Дома ничего не изменилось, и это было странно: жена, дочь, Макс принадлежали точно другой эпохе, мирной и светлой, как пейзажи ранних итальянцев. Макс, весь день работавший в театральной своей конторе, любил отдыхать у сестры, души не чаял в племяннице и с нежным уважением относился к Кречмару, к его суждениям, к темным картинам по стенам, к шпинатному гобелену в столовой.
Кречмар, отпирая дверь своей квартиры, с замиранием, со сквозняком в животе, думал о том, как сейчас встретится с женой, с Максом, – не почуют ли они измену (ибо эта прогулка под дождем являлась уже изменой, – все прежнее было только вымыслом и снами), быть может, его уже заметили, выследили, – и он, отпирая дверь, торопливо сочинял сложную историю о молодой художнице, о бедности и таланте ее, о том, что ей нужно помочь устроить выставку… Тем живее он ощутил переход в другую, ясную, эпоху, которую он за один вечер так лихорадочно опередил, – и, после мгновенного замешательства от вида неизменившегося коридора, от белизны двери в глубине, за которой спала дочка, от честных плеч Максова пальто, любовно надетого горничной на плюшевую вешалку, от всех этих домашних знакомых примет, – наступило успокоение: все хорошо, никто ничего не знает. Он пошел в гостиную: Аннелиза в клетчатом платье, Макс с сигарой да еще старая знакомая, вдова барона, обедневшая во время инфляции и теперь торговавшая коврами и картинами… Неважно, что говорили, – важно только это ощущение повседневности, обыкновенности, простоты. И потом, в мирно освещенной спальне, лежа рядом с женой, Кречмар дивился своей двойственности, отмечал свою ненарушимую нежность к Аннелизе, – и одновременно в нем пробегала молниевидная мысль, что, быть может, завтра, уже завтра, да, наверное, завтра…
Но все это оказалось не так просто. И во второе свидание, и в последующие Магда искусно избегала поцелуев. Рассказывала она о себе немного, – только то, что сирота, дочь художника, живет у тетки, очень нуждается, хотела бы переменить свою утомительную службу. Кречмар назвался Шиффермюллером, и Магда с раздражением подумала: «Везет мне на мельников», – а затем: «Ой, врешь». Март был дождливый, ночные прогулки под зонтиком мучили Кречмара, он предложил ей как-то зайти в кафе. Кафе он выбрал маленькое, мизерное, – зато безопасное. У него была манера, когда он усаживался в кафе или ресторане, сразу выкладывать на стол портсигар и зажигалку. На портсигаре Магда заметила инициалы «Б. К.». Она промолчала, подумала и попросила его принести телефонную книгу. Пока он своей несколько мешковатой, разгильдяйской походкой шел к телефону, она быстро посмотрела на шелковое дно его шляпы, оставшейся на стуле, и прочла его имя и фамилию (необходимая мера против рассеянности художников при шапочном разборе). Кречмар, нежно улыбаясь, принес книгу, и, пользуясь тем, что он смотрит на ее шею и опущенные ресницы, Магда живо нашла его адрес и телефон и, ничего не сказав, спокойно захлопнула потрепанный, размякший голубой том. «Сними пальто», – тихо сказал Кречмар, впервые обратившись к ней на «ты». Она, не вставая, принялась вылезать из рукавов макинтоша, нагнув голову, наклоняя плечи то вправо, то влево, и на Кречмара веяло фиалковым жаром, пока он помогал ей освободиться от пальто и глядел, как ходят ее лопатки, как собираются и расходятся складки смугловатой кожи на позвонках. Это продолжалось мгновение. Она сняла и шляпу, посмотрелась в зеркало и, послюнив палец, пригладила на висках темно-каштановые акрошкёры[7]. Кречмар сел рядом с ней, не спуская глаз с этого лица, в котором все было прелестно – и жаркий цвет щек, и блестящие от ликера губы, и детское выражение удлиненных карих глаз, и чуть заметное пятнышко на пушистой скуле. «Если мне бы сказали, что за это меня завтра казнят, – подумал он, – я все равно бы на нее смотрел». Даже легкая вульгарность, берлинский перелив ее речи, ахи и смешки перенимали особое очарование у звучности ее голоса, у блеска белозубого рта, – и, смеясь, она сладко жмурилась. Он хотел взять ее руку, но она и этого не позволила. «Ты сведешь меня с ума», – пробормотал Кречмар. Магда хлопнула его по кисти и сказала, тоже на «ты»: «Веди себя хорошо, будь послушным».
Первой мыслью Кречмара на другое утро было: «Так дальше невозможно. Следует взять для нее комнату, – без тетки. Так устроить, чтобы ей не служить. Мы будем одни, мы будем одни. Обучать арсу аморису[8]. Она еще так молода. Удивительно, как это у нее нет жениха или друга…»
«Ты спишь?» – тихо спросила Аннелиза. Он притворно зевнул и открыл глаза. Аннелиза, в голубой ночной сорочке, сидела на краю постели и читала письма.
«Что-нибудь интересное?» – спросил Кречмар, глядя на ее пресно-белое предплечье.
«Он просит у тебя опять денег. Говорит, что жена и теща больны, что против него интригуют, – нужно дать».
«Да-да, непременно», – отвечал Кречмар, необычайно живо представив себе покойного отца Магды, – тоже, вероятно, старого, малодаровитого, разжеванного жизнью художника.
«А это – приглашение в “Палитру”, придется пойти. А это – из Америки».
«Прочти вслух», – попросил он.
«Глубокоуважаемый господин Кречмар. Мой поверенный сообщает мне о том живом и беспристрастном внимании, которое вы уделили делу о нарушении моих прав. Я предполагаю…»
Тут затрещал телефон на ночном столике. Аннелиза цокнула языком и взяла трубку. Кречмар, растерянно глядя на ее белые, пухлые пальцы, сжимающие черную трубку, вчуже слышал микроскопический голос, говоривший с другого конца.
«А, здравствуйте», – воскликнула Аннелиза и сделала мужу ту определенную, пучеглазую гримасу, по которой он всегда знал, что звонит баронесса, большая телефонница. Он потянулся за письмом из Америки, лежащим на перине, и посмотрел на подпись. Вошла Ирма, всегда приходившая по утрам здороваться с родителями. Она молча поцеловала отца, молча поцеловала мать, которая то слушала, то восклицала и порою кивала вместе с трубкой. «Чтобы никаких сюрпризов няне сегодня не было», – тихо сказал Кречмар дочке, намекая на какое-то недавнее прегрешение. Ирма улыбнулась. Она была некрасивая, со светлыми ресницами, с веснушками над бледными бровями, и очень худенькая.
«До свидания, спасибо, до свидания», – облегченно проговорила Аннелиза и звонко повесила трубку. Кречмар принялся за чтение письма. Аннелиза держала дочь за руки и что-то ей говорила, смеясь, целуя ее и слегка подергивая после каждой фразы. Ирма все улыбалась и скребла ногой по полу.
Опять затрещал телефон. Кречмар приложил трубку к уху.
«Здравствуй, Бруно Кречмар», – сказал незнакомый женский голос. «Кто говорит?» – спросил Кречмар и вдруг почувствовал, словно спускается на очень быстром лифте. «Нехорошо было меня обманывать, – продолжал голос, – но я тебя прощаю. Ты слушаешь? Я хотела только тебе сказать, что…» – «Ошибка, это другой», – хрипло сказал Кречмар и разъединил. В то же мгновение он с ужасом подумал, что, как он давеча слышал голос, просачивавшийся с того конца, и даже как будто различал слова, так и Аннелиза теперь могла все слышать. «Что это было? – с любопытством спросила она. – Отчего ты такой красный?»
«Какая-то дичь! Ирма, уходи, нечего тебе тут валандаться. Совершенная дичь. Уже десятый раз попадают ко мне по ошибке. Он пишет, что, вероятно, приедет зимой в Берлин и хочет со мной познакомиться».
«Кто пишет?»
«Ах, Господи, никогда ничего сразу не понимаешь. Ну, вот этот самый – карикатурист, из Америки. Этот самый Горн…»
«Какой Горн?» – уютно спросила Аннелиза.