Посвящается памяти земляков моих, оставивших после себя неоплаканную боль
Состояние больного, только что доставленного в отделение травматологии одной из крупных бакинских больниц, было очень тяжелым.
Больного, без сознания лежавшего на каталке, везли по самой середине полутемного, тянущегося вдоль всего этажа больницы коридора в операционную, расположенную в другом крыле здания. Их было две женщины в белых халатах, и в таких же халатах двое мужчин. Рядом с каталкой шел и сам хирург, худощавый, седовласый, среднего роста человек, отличающийся от своих коллег сдержанностью, повелительной строгостью лица и особой чистотой халата.
Если и было что-то отличительное и кажущееся неуместным в этой обычной для больничной жизни картине, то это трагический комизм в облике и поступках человека, который привез больного в клинику. Этот маленький вертлявый мужчина лет пятидесяти пяти — шестидесяти с маленьким личиком, которое никак не гармонировало с его огромным круглым животом, бегал вокруг врача, постоянно повторяя одно и то же:
— Доктор, родной мой, доктор… убили. Такого человека, средь бела дня, избили, уничтожили. Это все еразы, доктор, еразы. Пять-шесть парней-еразов… Эти сукины дети беженцы совсем не уважают людей, доктор, дорогой мой. Ни артистов они не признают, ни поэтов, ни писателей. Только назови кого-то армянином — и все. Тут же швырнут под ноги и затопчут, как дикие звери. Раздерут на части, и никто близко подойти не смеет… Я им говорю: не бейте, этот человек, говорю, не армянин, он наш человек, сын нашего народа, гордость и совесть нации. Да кто там слушает. Даже не дали мне свое имя назвать. Так врезали ногой в бок, что я чуть там же не умер. Вот сюда доктор, в правый бок. До сих пор страшно ноет…
Доктор не очень хорошо понимал, что говорит человек, доставивший больного. Может быть, и не хотел понимать. А может, даже и не слышал, что непрерывно бормотал этот суетливый, смешной мужчина, повязавший желтый галстук на клетчатую коричневую рубашку. Однако наблюдательный человек мог бы заметить, что врач временами тихо усмехался в усы. И не потому, что с каждым словом, с каждым жестом человека, доставившего больного, возникала комическая ситуация. А скорее потому, что лежавший на каталке светловолосый мужчина был худощав и заметно высокого роста. И, возможно, противоположность в облике этих двоих напоминала доктору самые грустные страницы истории Дон Кихота и Санчо Пансы.
Когда они достигли дверей операционной, один из мужчин в белом халате преградил путь смешному человеку в желтом галстуке.
— Пропустите его, — сказал врач. — Ему, кажется, есть что сказать. Пусть выговорится.
Операционная, которая была значительно меньше коридора, тем не менее оказалась просторным помещением с высоким потолком и огромными окнами. Операционный стол, стоявший прямо посередине, напоминал укрытую простыней каталку, на которой везли больного. Двое мужчин в белых халатах, доставившие каталку с больным, подняли его, уложили на этот стол, взглядом спросили разрешения у доктора и молча вышли из операционной.
— Пероксид! — громко сказал хирург медсестрам, закатывая рукава халата. — Принесите, оботрите ему лицо. — Посмотрев на залитого кровью больного, он пробормотал какое-то ругательство и, обращаясь к его спутнику, спросил: — Кто это сделал с ним?
— Я же говорил вам, доктор: еразы. Эти сукины беженцы, прибывшие из Армении. Мало того, что они разбили ему все лицо. Так еще и повалили его на землю, как дикие звери, стали бить по животу. Еще, доктор, хорошо, что я подоспел. Вышел с утра в город немного проветриться. Выхожу с этого проклятого места, что называется Парапетом, и вижу, как у края фонтана пять-шесть усатых негодяев избивают человека. А люди стоят в стороне и молча смотрят… — Тут он внезапно запнулся. Губы его все еще продолжали шевелиться, но слова, казалось, дальше кадыка не доходили.
— Перекись закончилась, доктор, — как можно тише извиняющимся голосом сказала одна из медсестер. (Одна из них была пожилой, другая — совсем молодая.)
— Спирт есть, кажется, — безнадежно сказал хирург.
— Нет, доктор. Все, что было, израсходовали вчера.
— Ладно, омойте водой. Марганца много не кладите. — Доктор вымыл руки с мылом перед умывальником, стоявшим в углу комнаты, потом подошел и встал перед операционным столом. — Снимите все, что на нем. Оставьте в одних трусах.
Больной, лицо, нос, подбородок, воротник оранжевой шерстяной рубашки, полы голубоватого пиджака которого были залиты алой кровью, так спокойно лежал на операционном столе, словно там, на той называемой Парапетом площади, били не его, а его злейшего врага. Он крепко спал, хотя из груди у него вырывались частые хриплые стоны. И мало того, что спал, он, кажется, еще и видел сны, причем эти сны, казалось, доставляли ему большое удовольствие.
Пока женщины смывали запекшуюся кровь с лица больного, доктор проверял его пульс. Когда медсестры раздели больного, он начал внимательно осматривать его и как бы отчитываться перед собой или диктовать кому-то:
— Наложить два шва на нижнюю губу. В области челюсти переломов не наблюдается. Два вывиха на левой руке: у локтя и у запястья. Вывихнуты два пальца правой руки: большой и средний. Тяжелая мышечная травма на левой ноге. Перелом коленной чашечки правой ноги. На спине, грудной клетке, позвоночнике серьезных аномалий не наблюдается. На черепе переломов не видно. — Доктор замолчал, опять в сердцах выругался. — Сотрясение мозга! — Он сказал это почему-то громко и по-русски, потом достал из кармана брюк носовой платок, не спеша вытер пот со лба и снова по-русски добавил: — Избиение зверское!
После каждого произнесенного врачом слова на лице человека, доставившего больного, отражались все его переживания, вся боль и страдания. Он с трудом сдерживался, чтобы не разрыдаться. Когда доктор закончил осмотр, одновременно закончилась и вся выдержка у этого человека. Он заплакал навзрыд, как обиженный ребенок.
Одна из стоявших у операционного стола женщин в белом халате (та, что помоложе) прослезилась. Пожилая медсестра тоже расстроилась и горестно покачала головой. И доктору было очень жалко этого человека. Он стал успокаивать его:
— Ну что вы, так не годится… Нет ничего страшного. Через пятнадцать дней ваш друг будет как новенький, я сделаю из него конфетку. — Опустив голову, он задумался, потом снова поднял голову и с некоторой осторожностью спросил:
— Значит, ты говоришь, этот человек армянин?..
Наш комический герой удивленно выпучил глаза.
— Да разве вы не знаете его?.. Вы не знаете Садая Садыглы? Гордость азербайджанского театра! Артиста номер один! Вы действительно не знаете этого великого мастера, доктор? Даже по телевизору не видели?.. Вы и меня не раз видели по телевизору, доктор. Может быть, просто не запомнили… Нувариш Карабахлы — известный исполнитель комических ролей. Меня вы можете не знать. Я и не обижаюсь на вас. Но нет человека, который не знал бы Садая Садыглы. Ведь никто в мире так не играл Гамлета, Отелло, Айдына[1], Кефли Искендера[2].
— А я вас сразу узнала, — с нескрываемой гордостью сказала молодая медсестра.
— Вас обоих я часто видела по телевизору, — почему-то с некоторой кокетливостью проговорила ее пожилая коллега. — А доктор Фарзани не виноват. Он больше тридцати лет жил в Москве, еще трех лет не прошло, как вернулся в Баку.
Сообразив, почему его и Садая Садыглы не узнал врач, артист разом успокоился. А то, что медсестры, узнавшие их сразу, не подали вида, Нувариш Карабахлы отнес на счет того, что они наверняка опасались, будто это будет плохо воспринято доктором.
Нувариш Карабахлы догадался, что все его слова прошли мимо ушей врача. То ли тот был слишком задумчив, то ли он, Нувариш Карабахлы, от нервозности не смог найти нужных слов. Поэтому он постарался насколько возможно сосредоточиться и принялся еще проще и примитивнее пересказывать все, что произошло на Парапете.
— Дело обстояло так, доктор: я сегодня шел по городу. Который был час, точно не скажу — может, десять, а может, одиннадцать. На Парапете есть такое место с фонтаном — вы, наверное, видели его. И вот оттуда вдруг раздался страшный крик. Кто-то словно выл. Оказывается, это был старый армянин. Он вышел купить хлеба и тут же попался в руки еразам. Прямо в домашней одежде… И в тапочках. Когда я добрался до того места, несчастный уже был убит и брошен в бассейн. А глаза у него были открыты, доктор, и смотрел он прямо на меня. Я лично не видел, как его убивали. А те, кто были там раньше, рассказывали, что армянина сначала бросили в бассейн, прямо в ледяную воду. Он старый человек, не мог оставаться в воде. Хотел вылезти. А эти парни стояли у края бассейна, били его ногами, пока не забили до смерти. А у Садая Садыглы, да поможет ему Бог, беда вечно кружит над головой. Иначе с чего бы именно ему оказаться в это время в том проклятом месте?.. Не выдержал он, вот и все!.. Он же артист, гуманный человек. Сердце не вынесло. Он бросился на помощь. А откуда этим еразам знать, кто он и что он? Они же приезжие, нездешние. Вот и приняли его за армянина и набросились, как дикие звери. Опоздай я хоть на минуту, они и его отправили бы к старику-армянину. Но Бог миловал — он остался жив. Я вас умоляю, доктор, спасите его. Жизнь этого великого человека теперь в ваших руках. — Этими патетическими словами артист закончил свою речь.
Врач спешил начать операцию. Но, казалось, для этого чего-то недоставало.
К тому же, видимо, рассказ артиста потряс его. Он не видел ничего необычного в том, что лежавший без сознания на операционном столе Гамлет-Отелло-Кефли-Искендер пытался спасти старика-армянина. По мнению доктора, именно так поступил бы каждый, кто считает себя человеком. Однако жители этого города, словно сговорившись, старались держаться подальше от того, что называется человечностью. Казалось, им даже и невыгодно стало сохранять человеческое лицо.
Всего десять-пятнадцать дней назад доктор Фарзани здесь же, в этой операционной, делал очень сложную операцию армянской девочке лет четырнадцати-пятнадцати, которая бог знает каким чудом была доставлена в больницу.
В метро, где всегда полно народа, несколько женщин-азербайджанок набросились на нее и на глазах сотни людей устроили над ней расправу. А за несколько дней до того какой-то поэт-дегенерат ворвался в больницу и, избив, выгнал из кабинета врача, сорок лет проработавшего в кардиологическом отделении, только потому, что тот имел несчастье родиться армянином. После этого случая в больнице не осталось ни одного армянина — ни врача, ни обслуги. Кто спрятался дома, кто навсегда уехал из Баку.
— Все ясно, Нумаиш муаллим. Как говорят персы: меселе мелум ест[3], — бодрым голосом, не вязавшимся с его откровенно плохим настроением, сказал доктор, перекладывая свои хирургические инструменты.
Нувариш Карабахлы не обиделся на то, что доктор исказил его имя (человек, более тридцати лет проживший в Москве, имел на это полное право), но не преминул восстановить его:
— Кто такой Нувариш Карабахлы, доктор? — сказал он. — Обычный актер. Сотня Нуваришей Карабахлы не стоят мизинца одного Садая Садыглы. Лучше бы те мерзавцы вместо него меня избили.
— Он тоже карабахский?[4] — спросил врач, в очередной раз проверяя пульс больного.
— Да, нет же, доктор, И я не карабахский. Я родом из Кюрдамира[5]. Карабахлы — это у меня псевдоним. А Садай Садыглы родился в Нахичевани, там в Ордубадском районе есть такое место — село Айлис[6]. Очень древнее село, доктор, хоть я сам никогда там не был. В свое время, говорят, там жило много армян. Их семь или восемь церквей вроде бы до сих пор стоят. Видно, те армяне были очень умными, хорошими людьми. И Садай Садыглы такой человек, доктор, что, хоть мир перевернется, но он белое не назовет черным. Уж сколько раз попадался из-за своего языка, но так ничему и не научился. Через пару месяцев ему уже исполнится пятьдесят, а он так и остался десятилетним мальчиком. Что на уме, то и на языке. Не может хоть изредка промолчать даже в такое опасное время. Он говорит: это не армяне, а мы сами плохие. И не боится. Всюду говорит это, везде — и в театре, и в чайханах.
Доктор Фарзани, широко раскрыв глаза, на этот раз посмотрел в лицо больному с каким-то особым интересом. Словно только теперь в первый раз его и увидел. Женщины, хранившие гробовое молчание, вдруг о чем-то стали живо перешептываться. Фарзани твердо взял Нувариша Карабахлы под руку и, ведя его к двери, сказал:
— Ну, давай, молодой человек, тебе здесь уже делать нечего. Посиди в коридоре, отдохни. А хочешь — иди домой, прими, как положено, сто граммов и заваливайся спать. Потом придешь, если захочешь. Это тебе, друг мой, не аппендицит вырезать, здесь требуется капитальный ремонт, часа три-четыре продлится. Не переживай. Друг твой будет жить. Я из него такого Отелло сделаю, что Дездемона от радости в обморок упадет.
С этими словами доктор выпроводил артиста в коридор и закрыл за ним дверь.
Когда двустворчатые двери операционной закрылись, Нувариш Карабахлы вдруг ощутил острое одиночество, словно весь мир остался там, за закрывшимися дверями.
Из длинного полутемного коридора веяло кладбищенской тоской. Свет не горел. Вокруг никого не было. Большие двустворчатые окна на противоположной стене коридора мрачно тускнели, не пропуская света: то ли были очень пыльными, то ли на улице уже стемнело.
Лишь в одном месте — недалеко от застекленного балкона, у дверей, видна была скамейка. Больше в коридоре сесть было негде. Нувариш Карабахлы медленно пошел в сторону скамейки, ощущая головокружение и подступающую тошноту. Ему давно уже хотелось закурить, но не хватало сил даже сунуть руку в карман, достать оттуда пачку.
Подойдя к скамейке, он у самой двери увидел прибитые к стене друг над другом две таблички. На верхней крупными черными буквами было написано «ОТДЕЛ ТРАВМАТОЛОГИИ И ХИРУРГИИ», на нижней, буквами помельче — «Зав. отд. хирург Фарзани Фарид Гасанович». Дверь в кабинет доктора Фарзани была открыта.
Как ни измучен был Нувариш Карабахлы, как ни хотелось ему присесть, однако он не стал садиться на скамейку у двери. Казалось, если он сейчас сядет, то уже никогда не сможет подняться. Он осторожно заглянул через открытую дверь в кабинет: стол, два старых стула, диван, сейф, холодильник, старый телевизор, электрический чайник, умывальник… Он достал из кармана сигареты, но опять не решился закурить. Все сильней ощущая подступающую тошноту, он двинулся в сторону окна и, еще не дойдя до него, увидел, что и в другую сторону от операционной тянется такой же длинный коридор. В отличие от этого, пустого, у входа в который находился кабинет доктора Фарзани, там было множество окон, и выстроившиеся вдоль коридора голубоватые двери палат смотрели в мутные, пепельного цвета окна.
У одного из окон, опираясь на костыли, курил парень с загипсованной ногой. Возле открытой двери дальней палаты стояла пожилая женщина с перевязанной рукой. Кроме этих двоих, в коридоре не было ни души.
Нувариш Карабахлы закурил сигарету, которую все это время держал в руке, но при первой же затяжке в глазах у него потемнело. Испугавшись, что сейчас упадет, он, держась за стенку, доплелся до скамейки и долго сидел там, пока пелена, застилавшая ему глаза, постепенно не рассеялась.
Пелена не беспокоила Нувариша Карабахлы. Он привык к ней.
Сейчас он был больше всего озабочен тем, как сообщить о случившемся жене Садая Садыглы — Азаде ханум.
Нувариш часто бывал в доме Садая Садыглы. И знал, где работает его жена. Азада ханум, наверное, еще на работе. Но в эту минуту встать и отправиться на работу к Азаде ханум было для Нувариша делом почти невозможным. Он еще не обдумал, как расскажет ей обо всем. Самое лучшее было остаться здесь и дождаться конца операции. Потом, когда операция закончится, раны Садая будут перевязаны и сознание вернется к нему, куда легче будет рассказать Азаде ханум о случившемся. (Он забыл, что сегодня воскресенье и ее нет на работе.)
Нувариш Карабахлы был трижды женат, но в этот вечер во всем городе его никто не ждал.
Первую попытку создать семью он предпринял лет в девятнадцать-двадцать: просто посадил возлюбленную в такси и без обручения, без свадьбы, без приданого увез ее в отчий дом. Ладно бы без свадьбы, но мать Нувариша никак не могла простить невестке, что пришла она в дом мужа без приданого. После полутора месяцев войны со свекровью девушка собрала вещи и вышла на улицу, чтобы больше никогда не возвращаться.
Тогда же, в молодости, когда он в театре еще выходил только в эпизодических ролях, одному из старейших работников театра «улучшили жилищные условия», а его полуподвальную сырую квартиру на Монтине[7] отдали Нуваришу, там он всего девять месяцев прожил со своей второй женой, которая скончалась от рака легких. Третья жена Нувариша Карабахлы, Джульетта, была состарившейся в девичестве тридцатишестилетней дочерью одного из именитых актеров театра. Лет пять у них не было детей. Потом родился сын. Но однажды, когда младенцу не было еще и трех месяцев, во время ночного кормления Джульетта крепко заснула, а проснувшись, обнаружила посиневшее тело ребенка, задохнувшегося между ее грудей. Джульетта не могла себе этого простить, умерший ребенок не умолкал, плакал, просил молока. И мать перестала есть, пить, спать. Бедняжка и десяти дней не прожила после смерти ребенка. Исхудала, как щепка, сгорела, как свеча, и исчезла, словно тень — будто никогда ее и не было.
Теперь, уже более десяти лет, у Нувариша была хорошая двухкомнатная квартира в центре города. До февраля этого года он вел в ней хоть и одинокую, но, по сравнению с нынешней, спокойную, может быть, даже слишком счастливую и привольную жизнь. И вот она насмешка судьбы — теперь Нувариш Карабахлы старался попадать в свою квартиру лишь по ночам, да и то потому, что больше некуда было деться. В собственном доме он не знал ни минуты покоя, ни сна, ни отдыха. А причина была в том, что один из работников Баксовета, занимающий незначительную, но очень денежную должность — здоровенный пузатый верзила — захватил квартиру старой работницы театра, гардеробщицы Греты Сарикисовны Минасовой, получившей ее в один день с Нуваришем по соседству, на последнем, десятом этаже их дома, и устроил там самый настоящий бордель. За стеной целыми днями стояли шум и грохот. Животный смех и вскрики старых опытных проституток и еще молоденьких девушек, только вступающих в профессию, их подлинные или притворные стоны наслаждения сводили с ума, не давали артисту покоя днем, мешали спать по ночам.
По слухам, этот верзила был одним из богатых людей Шуши. В Баку он объявился недавно, устроился на работу в Баксовет, купил в кооперативном доме рядом с домом Нувариша четырехкомнатную квартиру. Этот человек имел квадратную фигуру. Поразительная по ширине спина выходила за рамки любых стандартов. У него были иссиня-черные густые волосы, такие же черные и густые брови, широкие, щедрые усы и выпученные пустые, ничего не выражающие крокодильи глазки. Даже имя и фамилия этого человека были для Нувариша Карабахлы выражением жестокости и безбожности: Шахгаджар Армаганов! Чтоб провалиться тому, кто дал имя этому животному!
Как-то утром, когда еще только рассветало, во дворе был поднят шум: мол, слушайте, люди, тут какая-то армянка выбросилась с балкона. Крошечное старушечье тело Греты Саркисовны еще только умирало в большой луже крови, а по городу уже пошли странные вести о том, что выбросившаяся с балкона армянка оставила перед смертью покаянное письмо: «Я ненавижу себя за преступления, которые учинили армяне. Я презираю свой народ и потому больше не хочу жить на свете. Карабах принадлежит Азербайджану. Да здравствует Азербайджан».
Нувариш ни тогда, ни сейчас нисколько не сомневался в том, что это «самоубийство» — дело рук того шушинского верзилы. Вполне возможно, сам Шахгаджар Армаганов и сбросил Грету Саркисовну с балкона. Теперь уж времена такие. Возьми да сбрасывай с балкона хоть сто армян в день. А вместе с ними и мусульман. Спокойно можно стереть с лица земли любого человека, если нет за ним чьей-то поддержки. И артист с каждым днем стал все больше бояться шушинца. Нет теперь ни законов, ни судов — возьмет он в один прекрасный день и запросто сбросит с балкона и его, Нувариша, и представит это как самоубийство. Кто станет расследовать его преступление, кто докажет, что этот хладнокровный, безбожный и безжалостный баксоветовский чиновник и есть настоящий бандит?..
Холодное серое потрясение пережитого стресса еще не оставило его душу, а хрупкое эмоциональное нутро артиста уже пылало ненавистью и гневом. Ну, сколько раз в день можно твердить участковому милиционеру одно и то же: будь человеком, имей совесть, закрой ты этот бордель, не то скоро весь город превратится в сплошной публичный дом. По этому поводу артист не раз был на приеме у начальника милиции, а сколько телеграмм и писем написал он в райком, Центральный Комитет, даже в Баксовет, пока в конце концов решил: то ли в этой стране нет власти, то ли люди, эту власть представляющие, все заодно с палачом Шахгаджаром Армагановым. И в театре он всем рассказывал, что творится в последнее время в квартире Греты Саркисовны. Только Садаю Садыглы не сказал он об этом ни слова. Считал это бессмысленным, потому что этот человек пребывал в собственном мире, витал в своих облаках. К тому же Нувариш Карабахлы не хотел вмешивать в эту грязь человека, в чью гениальность верил от всей души.
Теперь даже в самые жаркие летние дни артист плотно закрывал все двери и окна, и один Бог знает, сколько мук испытывал он каждую ночь в ожидании утра. Как раз в одну из таких жутких ночей он и принял решение — во что бы то ни стало приобрести себе пистолет. С этой просьбой он обращался ко многим знакомым работникам милиции и военкоматов. Однако ничего, кроме смеха, его просьба не вызвала у людей, которые привыкли смеяться просто при виде его. И когда артист уже совсем потерял надежду обзавестись оружием и обрести в собственном доме хоть какой-то покой, один известный писатель, три пьесы которого были поставлены в их театре, указал ему (всего два дня назад) самый простой путь. По словам писателя, сейчас каждый член Народного фронта имел по одному или даже по несколько пистолетов. И с помощью этих «ребят» можно было купить не только «макара» или «калашникова», но даже самый настоящий пулемет. И опять же, по словам авторитетного писателя, такому знаменитому артисту, как Нувариш Карабахлы, достаточно просто сходить в штаб Народного фронта и шепнуть пару слов на ухо Главному Бею.
Бея он знал давно и очень хорошо. Сотни раз чаевничал с ним в разных бакинских чайханах: на Бульваре, в Молоканском садике, на площади Азнефти и, даже когда в кармане было совсем мало денег, старался всегда сам платить за чай.
И вот сегодня в полдень артист, выйдя из дома, прямиком направился в штаб Народного фронта. Бей еще не пришел. Артист почти час простоял у входа в штаб, ожидая его. Потом сходил позавтракал в кафе рядом с кинотеатром «Араз»: выпил сто пятьдесят граммов водки, съел две порции сосисок. А когда, выйдя из кафе, снова направлялся в штаб Народного фронта, там — около бассейна с фонтаном — и попал в эту ужасную историю.
Сейчас, сидя на скамейке в больничном коридоре и дожидаясь окончания операции, Нувариш Карабахлы заранее придумывал замечательные сцены своей еще не состоявшейся встречи с Главным Беем.
— Добро пожаловать, бей! Я бесконечно рад тебя видеть! — Так (в мечтах артиста) ласково и приветливо встретил самый главный Бей своего давнего друга по чайхане. — Как дела, родной? Что нового в театре? Чью пьесу ставите? Как раз вчера я у ребят справлялся о тебе. Что-то, говорю, его не видно. Поинтересуйтесь, где он, почему не видно нашего мастера сцены? Может, он в чем-то нуждается?
Услышав насчет «нуждается», артист немедля стал излагать просьбу о желанном пистолете. Он также собирался рассказать Бею об активно функционирующем в соседней квартире борделе, но Бей с присущей великим людям великой же чуткостью понял, что именно привело его старого друга в штаб Народного фронта, и великодушно избавил его от лишних хлопот.
— Это мелкий вопрос, бей! — Тут Главный Бей слегка поглаживает бороду. Потом громко и вдохновенно произносит: — Наш долг беречь людей, нужных народу. — После этого он снимает телефонную трубку и приказывает кому-то: — Принесите артисту новый пистолет. Это мой друг. Наш великий артист. Да, времена сейчас тяжелые, опасный период. Мы по мере возможностей должны охранять наших лучших людей. — Главный Бей (в мечтах артиста) произносит именно эти слова и, ласково улыбаясь Нуваришу, тихо добавляет в трубку: — Патронов положи побольше…
Окончательно поверив, что именно от Главного Бея он в ближайшее время получит пистолет, Нувариш Карабахлы с грустью вспомнил, как всего год-полтора назад они с ним долго и сладостно посиживали в разных чайханах. Вспомнил май 1979 года, когда тогдашний Первый человек всего Азербайджана внезапно посетил театр и так же внезапно выделил ему квартиру в центре города. Вспомнил, как еще в конце 60-х он однажды крепко поддал и, совершенно пьяный идя к автобусной остановке, на углу улицы Зевина встретился с человеком, которого именовали в народе Хозяином. Тогда Нувариш Карабахлы жил еще в доме отца, а в театре только начинал выходить на сцену в эпизодических ролях. Однако (бывают же чудеса на свете!) оказалось, что тогдашний Хозяин видел эти незначительные роли Нувариша. И не только видел, но и крепко запомнил.
В тот вечер Хозяин тоже возвращался, кажется, с какого-то застолья и был в отличном расположении духа. (С ним рядом шли двое крепких мужчин — телохранители.)
— А, артист, погоди-ка, братец, — сказал он. — Ну и выпил же ты! Где это ты так поддал? — Он подмигнул одному из мужчин, стоявших рядом. — Я тоже выпил. Только, видишь, не качаюсь на ровном месте…
В то время Нувариш, естественно, еще не был знаком с Первым человеком в республике, и если б Первый не протянул ему руку и не сказал: «Давай знакомиться», наверняка и не запомнил бы, с кем имел дело в ту ночь на углу улицы Зевина.
— Давай знакомиться. — Он назвал свое имя. — А тебя я знаю, ты артист.
И хорошие роли играешь в театре. А куда же теперь путь держишь?
Нувариш заплетающимся языком еле-еле пробормотал:
— В Хы-хы-Хырдалан. Иду на автобус.
Человек с несколько продолговатым лицом оглядел артиста с ног до головы.
— Ну, иди, — приказал он с пугающим презрением. — Уже поздно. Шагом марш! И больше так не напивайся.
«Ты все еще живешь в Хырдалане?» Эти слова, сказанные позже в театре Первым, сейчас так живо прозвучали в ушах артиста, что, казалось, их отчетливо расслышали даже безжизненные стены больничного коридора.
— Я сейчас живу в поселке Монтина — на один этаж ниже земли, — смело пошутил артист со своим давним знакомым.
— С завтрашнего дня будешь жить в самом центре города — на 10 этажей выше земли, — твердо сказал Первый, на шутку отвечая шуткой.
В тот вечер, отыграв ахундовского «Мусье Жордана»[8], весь творческий коллектив театра собрался в кабинете директора Мопассана Мираламова. Нувариш играл в спектакле дервиша Мастали-шаха, и его игрой, судя по всему, был доволен сам Первый. «Ты отлично играешь и Шейха Ахмеда в «Мертвецах», — сказал он. — Я дважды по телевизору смотрел. Таких ролей играй побольше».
Очевидно, в тот день, собираясь в театр, Хозяин заранее запланировал выделить квартиры нескольким работникам, в числе счастливчиков обязательно должна была быть и Грета Минасова. «Здесь была одна старая сотрудница — Минасова. Она еще работает в театре?» — для проформы спросил у директора Хозяин, конечно же знавший, что она из театра никогда и никуда не уходила. И Грета Саркисовна, растерявшись от неожиданного приглашения, вошла в кабинет Мопассана белее мертвеца, а вышла оттуда, плача от счастья и неустанно повторяя: «Спасибо, сынок! Огромное вам спасибо!!!»
До сих пор перед глазами артиста так и стоит лицо Греты Саркисовны в тот вечер. Может даже, еще живей, чем тогда, еще выразительней. И еще — посеревшее лицо Садая Садыглы, его покрасневшие глаза, взгляды, полные ярости и гнева.
У него почему-то с самого начала не складывались отношения с Первым. Впрочем, по мнению Нувариша, вина была не в Хозяине, а в упрямстве и гордости Садая Садыглы. «Банной водичкой себе друзей зарабатывает. Дает каждому что-то, отнимая самое главное в человеке — его достоинство. Кастрирует душу народа, чтобы сделать всех тихими и послушными». Подобные страшные слова Садай Садыглы не боялся произносить и в присутствии театрального начальства.
«А ты в чем нуждаешься, господин Садыглы?» — так обратился тогда к Садаю Первый сдавленным и неуверенным голосом, что ему вовсе было не свойственно, и, кажется, голос его при этом даже слегка дрогнул. А в слове «господин» прозвучала откровенная ирония и даже скрытый гнев. Конечно же «мировоззрение» Садая Садыглы Хозяину было известно. «Я ни в чем не нуждаюсь!» — громко и высокомерно ответил Садай Садыглы. Разговаривая с Первым, все вставали. А этот даже не шевельнулся. «Когда ему нечего делать, приходит сюда поразвлечься. Положенную каждому государственную квартиру дает с таким одолжением, будто все дома в городе достались ему от его покойного отца», — никого не боясь, при всех гневно произнес он по окончании собрания. На следующий день все в театре с сожалением говорили, что, веди себя Садай Садыглы в присутствии Хозяина чуть «пристойней», дал бы тот и ему квартиру в центре города, в самом лучшем доме, квартиры в котором удостаивался даже не каждый министр.
Ну, скажи после этого, что язык не самый подлый враг человеку.
Притулившись в углу скамейки, свернувшись в клубок, Нувариш Карабахлы заснул, и снился артисту, быть может, самый кошмарный сон в его жизни.
Сероватое странное место. Сырость пробирала до костей. Ни дома, ни деревца, нет в мире никого и ничего, кроме черной лужи крови. Грета Саркисовна, как маленький черепашонок, только что вылупившийся из яйца и торопящийся к воде, выползла из лужи собственной крови. Ее мертвое и в то же время живое, с ободранной кожей обнаженное тело было так уродливо и страшно, что, быть может, с самого сотворения мира никто и не видел столь жуткого зрелища. Грета Саркисовна ползла и ползла по земле, извиваясь, как змея. Однако это был не асфальтированный двор дома, где сейчас жил Нувариш. Это место напоминало голую землю в хырдаланском дворе Нувариша, и по той земле ползла Грета Саркисовна, стремясь, кажется, доползти до своей смерти. Но смерть эта, словно кем-то украденная и где-то издевательски спрятанная, никак не шла к ней. Иногда она, поднимая голову, бормотала: «Спасибо, сынок, огромное вам спасибо!» — и вновь в невыносимых болях и муках продолжала путь к своей смерти… И Нувариш вдруг осознал, что Грета Саркисовна ползет прямо в его сторону. Так, будто ее смерть во власти одного Нувариша.
И хотела Грета Саркисовна получить у него эту смерть, чтобы навсегда избавить свое ободранное тело от мук и страданий… Чем ближе подползала Грета Саркисовна, тем больше страх и ужас охватывали Нувариша. Артист пытался убежать от мертвой женщины, которая никак не могла умереть. Однако у него ничего не получалось — он не мог отодвинуться ни на пядь, все тело его словно было залито расплавленным свинцом.
Не вынеся этого кошмара, артист открыл глаза и — счастливый — обнаружил себя в холодном и сыром коридоре. Уже включили свет, и двери операционной на другом конце коридора были открыты нараспашку.
Когда еще не вполне оправившийся от сна Нувариш Карабахлы вошел в кабинет доктора Фарзани, тот сразу понял, что он не в состоянии даже разговаривать.
Фарзани только что вышел из операционной. Он стоял у умывальника лицом к стене и мыл руки.
— Проходи, присаживайся, Мубариз муаллим, — сказал он. — Не переживай. Дела идут неплохо. Твой друг в палате. Спит себе. Организм у него крепкий. Прямо железный. Между нами, и на алкаша он вовсе не похож.
В этом своем состоянии артист не заметил даже, что доктор назвал его не Нуваришем, а Мубаризом.
— Как, доктор? Как это спит? Он сейчас в сознании?
— Пока нет, — спокойно ответил врач, вытирая руки. — Не спеши, всему свой черед. Если не сегодня ночью, то завтра утром точно придет в себя. Я ему в палату направил хорошую сестру. Она до утра будет дежурить около больного. — Доктор повесил полотенце на гвоздь и сел на свое место. — Да и ты, видимо, крепко заснул, только вид у тебя сильно помятый. Что, плохой сон приснился?
— Приснился, доктор, а как вы догадались? Такого кошмара в жизни не видел! — Артист помолчал. Потом вдруг жутко разрыдался и сквозь слезы стал умолять доктора: — Ради Бога, доктор, дайте мне немного спирта, всего десять граммов! Задыхаюсь, клянусь Богом. Голова прямо раскалывается. В черепе словно мыши с крысами бегают.
— Нет, друг мой, так не годится, — ласково сказал доктор, искренне жалея артиста. Он расстелил на столе старую газету. Запер дверь кабинета. Достал из холодильника маленький запотевший графинчик с какой-то прозрачной, как слеза, жидкостью и поставил его на стол. Разложил на газете немного колбасы. Пару соленых огурцов. Соленый творог — шор. Испеченный на садже лаваш. Пучок очищенной, вымытой кинзы… Налил в два грушевидных чайных стакана кизиловую водку. У артиста при одном только взгляде на нее глаза заблестели.
— Вы очень хороший человек, доктор. Я как увидел вас, сразу это понял. — Артист протянул руку к стакану, но не притронулся к нему, потому что доктор не взял свой стакан. Взгляд доктора Фарзани был устремлен к умывальнику. И артист понял, что хочет этим сказать врач. Он вымыл руки с мылом, вернулся и сел.
— Выпьем? — улыбнувшись, сказал доктор и выпил водку. Взял кусок лаваша, подхватил им немного шора и отправил в рот.
— За ваше здоровье, доктор! — Нувариш выпил стоя, поморщился и сел.
— Закусывай колбаской. Ешь как следует, — велел гостю врач. Однако сам к колбасе не притронулся. Взял пару веточек кинзы и медленно стал жевать. — Он семейный?
— Семейный, доктор. У него прекрасная жена — Азада ханум. Замечательный стоматолог и хороший человек. Она — дочка доктора Абасалиева, известного психиатра. Может, слышали?
Тут доктор Фарзани всерьез удивился.
— Кто же не знает доктора Абасалиева? — проговорил он. — Он еще жив?
— Жив, доктор. И отлично живет! — вдохновенно ответил пришедший в себя после водки Нувариш. — Еще крепок, как ледоруб. Вот уже год как переехал и живет на даче — в Мардакянах. Я, говорит, с сумасшедшими больше не вожусь. Их теперь слишком много расплодилось.
— Значит, наш друг — зять доктора Абасалиева? — переспросил доктор, снова разливая водку по стаканам.
Нувариш Карабахлы пришел в восторг от того, что доктор наливает водку и что он сказал теперь не «твой друг», а «наш друг».
— Да, да, зять. Причем они большие друзья. Просто обожают друг друга. Уже больше тридцати лет проживают вместе. Ну, кто еще есть у доктора Абасалиева? Жена у него скончалась. Осталась единственная дочь. Вот он и относится к Садаю Садыглы как к сыну.
— Вот оно что… — проговорил доктор, думая о чем-то своем. — И они, кажется, земляки, не так ли? Доктор Абасалиев, насколько я знаю, должен быть из Нахичевани… Ну давай. — Он поднял стакан, выпил и опять закусил лавашем.
— Точно! Они нахичеванцы! — подтвердил Нувариш, опрокинул в себя водку, взял кусок колбасы и проглотил, почти не жуя. — Односельчане, оба из Айлиса. И оба как сумасшедшие любят свое село. Когда бы и где бы ни сходились, только об Айлисе и говорят. Когда-то, говорят, там было много армян. И они — то есть эти армяне — выходит, очень дружно жили с нашими мусульманами. Доктор Абасалиев сильно хвалит тех армян. Таких, говорит, культурных, честных, трудолюбивых людей больше нет нигде в мире. Я часто слышал их разговоры. Когда тесть с зятем начинают говорить об Айлисе, прямо хочется поехать туда и умереть там.
Доктор Фарзани слушал артиста, продолжая думать о своем.
— Так, значит, доктор Абасалиев сейчас в Мардакянах, — скорее сам себе пробормотал хирург, потом ненадолго задумался и спросил: — Он живет там один?
— Конечно, кто у него есть? Только Азада ханум часто бывает у него. Каждое воскресенье с утра уезжает к нему. Остается ночевать, а утром прямо оттуда приезжает на работу. Вы правы, пожилому человеку трудно одному жить на даче. Впрочем, у него времени свободного не так-то много, чтобы скучать. В здешней квартире у него больше тридцати тысяч книг было. Бедная Азада ханум уже целый год таскает их из Баку в Мардакяны. А доктор Абасалиев посиживает на даче и читает себе эти книги. Говорят даже, сам стал писать.
— А что, детей у них нет, что ли?
— Нет, доктор. С одной стороны, конечно, это и хорошо, что у такого человека, как Садай Садыглы, нет детей. Честное слово, это человек не от мира сего. Вечно витает где-то в облаках. Да и характер у него совершенно детский. Еще когда был маленьким, у них в деревне кто-то при нем застрелил лисенка. Так он до сих пор помнит того лисенка. Сколько раз рассказывал мне о нем. И всегда при этом в глазах у него слезы, вот какой он человек!
— Значит, говоришь, и артист он хороший? — бросил доктор явно ради того, чтобы продолжить разговор.
Тут Нувариш Карабахлы пришел в сильнейшее возбуждение.
— Он гений, доктор, клянусь Богом! Это великий артист на уровне Аббаса Мирзы и Ульви Раджаба. И грамотный, впрямь как ученый. Каких книг он только не читал. Но по характеру упрям, как черт. Уж больно любит стоять на своем. Он еще лет десять-двадцать назад мог получить народного. А до сих пор так и остался, как я, заслуженным. Потому что язык придержать не умеет. В семьдесят девятом его и еще троих наших артистов представили к званию народных. Накануне все только его и поздравляли. А на следующий день в газетах напечатали имена тех двоих, а про него ничего не было. Оказывается, пошел он в тот вечер с кем-то крепко выпил и опять распустил язык: мол, мне не нужно звания, которые раздает налево и направо щедрый ваш Хозяин, пусть это звание я заслужу в глазах народа.
Артист долго копался в кармане. Потом, видно, решившись, вынул из пачки одну сигарету и умоляюще посмотрел на Фарзани:
— Доктор, позвольте хоть затяжечку. Не ругайте меня, ради Бога. Ужасно хочется курить.
Доктор достал из ящика стола маленькую стеклянную пепельницу и поставил ее перед артистом.
— Кури сколько хочешь. Я с двадцатипятилетнего возраста ровно сорок лет курил. Но уже пять лет как бросил. — Он снова разлил водку из графина. — Ну, выпьем еще по одной — и довольно. Вещь хорошая, чистейшая вещь, никогда не вредила.
У меня есть знакомый из Казаха. И имя у него интересное — Афтандилом зовут. Как-то перевернулся на машине, все ребра себе переломал. А я его капитально отремонтировал. Теперь он каждый раз, как приезжает сюда, привозит мне пару литров. — Доктор приоткрыл окно, взял стакан и прямо у окна залпом выпил кизиловку. — Так, значит, сказал, что не нужны ему звания, которые раздает власть? А кто же среди ночи донес об этом Хозяину?
— Да уж наверняка донесли, доктор. А то как же из троих именно его вычеркнули? — Артист, докурив сигарету до половины, загасил окурок в пепельнице. — Почему-то власть советскую не любил он с самого начала. Поверьте, терпеть ее не мог. Был, кажется, шестьдесят восьмой год. Один спектакль нашего театра представили к Государственной премии. Пять исполнителей получили, а Садай Садыглы опять остался в стороне. А ведь он играл главную роль. Просто и тогда он не мог приструнить свой язык. Одному из членов Центрального Комитета прямо в лицо ляпнул: мол, то, что у вас в кармане, это — не партбилет, а пистолет. Своим пистолетом вы запугиваете народ, держите его в страхе, чтобы самим жить без страха.
Нувариш, еще не выпив свою третью рюмку, был уже настолько одухотворен, ощущал в себе столько легкости и счастья, что, будь его воля, пустился бы сейчас в пляс. С одной стороны, так на него подействовала выпитая водка, а с другой — радость, что сидит и беседует с таким великим хирургом, как Фарзани. И все мучения, испытанные им в течение дня, даже приснившийся недавний кошмар были позабыты. Даже сам сукин сын Шахгаджар Армаганов сейчас казался артисту не таким устрашающим. А доктор Фарзани доволен был посвежевшим, поздоровевшим видом своего гостя-артиста.
— Ну давай выпей, — дружески приказал ему доктор. — Значит, партбилет-пистолет! Хорошо сказано. Не в бровь, а в глаз. Если не собираешься кого-то пугать, зачем нашему брату партбилет?
Нувариш выпил водку и решил тоже закусить на этот раз лавашем с шором.
— Да что там пистолет, доктор. Он иногда такое выдавал, скажу — не поверите. Как-то его здорово побили во время застолья в Нардаране[9] — попал он на празднование обрезания. А во время такого застолья ведь есть свои правила: если тебе дали слово, ты по тем правилам и должен говорить. А о чем можно говорить, когда празднуется обрезание? О том, какое это богоугодное дело, насколько это важно для гигиены и здоровья. О святых и имамах. Об учении Пророка, где этот обряд считается одним из важных для всех мусульман, о Его великой мудрости… И в самый разгар застолья дают слово Садаю Садыглы как уважаемому гостю. А на него опять что-то находит. Начинает издеваться над обрядом. Потом вообще разошелся, прости меня Господи, стал задевать самого Пророка. Неужели, говорит, ваш Пророк умней Бога? Если б в теле человека было что-то лишнее, разве же Бог был слеп, чтобы не видеть этого? Как же это получается, что Господь не ошибся, создавая лицо, глаза, нос, уши, и все сделал правильно, а как дошло, черт возьми, до этого места, вдруг взял да ошибся, как школьник? Да кто велел вашему Пророку исправлять ошибку Бога?..
А нардаранцы никогда в жизни таких речей не слышали. И такое тут поднялось! Не было таких ругательств, которыми деревенские аксакалы не наградили Садая. Даже женщины, которые за столом не сидели, кричали из-за забора: «Будь ты проклят!» В конце концов, когда застолье закончилось, нардаранская молодежь ему здорово бока намяла. Так избили беднягу, что он потом целых три месяца не мог выйти на сцену. Говорят, сам Шейх — глава всех мусульман Кавказа Аллахшукюр Пашазаде лично посетил Садая в больнице, чтобы уговорить его публично извиниться перед всеми нардаранцами. Потому что оскорбленные нардаранцы потом запросто могли убить его.
Артист рассказал эту трагикомическую историю с восторгом, да еще, разумеется, немного приукрашивая. Вдруг он взглянул на доктора, заметил, что выражение его лица совершенно изменилось, и испугался, не перебрал ли он. Артисту показалось, что его рассказ доктору очень не понравился. Поэтому он торопливо и встревожено добавил:
— Откуда мне знать, может, всего этого вовсе не было. Может, придумал это такой же дурак, как и я, шут какой-то похуже меня. — И он умолк, сильно расстроившись и, видимо, решив, что смертельно опасная шутка Садая с богобоязненными нардаранцами оскорбила религиозные чувства и доктора Фарзани.
Но Фарид Фарзани не был фанатичным мусульманином. Доктор не соблюдал поста, не совершал намаза. Однако, живя в Москве, старался по мере возможностей придерживаться правил и законов, установленных своей религией и Пророком.
И основной причиной внезапного переезда Фарида Фарзани из Москвы в Баку была как раз более или менее сохранившаяся в нем верность своей религии. Если бы всего три года назад в Москве ему рассказали то, что когда-то наговорил о Пророке артист, без сознания лежавший сейчас в палате, доктору потребовалось бы много усилий, чтобы выслушать это. Увиденное им за три года в Баку, однако, резко изменило его отношение и к религии, и к родине, и к самому Пророку. Особенно поражен был доктор жестокостью мусульманского населения города к армянам, возможно, потому, что подобной жестокости со стороны армян он лично никогда не видел.
— А Шейх тоже нахичеванец? — задумчиво спросил доктор, явно озабоченный и подавленный.
Вопрос удивил артиста.
— Да нет, откуда? Шейх ленкоранец, талыш. И человек вроде бы хороший, мягкий. — Артист немного помолчал, подыскивая слова. — Честно говоря, мне неудобно спрашивать. А вы сами, доктор, откуда родом будете? Фамилия у вас, кажется, иранская.
— Я и есть иранец. — Доктор глубоко вздохнул. — Мой отец однажды сглупил и привез меня сюда. А я сам сглупил еще хуже — из Москвы сюда приехал. Там я пятнадцать лет работал хирургом в больнице Склифософского. — Последние слова доктор произнес с особой гордостью, опять налил немного водки в стаканы и добавил: — Давай выпьем за здоровье нашего безбожника. Пожелаем ему больше не попадаться в руки дикарей. — И в первый раз доктор чокнулся стаканами.
Артист все более ощущал симпатию со стороны хирурга и по-детски бурно радовался этому.
— Да, да, выпьем, доктор, пожелаем, чтобы он больше не попадался в лапы зверей, подобных тем бесчувственным еразам. Только, доктор, жена его давно уже предчувствовала это. Она знала, что однажды с ним случится такое. И старалась, чтобы муж совсем не выходил на улицу. Он и не выходил. Только вчера на пару часов зашел в театр. Я сам позвонил ему из кабинета директора и еле уговорил прийти. Потому что и театр надоел ему. Он не приходил даже за зарплатой. Один только Бог знает, зачем он сегодня оказался в городе.
— Кури, кури спокойно. — Доктор Фарзани решил избавить от мучений артиста, опять копавшегося в кармане. Он подошел к приоткрытому окну и широко распахнул его. — Такой человек вряд ли и дальше сможет жить в этом городе, — сказал он дрогнувшим голосом и, ссутулившись, напряженно задумался.
Да, артист верно заметил: настроение доктора Фарзани действительно неожиданно изменилось. И не потому, что на него вдруг напала усталость или ему почему-то не понравился рассказ артиста. Дело в том, что слова, произнесенные артистом на празднике обрезания, доктор в свое время слышал от собственной жены: «Ваш Пророк умнее Бога, что ли?» Когда-то они потрясли Фарида Фарзани. Из-за них и распалась в Москве его прекрасная семья. Именно эти оскорбительные и глубоко ранившие его слова стали причиной его теперешней холостой и безрадостной жизни в этом, в сущности, чужом городе.
Судьба порой приносит удивительные подарки: женатый на русской, многие годы не ощущавший в Москве никакой психологической дисгармонии, счастливый отец единственной дочери, Фарид Фарзани после рождения сына вдруг ни с того ни с сего стал терять душевное равновесие. Когда сын был еще младенцем, вопрос его обрезания уже превратился для отца в настоящую проблему. И проблема эта росла по мере того, как рос сын. Навязчивое беспокойство довело его до того, что доктору стали сниться кошмары, чего с ним раньше никогда не случалось. Когда сыну исполнилось двенадцать лет, однажды утром Фарид Фарзани высказал жене свое твердое намерение: «Таков закон, завещанный Пророком. Я не имею права нарушить его».
И услышав от жены: «Ваш Пророк умнее Бога, что ли?», от ярости готов был биться головой о стену.
Как раз в то самое утро, когда жена ушла на работу, а дочка — в школу, доктор Фарзани, легко уговорив сына, всего за десять-пятнадцать минут сделал то, что Пророк считал первейшей обязанностью каждого мусульманина перед Аллахом. Кто бы мог подумать, что для опытного хирурга больницы Склифосовского эта простенькая операция окончится осложнениями? Однако то ли от испуга, то ли по какой иной причине, но к вечеру температура у мальчика поднялась до сорока. И мать, которая, вернувшись с работы, увидела сына в таком состоянии, от изумления потеряла дар речи. Она не сказала мужу ни слова, не сделала попытки сбить температуру у сына — просто в ужасе смотрела на ребенка. Потом бросилась в ванную, закрылась изнутри, и из-за запертой двери долго слышались ее рыдания и всхлипы.
Оказывается, любовь русских женщин очень легко может перерасти в ненависть. Хотя уже наутро мальчик поднялся и спокойно разгуливал по дому, жена Фарзани навсегда прервала свои отношения с мужем. Она немедленно подала на развод и разменяла их трехкомнатную квартиру в центре города на две двухкомнатные в отдаленных районах. Прожив несколько лет без семьи, Фарид Фарзани в 1986 году обменялся квартирами с русским бакинцем, переехал в Баку и в первый же день понял, какую непростительную ошибку совершил.
Сейчас сыну Фарзани шел двадцатый год. Но в памяти отца он так и остался двенадцатилетним. И невинные, растерянные глаза мальчика много лет жестоко преследовали доктора. Весь ужас заключался в том, что мальчик, не издавший ни звука во время операции, потом, когда доктор закончил свое дело, взглянул на отца с таким убийственным презрением, что забыть этот взгляд было невозможно. Фарзани прочел в глазах мальчика, что тот никогда не простит ему этой операции. Лишь много позже доктор стал понимать, в чем состояла суть его греха. Мальчику было все равно, отрезал ли он ему кусок кожицы от крайней плоти или целый палец, потому что для ребенка, воспитанного в московской среде, было непостижимо, во имя чего отец так поступил с ним. Мальчик воспринял это как физическое насилие над ним со стороны отца, как жестокость и дикость, не имевшие никакого смысла. В то утро доктор ясно прочел в глазах безмерно любимого и заласканного сына, что стал для него чужим.
И напрасно он утешал себя тем, что пройдет время и отчужденность исчезнет. У отца не хватило сил побороть ее, а сын к этому и не стремился. За то время, что доктор Фарзани жил в Баку, дочь дважды приезжала к нему. И сейчас хотя бы раз в неделю звонила, справлялась о его здоровье, расспрашивала, как он живет. Сын ни разу не приехал в Баку и ни разу не позвонил.
Да, сын был слабым местом доктора Фарзани. Рассказ артиста, судя по всему, задел именно эту слабую струну, разбередил рану, растравил ее. Он впал в совершенно не свойственное его характеру мистически-меланхолическое настроение и всячески старался выйти из него.
— Да он же прирожденный Дон Кихот! — с наигранной веселостью воскликнул Фарзани. — Дон Кихот — вот настоящая роль для него. Выздоровеет — я ему об этом скажу. Как думаешь, не обидится?
Артист с удивлением посмотрел на доктора, потому что знал: «Дон Кихот» — любимое произведение Садая Садыглы.
— Скажите, почему же нет. — Опять разволновавшийся артист снова сунул руку в карман в поисках сигарет. — Он сто раз перечитывал «Дон Кихота». Сервантес его самый любимый писатель. А из наших он больше всех ценит Мирзу Фатали Ахундова. А в жизни у него один кумир — его тесть, доктор Абасалиев, и еще какая-то его односельчанка, армянка по имени Айкануш, он всегда рассказывает о ней с любовью. — Нувариш Карабахлы выпалил все это единым духом и, вытащив руку из кармана, кротко посмотрел на доктора.
«Дон Кихота» доктор Фарзани читал как минимум два раза, о Мирзе Фатали Ахундове кое-что знал, а уж ту армянку Айкануш, безусловно, знать не мог. Зато он был хорошо знаком с доктором Абасалиевым. Они не раз встречались на различных медицинских симпозиумах в Москве, Ленинграде, Праге, Варшаве…
— А где работает дочь доктора Абасалиева?
— Сначала она работала в лечкомиссии. А сейчас на проспекте Нефтяников открылась новая стоматологическая клиника, и Азада ханум работает там. — Артист посмотрел на часы. — Только сейчас ее на работе не будет. Наверное, она уже дома.
— Ты же говорил, что она в эти дни ездит в Мардакяны к отцу.
— Да, ездит… — Вдруг в голове артиста словно просветлело. — Сегодня ведь воскресенье, доктор, да?! Вот дурная голова, опять забыл и все время мучаюсь, как мне пойти сказать обо всем Азаде ханум. Это же просто отлично, доктор. Пусть Азада ханум пока ни о чем не подозревает. А завтра, Бог даст, ему станет лучше, сознание вернется, и Азаде ханум не так тяжело будет увидеть мужа. Они так любят друг друга. Детей у них нет, вот они и отдают друг другу любовь, не растраченную на детей. — Договорив, он краем глаза посмотрел на стол. — Вы позволите, я здесь приберу?
— Не беспокойся, уберут без тебя. — Доктор отнес полупустой графин в холодильник. — У тебя есть телефон Азады ханум?
— Рабочего нет, а их домашний я знаю.
— Тогда запиши мне. Наверное, и у доктора Абасалиева на даче телефон имеется?
— Телефон-то есть, только вот номера его я не знаю.
Доктор Фарзани пожал руку артисту.
— Ну, ты иди, отдохни эту ночь как следует. А у меня еще много дел.
— Доктор! — воскликнул Нувариш Карабахлы и так жалобно посмотрел на Фарзани, что тот и без слов понял, что он хотел сказать.
— В палату мы не пойдем, — заявил он. — Это бессмысленно. Да ты не беспокойся, там все в порядке. Я выделил ему отличную палату, потом сам увидишь и убедишься. С телефоном, телевизором — не палата, а ханский дворец. — Доктор взглянул на бумажку с номером телефона, который записал ему артист. — И с семьей его я свяжусь, — добавил он, — ты ни о чем не беспокойся.
Была ночь: холодная декабрьская ночь 1989 года. Нувариш Карабахлы очень боялся идти домой. И именно страх этот рождал в его душе ощущение беспомощности и безысходности.
Если б он мог решиться, то вернулся бы в больницу и хотя бы на одну ночь попросил себе там приюта: всего одна больничная койка, в любой захудалой палате… По мере удаления от больницы артист чувствовал, как растет в нем почти физически ощущаемая боль одиночества, и оттого вечер, проведенный с доктором Фарзани, уже превращался в его памяти в далекое, ставшее недостижимым приятное воспоминание.
Сидеть у постели Садая Садыглы доктор Фарзани поручил одной из тех медсестер, которые ассистировали ему во время операции, — семидесятилетней опытной, со стажем Мунаввер ханум. Старые работники больницы звали проработавшую здесь более пятидесяти лет Мунаввер ханум просто Мира ханум. Некоторые — Мина ханум. Что касается доктора Фарзани, то он называл эту знающую свое дело опытную медсестру в зависимости от собственного настроения. В обычном настроении он звал эту седую женщину, примерно ровесницу свою, просто Мунаввер или фамильярно — сестра. А в хорошем эта незаменимая сотрудница отделения травматологии и хирургии всегда была для него Минашей. И это каждый раз доставляло Мунаввер ханум большую радость.
Запереться после каждой операции у себя в кабинете и выпить пару рюмок водки было неизменной привычкой доктора Фарзани. Когда никаких операций не было, хирург ближе к вечеру все равно запирался в кабинете и на какое-то время полностью отключался от больничной жизни. Пил он всегда в одиночестве, сегодня впервые был в кабинете не один. Поэтому медсестра очень беспокоилась: с одной стороны, она боялась, что в этот раз он выпьет больше своей всегдашней нормы, а с другой — просто ревновала: обычно доктор делил свое одиночество только с ней.
И еще дотошную и законопослушную Мунаввер ханум беспокоило, что доктор Фарзани дал указание положить больного в палату, предназначенную для высшей номенклатуры, находившуюся в личном распоряжении главврача, и, быть может, сделал это без его санкции.
— А вот и я, Минаша! — Так приветствовал старую медсестру доктор Фарзани, входя в палату в наброшенном на плечи белом халате. Теплота этого обращения, как обычно, бальзамом разлилась по сердцу Мунаввер ханум. Наверное, Маша позвонила из Москвы, подумала она, потому что только после звонка дочки доктор Фарзани бывал так весел и счастлив.
— Ну что, наш артист не собирается возвращаться с того света? — спросил доктор, меряя пульс больного. — Ну и сердце у него, Минаша. На теле живого места не осталось, а сердце работает как часы.
— Эх, Фарид Гасанович, если бы вы знали, каким я его видела в лучшие его годы! — взволнованно-печально отозвалась медсестра. — Были времена, когда люди толпами шли в театр, только чтобы увидеть его на сцене. Если б вы знали, как он играл Айдына! Это было так замечательно, что даже мужчины в зале плакали. — Растроганная медсестра еле сдерживала слезы. — Видите, какое сияние исходит от лица его? И это после стольких мук! Я вот все сижу здесь, гляжу на него, никак не нагляжусь.
— Да, крепкий мужик, — согласился доктор, отошел от постели больного, недолго постоял у окна. Потом вернулся и сел в кресло рядом с Мунаввер ханум.
— Только, доктор, — медсестра понизила голос, — вы бы сказали главврачу, что мы разместили нового пациента в этой палате. Просто из этики.
— Я предупредил его… — неохотно ответил доктор и, встав с кресла, опять подошел к окну.
У медсестры словно гора с плеч свалилась. Она быстро поднялась и бегом направилась к двери.
— Я пойду, приберу у вас в кабинете, — сказала она, выходя, а потом опять заглянула в палату. — Чай вам сюда принести?
— Принеси. Только не забудь спросить разрешения у главврача, — смеясь, ответил доктор.
После ухода медсестры доктор снова подошел к окну. Эта привычка — стоять по вечерам у окна и смотреть на опустевшие улицы появилась у него недавно. Странным было, что уже несколько месяцев на улицах Баку не только по вечерам, но даже и днем нельзя было увидеть людей, идущих поодиночке или парами. Сейчас люди ходили толпами, стадами. И полновластное право говорить, кричать и славословить было дано лишь этим толпам. И еще страннее было то, что количество слов, которые выкрикивали эти существа, было равно количеству слов, которые, наверное, использовали во время охоты первобытные люди:
Сво-бо-да!
От-став-ка!
Ка-ра-бах!
В последние дни эти люди пополнили свой словарный запас еще тремя фразочками:
— Вот и все! Вот и все! — пробормотал про себя доктор Фарзани и отошел от окна.
На желтоватом лице больного он заметил отчетливый след от слезинки, скатившейся по щеке.