосы чуть затеняли лоб. С плеч свисал легкий, прохваченный золотыми нитями шарф.
— Мечтаю об этом, ты же понимаешь, — пробормотал он, не отрывая взгляда от ее холодных глаз, сейчас лучащихся искорками радости.
— Все равно повтори, — не отступилась она, клонясь к нему, словно влекомая неотвратимой силой.
— Вместе с тобой. Вместе с тобой.
На серебряном подносе стояла тарелка с остатками скорлупы одной и красным панцирем другой лангусты, от ее длинных усов на белую скатерть ложилась подвижная тень, тщательно подогнутые кораллоподобные лапки уходили под листики салатной капусты. Пласт индюшачьей грудки и сладко-жгучую начинку с мелко нарубленным ананасом, пахнущую толченым мускателем, они съели, запивая охлажденным вином.
По дальнему краю подернутого мерцающей фосфоресценцией моря скользил ряд золотых точек, южным курсом шло пассажирское судно. Шло туда, куда она стремилась душой. Они молча провожали его глазами, пока огни не растаяли в темноте.
— Все отдал бы, чтобы ты была счастлива.
— Значит, буду. Ты хорошо понимаешь, что это зависит от тебя.
Под крыльями пальмы развеселившиеся англичанки подняли рюмки и, на время забыв о предупредительно склонившихся над ними с холодной готовностью индийцах в белых смокингах, наперебой воскликнули, обращаясь к Маргит:
— Merry Christmas![26]
Маргит и Иштван приподняли рюмки. В темноте, за окнами, выходящими на бухту, светло и дробно зазвенел малый церковный колокол. И словно по его велению, на ступенях, ведущих на террасу, появился Дэниэл. Маргит одобрительно кивнула, увидя, что он при новом галстуке, подаренном Иштваном.
— Тебе и впрямь охота? — в последний раз уперся Иштван. — По-моему, гораздо приятней пройтись по пляжу куда глаза глядят.
— Ни в коем случае, — с отвращением передернула она плечами. — Посмотрим, что за часовня, как они там молятся.
Они спустились с сияющей гостиничной веранды, а ночь словно стала светлее, песок светился, от дюн веяло теплом. Над пучками сухой травы вились светлячки. Малый колокол все звенел за пальмовой рощей, поторапливал.
— Я предупредил священника, что вы придете, — похвастал Дэниэл. — Он очень обрадовался. Пожалуйста, вот сюда, не споткнитесь. Осторожнее, тропинка петляет.
В просветах между клонящимися стволами кокосовых пальм густо роились звезды, крупные, беспокойно лучащиеся, и мелкие, едва различимые во мраке.
А вот и прихожане, женщины и дети, их силуэты бесшумно плыли среди деревьев, только висящий на запястье очень темной руки фонарик освещает цветное пятно праздничного сари. Огоньков все больше, они сходятся, соединяются с мирным заревом, льющимся из открытых дверей часовни.
— Даже не верилось, что придете, — раздался дружелюбный голос, от стены отделилась высокая фигура. Иштван почувствовал теплое шершавое рукопожатие, это была рука труженика, привычная к топорищу и черенку лопаты. — Сюда из приезжих мало кто заглядывает, они предпочитают пляж.
Стоя у калитки церковного дворика, на теплом свету от мигающих свеч они разглядели пышную седую бороду, настойчивый взгляд из-под кустистых бровей. Монах был в полотняном облачении оранжевого цвета, по такому цвету одежды отличают буддийских бонз, обут в сандалии на босу ногу.
— Вы из Англии?
— Нет. Мадам — австралийка, а я из Венгрии.
Монах ухватился за руку Иштвана, словно боясь, что тот вырвется и убежит.
— Боже мой, вот так подарок, — захлебнулся он от восторга и вдруг торопливо заговорил по-венгерски — Я тоже венгр, я из Колошвара. Салезианец. Здесь безвыездно с тысяча девятьсот двенадцатого года.
— Тогда венгры еще не были свободны.
— Венгры всегда были и будут свободны. Только высшая власть в государстве… Вы эмигрант?
— Нет. Я из Будапешта.
Монах жадно заглянул в лицо Иштвану.
— И можете туда вернуться?
— А вы разве не можете, святой отец?
— Как повелят отцы-настоятели. А они привыкли, что я здесь, и я сам смирился с этим. Вот уж не думал, не гадал, что Господь пошлет мне такую радость на Рождество. Могу поговорить на родном языке. Я здесь нескольких мальчиков учил, они запоминают слова, как магнитофонная лента, но ведь они не венгры. Все равно что попугая учить.
— Мы вас не слишком задерживаем?
— Нет. Сейчас служит отец Томас Мария де Рибейра, он индус из Гоа. Моя очередь позже, когда вернутся с моря рыбаки.
— На каком языке говорите? — подошла поближе Маргит, о которой они почти забыли. — Вы венгр?
— Да.
— То-то ты обрадовался.
— Не ревнуй. А у вас есть связь с нашим посольством?
— Нет. Давным-давно прислали письмо, предложили зарегистрироваться, да я так и не собрался, а письмо куда-то задевал.
— А паспорт?
— Меня здесь все знают. Документов никто не спрашивает. Выезжать отсюда никуда не собираюсь. А в последний путь паспорт не потребуется, Господи, какое счастье — говорить по-венгерски. Вы супруги?
— Нет.
— Но поскольку вы сюда пришли, вы, надеюсь, католик? — встревожился священник, забрал в кулак бороду.
— Да.
— Может быть, хотите отобедать?
— Мы только что из-за стола. Ни в коем случае нельзя. Как-нибудь в другой раз.
Некоторое время царило молчание, монах словно устыдился собственной назойливости.
— Простите, пожалуйста. Уж так захотелось выслушать исповедь на родном языке. Здесь, в Индии, благословить земляка — это же просто счастье. Истинно знамение божье, ни с того ни с сего так не бывает. Маргит, опершись о калитку, осматривала, что там внутри храма. Теплый блик падал на ее порозовевшие щеки, играл на волосах. Из церкви плыли певучие голоса, подхватывающие литанию, и пряный запах жаркой толпы.
Задержавшиеся женщины, понимая, что опоздали, извинялись, низко кланялись, касаясь лбом вытоптанного порожка, целовали кончики пальцев, которыми прикасались к полу. Набрасывали на головы кружевные накидки и, скользнув по Маргит косым взглядом, как смотрят на неблаговоспитанную особу, проходили в часовню.
— Значит, вы, может быть, вскоре увидите наш Будапешт? Иштван уклонился от прямого ответа.
— Святой отец, вы разве не знаете о ноябрьских событиях, о Кадаре?
— А кто это?
— Ни о восстании не знаете, ни о боях в Будапеште?
— Нет. У меня нет радио. Газет не читаю. Расскажите, расскажите, что там случилось?
С чего тут начать, как в двух словах расскажешь? Иштвана охватило внезапное нежелание пускаться в объяснения. Пришлось бы начать с… Да всю историю последних сорока лет выложить…
— Да уж все затихло, — горько сказал он.
— Слава богу. А то я уж было разволновался. Знаете, лучше не читать газет, нынешние журналисты придумывают такие страхолюдные заголовки — ну, никак завтра же грянет война. А на деле — ничего такого страшного. Ровным счетом, ничего. Хранит Господь.
В глубине часовни залился колокольчик. Старик отвернулся, грузно опустился на колени. Жестом пожурил, прервал разговор, призвал сосредоточиться.
Через головы коленопреклоненной толпы Иштван увидел в темных пальцах священника огнистое золото чаши и хрупкий белый кружок.
Женщины подползали к священнику на коленях, резко вставали, принимали причастие, припадали лбом к полу и на миг замирали, сжавшись в комочек и стараясь не дышать. За ними теснилась к алтарю толпа одетых в белое мужских фигур. Мужчины шаркали босыми ногами, в шагу у них болтались узлы подвязанных дхоти, свободные юбки закрывали колени.
«Отдают ли они себе отчет в том, что тут совершается? Постигают ли таинство? Я верую. Я постигаю, но не пью из этого родника, — ошеломило Иштвана отлучение от общины, предъявление обвинения в суде, где он сам был и прокурором, и судьей. — Пока я вместе с Маргит, мне не будет пощады. Господь не снизойдет к рабу своему, не скажет слова, возвещающего вечное спасение». Он прикрыл лицо ладонью, чтобы скрыть гримасу гнева и жгучей обиды на самого себя. «Ведь понимал и понимаю все это, по крайней мере, обязан понимать, если чувствую себя настолько выше единоверцев из керальской деревушки, скопища рыбаков, сборщиков копры и кокосового волокна, крестьянок, вязнущих по рисовым делянкам, девочек-подростков, задавленных возней с младшими братцами-сестричками. Любой, любая из них могут здесь с верой причаститься, лишь я не могу до тех пор, пока…» Это он сам, своею волей покинувший их, теперь приговаривает себя к отлучению, под видом обретения свободы совершена еще одна измена.
Маргит скользнула к нему, тихонько подхватила под руку, прикосновение чувствовалось сквозь тонкую одежду, усиливало муку.
— Ой, как красиво, — прошептала она, щекоча ему шею прической.
«До нее не доходит? Алтарь и молящаяся толпа видятся ей всего-навсего как многоцветное яркое зрелище. И я даже не возьмусь хоть что-то объяснить ей, потому что вынужден буду свидетельствовать против самого себя. Он существует, с этим мы готовы даже согласиться, однако Он должен служить нам, как трость, чтобы можно было опереться, а потом отставить в угол, освобождая себе руки, чтобы облапить мир. Его посещают в церкви, как в музее. Любуемся статуями и витражами, порожденными восторгом смиренного поклонения». Вспыхнули живым воспоминанием картины экскурсий, как их водят по храмам, головы задраны, чтобы обозреть фреску на своде, скользит мимо ушей гладкая декламация экскурсовода, он расхваливает балетные позы барочных святых или реализм жестокой судороги темной фигуры в миг кончины.
Он привлек Маргит, словно устрашился, что оттолкнет. Она глянула на него с доброй и нежной доверчивостью.
— Вы сюда надолго? — перешел миссионер на английский язык. Свет из открытых дверей часовни желтизной расплывался по истрепанному подолу его облачения и голым ногам в стоптанных сандалиях.
— Недели на две… С удовольствием зайдем навестить вас, святой отец, — протянула Маргит руку монаху. — Здесь такое умиротворение. Иштвану тоже приятно будет поговорить на родном языке.
— Вы придете? — впрямую обратился монах к Иштвану, чуя неладное за его молчанием.
— Нет, — негромко сказал Иштван и, не обращая внимания на Маргит, отвернулся и устремился в глубокий мрак рощи, где, перешептываясь и чуть позвякивая браслетами, исчезали удлиненные фигуры керальских рыбачек, медленно таяли теплые огоньки покачивающихся фонариков.
— Что с тобой? Что случилось? — в голосе Маргит звучала тревога.
— Зачем ты меня сюда завела? — вскипел он неправедным гневом. — Я ведь так и знал.
— Думала, доставлю тебе удовольствие. Что он такого сказал? Чего от тебя хотел?
— Да ничего… Сам себе жизнь затрудняю, — взял он ее за руку, поднес к губам. — Прости.
— Но из-за чего вы рассорились?
Он приостановился и обернулся так резко, что она чуть не наткнулась на него.
— Ты действительно хочешь дознаться? Тон голоса предостерегал.
— Если что-то неприятное, — заколебалась она, — то, может быть, не нынче… Но я с тобой, можешь и на меня взвалить груз, не надорвусь.
— Когда-нибудь этот разговор все равно состоится, — понизил он голос, следом в нескольких шагах шел слуга, Дэниэл знал эти тропинки и поэтому выключил фонарик, лишь временами забавы ради нажимал на кнопку, резкие снопы света выхватывали из тьмы, устремленные к небу шершавые стволы пальм, островки жухлой травы и покрытые пылью, почти черные ветки кустарника.
— Хлопнуть дверью — это всегда, пожалуйста, — в ее голосе прозвучала усталость и тягучая грусть, — но не требуй этого от меня, положимся на судьбу, как индусы.
— О чем ты говоришь?
— Если бы я умерла…
Он сжал ее плечо, отчаянно тряхнул.
— Не смей даже думать об этом!
Он покрыл поцелуями ее лоб и глаза, придавил губами веки, примял брови, щеки у нее были горячи и солоноваты, губы, несмотря на помаду, запекшиеся.
— Жизнь моя, — прошептал он, баюкая, прижал к себе.
— А Илона? — точно так же, шепотом, ответила она. — Иштван, хоть самому себе-то не лги. Мы столько раз говорили о будущем так, словно ее нет, словно она умерла. Так наберись духу, представь себе, что я уйду, освобожу тебя.
— Не хочу. Не могу.
Маргит дрожала, словно охваченная ознобом, с моря тянуло солоноватым ветерком, запахами гниющей тины и мокрого песка, доносился враждебный рокот разбивающихся волн.
Она прижала его ладонь к губам и щеке, на которой он почувствовал слезы.
— Тропинка здесь, сааб, — белый сноп света плеснул в промежуток между топорщащимися жухлыми травами.
— Дэниэл, ступай впереди нас, — приказал Иштван, отпуская Маргит.
— Вы не видели вертепа, трех волхвов, слонов, они хоботами качали, — потихоньку нахваливал Дэниэл праздничное зрелище. — Когда служба кончилась, мальчики завертели ручку и все фигуры стали кружиться вокруг яслей. Звезда светилась взаправду. А святой Иосиф курил кальян, как настоящий индиец.
— Госпожа плохо себя чувствует.
— Что-то меня лихорадит, — кивнула Маргит и облизнула сухие губы.
— Мемсааб перележала на солнце, — укоризненно забормотал Дэниэл. — И перекупалась. Что солнце, что вода силу пьют из человека. Сааб не должен потворствовать.
Слева и справа уже были дюны. Ноги вязли в глубоком песке, он похрупывал под подошвами. В темной дали белым глазом посверкивал маяк, и хребты длинных морских валов чуть светились, как гнилушки, омываемые ветром.
Дэниэл окончательно погасил фонарик, темнота не мешала, потому что на отмытом до блеска пляже можно было разглядеть прежние полуизгладившиеся следы.
Шли не торопясь, держа курс на оранжевые окна гостиничного ресторана. Хриплые голоса бухты заглушали едва слышное звяканье музыки из павильона. Гнусавые вопли саксофона, отрывистый ритм ударных улавливались, как заблудший призывный сигнал.
Слуга шел уверенно и словно бы ускорил шаг, он снял сандалии, взял их в руку. Маргит последовала его примеру. Песок в глубине еще не остыл и, расступаясь под нажимом, грел босые пятки.
В сером, как оцинкованная жесть, небе не белело ни облачка, ни чаячьего крыла.
В пальмовую рощу въезжали первые городские такси, оттуда высыпали целиком семьи, матери и детвора, по шесть, по восемь человек, только диву можно было даться, как такая толпа умещалась в тесной кабине. Под строгим присмотром своих мужчин женщины в длинных сари, раскрыв зонтики, бродили по икры в воде, с отчаянным визгом отпрыгивали, когда набегал теплый всплеск коварной волны. Браминки из богатых семейств побаивались солнца, берегли светлую кожу от загара, который уподобил бы их презренному дравидийскому племени.
Три закутанные в розовый тюль девушки вошли в воду по пояс, они приседали, возили ладошками по поверхности, обдавая друг дружку искрящимися брызгами, купались, как пожилые венгерские крестьянки, что английскими булавками закалывают рубашки в шагу. Иштван знал, что здешние не умеют плавать, когда придет время выходить, вода будет тянуть назад, засасывать прозрачные одеяния, он на миг приостановился, готовый подать руку, но девушки выбрались сами. Мокрый тюль облип у них вокруг худеньких бедер. Мужчина в рубашке навыпуск, в брючках в обтяжечку курил папиросу, о купальщицах не пекся, а враждебно поглядывал на Иштвана, словно отталкивал прочь. Иштван пожал плечами и зарысил по полосе прибоя. Валик выброшенных водорослей пах рыбой и йодом, словно монетки, посверкивали на высохшей тине отставшие рыбьи чешуйки.
В конце концов, он заприметил разлапистую коралловую веточку, белую, словно из соли, в нем что-то оттаяло, он по-детски обрадовался, что все-таки нашелся подарок для Маргит.
Под накренившейся пальмой сидел старик-индиец и выводил на своей свистульке вечерний привет морю и заходящему солнцу.
Старика надо было обойти поодаль, чтобы длинная тень по ходу не коснулась подогнутых ног сидящего. Ведь сама тень неверного способна осквернить, оскорбить, сделать человека недостойным соединения с божеством, это Иштван помнил.
На вид комната была пуста. Маргит молча, лежала за опущенной москитной сеткой. Он раздвинул сетку и наткнулся на сердитый, тревожно вопрошающий взгляд.
— Прости, пожалуйста, — вытянула она руку навстречу. — Я вела себя несносно.
Он взял ее руку, перевернул ладонью вверх и вложил в пальцы коралловую веточку, веточка зарозовела на низком свету, темно-малиновым потоком, лившимся в открытую дверь.
— Плохо себя чувствуешь?
— Нет. Только сил не было смотреть, как ты плывешь все дальше. Если бы ты меня любил… Я знаю, это ты мне назло. Хоть я сбежала с веранды, я тебя все время видела, вот тут, на сетке.
— Вот не думал, что у тебя такое сильное воображение.
— Воображение, — вздохнула она. — Сердце у меня есть, вот и все. Я не хочу потерять тебя. Не хочу, Иштван.
— Чего ты боишься? Терпеливости у тебя не хватает.
— И так это можно назвать, — тихо сказала она, водя пальцем по узловатым наростам на коралловой веточке. — Но теперь я буду сдержанней и больше неприятностей тебе не причиню, я сама себе слово дала. Вдруг в нем вскипела ревность к этому обломку коралла, которому перепала ласка от ее пальцев. Он прочел волнующую сжатость губ и голод запавших щек. По небу разливался красный сок заката, шумело цвета расплавленной меди море, доносились подстрекающие крики чаек, птицы умащивались ко сну.
— Но ведь я же с тобой, — поцелуем раздвинул он ей губы, и они жадно прикипели к нему, ищущему горьковатый от никотина вкус ее языка.
Не выпуская шипастой веточки коралла, царапавшей ему плечо, Маргит всем телом выгнулась навстречу.
Он подмял ее обнаженной грудью, выдавил весь воздух. Им было не до распахнутой двери, сквозь которую он видел лиловый песок, полузастывшие красные воды бухты, лениво покачивающееся, небольшое, как апельсин, солнце. Он овладевал ею с яростной поспешностью, вламывался силой. Она изгибалась, не давалась, наконец, вопреки себе самой, раскрылась.
Когда она откинула голову и певуче застонала, его подхватила волна беспредельного наслаждения, он, он, извлек из нее этот звук, словно напрягши струну до предела, до границы, за которой грозит катастрофа, обрыв, вселенское безмолвие.
Утомясь, они отдыхали, он поглаживал ее груди, кончиком языка пробовал на вкус плечо, оно было солоноватое, словно Маргит только была в море.
— Ты думаешь, стоит меня потрепать рукой, поцеловать, приласкать, и я обо всех тревогах позабуду, — пробормотала она обидчиво и томно. — И ты прав. Забываю, но только на миг, пока наполняюсь, пока утоляюсь тобой. А потом эта тревога возвращается и тем сильней, оттого что я понимаю, что могу утратить. Иштван, Иштван, я мечтаю спокойно заснуть рядом с тобой, пусть даже это будет последний непробудный сон.
Притихший, он поглаживал ее с чувством беспредельной пустоты, не отыскивалось ни единого слова утешения, которое не звучало бы фальшиво. Со всех сторон подступало отчаяние.
Солнце до половины провалилось в море, растеклось, поджигая горизонт.
Прижавшись, друг к другу, откинув порозовевший от закатного зарева полог сетки, они проводили последний краешек солнца, тот погрузился, и сразу сгустились сумерки. А в глазах еще кишели радужные звонкие пятнышки, и во внезапно наступившей темноте они отыскали друг друга легким прикосновением, как слепые.
— Хорошо мне с тобой, — подложила она ему руку под голову, побаюкала. — Очень хорошо.
«Войти в биение его крови, укрепиться в его памяти. Я должна быть очень нежна с ним. Если когда-нибудь мне предстоит потерять его, я останусь в нем. Он поймет, что я его любила. Можно иметь жену, брать женщину за женщиной и не встретить любви, не испытать этого огромного чувства преданности, соединения. Ведь просыпалась же я рядом с другими мужчинами, — думала она с тревожной ясностью, — и хорошо мне с ними было, но ни один не дал того, что он. Если он посягнет на другую, ему придется отрекаться от меня, сравнивать со мной, помнить, помнить». Думала, но, ни слова не произнесла, боясь, что ранит его, что он не так поймет, остро переживала свою беспомощность и только ластилась, терлась щекой о его грудь. А он, вырываемый из мыслей, отвечая на зов, целовал ее глаза, словно она только что вернулась из дальнего странствия, словно, истосковавшийся, он обрел ее после долгой-долгой разлуки.
— Сааб. Сааб, — хлопнул в ладоши Дэниэл, появившийся у лестницы на веранде. — Пришел чарпаши с почты;
«Как он догадывается, что нельзя входить? — с уважением подумал Тереи. — Это интуиция или скромность? Или всего-навсего добротная английская дрессировка?»
Он высвободился из объятий Маргит, ее руки нехотя опали, легли, как сорванные лианы, лишенные не только опоры, но и смысла существования. Нашарил мелочь в кармане брюк, висящих в шкафу, накинул халат и босиком вышел на веранду.
— Дай сюда.
Мальчик поднялся по лестнице, низко поклонился и положил телеграмму на перила. «Из самой низшей касты, верит, что даже европейца может осквернить его прикосновение», — подумал Иштван.
Он развернул жесткий бланк и, повернувшись спиной к умирающему закату, с трудом прочел; «ИШТВАН ТЕРЕИ ТЧК КОЧИН ТЧК ОТЕЛЬ ФЛОРИДА ТЧК НЕОБХОДИМ СРОЧНЫЙ ПРИЕЗД ДЕЛИ ТЧК ВАЖНОЕ ЛИЧНОЕ ДЕЛО ТЧК ФЕРЕНЦ».
Он вернулся к Маргит, включил свет и подал ей телеграмму. Через ее плечо еще раз перечел текст, раздумывая, что такое могло приключиться.
— Поедешь? — спросила она, словно ожидая, что он скажет «нет».
— Я должен. Я пока еще сотрудник посольства.
— Ты со мной на самом кончике Индии и сейчас мог бы сказать: «И с места не сдвинусь, поеду недели через две, чтобы покончить с делами. Чтобы сказать им „всего хорошего“, если они заслуживают такой любезности».
— Ты забываешь, что я всего-навсего в отпуску, мне подобает вернуться.
— Мне тебя ждать здесь? Он молчал, опустив голову.
— И как долго прикажешь маяться здесь одной? — тихо договорила она. — Или ты предпочел бы, чтобы я поехала с тобой?
— Да, — оживился он. — Конечно, мы едем вместе.
— Придется мне провожать тебя до конца, — его поразил чуждый, неприязненный тон этих слов.
— Что ты имеешь в виду?
— А если они надумали отослать тебя в Венгрию? Тревога морозом дохнула ему в лицо.
— Нет. Они бы с радостью объявили мне об этом, — поджал он губы. — Расщедрились бы для товарища на пинок под зад.
— Позвони на всякий случай. Потребуй, чтобы объяснили подробней.
Он торопливо оделся. И не успел машину завести, как Маргит оказалась рядом, полностью владеющая собой, готовая помочь советом и делом.
Когда они выбрались на асфальтированное шоссе, пришлось резко притормозить, потому что из пальмовой рощи вынесся длинный черный автомобиль, его водитель слишком поздно заметил опасность, сбросил газ, резкий свет фар «остина» залил кабину разворачивающейся машины, там сидел старик-индиец, наигрывающий морю на свистульке садху, его косматое лицо с прищуренными глазами сложилось в гримасу разозленного кота, черная машина рванулась вперед, только заморгали красные задние огни.
— Узнала? Крестьянский дхоти — это маскарад. А я еще не поверил Дэниэлу.
— Езжай, — сплела она ладони. — На почте долго ждать придется.
В полосе света вспыхивали крупные бабочки, жуки щелкали о радиатор, как каштаны, выпущенные из пращи. На стекле появились брызги.
Город издалека встретил их дымными трубами, вонью горелого масла и смрадом закисших сточных канав, и, прежде чем по обе стороны дороги появились каменные здания, вдали возник сгусток света из витрин магазинчиков.
Низкое здание почты было темным и пустым, в зале светилось только одно окошечко, заделанное матовым стеклом. Иштван постучал в стекло, повторил стук, кто-то гортанно ответил, но спешить с услугами не собирался.
Внезапное матовое стекло со стуком поднялось, в окошечке появилось усатое лицо чиновника.
— О, прошу прощения, — явил светскую улыбку чиновник, — я понятия не имел…
Чиновник подал формуляр заказа: кто звонит, в какой штат и город, сколько минут.
— Дели, — прочел он вслух и покачал головой. — Очень далеко. Придется подождать.
Они сели в душном зальчике на засаленную скамейку. Негромко заговорили. А чиновник опустил стекло, и, казалось, он снова дремлет, как вдруг раздался телефонный звонок.
— Сааб, как пожелаете, пройдете в кабину или извольте, вот мой телефон. В кабине, когда эти дикари разговаривают, им рук девать некуда, так они шнур теребят, как дхоти, в трубке ковыряются, как у себя в ухе… Там аппарат еле живой. Чиновник таращился, сгорая от любопытства, о чем пойдет разговор со столицей. И хотя он уверял, что уж его-то аппарат в полном порядке, Иштван с трудом расслышал чей-то искаженный голос.
— Алло! Алло! — кричал он в трубку. — Иштван говорит. Иштван Тереи. Ты меня слышишь? Что стряслось? Зачем я нужен в Дели? Что-нибудь серьезное?
Наконец сквозь шумы и треск оба расслышали друг друга, и Ференц понял, с кем говорит.
Маргит замерла на скамейке, опершись подбородком на сомкнутые руки. Напряженно вслушивалась, силясь по крику Иштвана на непонятном языке все же понять, что отвечает ему тот далекий голос, а вдруг это приговор.
— Ни-че-го не по-ни-ма-ю. Завтра выезжаю. В четверг буду в Дели. Что Старику от меня потребовалось?
У чиновника было такое выражение лица, словно он лимон выжимает, так ему хотелось, чтобы слова не терялись по дороге, чтобы они добрались до трубки на том конце провода.
— Но хоть скажи, хорошая новость или дурная? А? Привет Юдит. В четверг непременно буду на месте.
Не решиться было бросить трубку, казалось, самое важное вот-вот прозвучит, Ференц вот-вот передумает и перестанет темнить. Или развеет дурные предчувствия, попросту громко рассмеявшись.
И тут он наткнулся на скорбный взгляд Маргит, позабыл о затаившемся индийце. И рассеянно положил трубку, сунув руку в окошечко, как в пасть хищного зверя, который лишен возможности сомкнуть челюсти.
— Ну, и что?
— Ничего, по сути дела, ничего. Говорит, полная неожиданность. Чтобы я безотлагательно явился. Так приказал посол. Ты же слышала, о чем я его спрашивал. Говорит, важная новость, конец волненьям одиноким. Я не понял, а ты?
Иштван раздраженно расплатился, хотя чиновник огорченно перепроверял астрономический, на его взгляд, счет. Предстояло получить четверть его месячного оклада, он рассчитывал услышать вести, которые подтвердили бы его фантазии о мире крупных дел и заработках иностранцев в столице.
Когда они сели в машину, охваченная дурными предчувствиями Маргит положила ему руку на плечо.
— А вдруг приехала твоя семья? Жена ждет в Дели?
— Он раскололся бы. Не делал бы из этого тайны.
— Он тебе намекнул, сказал: конец волненьям одиноким.
— А знаешь, может быть, ты и права, — ухватился он за ее объяснение, — О «полных неожиданностях» у них могут быть самые дурацкие представления.
Он вел машину на полной скорости по темному шоссе над самым морем, которое в темноте выглядело как вспаханное поле. Белые мотыльки мелькали наискось, как первые снежинки.
— Расскажи, какая она.
— Кто?
— Твоя жена.
Уголком глаза он глянул на ее суровый профиль, на упрямую линию подбородка, темные волосы клубились, словно она погружена была в воду, а не во мрак.
— Она другая, — осторожно начал он.
— Знаю, и прежде всего она мать твоих сыновей, — с завистью сказала Маргит. — Однако стоит тебе захотеть, я тоже… У тебя хватит смелости сказать ей, чтобы она вернулась в Будапешт одна?
— Не волнуйся, сумею.
— Все не решаешься? Неужто потребуешь, чтобы я с ней говорила?
— Положись на меня.
— Помни, я с тобой, — сказала она, как друг, подбадривающий друга перед встречей с более сильным соперником. — Вот и кончились наши каникулы. Когда едем?
— Утром. Как можно раньше.
Они свернули на белые дюны вокруг гостиницы, песок враждебно посверкивал, как нафталин, рассыпанный под крышкой сундука. В свете фар возник Дэниэл, указывающий, куда поставить машину, чтобы она как можно дольше стояла в тени. Он не знал, что это уже излишне.
— Погаси свет, москитов приманишь.
— Нынче я не засну, давай, послушаем, как море шумит, — попросила Маргит. — Ведь это наша последняя ночь.
— Ну, и мысли у тебя, — он вынес плед, расстелил на лестнице, укрыл ей ноги. — Папиросы с собой?
Она щелкнула замком сумочки, протянула ему пачку в шелестящем целлофане. На миг он увидел ее лицо, склоненное над желтым огоньком зажигалки.
Перед ними, катясь из дальней дали, белели волны, слышалось шарканье и шелест, словно море трудолюбиво перемешивало гравий и липкий песок, из которого струями течет вода. Море вздыхало и бормотало, как человек, отбывающий трудовую повинность.
Он охватил ее рукой за плечи, сквозь табачный дымок уловил аромат волос, отчетливый, волнующий кровь, неповторимый.
Взгляд его блуждал по звездным, роям, звезды клубками светящихся пушинок реяли, пригасали и разгорались снова, меняя свой блеск.
Между сваями, на которые опирался домик, пробегали водяные крысы, осыпаясь, шуршал песок, шелестели бумажки, предназначенные на подстилку в норах, пробитых в основании обрыва.
«Она моя, — застыл он, задерживая дыхание. — Она моя по-настоящему. Она моя, потому что хочет принадлежать мне. Гляну на нее и вижу: „Она моя“. Если приехала Илона… Надо честно сказать ей: „Я выбрал“. Это очень просто, надо только в открытую стать рядом с Маргит перед всеми, пусть видят».
И легче легкого представлялось это ему, сидящему, обняв Маргит, на деревянной лестничке в дружественном мраке, хоть знал он, что будет страдать и причинит страдания.
Маргит молча затянулась, потом резким щелчком отбросила папиросу, та рассыпала искорки в песке. И продолжала светиться там красной точкой, раздуваемая неощутимым движением воздуха, словно кто-то подхватил ее и жадно докуривает.
— О чем задумалась? — заставил он ее очнуться, тронув за шею.
— О том, что я все еще с тобой. Что эти дни пронеслись так быстро, у меня чувство, словно меня обманули. Завтра едем обратно, а я все еще… И что я надеялась тут найти? Что ускользнуло из рук?.. — прошептала Маргит, всей ее собранности как не бывало.
— Ты хотела пресечь нити, которыми я связан с родиной.
— И не сумела.
— Сумела. Ты их все преградила собой. Но они опять ожили, хватило одного-единственного разговора.
— С этим венгром-монахом, — в раздумье медленно сказала она. — И мне даже в голову не пришло…
Из-за черных султанов пальм появился краешек луны, полнеба осветилось. Луна поплыла прямо в сторону маяка, словно его мигание неотвратимо притягивало. Помолчали.
— Значит, по-твоему, у меня ничего не вышло?
— Вышло, — с жаром возразил он. — Я твой.
— Ах, если бы это была правда… Ты меня любишь, но я не на первом месте, даже себя ты ставишь впереди: ты человек чести, ты более чем порядочен, у тебя есть взятые обязательства, ты блюдешь закон… Вероятно, я тебя за это и люблю. И хотя мы оба отказываемся это признать, приговор уже состоялся.
— Ты имеешь в виду Дели?
— Да. Ведь ты тянул время. Не хотел решать сам. Ты предпочитал, чтобы решение было принято не нами. Ты молился… и вот добился своего.
— Хоть сто послов мне грози, окончательно решать буду я, — вознегодовал он, ловя воздух. — Это дело только ускорит наш общий отъезд.
— Стало быть, ты уже знаешь, как поступишь? — Маргит смотрела прямо перед собой на белую мельницу маяка.
— И с самого начала знал.
Он ожидал дальнейших вопросов, думал, она будет добиваться правды, но Маргит, опершись на его плечо, напомнила:
— Завтра весь день за рулем. Тебе нужно отдохнуть.
Ее спина под его ладонью была пряма, он проводил Маргит в глубь комнаты, света они не зажгли. Он уловил на слух знакомые шелесты, шаги босых ног, и вот она явилась перед ним из тьмы, беззащитная и нагая. Остановилась, уронив руки, словно охваченная внезапным холодом, он, стоял перед ней на коленях всего в полушаге, но ни малейшего движения она больше не сделала, чтобы сблизиться, чтобы его щека уперлась ей в плоское лоно, а руки охватили бедра.
— Маргит, — прошептал он. — Огонечек ты мой.
От его прикосновения она вздрогнула, прижалась, давя ему губы.
— Утоли меня, словно это последние минуты моей жизни. Словно только то, что ты сейчас мне дашь, останется мне на целую вечность.
— Не говори так, — взмолился он. Его руки, скользнув по ее бедрам, сплелись в тесное кольцо. Она положила ему руки на плечи, ноги у нее подкосились, твердые соски как царапнули, прохладная кожа мягко текла в руках, и вот ее висок в облаке волос лег ему на плечо, лоб вжался в шею, она услышала грохочущий в нем молот, ощутила дрожь. Миг они стояли друг перед другом на коленях, вслушиваясь один в другого, словно кони на пастбище, скрещенные головами, зачарованно глядящие на закатное солнце, только изредка дрожь пробегает по спинам, играя красноватыми бликами.
Когда он высадил Маргит перед солнечным фасадом гостиницы на тенистом бульваре, где тибетки разложили на циновках под деревьями свою свалку редкостей, обломки статуэток, поддельную бронзу и деревянные маски, мальчишки посыльные обменялись радостными возгласами:
— Кумари Уорд. Доктор Уорд.
Они с разбегу били чемоданами во вращающиеся двери, толкая филенки, обитые начищенной до сияния медью. И сразу возникло чувство, что вернулся домой. Вдруг куда-то заспешилось. Плыли городские запахи асфальта, пылищи, накаленных плит тротуара, выхлопных газов и стружки.
Выехал на, смело, с размахом проложенную длинную цепь бульваров. Триумфальная арка — Ворота Индии, розовела на фоне выцветшего неба. Чуть подальше — высокие деревья и полощущие на ветру шатры аттракционов. Там он искал Кришана… Дальше — дорога к посольству, к Юдит, к месту, которое он здесь называл домом.
Удивило, что чокидар не стоит у калитки, а та распахнута. Коза с торчащими в стороны сосцами, задевающими за косматые ножки, посмотрела на Иштвана желтым неприязненным взглядом и продолжала щипать привядшие, давно не политые цветы.
Не могли же не слышать, как урчит мотор, но никто не вышел встретить хозяина. На веранде Иштван споткнулся о разворошенную постель и одеяло, тут же стояли глиняный очажок, полный серого пепла, и горшок, в котором кишели мухи. Под ногами хрустнули сухие листья, скрученные в трубочки долгой сушью.
И мигом пропала вся радость возвращения в прежний уголок. Дом стоял распустехой, ни Илона, ни мальчики здесь явно не ждут. Дверь в холл была не заперта, он вошел в душное помещение и направился на гомон голосов, закипая гневом при виде общего запустения. Издалека узнал старческое кряхтенье повара, тягучий голос уборщика, доносились и какие-то незнакомые женские всхлипы.
Представ на пороге, он застал врасплох целое общество. Кроме домашних, здесь были и соседские слуги, все сидели в кружок и о чем-то держали совет, запуская руки в большую сковороду с рисом и овощами. Стоял тяжелый дух, пахло табачным дымом, потом и чем-то горелым.
— Сааб, — ужаснулся уборщик. — Намаете джи.
Старик Перейра вытер жирные пальцы о латаную расхристанную сорочку, сложил ладони, низко поклонился, так что растрепался торчащий седой чуб.
— Что за сборище? Что тут происходит? Почему в доме грязь, почему не убрано? Открыть окна, навести порядок, — повысил голос Иштван. — Чтобы через час тут все сияло.
Чужие улепетывали, согнувшись в три погибели, как можно незаметнее, только выбравшись на знойный двор, распрямляли спины — и топотали по камню босые пятки.
— А нам сказали, что сааб уже не вернется, — моргал повар исплаканными глазами. — И не дали денег за этот месяц.
— Кто сказал? — от ярости горло сжало, в висках застучало.
— Мистер Ференц. Он здесь был и всю почту забрал, — стал оправдываться перепуганный повар.
— Какую, к чертям, почту?
— Письма, которые к вам пришли… По приказу посла.
— Кто вам разрешил? Что вы тут без меня развели? Ну, вы у меня узнаете!
Иштван твердым шагом двинулся в холл, где уборщик настежь отворил окна, на солнечном свету золотисто клубилась пыль. Перед домом уже замер чокидар, а малорослая девушка, наклонясь так, что распущенные волосы закрыли лицо, торопливо скатывала постель, пятясь, как собака, роющая ямку, чтобы спрятать кость. Свет, хлынувший в окно, явил слой пыли на столешнице. И вдруг Иштвану показалось, что он здесь нежеланный пришелец, вызывающий общее замешательство, подобие мертвеца, которого честь-честью проводили, схоронили, а он ни с того ни с сего предъявляет претензии на прежнее место среди живых. Заломив руки, явился перед ним озабоченный Перейра.
— Сааб, что будет с нами? Новый примет нас на службу?
— Что еще за новый?
— Его пока нет, он скоро прилетит. Иштван остолбенел, теперь все стало ясно.
— Откуда вы знаете? — тихо спросил он.
— От слуг посла. Я осмелился потом спросить у господина секретаря, когда он приходил сюда, поскольку речь и о том, на что нам-то жить… И он подтвердил.
В постаревшем взгляде Перейры была мольба если не о спасении, то хотя бы о надежде на спасение.
Иштвана обдало жаром, горчайшая обида впившимся осколком стекла заворочалась в душе. «Уделали меня, обгадили, шифровок напекли, чтобы меня отозвали по-быстрому. А чтобы я ничего не учуял, выпроводили вон из Дели… Как наивный, глупый щенок, я поверил в их добрые чувства ко мне. И поехал не один, сам дал им в руки доказательство. В одном только их расчеты не оправдались — я вернулся. Доставил им лишнюю возню».
Он смотрел на уборщика, как у того ходят тощие смуглые руки, протирающие мокрой тряпкой пыльные сетки в окнах, точь-в-точь как у заводной игрушки, в которой лопнула пружина, еще несколько судорожных движений, и она, словно изумясь, что всему конец, остановится и замрет. Уборщик как раз выжимал тряпку, красноватая пыль окрасила воду, я подоконник был словно кровью измазан. Жаль прислуги, ох, как жаль. Он, Иштван, был единственным источником существования для этих людей, не только для них, но и для семейств, которых никогда в глаза не видел, для целой толпы жен, тещ, тестей, дальних родственников, им всем была обеспечена трижды в День украдкой отсыпанная пригоршня риса, он был, как с поклонами говаривал Перейра, их отцом и матерью, он был их счастливым жребием, даже не отдавая себе в этом отчета. Что теперь с ними будет? На какой-то срок хватит небольших сбережений, их можно тратить, тянуть по капле, проедать прошлое… А потом? В чисто выстиранных, накрахмаленных сорочках они начнут обходы тех, кто работает в посольствах, будут совать взятки в руки таких же нищих, стелиться, униженно просить, потому что повара всемогущи, их протекция способна снова открыть им двери кухонь, где так сладостно пахнет вареным и жареным, где не взвешивают рис перед тем, как всыпать в горшок, где муку на чапати не меряют на ложечки с верхом… Жить, повиснуть снова на каком-нибудь иностранце. Ворох засаленных свидетельств не в счет, надо обещать постоянную дань с каждой получки тому, кто имеет возможность порекомендовать. Будут платить за одно обещание работы, за надежду, которой придется тем временем перебиваться.
— Пока не уехал, попробую вас пристроить, — бросил Иштван Перейре, тот повторил, перевел его слова, и словно свет надежды пал на лица, начались поклоны, молитвенные касания сомкнутыми ладонями лба, благодарности, благословения.
Телефон. Маргит спешила знать, все ли в доме без перемен.
— Я отозван, — растерянно сказал Иштван.
— Очень хорошо, — донесся ясный голос, ликующий, задорный, деловитый. — Этого я и ожидала. Надеюсь, ты не огорчен? Да, Иштван, пора поставить точку.
Помолчав и подумав, Маргит спросила:
— Что собираешься делать? Ничего не решай, пока я не приеду.
— Придется повидаться с послом. А здесь еще не убрано, только приступают… Маргит, как только вернусь, я дам тебе знать, — это была почти неприкрытая просьба.
— Держись спокойно. Не давай воли гневу, слышишь? Помни, что я с тобой. Жду. Вдумайся, они тебе уже безразличны, не нужны, ты свободен, понимаешь, наконец-то у тебя есть преимущество перед ними, ты можешь быть самим собой! А они боятся сказать то, что думают, они боятся собственной тени… Что тебя так трогает? Если ты взбешен, я запрещаю тебе идти туда сейчас. Ты только доставишь им удовольствие, покажешь, что они допекли-таки тебя, причинили боль, ты этого хочешь? Иштван, они даже презрения не заслуживают, им можно только посочувствовать.
Он молчал, опершись ладонью о стену. Возвращалось спокойствие, росла холодная дерзкость, желание поквитаться.
— Ты — меня слышишь? — тревожно спросила Маргит. — Иштван, ведь они же сделали для тебя доброе дело. Ты благодарить их должен за это. Они решили за тебя. Все позади. Слышишь?
— Да.
— Они не в силах нас разлучить.
— Да.
— Значит, ничего не случилось. Понял?
— Да. Я спокоен. Еду в посольство преподнести им приятный сюрприз. Они думали, что я не вернусь.
— Вот видишь… Они все верно разочли. Ты туда сперва позвони, потом уже поезжай. Держись, милый.
— Хорошо. Я вправду совершенно спокоен.
— Я в тебя верю, езжай.
Не кладя трубку, он разъединил телефон, нажав пальцами на вилочку. Почувствовал себя уверенно. Набрал номер посольства. Трубку взяла Юдит.
— Иштван, ты? — изумилась она и только потом смущенно спросила; — Ты уже в курсе?
— От прислуги. Хотел бы поговорить со Стариком.
— Полчаса назад он уехал на ленч к себе в резиденцию, он сегодня принимает нового японского посла. Ференц в городе, никого нет, пусто.
— А что новенького, кроме моего отзыва? — с издевкой спросил он.
— Нам надо поговорить. Ты не имеешь права обвинять меня. Ты ничего не знаешь. Иштван, ты вернешься домой? Прости, что я об этом спрашиваю, но от этого зависит, как тебе вести себя… Не жги за собой мостов. Приезжай, у меня твоя зарплата, жаль будет, если пропадет, а тебе пригодится. Обменяешь рупии на фунты. Не позволяй ощипывать себя из дурацкого благородства, бери, что тебе принадлежит.
— Зарплата не уйдет. Я еду к Старику.
— Будь осторожен. Он тебя терпеть не может, — шепнула Юдит и торопливо добавила: — Он тебя боится. Ее дальнейшие откровения Иштвана не интересовали, он положил трубку. Теперь лезет вон из кожи с добрыми советами, а вот когда его с дерьмом мешали, наверняка помалкивала. «Я спокоен, — повторил он. — Я совершенно спокоен». На стене темнел отпечаток его потной ладони.
Телефон залился звоном, но Иштван не поднял трубки, уверенный, что это спешит с оправданиями Юдит. «Нет, она неплохой человечек. А Ференц? А шифровальщик? Каждый из них сам по себе неплохой человек, но стоит им собраться вместе… Один другого подтолкнет, один за другим присмотрит, чтобы ни на миг не возникло шатаний. Неплохие люда, но и не добрые. Не только ко мне, но и к себе, к себе тоже».
Прошелся по холлу, сопровождаемый настороженными взглядами прислуги.
— Уже час дня, — глянул он на часы. — С ленчем не поспеешь, так приготовь к пяти ранний обед, все честь по чести, на две персоны, уж потрудись, — приказал он повару. — Вот тебе деньги, — достал он банкноту, опережая его вопрос. — Завтра вам заплачу.
— За весь месяц?
— Даже если мне предстоит уехать.
Все и так поняли, обошлось без перевода. Иштван вышел к машине, «остин» стоял еще не вымытый, весь в отметинах длинной дороги, чокидар услужливо отворил дверцу, притопнул ногой и вытянулся по стойке «смирно». Его жена хворостиной гнала прочь с газона козу, которая норовила перебраться через парапетик в сад, где растут такие вкусные цветочки. Напряжение миновало, наступила неожиданная разрядка, словно, встав на свои места, события перестали раздражать.
Маргит права. Ничего особенного не произошло, ни-че-го, и он внезапно усмехнулся собственному отражению в пыльном зеркальце. Но прекрасно отдавал себе отчет, что пропускает одно короткое словечко — «еще».
По улицам Дели в направлении резиденции посла он ехал не торопясь. Обгонял моторикш с прицепами, крытыми на манер балдахинов, пухлощекие бородатые сикхи, налегая на руль, мяли в кулаках груши клаксонов и томно улыбались.
Машину он поставил подальше от ворот. Белые колонны резиденции были оплетены пассифлорой. Вокруг клумбы носился на велосипеде младший сын Байчи. Под колесами хрустели свернувшиеся сухие листья, некоторые попадали в спицы, и тогда раздавался певучий звон. Мальчуган чуть не наехал на советника.
— Поберегись! — отпрыгнув, воскликнул Тереи.
— Это ты поберегись, — ответил маленький нахал. — Я у себя дома.
И понесся дальше по дорожкам, шаркая подметкой на крутых поворотах.
В тени за особнячком стояла машина, украшенная белым флажком с красным кружочком посредине. Значит, ленч с японцем еще продолжается.
Низкорослый чокидар, ковыляя на жилистых кривых ногах, преградил Иштвану дорогу. На рукояти воткнутого за пояс ножа играл солнечный блик.
— Сааб, вы к кому? — заторопился чокидар, видя, как решительно направился Иштван к входной лестнице. — Господин посол занят.
Иштван ощутил себя незваным гостем, охранника он не знал, тот был, видимо, из новеньких, только что взятых в дом. Кольнуло в сердце: неужели он, Иштван, действительно выведен из скобки, отделен от всех и публично проклят? Мальчик на велосипеде несся прямо на них, они уступили дорогу.
— Впусти его! — крикнул Байчи-младший. — Это свой. Поднявшись по лестнице, Иштван вошел в просторный холл, опустился в удобное кресло, решил подождать, пока гость уедет. Поговорить с послом хотелось с глазу на глаз. Дверь в, столовую была открыта, оттуда долетали басовитый смех и обрывки напыщенных фраз. «Поди-ка, мне тут больше не бывать», — подумалось с облегчением. Сколько раз стоял он на этих ступеньках, приветствуя прибывающих гостей, пожимал руки, а парк помигивал цветными огоньками, оркестр играл старинные вальсы, под колесами машин хрустел гравий, запах выхлопных газов примешивался к ароматам духов от затянутых в скользкие шелка женщин. Все это быльем поросло, как порос тот злосчастный вечер с просмотром фильма во время боев в Будапеште, с рядами пустых кресел. Царапнуло воспоминание о пережитом сраме. Но остальные приемы проходили с успехом, сливовица и токай кого хочешь, могут расшевелить, даже флегматичные индийцы начинали петь и танцевать. И разъезжаться не торопились. И когда, наконец, хозяева оставались одни, посол одним рывком сдергивал покупную бабочку, — вовек ему не одолеть науки завязывать галстук, как это делают светские люди, — расстегивал обмякшую рубашку смокинга и наливал себе вина. «Тяпнем, — приглашал милостиво. — Ну-ка, Ференц Тереи, поехали! Вода отшумела, горшок опустел… Отдохнем в своем узком кругу».
На стенах висели картины; сталевары, облитые красным отсветом от печей, каменщики — на лесах, свинарка, разбалтывающая барду теснящимся у корыта поросятам, — картины, похожие на цветные фотографии, премированные, закупленные, но на выставки не гожие, их рассылали по представительствам, раздавали в аренду, но в голову никому не приходило востребовать обратно, списывали, и с плеч долой. Кресла и красный ковер были здешние, индийские, огромная ваза со свежесрезанными гроздьями цветов (поддельных) — все эти вещи, казалось, стоят как попадя, поодиночке, этот дом был не дом, а место краткого постоя.
Откинувшись в кресле, Иштван курил, а точнее говоря, расставался, прощался с самим собой в роли дипломатического чиновника. Маргит права: ничего не произошло. И правда, ничего.
— Так вы все же приехали? — подошла к нему супруга посла. Он не расслышал ее шагов по толстому ковру, а ей, видно, наскучила беседа на языке, которым она с трудом владела.
Поданная ему рука шлепнулась в ладонь излишне увесисто, без приветственного пожатия.
— Сидите, сидите… Они сейчас кончат, — кивнула она в сторону столовой. — Надеюсь, вы не в претензии к моему мужу? Поймите его правильно, у него не было выхода, — силилась она угадать, что кроется за напускной невозмутимостью на его лице. Большие ореховые глаза, можно сказать, красивые глаза, с сочувственной слезой смотрели на Иштвана. — Пришла директива, не поднимая шума очистить персонал от неустойчивого элемента. Не муж принес вас в жертву, так решил коллектив. Муж как раз вас отстаивал. Но вынужден был держаться осторожно. Надеюсь, вы понимаете?
— Разумеется. Даже больше, чем нужно.
— Никто не верил, что вы вернетесь. Если бы вы не уехали, все обернулось бы совсем иначе. Но характеристику еще не отослали. Поговорите с мужем, но прошу вас, поберегите его. У него кругом одни расстройства, — откровенничала она, обманутая его спокойствием, почти приняв его за союзника. — Он плохо спит, сердце пошаливает.
Она наклонилась к советнику, положила обе руки на подол ладонями кверху, как сплетничающая крестьянка, лицо у нее было бесхитростное, честное.
— В правительстве большие перемены, к власти пришли другие товарищи, не все к нему расположены. Пока за ним стояла партия, он знал, к кому пойти и что сказать, и всегда добивался своего. Иногда мне страшно делалось, так высоко себя он ставил и так много требовал, а он твердил: «Дура ты, дура». И, наверное, был прав, потому что всего достиг, но мне все равно страшно. Будьте к нему снисходительны, — упрашивала она.
Издали доносились прощальные речи, ленч шел к концу, ей надлежало появиться перед гостями, и она об этом знала.
— У вас есть возможность вернуться домой. В Будапешт. Как я вам завидую, вы мне верите?
— Верю!
— Я соскучилась по людям. У нас бывают одни дипломаты, — тяжело вздохнула она. — Уж с ними и так, и эдак, хоть под ноги стелись, хоть бог знает как вокруг увивайся — все равно оговорят и высмеют. А я обязана их принимать. Перед отъездом не забудьте о жене, я знаю, где в Старом Дели можно достать хороший шелк и крокодиловую кожу на сумочку и летнюю обувь. Охотно вас провожу, когда посла не будет дома.
Байчи шел следом за крохотным японцем, сам громадный, грузный, казалось, спроваживал гостя прочь одним выдохом. Увидев Иштвана, он качнулся, кивнул, что сейчас вернется. От этого мгновенно промелькнувшего замешательства Иштвану полегчало. Супруга посла поплыла к гостю, тот стоял, склонив голову, его гладко прилизанные волосы сияли, словно макушку ему полили лаком.
Заурчал мотор, захрустел гравий, все стихло. Эти звуки Иштван встретил, как боксер встречает гонг, приглашающий на середину ринга.
— Ну, наконец-то явились, Тереи, — посол руки не подал, грузно проследовал сторонкой, будто принюхиваясь. — Должен огорчить, вас неожиданно отзывают.
— В полном соответствии с вашим желанием. Посол нахмурился, поиграл бровями.
— Да, в полном соответствии с моим желанием, — подтвердил он, у него достало духу взять ответ на себя. — Так, стало быть, как, вы едете домой?
— А вы, когда вас отзовут, вы поедете домой?
— Тереи, кончайте шутки шутить, — протяжно сказал посол. — Я вас в свое время предупреждал, уговаривал по-хорошему.
Он оглянулся, увидел, что жена еще не ушла, и махнул рукой.
— Ступай. Оставь нас одних. У меня тут с господином советником особый разговор.
Выждав, пока жена скроется в столовой, он повернулся к Иштвану. Враждебно глядя, помолчал, облизнул отвисшие губы.
— Вздумалось вам собственное следствие учинить, а свидетелей-то и нет, — развел он пустые ладони.
— Нет, — хладнокровно подтвердил Тереи и, шелестя целлофановой оберткой, достал папиросу.
— Свалить, значит, меня вознамерились, — наседал Байчи.
— Нет, чего рада?
— Это вы сегодня так говорите, — посол ослабил галстук и расстегнул воротничок, словно ему не хватало воздуха. — Сегодня. А вот вы у меня целиком здесь, — поднял он сжатый кулак. — А вот у меня есть улики, черным по белому. Он минуту выждал и обронил:
— Мне известно, с кем вы ездили к морю…
— Ну, и что из этого? — не отвел взгляда Тереи. — Вам-то что за дело? Два года обещали мне вызвать жену, да так и не вызвали.
Самому себе стал противен за эти слова, но аргумент есть аргумент. Посол выглядел как хельский кузнец, старый цыган, переодели его в светло-голубой чесучовый гарнитур, а в баню свести перед тем забыли, и весь белейший воротничок теперь у него в копоти, что с пальцев лезет, это сравнение развеселило Иштвана, хотя копоть-то, ясное дело, была от трубки, которую посол безотчетно вертел в руках.
— Я вам рога притру, Тереи, до крови притру, — пригрозил Байчи. — Я еще не написал вам характеристику, но вполне хватит, если приколю протокол нашего собрания, слова наших товарищей, они вас разглядели глубже, чем вы думаете, вы же пулей вылетите из министерства.
— А я и не собираюсь там оставаться, так, что зря стараетесь, — отрезал Иштван, безразлично опершись на подлокотник.
— Как придавлю, то-то писк от вас пойдет, Тереи, — с наслаждением сказал посол, прищурясь. — Не таких, как вы, я в лилипутики складывал.
— На вашем месте я поостерегся бы, зачем объявлять заранее… Сначала попробуйте, — Иштвану стало стыдно за эту перепалку, но на стороне посла была сила, он мог навредить, оговорить, а оправдываться перед ним — все равно что наполовину признать вину. — Есть товарищи, которые помнят ваши заслуги.
— Я сидел, этого вы у меня не отберете, — посол грохнул кулаком в грудь так, что загудело.
— И не подумаю, — охотно опроверг Иштван. — Только с тех пор заслуг поприбавилось. Вам очень нравился твердый курс. Из-за таких, как вы, и разразился Будапешт.
Байчи не дрогнул, сочтя соперника всего лишь хорошим игроком, не падающим под ударами. Где этому рифмоплету, поганке писучей, паршивому интеллигентику проложить норку куда следует, где ему разнюхать такое, чего он, посол, не знает, сигнальчик получить?
— Желаете знать, в чем обвиняли вас товарищи? — взялся он перечислять, всей ладонью одной руки загибая толстые обмякшие пальцы другой. — Во-первых, вы лентяй, мало трудитесь, а эту страну мы должны завоевать, — он тут же поправился, — то есть привлечь на нашу сторону. Одни бабы у вас на уме, пикнички да развлеченьица. Никто, кроме вас, в клуб не полез, вы сноб. Отсюда круг ваших знакомств, вас зовут, а вы и рады, с капиталистами якшаетесь, потому кто такой раджа Кхатерпалья? Кто его тесть? А этот мошенник Чандра? А майор Стоун, который работает на разведку, и все об этом знают, кроме вас? А чем здесь занимается эта австралийская красотка, которая к вам прилипла? Ничего себе окруженьице подобрали, — декламировал Байчи. — Это уже не подозрения, у меня факты налицо, настал срок либо отозвать вас, либо, — он взвесил слова, — отсечь, отмежеваться от такого, как вы.
— Голословные обвинения, — притворился равнодушным Иштван.
— Голословные? Это мне самому вы подсовывали дурно пахнущие знакомства, мне самому, — ткнул он себя пальцем в грудь, — А ваше подозрительное любопытство? Я сам застал вас в комнате шифровальщика, куда вход категорически воспрещен.
— Хотел прочесть декларацию нового правительства.
— Обратились бы ко мне, я бы вам предоставил возможность. А эти странные разговорчики, прощупывание людей, поиски слабых мест? Кто спаивал персонал? Вы дали завхозу виски? Шесть бутылок. Что рассчитывали получить взамен?
«Прежде всего, спокойствие, — погасил папиросу Иштван. — Наверняка сейчас всплывет история с сертификатами, которые я дал Ференцу, сам себя подставил…»
— Это все? — спросил он, сам дивясь, как спокойно звучит собственный голос.
— А вам мало? Что бы вы сделали на моем месте? Я всего-навсего предложил отозвать вас, — наклонился к Иштвану посол, лицо его смягчилось, словно от заботливой благожелательности. — Губить вас не хочу. Написал, что это по вашей личной просьбе, что вы устали от разлуки с семьей.
Не взять было в толк, то ли Байчи издевается над ним, то, ли, обвинив во всех грехах и наступив на шею, изволит поднять с колен, как блудного сына, на вид милосердным жестом всепрощения, а по-настоящему, чтобы удушить в крепких объятиях на собственной груди.
— И правильно, — покладисто согласился Тереи. — Думаю, вам это не зачтут как проявление слабохарактерности.
— Эх ты, — почти приласкал его отцовским голосом Байчи. — Чего ради ты за мной хвостом ходил… Что вынюхивал, до чего докапывался?
— Любознательный я, — скривил губу как бы в гримасе Иштван.
— А цель?
— Правду знать хотел, — это искреннее признание прозвучало как изобретательнейшая ложь, даже самому стыдно стало.
— По чьему приказу?
Видя, что Тереи с отвращением молчит, Байчи пустился в объяснения, словно перед ним заупрямившийся ребенок.
— Я здесь усижу. Меня пальцем тронуть нельзя, хотя бы потому, что уже не подобает. Тронь Байчи — пойдут вопросы; «А почему не всех остальных?» Слишком высоко меня вынесло. Наводить на меня критику — значит подкапываться под партию. Только бездельники безупречны. Понял? А мне охоты нет уступать место первому попавшемуся дурошлепу! Когда надо было грязное дельце обтяпать, кому его поручали? Мне. И тогда я был хорош. А сейчас смотрят на меня как на преступника. А ведь за такими, как я, кое-что стояло и, факт, стоит. Разве этого уже не принимают в расчет? Разве я когда-нибудь говорил, что я невинная овечка? — хрипел он, полуоткрыв рот, яростно уминал табак в трубке, но не зажигал ее, прекрасно помня, что от дыма кашлем зайдется. — Хочу стать замминистра и стану. Захочу отдохнуть — поеду в небольшую удобную страну, в этакую Голландию, там пережду. Меня ниже не столкнут… Может быть, в школьные прописи, как ваша братия, и не попаду, но историю республики делали я такие, как я, — обвисший кадык посла подрагивал от прерывистого дыхания. — На пенсию меня не спровадишь. Я не позволю себя заживо хоронить. Я останусь там, куда меня партия поставит, — но звучало это так, словно партии указывает он.
Иштвану припомнились опасения Стариковой супруги, инстинктивный страх, как бы не лопнула струна от перегрузки. Сказка про золотую рыбку. Старик знал заклинание и разбирался, в чье ушко шепнуть. И желание исполнялось, но партия не золотая рыбка. И на его тестоподобных, мокрых от нездорового пота руках нынче трудно нащупать мозоли, следы тяжелой работы, потому что давно это было, разжирел Байчи, плотно заполняя обширным задом все более удобные кресла, потерял упругость, хоть думает, что не потерял, а первая же неудача подкосит его, он повиснет, как тряпка. И нет в нем, Иштване, ненависти к этому человеку, он почти благодарен Байчи за то, что может ему посочувствовать.
— Правды вам захотелось? А чего ради? Легче станет, если дознаетесь? Лезете, сами не знаете, чего хотите… Правда жжется хуже кислоты. Это цена власти. Кое-кто из тех, кто у власти, знает правду. Давится ею, а вымолвить не может: прокричи ее нации, люди уши заткнут, разбегутся… А молчать нельзя, каждый день надо приказы отдавать, руководить, править. Ах, как я завидую, Тереи, этому вашему пацанскому невежеству!
У посла тряслись руки, он заметил это и с силой оперся ими о расставленные колени.
— Топить вас я не хочу, — бешено прошипел он. — Только не мозольте мне глаз. Езжайте хоть домой, хоть в Австралию, хоть к черту, к дьяволу. Лишь бы я вас здесь не видел. Не видел этих ваших вопрошающих, благостных, дурацких глаз.
Гадать не приходилось, Байчи кипел от ярости, так что боем по правилам тут и не пахло. Зная, что он сильнее, Байчи наотмашь крушил. Иштван слышал его хрип. Перед глазами ходил его плохо выбритый кадык, седые и черные торчащие волоски, морщины на дряблой коже, подернутые стеклоподобной плёночкой пота. Дорого ему обходится эта беседа. «Нет, я не отвечу ударом на удар, не полезу в драку. Не желаю я. Не желаю». И внезапно Иштвану представилось, что он видит посла в Будапеште, как тот влачится старческим шаркающим шагом, приостанавливается, опираясь на палку, не замечая прохожих, оглядывающихся вслед, шумно дышит, полуоткрыв лиловые губы. Промытый весенним ливнем воздух легок, блестит мокрый тротуар, блестят кованые ограды парков, блестит листва, воздуха так много, а ему нечем дышать. Он волочит ноги по земле, которая давно перестала быть полем боя, она, несмотря на плитчатый тротуар, все равно топкая, размякшая. Подается под ногами, а когда изредка чувствуешь ее подошвами, она кажется враждебной, стала дерзкой, напоминает о себе, ждет.
Слуга принес на подносе две крохотные хрупкие чашки с кофе.
— Пейте, — повелительно сказал Старик.
Словно пелена с глаз упала, смотрел Иштван на измятое лицо Байчи, взявшего одну из чашечек и подносящего ее к полуоткрытым губам. Рука у Байчи дрожала, на ковер сыпались капли.
— Появляться на работе мне не следует?
— Оно лучше бы.
Уже стоя в дверях, Иштван обернулся, увидел грузную сгорбленную фигуру в собравшемся к подмышкам пиджаке, втиснутую между подлокотниками кресла.
— А мои письма?
— Изъяты по моему указанию, — посол брал на себя все, уверенный, что это по силам. — Они в сейфе. Скажите шифровальщику, пусть выдаст. Мне они уже не нужны, по-моему, мы договорились.
Иштван вышел из темноватого холла, приостановился у колонн на крыльце. И набрал полную грудь чистого, благоуханного воздуха, словно выбрался, наконец, из пыли, витающей взвеси, клубящегося трубочного пепла, от которого задыхался посол. Чокидар приоткрыл тяжелые ворота, парк, казалось, дремал на зимнем солнце. В памяти всплывали обрывки фраз. Иштван взвешивал жесты, интонацию голоса, на ум приходили такие меткие, такие хлесткие ответы — даже странно было, что они только сейчас явились. Он с недовольным видом пожал плечами, словно тот, кто по уговору должен был подсказать, опоздал, а оценка уже проставлена. «И все же Ференц не пикнул про дельце с виски, купленным на дипломатические сертификаты, а ведь мог, мне не оправдаться бы. Поверили бы ему. Предпочел, чтобы об этом вообще речи не было, своя шкура дороже». Чисто подсознательно хотелось видеть коллег в лучшем свете, все от голода по дружеству и доброте…
Эхо от стен посольства сдваивало стук его шагов по плитам тротуара.
Рабочий день кончился. Между пальмами в крашенных зеленой краской кадках высился завхоз и надзирал за тем, чтобы индийцы-уборщики выбили дорожку как положено, а то взяли моду, помажут сверху щеткой, и все.
— Так вы здесь, товарищ советник! — с такой искренней радостью бросился навстречу завхоз, что Иштван не мог не пожать протянутую руку. — Я же говорил: головой ручаюсь, что вернетесь.
— И наябедничали про бутылки.
— Зло меня взяло, когда на вас наговаривать начали. Я и ляпнул, мол, никто мне чекушки не поставил, а вы… Я имел в виду, какой вы, а эти тут же вывернули наизнанку, и вышла кляуза. Я же в защиту. Допреж слово вымолвить, язык надо откусить. Ведь я… Вы-то мне верите? — клятвенно уверял завхоз, не выпуская Иштвановой руки.
— Теперь-то верю, а то расстроился даже.
— Да я бы за вас, товарищ советник… Но ежели сам посол говорит, что имеет точнейшие данные, как и куда вы когти рванули, так я и заткнулся, хвост поджал.
— И подпись поставили, — с горечью упрекнул Иштван.
— Поставил. Не я один. Уверяли, мол, так надо, чего ж ерепениться.
— Ладно, старик, не о чем говорить. Самое главное, вы во мне не обманулись.
— А выходит, будто нас всех мордой об стол.
— Шифровальщик у себя?
— У себя, у себя. И секретарша на месте.
Валик свернутой дорожки посреди лестницы пришлось пере-, прыгнуть, как слишком высокий порог. Едва открыл дверь, Юдит вскочила из-за стола и повисла на шее, словно у чудом спасшегося. Расцеловала. Иштван не обнял ее, стоял, опустив руки. Большое, горячее, дружественное тело прижималось к нему, у самого лица были веки в голубых жилках, смирные ореховые глаза.
— Ты сердишься? Не простишь? Иштван, пойми, у Байчи была информация от какой-то женщины, абсолютно точная, что ты с этой австралийкой отплыл из Кочина. Слушай, я звонила тебе в гостиницу. Там ответили, что такого нет. Они всегда путают, они иначе выговаривают наши фамилии. Я стала настаивать, и тогда они сказали, что была такая супружеская пара, но уже уехала. Наверное, чтобы я от них отстала. Испугались звонка из Дели, А потом собрание, посол говорил так убежденно, что факт налицо и он нам сообщает… Та женщина…
«Грейс, — догадался Иштван. — Наверняка, Грейс».
— Ну, все, все, — потрепал он Юдит по плечу.
— Иштван, ты ее любишь? — тревожно спросила Юдит. — Что с вами будет?
Он замер, как от удара молотом, стоял, молчал, угодила-таки Юдит под самое сердце.
Неприязненно отвернулся, преисполненный горечью, поймал во взгляде Юдит жалость и доброту, словно ей это было ведомо, словно она уже прошла через это и, трогая собственные шрамы, стремилась поддержать его, тихонько промолвить: «Видишь? Ем, одеваюсь, тружусь, так что, по-видимому, жива осталась».
Когда он забарабанил кулаком в обитую железом дверь, живот свело судорогой, как бывало в войну перед атакой. «Достали-таки меня, — вкруговую крутилось в голове. — Крепко достали».
Дверь приоткрылась, оттуда повалил дым, словно на пожаре, но, завидя на столе консервную банку, набитую мятыми папиросными окурками, висящие в воздухе пласты дыма, наклонные плоскости, чуть вихрящиеся оттого, что шифровальщик их на ходу прорезал, Иштван понял, что произошло нечто из ряда вон выходящее.
— Я за своими письмами.
Шифровальщик глянул вправо, глянул влево, ничего не спросил, с обычным угрюмым, сонным и отсутствующим видом отворил сейф и протянул обозначенный номером толстый конверт.
— Меня отозвали в порядке взыскания?
— Нет. По собственному желанию. Дата вылета на усмотрение руководства местного представительства. Вы говорили с послом?
Иштван вскрыл конверт, вытряхнул на стол несколько писем.
Сразу узнал почерк Илоны. Рассвирепел — все письма были вспороты. На некоторых листках в верхнем углу красным карандашом была сделана пометка — буква Ф.
— Какими получил, такими отдаю, — предупредил шифровальщик взрыв Иштванова бешенства.
— А это что такое? — ткнул Иштван пальцем в пометку.
— Это мне, чтобы я сфотографировал. Если не ошибаюсь, вам желательно пленочки и отпечатки? Они у меня отдельно. Только распишитесь в получении, у меня все должно быть в ажуре.
«Шифровальщик тут ни при чем, ему приказали, он исполнил». С трудом взяв себя в руки, Иштван расписался в учётном журнале. Поймал ехидное подмигивание, и вдруг его осенило: шифровальщик с умыслом не спросил, кто уполномочил его забрать бумаги и фотографии, шифровальщик попросту идет на сговор с ним. И, может быть, даже ставит себя при этом под удар.
— Вы эти письма читали?
— Сижу, жду по нескольку часов, скучаю… Читал. Гляньте на те, что с пометкой. Велено было переслать с курьерами. Так что вовремя забираете.
Иштван развернул один листок. Бланк «Франс пресс», почерк Нагара.
«Дорогой! Есть слух, что ты распрощался с посольством. Говорят, женишься, несмотря на пройденные испытания? В Мельбурн собрался? Тебя мне будет не хватать, ты же знаешь, как я тебя люблю. Если понадобится помощь, помни, что на меня всегда можешь рассчитывать. Раз не возвращаешься в Венгрию, значит, победил здравый смысл, с чем от души поздравляю. Бери пример с меня, я потерял родину, но обрел весь мир. Обнимаю. Морис».
Второе меченое письмо было от Чандры, от имени фирмы, основанной раджей Кхатерпальей, его тестем и самим Чандрой, г-ну И. Тереи предлагалось взять на себя надзор за капиталовложениями на территории Австралии, а именно за строительством новейшей прядильно-ткацкой фабрики хлопчатобумажных тканей, которое доверено давнему партнеру фирмы г-ну Артуру Уорду.
«Будучи извещен о чувствах, которые Вы питаете к дочери г-на Уорда, полагаю, что мое, а точнее говоря, наше предложение, поскольку оно является результатом серьезного рассмотрения и свидетельством общего доверия, может оказаться для Вас привлекательным. Условия могут быть оговорены впоследствии».
«Что же я колеблюсь? Стольким персонам я доставлю удовольствие, как, кстати, им будет объявить: „Мы это предвидели, тут давным-давно пахло побегом“. Наконец-то и у нас есть виноватый, вот он! Представительство очищено от неустойчивых элементов». Посол, говоря, что располагает доказательствами, не обманулся. Улики вполне достаточны. Таких писем не пишут, если за ними не стоят сговор и планы на ближайшее будущее. Байчи знал, что делает, письма он; проявляя великодушие, вручал, но фотокопии придерживал. Письмо Чандры явно имеет целью потворство развиравшемуся самолюбию, беглецу гарантируется финансовая независимость во избежание положения принца-консорта… Устроился для начала.
Захотелось плюнуть в распахнутый сейф, прежде чем понестись к Маргит, обнять ее, убаюкать, шепча: «Бежим отсюда, пора, пора ехать!»
Между тем шифровальщик не сводил с него глаз, испуская облака табачного дыма, клубящиеся в луче чертежной лампы, включенной, хотя на дворе был день-деньской.
Рука, держащая письмо Чандры, опустилась, будто листок был из свинца.
— Соблазнительное предложение, а? Примете?
Иштван не ответил.
— Когда едете?
— Не знаю.
Шифровальщик ухмыльнулся, словно в запасе есть прекрасный анекдот.
— Не исключено, что полетите вместе с шефом — весь подавшись вперед, торжествующе объявил он. — Час назад шифровка пришла, шеф отозван.
— Он об этом знает?
— Нет. Пока что, об этом знаем только мы с вами. Весело, правда?
«То-то у него мина на лице, будто он кот и мышку коготком придерживает, поразительно жестокое торжество, он убежден, что и у меня довольно поводов к ненависти, партнер ему надобен на этот часок».
— И когда собираетесь уведомить?
— Ночью. Крепче подействует. Уж поверьте, он не станет проверять, в котором часу пришла депеша, ему до утра и так хватит, о чем поразмышлять. Он меня столько раз держал тут, как собаку на цепи, все ему метилось, мнилось, вдруг что-то придет. Я тут ночи напролет караулил. К машине лучше относятся. Теперь я у него эту ночку отберу, подушку из-под головы выну, горячих углей насыплю. Нынче ему не спать.
В робковатом, нескором на слова человеке, осужденном на одиночество самим характером его труда, открылось сгущенное бешенство. Иштван задумался.
«Если Кадар меняет людей, значит, смена курса — это не маневр, не кратковременный эпизод, а смысл жизни, надежда Венгрии».
— Когда его от сиськи отлучат, вот увидите, плевать ему будет на Венгрию, социализм в один миг обрыднет. Летите с ним, за шиворот его домой приволоките, чтоб его там мордой ткнули в то, что наделал. Боюсь, однако, чуть он унюхает ситуацию, так мигом прикинется больным и начнет проситься на лечение в Швейцарию, там у него денежки надежно пристроены. Уж они его исцелят. Он-то исчезнет, о нем в два счета забудут, а вот характеристики, которые он навыставлял, долго еще будут портить жизнь таким, как мы. Потому-то и даю вам и негативы, и отпечатки, хоть вы о них, и знать не знали. Ему теперь не до вас, ему собственную шкуру надо спасать, — голос у шифровальщика ожегся от давно накопившейся ярости, вдруг он замолк на полуслове, и раздался стук в дверь. Шифровальщик прижал палец к губам. Прислушался, узнал голос Юдит, откинул задвижку.
— Пойдем, получишь деньги за январь, — сказала Юдит. — Они тебе пригодятся.
Иштван пожал шифровальщику руку и пошел с Юдит в кассу. Расписался в списке работников посольства в единственной свободной графе.
— Тебе моя помощь нужна? — робко спросила Юдит.
— Да, — пылко сказал Иштван и, увидев, каким сосредоточенным стало у нее лицо, как напрягся взгляд, слегка усмехнулся. — Да ничего сложного, я хотел тебя попросить, чтобы ты пристроила мою прислугу к новичку, который на мое место приедет.
— Хорошо. Это проще простого. Я прослежу.
— Знаю. Потому и прошу тебя об этом.
Он сложил своеобразно пахнущие, новенькие, еще скользкие купюры, откланялся и сбежал по голым каменным ступенькам, с которых сняли красную дорожку из кокосового волокна.
Возле машины стоял Михай, он протирал носовым платком бампер и теперь, отступив на шаг, любовался собственной работой. Очищенный кусочек раздражал взгляд, как пятно.
— Дядя Пишта, хорошо, что ты вернулся, — во весь рот улыбнулся, просто целиком посветлел Михай. — Без тебя так скучно. Ни у кого времени нет… Все меня прогоняют, всем я мешаю, под ногами путаюсь, — смешно передразнил он голоса завхоза и Ференца.
— А тетя Юдит?
— Она мне конфетки тычет, будто я маленький.
— А ты уже не маленький, — положил Иштван руку на плечо мальчика.
— И еще как, потому что, когда надо сходить на базар, мама меня посылает, тогда я не маленький, а когда мне в кино хочется, так на меня кричат, чтобы я один далеко не ходил. Маленький, маленький. Индусы, такие, как я, уже женатые. Честное слово, мне один сикх говорил, мы с ним в бадминтон играем, что он уже женатый, а ему только восемь лет.
Иштван с непритворным сочувствием приласкал мальчика, лишенный ровесников, тот явно страдал от одиночества.
— Мы люди занятые.
— А почему у тебя бывает время со мной поговорить? Почему для тебя я не дурачок да дурачок? — состроил он гримасу как бы тем, кто силком загонял его в малолетство, из которого он уже вырос.
— Потому что я люблю с тобой поговорить.
— Нет, — с жаром возразил Михай. — Потому что ты меня любишь. Это правда, что ты убежал?
— Ты что-то с чем-то спутал.
— Дядя Пишта, возьми меня с собой, — доверчиво поднял Михай умненькие глазенки, ищущие взаимопонимания;
— Это невозможно, ты же знаешь. Тебя папа не отпустит.
— Да, а вот мама отпустила бы. А эта тетя с тобой поедет? — спросил он с бессознательным лукавством, копаясь в кармашке штанов. — Дядя Пишта, можно я тебе что-то подарю?
Иштван словно позабыл о ребенке, обо всем мире. Вопрос, отдаваясь, как эхо в пустых комнатах, заметался где-то внутри. Звучал, как напоминание. Обвинял.
— Дядя Пишта, — дернул его за руку Михай. — Ты что, как сонный? Приложи к уху, только не открывай, а то убежит.
Он вложил Иштвану в руку картонную коробочку, вынутую из кармашка. Ее верх был наколот булавкой. Иштван смотрел на мальчика, на протянутую ручонку с подарком, словно не понимая, о чем речь. Наконец, заставил себя улыбнуться.
— Опять у тебя птичка, — припомнилась игра с кузнечиками.
— Не-е, это цикада. Я ее на зеркальце поймал. Поставил зеркальце в листья, оно блестит, как кусочек солнца, вот она и прилетела. Бегала по листку, стрекотала, а потом стала и смотрит, почему та, другая, не отвечает. Возьмешь? Она больше всего любит серединочку салата и апельсиновый сок. Берет листочек в ручки и так смешно пьет. И посматривает, а вдруг отберут.
Михай завязал коробочку и положил на сиденье «остина».
— Дядя Пишта, — призадумавшись, спросил он. — Почему я не твой сын?
— Потому что у тебя есть свой папа, — он взял ребячью ладошку и крепко пожал. — Спасибо тебе.
— Он не мой, он посольства. Слышишь, как она стрекочет? Это она со мной прощается, — Михай махал рукой вслед отъезжавшему автомобилю, теперь он был счастлив.
Еще миг малыш со взъерошенным чубчиком, одиноко стоящий на солнце посреди красной дороги, был виден в зеркальце заднего вида.
Когда Иштван выехал на бульвары, пришлось притормозить: во всю ширину проезжей части валила толпа орущих оборванцев, пыль столбом вилась из-под босых ног. Над беспорядочным, бурлящим шествием плыл на двух палках красный транспарант с белой вязью на хинди. Демонстранты заглядывали в машину, возили пальцами по кузову, кто-то бросил внутрь листовку на ноздреватой бумаге: «Уборщики в частных домах Нью-Дели! Требуйте выплаты не только аванса, а всей зарплаты целиком!» Стало быть, сдвигается что-то, за труд от хозяев начинают требовать плату, не соглашаясь на один прокорм.
Перейра, хрустя накрахмаленным костюмом, на котором без труда видны были отпечатки утюга, семенил вокруг стола в ожидании команды подавать. Посреди скатерти в медной чашке красовался пучок приторно пахнущей резеды.
— Наконец-то. И что тебе рассказал посол? Тебя хотят отправить отсюда?
— Да, — сказал Иштван каким-то чужим голосом. Он как бы раздвоился. Кто-то один приказывал: «Глянь, да глянь же, ведь она твоя, можешь сделать с ней, что угодное. А другой возражал: „Это в прошлом, ты сделал выбор, так наберись же духу!“
— Хотят, чтобы я вернулся домой. Как можно быстрей. Я полечу.
Хотя выражение его лица не сулило ничего доброго, Маргит продолжала спокойно улыбаться, словно это она приготовила неожиданный приятный подарок.
— И правильно. Надо честно поговорить с твоей женой. Я еду с тобой.
— Нет, — выломил он камень — не слово. — Тебе туда нельзя.
— Я давно об этом думала. Почему нельзя? Можно, — с сердцем повела она рукой. — Не съедят же меня там.
И только тут, ни секундой раньше, явилось ей, как посерело его лицо, как оно искажено самоожесточением и болью.
— Разве что ты не хочешь, — еле слышно сказала Маргит.
— Не хочу.
— Так, где же мне ждать?! — крикнула она, объятая ужасом.
— Не жди, — это было не слово, а глыба, которую он вывернул, напрягая все без остатка силы.
Она не сразу поняла, она смотрела с безмерным изумлением, словно только сейчас ей открылось» открылось, как он уродлив, отвратителен. Смотрела так, словно не узнавала знакомых черт, словно кто-то другой присвоил их — но ведь это он, ее Иштван, который ее любит, которому она верит, вверяет не только себя — все свое будущее, всю жизнь, всю жизнь.
— Маргит, пойми, я-а…
Она затрясла головой, выпрямилась, попятилась.
— Хватит. Не прикасайся ко мне. Ах ты, лжец, ты мелкий гнусный лжец, — голос ее стал презрительным, ледяным. — Вызови такси, — приказала она шепотом, который был горше крика. — Ты слышал? Я должна была это предвидеть.
Он молчал, не пытался постоять за себя, только смотрел на нее, отчаянно смотрел, как она, остановившись в проеме открытой двери, судорожно дышит, сомкнувши веки.
— Я тебе не лгу.
— Нет, ты не лжешь, — с жестоким спокойствием отмеряла она удары. — Ты просто веришь в то, что говоришь. В то, что тебе на руку.
Раздался стук в оконное стекло.
— Такси у ворот, — услужливо позвал Перейра. — Я остановил, какие будут распоряжения?
Они стояли лицом к лицу.
Иштван не смел шелохнуться. В себе чуял боль, которую причинил Маргит.
— Ведь не любил же ты меня ни секунды, — шатнулась она, словно вот-вот упадет, схватилась рукой за косяк, устояла. Покачала головой, словно всё еще не могла постичь то ли собственной слепоты, то ли чудовищности, подлости его поведения. — Почему же ты меня не прикончил? Ведь могла же, могла там утонуть и осталась бы такой счастливой, — простонала она. И вдруг извернулась и выбежала на веранду.
Он бросился следом, но повар уже захлопнул дверцу ветхого автомобиля и, склонив седую голову, стоял по колено в сизом облаке выхлопных газов. Неровно урча и стреляя, машина тронулась и исчезла за поворотом. Разлитое за резной листвой солнце больно ударило в глаза. Ведя рукой по стене, Иштван вернулся в свою комнату, рухнул в кресло, скорчился. Налил себе виски и, не прикоснувшись, отставил. Судорожно глотал, будто что-то застряло в гортани. Из невероятного далека, донесся озабоченный голос повара.
— Сааб, что случилось? Я неправильно поступил, когда остановил такси?
Иштван помотал головой, что нет, потому что это действительно не имело значения. Словно спросонья, отогнал от себя опротивевшую болтовню.
— Нет. Не подавай. Съешьте сами. И позже тоже нет. На сегодня нет. Ступайте. Я хочу быть один. Изумленно запомнил, что лицо у него спокойное, таким оно отражалось в зеркале. Вполне справился с выплатой денег прислуге, выслушал благодарности, уверил, что все они останутся на своих местах, ничего худого с ними не случится, ровно ничего. «Как она могла сказать, что я не люблю, чем же почесть море боли, в котором тону, если не любовью? Я жив одной любовью, но вырвал ее прочь. Самое страшное, что это я сам при ней, такой доверчивой, такой послушной, сам, собственными руками…» В отчаянии он силился припомнить первый шаг, когда сбился с пути, когда обманула уверенность, что он-то имеет право, что он не такой и может не считаться. «Я создаю законы и, стало быть, могу их сокрушать. Вот и сокрушил. Нас обоих. Взбесясь, взбунтовавшись, можно разбить скрижали каменные, можно яростно растоптать их с чувством счастливого избавления. Освободиться от них. Но они снова грозно станут поперек дороги, они огнем выжгут свои буквы…» «И не покину тебя до самой… — слышит он собственный голос, потому что смолкли органные флейты, ему вторят Геза и Шандор, — потому что вспоила меня придунайская земля, я останусь ее сыном, еще губы не умели слушаться, а я уже тысячи раз еле слышно произнес: „Верую, верую, верую?“. Миллионы повторяли слова клятвы и даже не понимают, почему ее исполняют. Двести тысяч покинуло страну, половина, может быть, еще вернется. Другие верят, как дышат, неосознанно, счастливые, как вол и осёл над яслями, их мольба услышана, их не ввели во искушение, не сделали законотворцами, не поручили им судить в забвении, что судимы, будут. Я был бы счастлив с Маргит. Был бы, был бы, знаю. Ценой тройной измены. Постиг, что я у последней черты, в ту ночь, стоя на коленях у дверей часовни, там пол был из глины с навозом, как в индийских ашрами, слушал напевный ритм неизвестного языка и прекрасно понимал, что говорится, я, будущий брат отлученный. Это я, это я не захотел такой ценой. Говорит, я ее никогда не любил… Но ведь я так поступил из любви, которая простерта и на нее, в которой и она растворится. Она думает, я сошел с ума.
Ax, если бы так. Я жажду, жажду верить. Как мне объяснить это ей, разве можно объяснить тому, в кого вонзили нож, ради чего это сделано? Сделано любящей рукой. Я не лгал ей, когда говорил, что она — это моя жизнь. Моя безраздельно и неделимо, моя и ее; отделенным от всего света, нам хватало бы друг друга». Иштван горбится, сдавливает пальцами веки до пламенной боли в глазах, до красных пятен, бормочет:
— Я должен был, я должен был, я должен был. Замирает в тревоге за нее, считает ступени, по которым они поднялись, он помнит о том, ее первом, он висел со связанными руками над разворошенным жаром, волосы шкворчали в огне, но это совершил враг, а сегодня он сам, второй избранник… Стократ горше. А если она в этот час, отброшенная на край бездны отчаяния, видит утоление только в том, чтобы ринуться вниз, во мрак? Он с трудом поднимает голову, встает. Бежит к телефону, ушибается о стул на дороге. Набирает номер гостиницы. «Она у себя», — вздыхает, слыша, как прерывается сигнал оттого, что снимают трубку.
— Маргит, — шепчет он в это отвергающее безмолвие. — Маргит, — униженно просить — это его долг. — Можно с тобой повидаться?
— Зачем? — раздается ответ, в котором нет даже отголоска надежды.
— Я хочу тебе сказать…
— Я уже все слышала.
Будто ножницы щелкнули. Она положила трубку.
Он возвращается в кресло. И хоть перевел, истолковал, продолжил за нее слова, жесты, решения, тревога не покинула. «Ведь у нее же вовсе выхода нет. Она отдана сгущающемуся мраку. Никакой надежды. Все понятно. Она перестала ждать».
С ужасом проникался он тем, что не было преувеличения в словах, которые она выдавила: «Лучше бы ты меня прикончил».
«Невозможно объяснить, невозможно. Что из того, что и я на дне отчаяния? Страдание не соединяет. Страдание отталкивает, будит неприятие даже в самых близких людях. Стыдное дело, им не поделишься, оно как болезнь».
Сам себе был гадок способностью так хладнокровно размышлять и заниматься ерундой, даже галстук поправлять перед зеркалом, помнить о том, что дверь следует запереть на ключ. Спугнутый чокидар вскочил со ступенек веранды, принял стойку «смирно», левая ладонь брезжила огоньком припрятанной папиросы. Девушка, как звереныш, прижалась к балюстраде, растворилась в кипени вьющихся растений, чтобы ее не заметили. Иштван сделал вид, что не замечает, хоть и прекрасно знал, что они перед тем сидели обнявшись. Он не завидовал, он потакал их счастью, которое опять же только благодаря нему вновь обрело будущность.
Вывел машину из гаража. Вел, словно бесчувственный, правил безотчетно, словно спал за рулем. Вошел в холл. За стойкой портье его узнали. Да, мисс Уорд потребовала счет, собирается уезжать. Из конторы «Эйр Индиа» ей доставили билет. Записано разбудить ее в пять, в шесть утра у нее самолет на Бомбей. Сейчас она наверху. И только что попросила не соединять, если позвонят из города. Все-то они знают. Знают больше, чем он. Он заколебался, успокоенный такой распорядительностью, которая говорила… Но ведь это может нахлынуть вдруг, вдруг все эти поступки, приготовления к бегству окажутся ни к чему. Пойти наверх у него не хватило духу. Прислуга бесцеремонно пялила глаза, их тут столько раз видели вместе. Торчать в ярко освещенном холле было невыносимо. Громоздкий барабан с диапозитивами: красные крепостные стены Фатехпур Сикри, беломраморные тюльпаны мавзолея Тадж Махал, голубое море, мирно наклоненные, похожие на птичьи шеи пальмы, — снимки напоминали о местах, где он был вместе с Маргит, он отвел глаза, но, хоть веки сомкни, эти виды представали только с еще большей наглядностью. Он сбежал в машину, прижался в уголку. Было чувство, что он все же рядом. Стоит на часах всего в каком-то шаге от нее.
Наблюдал за окнами, одни желто или розово загорались, другие гасли. Наконец, сообразил, что ищет окно ее прежнего номера, а она-то теперь в другом, а в каком именно, он не знает. «Должна же она почувствовать, что я здесь». А вдруг она сейчас звонит ему и звонит, а он, хоть и рядом, но глух в жестяной коробке автомобиля под грудой древесных теней. В мерцающем свете фонарей возникали, исчезали кучки прохожих мужчин. За двумя англичанами шаг в шаг плелся индиец в огромном тюрбане и бормотал заклинания, мол, нынче удивительно удачный день для предсказаний, звезды являют тайны судеб, но англичане и так знали, что их ждет, им было довольно того, что сами себе могли уверенно напророчить. Потеряв надежду, ворожея побрел прочь от подъезда гостиницы, по пути заглянул к Иштвану, тихо окликнул: «Сааб», но, видя, что глаза у Иштвана закрыты, будить не осмелился и, разочарованный, поплелся дальше.
Ходу событий свойственна безошибочность, по нему прослеживается логика связей. Даже Грейс. Грейс только ускорила…
Только ли ради Маргит его занесло в Индию? Да, именно ради этого испытания он родился, долгие годы созревал. С разных концов мира они спешили друг другу навстречу, безошибочно направляемые, чтобы… Так должно было случиться. Любой другой выбор был бы отрицанием истины. Понимал ли он с самого начала, как должен будет поступить, только не хотел себе в этом признаться, мешкал, старался оттянуть последний час? Ведь не в ту минуту, когда он выдавил: «Нет, не хочу», а раньше, гораздо раньше он вынес приговор ей и себе. И шел к этому решению в муках, противясь, подталкиваемый шаг за шагом.
— Зачем приехал? — это был шепот Маргит, показалось, что длится сон.
— Я должен был быть рядом.
Горько дернулись губы — тень, воспоминание об улыбке.
— Ты что, боялся, что…
— Да.
— Так твой приезд — это забота обо мне или забота, о себе?
В полумраке бульвара ее высвеченные лучом фонаря волосы блеснули, как, медь, лица не было видно. Он открыл дверцу, она помешкала, сгорбилась и села в машину, не глядя на него. Ее взгляд был устремлен куда-то в конец бульвара, где сливались в линию деревья, перемежаемые зелеными огоньками ламп.
— Это было бы проще всего, — сказала она, наконец. — А то куда мне себя деть?.. Ты у меня все отобрал.
И смолкла, словно от смертельной усталости.
И вдруг вскинула голову, и глаза их встретились в зеркальце.
— Как же ты плохо меня знаешь. Не трусь, — сурово сказала она. — Я на это не пойду. Иначе ты от меня не избавишься. Иначе ты будешь ползти сквозь все ночи, когда мы будем порознь, взвалив меня на плечи. Это страшно, Иштван, но даже после всего, что ты сделал, я неспособна тебя ненавидеть. Неспособна.
— Я должен был, — набрался духу чуть слышно сказать Иштван.
— Должен был, должен был, — опустила она голову. — А вот Его я ненавижу. Проклятый безликий идол, несокрушимый, потому что бесплотный, не то, что мы, — кощунствовала она, судорожно сжимая кулачки. — Ему ты принес в жертву нас.
Он слушал, каждое слово жгло, испепеляло. В самую душу вонзалось. Глубже невозможно ранить.
— Я не покончу с собой, слышишь? Не мучься, ступай, отдохни… Иди спать, — негромко сказала она, прощающим жестом кладя ему руку на затылок.
Он закусил губу, задрожал от этого прикосновения. И вдруг всхлипнул, это был плач сломленного мужчины. Не видеть этих слез — это и есть милосердие.
— Ты хоть когда-нибудь меня простишь? — простонал он. — Я, я во всем виноват.
Она медленно покачала головой.
Мчащийся навстречу автомобиль хлестнул по ней резким светом, а глаза у нее были широко открыты, как у слепой. Она видела впереди череду никчемных дней, пустыню, которую не пересечь, время, когда она будет всего лишь камнем среди камней.
— Ступай, ступай, — шепотом попросила она еще раз. — Прекрати это бдение над умершей.
— Позволь мне остаться… Позволь проводить, я хочу быть с тобой до последней минуты.
— Когда портье позвонил, что этот господин ждет, я крикнула: «Какой еще господин?» — «Тот же, что и всегда». Тот же, что и всегда, — въелась она в горечь этих слов. — Я спустилась, чтобы проверить. Думала, у тебя не хватит духу. И все-таки это был ты. И все возвратилось. Никуда от тебя не деться.
Он робко искал в темноте очертания ее лица, прямой нос сжатые обескровленные губы, а помнил их такими пухлыми, приоткрытыми, ждущими…
— Когда вернешься домой, — начала она, и прозвучало это как шепот умирающего, замученного болезнью: «Вот похороните меня и…», — я хотела бы, чтобы ты. Он с дрожью ждал, готовый на все, поклявшись исполнить, что только она ни потребует.
— Не дай себя подмять, стой за себя. Будь жесток, невероятно жесток, так, как жесток ко мне.
До последнего мига она думала только о нем, он, его творчество оставались самым главным. Она верила, что он художник. Способен словом призвать к жизни, воскресить, остановить время.
Старик-продавец земляных орешков покачивал на бамбуковом удилище свою дымящую печурку, пять красных огоньков, силился призвать незаметный сквознячок. Словно не в силах вынести, чтобы в эту ночь кто-то обманулся в надеждах, Маргит взяла из его протянутой руки пахнущий керосином газетный кулечек. Не открыла, положила между ними.
Старик подхватил монетку на лету, сделал несколько шагов и, словно ужаленный честностью, вернулся и подал еще один кулечек.
— Знала же я, что именно этим все и кончится, — судорожно раскрывала и сжимала ладони Маргит, словно силясь поймать ускользающую нить. — Но не могла примириться, не могла поверить.
— Ты обо всем сожалеешь? Ты предпочла бы, чтобы мы…
— Нет, — неожиданно глянула она на него. — Без тебя я не знала бы, как становятся самыми счастливыми женщинами в мире. Мне сказать тебе «спасибо»? Ты это хочешь из меня выжать? Одарил, чтобы потом отобрать всю радость и вдребезги разбить.
Слова хлестали, он корчился, снося удары.
Из тьмы появились нищие, дети и женщины, они гомонили, как стая голодных цыплят, заглянули в машину, остановились, протянули руки, растопырив пальцы, и замерли.
Она выгребла из кармана последние монеты. Нищие стеснились, загалдели, толкая друг дружку, в лучах фар проезжающих машин он видел их тощие ноги, рваные лохмотья. От скулящей толпы не было спасения, нищие совались лицами в окошко, стучали по кузову. Из-под свалявшихся волос вперялись большие блестящие глаза, следя за рукой, которая вот-вот бросит им медяков.
— Подай им, — попросила она.
— Тогда они от нас не отстанут.
Едва она метнула на тротуар целую пригоршню, он зажег фары, подал сигнал, и они уехали, спаслись бегством.
— Я беднее их, — тихо сказала она. — У меня ничего нет. Дорога шла вдоль Джамны. Внизу догорали погребальные костры, по реке плыли размытые отсветы, похожие на рыжие частые сучки. Он вез ее через Старый Дели. На тротуарах, как безголовые коконы, закутавшись в грязные простыни, лежали бездомные, словно в издевку, сияли над ними гирлянды цветных лампочек, покачивались на веревках огромные силуэты кинозвезд. «Бывали мы здесь, — с горечью думал он, здесь с каждым местом было связано какое-нибудь воспоминание. — Вот здесь, в комнатушке за швейной мастерской, мы нашли жену Кришана, вот здесь покупали сандалии, вот здесь в первый раз прошлись пешком, и я, как в глубокую воду, толкнул ее в густой дым от сушеного коровьего навоза, в смрад горящей плоти, в безвкусный запах печенных на противне оладьев, здесь она окунулась в настоящую Индию».
— Куда ты меня везешь? — отсутствующим голосом спросила она.
— Никуда, — ответил он, сам испугался и поспешно поправился. — Навстречу рассвету… Хочешь вернуться?
— Некуда мне возвращаться.
Стало холодать, примятая вытоптанная трава засияла от предрассветной росы. Небо побледнело, и где-то за верхушками огромных деревьев ночь давала трещину за трещиной.
Подъехали к гостинице. Он думал, она разрешит ему пойти следом, но она указала рукой, чтобы он остался. Двое заспанных боев, зевая и почесывая подмышки, отправились за чемоданами. Он вышел из машины, поднял крышку багажника.
— Тебе надо что-нибудь съесть, — вспомнил он, но она так на него глянула, что он осекся.
Он сам уже сутки ничего не ел, не чувствовал голода, во рту стояла горечь, мутный осадок желчи. Проезжая мимо пригородных садов, он остановил машину. Маргит возражала, но он вызвал из обставленного кувшинами шалаша дряхлого индийца и велел нарезать роз.
— Сколько? — спросил тот, потирая ладонью шуршащую щетину на подбородке и зевая так, что в беззубом рту сверкнули последние желтые клыки.
— Много, — раздраженно крикнул Иштван. — Все, сколько есть. Старик принес целый сноп почти черных бутонов с жесткими листьями, от них пахло ночной свежестью и мокрой резаной зеленью.
— Зачем? — уткнулась она взглядом в мясистые лепестки, усеянные капельками росы. Положила их на колени и замерла.
Дорога плавно петляла среди бесплодных холмов. Здесь они нагнали садху, который бросил все, чтобы отправиться на поиски истины.
И вот показался аэропорт. Белели алюминиевые гофрированные крыши ангаров. Кишела толпа транзитных пассажиров, женщины с детьми, с узлами, к которым приторочены какие-то котелки. Мегафон нечленораздельно бубнил на чужом языке, требовал внимания и раздражал — ничего было не понять. Они выпили у стойки по чашке, кофе, кофе заварила им красавица с огромными серьгами. Пили кофе, глядя друг на друга.
Усатый чиновник пригласил мисс Уорд к весам, сделал пометку на билете. Иштван осознал, что руки помнят, как здесь подхватывали и ласково несли прилетавшую Маргит. То и дело взревывали запускаемые моторы, словно перекликались крылатые чудовища, готовые взмыть в небеса.
Вдруг мегафон произнес басом:
— Рейс на Нагпур с пересадкой на Бомбей и Мадрас. Стройнобедрая стюардесса в муаровом голубом сари подняла обнаженные до плеч руки и длинными пальцами поманила Маргит и Иштвана.
Они вышли вон из гулкого, как пустая бочка, здания аэропорта, спустились на бескрайнюю поросшую травами равнину летного поля, над ним уже простирался прекрасный погожий день.
Самолет белоснежно сиял, к нему подвели трап.
Маргит судорожно прижала к груди колючий букет роз, розы только сейчас начали краснеть. Руки она ему не протянула, а он не посмел притронуться к ее пальцам. Смотрел на жалкое, постаревшее лицо, на синие жилки век, на глаза, огромные от отчаяния.
— Так нельзя, Иштван, — прошептали ее дрогнувшие губы. — Так даже с собакой нельзя.
Она отвернулась и чуть ли не бегом бросилась к самолету, чтобы он не увидел ее слез. Стюардесса подхватила ее под руку и, как больную, проводила внутрь.
Но прежде чем откатили трап, стюардесса появилась на нем еще раз и положила на верхнюю ступеньку розы. Иштван вспомнил: брать с собой растения и плоды воспрещено. Карантин.
Сперва взревел левый мотор, потом правый, самолет развернулся на месте, резкий вихрь взметнул белые юбки босоногой обслуги, которая, пригнувшись, катила в сторону трап.
Иштван вглядывался в иллюминаторы, солнце играло на них, как на зеркалах. Самолет не спеша, чуть подскакивая, тронулся, гарь выхлопных газов ударила в грудь, рубашку подхватило, брючины, словно свора собак затормошила, клубами понеслась пыль, острые песчинки впились в лоб. Иштван прикрыл глаза ладонями, а когда отнял их, самолет был уже пятнышком, которое вскоре растворилось в сияющей голубизне. Бездна сомкнулась.
Когда он оказался в машине, напрасно силясь поднять руки и взяться за баранку, цикада Михая в картонной коробочке вдруг неистово застрекотала. Иштван развязал нитку, поднял крышечку и вытряхнул цикаду на траву, успел увидеть, как блеснули хрусталем ее крылышки, цикада вспорхнула в сторону верхушек деревьев, откуда несся скрежет металлических шестерёночек, концерт близящегося зноя.
Кулечек из пожелтевшей газетины, в нем хрустнули орешки, Маргит держала его в руках. Иштван замер, не дыша, в горле нарастал взвизг, он хотел отвернуться, ударить головой в железо, где эта золотистая ладонь, где лучистые, как небо после первого снега, глаза, где их доверчивый взгляд из-под медных волос. «Нет больше Маргит, нет. И совершил это я, я сам».
Тупая боль наросла, осела на дне сердца, почерневшего от отравы, разбрелась по бьющимся жилам, подмяла. Он во весь рот жадно схватил воздух. И закрыл глаза, унося в зеницах полегшие под горячим порывом ветра жухлые травы, красные каменистые холмы, переизобилие солнца, хлещущего, как пламенная метла.
26 февраля 1965.