Часть II . Исход

47

Я привез Елисео книгу, которую давно для него разыскивал. Это были

“Письма Хиона из Гераклеи”. Мы пили вино и говорили обо всем сразу.

В этот момент в книжную лавку вошел Луис. Елисео отвернулся и замолчал. Он не разговаривал с сыном с того самого дня, когда Луис увез Мигеля из города. Елисео считал, что вполне способен подготовить внука к университету. То, что Мигелю следует поступать в университет, для Елисео было решенным делом. Он даже представить себе не мог, что его внук станет ремесленником или торговцем. К тому же Елисео с большим недоверием относился к иезуитскому образованию.

Поступок Луиса, который не дал попрощаться деду и внуку, казался

Елисео (и, увы, не без основания) мелкой местью за ту любовь, которую он испытывал к мальчику, и то предпочтение, которое Мигель оказывал ему.

Луис выглядел немного растерянным, но взял себя в руки и поздоровался со мной.

– Ты знаешь, – сказал он, – Мигель учится в Столице. Скоро у него рождественские каникулы. Может быть, ты собираешься в город в это время или попросишь кого-нибудь из хороших знакомых, чтобы мальчика привезли?

Я знал, как тяжело переживал разлуку Елисео. Он редко говорил о внуке, но, случайно вспомнив эпизод из детства Мигеля или натолкнувшись на книгу, которую тот любил перелистывать, Елисео прерывал разговор и надолго замолкал.

– Все удачно совпадает, – ответил я. – Я собирался с товаром в город на Рождество. Конечно, Мигеля я привезу.

Луис поблагодарил меня молчаливым рукопожатием и сразу ушел.

С Елисео они не сказали друг другу ни слова.

Я как раз не собирался возвращаться в город, но, даже не глядя на

Елисео, чувствовал, как он обрадовался. Это был такой дорогой рождественский подарок, что не сделать его я не мог.

– Спасибо тебе, – сказал Елисео и добавил: – Это он приходил извиняться.


48

Пансион располагался в четырехугольном большом доме с широким внутренним двором, похожим на плац. Воспитанники жили в узких комнатах, напоминающих монашеские кельи. Распорядок дня был жестким, но учили в пансионе, на мой взгляд, совсем не плохо, а кормили – просто хорошо. Хотя мясо и было редкостью.

Самым трудным для Мигеля была не строгость распорядка, а та преграда, которая неожиданно возникла между ним и его мечтой.

Мечтой, которая уже превращалась в конкретный план. Когда Луис объявил ему, что он остается в пансионе, мальчик кивнул и не сказал ни слова. Только его смуглое лицо стало пепельным.


49

Нельзя сказать, что Мигелю так уж плохо жилось в пансионе. У него довольно быстро появились друзья. Учиться он любил и разбирал трудные задания с удовольствием. Учеба помогала ему справиться с тоской по городу, Елисео и Мануэлю.

По маленькой Изабель он почти не скучал. Если он закрывал глаза, то видел на внутренней стороне век ее лицо, видел, как она вытряхивает камешек из сандалии, держась за плечо своей долговязой подружки. Ему ничто не мешало рассматривать ее своим внутренним зрением. Она не могла ему ответить, но ведь этого не случалось и наяву.

Учиться в состоянии сосредоточенной обиды, может быть, вообще лучше всего. Даже не потому, что ты хочешь кому-то что-то доказать, а потому, что твоя агрессивность находит в учении неожиданный выход. И ты занимаешься так же зло, как бьешь молотком по камню.


50

Я зашел в пансион, как только вернулся из города. Мигель мне обрадовался, хотя и не знал, зачем я пришел. Одно он угадал верно: со мной было письмо от Елисео – вчетверо сложенный незапечатанный листок плотной бумаги. Мальчик тут же развернул его и прочел. Дед писал: “Мигель, скоро мы увидимся, это – главная новость. Надеюсь, ты не очень мучился своим заключением. А я вот тяжело переживал нашу разлуку, и не я один. Мануэль спрашивал о тебе. Старик очень к тебе привязан. Остальное – при встрече. Мне не писать тебе хочется, а растрепать твои волосы. Елисео”.

Мальчик поднял глаза:

– Когда?

– Твои наставники говорят, что ехать можно послезавтра. Мы поедем вместе.

– Значит, нужно пережить еще две ночи и один день.

И, кивнув на прощание, Мигель ушел в свою комнату.


51

Мигель был весел и возбужден. Он возвращался домой. Долгими ночами он представлял свое возвращение и не мог заснуть, ворочаясь на жесткой постели. Он думал о матери, о Елисео, о Мануэле, старался думать об отце без тоски и обиды. Он видел перед собой маленькую

Изабель – она гладила его по руке и была почему-то печальна.

Он думал о городе. О его улицах-лестницах, где каждую выбоину знали его босые ноги. О пальмовых рощах, где каждое дерево хранило прикосновение его ладоней и щек. Его кожа помнила прохладу пальмовых листьев. Его губы – вкус кокосового молока. Он грезил о городе и о горе, вспоминал одинокие прогулки по подгорным лабиринтам, выходы к свету, где он просиживал часами, свесив ноги в пропасть. Постепенно он убедил себя, что его отъезд был необходим. Он должен был покинуть город, чтобы увидеть его со стороны, увидеть целиком. Наверное, хорошо, что такая возможность представилась.

Но он скучал. Его тянуло в Сан-Педро, в город на горе. Стоило закрыть глаза, и перед ним возникали ступени главной лестницы, начинавшейся от городских ворот и идущей по ребру горы до площади на вершине. Эта лестница была самой широкой и прямой. По ней поднимались в церковь крестить младенцев, по ней спускались с гробом после отпевания. От этой улицы расходились в стороны лестницы и галереи, вдоль нее уступами располагались дома горожан – чем выше, тем богаче. По ней непрерывно спешили и прогуливались люди, останавливались, приветствовали друг друга, присаживались за столики на галереях, пили вино и кофе. По ней проходили слуги с носилками, в которых сидела супруга алькальда и величественно кланялась знакомым.

Носилки были устроены так, чтобы паланкин, покачиваясь на шарнирах, прикрепленных к боковым шестам, всегда оставался в горизонтальном положении, хотя идущие впереди слуги были на лестнице выше, чем идущие сзади. Площадки и галереи, уходившие от главной улицы, иногда мостили гранитом, иногда совсем не мостили, и под ногами был грубо обтесанный базальт. Трещины и выбоины столько могли рассказать босым ногам, что мальчик мог бы ходить здесь с закрытыми глазами.

В пансионе Мигель понял, что люди большого мира относятся к дереву и камню не так, как люди его города. Когда впервые он въезжал в

Столицу, то увидел обломок доски, валявшийся на обочине дороги.

Мигель сначала растерялся, потом подумал, что отец отвлекся и не заметил эту драгоценность. Он обратился к вознице:

– Анхель, смотри, это же дерево.

– Мигель, здесь этого добра сколько хочешь. Ты посмотри, сколько здесь вокруг леса. Они ведь дерево сжигают в каминах и в печах.

Постепенно Мигель привык. Он принял правила, по которым ветки и листья не стоят ничего. Но он так и не согласился с этим: “Пускай здесь много дерева, но это же не повод пренебрегать им. В городе много камня. Там все из камня. Даже крыши часто делают в виде каменного свода, чтобы не возить дерево для перекрытий. Но как важен камень для горожанина. Обломок обработанного камня никто не бросит под ноги”.

Мигель вырос в городе, где каждый человек чувствовал себя продолжением горы. О глухой стене в комнате нельзя было заранее сказать – сложена она из камня или это просто обтесанная скала. Люди строили из камня дома, делали мебель. У Мигеля был подаренный Елисео высокий каменный стакан, он глуховато звякал, если по нему слегка ударить ножом. Впрочем, посуда в городе была в основном глиняная.

Дерево в городе было драгоценностью, а камень был жизнью, серой и черной ее сердцевиной. Живя в пансионе, Мигель не мог понять, какова же сердцевина этой внешней жизни. Он не торопился выносить ей приговор. Он допускал, что не понимает ее. Но от этого его еще больше тянуло домой.

Ты совпадаешь с родным городом как печать и оттиск. Ты ложишься на камень, как другой – на перину лебяжьего пуха. Но вы отличаетесь: на перине будет мягко любому, на камне – только тебе.

Ты оторван от города, и он не может тебе помочь. Ты тянешься к нему и не находишь его. Но ты чувствуешь – по тому, где сильнее болит, – чем он тебе особенно дорог. Ты понимаешь, что нет ничего важнее, чем ощущение корней, которые проходят сквозь твои ступни, сквозь город, сквозь гору, сквозь время. И тебе предстоит идти путем корней, чтобы понять время, гору, город, свое сердце и свою мысль. И эта обратная связь замкнет твое существование и, может быть, сожжет, как удар молнии, но она единственная ценность и последняя реальность.


52

Мы остановились у колодца. Нам предстояло еще полдня пути. Я распряг лошадей и засыпал овес в каменные ясли. Мигель сказал:

– Давай поедем дальше. Поедем ночью.

– Лошади должны отдохнуть, и тебе нужно поспать. Завтра будет трудный день.

Я старался выглядеть суровым и мудрым наставником. Но я сам обдумывал такую возможность. Мне случалось отправляться в путь после короткого отдыха и приезжать в город с первыми лучами солнца. Хотя на этот раз не было никаких видимых причин спешить, я всерьез обдумывал возможность ночного переезда. Какая разница, приедем мы еще до света или после полудня? А вот есть разница, и не только для

Мигеля, но почему-то и для меня тоже.

Мальчик сидел на камне и смотрел прямо перед собой. Во всей его позе была решимость преодолеть еще и это препятствие – дождаться утра. И тогда мне стало стыдно. Почему я должен мучить этого не очень счастливого человека? Потому что лошади устали и я их жалею? Нет, совсем нет. Они шли с малым грузом и вполне дотянут до города. Потом будет несколько дней отдыха.

Ночевка у колодца входила в утвержденный распорядок. Нарушая его даже в мелочах, мы осложняем свою жизнь, поскольку вынуждены всякий раз принимать новое решение и делать новый выбор, а это мучительно.

Поступая как положено, как заведено, мы уже не участвуем в принятии решения, и не очень важно, почему прижился этот автоматизм, сами мы его выработали или приняли как традицию.

Жить так, чтобы каждый твой день, каждый твой путь, даже проделанный многократно, был снова первым, – так жить трудно. Мир сопротивляется, и некуда деться от необходимости выбора. Но жить так, конечно, интереснее. А можно все свое бытие свести к утвержденным схемам. Тогда жить легко, но и жизнь идет не через тебя, а мимо. Ты выносишь за скобки все свое существование и живешь как вчера, повторяя те же слова, глядя на тех же людей. При таком существовании невозможно отделить в памяти один день от другого, они сливаются, как капли. Тогда не важно, сколько дней ты прожил – один или тысячу один, – ведь ничего не изменилось. Но однажды ты замечаешь, что тело разрушилось и пора умирать, и ты спрашиваешь себя, а что было-то в твоей жизни? И хорошо, если можешь ответить:

“Да, я жил. Я два месяца болел тифом”.

– Наверно, ты прав, – сказал я, не глядя на Мигеля, – пусть лошади немного отдохнут. И двинемся. В городе будем еще затемно. Сегодня полная луна. Дорогу видно хорошо. Так что все должно быть в порядке.

Мигель ничего не ответил. Он продолжал сидеть, глядя в землю. Я даже немного обиделся. Я, можно сказать, надрываюсь, собираюсь ехать ночью, лошадей гнать без отдыха, а этот принц сидит, как будто так и надо, даже спасибо не скажет. И в этот момент Мигель совсем тихо сказал:

– Спасибо тебе. – В его голосе были слезы, он и молчал-то, чтобы не разреветься.

А я-то нашел на кого обидеться.

– Мигель, принеси еду из повозки. Перекусим на скорую руку, а по-настоящему отдохнем в городе.

Я старался не смотреть на мальчика, но он уже справился с собой, был спокоен и собран.

Через час мы тронулись в путь. Дорога шла под уклон, и ехать приходилось осторожно. Было почти светло. Лошади шли спокойно, без рывков, значит, запас сил еще остался.

Вероятно, я задремал, и какой-то промежуток времени выпал из сознания. Я очнулся оттого, что лошади встали.


53

Почему они встали? Вожжи я не выронил. Может быть, только немного ослабил.

– Мигель, ты чувствуешь?

– Да, это так странно.

– Не хочу тебя пугать, но, по-моему, это толчок землетрясения.

– У нас никогда не было землетрясений.

– Никогда не было. Это черт знает что! Не могло же нам двоим это присниться. Нет, что-то было на самом деле. Может быть, просто лошади дернули?

– Может быть, – с надеждой сказал Мигель.

– Ладно, может – не может, ехать все равно надо.


54

Лошади шли настороженно, как будто под копытами была не плотная, освещенная луной дорога, а зыбкий настил подвесного моста. И скалистые холмы, и открывающаяся впереди равнина выглядели нечетко и смазанно, как будто по всему пространству текли длинные слезы.

Мальчик был напряжен и весь подобрался. Но страшно ему, кажется, не было.

– Сколько раз я ехал этой дорогой? Не знаю сколько! Тысячу раз!

Такого не было. Что же происходит?

– Может быть, в самом деле землетрясение? – резонно заметил Мигель.

– Да не может быть никакого землетрясения. Потому что не было его здесь никогда, не помнит никто!

– Ну и что?

– А то! – Спокойствие мальчика выводило меня из себя.

Я остановил лошадей и спрыгнул с повозки. Я лег на землю, прижал ухо к дорожной колее и стал слушать. Я отчетливо различил подземный гул.

Он был ровный, как бормотание водопада или рокот огромной толпы.

– Черт-те что, – сказал я и вскочил на козлы.

Второй толчок был гораздо сильнее. После него уже не осталось никаких сомнений – начиналось землетрясение.


55

Первого толчка в городе почти никто не заметил. Город спал. Чуть задрожала и звякнула посуда. На столе у Елисео покачнулась свеча, протекла стеариновая капля и застыла. Он перевернул страницу. Налил немного вина. Выпил и стал тереть ладонями глаза. Он ждал. Сегодня приедет Мигель. Больше он внука никуда не отпустит, что бы там Луис ни говорил о необходимости дисциплины и католического образования.

Ни того не надо, ни другого. Елисео размышлял вслух:

– Я бы учил мальчика языкам, а Мануэль – математике. Мы можем его прекрасно подготовить. А потом он поедет в университет. Конечно, будет смертельно жаль его отпускать. Но нечего ему делать в нашей дыре, где годами ничего не происходит, и все наши новости – кто что почем купил и кто с кем подрался в харчевне.

Наша жизнь настолько отлажена, что исчезает ощущение времени. В этом постоянном повторении есть уже что-то ритуальное. Но у этого ритуала нет высшего основания и потому нет музыки. Плохо это? Хорошо? Для стареющего человека, уже слившегося с этим повтореньем, – совсем не плохо. Этот мир мне не мешает.

Я читаю, думаю и вдруг ощущаю глубокую разность между философом и его комментатором, великим философом другого времени – между

Платоном и Проклом. И тогда до резкости наглядно вижу Время, как будто оно встало отвесно. Что может с этим сравниться? Для меня – ничего. Но для юноши… Запри его в городе, как в каменной клетке, и он будет всю жизнь думать, что есть большой непонятный и непонятый мир, где все иначе, где люди другие и время не стоит, как озеро, а катится через перекаты. Пусть уедет, пусть поймет, что нет ничего важнее, чем взгляд на мир двух разлученных временем людей, думавших об одном, понявших каждый свою крупицу истины.

Пусть поймет, что люди разнолики только в юности, когда они еще не прошли жестокую формовку. А потом они станут торговцами, или священниками, или учителями, повторяющими одно и то же из года в год по многу раз на дню. И только тот, кого это не устроит, кто сможет сломать эту схему и вернуться к юности, – только тот имеет действительную ценность. Все-таки сегодня очень странная ночь.

Елисео подошел к окну и стал вглядываться в освещенную луной равнину. Складки – ровные, почти геометрически правильные – прочерчивали ее. Эту непрошеную, чужую геометрию еще сильнее подчеркивало посверкиванье кремнистых россыпей. То был чужой, неприятный и даже пугающий блеск. Русло реки и луга по берегам были черны. И в этой черноте было что-то земляное, родное – здесь притаилась жизнь. Елисео расправил спину, потянулся и снова сел к столу.

Второй толчок был сильнее. Накренившаяся свеча опрокинулась, заляпала воском каменную столешницу и погасла. Елисео замер:

– Это в двери Сан-Педро стучится смерть.

Голос прозвучал громко и почти насмешливо, с незнакомой каркающей интонацией. Елисео налил в кружку вина и посмотрел на свои книги:

– Если гора рухнет, книги мне не спасти. Значит, пора прощаться. На это время у меня еще есть.


56

Второй толчок почувствовали все жители города. Почти никто не понял, что происходит. Было странно, но почему-то нестрашно. Никто не кричал, не бился в истерике.

Луис очнулся в своей постели. Изабель тоже проснулась. Луис спустил ноги, коснулся пола и ощутил ступнями, что теплый камень чуть-чуть вибрирует – сдвигается и покачивается, как будто камень то ли расплавился, то ли поплыл по пустоте. Этого не могло быть, но приходилось согласиться, что пол уходит из-под ног.

Луис начал одеваться. Он сказал жене:

– Вставай, это землетрясение.

Она спокойно ответила:

– Да, я понимаю, – и добавила: – Хорошо, что Мигеля нет в городе.

Луис махнул рукой:

– Да, да, но нужно что-то делать.

– Конечно, – ответила она, но так и не встала.

Луис выглянул в окно. Люди выходили из своих домов. Он покачал головой:

– Значит, все-таки случилось то, о чем говорил отец. Я никогда ему не верил. Нужно собирать вещи. Какие вещи? Сколько осталось времени?

У Луиса уже не было сомнения, что его жизнь, такая, какой она была еще вчера, кончилась и теперь начнется что-то другое. Холодок неизвестности пробирал, как ночная прохлада.

Люди были спокойны, хотя и озадачены и печальны, как на сороковинах.

Все уже в прошлом. Слезы выплаканы. Осталось соблюсти приличия.

И только у нескольких самых близких сердце ломит от горя. Но у них это не кончится еще долго. Может быть, никогда.

Люди стояли на порогах своих домов и молчали. Почему-то все были уверены, что времени достаточно, чтобы собрать самое необходимое и уйти. Вот только куда? Мир огромен, но разве это важно, когда у тебя из-под ног уходит пол твоего дома и скоро треснет потолок, который укрывал тебя с самого твоего рождения.

Луис вышел на улицу. В черном небе сияла литая луна. Небо как будто не предвещало беды, но лунный свет казался тяжелым и плотным.

“А беды никакой и не будет, просто все начнется заново. Нужно, наверное, зайти к Елисео. Впрочем, он же не беспомощный старик. Сам соберется”, – думал Луис. Люди стояли на порогах своих домов.

Почему-то они смотрели на небо, хотя покачнулся камень у них под ногами.

Толчков не было. Луис вернулся в дом. Изабель уже оделась и готовила завтрак. Она разожгла жаровню и поставила кофе. Достала лепешки и порезала холодное мясо.

– Давай поедим, – сказала она. – Я, наверное, схожу к старику

Мануэлю, ему будет трудно собраться.

– Изумруды поможешь унести? – ухмыльнулся Луис.

– Почему бы и нет? – Она пожала плечами.

– Господи, как все буднично! Ведь мир же рушится! – воскликнул мужчина.

– Это рушится не мир, а всего лишь наш маленький мирок. Многое еще впереди.

Женщина была настолько спокойна, что начинала раздражать Луиса.

– Но как же мы жить-то будем?

– Я думаю, что мы потеряем не больше, чем обретем.

Она улыбнусь.

– Да откуда же такая уверенность? – удивился Луис.

– Не знаю, но я чувствую, что всерьез нам ничего не угрожает. Мы успеем уйти, а Мигеля нет.

– Но он же завтра должен приехать!

– Завтра все уже кончится. Я все-таки схожу к Мануэлю.

– Лучше сходи к Елисео.

– Хорошо. Сначала я зайду к нему. А ты начинай собирать то, чем дорожишь.

– А чем дорожишь ты?

Она погладила мужа по щеке.

– Только ты недолго, – попросил Луис. – Я буду волноваться.

Она поцеловала его в голову и вышла из дома.


57

Идти к Елисео нужно было в Верхний Город. Ее ноги помнили здесь каждую ступеньку, и она прощалась с этими ступеньками, выступами, выбоинами. Она чувствовала их сквозь подошвы сандалий в последний раз.

Луна заливала город. Женщина подумала, что было бы неплохо, если бы голый лунный глаз закрылся. Под его ледяным взглядом делалось зябко.

Женщина встречала знакомых, которые уже начали выносить вещи. Они не спешили, но и не откладывали сборы. Будничность их движений и разговоров только подчеркивала – все кончается. Все кончилось.

Ей встретилась городская стража. Начальник бил в колотушку и громко выкрикивал:

– Городу грозит опасность! Грозит опасность! Гора может рухнуть!

Просыпайтесь! Всем спускаться вниз! Всем выходить за ворота!

В колотушке не было никакого смысла. Все и так все знали. Даже, напротив, от этих выкриков могла заискриться, затлеть и полыхнуть настоящая паника. Но пока все было спокойно.

Жители Верхнего Города уже потянулись вниз. По их разговорам она поняла, что наверху толчки ощущались гораздо сильнее: падала и билась посуда, где-то лопнули стекла и треснули стены. Женщина раскланивалась со знакомыми. Ее спрашивали, почему она идет наверх.

Она говорила, что беспокоится о Елисео. Ей кивали. Наверх никто не поднимался. Все больше людей спускалось ей навстречу. Они несли свой скарб. То, что они уносили, казалось совершенно случайным. Продукты?

Одежда? Да, немного. Как на пикник. Один человек тащил огромный портрет. Ему было очень неудобно. Но человек выбрал именно его.

Больше ничего он не смог захватить или не посмел оставить этот портрет. Может быть, он хотел забрать с собой впитанное холстом время?


58

Почти все горожане были одеты легко. Это выглядело довольно легкомысленно. Ведь предстояло жить без крыши над головой. Или они продолжали надеяться? Посидим под пальмами, переждем. А потом толчки прекратятся, и мы вернемся, и жизнь восстановится.

Людей становилось все больше. Они выходили на главную лестницу с боковых галерей. Дети постарше шли сами. Младенцев уносили на руках.

Люди либо молчали, либо переговаривались вполголоса. Это было похоже на похороны – похороны города.

Женщина подумала: “Все спасутся. Никто не погибнет”. И тут что-то екнуло у нее в груди, словно кто-то печально ответил ей: “Не все”.

Дверь в лавку Елисео стояла открытой. Женщина спустилась по ступеням, заглянула в темноту и позвала хозяина. Ей никто не ответил. Она вошла, споткнулась, на ощупь нашла стол и упавшую свечу. Фосфорные спички лежали рядом. Свеча долго не загоралась, потрескивала, чадила. Еще до того как пламя окрепло, женщина поняла, что в доме никого нет. На столе стояла недопитая бутылка вина.

Женщина подняла свечу и осветила хорошо ей знакомую лавку.

Книги лежали по полу как груда камней. Особенно сильно пострадали самые дорогие древние фолианты. Они не выдержали падения. Раскрытые, как будто вывернутые наизнанку, с выпавшими страницами и сломанными переплетами. “Неужели здесь толчок был настолько сильным, что сбросил тяжелые книги с полок? – с удивлением подумала женщина. -

Или он сам? Вот так простился с самым дорогим, что было в его жизни?”

Женщина вошла в комнату Елисео. Постель была нетронута. Сегодня хозяин не ложился. Женщина подошла к окну. На черной ленте реки сияла лунная дорожка.


59

Вернуться домой? Или идти дальше наверх, к Мануэлю? Она подошла со свечой к упавшим на пол книгам. Елисео собирал их всю жизнь. Ничего дороже у него не было. Кроме Мигеля. Он читал постоянно. Он говорил, что, уходя в пространство вымысла, он отрывается от земли и видит то, о чем люди даже не догадываются. Глядя на разорванные книги, женщина понимала, что здесь разыгралась трагедия.

Изабель не разделяла страсть Елисео. Ей казалось, что Церкви вполне достаточно, чтобы человек не чувствовал себя одиноким и оставленным на этой Земле. Зачем еще что-то выдумывать, если самая прекрасная история уже рассказана? И конец у нее счастливый. И читать эту историю совсем не обязательно. Приди в собор, и слушай, и смотри – и все почувствуешь, и сам станешь участником величайших событий – от

Рождества до Воскресения.

Последний раз Елисео был в храме на панихиде своей жены. Тогда он как обезумевший закричал: “Будь ты проклят!” – и вырвался из храма и никогда больше не вернулся. Женщина знала эту историю по пересказам, но представляла очень живо. И с того самого дня у Елисео началась бесконечная тяжба с Богом. Изабель иногда думала, что такой умный человек должен когда-нибудь все равно прийти в храм. Как умный человек может не верить в Бога?

Но Елисео все продолжал эту тяжбу, мучился сам и мучил других. К ее наивной и ясной вере он относился с иронией. Но ведь сам-то, наверное, верил? Если бы не верил, разве смог бы он так долго ненавидеть Бога? Разве можно целую жизнь ненавидеть пустоту? Когда она так думала, тесть казался ей не умным человеком, каким его считали горожане, а самым настоящим глупцом, упершимся в непреодолимую стену и не желающим сделать шаг назад и оглянуться. Но сейчас это было не важно. Сердце защемило. Что-то случилось. Куда он ушел?


60

Почему он бросал и рвал книги? Не решился сделать выбор и оставил их все погибать? Мигель так любил сидеть здесь и рассматривать миниатюры. Нужно взять ему какую-нибудь книгу на память.

Женщина подняла тяжелый фолиант. На обложке был изображен длинный, худой рыцарь верхом на коне, отощавшем от голода или иссохшем от старости, а рядом с рыцарем ехал толстый человек на весьма упитанном осле. Они показались ей забавными.

На улице еще раздавались негромкие голоса, но людей становилось все меньше. Почти все жители Верхнего Города уже ушли.

Если взять книгу, то вряд ли удастся подняться к Мануэлю. Ее нужно будет отнести домой. И как там Луис? Надо ведь и ему помочь. Может быть, Елисео уже ушел вниз? Наверняка ушел. Женщина остановилась в нерешительности. Ее сомнения разрешились сами собой. Последовал третий толчок. Это было уже серьезно. Казалось, что кто-то раскачивает язык тяжелого колокола. Сначала он едва коснулся бронзового края, потом ударил сильнее и, наконец, зазвенел. И ему ответили колокола на соборе – сбивчиво и нестройно.

Дрогнули стены. Всю массу горы с прилепившимися на ней домами, лестницами и галереями грубо встряхнули, и она треснула, как погремушка.

Раздался звон лопнувшего стекла. Последние книги начали падать с верхних полок. Женщина едва успела увернуться. Это прозвучало как предупреждение. Медлить было нельзя. Женщина взяла тяжелую книгу и вышла из лавки.

Подняв голову, она увидела то, что ее по-настоящему напугало: покачнулась колокольня, и с нее, как птица, слетел тяжелый крест.

“Бог покидает этот город, – горько подумала женщина. – Не стоит противиться его воле. Жаль, что я не успела подняться к Мануэлю, но теперь уже поздно. Нужно спасать тех, кто без нас не спасется. Бог не оставит старика, который спас Мигеля. Бог его не оставит”.


61

Женщина окинула взглядом опустевшую лестницу. По ней почему-то вились брошенные листы бумаги. Она по-прежнему была уверена, что никто не погибнет, но понимала, что, если тратить время попусту, можно и не успеть. Если Господь заботится о тебе, его внимание нужно ценить и не следует его без нужды испытывать.

Женщина сбросила сандалии и быстро пошла вниз, прижимая тяжелую книгу к груди.

Уже светало. Город почти опустел.

Горожане уходили из своих домов как будто не всерьез, как будто не навсегда. Они хотели вернуться. Все пройдет. Останется память о пьянящем чувстве опасности. Вот тогда мы устроим карнавал возвращения.

Если бы не эта обманчивая надежда, они бы растерялись, не смогли бы выбрать, что взять с собой, как тот, кто спасал нелепый портрет. Вот он, этот портрет в тяжеленной раме, – аккуратно поставлен лицом к стене, чтобы никто случайно не повредил краски. Значит, и его владелец надеется вернуться.

Откуда же она так твердо знает, что не вернется? Ей трудно было вспомнить, но она вспомнила. Она ухаживала за раненым Мигелем у

Мануэля в доме. Она тогда много плакала, а старик ее успокаивал. Но делал это довольно странным образом. Он говорил ей, что город не вечен, что сроки Сан-Педро подходят к концу, что город исчезнет, но никто не погибнет.

– Я не знаю, когда это случится. Но ты не пугайся.

– Откуда ты знаешь?

– Ты же сама говоришь, что меня слушают птицы, вот они мне и принесли эту весть.

Теперь женщина знала точно, что Мануэль – не от мира сего. Но вот от какого он мира, она не знала.


62

Она спускалась по лестнице босиком. То и дело попадались осколки стекла. Она оглядывала убегающие в стороны галереи, боковые лестницы. Она прощалась со своим родным миром. Вот та самая галерея у лавки башмачника, где они сидели, совсем юные, и Луис вдруг погладил ее по колену. Она подняла на него глаза и увидела человека, который имеет на это право. Здесь был дом ее матери. Здесь родился

Мигель. Она никогда не отлучалась из города больше чем на неделю.

И со всем этим нужно было проститься навсегда, потому что возвращаться будет некуда.

Луиса она увидела издалека. Он ходил по галерее – почти бегал – и все время поглядывал вверх. Он ждал ее и не мог отправиться на поиски, боясь разминуться. Она почувствовала глубокую благодарность мужу. Она ведь не подумала, что после третьего толчка он сходит с ума. Она помахала ему рукой. Он ничего не ответил, а устало присел на ступеньку.

Когда она подошла, Луис сказал:

– Я перепугался. У нас треснул потолок. Я собрал все, что мы сможем унести. Обуйся. Ты поранишь ноги.


63

Она обняла Луиса. Она впитала его напряжение. Она почувствовала, как расслабляются его мышцы, как молния ее прикосновения проходит сквозь его тело. Она попыталась найти губами его губы, и он, кажется, был готов разделить ее страсть – прямо здесь и сейчас, в центре землетрясения, чтобы их любовь вошла в резонанс с колеблющимися стенами и крышами, чтобы торжество страсти и распада слились в одной трагической мелодии. А там будь что будет: пусть все рухнет, пусть это станет песнью песней, посвященной всему, что они покидали, всем, кого любили, с кем их связала жизнь; жизнь, которая распадалась и теряла свои очертания.

Он очнулся и почти оттолкнул ее:

– Что ты, Изабель. Опомнись!

Она опустила руки. Опустила глаза.

– Прости. Наверно, я сошла с ума.

– Конечно сошла с ума. Все рушится, а мы что ж тут будем…

– Да, ты прав. Ты всегда прав. Всегда, – вздохнула она. – Все-таки ты совсем не похож на отца.

– И слава богу, – резко ответил Луис. – Хватит глупости говорить, нам давным-давно пора. Я тут мечусь, как не знаю кто. Где тебя носило столько времени? Ты видела Елисео, где этот свободный человек?

– Какой ты правильный, Луис. Таких, наверное, не бывает.

Он не успел ей ответить. Последовал новый толчок – уже по-настоящему жестокий, и цветным режущим фонтаном брызнул витраж над дверями их дома, дверями, в которые больше никто никогда не войдет.


64

Мы были совсем близко от пальмовых рощ. Толчки повторялись. Лошади сбивались с шага. Чем дальше – тем ближе к опасности. Напряжение нарастало.

– Что же это такое, – бормотал я себе под нос. – Мигель, мы едем в самое пекло.

– Там мама, там отец, там Елисео, там…

– А тебе-то самому не страшно?

– Нет, совсем нет, – сказал мальчик и улыбнулся, правда, как-то вымученно. – Я знаю, что скоро их увижу.

– Это может случиться даже скорее, чем ты думаешь.

Мы уже видели людей. Они стояли на кромке пальмовой рощи. Их было много, очень много, я даже не думал, что в городе столько жителей.

– Смотри, они уходят из города.

Я различал знакомые лица.

– Какой жесткий рассвет!


65

Елисео провел рукой по корешкам книг. Что-то сдвинулось, вошло в паз, сомкнулось и кончилось.

Еще можно начать другую жизнь, жизнь без этого каменного города.

Можно уехать далеко на Север, погрузиться в большой и суетный мир, полный музыки перемен. Стать, например, профессором теологии – из атеистов и агностиков должны получаться хорошие профессора теологии.

Говорить людям о времени, о пространстве, о пустоте, о материи, об истине, о Боге.

Сначала будет трудно. Если выбраться из этого затверженного мирка, то придется расправить грудь и научиться дышать чужим воздухом, но потом все окупится сторицей. Все начнется сначала. Он встретит мудрых мужчин, и они примут его как равного. И появится юное влюбленное существо с огромными восхищенными глазами. Он откроет ей мир сущностей и явлений, а она отдаст ему юное тело, и он наконец обретет примирение мысли и плоти, жизни и смерти. Он научится открывать и разделять свое сердце, а не только мысль. Он умрет старым прославленным философом в окружении учеников, и молодая вдова будет безутешна и прекрасна на строгих похоронах, о которых напишут во всех газетах.

Какая картина! Елисео даже удивился, насколько она получилась нереальной.

– Даже если так. Что изменится для меня самого? Разве я когда-либо хотел славы, или власти, или, тем более, денег? Я никогда не мог додумать свою мысль до той четкости, когда она отливается в единственные слова. Мануэль говорил, что мысли у меня скачут, как блохи. И он прав. Одни догадки и разговоры. Но разве мне этого мало?

Разве я не слился с этим городом? Разве есть в мире место, где мне будет так же легко дышать, и думать, и пить мое вино по утрам? Есть

Мигель. Но он-то уже человек другого мира, я и сам хотел, чтобы он уехал из этого каменного склепа. А мне-то куда уезжать?

Жизнь кончилась. Они спасаются, они верят, что наступит будущее, но я-то знаю, что ничего будет. Дети вырастут и забудут – город и гору, реку и рощу. А тот, кто прирос к этой черной скале, – разве он сможет начать жизнь заново? Оторвать себя с мясом, потерять все, что имел, разучиться всему, что умел. Кто-то сможет. Вот Луис точно сможет. Он человек дела. А дело это – деньги, они не знают ни родины, ни корней, они безразличны ко всей этой чепухе. Он начнет новое дело и точно так же, как в городе, добьется успеха, только размах у него будет другой. Большой будет размах.

Конечно, книги есть везде. Можно бросить эту библиотеку и собрать другую. И можно чему-то научить Мигеля, если он захочет меня слушать. Это здесь я один такой умный, а в большом мире у него будет много учителей.

Книги. Что они значат в моей жизни? Мне странно себе признаться, но значат они не много. И от них я устал – читаю все меньше, а на полках копятся тома, которые я даже не разрезал. Книги по-настоящему важны только для того, кто их пишет. Остальные читают и тут же забывают. В памяти остается только прочитанное в детстве, впечатанное крупными буквами в память. Но я-то не пишу книг.

Они дарили мне забвение, когда я его искал, когда я пытался спрятаться за размышлениями Платона или Прокла от банальности окружающего, от моих воспоминаний.

Все могло быть иначе. Если бы рядом со мной была белокурая девушка с

Севера. Тогда бы я знал, зачем живу. Зачем же я привез ее в этот город, а не остался с ней? Почему я не смог уехать отсюда даже тогда, когда был молод и полон дерзких идей? Я привез ее в это проклятое, ненавистное место и погубил. Так куда и зачем мне бежать теперь? Что спасать? Что начинать сначала?

Елисео протянул руку и снял книгу с полки. Полетела едкая пыль.

Елисео раскрыл книгу. Он смотрел на витые греческие буквы и ничего не понимал. И тогда он с размаху бросил фолиант на каменный пол – переплет сломался, страницы выскользнули и рассыпались. Елисео снимал книги охапками и бросал – они раскрывались, бились и рассыпались.

Он подошел к столу, налил вина и выпил залпом.

– Как я устал, боже мой, как я устал, – сказал Елисео. – Я устал бегать от самого себя, торговать перьями, говорить ни о чем. У них рушится город, а у меня – мир. Я не хочу и не приму другой. Я останусь здесь.

Елисео снял с верхней полки папку с медной застежкой: в ней хранились его рукописи – все, что он сумел записать за свою не самую короткую жизнь. В ней были его стихи. Он открыл застежку и опрокинул папку – листы хлынули на пол. Они закружились по комнате, они переползали под сквозняком, они успокоились и замерли. И Елисео прошел по ним. Если человек не может быть тем, кем ему выпало быть, он может разрешить себе умереть. И славно, если ему устроят такие веселые похороны! Не над каждым покойником надгробным салютом рушатся горы.

Елисео прихлебывал вино:

– Прости меня, мальчик Мигель, ты, наверное, будешь плакать над своим непутевым дедом. И лучше ты поплачь. Я не люблю, когда ты каменеешь и твой взгляд становится жестким и невидящим. Ты будешь думать, что твой в сущности недалекий, полуобразованный, полусумасшедший дед был великим человеком, что он знал великую тайну.

Это хорошо, потому что великую тайну бытия откроешь ты. Ты откроешь ее, потому что будешь искать то, о чем говорили твой дед и Мануэль.

И когда ты найдешь ее, став убеленным сединами человеком, ты подумаешь – нет, этого они знать не могли. Но пусть желание стать с нами вровень, проникнуть в тайны, которых у нас нет, будет тебя теребить и подталкивать. Прости меня, мальчик. Осталось простить

Луиса за смерть матери. Но этого я сделать не могу.

Елисео долил остатки вина из бутылки. Их оказалось слишком мало.

Тогда он открыл еще одну. Его знобило от бессонницы и возбуждения.

На него навалилась ватная усталость.

Сначала он хотел остаться в своей комнате и просто проспать собственную смерть, но потом решил подняться на площадь перед собором. Он не захотел, чтобы его завалило собственным потолком. Он в последний раз оглядел свою книжную лавку. Книги лежали на полу как груда камней. Они умерли, потому что, только отдавая себя человеку, книга может жить, а человеку нужны силы, чтобы понять и принять ее слово. Но человек устал.


66

Все это долго длилось и так быстро кончилось. Он думал о мальчике.

Он полюбил его. Он позволил мальчику прикоснуться к сокровенному.

И эта юная, открытая будущему и прошлому мысль в своем поиске стала тем ничтожным толчком, который перевернул последнюю страницу. Когда мальчик отчаянно рванулся вниз, к истоку своего мира, стало ясно, что будут и другие мальчики и они вырастут и не отступятся от своей цели. Значит, нужно захлопнуть книгу. Последний долг создателя перед творением – отпустить его в свободный полет.

Его смущало, что он пообещал мальчику путешествие и не мог выполнить обещание. И это смущение говорило о том, что он слишком близко подошел к этому миру. А значит, решение закрыть последнюю дверь было принято верно. Они это сделали за него, потому что он уже не мог этого сделать.

Есть еще Елисео, но он свободный человек, и ему ничего объяснять не нужно. Он сам разберется со своей судьбой. Может быть, Елисео предпочтет смерть бегству, но это будет /его/ выбор.

Он не жалел мира, который покидал, но с грустью думал о звездах, которых никогда не увидит. Это было концом пути. Дальше будет только медленное угасание. Он так долго думал о том, как его народ оставит

Землю, оставит свои погруженные в расплав подземелья и поднимется к другим планетам, чтобы все начать сначала. Сколько было идей! И пока они были, жизнь имела смысл! Неужели один блестяще удавшийся план – это все, что мы могли сделать? Но, может быть, и это слишком много.

– О чем ты думаешь? Я думаю, что только единство доминирующего вида способно создать другой доминирующий вид. И люди его создадут – у них просто нет выбора. Они еще этого не понимают. Они молоды, они полны сил, им нравятся их телесные игры, солнечный свет, плеск воды, краски пустыни, выгоревшая синева неба. Они еще долго – по их исчислению очень долго – будут припадать к мгновенной радости жить, но чем дольше они будут размышлять, тем яснее станут цели, которые вложены в них. И они отвернутся от телесного блеска, ото всего, что не помогает продвигаться к главной цели.

Люди боятся потерять себя, как будто человеческая личность – это великая драгоценность, но все это пройдет. Они решат свою задачу, когда всем своим существом почувствуют, что только она что-то значит на весах вечности.

Они возьмут кремниевую пластинку и начнут с нее. А потом поймут, что дело не в вечной жизни, а в способности отказаться от себя.

И наступит такой же день, как сегодня. И они уйдут с этой Земли, как уходим мы, и постараются уйти бесследно, не повредив творение, которое они навсегда покидают.

Он поднялся на крышу дома. Сегодня ему особенно трудно было двигаться. Он сел в кресло, с трудом разогнул спину и медленно положил голову на подголовник. Над ним стояли звезды. Был неудачный день. Звезды затмевала яркая луна.

Он смотрел на них в последний раз.

– Мы будем уходить все глубже и глубже. Если я не уйду со всеми, я никогда их не увижу. А так я тоже не могу.

Он медленно поднялся. В городе кое-где горели огни. У харчевни было шумно. Черная лента реки уходила к горизонту. Кремнистая пустыня поблескивала в лунном свете. В это время он почувствовал толчок.

Несильный, первый, который в городе никто не заметил. Как будто ему легким стуком напоминали, что уже пора. Путь был долгим: вниз сквозь толщу камня, к пылающим озерам, к тем, кто ждет его. Среди них есть те, кто ему дорог, есть те, кого встретить будет тяжело. Он шел к тем, без кого он не может жить.

Он спустился в комнату и толкнул стену. Открылся черный проем. Он – чьего имени здесь не знал никто – уходил навсегда. И за ним закрывалась последняя дверь между двумя мирами – миром творцов и миром созданий, потому что творцы сочли свою работу выполненной.


67

Елисео стоял на площадке. Немного кружилась голова, но сомнения оседали, и наступала холодная ясность. Он знал, что никуда не уйдет:

“Это мой мир, и другого у меня нет. Если он рухнет, я не стану приживалом большого, великого, но чужого. Пусть это будет мир

Мигеля. Мне нечего там делать. Я могу жить только здесь”. И он пошел по улице вверх.

Он подумал о Мануэле: “Надо помочь старику. Он, наверное… Не обманывай себя. Мануэль если захочет – уйдет. Он не нуждается ни в чьей помощи. Это я в ней нуждаюсь, чтобы прожить последние часы достойно. Достойно перед самим собой. Или перед Богом, пусть он убедится, что не все его рабы спасаются бегством от беды, которую он им посылает. Это гордыня, Елисео. Нет, это просто усталость.

Смертельная усталость. От вечной борьбы с Тобой”.

Когда Елисео вышел на площадь, она была полна людьми, которые переносили с места на место какие-то ящики и тюки. Они двигались на первый взгляд бестолково, но, по сути, вполне целенаправленно. Он увидел паланкин, в который усаживалась жена алькальда, увидел самого алькальда, который уверенно распоряжался. Елисео усмехнулся: “Пока есть канцелярия, есть и город. Значит, нужно спасать канцелярию. И в этом есть своя пусть мелкая, но правота”. Елисео смотрел на людей, что-то грузивших на носилки, крепивших перевязи на осликах.

– Елисео, что ты стоишь как столб? Помогай грузить, – крикнул кто-то, пробегая мимо с тяжелым тюком.

Елисео покачал головой и с удивлением поймал себя на мысли, что эта суетливая деятельность, заполнившая площадь, и ему не чужда. В ней был уверенный жест – жизнь продолжается. Елисео едва в нее не включился, но остановил себя: “Мне все-таки немного не до того”.

Он стоял, прислонившись к двери дома Мануэля, и смотрел. Суета скоро улеглась и площадь опустела. Стало тихо. Так тихо здесь не бывало даже во время сиесты. Луна заливала площадь. Снизу поднимался гул голосов. “Скоро все смолкнет. И теперь уже навсегда”.

Елисео подошел к дверям кафе – они были заперты.

– Так что же, под конец жизни я стану мародером? – сказал он себе.

Поднял стул, стоявший у столика прямо на площади, и не с первого удара, но выбил окно. Все, что оставлено, погибнет. Но ведь все это ему не принадлежит.

Елисео делил людей на две неравные части. Одни думают, что все, не принадлежащее им лично, – принадлежит другому, и поэтому если они видят оставшуюся без владельца вещь, знают, что следует владельца отыскать, и если это невозможно, то ее нужно оставить – брать ее нельзя. Все, что не твое, – чужое. Как ни странно, таких людей большинство. Другие считают, что все, не имеющее владельца, – принадлежит тому, кто нашел. Во время катастроф, когда люди гибнут или уходят, бросая все, что нажили, когда рушатся страны и короли забывают о своих богатствах, эти другие быстро богатеют, и некоторым удается это богатство пустить в дело и приумножить. А первые – беднеют, потому что не могут сохранить и последнее. Елисео всегда был уверен, что принадлежит к первым. “Неужели это не так? Может быть, меня просто не искушали всерьез?”

Елисео обломал осколки стекла и влез в окно.

– Я стал мародером, стал мародером, – повторял он с весельем безумца.

Кажется, он действительно немного сошел с ума.

Внутри кафе было темно. Он двигался на ощупь, пока не нашел бутылки с вином. Тогда он достал свой кошелек и вытряхнул его содержимое на столик.

– Это больше, чем плата за разбитое стекло и бутылку вина, – сказал он себе и понял, что не сможет сделать ни глотка.

Смерть – это слишком серьезное дело, и встретить ее следует в ясном сознании.

Елисео выбрался из кафе и, петляя, медленно пошел к собору. Двери были распахнуты. Неужели всё бросили? Не может такого быть. Собор бросили, а канцелярию спасали? Но, наверное, так и должно быть: храм

– сердце города и он погибнет вместе с ним. Погибнет нетронутым и неразоренным.

Елисео подошел к паперти: “Интересно, они унесли хотя бы драгоценности? Храм-то был небедный”. Елисео поднялся по ступеням и остановился. Внутри горели свечи. На паперть падал теплый свет.

– Нет, это не для меня. Я никогда всерьез не сомневался в существовании Бога, но я никогда не верил, что душа бессмертна, что скверный старик Елисео обретет вечную жизнь. Нет во мне ничего такого, что следовало бы хранить вечно. Кто я? Один из бесчисленного множества людей, которые родились, умерли и еще родятся, – и ни в одном из них нет ничего особенного. Бог пишет нас на восковой дощечке – пишет и стирает, пишет и стирает. Но Он сохраняет все. Это

– Его бесконечная книга. Она бесконечна не потому, что Он никак не может все рассказать – Он уже все рассказал. И каждый из нас успеет дочитать эту книгу до конца за свою длинную или короткую жизнь. Но

Он – взыскательный художник – не устает править текст. И я тоже строка этой книги. И мой сын – похожая на меня строка, но уже немного поправленная. Что изменилось? Многое и почти ничего.

Но Он продолжает ее исправлять. И Мигель стал новой строкой – и так будет продолжаться, пока Он не добьется того, чего Он хочет. А Он ведь, может быть, и не знает, чего же Он хочет. Когда Он это поймет, все кончится. Пока Он не начнет писать новую книгу. Но это уже не касается ни человека, ни этого мира.

Сегодня Он переписывает очередную главу. В этой книге есть люди, горы, реки, моря, звезды, хотя люди, пожалуй, самая любимая, самая путаная и трудная тема.

Сегодня Он решил стереть этот город. Он ничего не забудет, но город вычеркнет.

Пиши, правь свою рукопись. Подожди, пока подсохнет масло на холсте, и перепиши его заново, и поправки будут невелики на наш полуслепой взгляд, но очень важны – на Твой. Чего Ты добьешься? Мне этого не понять. Я сам – последняя строчка в истории этого города. Разве может строчка сама себя прочитать, да еще оценить?

Елисео так и не вошел в храм. Он не держал зла на Бога – Он отнял любимую женщину – вычеркнул ее немного раньше, чем вычеркнет Елисео, но родился Мигель – и это новая строка, может быть, более удачная, чем сам Елисео и его белокурая супруга, которую он привез с Севера, чем и погубил – она так и не привыкла к безумной жаре этого каменного мешка.

– Может быть, Он решил покончить и с этим каменным наростом, нелепым, бесполезным, ненужным никому и ничему – ни пустыне, ни горожанам, ни большим городам у моря, ни самому морю.

Елисео пересек площадь, еще раз оглянулся на открытые двери храма и вошел в дом Мануэля, где двери никогда не запирались.


68

Я остановил лошадей у источника. Вокруг стояли и сидели люди. Они дошли до границы пальмовой рощи и не решались двинуться дальше – в пустыню, в горы. Они надеялись. Это была пытка надеждой. Нет ничего тяжелее и опаснее. Надежда может сломать даже сильного человека. Он все еще строит планы, рассчитывает возможности, вместо того чтобы принять неизбежность катастрофы. Обольщенный надеждой человек способен рвануться за иллюзией спасения, способен целовать ноги палачу, теряя единственное, что ему остается, – достоинство перед лицом смерти.

Я соскочил с козел:

– Что тут у вас происходит?

– Не прикидывайся идиотом.

– Это землетрясение. Гора дрожит, как желе.

– Еще бы, она же вся изрыта катакомбами.

– Кто бы мог подумать? Какая новость!

– Здесь никогда не случалось ничего подобного.

– Что же делать?

– Что делать?

– Нужно немного подождать, подождать, пока…

– А где алькальд? Где его черти носят? А где наша доблестная городская стража?

– Вообще кто-то же должен собрать людей? Объяснить…

– Кто-то должен хоть что-то решить! Нас и так здесь уже столько собралось.

– Пустое все это. Какой алькальд? Нужно просто уходить.

– Куда?

– Дайте же лошадей напоить! Мы всю ночь ехали!

– Ну да, тебе бы все о лошадях. Твой-то дом далеко небось. А тут людям деваться некуда.

– Теперь лошадь будет дороже человека.

– Молчал бы уже.

Я нашел знакомого каменотеса. Он был спокоен и даже как-то задумчив:

– Да, милый, угораздило тебя приехать сегодня.

Из предутренних сумерек раздался женский голос:

– Завтра уже некуда было бы.

– Молчи, женщина, толчки прекратятся. И к вечеру домой вернемся.

Надежда поднимала свою змеиную голову. Она парализовала людей своим ласковым, лакомым ядом. Они стояли на самом краю гибели и не решались двинуться дальше. Там в горах – всего один колодец, и воды в нем на всех не хватит. Все это знали. Об этом никто не говорил. Об этом старались не думать.

Мигель был бледен. Он ни о чем не спрашивал. Спрашивал я:

– Где Луис?

– Тот, у которого мраморная мастерская? Плакала его мастерская.

– Где он? Где книжник Елисео?

– Их не видели.

– Нет, Луиса видели и Изабель видели. Они здесь где-то. Люди по роще разбрелись.

– Мигель, оставайся здесь. Лошадей напои. Они нам могут скоро понадобиться. Я пойду в город.

– В город он пойдет! Посмотрите на смельчака! Да там, может, и города-то никакого уже нет.

– Да что ты врешь!

– Вон еще и колокольня на месте.

– Колокольня-то на месте, а креста-то на ней нет!

– Может, сумерки? Вот и не видно, – сказал чей-то неуверенный голос.

Все замолчали. Действительно креста на колокольне видно не было.

– Все, Мигель, я пойду.

Ехать дальше было невозможно. Дорога в город была затоплена людьми.

Я пошел, почти побежал, расталкивая толпу. Люди шли мне навстречу. Я не очень беспокоился о Луисе и о матери Мигеля. Они сильные люди, за такое время вполне могли уйти из города. Но Елисео… Он еще, конечно, крепкий старик, но все-таки хотелось бы его найти. Я спрашивал о нем всех, кого встречал. Елисео никто не видел.

И тут я столкнулся с Луисом.

– Зачем ты здесь? Ты же только завтра?..

– Мы всю ночь ехали. Лошади у источника.

– Где Мигель? Он с тобой?

– Он с лошадьми.

– Нужно выводить всех лошадей. Грузиться и уходить.

– Где Елисео?

– А его нет здесь? В лавке его нет.

– Так где же он? – Изабель охнула. – Я думала, он уже здесь.

– Нет, я его не видел. Его никто не видел. Я побегу в город.

Луис тронул меня за локоть:

– Поздно. Он, наверно, остался.

Это были слова, которых мы все трое боялись. Женщина закусила губы.

– Изабель, иди быстрее к Мигелю. Он же с ума сойдет. Я попробую пробраться в город.

Но идти было уже некуда. Новый толчок был настолько силен, что люди падали. Все видели, что вершина горы начала проседать.

И тогда из пещер, из неприметных щелей начали вылетать птицы. Они поднимались над горой, как облако пепла. Их траурный, осыпающийся крик был прощанием. Они поднимались вверх, они плыли на фоне рассветного неба, но не улетали. Они кружили над городом. Этот птичий стон заставлял кипеть мозги.

Луис крепко держал меня за плечо:

– Это мой отец. Поэтому пойду я.

Я криво улыбнулся. Последние беженцы уходили от города. Люди и лошади шли сквозь рощу. Ветра не было, но пальмы раскачивались, как в бурю.

Гора охнула, и ее вершина провалилась вниз так быстро, как будто под ней была пустота. Когда оседал Верхний Город, взорвались подгорные водоемы, вода ударила в небо и водопадами ухнула в бездну. От

Верхнего Города остался один торчащий в небо осколок, похожий на обломанную кость.

– А ведь это дом Мануэля, – сказал кто-то.

Оседающая гора покрылась серой жирной пылью и исчезла. Города больше не было. Он провалился в бездну, как будто мощная рука вывернула гору, как чулок. Пыль оседала на пальмы, скрипела на зубах. Я рванулся вперед, но, сделав несколько шагов, согнулся, как от удара, и опустился на колени.


69

Мигелю не хотелось смотреть вокруг. Он сидел на мокром камне около источника, уткнувшись головой в колени. Люди уходили, возвращались, пили воду. Они были бессмысленно и бесцельно деятельны. Вдруг Мигель услышал траурный, осыпающийся стон. Это кричали птицы, вылетавшие из-под горы, из пещер и щелей. Мигель не мог забыть этот крик.

Иногда он слышал его во сне. Так птицы кричали в подгорной пещере, где его подобрал Мануэль.

Когда дрогнул и обрушился Верхний Город, когда взорвались водяные линзы, когда стало ясно, что надежды нет, что жизнь изменилась неотвратимо, что больше нет ни родины, ни дома, Мигель беззвучно заплакал. Он плакал не о матери, о судьбе которой ничего знал, не об отце, которого он все еще не простил, не об Елисео – он плакал о городе; о подгорных лабиринтах, открытых только ему и Мануэлю; о выходах к свету, вдруг возникавших в темноте коридора ослепительно-синим овалом; о подземных озерах, которые протекали и подкапывали, и по их капели он всегда знал, куда забрел; он плакал о глубоком, невозможном здесь, наверху, покое, который он знал в глубинах горы. Его руки помнили выпуклости стен, его ступни – выбоины ступеней.

Мигель видел город яснее и четче, чем наяву: улицы и галереи, маркизы над столиками кафе, витражи над дверями, свою комнату, по которой разлетались листы из папки, отданной ему Елисео; он видел лавку Елисео, и рыцарей с опущенными забралами, и Мануэля. Он знал, что рвется главная связь его жизни – между подгорными людьми и этим миром, между создателями и творением. “Они уходят, – думал он. – Они уходят. И Мануэль оставил звезды. Сейчас, может быть, он идет по лестницам, по коридорам, глубоко под землей, он уходит навсегда.

Помнит ли он обо мне?”


70

В этот момент он почувствовал, что кто-то гладит его по руке.

– Мигель.

Он поднял глаза. Перед ним на коленях стояла маленькая Изабель. Она смотрела на него с грустью и кротостью, которую он едва мог вынести.

И все повторялось, как на представлении странствующего цирка. Мир опять отступил и стал необязательным, только теперь он не кружился, а раскачивался.

Она гладила его руку и ничего не говорила. Он не понимал, что он видит вокруг. Идущие, бегущие, растерянные люди. Толчки землетрясения, от которых шли по земле твердые волны. Он с трудом разлепил губы и сказал:

– Не уходи.

Она улыбнулась:

– Я не могу. Мне пора. Меня уже ищет отец. Он очень боится, что со мной что-нибудь случится. Я увидела тебя случайно. Я думала, что ты в Столице, в пансионе. Ты так неожиданно уехал.

– Я не мог не уехать.

Она поднялась и отряхнула платье.

– Мигель, мы обязательно встретимся. Обязательно. Не забывай меня.

Он кивнул и не смог сказать ни слова. Она сделала шаг и исчезла в толпе.

Мигель подумал, что ему, наверное, должно быть неловко оттого, что он сразу обо всех забыл, забыл в такой трагический час. Но неловкости он не испытывал. Чего ты хочешь? Всегда сидеть на этом камне около источника и видеть, как она стоит на коленях и гладит твою руку. Это счастье? Может быть, это просто единственная доступная тебе форма существования.


71

Елисео поднялся в комнату Мануэля. Жаровня погасла, но еще не остыла. Хозяин покинул жилище совсем недавно. Елисео вышел на крышу дома и сел в кресло. Восходящее солнце заливало долину. И белые птицы поднимались в небо. Елисео оглох от чудовищного грохота. Он почувствовал, что кресло качается и кренится. Он видел, что падает вместе с домом, площадью, городом и горой, – и почувствовал огромное облегчение. Последнее, что он успел подумать: “Как быстро, как все-таки быстро”.

Осколок скалы, еще продолжавший стоять на месте Верхнего Города, подломился и опрокинулся в образовавшуюся пропасть. И для Елисео все кончилось.


72

Смерть человека непоправима, как и смерть города. Город погиб, хотя его жители остались живы, он погиб, потому что сломался стержень, который его удерживал, потому что прервался корень, который питал его, и люди, бывшие одним целым, вдруг поняли, что каждый из них одинок в мире, потому что больше нет того места, где каменная постель мягче пуховых перин.

Мигель видел перед собой глаза Елисео – всегда печальные, на дне которых жила такая знакомая горькая ирония. Мигель почувствовал прикосновение рук Мануэля – теплых, как нагретый солнцем мрамор.

Он услышал голос матери. Она обняла его. Отец тряхнул его за плечи, как будто хотел убедиться в том, что Мигель реально существует, и сказал:

– Слава богу, мы вместе.

Мигель спросил:

– А где Елисео?

Изабель уже столько раз спрашивали о Елисео, что больше она выдержать не могла, по щекам ее покатились слезы.

– Не знаю. Его нет больше на свете, родной мой, его больше нет. Он остался.

Когда жители увидели, как проседает и проваливается город, им стало легче. Надеяться больше не на что. Нужно продолжать жить. Когда все собрались вместе, стало ясно, что нет только двоих – Елисео и

Мануэля. Их помянули – кто как мог.


73

Многие дома в Нижнем Городе уцелели. Но они стояли на таких зыбких обрывах, что жить там было немыслимо. Луис организовал несколько вылазок в город. Люди приносили из уцелевших домов все необходимое.

Жизнь налаживалась прямо в роще, но было непонятно, сколько можно здесь оставаться. И первые повозки потянулись через пустыню. Люди уходили.

Они запасались водой и едой. Прощались и уходили на запад. В роще оставалось все меньше людей. Алессандро тоже уезжал, и маленькая

Изабель выглянула из повозки и махнула Мигелю рукой. Он хотел прочитать по ее губам: “Мы обязательно встретимся”, но она молчала.


74

Изабель, Луис и Мигель оставались. Я остался с ними. Этот город, провалившийся сквозь землю и продолжающий рушиться по краям пропасти, стал могилой Елисео. Никто не сомневался, что он погиб.

Тело его не искали. Если бы все остались живы, город просто перестал бы существовать, но смерть Елисео превратила эту пропасть в могилу человека. И сделала его равным городу. О Мануэле почти никто не вспоминал.

Располагавшиеся на равнине мастерские уцелели. В них можно было жить. Но было тревожно. Оставшихся будил по ночам грохот оседающих скал.

Уцелела харчевня у городских ворот, склады и конюшни. Но все понимали, что уходить придется.

Луис развил бурную деятельность. Он занимался вывозом мастерских и готового мрамора. Его работники с радостью ему помогали. Все чувствовали, что в его работе есть залог будущего процветания.

Анхель несколько раз отправлялся в Столицу верхом и отвозил письма

Луиса его друзьям и компаньонам. Луис, оставаясь в городе, уже готовил свое большое будущее. Еще можно было вывезти гранит и мрамор, и уже не только свой, но и брошенный другими. Еще можно было увезти множество всего того, что погибало в городе.

Луис даже хотел спилить пальмы, но вывозить их было слишком трудно.

А то бы спилил и увез. Чем дольше Луис оставался в брошенном и пустеющем городе, тем богаче он становился. Он чувствовал, что пошла карта, и надо было играть до конца. Вот он и играл. Изабель смотрела на это с грустью.

Луис сделал Мигелю неожиданный подарок. Среди тех немногих вещей, которые он захватил, навсегда уходя из дома, была папка с медной застежкой. Луис был уверен, что это – рукописи Елисео, которые тот дал мальчику прочесть. Но в этой папке оказались непонятные, неразборчивые записи. Мигель им обрадовался, а Луис очень огорчился.

Он-то надеялся, что наконец прочитает Елисео и что-то важное поймет о нем и о себе. Впрочем, печалиться времени не было. Надо было строить будущее.

Книга и папка были единственными вещами, которые связывали Мигеля с

Елисео, с Мануэлем, с горой. Он сидел под пальмой и рассматривал книгу или перебирал рукопись.

А я просто бродил вдоль реки и думал об Елисео.


75

Один из берегов опустился, и река растеклась по равнине. Она быстро мелела.

Толчки повторялись, хотя и не такие сильные, как те, что обрушили город. Пальмы росли под углом. Скоро стало ясно, что накренилась вся равнина до горизонта. Мы жили на краю зыбкой бездны.

Однажды ночью мы услышали гул: к нам подходило море. Оно заливало равнину. Оно возвращалось.

Я увидел его, когда поднялся на обломанный край скалы. Море было еще далеко, но оно приближалось. Кокосовые пальмы дождались его возвращения.

Теперь по ночам мы слышали не только грохот оседающих скал, но и гул приближающегося океана.

Мы все-таки дождались – море пришло и лизнуло место, где когда-то был город. Вода заливала каньон, из которого ушла река, и провал, который остался на месте города на горе.


76

Мы погрузили вещи на мою повозку, Изабель села на козлы. Последние жители города – Луис, Мигель и я, – напившись из источника, пошли за повозкой.

Оглушительно пели птицы.

– Скоро придут дожди, – сказал Луис.

Мы оглянулись, и каждый из нас простился с городом.

Прощай, отец.

Прощай, Елисео.

Прощай, Мануэль.

Прощай, Сан-Педро.

Пейзаж казался незнакомым. На том месте, где поднимался город, теперь зеленела пальмовая роща, и сразу над ней открывалось небо. Но я продолжал видеть навсегда запечатленное в моих глазах черное крыло горы, как будто на ее месте воздух сгущался. Я видел лестницы, пересекающиеся, уходящие друг под друга, ведущие к площади на вершине, где поднималась колокольня городского собора. Но теперь некому было сигналить, развернув белый платок.

На высокой галерее по-прежнему стояли двое – старик и мальчик.

Мы уходили по щиколотку в воде. Море пришло и плескалось вокруг кокосовых пальм.

– А знаешь, – сказал Луис, – если пальмы не уйдут на дно, если здесь будет остров, мы сюда обязательно вернемся.

Мигель посмотрел на отца с благодарностью.


77

Но никто не вернулся.

Загрузка...