Я вскочил на ноги рывком, с трудом, вполне безотчетно преодолевая чугунную тяжесть сна.
В селе звонил набат. Не тот набат, который висел, бывало, на колокольне – двадцать девять пудов двенадцать фунтов. Тот и мертвого поднял бы, не то что спящего.
Когда сбрасывали, разбивали и в разбитом виде увозили от нас колокола, оставили все же в селе один маленький колокольчик из того набора колокольчиков, в которые Сергей Бакланихин ловко вытрезвонивал камаринскую.
Счастливый колокольчик повесили на столб около пожарницы. Он-то и кричал теперь жалостным голоском, подражая тому, настоящему, покойному набату.
Одевался я торопливо, не попадая в перепутавшиеся штанины. А сам все глядел на окна: не краснеют ли стекла, не проступают ли на них, не трепещут ли отблески близкого пожара?
Сообразив еще, что на улице (при непроглядной темноте) жидкая грязь, лужи и трава, залитая вечерним дождем, я выскочил в сандалиях на босу ногу.
В конце села перекликались люди:
– Кто звонил?
– Горит!
– Малый Олепинец.
Набат зазвонил увереннее, тревожнее, тверже: старенькую сторожиху тетю Полю сменил кто-нибудь из подбежавших мужчин.
– За Грыбовых бегите!
– Малый Олепинец горит…
В темноте там и тут слышалось громкое чавканье сапог – по раскисшей грязи бежали люди.
Пробегая мимо столба с колокольчиком (на время перестали звонить), я услышал запыхавшиеся и как бы даже восторженные слова сторожихи:
– Гляжу, вроде деревья на небе проступили. Я на зады. Батюшки мои светы – зарево над Олепинцем! Что делать? В колокол. Руки трясутся. Не выходит по-набатному-то.
«По-набатному» мне привелось слышать несколько раз в детстве. С тех пор и запомнилось, что ничего уж не может быть тревожнее и страшнее, чем по-настоящему, по-набатному. Правда, случаи оказывались все больше безобидные, – например, тревога.
Начинал бить набат, выбегали люди, село наполнялось криками, как при настоящем пожаре (старушки, пока опомнятся, успеют поголосить!), пожарная дружина, составленная из отборных мужиков, начинала действовать.
В поводу гнали лошадей к пожарному сараю. Из широких ворот по бревенчатому настилу выкатывали за оглоблю телегу с пожарной машиной, бочку для воды (тоже устроенную на оглоблях), разбирали багры, топоры, лопаты.
Объявлялось, что «горят» Черновы. Вся пожарная оснастка переправлялась к Чернову дому. Раскатывали брезентовые рукава к пруду или к колодцу. В своем селе на руках, не теряя времени на запрягание лошадей, катили телеги с пожарными машинами. Проверка не кончалась на том, чтобы просто подбежать к «горящему» дому. Время замечалось по первой струе, направленной на крышу и на стены: честь для пожарной дружины, если вода польется через семь минут после того, как разнесся голос набата.
В жаркую погоду брандспойтщик вильнет струей на толпу, в особенности на баб и мальчишек. Тревога, с ее неизбежным ударом по нервам людей, разражалась визгом, смехом, весельем. Все переходило на шутку.
Эти своеобразные «маневры» проводились раз по пять за лето, так что все было отработано в тонкости, в любую минуту было начеку. Правда, и пожары случались чаще.
Позже, перед самым снятием колоколов, когда стали уж нарушаться в селе веками сложившиеся патриархальные порядки, кто-то подговорил Витьку Гафонова понарошку ударить в набат, и он ударил.
Мужики и бабы побросали косы и серпы (стояло жнитво), полумертвые прибежали в село, кое-кто от самого Самойловского леса.
Велик и непреложен закон набата: старый ли ты, усталый ли, занятой ли ты человек – бросай все и беги на зовущий голос.
Этот голос всегда означал только одно: другим людям нужна твоя немедленная, безотлагательная помощь. И бегут с топорами, с лопатами, с ведрами. Кое-кто с вилами – на всякий случай. Неизвестно, что за беда. Не ровен час, пригодятся и вилы.
И поднимается в тебе (несмотря на беду) некое восторженное чувство, что ты не один, что, случись у тебя беда, и для тебя точно так же побегут люди, потому что непреложен и велик закон набата.
Вот и теперь я бегу вроде бы один в темноте, но слышу то справа, то слева тяжелый топот и шумное дыхание. Значит, еще бегут мужики. Бегут напропалую, не выбирая дорог и в грязи и мраке.
Я успеваю подумать, спросить себя, почему все мы бежим не к пожарнице, а за Грыбовых, на зады. Не любоваться же пожаром повскакали мы все с постелей. Ну, да это вот почему. Олепинец близко, какой-нибудь километр за оврагом и буграми – добежим. А около пожарницы хлопочут, наверно, другие люди – дружина. Они небось знают свое дело.
За околицей на луговине собрались в одно место все бежавшие. Не очень-то много народу осталось в селе, мало собралось и здесь. Пять-шесть мужиков, а то все больше бабенки.
Все глядим туда, где в непроглядной разбойничьей черноте мокрой осенней ночи за черным далеким бугром, безмолвное, темно-красное, стоит зарево.
Было это похоже, как если бы на черной линии земли лежал раскаленный уголек, временами кто-то дует на него, отчего зарево странно пульсирует, в стороны и кверху.
Иногда желтое сердцевидное пятнышко зарева раскаляется до белизны. В эти секунды краснота растекается еще дальше во все стороны, особенно кверху, подсвечивая нижние, черные лохмотья набрякших осенних облаков.
– Ишь ты, как выбрасывает! – говорят в это время в толпе.
– Сказали, Олепинец. Да рази это Олепинец? Олепинец вон он, за бугром. Если бы Олепинец горел, тут бы не то что… и у нас бы светло было. А это вот что горит… Я вам сейчас скажу… Это горит Волково.
– Полно не дело-то говорить! Волково много правее. А это, я так думаю, Некрасиха.
– Нет, мужики, скорее всего Пасынково.
– Наверно, клеверный стог либо солома.
– Тут не соломой пахнет. Солома полыхнет – и нет.
– Да. Пока тетя Поля увидела, пока бежала до колокола, пока все мы прибежали… Почитай, уж больше часа полыхает. Разве это солома? И не слабеет нисколько.
Некоторое время мы смотрим, как пульсирует красное пятно с желтой точкой посредине – единственное светлое пятнышко величиной с копейку в беспредельной осенней черноте.
– А ведь, пожалуй, и правда Некрасиха, – возобновляется ленивый, раздумчивый разговор.
– А сказали – Олепинец. Да Олепинец-то вот он, за бугром. Если бы горел Олепинец…
– А может, это… того, мужики… съездить?
– Съездить можно. Почему не съездить? Да ведь пожарница закрыта. Пожарник в Прокошихе.
Тут и до меня дошла вдруг вся нелепость положения.
– Как так в Прокошихе? – спросил я, обращаясь не к кому-нибудь в отдельности, а ко всем вместе.
– Очень просто. Василий Барсуков теперь пожарник. Живет в Прокошихе. До нее два с половиной километра. Пока добежишь, да пока он прибежит…
– А если в своем селе пожар?
– И в своем. Все одно и то же. Недавно у Виктора в избе загорелось. Хорошо ведрами успели залить. Потом уж и машину привезли, а она не качает!
– Как так не качает?
– Очень просто – испортилась. Тык-пык – вода не идет. Василия чуть не избили. Теперь, кажется, наладили.
– А я вот что думаю, мужики: не позвонить ли нам в Ставрово – в райцентр? Они скорее нас доедут. И машины у них лучше. Пусть им хоть и дальше, хоть и пятнадцать километров вместо наших пяти…
– Наверно, черкутинские поехали. От Черкутина до Некрасихи близко.
– Говорят вам: Пасынково горит!
– До Пасынкова им еще ближе…
– Из Черкутина и в район могут позвонить. От них легче дозвониться, чем от нас. От них прямая линия.