Карнаухова Василиса Мокеевна жила в Екатеринбурге в доме с колоннами, стоявшем при дороге в Шарташскую слободу. Жители города хорошо знали старый демидовский дом, укрывшийся в березовой роще с летней поры тысяча семьсот сорок седьмого года.
Дом выстроил Прокопий Акинфиевич Демидов после кончины отца и поселил в нем свою тагильскую утешительницу Анфису Семеновну, чтобы в его роскоши не горевала, когда отослал от себя, охладев к ее красоте.
Пятнадцать лет прожила в доме Анфиса Семеновна, а в одну глухую ночь по осени задушил ее кто-то из челяди в постели.
Темное дело, как многое демидовское, осталось неразгаданным, вернее, его даже никто и не пробовал разгадывать…
В царствование Екатерины сын Прокопия Демидова в столице проиграл дом в карты князю – офицеру, прославившемуся в сражении под Измаилом, но потерявшему в бою левую руку.
Дом, выигранный князем у Демидова, долго стоял в Екатеринбурге пустым, новый хозяин держал в нем лишь челядь. Князя жаловала вниманием императрица. Он водил дружбу и с наследником престола, в то время узником Гатчины, но, отняв у великого князя внимание его фаворитки – красавицы фрейлины, он потерял расположение наследника. Ненависть великого князя к офицеру была столь велика, что даже не угасла до того дня, когда гатчинский затворник стал для России императором Павлом Первым. Он круто расправился с удачливым соперником, приказав вместе с фрейлиной покинуть столицу и удалиться в Екатеринбург.
По дороге на Каменный пояс фрейлина простудилась и умерла. Сквозь метели и стужу тройка примчала в демидовский дом обезумевшего от горя князя и закоченевшее тело его возлюбленной.
По Екатеринбургу прошел слух о совершенно небывалом: князь схоронил любимую женщину под полом своей опочивальни.
Четыре года князь одиноко прожил в доме, никогда не покидая его пределов. В марте тысяча восемьсот первого года, недели через две после смерти Павла Первого, кем-то подосланный убийца под видом гостя проник в дом и ударом кинжала прервал жизнь однорукого хозяина. По завещанию покойного дом перешел к его сестре, жившей в Москве, а у нее откупил московский купец Захар Карнаухов, владевший на Урале рудными, мраморными и приисковыми землями.
Захар Карнаухов умер вскоре после изгнания французов из России, и во владение всем состоянием была введена законом его супруга, Василиса Мокеевна.
Девяносто лет стоял дом после своего основания, и караулили его старые, видавшие виды березы…
Буранная метель четвертые сутки погуливала по Екатеринбургу. Благовестили в церквах ко всенощной. Комнаты и залы карнауховского дома в густой мгле январских сумерек. По нижнему этажу шлепали босые ноги девушек-хохотушек, таскавших дрова к печкам и каминам.
Молодая хозяйка Ксения Захаровна поехала в церковь и наказала камердинеру Тарасу Фирсовичу после ужина затопить камин в книжной комнате, ибо ожидала к ужину гостью – Марию Львовну Харитонову.
Верхний этаж дома, отведенный под жилье Ксении и ее брату Кириллу, зимой пустовал. Ксения предпочитала быть около матери, на Урале, а Кирилл жил в Петербурге или за границей.
Проводив молодую хозяйку, Тарас Фирсович надел парадную ливрею синего сукна и уже присмотрел своим глазом, как служанки накрыли к ужину стол. На столе стояло три прибора. К ужину был зван и учитель музыки Фридрих Францевич Шнель. Камердинер знал, что к ужину готовили рябчиков в сметане, а поэтому пошел на кухню разузнать у кухарки Алевтины, как доходит жаркое и все ли она изготовила для гарнира.
Вернувшись из кухни, камердинер прошел в книжную комнату, проверил, как сложены дрова в камине и достаточно ли для растопки надрано бересты. Но и найдя все в порядке, он поворчал на девушек за их веселость.
Тарас Фирсович Глушков оберегал покой хозяек. Он высокого роста. С пушистыми бакенбардами. Его холеная борода раздваивалась, как ласточкин хвост. Он, не горбатя спины, дошагивал седьмой десяток, хотя частенько вздыхал от усталости. По характеру ворчлив. Ворчал даже на старую хозяйку, на всю дворню, на самого себя и только на Ксению Захаровну не ворчал, ибо, по его понятию, все, сделанное ею, всегда правильно и неоспоримо.
Родом Тарас Глушков с берегов Плещеева озера. Захар Карнаухов выкупил его, тогда совсем еще молодого парня, из крепости от помещика для услужения в доме. Василису Мокеевну он знал с того времени, как хозяин привез ее из-под Киева. При нем она под венец пошла с хозяином, при нем стала миллионщицей. Он все знал про свою хозяйку, кроме тайного, что она сама умела носить в памяти и знала о котором только сама.
Руки Тараса поддерживали старую хозяйку на пройденных тропах, а потому все о ней слышал, что люди за глаза плели. Слушал и запоминал сплетки, об иных докладывал хозяйке. Разное говорили люди про старую хозяйку.
Ее молодость давно канула в Лету, а люди все не унимались, поминая про былое, что грешно жила, что по-тайному приобрела богатство, нарушая из-за него верность мужу. Толком никто ничего не знал, но все равно в городе продолжали вспоминать, что будто видали ее в дыму ночных любовных костров, иба слишком много туманного было в ее жизни, много дыма волочилось за ее подолом, а дым без огня не заводится.
Тарас хорошо помнил, какой была обликом Василиса Мокеевна в молодости. Ни один мужик не проходил мимо нее, не оглянувшись, Василиса Мокеевна знала цену своей женской пригожести. Умела вовремя бровь дугой изогнуть, глаза лукаво сощурить и таким взглядом подарить, от которого у мужиков перехватывало дыхание. С первого дня появления на Урале она заставила людскую молву ходить за собой по пятам. Немало разговоров про Василису Мокеевну было и в столице. Знали там и про ее коллекции золотых самородков и уральских самоцветов.
Хорошо Тарас помнил, как жила несколько дней в доме, отогреваясь от стужи, княгиня Мария Волконская, следуя к мужу в сибирскую ссылку. Комната, в которой она пребывала, стояла теперь в доме запертой. Сам Тарас два раза в неделю вытирал в ней пыль и подметал.
На глазах Тараса состарилась Василиса Карнаухова, и он приметил, как вот уж третий год начала утихать о ней речистость людской молвы, но перекинулась на дочь Ксению, вернувшуюся из столицы в Екатеринбург вдовой…
В зеленой гостиной куранты с громкой торжественностью вызвонили восьмой час вечера. Их звон ворвался в мелодию бетховенской сонаты, разносившейся из книжной комнаты и будившей тишину дома.
Книжная комната небольшая. Ее мутно освещали свечи в канделябрах на клавесине. За клавесином сидел дряхлый старик, одетый в малиновый фрак. Бывший органист из Гейдельберга Фридрих Францевич Шнель держался прямо, наклонив голову и прикрыв глаза. Его бритое, бледно-желтое морщинистое лицо застыло в упоении. Под его старческими руками оживала вдохновенная мелодия любви, мужественная и сдержанная в выражении страдания и горестного раздумья, неукротимая в разливе чувств.
Дымно топился камин. Сложен он из грубо обтесанных кусков Златоустовского белого мрамора с красными прожилками. Подсвеченные изломы камня загорались золотыми, синими и красными искрами. На камине две фарфоровые вазы, на них рукой неведомого живописца выведены сказочные птицы.
Вдоль стен комнаты низкие шкафы красного дерева с затейливой резьбой. На полках книги. Больше всего книг в кожаных переплетах с пожухлым золотым тиснением на корешках. Старинные книги. Есть и недавние книги сочинений Пушкина, Крылова, Кольцова, Бенедиктова, Марлинского.
Над камином висит картина, писанная Кириллом Карнауховым. На ней – Ерофей Марков в глухом лесу держит в руках камешек с вкрапинами первого уральского золота. На противоположной стене – портрет Ксении Захаровны кисти Ореста Кипренского.
В доме Карнауховых Шнель появился давно. Приехал из Санкт-Петербурга как учитель музыки. Двенадцать лет обучал Ксению Захаровну и так прижился к дому, что не покинул его и после замужества ученицы.
Шнель гордился ученицей, только жалел, что при всех ее незаурядных способностях она не стала музыкантшей. Его всегда огорчало то, что разум Ксении главенствовал над чувствами, и теперь окончательно уверился в этом, поняв, что даже замужество не помогло ее сердцу умерить власть рассудочности. Шнель внимательно следил за развитием характера девушки и пытался музыкой пробудить в ее душе нежность и ласковость. Но потерпел неудачу, убедившись, насколько сильным было в ней увлечение своей внешностью. Ксения любила музыку, но любила холодно и рассудочно. Ее музыка, безукоризненная по исполнению, не была согрета душевной теплотой. Ксения охотно принимала чужое самопожертвование как должное, но сама идти на самопожертвование не хотела. Она никогда не поступалась решением своего разума. Волевая непреклонность ее почти не знала поражения.
Старый учитель допускал, что рассудочность завладела Ксенией из-за постоянного созерцания сурового величия уральской природы и от одиночества, с которым сдружилась с первых шагов детства. Девочкой она росла, почитай, без участия матери, у которой не было времени для ласки, – сколачивалось карнауховское богатство. Но мать дала ей завидное для купеческой среды воспитание.
Премудрости русского языка ей передал весьма образованный обедневший отпрыск петровского дворянства. Французский язык и светские манеры она постигла от француза, легкомысленного пшюта. Это он научил ее любить только себя. Это с его слов Ксения уверила себя, что ее сила во внешности. Это от его похотливых прикосновений в ней слишком рано проснулась женщина.
Родителей в детстве и юности Ксения боялась. Особенно боялась мать. Ее решениям подчинялась беспрекословно, ибо от матери зависело ее благополучие. В ней, так же как и в матери, было сильно стремление к богатству, а потому с юности вникала во все материнские дела по золотому промыслу.
Страх перед матерью у Ксении исчез, когда вернулась в родительский дом вдовой с капиталом мужа и вложила его в прииски да пошла по одному пути с матерью, исподволь перехватывая у нее власть на управление делами. Уже четыре года с самой ранней весны до первого снега жила в лесах, меряя их версты в переездах с рудников на промыслы, раскиданные на просторах Урала от реки Ис до реки Миасс. Мирилась с невзгодами кочевого бытия ради одной мысли – больше намыть золота.
Зимой жила в Екатеринбурге. Со скуки бывала на местных балах. По необходимости посещала семейные торжества в домах купцов и промышленников. Вела переписку со столичными подругами. Снисходительно принимала ухаживания чужих мужей. Порой, охваченная мрачной меланхолией, неожиданно для всех запиралась в своих комнатах, не выходила к гостям, по вечерам не пропускала церковной службы, а то играла на клавесине или часами слушала игру Фридриха Францевича.
Двадцать лет жил старый музыкант в доме, где от него никто ничего не требовал, где его уважали и любили музыку, как он любил ее сам…
Звуки клавесина негромким эхом отозвались в анфиладе комнат и растворились в сумеречном свете. Шнель расслабленно опустил руки, оборотился и вздрогнул – на него задумчиво, словно прислушиваясь к ускользнувшим звукам, глядел Бетховен.
Шнель никак не мог привыкнуть к этому каменному, но такому одухотворенному лицу композитора, высеченного из куска мрамора скульптором-самородком Сергеем Ястребовым. Одаренного, с «божьей искрой» крепостного парня откупила семь лет назад Василиса Карнаухова от кыштымского заводчика Петра Харитонова за сто тридцать рублей.
Долго смотрел на скульптурный портрет старый Шнель, потом встал, подошел к нему и сказал вслух:
– Ну что же, Сергей, может, ты растопишь лед в душе Ксении, иль она тебя остудит…
В просторной кухне карнауховского дома вкусно пахло свежеиспеченным хлебом. От жарко истопленной печи растекалось размаривающее тепло.
На столе под голубой холщовой скатеркой на круглом до блеска начищенном подносе затухал пузатый самовар. На самоварной конфорке расписной чайник гнездился, как курица-парунья.
В подсвечнике оплывала свеча, а вокруг нее наставлена посуда: вазочки с медом и вареньем, тарелки с шанежками и ватрушками, а над яствами возвышалась зеленая глазированная кринка с топленым молоком.
Чаевничали трое: садовник Поликарп, старшая стряпуха Алевтина и зашедший обогреться рыжий странник Осип.
Поликарп – старец, седой как лунь. Лицо его заросло пушистой, вихрастой бородой. Широкий лоб в морщинах. Серые глаза устало смотрели сквозь нависавшие брови. Чай он пил не торопясь. Долго дул на блюдце, прежде чем сделать глоток. Ворот рубахи расстегнулся, на впалой груди видна медная цепочка нательного креста.
Лицо кухарки Алевтины с пятнышками веснушек дышало здоррвьем. Она пила чай с большой охотой, обжигаясь, пила его горячим, и лоб ее блестел от испарины.
Странник Осип изредка поглаживал свою наполовину облысевшую голову. Рыжая бороденка, похожая на обрывок мочалки, подрагивала, когда он, причмокивая, отхлебывал питье с ложечки.
Осип, допив чай, сокрушенно покачал головой:
– Спорая метелица расподолилась. И зачалась вдруг. Из Катайского села вышел – мело будто не больно шибко, а опосля как задуло, завертело, ни дать ни взять истое светопреставление.
Алевтина налила страннику горячего чая, вступила в разговор:
– Полагаю, не к добру новый годок споначалу разметелился. Маята для меня непогода. Не сплю из-за нее, испытываю душевное беспокойство.
Поликарп, крякнув, протянул Алевтине порожний стакан:
– Плесни. О чем речь повела? Беспокойство. Ешь меньше на ночь, станешь спать безо всякой тревоги. Не тревога от тебя сон гонит, а чистая бабья блажь от сытой жизни.
– Я, дедушка Поликарп, чать, живая. Тревога во мне от горестных раздумий заводится.
– Вижу, что не покойница. Раздумия и у овечки водятся. Тревога твоя понятна. Вдовство одолевает.
– Неужли?
– Слушай мой сказ. Ешь на ночь не досыта. Не опасайся, во сне от этого на тело не спадешь.
За столом наступило молчание. Алевтина, покраснев, пила чай, не поднимая глаз. Неловкость нарушил странник:
– Замысловата людская жизнь. Ты, видать, добрая душой, Алевтинушка. Меня, как желанного гостя, приветила.
– У нее все ходоки-топочи в почете.
– Уважаю прохожих странников. Тебя пустила оттого, что голос твой разом поглянулся.
– Голос у меня ничего. Глянется людям, когда сказы сказываю.
– И много знаешь?
– Про уральскую старину сказы ведаю. Про Полоза. Про девку-поскакуху. Про хозяйку горы Медной. Про малахит-камень узорчатый. Много сказов ведаю. Сказываю их с душевностью, чтобы сим антирес разжечь. Да прямо скажу, что иной раз сказами из-за бедности ночлег и прокорм отрабатываю.
Осип, почувствовав пристальный взгляд Поликарпа, нерешительно пододвинул Алевтине пустой стакан:
– Коли не осудите, налейте еще стакашик. Водица у вас – бархат по мягкости.
– Ключевая, оттого и мягкая, – сказал Поликарп.
– Гляди ты. Вот и думаю, что не схожа она с речной.
– В роще ключ бьет из-под вековой березы. Напористый. В лютую стужу не поддается морозу.
– Дозволь подумать, что ты здеся при хозяйстве вроде смотрителя?
– Угадал. Гляжу за березами. Старость ихную оберегаю по приказу хозяйки. Про нашу рощу люди сказы говорят. Строгость порядка понимаю, а посему приставлен к такому делу. За все непорядки подле господского дома держу ответ перед хозяйкой. А ты, человече, меня слушай, а чайку стыть не дозволяй. Студеный чай в зимнюю пор нашему брюху без пользы. Душа людская от чайного тепла, как окошко в ясный день, распахивается.
– Вот ведь как! А напиток вовсе бусурманский, но все одно гожь для православного человека.
– Вы ватрушечки попробуйте, дяденька Осип.
– Не торопи, голубушка. Добрую пищу потреблять надо со вкусом, чтобы ладом распознать.
– Радостно мне, что завернул к нам. С новым человеком новым словом люблю перекинуться. Со своими-то уж обо всем пересказано, переговорено. От странствующих людей про диковинное услыхать доводится.
– Правильно судишь. Мы люди на особицу. За это Господь пути-дороги к хорошим людям нам скрозь метелицы да бураны указует. Только одно беда, не ото всех людей одинаковое уважение углядываем. Прямо скажу, на Святой Руси всяки люди водятся. Есть такие поганые, кои норовят обидеть либо в жуликов обрядить. С виду будто в Христа верят. На храм глядя, лоб крестят, а нас, воинство христово, ворами да жуликами величают. Под рождество меня в Шадринске здорово отмолотили. Кровушка из носу вытекла. А спросите, за что отмолотили? Прямо зря. Показалось одному купцу, что у него со двора я гуся слямзил. Избил меня на улице, при народе, а потом, когда пригляделся, прощения за ошибку просил, в ноги кланялся – ликом обознался. Меня, честного человека, за ворюгу признал. Обидчика, конешно, пришлось простить, только в разуме заноза обиды на него крепко засела… Пододвинь, голубушка, вазончик с малиновым вареньем. Хочу с ним еще стакашик выкушать. Малость поостыл в пути. Малинкой надо застуду упредить в теле. Староват стал. Застужу ноги, зачинает кашель душить по ночам.
Поликарп, закончив чаепитие, перевернул на блюдце стакан вверх дном, отодвинувшись от стола, спросил странника:
– Звать тебя как?
– А я сказывал.
– Не расслышал. Туговат на уши.
– Осипом крестили.
– За сбором по краю топаешь?
– Шестой десяток без устали.
– Кукушкой живешь. Муторно, поди, без своего-то гнезда?
– Про кукушку отчего помянул? Рабом божьим проживаю.
– Все мы рабы божьи. И жулики и праведники. Беседуйте, ежели есть охота, а мне на боковую подошел час.
Поликарп пристально оглядел Осипа.
– Сокрушаю, видать, тебя? – Странник смиренно вздохнул.
– Чудно, Осип. Шестой десяток живешь, а седины в волосе нету. Видать, легко живешь?
– Неужли не знаешь, что рыжий волос дольше всех в себе огненную краску держит?
– Может, и так. Про это не знаю. Только водится у меня один знакомец. Он куда рыжеватее тебя, но от забот да от работы в шахте на третьем десятке начисто побелел. Конешно, у всякого человека в волосе своя краска. Одна стойкая, другая линючая… Доброй ночи вам. Гостя, Алевтинушка, проводи почивать в сторожку, к деду Капитону. Тулупчик мой прикрыться ему прихвати. Под ним гостю тепленько будет.
Поликарп, шаркая валенками по полу, покряхтывая, вышел из кухни, прикрыв за собой скрипнувшую дверь.
– Сторожкий старичок.
– Хороший. Только странников не почитает. Побаивается их. Сказывал, что одинова странник его начисто пообокрал. Добрый старик. Мудрый в меру, но этим ни перед кем не похваляется. У дворни нашей первый советчик и заступник.
– А велика дворня у вас?
– Не совру. Более пяти десятков. Да как без народу? Домина, сам видишь, дворец.
– Дозволь узнать, кто хозяйка ваша?
– Да ты что? Не знаешь, куды зашел? Карнаухова – наша хозяйка.
Странник удивленно всплеснул руками:
– Батюшки светы, Василиса Мокеевна?
– Она самая.
– А я, пустая голова, думал, что совсем в незнакомом доме ночлег сыскал. Заплутал в метелицу. Шел к Кустовым, а попал к Карнауховой. Сказать кому, так не поверят, что на вашей кухне чай пил. Как здравствует хозяюшка?
– Дома нету. Уж два месяца как в Петербург укатила, да и к сыну в Москву собиралась наведаться.
– Слыхать доводилось, что сынок живописец.
– Обязательно. Только дома живет наездами. Все более по столице и по заграницам раскатывает. У матери денег много, вот его и тянет в сторону от родного дома. Парень из себя видный.
– Так, так… Экой чести Господь меня, грешного, удостоил! В эдаком доме ночую. Про хозяйку вашу наслышан. Жизнь живет как хочет и ни перед кем ответа не держит. Сказывал мне о ней камышловский богатей. Женушка его, Любава Лукишна, дружит с вашей хозяйкой.
– Порошина, что ли?
– Она.
– Да не дружит она с хозяйкой. По секрету тебе скажу. Она тайная зазноба молодого хозяина.
– Быть того не может.
– Право слово. Видать, муженек у нее староват.
– Ледащий муженек. Хворый. В постели преет по десять месяцев в году.
– Тогда дело понятное. Молодая. Скушно с ним.
– И тебе секретец скажу. Муженька она не любит. Живет подле него с надежой, что богатой вдовой во всю ширь развернется. Из твоих слов уясняю, что Любава Порошина у сынка Карнауховой вроде как незаконная супруга.
– Вот уж про это, упаси бог, ничего не знаю. Напраслины наговаривать не стану. Баловство в любовь – это одно, а тайное супружество при живом муже – вовсе другая статья.
– Не изволь сумлеваться. Она ему тайная супруга. Потому, что зазноба, что тайная супруга – все одно. Да против такой бабы разве может мужик устоять? Да она только глазом моргнет. Гостит у вас частенько?
– Частенько наезжает, когда молодой хозяин здеся.
– С ее красоты тоже патреты пишет?
– Да с них и началось все. Много их написал. И так и эдак. На одном она во весь рост срисована. Он у нас в верхнем зале на самом видном месте висит.
– Вот бы взглянуть.
– Охота?
– А как же.
– Это можно. Утречком молодая хозяйка поедет провожать Харитониху. Домоправительница в часовню молиться пойдет. Я и свожу тебя.
Встав из-за стола, Осип стряхнул крошки с одежды, в пояс поклонился Алевтине:
– За угощенье благодарствую, голубушка. Теперича укажи путь к ночлегу… Икона в сторожке водится?
– Капитон набожный.
– Вот и хорошо. Утречком не позабудь об обещанном.
В зеленой гостиной куранты пробили одиннадцатый час ночи.
Музыка старого учителя больше не тревожила тишину дома, в нем погуливало эхо от завываний ветра расходившейся метели.
В камине книжной комнаты кумачовыми лентами косматился огонь. Тарас Фирсович, заходя в комнату на носках, уже дважды подбрасывал в камин поленья, и каждый раз они, разгораясь, потрескивают, разметывая искры.
У камина грелись Ксения Захаровна и Мария Львовна Харитонова.
Ксения сидела в кресле, поджав под себя ноги, в бархатном халате, вдавив плечи в мягкость штофной спинки. На шее Ксении на бархотке медальон с бриллиантиками, вспыхивают они голубыми холодными блестками. Ее лицо бледно. Глаза под серпами тонких бровей. Темные волосы лежат на плечах кольцами и на висках прошиты сединками, такими преждевременными для прожитых ею тридцати двух лет. Пальцы ее рук на темном бархате халата кажутся особенно тонкими, на левой руке ободок обручального кольца.
Против Ксении, в таком же кресле, сидела Мария Львовна. Она вытянула к огню ноги, обутые в сапожки на меху из красного сафьяна, руки положила на мягкие подлокотники кресла. Лицо строгое. Мало тепла в ее зеленых глазах. Под ними отечные мешки в тонкой паутине морщинок. Рыжеватые волосы с прошвой седины. Кожа на щеках дряблая.
Марии Львовне доходил пятый десяток, но одета она пестро и по-купечески богато. И все же пестрота наряда не могла скрыть следы подступающей старости.
Тени беседующих ворошились на полу, на книжных шкафах и походили на взмахи крыльев больших черных птиц.
Возле кресла Харитоновой на столике в хрустальном графине коньяк. Она всегда любила выпивать понемногу, а после того как проводила мужа в финляндскую ссылку, стала пить сильнее и даже в одиночестве. За последний год как-то разом расползлась и отяжелела. Перестала следить за своей внешностью и только холила пухлые руки, унизанные кольцами.
Поужинав у Ксении, осталась ночевать из-за метели…
У вольского купца, баснословного уральского богача Льва Расторгуева было две дочери – Мария и Екатерина. Их девичья пора прошла среди пьяного разгула родительского «расторгуевского дворца». Мария была старшей. Отец по своему выбору и желанию выдал «своих девок» замуж. Мария стала женой Петра Харитонова. Соединение с новым капиталом дало возможность Расторгуеву еще шире развернуть собственную власть над заводским и золотопромышленным Уралом, так как появление Карнауховой с ее состоянием мешало ему быть непревзойденным миллионщиком.
Катерина стала женой Александра Зотова. Его отец, Григорий Федотыч Зотов, давно привлек внимание Льва Расторгуева. Слава про него гуляла самая мрачная. Он управлял заводами корнета Яковлева и по жестокости к работному крепостному люду затмил свирепство прошлых Демидовых. Но это не волновало Расторгуева. Он знал, что Яковлев, доверив управление заводами Зотову, наживал дикие деньги. Расторгуев решил, что Зотов для него находка, именно он сможет все выжать из крепостных и умножить расторгуевские капиталы. Чтобы получить Зотова к себе, он породнился с ним, выдав дочь Катерину за его сына.
Это было время, когда Расторгуев, стремясь к славе, скупал земли Южного Урала с заводами и приисками, когда откупил от наследников Демидова весь Кыштымский округ.
После замужества обе дочери с мужьями поселились в Кыштыме. Мужья числились управителями, однако никакого участия в делах округа не принимали, а всем правил Григорий Зотов. Поощряемый Расторгуевым, он уже через два года наладил самую страшную кабалу горнозаводского крепостничества, и главным средоточием его лиходейства стали скрытые в лесах Соймовские промыслы. Человеческая кровь обильно заплескивала земли расторгуевских владений.
Мария первой почувствовала, что управление «Гришки из Кыштыма» могло окончиться для расторгуевского благоденствия катастрофой. Ей было известно, как часто на заводах и приисках округа вспыхивали рабочие бунты, жестоко подавляемые Зотовым всеми способами. Из столицы по разным доносам все чаще стали наезжать следователи, но Зотов, хитро подкупая и обманывая их, заметал следы своих деяний.
Скрытая домашняя неприязнь Марии к Зотову ничего не меняла. Расторгуев не слушал дочь и, чтобы отвязаться от ее приставаний, обещал все обдумать и разузнать, а пока, суть да дело, откупался от назойливой дочери подарками в виде приисков и рудников, переписывая их на ее имя, но не отнимая из-под надзора Зотова.
Расторгуев и сам прекрасно знал про «художества» Зотова над рабочим людом, но упорно не хотел с ним расставаться, ибо прибыли его росли невероятно.
Неприязнь Марии к управляющему раздражала отца, и он приказал ей покинуть Кыштым, жить возле себя в Екатеринбурге.
Вскоре отец умер. А потом произошло то, чего опасалась Мария: длительные и бурные волнения рабочих заставили Петербург заняться заводами Расторгуева, и в Кыштымский округ неожиданно прибыл следователь – граф Александр Строганов.
После трех месяцев следствия по приказу Строганова была спущена вода заводского пруда. На его дне нашли десятки человеческих скелетов. Обнаружилась страшная картина убийств. Преступление получило широкую огласку, и Строганов вынужден был донести министру Канкрину в Петербург о злодействах во владениях Расторгуева, довольно верно описать тяжелое положение заводских рабочих. А над его донесением витал откровенный страх миллионщиков перед упорными, все более настойчивыми и частыми выступлениями рабочего и крестьянского люда на российских просторах – утихомирить бы все это, а в согласии работники и прибыток увеличили бы.
Григорию Зотову и мужу Марии – Харитонову, как главному управителю, грозило наказание шпицрутенами и вечная каторга. Спасая мужа, считая его виновным только в безволии, Мария, хотела того или нет, вместе с ним спасла и Зотова. По решению императора их обоих отправили только в ссылку, в финляндский город Кексгольм.
Проводив мужа, Мария в течение десяти лет пыталась оградить отцовское богатство от рук Александра Зотова. Обе сестры уговаривали его не распродавать заводы и шахты, но Александр Зотов, обвиняя Марию в гибели своего отца, упорно продолжал самовольничать. Мария добилась раздела состояния, но управляла всем примитивно и неумело: приказчики и управители то и дело обводили ее вокруг пальца, наживались.
Жила Мария, как прежде, окруженная приживалками, прихлебателями в огромном отцовском доме, подаренном ей в день свадьбы. Она пристрастилась к вину. Появлялись и исчезали друзья, слетавшиеся в ее дом с единой надеждой – поживиться возле ее богатства, все еще очень и очень значительного…
Тепло камина разморило плотно повечерявшую Харитонову. Ее одолевала дремота. Прищуривая глаза, она поглядывала на хозяйку дома. Не только метель заставила ее остаться в гостях с ночевой. Была и другая причина. Она выжидала подходящего момента затеять разговор. Но Ксения нынче на редкость хмурая. Зная ее вспыльчивость, Харитонова не решалась начать беседу. Такого настроения Ксении она не любила и побаивалась, но ей не терпелось передать совсем свежие сплетни, расползавшиеся по городу о молодой Карнауховой.
Вздрогнула от слов Ксении:
– Не узнаю тебя сегодня, Марья Львовна. Прикатила ко мне новости рассказывать, а сама словно в рот воды набрала.
– Да какие такие новости. Сущие пустяки, – оживилась Харитонова.
Ксения пристально и вопросительно посмотрела на нее.
– Чего ты на меня, Ксюша, эдак уставилась?
– Дожидаюсь, когда начнешь рассказывать.
– А к чему у тебя больше интерес?
– Начни хотя бы с того, как у Зарубиных пироги ела.
Харитонова широко открыла удивленные глаза, сокрушенно покачала головой:
– Слыхала?
– Смотря о чем.
– Про себя слышала?
– Слышала, что Плеткин меня на людях назвал своей любовницей. Рассказывай.
– Уволь. Не люблю сплетни густить.
Ксения засмеялась:
– Как очевидица рассказывай. Выпей для храбрости и начинай, не крестясь…
Ксения пошевелилась в кресле, а от ее движения Харитонова даже поежилась.
– Нервная ты стала, Марья Львовна. Рассказывай мне гольную правду, ни о чем не утаивай.
– Сама велишь. Ежели чего не поглянется, не серчай. Пьяным-пьяно было вчерась у Зарубиных. Пироги пекли. За столом уместилось двадцать четыре души. Плеткин к концу ужина явился. Прикатил без благоверной и шибко на взводе.
– Пьяный?
– Ну да. Покачивался. Садясь за стол, старухе Сидельчихе платье вином окатил. Та на него крик подняла. Угомонилась только, когда Плеткин пообещал ей новое платье из столицы привезти. За столом стал он хвастаться, как свою жену в крепком решпекте держит. Молодой инженер Хохликов вступил с ним в спор. Доказывать стал, что домострой – подлость. Слово за слово – и спор разгорелся не на шутку. Гости стали их подзадоривать. Одним словом, стали в огонь масла подливать.
– Зарубин что говорил?
– Прокоп Зарубин молчал. Только хмуро на всех поглядывал. Плеткин, выпучив глаза, стал поносить Хохликова, а под конец и высказал: «Ты, говорит, еще щенок меня уму обучать. Тощаешь от светлых идеалов. Сохнешь по столичной вдовушке Ксюше Карнауховой. Как на икону на нее молишься. А я тебе вот что скажу. Самая она обыкновенная смазливая бабенка. Нет в ней ничего особенного, хотя и была замужем за столичным сановником…» Хохликов ГІетюша от его слов как бумага белым стал. Не стерпел парень и заорал на Плеткина, что не смеет он так об тебе говорить. А Плеткин как расхохочется да и сказал, от чего все за столом обмерли: «Говорить про нее я все смею, потому Ксюшка была моей полюбовницей. Ежели кто не верит, сами у нее спросите». Родимая! Что туг за столом сделалось. Содом и Гоморра. Хохликов Петюша, утеряв разум, кинулся на Плеткина, стал его хлестать по морде. Так молотил, что из плеткинского носа сурик потек.
Ксения поднялась с кресла, прошлась по комнате. Харитонова молча налила рюмку коньяка и выпила.
– Дальше! – потребовала Ксения.
– Ничего больше не слыхала, не видала. Но знаю, что Плеткина в кошеву на руках из дома вынесли. Я до полуночи с хозяйкой дома отваживалась. С перепугу она в обморок грохнулась. А ведь она на сносях. Что скажешь, Ксюша?
– Ничего не скажу.
– Ты только подумай, что посмел на тебя наплести.
– Плеткин правду сказал.
От удивления Харитонова замерла.
– Что рот открыла, как рыба без воды?
– Ксюшенька. Подумай, что на себя сказала.
– Правду Плеткин молвил. Но – подлец. Поганый подлец, если посмел выдать тайну моей ласки. Женщина я. Самая обыкновенная женщина, со всеми желаниями и помыслами, как у всех. Молодая я, Марья Львовна. Подлец! Для кумушкиных языков теперь надолго забава.
– Ночами не сплю, Ксюшенька, как подумаю, что будет тебе, когда Василиса домой воротится. Упаси бог, ежели про сплетки узнает.
– Ничего не будет. Спи спокойно. Сама скажу матери, как тебе сейчас сказала.
– Да как же, Ксюшенька, с ним спуталась?
От ее вопроса Ксения вздохнула:
– Будто сама не знаешь, как это случается?
Неожиданно Ксения закричала на Харитонову:
– Будто сама за спиной мужа не спутывалась?
Харитонова в испуге замахала на нее руками:
– Господь с тобой!
– К чертям бы вы все провалились! – Ксения в раздражении ходила по комнате, остановилась у камина, положила в него полено, приблизилась к Харитоновой и сказала шепотом: – Мне жаль Петю Хохликова. Хорошие слова от него слышала. Запомнила те слова, а понять их не захотела. Нет любви! Мужики выдумали это чувство, чтобы легче нашу ласку выпрашивать. Вот скажи, ты испытала любовь?
– А как же…
Ксения медленно подошла к клавесину и резко обернулась:
– Врешь! Я не верю в любовь. Все вы любите, а своих любимых обманываете на стороне. Любовь – это преданность любимому. Если любовь существует, если она когда-нибудь заведется во мне, то я никогда не осмелюсь обмануть любимого лаской с другим.
– Мудрено говоришь.
– Про неиспытанное чувство по-другому говорить не могу. Разум мной правит. Сердце во мне только работает. Понимаешь? Терпеть не могу про любовь говорить. Все мужья на словах жен на руках носят, а на самом деле плетью, кулаками, бранью в гроб загоняют. – Ксения задумалась. Дотронулась до клавишей, струны ответили нестройным аккордом. – Жаль мне Петю Хохликова. Тебе, Марья Львовна, обидно, что не по тебе парень сохнет.
– Будет тебе. Постыдись ко мне с эдакими словами вязаться. Истая ты карнауховская порода. Вся в мать. Что на уме, то и на языке.
– Нет, не все на языке. Про многое умею молчать. Про Плеткина бы тебе сама никогда не сказала, если бы мужик не оказался подлецом.
Ксения потушила в канделябрах свечи и, подойдя к креслу Харитоновой, налила в ее рюмку коньяка и выпила.
– Зря пьешь, Ксюшенька, в таком состоянии.
– Злая сейчас. Понимаешь, злая. На себя злюсь, что подлеца в Плеткине не разглядела. Пойдем спать.