Игорь Губерман Камерные гарики

Моей жене Тате – с любовью и благодарностью

ОБГУСЕВШИЕ ЛЕБЕДИ

Благодарю тебя, Создатель,

что сшит не юбочно, а брючно,

что многих дам я был приятель,

но уходил благополучно.


Благодарю тебя, Творец,

за то, что думать стал я рано,

за то, что к водке огурец

ты посылал мне постоянно.


Благодарю тебя, Всевышний,

за все, к чему я привязался,

за то, что я ни разу лишний

в кругу друзей не оказался.


И за тюрьму благодарю,

она во благо мне явилась,

она разбила жизнь мою

на разных две, что тоже милость.


И одному тебе спасибо,

что держишь меру тьмы и света,

что в мире дьявольски красиво

и мне доступно видеть это.

ВСТУПЛЕНИЕ 1-е

Прекрасна улица Тверская,

где часовая мастерская.

Там двадцать пять евреев лысых

сидят – от жизни не зависят.

Вокруг общественность бежит,

и суета сует кружит;

гниют и рушатся режимы,

вожди летят неудержимо;

а эти белые халаты

невозмутимы, как прелаты,

в апофеозе постоянства

среди кишащего пространства.

На верстаки носы нависли,

в глазах – монокли,

в пальцах – мысли;

среди пружин и корпусов,

давно лишившись волосов,

сидят незыблемо и вечно,

поскольку Время – бесконечно.

ВСТУПЛЕНИЕ 2-е

В деревне, где крупа пшено

растет в полях зеленым просом,

где пользой ценится гавно,

а чресла хряков – опоросом,

я не бывал.

Разгул садов,

где вслед за цветом – завязь следом

и зрелой тяжестью плодов

грузнеют ветви,

мне неведом.

Далеких стран, чужих людей,

иных обычаев и веры,

воров, мыслителей, блядей,

пустыни, горы, интерьеры

я не видал.

Морей рассол

не мыл мне душу на просторе;

мне тачкой каторжника – стол

в несвежей городской конторе.

Но вечерами я пишу

в тетрадь стихи,

то мглой, то пылью

дышу,

и мирозданья шум

гудит во мне, пугая Цилю.

Пишу для счастья, не для славы,

бумага держит, как магнит,

летит перо, скрипят суставы,

душа мерцает и звенит.

И что сравнится с мигом этим,

когда порыв уже затих

и строки сохнут? Вялый ветер,

нездешний ветер сушит их.

БЕЛЕЕТ ПАРУС ОДИНОКИЙ

Это жуткая работа!

Ветер воет и гремит,

два еврея тянут шкоты,

как один антисемит.

* * *

А на море, а на море!

Волны ходят за кормой,

жарко Леве, потно Боре,

очень хочется домой.

* * *

Но летит из урагана

черный флаг и паруса:

восемь Шмулей, два Натана,

у форштевня Исаак.

* * *

И ни Бога нет, ни черта!

Сшиты снасти из портьер;

яркий сурик вдоль по борту:

«ФИМА ФИШМАН,

ФЛИБУСТЬЕР».

* * *

Выступаем! Выступаем!

Вся команда на ногах,

и написано «ЛЕ ХАИМ»

на спасательных кругах.

* * *

К нападенью все готово!

На борту ажиотаж:

– Это ж Берчик! Это ж Лева!

– Отмените абордаж!

* * *

– Боже, Лева! Боже, Боря!

– Зай гезунд! – кричит фрегат;

а над лодкой в пене моря

ослепительный плакат:

* * *

«Наименьшие затраты!

Можно каждому везде!

Страхование пиратов

от пожара на воде».

* * *

И опять летят, как пули,

сами дуют в паруса

застрахованные Шмули,

обнадеженный Исаак.

* * *

А струя – светлей лазури!

Дует ветер. И какой!

Это Берчик ищет бури,

будто в буре есть покой.

БОРОДИНО ПОД ТЕЛЬ-АВИВ

Во снах существую и верю я,

и дышится легче тогда;

из Хайфы летит кавалерия,

насквозь проходя города.

Мне снится то ярко, то слабо,

кошмары бессонницей мстят;

на дикие толпы арабов

арабские кони летят.

* * *

Под пенье пуль,

взметающих зарницы

кипящих фиолетовых огней,

ездовый Шмуль

впрягает в колесницу

хрипящих от неистовства коней.

Для грамотных полощется, волнуя,

ликующий обветренный призыв:

«А идише! В субботу не воюем!

До пятницы захватим Тель-Авив!»

* * *

Уже с конем в одном порыве слился

нигде не попадающий впросак

из Жмеринки отважный Самуилсон,

из Ганы недоеденный Исаак.

У всех носы, изогнутые властно,

и пейсы, как потребовал закон;

свистят косые сабли из Дамаска,

поет «индрерд!» походный саксофон.

* * *

Черняв и ловок, старшина пехоты

трофейный пересчитывает дар:

пятьсот винтовок, сорок пулеметов

и обуви пятнадцать тысяч пар.

Над местом боя солнце стынет,

из бурдюков течет вода,

в котле щемяще пахнет цимес,

как в местечковые года.

Ветеринары боевые

на людях учатся лечить,

бросают ружья часовые,

Талмуд уходят поучить.

Повсюду с винным перегаром

перемешался легкий шум;

«Скажи-ка, дядя, ведь недаром...» —

поет веселый Беня Шуб.

* * *

Бойцы вспоминают минувшие дни

и талес, в который рядились они.

* * *

А утром, в оранжевом блеске,

по телу как будто ожог;

отрывисто, властно и резко

тревогу сыграет рожок.

* * *

И снова азартом погони

горячие лица блестят;

седые арабские кони

в тугое пространство летят.

* * *

Мы братья – по пеплу и крови.

Отечеству верно служа,

мы – русские люди,

но наш могендовид

пришит на запасный пиджак.

КУХНЯ И САНДАЛИЙ

Все шептались о скандале.

Кто-то из посуды

вынул Берчикин сандалий.

Пахло самосудом.

* * *

Кто-то свистнул в кулак,

кто-то глухо ухнул;

во главе идет Спартак

Менделевич Трухман.

* * *

Он подлец! А мы не знали.

Он зазвал и пригласил

в эту битву за сандалий

самых злостных местных сил.

* * *

И пошла такая свалка,

как у этих дурачков.

Никому уже не жалко

ни здоровья, ни очков.

* * *

За углом, где батарея,

перекупщик Пиня Вайс

мял английского еврея

Соломона Экзерсайс.

* * *

Обнажив себя по пояс,

как зарезанный крича,

из кладовой вышел Двойрис

и пошел рубить сплеча.

* * *

Он друзьям – как лодке руль.

Это гордость наша.

От рожденья имя – Сруль,

а в анкете – Саша.

* * *

Он худой как щепочка,

щупленький как птенчик,

сзади как сурепочка,

спереди как хренчик.

* * *

Но удары так и сыпет!

Он повсюду знаменит,

в честь его в стране Египет

назван город Поц-Аид.

* * *

Он упал, поднялся снова,

воздух мужеством запах;

«Гиб а кук! – рыдали вдовы. —

Не топчите Сруля в пах!..»

* * *

Но – звонок и тишина...

И над павшим телом —

участковый старшина

Фима Парабеллум.

* * *

...Сладкий цимес – это ж прелесть!

А сегодня он горчит.

В нем искусственная челюсть

деда Слуцкера торчит.

* * *

Все разбито в жуткой драке,

по осколкам каждый шаг,

и трусливый Леня Гаккель

из штанов достал дуршлаг.

* * *

За оторванную пейсу

кто-то стонет, аж дрожит;

на тахте у сводни Песи

Сруль растерзанный лежит.

* * *

Он очнулся и сказал:

«Зря шумел скандальчик:

я ведь спутал за сандал

жареный сазанчик».

ПРО ТАЧАНКУ

Ты лети с дороги, птица!

Зверь, с дороги – уходи!

Видишь – облако клубится?

Это маршал впереди.

* * *

Ровно вьются портупеи,

мягко пляшут рысаки;

все буденновцы – евреи,

потому что – казаки.

* * *

Подойдите, поглядите,

полюбуйтесь на акцент:

маршал Сема наш водитель,

внепартийный фармацевт.

* * *

Бой копыт, как рокот грома,

алый бархат на штанах;

в синем шлеме – красный Шлема,

стройный Сруль на стременах...

* * *

Конармейцы, конармейцы

на неслыханном скаку —

сто буденновцев при пейсах,

двести сабель на боку.

* * *

А в седле трубач горбатый

диким пламенем горит,

и несет его куда-то,

озаряя изнутри.

* * *

Он сидит, смешной и хлипкий,

наплевавший на судьбу,

он в местечке бросил скрипку,

он в отряд принес трубу.

* * *

И ни звать уже, ни трогать,

и сигнал уже вот-вот...

Он возносит острый локоть

и растет, растет, растет...

* * *

Ну, а мы-то? Мы ж потомки!

Рюмки сходятся, звеня,

будто брошены котомки

у походного огня.

* * *

Курим, пьем, играем в карты,

любим женщин сгоряча,

обещанием инфаркта

колет сердце по ночам.

* * *

Но закрой глаза плотнее,

отвори мечте тропу...

Едут конные евреи

по ковыльному степу...

* * *

Бьет колесами тачанка,

конь играет, как дельфин;

а жена моя – гречанка!

Циля Глезер из Афин!

* * *

Цилин предок – не забудь! —

он служил в аптеке.

Он прошел великий путь

из евреев в греки...

* * *

Дома ждет меня жена;

плача, варит курицу.

Украинская страна,

жмеринская улица...

* * *

Так пускай звенит посуда,

разлетаются года,

потому что будут, будут,

будут битвы – таки да!..

* * *

Будет пыльная дорога

по дымящейся земле,

с красным флагом синагога

в белокаменном селе.

* * *

Дилетант и бабник Мойше

барабан ударит в грудь;

будет все! И даже больше

на немножечко чуть-чуть...

МОНТИГОМО НЕИСТРЕБИМЫЙ КОГАН

На берегах Амазонки в середине нашего века было обнаружено племя дикарей, говорящих на семитском диалекте. Их туземной жизни посвящается поэма.

Идут высокие мужчины,

по ветру бороды развеяв;

тут первобытная община

доисторических евреев.

* * *

Законы джунглей, лес и небо,

насквозь прозрачная река...

Они уже не сеют хлеба

и не фотографы пока.

* * *

Они стреляют фиш из лука

и фаршируют, не спеша;

а к синагоге из бамбука

пристройка есть – из камыша.

* * *

И в ней живет – без жен и страха —

религиозный гарнизон:

Шапиро – жрец, Гуревич – знахарь

и дряхлый резник Либензон.

* * *

Его повсюду кормят, любят —

он платит службой и добром:

младенцам кончики он рубит

большим гранитным топором.

* * *

И жены их уже не знают,

свой издавая первый крик,

что слишком длинно обрубает

глухой завистливый старик...

* * *

Они селились берегами

вдали от сумрака лиан,

где бродит вепрь – свинья с рогами, —

и стонут самки обезьян.

* * *

Где конуса клопов-термитов,

белеют кости беглых коз,

и дикари-антисемиты

едят евреев и стрекоз.

* * *

Где горы Анды, словно Альпы,

большая надпись черным углем:

«Евреи! Тут снимают скальпы!

Не заходите в эти джунгли!»

* * *

Но рос и вырос дух бунтарский,

и в сентябре, идя ва-банк,

собрал симпозиум дикарский

народный вождь Арон Гутанг.

* * *

И пел им песни кантор Дымшиц,

и каждый внутренне горел;

согнули луки и, сложившись,

купили очень много стрел.

* * *

...Дозорный срезан. Пес – не гавкнет.

По джунглям двинулся как танк

бананоносый Томагавкер

и жрец-раскольник Бумеранг.

В атаке нету Мордехая,

но сомкнут строй, они идут;

отчизну дома оставляя,

семиты – одного не ждут!

А Мордехай – в нем кровь застыла —

вдоль по кустам бежал, дрожа,

чем невзначай подкрался с тыла,

антисемитов окружа...

Бой – до триумфа – до обеда!

На час еды – прощай, война.

Евреи – тоже людоеды,

когда потребует страна.

* * *

Не верьте книгам и родителям.

История темна, как ночь.

Колумб (Аид), плевав на Индию,

гнал каравеллы, чтоб помочь.

Еврейским занявшись вопросом,

Потемкин, граф, ушел от дел;

науки бросив, Ломоносов

Екатерину поимел.

Ученый, он боялся сплетен

и только ночью к ней ходил.

Старик Державин их заметил

и, в гроб сходя, благословил.

В приемных Рима подогретый,

крестовый начался поход;

Вильям Шекспир писал сонеты,

чтоб накопить на пароход.

* * *

...Но жил дикарь – с евреем рядом.

Века стекали с пирамид.

Ассимилировались взгляды.

И кто теперь антисемит?

* * *

Хрустят суставы, гнутся шеи,

сраженье близится к концу,

и два врага, сойдясь в траншее,

меняют сахар на мацу.

* * *

В жестокой схватке рукопашной

ждала победа впереди.

Стал день сегодняшний – вчерашним;

никто часов не заводил.

* * *

И эта мысль гнала евреев,

она их мучила и жгла:

ведь если не смотреть на время,

не знаешь, как идут дела.

* * *

А где стоят часы семитов,

там время прекращает бег;

в лесу мартышек и термитов

пещерный воцарился век.

* * *

За пищей вглубь стремясь податься,

они скрывались постепенно

от мировых цивилизаций

и от культурного обмена.

* * *

И коммунизм их – первобытен,

и в шалашах – портрет вождя,

но в поступательном развитии

эпоху рабства обойдя,

и локоть к локтю, если надо,

а если надо, грудь на грудь,

в коммунистических бригадах

к феодализму держат путь...

СЕМЕЙНЫЙ ВЕЧЕР

Мы все мучительно похожи.

Мы то знакомы, то – родня.

С толпой сливается прохожий —

прямая копия меня.

* * *

Его фигура и характер

прошли крученье и излом;

он – очень маленький бухгалтер

в большой конторе за углом.

* * *

Он опоздал – теперь скорее!

Кино, аптека, угол, суд...

А Лея ждет и снова греет

который раз остывший суп.

* * *

Толпа мороженщиц Арбата,

кафе, сберкасса, магазин...

Туг бегал в школу сын когда-то,

и незаметно вырос сын...

* * *

Но угнали Моисея

от родных и от друзей!..

Мерзлоту за Енисеем

бьет лопатой Моисей.

* * *

Долбит ломом, и природа

покоряется ему;

знает он, что враг народа,

но не знает – почему.

* * *

Ожиданьем душу греет,

и – повернут ход событий:

«Коммунисты и евреи!

Вы свободны. Извините»...

* * *

Но он теперь живет в Тюмени,

где даже летом спит в пальто,

чтоб в свете будущих решений

теплее ехать, если что...

Рувим спешит. Жена – как свечка!

Ей говорил в толпе народ,

когда вчера давали гречку,

что будто якобы вот-вот,

кого при культе награждали,

теперь не сносит головы;

а у Рувима – две медали

восемьсотлетия Москвы!

* * *

А значит – светит путь неблизкий,

где на снегу дымят костры;

и Лея хочет в Сан-Франциско,

где у Рувима три сестры.

* * *

Она боится этих сплетен,

ей страх привычен и знаком...

Рувим, как радио, конкретен,

Рувим всеведущ, как райком:

* * *

«Ах, Лея, мне б твои заботы!

Их Сан-Франциско – звук пустой;

ни у кого там нет работы,

а лишь один прогнивший строй!

* * *

И ты должна быть рада, Лея,

что так повернут шар земной:

американские евреи —

они живут вниз головой!»

* * *

И Лея слушает, и верит,

и сушит гренки на бульон,

и не дрожит при стуке в двери,

что постучал не почтальон...

* * *

Уходит день, вползает сумрак,

теснясь в проем оконных рам;

концерт певицы Имы Сумак

чревовещает им экран.

* * *

А он уснул. Ступни босые.

Пора ложиться. Лень вставать.

«Литературную Россию»

жена подаст ему в кровать.

* * *

62 – 67 гг.

Загрузка...