Капитан гренадерской роты

Часть первая

I

По берегам речек Мьи и Фонтанной расположены широкие аллеи густо разросшегося Летнего сада. Этот сад разбит при Петре в парке, прежде принадлежавшем майору шведской службы Конау.

Тут, окруженный цветниками, возвышается дворец Летний, во времена Петра – небольшой деревянный домик, но теперь превратившийся в настоящий дворец, роскошно отделанный и назначенный при императрице Анне для помещения принцессы Анны Леопольдовны. Принцесса жила в нем недолго, и в последнее время здесь поместилась сама императрица вместе с семейством герцога курляндского. Здесь она скончалась, и всего несколько дней как вынесли ее тело. Старые вековые деревья сада, еще недавно зеленые, быстро осыпались от ветров и непогоды и стоят, по временам стуча холодными голыми сучьями. Ни одного цветка не осталось в клумбах. Не то дым, не то туман да мелкий частый дождик закутывают все своей дымкой. У главного дворцового подъезда расположен караул Преображенского полка. Солдаты стоят навытяжку, как истуканы, не смеют даже носа почесать, как ни щекочет лицо дождик. И солдаты и офицеры знают, что здесь, в Летнем дворце, неведомо откуда следят за ними чьи-то глаза зоркие и что им надо держать ухо востро, не то как раз какая ни на есть беда стрясется. Знают они также, что теперь, вот в эти последние дни, с самой смерти императрицы, особенно зорко следят за ними глаза эти невидимые и что государь-регент с каждым днем все более и более свирепеет.

Немало дум да забот неотложных теперь у преображенцев, но на карауле они молчат, только иной раз переглянутся друг с другом выразительно: «Мол, постой, погоди, теперь ни гугу, а вот уже потолкуем!»

Ко дворцу то и дело подъезжают кареты сановников. На всех лицах выражается по большей части плохо скрываемая робость.

В первых приемных комнатах все вопросительно посматривают друг на друга, все неловко. У каждого в голове одна мысль: «Вот каких дел мы понаделали, сотворили его регентом, а теперь оказывается ух как плохо! Что ни день, труднее с ним справляться». Но никто не выражает этих мыслей друг другу, все более молчат, дожидаются выхода герцога.

А тот и не думает выходить.

В обширной комнате, устланной мягкими, пушистыми коврами, заставленной всевозможными роскошными безделушками, перед огромным письменным столом сидит регент Российской империи. Перед ним на другом кресле – кабинет-министр, князь Черкасский.

Когда-то красивое и тонкое, но теперь уже обрюзгшее, покрытое мелкими морщинами лицо Бирона неровно подергивается, его ноздри раздуваются, он судорожно сжимает кулаки и, очевидно, едва себя сдерживает.

Несколько минут продолжается тяжелое молчание, наконец, регент подымается с кресла и останавливается перед Черкасским.

– Что же такое? – говорит он сначала резким шепотом, но постепенно возвышая голос. – Что же это такое? Ты думаешь, ты первый приходишь ко мне говорить о таком скверном деле? Уж много слышал! Вот тут, – он указывает на стол, где разложена кипа бумаг, – вот тут не одно признание. Бестужев был… его племянник Камынин тоже раскрыл замысел гвардейцев…

– Слышал я об этом, знаю, – проговорил Черкасский.

– А! Знаешь! – с пеной у рта повторил Бирон и взглянул на Черкасского так, как будто тот был виноват в чем-нибудь. – Знаешь! То-то и есть, что раньше нужно было все это знать, мешкать нечего!.. Нельзя так вот сидеть здесь, сложа руки. Пойди, князь, распоряжайся схватить этих негодяев, этого Пустошкина, Ханыкова и Яковлева и всех к делу причастных, а с Головкиным я сам уже буду потом разделываться, не уйдет он у меня из рук!

И Бирон в ярости так стиснул себе руки, что они даже хрустнули.

Черкасский поднялся.

– Да если что-нибудь, пусть сейчас же мне доносят, не опаздывают…

– Кажется, и так все быстро делается, – проговорил Черкасский.

– То-то быстро… да не на кого положиться!

В злобе и тревоге регент сам уже не знал, что говорит, и все больше картавил русские слова, так что Черкасский едва удержал невольную улыбку и спешно вышел из кабинета.

Бирон остался один. Он долго ходил по мягким коврам или, вернее, метался по комнате, отбрасывая руками и ногами все попадавшиеся ему предметы и не замечая этого. Глаза его наливались кровью, рот кривился.

– Так вот как, вот как! – думал он. С первого же дня начал милостями, а они и этим недовольны. Они погибель мою замышляют, вот как!

Он совсем терялся в своих мыслях, в своей тревоге и бешенстве. Он не умел владеть собою, не умел быть хладнокровным, благоразумным, когда нужно. Голова его отказывалась работать именно тогда, когда настоятельно требовалась эта работа. К тому же все нахлынувшие в последние дни доносы были для него совершенною неожиданностью. Он думал, что пришло время исполнения его заветных мечтаний. Ему казалось, что теперь так легко это исполнение, а между тем вот являются препятствия… Надо перехватить этих людей, запытать их, убить, уничтожить…

«Но кто знает, что будет дальше? Много кругом шпионов, но разве можно на людишек здешних полагаться? Того и жди: найдется злоумышленник, проберется тайно, убьет и пожалуйста…»

На мгновение панический страх даже охватил Бирона; он побледнел и вздрогнул. И в эту минуту мелькнула у него мысль, что, может быть, лучше было бы не заноситься так высоко и приготовить себе мирное, спокойное существование. Но мысль эта только мелькнула и сейчас же исчезла, потому что он ушел слишком далеко от возможности подобных мыслей, давно успел он позабыть свою прежнюю жизнь.

Он не имел уже ничего общего с курляндцем Эрнстом Иоганном Бироном, мелким служителем при маленьком дворе герцогини Анны Ивановны. Он забыл, что еще не очень давно курляндцы отказывались признать его дворянином; теперь он считал себя самым законным курляндским герцогом и правителем Российской империи. Жизнь его удалась невероятно. Он никогда не работал над собою; природа дала ему только красивую наружность, и одна эта наружность привела его к тому положению, в котором он, наконец, очутился.

Давно, давно, в первые годы молодости, по приезде в Митаву молодой вдовы Анны Ивановны, как-то случайно его глаза встретились с ее глазами. Ни о чем он тогда не думал, ничего не замышлял и даже не заметил, что герцогиня внимательно на него смотрит. Однако скоро этого не замечать стало невозможно, герцогиня с каждым днем смотрела все внимательнее, и, в свою очередь, внимательнее и смелее стал глядеть на нее Бирон. Прошло несколько месяцев – и из мелкого служителя, умевшего возиться только с лошадьми, он превратился в самого близкого друга герцогини курляндской.

Скучавшая, запуганная, многими теснимая Анна, чувствовавшая себя одинокою и беззащитной, привязалась к нему всей душой, полюбила его на всю жизнь, бесповоротно, совсем отдалась ему в руки. И он, в свою очередь, к ней привязался. Может быть, искренность этой привязанности во всю жизнь была единственным добрым его чувством.

С тех пор он не разлучался с герцогиней, а она думала его мыслями и говорила его словами. Вместе приезжали они в Москву на коронацию маленького императора Петра II, вместе плакались на то, что никто не обращает на них внимания. Бирон из кожи лез, обделывая маленькие делишки герцогини, заручаясь добрым расположением нужных людей, обещая найти в Курляндии для императора и фаворита его, Ивана Долгорукого, хороших собачек. О, как он бился тогда, вернувшись в Митаву, разыскивая этих собачек. Всю Курляндию изъездил, но собаки оказались не нужны.

Собаки им не помогли – помогла судьба нежданная, негаданная, которая через годы возвела герцогиню Анну на престол российский. И твердо оперся о престол этот Эрнст Иоганн Бирон. Теперь ему приходилось распоряжаться и властвовать не в маленьком митавском дворе, теперь в его руках оказалась вся огромная и совсем неизвестная, даже непонятная для него Россия. Но такая громадная задача его нисколько не смутила, он даже и не постарался приготовиться к своей новой роли. Он приехал из Курляндии со старою и беспричинною ненавистью ко всем русским и ко всему русскому, не хотел по-русски учиться, знал только один немецкий язык, да и то лишь свое родное курляндское наречие; не имел никакого понятия о политике.

Он по-прежнему умел только к лицу принарядиться, ловко вскочить на коня, сыграть партию в карты. С такою-то подготовкой, с такими талантами и качествами начал он вмешиваться в правление Россией, начал все делать по-своему и, может быть, ни разу ни над чем не задумался. Он знал, что кругом многие его ненавидят, что народ смотрит на него как на злодея, но ему до этого не было никакого дела. Он знал, например, что австрийский посол, граф Остен, выразился про него, что он говорит о лошадях и с лошадьми как человек, а с людьми – как лошадь; и он смеялся над этим. Он знал, что немало людей из-за него обливаются слезами и кровью – и смеялся. Ему ничего не стоило подписать кому угодно смертный приговор, и он подписывал рукою беззащитной от него Анны.

Так как же мог он теперь остановиться на какой-нибудь благоразумной мысли? Теперь он потерял своего единственного друга, добрую императрицу. Он искренне всплакнул над ее гробом и, конечно, рассуждал так, что нужно же чем-нибудь вознаградить себя за эту потерю. Он нашел, что такой наградой может быть только бесконтрольное управление Российской империей… А тут: какие-то солдаты, какие-то офицеры, народ какой-то, которого он знать не знает и знать не хочет, силятся вырвать у него эту награду, это наследие, оставшееся от старого друга!..

«О негодяи, негодяи! – бешено шепчет он, переставая метаться по комнате, присаживаясь к столу и разбирая лежащие на нем бумаги. – Всех запытаю, всех уничтожу – другие не посмеют!»

Он снова начинает перечитывать доносы. Вот подробный донос Камынина, вот тут другой; вот еще один донос, где говорится о том, что в войсках есть движение в пользу принцессы Елизаветы.

Бирон медленно, строчка за строчкой, очевидно, плохо разбирая, прочел эту бумагу и отложил ее в сторону. На его лице не обнаружилось новой досады; к этому доносу почему-то он отнесся хладнокровно.

Вот еще одна бумага: это что такое? «А!» – снова яркая краска вспыхнула на лице регента, и он быстро и громко зазвонил в стоявший на столе колокольчик.

Через несколько секунд почти неслышно приотворилась маленькая замаскированная дверца, и из нее выглянула большая, заплывшая жиром голова любимого камердинера Бирона.

– Что, того адъютанта стерегут? – спросил регент по-немецки.

– Стерегут, молчит! – ответил камердинер.

– А в приемных много лиц?

– Много, ваша светлость…

– Ну и пускай дожидаются; в кабинет никого не пускать – я ухожу.

Камердинер исчез, а Бирон еще минуту простоял посредине комнаты.

«Что офицеры и солдаты! – бешено думал он. – Ничего бы сами собою не задумали, все это оттуда, от брауншвейгских происходит. Ну, да от меня не увернетесь!»

Он вышел из кабинета маленькой дверцей, пошел по коридорам, спустился в нижний этаж и вошел, наконец, в довольно темную просторную комнату под сводами. Двери в эту комнату охранялись четырьмя вооруженными людьми.

У сыроватой стены, на деревянной лавке сидел высокого роста и плотного сложения довольно еще молодой человек, адъютант принца брауншвейгского – Граматин. Он сидел здесь с утра.

Его арестовали, как потом говорил Бирон, по одному «сумнению», для того, чтобы через него выведать обо всем, творящемся у принца.

Граматина подняли рано утром с постели, едва дали время одеться, в наглухо закрытой карете привезли в Летний дворец и провели в эту комнату. Сейчас пришел туда сам Бирон и начал кричать на него. В первые минуты Граматин не особенно смутился, показал только на секретаря Семенова, адъютанта князя Путяту и нескольких других семеновских офицеров, что они к присяге Бирону не склонны, а желают держать сторону принца брауншвейгского; про принца же объявил, что тот запретил допускать к себе Семенова.

Услышав это, Бирон стал кричать еще пуще.

– Нет, ты от меня не утаишь! – наступал он на Граматина. – Теперь не хочешь сказать всю правду, так после скажешь в пытке! Или ты думаешь, что твой принц отстоит тебя? Вот увидишь! Не принцу твоему со мною тягаться. Сиди здесь, да одумайся лучше…

И регент ушел от него, а вот теперь опять не стерпел, вернулся, так ему хотелось поскорей узнать о замыслах принца брауншвейгского.

Сразу, входя в комнату, Бирон заметил необыкновенную перемену, происшедшую за эти несколько часов в Граматине. Рослый и плотный, мужественного вида адъютант, несмотря на свою внешность, не был героем. Сидя взаперти в этой мрачной комнате, совсем нетопленой, да вдобавок еще и на тощий желудок (он со вчерашнего дня ничего не ел), бедный Граматин сообразил, что дело его плохо, – принц брауншвейгский ему не защита: сам дрожит перед Бироном. Захочет регент, так все теперь сделает; пожалуй, этак и действительно пытать станут, а потом и голову отрубят. Невеселые картины, одна за другой, все ярче рисовались в воображении Граматина, и к тому времени, когда вошел к нему вторично Бирон, он уж был окончательно запуган и готов на что угодно.

– Ну, что ж, одумался? – начал регент, свирепо взглянув на несчастного адъютанта.

Тот встал с лавки, вытянулся во весь рост и, заикаясь, обливаясь холодным потом и не смея взглянуть на своего мучителя, охрипшим от страха голосом прошептал:

– Одумался.

– Так рассказывай все подробно, что знаешь…

Но исполнить это было чрезвычайно трудно. Граматин разинул рот, что-то такое начал и заикнулся.

– Да говори же, говори так, чтобы я слышал и понимал! – нетерпеливо повторял Бирон. – Говори, ведь я тебя не ем, я требую только знать правду.

Граматин собрал все свои силы, откашлялся и начал:

– Во… во… во второе же сего октября же, когда всемилостивейшая государыня тяжко заболезновала, то доносилось его светлости принцу…

– Без светлостей! – вдруг почему-то окончательно выходя из себя, закричал регент. – К делу!

Этот окрик совсем смутил Граматина; у него дрожали руки и ноги. Он начал что-то такое шептать неясное, в котором слышалось только: «Я говорю, он мне говорит».

Бирон терял всякое терпение.

– Ничего не понимаю! – кричал он. – Говори яснее, отставляй слово от слова!

Граматин снова откашлянулся и начал, действительно отставляя слово от слова:

– И тогда же пришел я в покои ее высочества, государыни принцессы Анны, где увидел секретаря Семенова, и он мне сказал: «Что-де, братец, ведь-де наши господа деньги-то приняли, да и замолчали». А я на это ему сказал, что как соизволят, нам что за дело. Что еще попадешь напрасно в беду. И он, Семенов, мне сказал, инде перестань говорить, и я ему сказал, что перестал! Да у нас уж и запрещено. И он мне сказал…

– Черт, – завопил Бирон, накидываясь с кулаками на Граматина, – молчи!.. «Он мне сказал, я ему сказал!..» Сейчас тебе принесут бумагу и чернила, пиши все, а я тебя не понимаю. Да смотри, все напиши подробно, не то берегись у меня, запытаю; вижу ведь тебя, ничего не скроешь!

Он вышел из комнаты, прошел к себе в кабинет, распорядился, чтобы Граматину дали бумаги и заставили его писать подробную повинную.

Через полчаса герцог вышел в приемную, сухо раскланялся с давно дожидавшимися его сановниками и, почти не сказав никому ни слова, велел подавать себе карету.

– В Зимний дворец! – раздражительно крикнул он, когда лакеи суетились вокруг кареты и захлопывали дверцы.

II

Молодая принцесса Анна Леопольдовна только что вышла из спальни своего сына, трехнедельного императора. Она попробовала было с ним возиться, но он скоро надоел ей, и вот она оставила его на попечение нескольких женщин, приставленных к нему, а сама спешила в свои апартаменты, где, как она знала, ее поджидает неизменный друг, без которого она не могла, кажется, прожить минуты, фрейлина ее, Юлиана Менгден.

Анна Леопольдовна довольно рано проснулась в это утро, но до сих пор еще и не думала одеваться. Волосы ее были распущены, голова повязана белым платком, на плечи накинут утренний капот. Это была её любимая одежда, в которой она, если только было возможно, оставалась даже иной раз в день.

– Юля, Юля! Где ты! – кричала принцесса, проходя по комнатам и не видя своего друга.

– Здесь, иду сейчас! – откуда-то издали наконец раздался звонкий, свежий голос, и через несколько мгновений перед Анной Леопольдовной появилась запыхавшаяся молодая девушка.

– Где ты пропадаешь, Юля? Я ждала тебя, думала, ты зайдешь туда, в спальню.

Она нежно обняла и поцеловала свою подругу.

Большая разница замечалась между ними. Анна Леопольдовна была невысока, нежного сложения, с чертами неправильными, но приятными и не то утомленными, не то просто сонливыми глазами. На ее бледном и только изредка и на мгновение лишь вспыхивавшем молодом лице постоянно лежало какое-то наивное, почти детское выражение.

Фрейлина Менгден была высокого роста, статная и крепкая девушка, с быстрыми огненными глазами, маленьким вздернутым носом и резко очерченным характерным ртом. На ее щеках постоянно горел густой, здоровый румянец. Она говорила громким, немного резким, но не лишенным приятности голосом. В каждом ее движении выглядывала смелость, решительность и энергия.

– Какая ты хорошенькая, Юля! – говорила Анна Леопольдовна, продолжая обнимать молодую девушку и с любовью в нее вглядываясь. – Как ты хорошо причесалась сегодня, только для кого же? Не такое теперь время: никого не видишь, только один супруг мой, – она презрительно подчеркнула это слово, – на глаза попадается, для него не стоит рядиться. Видишь, я как! С утра вот не одеваюсь…

– Ах, это нехорошо, Анна! – ответила Менгден. – Пойдем, дай я тебя одену.

Она говорила принцессе «ты» и даже при посторонних с трудом преодолевала эту привычку.

– Одеваться? Ни за что! – замахала на нее руками принцесса. – С какой стати я буду одеваться? Так гораздо лучше, удобнее. Разве ты не знаешь, что для меня наказание быть одетой? Тут жмет, там жмет, держись прямо, сиди точно аршин проглотила… Нет, спасибо!.. А что, скажи мне, пожалуйста, написала ты то письмо?

Бледное лицо принцессы при этом вопросе покрылось румянцем.

– Написала, вот, прочти…

Юлианна Менгден осторожно вынула из кармана сложенный лист бумаги и подала его принцессе.

Та с живостью, так мало ей свойственной, схватила эту бумагу, развернула и принялась жадно читать.

По мере того как она читала, румянец все больше и больше разгорался на щеках ее. Наконец, она окончила чтение, подняла глаза на Юлиану и проговорила:

– Хорошо, хорошо, очень хорошо, это самое я и хотела сказать ему!

– Все же бы лучше сама написала, – с маленькой усмешкой и пожимая плечами, заметила Менгден. – Вот уж я бы ни за что никому не поручила писать такие письма!

– Да ведь ты все равно знаешь все мои мысли, – оправдывалась принцесса, – так это одно, что я пишу сама, что ты. А ты знаешь, что для меня придумывать письмо – это такое наказание! Гораздо лучше и скорее, вот я возьму и перепишу его. Посмотри, нет ли кого тут и дай мне самой лучшей бумаги и чернильницу. Сейчас вот сяду и перепишу, а потом ты уж, пожалуйста, поторопись и распорядись хорошенько, чтобы скорее оно было отправлено в Саксонию, да так, чтобы никто и не узнал об этом.

Юлиана опять пожала плечами, опять усмехнулась.

– Нет, видно, возьму твое письмо, да и понесу показывать его принцу!

Она пошла за бумагой и чернильницей.

Анна Леопольдовна снова развернула написанную другом черновую и принялась ее перечитывать. И если б кто посмотрел на нее в эти минуты, то очень бы изумился: так изменилось лицо ее, так оно оживилось, так похорошело.

Но для того, чтобы понять оживление принцессы, нужно заглянуть в ее прошлое.

Анна Мекленбургская была любимой племянницей императрицы, которая с тринадцатилетнего возраста взяла ее к себе во дворец и удочерила, как тогда выражались.

К маленькой Анне была приставлена гувернантка, госпожа Адеркас, сумевшая обворожить императрицу и почти всех придворных своими манерами, прекрасной наружностью, любезностью и вообще всякими приятными качествами. Со своей воспитанницей госпожа Адеркас тоже очень сдружилась. Она не слишком мучила ее занятиями, делала ей мало замечаний, сквозь пальцы смотрела на ее лень и некоторые причуды.

Скоро, благодаря стараниям венского двора и уговариваниям Левенвольде, подкупленного Карлом VI, был приглашен в Россию принц Антон Брауншвейгский. Он переехал в Петербург и оказался девятнадцатилетним юношей, худеньким, маленьким, неловким и застенчивым. Цель его приезда была известна всем, в том числе и Анне Леопольдовне: он переселился в Россию для того, чтобы сделаться супругом молодой принцессы. Она, даже несмотря на свой возраст, очень заинтересовалась таким открытием и с нетерпением ждала принца. Но увидав его, сделала гримаску: он ей очень не понравился. Не понравился он также императрице, но Анна Иоанновна все же решила, что дело уже сделано, не гнать же его обратно. Она говорила приближенным: «Принц мне нравится так же мало, как и принцессе, но высокие особы не всегда соединяются по склонности. Впрочем, как мне кажется, он человек миролюбивый и уступчивый, и я, во всяком случае, не удалю его от двора, не хочу обижать австрийского императора».

И вот юному брауншвейгскому принцу было оказано всякое внимание. Его сделали подполковником кирасирского полка, который и назвали в его честь Бевернским. Он остался жить при русском дворе и ожидать совершеннолетия своей невесты.

Все силы употреблял он для того, чтобы с ней сблизиться, чтобы ей понравиться, но не сумел ничего достигнуть. Она выказывала ему явное нерасположение, холодность, даже часто в глаза смеялась над ним. «Ну что ж, еще девочка совсем, а вот скоро вырастет, тогда переменится», – думал бедный принц.

Но время шло. Анна Леопольдовна из девочки превратилась в девушку и не изменилась. Напротив, ее нерасположение к принцу, ее насмешки над ним стали доходить до самых неприятных размеров. Наконец, она начала просто раздражаться и совсем уже не сдерживала себя в его присутствии. И все это делала она особенно явно с тех пор, как при дворе появился молодой, красивый саксонский посланник, граф Линар.

Этот молодой человек сразу произвел неотразимое впечатление на Анну Леопольдовну, и скоро во дворце разыгралась история. Оказалось, что молоденькая принцесса призналась в своей страсти госпоже Адеркас, и та вместо того, чтобы сделать ей строгое внушение и донести обо всем императрице, сразу вошла в ее интересы и стала покровительствовать ее страсти. Она устроила два-три, хотя и невинных, но тем не менее опасных свидания между Линаром и принцессой. Все это подсмотрели любопытные люди и донесли государыне.

Госпожу Адеркас вместе с ее горбатенькой, некрасивой, но умненькой дочерью, бывшей подругой Анны Леопольдовны, выслали из Петербурга; а вслед за ними и Линар, по просьбе императрицы, был отозван своим двором.

Бедная Анна Леопольдовна после неоднократных и грозных разговоров с императрицей, после удаления Адеркас и Линара почувствовала себя совершенно несчастной, долго мучилась, плакала, не выходила из своих комнат, а когда, наконец, вышла, то оказалась уже совсем непримиримым врагом принца Антона Брауншвейгского.

Бирон, конечно, все это знал в подробностях и решился воспользоваться ненавистью принцессы к жениху для того, чтобы женить на ней своего старшего сына Петра.

Он ничего об этом не сказал императрице и начал с того, что под предлогом военного образования принца Антона отправил его воевать с турками в армию Миниха.

Долго воевал принц, почти целых два года, несколько раз отличался, – хотя Миних потом и уверял, что никак не мог узнать, что такое принц Антон: рыба или мясо. Наконец, вернулся в Петербург, получил за храбрость чин генерал-майора, ордена Александра Невского и Андрея Первозванного.

В его отсутствие не произошло никаких перемен. Бирон ничего не добился. Анна Леопольдовна по-прежнему была невестой и даже встретила нового андреевского кавалера несколько любезнее. Он несказанно этому обрадовался и возобновил свои ухаживания. Тогда Бирон решился действовать прямо: объяснился с императрицей и предложил своего сына Петра в женихи принцессе.

Этот план был вовсе не по вкусу государыне, и она оказалась поставленной в самое тяжелое положение. Она совершенно отвыкла отказывать в чем-либо своему любимцу, – он давно уж делал из нее все, что хотел, – но, несмотря на свое ослепление, на свою беззаветную любовь к Бирону, соединенную даже с каким-то страхом, Анна Ивановна все же, в известные минуты, находила в себе силу воли. Она не отказала Бирону, сказала только, что поговорит с племянницей и пускай та сама решит, неволить ее она не станет.

И точно; она предложила Анне Леопольдовне сделать окончательный выбор между сыном герцога курляндского и принцем Антоном.

К этому времени молодая принцесса уж давно успокоилась, примирилась со своей разлукой с Линаром. Она не любила принца Антона, не находила в нем ровно ничего для себя привлекательного, но дело в том, что Бирона и все его семейство она не только что не любила, но даже ненавидела. Перед ней было два зла, конечно, надо было выбрать меньшее – и она выбрала принца Антона. Вообще все это время она находилась в каком-то странном состоянии, дремота одолевала ее, мысли в голове совсем не работали, и ко всему она была равнодушна, пуще всего не любила общества. Когда по необходимости показывалась, то терялась, скучала и при первой возможности уходила в свои комнаты и шушукалась там с другом своим, Юлианой Менгден.

Равнодушно приняла она предложение принца Антона, равнодушно принимала поздравления окружавших, а когда ее свадьба была совершена с большим великолепием и торжественностью, так же равнодушно отнеслась к новому своему положению.

Прошел год – родился у нее сын, а через несколько дней скончалась императрица.

Анна Леопольдовна поплакала искренно. Но много ей плакать не давали, говорили, что это вредно для ее здоровья в ее теперешнем положении; она слушалась этих советов и перестала плакать.

Теперь она родительница царствующего государя, Иоанна III. Жизнь невеселая по-прежнему, по-прежнему вместе с нею муж нелюбимый, который теперь ей просто смешным кажется. Над ними обоими владычествует тот же ненавистный Бирон. Плохо, совсем плохо живется, и отрада одна только в вечном неизменном спасителе – сне глубоком, сне без сновидений.

Но не далее как вчера был у нее с Юлианой разговор о графе Линаре. И вдруг оживилась Анна Леопольдовна, и вдруг ей показалось, что теперь возможно стало снова увидеться с этим милым, не забытым ею человеком.

Решились они послать ему тайно письмо, чтобы он просился снова в Россию. Это-то письмо, составленное Юлианой, жадно так читала и перечитывала Анна Леопольдовна…

Перед нею, наконец, бумага и чернила, она осмотрела перо и опять, наказав Юлиане прислушиваться в соседней комнате, чтобы кто не пришел, принялась переписывать.

Письмо уже было почти готово, когда вбежала Юлиана и сказала, что идет принц.

– Вот еще нашел время! – с досадой проговорила Анна Леопольдовна. – Особенно его-то теперь недоставало!

– Да я удержу его, а ты скорей дописывай.

И она побежала навстречу принцу Антону.

Он шел к жене озабоченный и растерянный. Его маленькая, худенькая фигурка, бледное лицо с застывшим выражением наивного испуга действительно производили не совсем выгодное для него впечатление.

– Где принцесса? – спросил он Юлиану.

– Здесь, у себя, читает что-то, – отвечала молодая девушка.

Он хотел пройти мимо, но она его остановила.

– Принц, что с вами, отчего вы так расстроены? – спросила она и постаралась выразить на своем лице большое участие.

Он взглянул на нее, остановился и протянул ей руку.

– Да что, Юлиана, совсем плохо, – сказал он. – Вот иду все объяснить жене, услышите.

– А вы мне-то, мне-то скажите, что с вами, не пугайте! – говорила она, лаская его своим взглядом и не выпуская его руку.

Он слабо ей улыбнулся, даже на глазах его показались слезы. Он поднес ее руку к своим губам и крепко поцеловал.

– Ах, Юлиана, вы не поверите, как мне дорого ваше участие!

Она ничего не говорила, только продолжала ласкать его взглядом и чутко прислушивалась, когда можно будет выпустить его руку.

Но он, конечно, не мог и вообразить об ее хитрости, он видел только ее нежный взгляд и даже на мгновение позабыл о своем горе.

Он уже давно решил, что жена для него безнадежна, что она его не любит и никогда любить не будет. Да и в себе самом не замечал он к ней особенной страсти.

Ему гораздо больше нравилась Юлиана Менгден, и магические взгляды этой красивой и смелой девушки не в первый раз трогали его чувствительное сердце.

Теперь, может быть, он не ограничился бы даже поцелуем ее руки и пошел бы дальше, несмотря на всю свою природную скромность и застенчивость, но в это время Юлиана расслышала через комнату шаги Анны Леопольдовны и выпустила руку принца Антона.

– Принцесса идет, – сказала она.

Молодой человек неловко отскочил от фрейлины и пошел навстречу жене.

– Что это у вас такое странное лицо? – спросила Анна Леопольдовна, не обращая никакого внимания на супружеский поцелуй принца Антона (она не видала его со вчерашнего вечера, и жили они на разных половинах). – Случилось что-нибудь? Верно, опять Бирон?

– Конечно, он! – отвечал плаксивым голосом принц. – Всех забирает. Представьте себе, сегодня чуть свет арестовал Граматина, до нас добирается. Ведь это что ж такое? Ведь дня спокойно прожить невозможно. Я знаю, чего он хочет: ему мало того, что он сделал себя регентом, ему хочется совсем нас уничтожить. Вот посмотрите, не сегодня-завтра он станет добиваться, чтобы нас вон выслали из России. Что же это такое?

В голосе его уже совсем слышались слезы.

– Так надо действовать! – вмешалась Юлиана. – Как будто у вас мало сторонников?!

– Конечно, надо действовать, – снова заговорил принц. – Да как? Вот только что начнешь, а он уж и похватал всех!..

Не успел он договорить, как в комнату без всяких необходимых церемоний вбежал один из его камер-юнкеров и спешно доложил, что государь-регент приехал и идет прямо сюда.

– Как? Сюда, без доклада? – проговорили разом принц и принцесса.

Они возмутились, но в то же время оба страшно перепугались и стояли неподвижно, с бледными, вытянутыми лицами.

В соседней комнате действительно раздавались быстрые, неровные шаги, и через несколько мгновений на пороге показался Бирон.

По всем его движениям и по лицу было заметно волнение и бешенство.

Он вовсе непочтительно поклонился принцу и принцессе, обошелся на этот раз без всяких необходимых и неизбежных вежливостей и уже хотел было говорить что-то, но принц Антон нашел в себе мужество перебить его.

– Что вам угодно, герцог? – сказал он, стараясь по возможности придать храбрый вид своей маленькой фигурке. – Что это вы так прибежали, и прямо сюда, и без доклада? Видите, принцесса не одета.

– Ах, извините, принцесса, – раздражительно выговорил Бирон, – я не рассчитывал, что у вас все еще раннее утро продолжается. Впрочем, теперь, право, не до церемоний… Что ж это вы, ваше высочество! – еще насмешливее обратился он к принцу. – Что это вы такое затеваете, скажите на милость?!

– Что я такое затеваю?! – с явной дрожью в голосе и во всех членах, но с тем же старанием казаться бодрым прошептал принц. – Ничего не затеваю!

– Нет-с, вы затеваете, и затеваете скверные вещи, вы хотите учинить массакр, рубку людей устраиваете! Так что ж, вы думаете, что я так вам это и позволю? Что ж, вы думаете, очень я боюсь вас?!

Принц и принцесса испуганно, с пересохшим горлом и остановившимися глазами, глядели на этого бешеного человека, забывающего всякие приличия, и даже позабыли внутренне возмущаться его поведением.

Но Юлиана Менгден, более хладнокровная и внимательная, стоя в сторонке, наблюдала за Бироном. Ей ясно было, что если принц и принцесса так трусят и трепещут, то и Бирон, в свою очередь, несмотря на всю дерзость и бешенство, трусит и трепещет, может быть, не меньше их. Вот он чуть не в третий раз повторяет: «Вы думаете, я боюсь вас?!» – и одной этой фразой показывает, что точно, боится. Не их он боится, а знает, что за ними стоит огромная сила – миллионы: войско и народ. И этот громадный призрак так для него страшен, что за ним он даже не различает испуганных фигур принца Антона и Анны Леопольдовны.

– Что же это вы, на своей Семеновский полк надеетесь? – продолжал кричать Бирон, – Так не бойтесь, и на него надежда плохая. Вы думаете, у меня глаз нет, ушей нет? Напрасно так думаете. Вот сегодня ваш Граматин все рассказал; так знаете ли, что за такие дела, хоть вы и родители государя, а можете очень поплатиться? Вы не забывайте, что, будучи родителями государя, вы в то же время и его подданные. А как с подданными, умышляющими государственные смуты, с вами легко справиться. Советую образумиться, – затем и приехал, чтобы сказать вам это, – советую вовремя образумиться и не учинять массакра, не то сильно раскаетесь…

III

В то время как лихорадочная, исполненная всяких тревог и волнений жизнь шла в Зимнем и Летнем дворцах, третий, небольшой, дворец, помещавшийся близ Царицына луга, там, где теперь казармы Павловского полка, поражал своею тишиною. Не было здесь никакого съезда, не было парадных караулов; хоть и часто заглядывали сюда гвардейские солдатики, но все больше с заднего крыльца, да тихомолком. В этом дворце жила царевна Елизавета.

Немало русских людей, задумывавшихся над судьбою отечества, обращались мысленно к этому дворцу и все ждали: не будет ли оттуда какой новости.

Многие предсказывали, что скоро цесаревна даст о себе знать, потребует признания своих законных прав, и права эти, конечно, будут признаны.

В смутное время, когда с таким трудом и с такими хитросплетениями решается вопрос о престолонаследии, пора явиться перед народом дочери Петра Великого. Многие русские люди не только что думали об этом, но и ждали этого с сердечным замиранием, с горячей надеждой. Тяжело им было молчать и ждать, но они молчали и только всеми силами старались что-нибудь проведать про царевну, узнать ее мысли, допытаться, почему она медлит. А узнать о ней был один только путь, через тех же солдат-гвардейцев, которые давно называли ее своей матушкой и любили ее без памяти. Да как было и не любить ее солдатам и русскому народу? Эта любовь соединялась в них с чувством жалости, а народная жалость – великое дело. Жалели цесаревну за долгие годы ее печальной жизни, жалели за то, что она, матушка, все терпела, ни на что не жаловалась, никого не обидела дурным словом, встречала всех приветом да лаской.

Знали про нее также, что еще во дни первой молодости многим иноземным принцам-женихам она отказала для того, чтобы только остаться в России, жить со своим народом.

Всякие рассказы про нее ходили. Вспоминалось о том, как жила она, забытая и обойденная, в подмосковном селе Покровском. Всякую нужду тогда терпела, да мало тужила о нужде этой, забыла пиры да банкеты, отказалась она от всякого блеска. Только принарядиться любила по-прежнему и не раз выходила, особенно в праздники, на широкую деревенскую улицу, светлая да прекрасная, как солнце небесное, нарядная и приветливая, улыбалась народу, заводила хороводы с деревенскими девками, пела с ними песни, да не то что пела, а и сама им песни складывала.

Все знали, что стоит заглянуть теперь в Покровское в день праздничный – и поют там, заливаются:


Во селе, селе Покровском,

Середь улицы большой

Расплясались, разыгрались

Красны девки меж собой.


Эту песню сложила цесаревна, и всякий малый ребенок ее знал, и все поют ее, припоминая чудный свежий голос матушки Елизаветы, и будут петь еще долгие годы, и не умрет о ней никогда память в селе подмосковном.

Но непродолжительна была веселая жизнь деревенская, закатилось красное солнышко Покровского. Переехала цесаревна в Петербург, по зову императрицы Анны. Появилась она при дворе, сияя своею красотою и своими нарядами, но что же увидела? Императрица встречала ее неласково, хоть и вежливо: чувствовалась затаенная зависть в каждом слове. Старые друзья все отвернулись, да мало друзей и прежде было. Все как есть будто позабыли, чья она дочь, никому до нее дела не было. Одна только императрица не забывала, чья дочь цесаревна, и жадно в нее всматривалась – все боялась: «А вдруг как она права свои заявлять станет, вдруг наберет себе партию большую, как бы беды не случилось».

И вот были вечно приставляемы к цесаревне всякие шпионы, доносилось о каждом ее слове и каждом движении, вся ее подноготная расписывалась. Долго не могла успокоиться Анна Ивановна, не видела она, не замечала, что ни о каких заговорах и не думает цесаревна.

А время шло, и мало-помалу ложились его темные следы на светлое лицо Елизаветы, проходила ее первая молодость. Изменилась она и видом и характером. Кто знавал ее во дни Екатерины и потом, в краткое царствование Петра II, кто помнил ее беззаботной, вечно веселой, вечно смеявшейся и шутившей девушкой, теперь с трудом узнал бы ее. Все реже и реже озарялась она улыбкой, реже смеялась и шутила, никого теперь она не передразнивала, ни на кого карикатур не рисовала, никого не поднимала на смех, как, бывало, делала это со светлейшим князем Меншиковым и многими другими высокими особами.

Напротив, теперь ее разговор сделался серьезный и осторожный. Она взвешивала каждое слово; на всем лице ее лежала печать тайной, давнишней печали. Сама чудная красота ее, о которой издавна немало толков шло по всей Русской земле, о которой прокричали на весь мир иностранные резиденты, приняла совсем другой характер. Она не уничтожилась, не потемнела, даже распустилась еще пышнее. Но только это была красота уже не юная, это была красота узнавшей жизнь и цену жизни, много пережившей и перестрадавшей женщины.

Все близкое, все дорогое и любимое давно ушло и погибло. Счастливое детство воспоминалось, как сон далекий и светлый, ничего от него не осталось. Не такую долю отец с матерью ей готовили; да где эти отец и мать? Раньше всех покинули. Ну, а после них что было? Сестра дорогая осталась, любимая, и та умерла безвременно, далеко – не удалось с ней и проститься.

Потом был добрый и милый мальчик, страстно привязанный к цесаревне: его сначала отвратили от нее, а потом погубили злые люди.

Была у цесаревны и другая дорогая ей, далеко не всем ведомая привязанность.

Не на радость любило ее сердце: все те, кого она любила, так или иначе были у нее отнимаемы, и, в конце концов, осталась она одна и видела вокруг себя только недружелюбные взоры, и некому было ей сказать задушевное слово, не с кем было поплакать, не с кем было поделиться и своим горем, и своими надеждами.

Но без теплой привязанности, без ласки не могла жить Елизавета. Много сокровищ таило в себе ее горячее сердце, и непременно надо было, чтобы кто-нибудь пользовался этими сокровищами.

Другая бы на ее месте возненавидела всех, кипела бы только злобой да жаждой мести, строила бы свои ковы. Но цесаревна не была на это способна. Она только плакала временами, да так тихо, так сокровенно, что никто и не знал о слезах этих. Она махнула рукой на врагов своих и в душе себе сказала: «Бог с ними». Она решилась уйти от них, видя что между нею и ними, и той жизнью, которая окружает их, нет теперь ничего общего. Но что ж ей было делать с собою? Чем наполнить жизнь свою – учиться? Она и так всегда много училась, и легко ей все давалось; к тому же ей хотелось живой деятельности, общения с живыми людьми. И вот она выходила на широкую Покровскую улицу и пела с деревенскими девками свои песни, и нянчила, и крестила детей деревенских, и по временам забывалась. Забывала все свое прошлое, все будущее, жила душою с народом. Из дочери Петра Великого, из царевны русской, превратилась в покровскую красавицу.

А потом, и в Петербурге, когда появление при дворе сделалось поневоле для нее пыткой, она снова старалась у себя найти свою прежнюю жизнь, найти новую связь с народом.

Ее подозревали в честолюбивых планах. Но долго, долго честолюбие не закрадывалось в ее сердце, она сходилась с гвардией не ради каких-либо планов, а просто ради собственного удовольствия.

Она и в детстве, еще при жизни Петра, всегда была окружена офицерами и гвардейскими солдатами, и теперь, по возвращении в Петербург, те же офицеры и солдаты составили ее любимое и почти единственное общество. Не проходило ни одного дня, чтобы она не крестила ребенка, родившегося в каком-нибудь из гвардейских полков, и не угощала изобильно отцов и матерей.

С самого раннего утра обыкновенно дожидались ее выхода несколько солдаток. Они приносили ей своих ребятишек, и она ласкала этих ребятишек, дарила им всякие обновки, сама наблюдала за шитьем и сама шила для них всякую одежду. А разболеется кто, – тоже ее дело, – сейчас советуется она со своим медиком, Лестоком, и заставляет его лечить. Нужда ли в чем встретится солдатам, цесаревна всегда готова помочь всеми зависящими от нее мерами, готова отдать последнюю копейку, а денег у нее немного, так немного, что часто даже долги делать приходится.

Скучно цесаревне, повеселиться немного захочется, опять кто же и развеселит ее, как не те же гвардейцы.

Есть у нее дом, известный под именем Смольного; он стоит неподалеку от Преображенских казарм. Так вот она едет туда и часто там ночует. Там собираются у нее преображенские солдаты и офицеры, она устраивает вечеринку, потчует их, и всем привольно и весело, никто не стесняется, время незаметно проходит.

«У принцессы Елизаветы ассамблеи для преображенских солдат», – посмеиваются во дворце. Но цесаревна не обращает никакого внимания на эти подсмеивания.

И моложе была, так не заботилась о том, что скажут люди, не боялась толков да пересудов, а теперь старше стала, так чего уж бояться! За всяким мнением, за всякой сплетней и насмешкой не угонишься.

В последнее время, а особенно с того дня, как стали ходить слухи о серьезной болезни императрицы Анны, друзья цесаревны – солдаты и офицеры – не раз намекали ей, что «скажи, мол, матушка, слово – и все за тебя, как один человек, встанем, отстоим твое законное наследие!»

Но цесаревна с милой, ласковой улыбкой прикладывала палец к губам и шептала им:

– Тише, тише… Если Богу угодно, все придет в свое время, а теперь еще рано. Не хочу я подвергать вас опасности, потерпите…

И солдаты, и офицеры, и весь народ русский терпели и ждали, затаивая в себе убеждение, что рано или поздно, а орлиная дочка будет на престоле.

Что ж она медлила? Теперь давно уж не было в ней легкомыслия, теперь она уж вступила в зрелый возраст и много думала наедине сама с собой. Вот уж она действительно начинала видеть, что скоро может произойти с ней большая перемена, и было ей страшно подумать об этой перемене. Она так от всего отстала, о чем когда-то хоть и редко, но все же иногда думала. Она уж сжилась со своей незавидной долей. Ей не нужно престола, ей не нужно блеска, не в нем счастье. Но если это необходимо для блага России, она, конечно, не задумается. Только, в таком случае, дело это надо делать осторожно. Действительно надо позаботиться об участи тех, кто готов за нее и в огонь и в воду, действительно все необходимо сделать так, чтоб невозможна была неудача, чтоб никто ради нее не поплатился жизнью. И еще нужно сделать так, чтобы не быть ничем обязанной посторонним, чтоб никакой швед не мог требовать себе награды. Если это неизбежно, она дойдет до престола, но с помощью одной только своей любимой гвардии. Ни одной пяди земли русской, ни одной пяди земли, добытой и завоеванной отцом ее, она не уступит. И для всего этого следует ждать и теперь только внимательно во все вглядываться, чутко ко всему прислушиваться. И она вглядывается и прислушивается. Она знает обо всем, хоть и нет у нее шпионов на жаловании, просто к ней приходят ее солдаты и рассказывают все, что слышат.

Она знает, что уже началось движение в войске, но что войско еще само хорошенько не понимает, чего ему нужно. Есть голоса за нее, а все-таки больше теперь голосов за принца и принцессу брауншвейгских.

«Ну и пусть делают, что хотят! – думает Елизавета. – Пусть добиваются своих принца и принцессу. Добьются и увидят, что обманулись, что не то совсем надо, и опять захотят нового, и уж настоящего. Захотят навсегда вырваться из рук немцев, и вот тогда я одна только у них буду, тогда уж не явится разногласий, не за кого будет со мной спорить. Тогда, если будет сделано мое дело, некого мне будет бояться, а теперь… Нет, теперь рано: поспешишь, людей насмешишь, а уж я не хочу никого смешить собою… Пусть теперь брауншвейгские!..»

IV

Дом цесаревны Елизаветы не по одной только тишине, бывшей вокруг него, составлял противоположность Зимнему и Летнему дворцам: он и внутри был мало похож на них. Там царствовала необыкновенная роскошь, заставлявшая изумляться иностранных резидентов, здесь убранство было довольно просто, а в иных покоях так даже замечалась некоторая неряшливость. Штат прислуги у цесаревны был незначителен, да к тому же, хоть она в последнее время и получала со своих имений около сорока тысяч рублей ежегодно, но не могла на эти средства заботиться об отделке своего дома и подновлять его. Все ее деньги шли на подарки окружавшим и солдатским семействам. И когда ей хотелось купить себе самой какую-нибудь обновку, часто приходилось занимать на это где только возможно.

Весь этот день Елизавета не выезжала, ссылаясь на нездоровье и дурную погоду; в сущности, она просто не хотела никому на глаза теперь показываться. Она знала, что в городе идет сильное движение, что гвардия волнуется, и боялась, как бы при ней некоторые солдаты не произвели чего-нибудь несвоевременного.

Утром, по обычаю, в задних своих комнатах принимала она солдаток, осведомлялась о здравии своих крестников, раздавала обновки и лекарства. Никто из сановников не посетил ее. Обедала она со своей всегдашней компанией и вот теперь, после обеда, сидит в теплой, слабо освещенной комнате и играет в шашки с камер-юнкером своим, Петром Ивановичем Шуваловым.

Рядом с ними помещается старый закадычный друг цесаревны, Мавра Шепелева, а взад и вперед по комнате шагает, думая какие-то тайные думы, хирург Лесток.

Ни малейшей принужденности не чувствуется в отношениях этих трех лиц к цесаревне. Шувалов серьезно обдумывает свои ходы в шашках и всеми силами старается выиграть партию.

Лесток, прохаживаясь по комнате, по временам что-то мурлычет себе под нос и пощелкивает пальцами о попадающуюся мебель.

Мавра Ивановна погружена в работу: шьет что-то и, только изредка взглядывая на играющих, произносит односложные фразы, относящиеся к неудачному ходу то того, то другой. Глядя на них со стороны, можно подумать, что они просто убивают время, как много лет и делали это.

Но теперь не то, теперь осталась только внешняя сторона прежней этой жизни, а между тем у каждого на душе лежит большая забота. Каждый сознает, что приходит наше время, что скоро начнется новая жизнь, и каждый невольно мечтает об этой жизни, старается заглянуть в близкое будущее.

Мавра Шепелева ждет не дождется дня, когда увидит на престоле своего старого друга. О себе она не думает, ей всегда хорошо, лишь бы только улыбнулось полное счастье цесаревне. С детства знает она ее, одиннадцати лет еще назначена была к ней камер-юнгферой, а потом сделалась ее фрейлиной и другом.

Только раз пришлось им разлучиться, когда Елизавета уступила ее своей любимой сестре Анне Петровне и снарядила ее в Киль, откуда она должна была как можно чаще, подробнее извещать обо всем, что там творится.

После ранней и неожиданной смерти Анны Петровны вернулась Шепелева снова к Елизавете и уже не расставалась с нею. Знает она каждый день ее жизни, каждую думу. Каждую радость и беду переживали они вместе. Издавна она привыкла в мыслях своих не отделять себя от Елизаветы и теперь, помышляя о том, что может совершиться, часто рассуждает сама с собой: «Что будет, когда мы достигнем престола?!»

Петр Иванович Шувалов тоже ждет не дождется грядущих радостных дней. Много планов и много надежд честолюбивых копошится в его молодой голове – и он бы всеми силами поторопил этот день. Он находит, что время давно уже пришло, и не раз в жарких разговорах толкует об этом; но его мнениям еще не придают особенную силу, еще живут умом ганноверца Лестока, хирурга, а хирург объявляет, что ждать нужно.

Партия окончена, цесаревна проиграла. Мавра Шепелева без церемонии хлопнула ee по плечу.

– Ну что, матушка, опростоволосилась? А уж как шашки-то подошли, ни за что бы не уступила Петру Иванычу.

– Ничего, Маврушка, ничего, – отвечала, засмеявшись, Елизавета, и все прекрасное лицо ее на мгновение озарилось, – ничего, если шашечную игру проиграла, шашки уступлю кому угодно, вот бы другую игру не проиграть только!

Лесток вышел из комнаты, но сейчас же и возвратился.

– Цесаревна, – сказал он, – гости к вам.

– Кто это?

– Да кто же, как не маркиз, – ответила Шепелева за Лестока. – Кто к нам теперь тихомолком по ночам приезжает, словно на любовные свидания? Наверное он!

– Он и есть, – сказал Лесток.

– Так просите его, – опять улыбнулась Елизавета, – и оставьте нас; может быть, это и действительно любовное свидание.

– В таком случае мне ревновать надо, – смеялась Шепелева, – я, право, совсем влюблена в маркиза, никогда еще не видывала такого красавца.

Она взяла под руку Шувалова и вместе с ним вышла из комнаты.

Елизавета осталась одна. Через несколько мгновений дверь отворилась снова, и к цесаревне приблизился, едва слышно ступая по мягкому, несколько уже истертому ковру, маркиз де ла Шетарди, французский посланник.

– Soyez le bien-venu, marquis[1], – с ласковой улыбкой обратилась к нему Елизавета, протягивая руку и приглашая его сесть рядом с собой.

Маркиз грациозно поместился на кресле.

Шепелева очень преувеличивала, говоря о нем, что такого красавца она еще не видала.

Шетарди был уже не первой молодости и вовсе не красавец, но у него было одно из тех тонких, художественных, загадочных лиц, которые так нравятся женщинам. Небольшого роста, стройный и гибкий, роскошно, но без шаржировки и со вкусом одетый, он, очевидно, чувствовал себя в своей стихии, когда являлся в обществе, и по преимуществу в женском.

Еще девять лет тому назад маркиз де ла Шетарди начал в Берлине свое дипломатическое поприще; скоро он обратил на себя всеобщее внимание как замечательный дипломат, и действительно он был совершеннейшим типом дипломата того времени. Он обладал всеми нужными для этого качествами: он был рожден для интриги. Лукавый, двуличный, умеющий незаметно и тонко подкопаться под врага, расставить ему сети, поймать его в ловушку и при этом остроумный и любезный, знающий, как влезть в душу человека, баловень женщин, – таков был маркиз де ла Шетарди.

Фридрих II выражался о нем в одном из своих писем: «Le marquis viendra ici la semaine prochaine, – с’est un bonbon pour nous»[2].

Эта конфетка явилась, наконец, в Россию для того, чтобы укрепить дружбу между русским двором и французским.

Немного потребовалось ему времени, чтобы сразу понять все, что здесь творится, и увидеть, чего ему надо добиваться. Он понял, может быть, раньше всех, как непрочно положение Бирона и брауншвейгских, и в последние дни оказался большим другом цесаревны Елизаветы. Действительно, точно на любовное свидание приезжал он к ней вечером, в темень, в закрытой карете.

Теперь, усевшись рядом с цесаревной, он, конечно, начал с комплиментов; в те времена еще легко было говорить комплименты, не боясь их пошлости. Он сделал как бы невольное сравнение между ужасной невыносимой погодой, все ужасы которой он чувствовал даже в закрытой карете, и светлым, цветущим видом царевны.

Она ответила ему, что в такую отвратительную погоду, в такой сырой вечер нетрудно показаться светлой и цветущей.

– Но оставим погоду и меня, я жду от вас новостей, маркиз, – заговорила Елизавета. Она прекрасно говорила по-французски, ее с детства приучили к языку этому, так как Петр думал впоследствии выдать ее за французского короля Людовика XV, за того маленького мальчика, которого носил он на руках в бытность свою в Париже и которого назвал в письме своей к Екатерине «дитей весьма изрядной образом и станом».

– Да какие новости, ваше высочество! – сказал маркиз. – Сегодня печальные новости, регент продолжает аресты, и арестованных пытают. Сегодня, мне передавали, была пытка: пытали гвардейских офицеров. Ужасы с ними там делают, в этом, как он у вас там называется, застенок… так, кажется?

Елизавета невольным и искренним движением закрыла лицо руками и вздрогнула.

– Ах, это ужасно, – сказала она. – Так вот видите, маркиз, почему я медлю? Не упрашивайте же меня, не уговаривайте. Не за себя я трушу, а что же вы хотите, чтоб я безвинных погубила?! Да поймите же вы, поймите, что я не вынесу, если из-за меня кого-нибудь пытать будут, потом часу спокойного иметь не буду.

Маркиз пожал плечами.

– Да ведь все равно, принцесса, ведь уж и за вас тоже пытают. Vous savez, on a arrete се matelot Tolstoy[3], ведь он то же самое вытерпел, что и остальные, не знаю только, что с ним теперь сделали.

Елизавета сидела совсем больная.

– Знаю, знаю, – проговорила она, – но, по крайней мере, я здесь не виновата, я ничего не поручала ему, а о нем не имела никакого понятия.

– Я могу только преклониться перед вашим человеколюбием и добротой вашего сердца, которая мне хорошо известна, – заговорил снова маркиз, – но мне кажется, что вам следует торопиться, и именно для того, чтобы прекратить эти пытки и казни. Виделся я сегодня со шведским министром, и много мы с ним о вас говорили. Он тоже того мнения, что наступает для вас самое благоприятное время. Мы оба всеми силами готовы способствовать вам, принцесса. Дело можно обделать так, что неуспех окажется невозможным. Шведский министр гарантирует вам помощь со стороны Швеции, а я буду служить вам деньгами.

«От французских денег я не откажусь, – придется, конечно, к ним обратиться, – подумала Елизавета. – Но что касается до шведской помощи – нет, на это не согласна! Ничем я не буду обязана шведам, чтобы потом ничего не смели они от меня требовать». Но, конечно, этой своей мысли она не высказала Шетарди, и он решился, наконец, проститься с нею, опять-таки не добившись от нее никакого решительного ответа.

Выйдя из комнаты цесаревны, он встретился с Лестоком, остановил его и начал доказывать выгодность своих предложений и предложений Швеции, необходимость торопиться.

– Я с вами совершенно согласен, маркиз, – ответил Лесток, – но вы напрасно думаете, что от меня зависит многое.

– Ах, не говорите, не говорите, mon cher[4], – протянул ему руку маркиз. – Заезжайте ко мне – мы потолкуем.

Лесток любезно расшаркался и обещал непременно приехать в первую свободную минуту.

Цесаревна, оставшись одна, долго сидела в задумчивости и даже не заметила, как к ней подошел кто-то. Наконец, она очнулась и увидела пред собою высокого, стройного молодого человека.

Он был одет очень просто: в темный суконный казакин. Но эта простота одежды еще более выставляла необыкновенную красоту его.

Он глядел на цесаревну ясными светлыми глазами, и она невольно забыла все думы от этого взгляда.

– Где это ты пропадал весь вечер, Алеша? – обратилась она к нему.

– Да вышел после обеда немножко прогуляться и встретился с знакомым офицером, – отвечал, улыбаясь, молодой человек.

В его выговоре слышалось малороссийское произношение. Елизавета пристально взглянула на лицо его, на его румяные щеки и укоризненно покачала головой.

– Знаю тебя, Алеша, встретился с знакомым офицером, ну и зашел, конечно, к нему, ну и выпили изрядно. Эх, как тебе, право, не стыдно!..

– Нет, цесаревна золотая, коли бы я изрядно выпил, так не смел бы явиться перед твои ясные очи, а вот, видишь, стою как ни в чем не бывало, значит, не изрядно выпил.

– Ну, да, да, рассказывай! Вот лучше скажи, не слышал ли чего нового?

– Расскажу, расскажу, только позволь сесть, устал я.

– Садись, кто же тебе мешает?

И Алексей Григорьевич Разумовский с видимым удовольствием опустился в мягкое кресло.

– Страшные дела делаются: Бирон теперь, что зверь лютый, – всех пытает.

– Да, слышала я уж это, сейчас маркиз сказывал. Только имени он, конечно, назвать не мог. Кого же пытали, знаешь? Хоть страшно и расспрашивать об этом, да все-таки знать нужно, говори.

– Пытали рано утром Ханыкова, Аргамакова и Алфимова, поднимали их на дыбу. Ханыкову дали шестнадцать ударов, а Аргамакову и Алфимову по четырнадцати ударов, все это доподлинно известно, а после них, слышал я тоже, приводили в застенок и на дыбу поднимали Яковлева, Пустошкина, Семенова и Граматина. Сам генерал Ушаков присутствовал, только вот к вечеру уехал.

Цесаревна грустно и внимательно слушала Разумовского, а он продолжал передавать ей все, о чем слышал, о чем говорил в этот день со своими знакомыми.

Он постоянно приносил ей городские новости. Из его рассказов она могла составить верное понятие о том движении, которое начинается в ее пользу в гвардии. И она очень любила эти рассказы, потому что Разумовский передавал все точно и подробно и в то же время не вставлял своих замечаний, не давал советов, не лез со своими убеждениями и уговариваниями.

Долго так беседовали они, и никто не нарушал их разговора. Лесток зашел было на минуту в комнату, да и опять вышел. Но вот и говорить не о чем, все переговорено и передано.

– Спой мне что-нибудь, Алеша! – обратилась Елизавета к Разумовскому. – Да только тише, теперь громко петь не годится.

Разумовский не стал долго задумываться. Он закинул голову, и в тихой комнате раздались нежные звуки чистого прекрасного тенора.

Он запел старую казацкую песню и с первых же слов забыл все окружающее, ушел всею душою в звуки.

Цесаревна оперлась головою на руки, не отрываясь смотрела на певца и жадно слушала. Песня кончена, а слушать все хочется.

– Спой еще что-нибудь, да только русское!

Разумовский на мгновение задумался, и вдруг на лице его мелькнула хитрая улыбка. – Придумал! – сказал он. И запел:


Я не в своей мочи огнь утушить,

Сердцем болею, да чем пособить?

Что всегда разлучно, и без тебя скучно,

Легче б тя не знати, нежель так страдати

Всегда по тебе.

Цесаревна все так же жадно слушала, но с каждым новым звуком лицо ее принимало все более и более грустное выражение. Вот и слезы затемнили светлые глаза ее и скатилась по полным румяным щекам. Слишком знакома была ей эта песня: она сама сочинила ее в прошедшие юные годы, в минуты глубокой, теперь уж позабытой, тоски и горячего молодого чувства. «Зачем все это снова напомнил неразумный Алеша?»

– Замолчи, замолчи! – наконец не выдержала цесаревна и поднялась со своего места. Она подошла к Разумовскому, спутала своей нежной белой рукой его кудри.

– Ах ты, голова бестолковая, – печально и ласково сказала она, – какую песню петь выдумал!..

– А что ж, разве дурна моя песня? – наивно и изумленно спросил Разумовский. – Никогда не певал я еще при тебе, государыня, эту твою песенку, думал, поблагодарствуешь, что ее выучил.

– Эх ты, Алеша, Алеша! – повторила цесаревна. – Прежде бы спросил, допытался, когда та песенка мною сложена да про кого сложена, а потом бы уж пел мне. Оставь меня, уйди теперь, вели собирать ужин.

Он взглянул на нее и, с почтением и любовью прижавшись губами к протянутой ему руке, вышел исполнить ее приказание.

А у нее снова показались на глазах слезы.

– Глупый Алеша! Зачем он все это напомнил?! – почти громко шепнула она.

Ей вспомнилось прошлое, связанное с этой песней. В теплой тишине ее комнаты встал перед нею позабытый, когда-то горячо любимый образ молодого красавца Шубина.

Этот Шубин был гвардейский прапорщик. Его красота, ловкость и решительность обращали на него всеобщее внимание.

Молодая принцесса тоже любовалась им, как и все другие, и сама не заметила, как зародилось в ней к нему глубокое, страстное чувство. Она приблизила его к себе; сделала своим ездовым. Она даже мечтала навсегда соединить его судьбу со своею: мечтала выйти за него замуж.

А он со своей стороны употреблял всю энергию для того, чтобы принести ей пользу. Он был любим всеми товарищами-гвардейцами. Он сблизил ее с гвардией, сделал ее популярной в войске. Если теперь случится то, о чем они все думают, если и взойдет она благополучно на престол отцовский, то началом всего этого она обязана Шубину. Он для нее работал первый и первый же за нее поплатился страшно. Движение в гвардии было замечено. Шубина схватили; светлые мечты разлетелись прахом. Никогда уж более не видала цесаревна своего друга. Его засадили в каменный мешок, в нору каменную, где нельзя было ни лечь, ни сесть.

Всячески осведомлялась она о судьбе его, наконец узнала, что услали его в Камчатку. И еще пуще насмеялись над ним и над нею; насильно женили его на камчадалке, и сделали все это тайно. Сослали его под чужим именем, и запрещено с тех пор упоминать его имя.

Страшные, тяжкие дни переживала тогда бедная цесаревна.

Ее чувство к Шубину было не простым мимолетным чувством: она любила его искренне и долго, долго плакала по нем и долго не могла примириться со своею судьбой. Одно только время, мало-помалу, залечило ее раны. Сердце просило жизни, искало любви и ласки. Прекрасный образ несчастного Шубина побледнел и расплылся в тумане воспоминаний; в сердце Елизаветы появился новый, не менее прекрасный, живой, веселый и беззаботный образ молодого казака и певца Алеши Разума.

«Глупый Алеша! Зачем он это все напомнил?!» – повторяла цесаревна и долго не могла остановить своей тоски, все мерещились ей прежние картины.

Так печальной, задумчивой и вышла она к ужину и наказала Алексея Разумовского за его недогадливость тем, что почти и не замечала его присутствия в этот вечер.

V

На следующее утро цесаревна едва успела одеться, как ей доложили, что приехал герцог. Она удивилась несказанно и даже не могла победить в себе невольного волнения.

Все эти последние дни она не видела Бирона. Она знала, какое тревожное это для него время, знала, что он всюду теперь раскрывает заговоры, пытает людей. Она слышала, что вчера ездил он в Зимний дворец и там кричал на принца и принцессу.

Мавра Шепелева узнала все это из верного источника и сейчас же, конечно, подробно рассказала царевне.

Зачем же он приехал? Какое это будет свидание и чем оно кончится? Наверно, и тут же все дело заключается в открытии какого-нибудь заговора: опять кто-нибудь из офицеров попался… Что, если он вздумает и на нее кричать? Она не потерпит этого! Чем же тогда кончится? Конечно, ей с ним еще можно побороться, конечно, она тогда будет вынуждена поторопиться с исполнением своего плана… Но идти наобум, когда еще ничего не созрело, очень может быть – потерпеть неудачу и погибнуть!.. Лучше уж заранее приготовиться ко всему, заранее заставить себя быть хладнокровной, ничем не возмущаться, вынести его дерзости, его крик… Да, это нужно, это необходимо ради дела, ради всей будущности…

Но вытерпит ли она, вынесет ли? Нет, ни за что! При одной мысли о том, что Бирон будет кричать на нее и она станет это равнодушно, молчаливо слушать и склоняться перед ним, краска стыда и негодования бросилась в лицо Елизаветы.

– Нет, я не потерплю этого. Я не позволю, чтоб этот холоп кричал на меня! – сверкнув глазами, сказала она Мавре Шепелевой.

Ее сердце быстро стучало.

На добром и по обыкновению спокойном лице ее выражалось горделивое чувство и негодование. Вся обида, все смущение, вызванные этим неприятным ожидаемым свиданием, как не бывали. Она вышла в свою приемную к Бирону, высоко держа голову. Холодная и величественная. Она точно была в эти минуты орлиною дочерью.

Бирон, бесцеремонно сидевший в кресле, ожидая ее появления, быстро встал к ней навстречу и протянул ей руку.

Было мгновение, когда ей захотелось не дать ему своей руки. Она взглянула на него, и, если б увидела в нем какие-нибудь признаки раздражения, если б увидела что-нибудь дерзкое или даже непочтительное в его обращении к ней, она бы и не дала ему руки.

Но он стоял перед нею в довольно почтительной позе, любезно и ласково улыбался. Он протянул ей руку первый, без всякой мысли о том, что это не совсем прилично, по простой, издавна приобретенной привычке думать, что его рукопожатие должно приносить честь даже принцессе.

И она не начала первая ссоры. Она любезно ему улыбнулась, поместилась на маленький диванчик и грациозно указала ему кресло возле себя.

– Извините, ваше высочество, – начал Бирон, – я слишком рано к вам сегодня. Но ведь день столько же часов имеет теперь, как и всегда, а дел у меня с каждым днем прибывает. Через час я должен быть в чрезвычайном собрании кабинет-министров. Затем до позднего вечера каждая минута у меня разобрана… только поэтому и решился к вам заехать так рано.

Она с изумлением его слушала и глядела на него. Совсем не такого приступа к разговору ожидала она.

– Какое дело привело вас ко мне, герцог? – спросила, наконец, цесаревна, слабо и неопределенно улыбнувшись.

– Не дело, – ответил Бирон, – и если в этом вопросе вашем – упрек мне, что не посвятил вас до сих пор, то сознаю себя заслуживающим этот упрек и прошу у вас прощения. Я не по делу, а именно потому, что давно уж собирался…

Елизавета удивлялась все больше и больше.

– Но если вы непременно хотите дела, – продолжал Бирон, – то, пожалуй, вот и дело есть. Знаете, ваше высочество, что ведь я по-настоящему должен считать вас своим врагом. Скажите мне: вы недовольны тем, что я выбран регентом? Вы недовольны завещанием императрицы? Вы находите, что император Иоанн III имеет меньше права на престол российский, чем вы?

Он говорил это тихо, не раздражаясь, и внимательно смотрел на Елизавету.

«А! Вот и начало!» – подумала она. У нее шибко забилось сердце, кровь бросилась в лицо, потом отхлынула.

Она побледнела, но сделала над собой усилие и заговорила спокойным голосом:

– Что за вопросы? Неужели во все эти десять лет вы не могли узнать меня? Неужели вы до сих пор думаете, что я мечтаю о престоле и что он мне нужен? Кажется, я все делала, чтобы разубедить вас. Неужели нельзя жить спокойно? Неужели такая уж приманка для меня престол этот? Ведь вот вы теперь управляете государством и жалуетесь мне, что дни коротки… А я ленива, герцог, и уж не так молода, чтобы отвыкать от своей простой и спокойной жизни…

– Однако вы в самом деле, кажется, за серьезное приняли мои вопросы! – улыбнулся Бирон. – Не беспокойтесь, ваше высочество, я вас знаю и именно хочу доказать, что не обращаю ни малейшего внимания на то, в чем меня иногда хотят уверить. Я не подозреваю вас, смотрите…

Он вынул из кармана пакет с бумагами.

– Поглядите это, – продолжая улыбаться, сказал он и протянул пакет Елизавете.

Она взяла, развернула бумаги и увидела, что это копии с показаний капрала Хлопова, Толстого и других, схваченных по обвинению в желании возвести на престол цесаревну. У нее невольно дрогнули руки, когда она проглядывала эти бумаги.

Она знала, что эти признания даны под страхом смерти, даны во время истязаний в Тайной канцелярии.

– Я не знаю этих людей, я никогда их не видала! – окончив чтение, сказала цесаревна, и слезы слышались в ее голосе.

– Уверен, что вы их не знаете, – медленно произнес Бирон. – Чего же вы так волнуетесь?

– А вы бы хотели, чтоб я не волновалась, узнавая о мучениях людей, которые, не зная меня, мне преданы и из-за меня подвергаются этим мучениям? Послушайте, герцог, если вы уверены во мне, как говорите это, то должны понимать, что эти люди не могут быть никому опасны. Что же видно изо всех признаний, и наверное здесь еще сказано даже больше, чем было на самом деле, что же видно? Одни только слова. Эти люди не опасны, пожалейте их…

Она взглянула на него умоляющими глазами, она говорила волнуясь, тяжело дыша и совершенно забывая, что это волнение может показаться подозрительным Бирону, что, глядя на нее, он может заподозрить ее участие в заговоре.

Он внимательно смотрел на нее и вдруг улыбнулся.

– Я и так пожалел их ради вас.

– Вы не казните их, нет? Что вы с ними сделаете? Скажите ради Бога! – даже поднялась она со своего места.

– Я не казню их, – опять медленно и продолжая улыбаться сказал регент, – я только удалю их отсюда.

– Правда? Вы мне обещаетесь, как пред Богом?

– Обещаюсь.

Елизавета протянула ему руку, которую он почтительно и нежно поцеловал.

Наконец цесаревна несколько поуспокоилась и могла снова рассуждать хладнокровно.

Первая пришедшая ей мысль была: что ж все это значит? С чего такая любезность? Нет ли тут какой ловушки? Она и прежде, давно, особенно в последние годы царствования Анны Ивановны, ничего не видала от Бирона, кроме любезностей. Одно время при дворе даже замечали, что он просто-напросто ухаживает за ней. Толковали о том, что он в нее влюбился.

Отчасти это была правда: цесаревна действительно производила на него сильное впечатление! Он разделял общую участь всех людей, знавших ее.

Появляясь на придворных балах, она всегда была там первою красавицей. Кому она раз ласково улыбнулась, кому сказала приветливое слово, тот уж никогда не мог забыть этой минуты.

А ласковых улыбок и приветливых слов выпало немало на долю Бирона.

Елизавета, поставленная в необходимость хитрить и лукавить, поневоле чувствовала себя обязанной быть как можно более любезной с таким всесильным человеком, как Бирон. Она знала, что захочет он, и настанет конец ее тихой жизни. Она знала, что ему ничего не будет стоить уговорить императрицу, и тогда с ней не поцеремонятся. И вот она только всеми силами старалась избегать встречи с ним, но, когда встречалась, не отказывала ему в своей улыбке и любезном слове.

«Что ж это он в самом деле? – думала она теперь. – Неужели точно за мной ухаживать приехал? Неужели дошел до того, что станет изъясняться в любви своей… он – Бирон!»

Снова краска негодования залила ее щеки. И она в этом негодовании и в своих мыслях даже не слышала, что говорит он. А он говорил, на что-то жаловался…

Наконец она вслушивается, он действительно жалуется, плачется на свое положение, на то, что никто не хочет понять его, что все замышляют теперь, как бы его погубить, что у него враги есть лютые, принц и принцесса брауншвейгские…

– Часу спокойно не дадут вздохнуть, принцесса! – грустным голосом говорит Бирон. – И не на кого положиться, не с кем отвести душу. Оттого вот к вам и приехал, откровенно поговорить захотелось. Может быть, хоть вы-то меня немножко пожалеете…

«Так и есть! – мелькнуло в голове Елизаветы. – Вот сейчас начнется в любви признание!»

– И что же они воображают, что так уж сладко мне мое регентство! – каким-то даже патетическим голосом и ударив себя рукою в грудь говорил Бирон. – Они ошибаются. Что, кроме мучений, всяких забот, опасностей, приносит мне оно? Если я его принял, то никак не для себя, а для государства. Ну что ж, ну я откажусь, кто ж тогда всем управлять будет? Принц Антон, принцесса Анна? Хороши правители!.. Да и сам император, мало того, что новорожденный, мало того, что можно двадцать раз погубить все государство, пока он вырастет, ведь ко всему и надежда на него плохая, может, слышали, какой ребенок? Совсем нездоровый ребенок, того и жди, скончается. Вот вы говорите, что никогда у вас мысли не было о престоле, жизнь свою покойную больше любите, а напрасно это. Я был бы очень счастлив видеть вас на престоле.

«Вот она и ловушка!» – подумала Елизавета.

– Мне кажется, – твердо и решительно сказала она, глядя прямо в глаза Бирону, – мне кажется, если бы вся Россия просила меня, я и тогда бы отказалась.

Ей почудилось, будто в это мгновение улыбка скользнула на губах Бирона, но, во всяком случае, тотчас же от этой улыбки и следа не осталось. Он заговорил опять самым горячим и искренним, по-видимому, тоном:

– Да, я вас принимаю, принцесса, вы совершенно правы, но надо же вам подумать о будущем государства, надо же добиться того, чтоб престол российский перешел к достойному избраннику. Разве только один и есть новорожденный Иоанн Антонович? Что ж они думают, брауншвейгские, что все мы позабыли о голштинском принце Петре, вашем племяннике? Он уж вырос, и, как слышал я и знаю из верного источника, юноша здоровый и достойный.

«Вторая ловушка!» – подумала Елизавета, но ничего не ответила Бирону и слушала, что дальше говорить он будет.

– Что же они думают, – продолжал регент, – у них, что ли, я буду спрашиваться? Вот посоветуемся с вами да и пошлем письмецо принцу Петру. Думаю, что и вы будете рады видеть племянника, ваше высочество?!

Он, улыбаясь, глядел на нее. Она хорошо знала, что этот племянник – сын дорогой, любимой сестры ее, Анны Петровны, был привидением во все время царствования покойной императрицы, что Анна Ивановна и Бирон не иначе называл его, как «голштинским чертушкой». А теперь к этому чертушке Бирон вдруг письмецо задумывает!

Ну, что ж теперь делать? Как отвечать ему? Сказать, что не хочет видеть племянника – это будет неестественно, да и он этому все равно не поверит. Согласиться на это письмецо – выйдет оно уликой против нее… Она молчала.

– Что ж, принцесса, – опять ласково взглянул на нее регент, – не хотите разве приезда племянника?

– Приезда племянника, конечно, хочу, – ответила Елизавета, – и если вы заставите его приехать, он может быть уверен, что я порадуюсь встрече с ним, но сама я писать не стану – я, герцог, ни в какие дела не вмешиваюсь.

– О, как вы недоверчивы! – покачал головою Бирон. – Вы в самом деле думаете, что я недругом к вам явился, напрасно! Искренне и говорю с вами. Право, нам нужно теперь быть ближе друг к другу – и мы будем близко, потому что оба заботимся о благе России…

«Боже мой! Это он-то заботится о благе России», – в негодовании думала она, но молчала.

– Да, нам нужно быть вместе, – повторил он. – Я серьезно помышляю о принце Петре, я знаю, что, утвердив его здесь, спокойно могу отказаться от этого тяжелого бремени регентства. Но тут вопрос еще и другой, следует и о вас подумать.

– Что ж обо мне-то думать? – пожала плечами Елизавета. – Только оставьте меня жить так, как я живу: я ничего не прошу, ничего не добиваюсь…

– Вы хотите сказать, что совершенно довольны своей жизнью, но позвольте мне не совсем поверить вам, принцесса. Я не могу представить себе вас всегда одинокою. Вы еще так молоды…

– Я не молода, – перебила она тихо.

– Вы так прекрасны. Я знаю, как упорно всегда вы отказывали женихам, но я осмелюсь все же явиться к вам сватом.

Елизавета широко открыла на него глаза.

«Это еще что такое? Кого ж он мне будет сватать, себя, что ли, от живой жены? Или, может быть, дошел до того, что развод задумал со старухой?!»

– Не сватайте мне никого, герцог. Кажется, я уж говорила вам, что решилась никогда не выходить замуж, да теперь, пожалуй что, и поздно, не для чего… проживу и так.

– Решайте, как знаете, а я должен исполнить свою обязанность.

– Кто же этот новый жених мой?

– Видите ли, есть один молодой человек, – шутливым тоном, но все же с некоторым смущеньем заговорил Бирон, – и этот молодой человек давно уж страдает по вас. Он искренне любит вас, принцесса, и был бы бесконечно счастлив, если бы вы благосклонно приняли любовь его, сделали бы честь, отдав ему свою руку.

Бирон встал и низко поклонился Елизавете.

– Не откажите, прошу за своего сына Петра!

Елизавета побледнела. Она хотела говорить, но язык ее не слушался. Она до глубины души была возмущена этим предложением. Сын Бирона, шестнадцатилетний мальчик – ее муж, сын Бирона, тот самый, которого чуть ли не с колыбели отец безуспешно сватал за Анну Леопольдовну!

Так вот чем все разрешилось! Вот объяснение этого визита. Что теперь делать? Сейчас отказать, он никогда не простит этого и все сделает, чтоб погубить ее. А между тем он стоит и ждет ответа, он стоит с наклоненной головою и ждет.

– Герцог, – наконец начала она, – я так изумлена вашим предложением, оно так неожиданно, что я ровно ничего не могу сказать.

– Разве вы никогда не замечали чувства моего сына? – спросил вдруг Бирон.

Она едва совладала с собой.

«Какой глупый, какой низкий вопрос!»

– Я никогда ничего не замечала… я не могла даже себе представить, чтоб такой юноша, как ваш сын, мог обращать внимание на какую-либо женщину…

– Правда… мой сын еще юноша, но это ровно ничего не значит, его чувство к вам глубоко, искренне… да и, наконец, разве в нашем положении можно заботиться о разнице лет?.. Я знаю и ценю ваш ум, принцесса, я знаю, уверен, что вы на все взглянете настоящими глазами… Что же, изволите надеяться?..

– Ради Бога, не спрашивайте меня, я вам говорю, вы так меня поразили, я никак не ожидала ничего подобного…

Она взглянула на него и ясно увидела, что с ним шутить невозможно, что, откажи она ему теперь, когда у него в руках такая сила, он не задумается так или иначе погубить ее. И ей безумно, страстно захотелось отказать ему, посмеяться над ним, показать ему, наконец, как низко она его ставит, выразить, что она оскорблена этим предложением, что сын его, этого вчерашнего герцога курляндского, этого конюшего из Митавы, ей не пара. Но не потому не пара, что он сын бывшего конюшего, об этом она никогда не думала, даже не потому, пожалуй, что он совсем почти ребенок, а потому что он сын Бирона, врага России, врага всего, что ей дорого.

Но благоразумие заставило ее снова совладать с собою.

Она вспомнила, что должна удержаться именно ради всего, что ей дорого, должна побороть свои чувства не для себя. И она, опустив глаза, прошептала:

– Я ничего не имею против вашего сына, он хороший юноша. Но ведь я уж не молоденькая девочка, чтоб так скоро решиться, и тем более вы знаете мое отвращение от мысли о замужестве. Я вам не отказываю, но прошу только: дайте мне время хорошенько подумать.

– Подумайте, принцесса, – сказал Бирон, – да, действительно тут нужно хорошенько подумать. И я надеюсь, что при уме вашем и при вашем благоразумии вы действительно хорошо подумаете. Вы увидите тогда, что нам очень надо быть вместе, если будем действовать дружно. Вы видите теперь, что я не враг вам, что я пришел говорить по душе, искренне. Вы видите, что я ничего дурного не замышляю против вас. Я пришел звать вас в союзницы для общего блага… И вот, когда хорошо вы подумаете, то поймете, какая сила мы будем, если вы не откажете моему сыну, если принц Петр Голштинский сюда явится, и, кто знает, может быть, ему приглянется моя дочь…

«Вот что он задумал! Ловко! Да, видно, точно нужно действовать скорее и решительнее. Ждать опасно!» – думала Елизавета.

А герцог уже прощался.

– Мне пора в собрание, давно пора. Так я могу уехать от вас с надеждою?

– Да, я очень благодарна вам, – проговорила цесаревна, протягивая ему на прощанье руку.

Еще ни разу в жизни не приходилось ей так солгать, как теперь, еще никогда не видала ее в таком раздраженном состоянии Мавра Шепелева, как по отъезде герцога курляндского.

VI

От Елизаветы Бирон действительно отправился в чрезвычайное собрание кабинет-министров, сенаторов и генералитета.

Там все были уж в сборе, хотя многие не знали еще, зачем, собственно, призваны на этот день герцогом.

«Что он будет делать? Каков-то войдет?» – думали иные.

Еще вчера видели его в самом раздраженном состоянии. Он ни от кого не скрывал своего бешенства. Но теперь он вошел со спокойным лицом, любезно раскланялся на все стороны, перекинулся дружескими фразами с некоторыми сановниками и спокойно уселся в свое высокое кресло.

По обеим сторонам его поместились: Остерман, Миних, Черкасский и Бестужев. Несколько поодаль сидел генерал Ушаков, начальник Тайной канцелярии.

– А его высочества еще нет? – спросил Бирон.

Но не успели ответить, как дверь растворилась, и на пороге залы показалась маленькая, худенькая фигура принца Антона. Он входил с бледным, перепуганным лицом и робко озирался во все стороны.

Когда он получил рано утром приказание явиться в это заседание, то с ним чуть дурно не сделалось. Он знал, что должен будет разыгрывать здесь роль подсудимого, что будет окружен врагами.

Он так трусил, что даже решился было вовсе не отправиться, остаться и лучше уж у себя выслушать приговор.

Анна Леопольдовна едва уговорила его не делать этого; не срамить себя таким малодушием.

Он неловко, то краснея, то бледнея, поклонился собранию, как-то боком сел на оставленное для него место и опустил глаза, не смея ни на кого поднять их и пуще всего боясь встретиться со взглядом Бирона.

Он чувствовал, что все на него пристально смотрят, и еще больше терялся, бледнел и краснел от этого сознания.

На него действительно все смотрели и от него переводили взгляды на лицо регента.

Бирон молчал. Он, очевидно, наслаждался смущением своего противника и хотел подольше потомить его, помучить.

Так прошло около четверти часа. Все молчали, ожидая первого слова регента, и только некоторые передавали друг другу шепотом и сейчас же принимали опять строгий вид и внушительно откашливались.

Среди царствовавшего в зале молчания можно было, однако, расслышать странные, совсем не подходящие к этой минуте звуки. Кто-то по временам стонал, тяжко охал и даже слегка вскрикивал.

Этот кто-то был граф Остерман.

Он весь ушел в свое кресло, так что из-за стола было видно одно только его бледное, толстое лицо, да и то нижняя часть этого лица, так как верхнюю прикрывал зеленый зонтик.

Великий Остерман, – неизменная, живая душа государственного управления, – в последние годы объявил себя безнадежно и тяжко больным. По целым месяцам он сидел в своем кабинете, и когда ему необходимо было появиться на каком-нибудь чрезвычайном и важном заседании, то его туда переносили, и он с первой и до последней минуты обыкновенно стонал и охал, не снимал со своих глаз зеленого зонтика.

Многие внимательные и насмешливые люди того времени говорили, что этот зонтик очень удобная штука. Из-под него можно гораздо лучше и безопаснее наблюдать окружающих, а самому не поддаваться никаким наблюдениям.

Этот таинственный зонтик, эта вечная агония издавна служили Остерману верную службу.

Стеная и охая и представляя из себя жалкую карикатуру, он обделывал смелые, большие дела, достигал своих хитро задуманных целей, а в опасные минуты стушевывался и скрывался, и никто ничего не спрашивал с больного, умирающего человека.

Теперь он стонал и кряхтел с особенным удовольствием и даже не замечал действительной мучительной ломоты в ногах. Он знал, что заседание будет интересно, что принц Антон должен сыграть комическую сцену, а Андрей Иваныч очень любил комические сцены, если сам мог быть в них безопасным зрителем.

– Ох, – простонал он, обращаясь к сидевшему рядом с ним фельдмаршалу Миниху, – плохо я вижу, но мне кажется, что его высочество принц сегодня дурно себя чувствует. У него такое слабое здоровье, вы, граф, плохо укрепили его в ваших походах.

Миних ничего не ответил. Он давно уже пристально глядел на принца Антона и думал. Он думал о том, что если бы бедный принц знал его теперешние мысли, то, может быть, несколько бы ободрился и не глядел таким испуганным зверьком, не дрожал бы так под взглядом Бирона. Но он ни звуком, ни взглядом не ободрил принца. На его старом, сухом, красивом лице никто не мог прочесть его мыслей.

Наконец, Бирон прервал тяжелое, долгое молчание.

– Господа кабинет-министры, сенаторы, генералы, – обратился он к собранию на своем ломаном невозможном русском языке, – мы просили вас собраться для того, чтобы выяснить одно очень важное дело. Но прежде всего нужно кое с чем вас познакомить. Генерал, – обратился он к Ушакову, – прочтите показания, сделанные в Тайной канцелярии.

Страшный генерал Ушаков, сидевший до тех пор неподвижно, пошевелился на своем месте, откашлянулся и развернул лежавшие перед ним бумаги.

Теперь взоры всех обратились уж окончательно в сторону принца.

Антон Брауншвейгский побледнел еще больше, его губы тряслись, зубы стучали. Он знал, какие бумаги разбирает и приготовляется читать Ушаков.

Ушаков начал.

Это были признания приверженцев брауншвейгской фамилии, это было показание Граматина.

Ушаков читал медленно, слово за словом, и все внимательно слушали, и никто даже не нашел комичным слог Граматина, который на каждом шагу бессмысленно повторял: «Он мне сказал, я ему сказал».

У принца Антона уж голова кружилась. Он не слышал ни одного слова. Ему казалось, что все это собрание, все эти обращенные к нему лица качаются из стороны в сторону, начинают какую-то страшную, дикую пляску.

Лицо Ушакова с длинными седыми усами, иссиня-красноватым носом и опущенными теперь на бумагу глазами, казалось ему таким огромным, ужасным; это было лицо карающей Немезиды.

На Бирона принц ни разу не решался даже и взглянуть. Он знал, что если взглянет, так уж ни за что не вытерпит. Ему хотелось убежать отсюда или скрыться куда-нибудь под стол, но он не мог даже шевельнуться.

Наконец, все мысли остановились в голове его. Он продолжал слушать, ничего не понимая, только каждое слово, произносимое густым басом Ушакова, больно отдавалось в голове.

Но вот чтение окончено.

– Ваше высочество, – обратился к принцу регент. – Вы слышали? Потрудитесь же сказать нам: правда ли все это или здесь клевета? И если клевета, то опровергните ее.

Принц Антон молчал.

– Ваше высочество, я не знаю, чем вы недовольны. Я, кажется, делаю все, что могу; вот вам назначено двести тысяч рублей в год, тогда как цесаревна будет получать всего только пятьдесят тысяч. Мы всегда, кроме того, были готовы исполнить всякое ваше желание, а вы недовольны. Скажите мне, наконец, – тут голос регента, сначала тихий и даже довольно мягкий, зазвучал сильнейшим раздражением. – Скажите мне: чего бы вы хотели? Что вам угодно?

Принц продолжал молчать.

– Прошу вас, говорите, молчать невозможно теперь: мы все ожидаем от вас ответа!

Принц Антон хотел было подняться со своего места, но сейчас же опять и упал в кресло и, совершенно бессильный, помимо своей воли и неожиданно для себя самого произнес прерывающимся голосом:

– Я хотел произвести бунт и завладеть регентством.

Крупные слезы показались на глазах его, и он еще ниже опустил голову.

Тогда генерал Ушаков обратился к нему и начал громким, резким голосом:

– Если вы, ваше высочество, будете вести себя как следует, то все станут почитать вас отцом императора; в противном же случае будут считать вас подданным вашего и нашего государя. Конечно, вы были обмануты по вашей молодости и неопытности, но если бы точно вам удалось исполнить свое намерение и нарушить спокойствие империи, то я, хоть и с крайним прискорбием, а обошелся бы с вами так же строго, как и с последним подданным его величества.

Если бы несчастного принца Антона можно было теперь испугать, то, наверное, эта неожиданная и резкая выходка Ушакова заставила бы его вздрогнуть всем телом. Но он был так уже смущен и перепуган, что ничто больше не могло производить на него впечатления. Он даже почти не обратил внимания на слова Ушакова и ничего ему не ответил.

Тогда заговорил Бирон в сильном волнении, но тщательно скрывая свое раздражение:

– Да и на каком основании низвергать вы меня вздумали? Что ж, я самовольно разве похитил власть? Если я регент, то по распоряжению покойной императрицы, по согласию всех здесь присутствующих. Я не воровски занимаю свое место. Но что ж, я имею, конечно, право отказаться от регентства, как то и значится в уставе, и если это собрание сочтет ваше высочество больше меня способным к управлению империей, я сейчас же передам вам управление.

Он замолчал и обвел всех быстрым взором. Его щеки несколько побледнели. «А вдруг!.. – мелькнуло в голове его. – Но нет, не посмеют», – сейчас же он себя успокоил. И точно, не посмели.

Раздался голос Бестужева.

Этот голос подхватили многие.

– Нет, как можно! Вы вполне достойны. Мы просим вас оставаться регентом для блага земли Русской.

Бирон с нескрываемым самодовольством взглянул на принца Антона, а затем приподнял со стола лежавшее перед ним распоряжение императрицы Анны о регентстве и, указывая на него Остерману, сказал:

– Та ли это бумага, которую вы сами отнесли к императрице для подписи?

– Да, та самая, – с легким стоном ответил Андрей Иванович.

– В таком случае, я не желаю, чтоб могла повториться подобная сцена. Если вы все действительно признаете законность этого документа, если вы действительно желаете видеть меня во главе правления, то я прошу вас, всех здесь присутствующих, подписать эту бумагу и приложить свои печати.

Невольно как бы электрическое движение пробежало по собранию.

Много здесь было людей, которые Бог знает что дали бы, чтоб иметь возможность не подписывать. Но подписал Остерман, подписал Миних, подписал Бестужев, Черкасский, Ушаков: не подписать невозможно. И бумага переходила из рук в руки, и все ее подписывали. Дошла очередь и до принца Антона.

Дрожащей рукой окунул он перо в чернильницу и начертил на бумаге свое имя.

Бирон вздохнул полной грудью. Еще собирая это заседание, еще в первые его минуты он в глубине души своей трепетал за исполнение своего плана. Несмотря на все свое легкомыслие и близорукость, он очень хорошо знал, как мало можно надеяться на людей. Он знал, что эти люди, за минуту перед тем до земли ему кланявшиеся, могли вдруг восстать против него и погубить. Он знал, что, может быть, стоило только раздаться двум-трем влиятельным голосам, и все без исключения подхватят эти голоса, и он погибнет. Но смелых голосов не нашлось. Кабинет-министры сочли для себя выгодным не изменять ему, и все остальное стадо, конечно, пошло за своими пастырями.

И вот вчерашних тревог и волнений как не бывало.

Герцог курляндский, снова почувствовав под собою твердую почву, мгновенно преобразился. Он уже сидел в своем кресле гордый и надменный, с презрительно сжатыми губами.

– Теперь, ваше высочество, – обратился он к принцу Антону, – мы вас не задерживаем, вы свободны. А так как мне кажется по вашему виду, что вам нынче нездоровится, то можете оставить залу и вернуться домой. Советую вам обратиться к доктору и полечиться.

Бледный принц медленно поднялся со своего места, неловко откланялся собранию и поспешил удалиться.

Выйдя из залы и видя, что никто его не арестует, что лакеи почтительно отворяют ему двери, он тоже вздохнул свободнее. Он ожидал гораздо худшего.

«Авось теперь уж не будут больше мучить, авось теперь отделался?!» – думал он… и ошибался.

Бирону было мало заручиться подписями сановников, ему нужно было добить врага окончательно, отрезать ему путь сообщения с гвардией. Недаром при последнем своем посещении Зимнего дворца он кричал: «Вы на ваш Семеновский полк рассчитываете!» Он теперь порешил, что от принца Антона должно отобрать его звания, его военные чины подполковника Семеновского полка и полковника кирасирского Брауншвейгского полка. Нельзя успокоиться, покуда в его руках эти должности, покуда он в качестве начальника может действовать на войско.

Отпустив членов заседания, Бирон удержал Миниха и сказал ему, что следует написать от имени принца Антона просьбу об увольнении его ото всех военных должностей.

Фельдмаршал Миних, хоть и очень задумывался в последние дни насчет брауншвейгских, хоть тайная его мысль и могла успокоить принца Антона, все же согласился подслужиться регенту. Унизить принца даже было в его видах, лишь бы только не унизить принцессу. Она ему нужна, а сам принц Антон только мешает. Его можно терпеть единственно в качестве неизбежного зла, и, следовательно, во всяком случае нужно по возможности уменьшить это зло.

Таким образом, в тот же день просьба была готова. Написал ее не сам фельдмаршал, а поручил это дело своему сыну и немедленно же доставил ее Бирону.

– Только если отошлете вы эту просьбу графу Остерману, то прошу вас, ваша светлость, велеть переписать ее: я не хочу, чтоб Остерман видел почерк моего сына. Он догадается, что все это идет через меня, а это не только бесполезно, но и вредно может быть.

– Хорошо, хорошо, велю переписать, – ответил Бирон.

В просьбе принца Антона, якобы обращаемой им к своему сыну, новорожденному императору, говорилось: «Я ныне, по вступлении вашего императорского величества на всероссийский престол, желание имею мои военные чины низложить для того, чтобы при вашем императорском величестве всегда неотлучно быть».

Бедный принц Антон очень изумился, когда ему принесли для подписания эту бумагу и он прочел ее. Он в первый раз узнал себя таким нежным, заботливым отцом.

Ему было чрезвычайно жалко отказаться от Семеновского и кирасирского полков, но Анна Леопольдовна вышла из себя, узнав, что он не хочет подписывать бумагу.

– Что ж это вы в самом деле, погубить нас думаете?! – кричала она. – Неужели еще надо вам растолковывать, что если вы не подпишете, так тут нам и конец, вас непременно вышлют из России или, хуже, засадят в какую-нибудь крепость? Да это еще ничего: может быть, там вы бы одумались, а ведь на вас-то не остановятся, ведь и меня погубят, и сына нашего погубят. Сейчас подписывать, сейчас!

Она вложила ему в руки перо, и он подписал это заявление о своих нежных родительских чувствах.

Через несколько дней военной коллегии дан был указ, в котором говорилось:

«Понеже его высочество, любезнейший наш родитель желание свое объявил имевшиеся у него военные чины снизложить, а мы ему в том отказать не могли, того ради, через сие военной коллегии объявляем для известия. Именем его императорского величества, Иоган, регент и герцог».

При дворе рассказывали, что принцесса Анна Леопольдовна, заставив мужа подписать прошение, сейчас же отправилась к Бирону, объявила о своем поступке, уверила его, что отлично понимает свое положение и всеми силами негодует на действия мужа. Она даже бросилась на шею герцогу, умоляла его не давать гласности неразумным делам принца Антона и обещала сама неотступно присматривать за ним. И она стала присматривать.

Принц Антон очутился как бы под домашним арестом.

Он не мог никуда выходить, его вечно стерегли то жена, то Юлиана Менгден.

Против такого стража, как Юлиана, сначала он ничего не имел, даже рад был раскрывать ей свою душу и плакаться на свои несчастия. Она внимательно и участливо его слушала, но все же он наконец с глубоким сожалением должен был сознаться самому себе, что она больше страж, нежели друг его.

VII

Бирон торжествовал. Как еще несколько дней тому назад он упал духом и считал себя чуть не на краю гибели, так теперь он совершенно убедился, что эта гибель миновала, что для него нет ровно никакой опасности, что стоит он твердо и может снова делать все, что угодно.

В этой уверенности его поддерживал и Бестужев.

– Ну, так внушайте же все это кому следует, – сказал Бирон Бестужеву после долгого с ним разговора. – В особенности иностранным резидентам внушайте, что никакого волнения больше нет, что мне некого опасаться, что никто не стоит у меня поперек дороги.

Бестужев поспешил исполнить это. Он говорил многим, что, если б захотели, могли бы поступить с принцем вовсе не так милосердно, хоть он и отец императора, но вместе с тем и его подданный. «Петр, – говорил он, – подал пример, что имеет право сделать отец с бунтующим сыном. То же самое, наоборот, может сделать и сын с бунтующим отцом, своим подданным. Принц Антон до сих пор рассчитывал на венский двор, но теперь он увидел, что этой опоры для него не существует. Мы не только совершенно отстранили партию, преданную ему или его жене, но вообще можем сказать, что дело наше выиграно».

С некоторыми нужными людьми Бестужев пускался и в дальнейшие откровения. Он говорил, что рисковал своей головой и не имел ни одной минуты спокойной в первые три дня после кончины императрицы, так как знал свойства русского народа. По первому толчку этот народ в состоянии принять что-нибудь решительное, но потом, только прошла первая минута, делается совершенно апатичным и послушным. Таким образом, в деле признания Бирона регентом нужно было пустить в ход необыкновенную быстроту. Для этого, еще при жизни императрицы, Бестужев и изготовил манифест о регентстве, его напечатали в ночь смерти императрицы, вместе с присяжною формой. Приводить к присяге должно было тотчас же, не дожидаясь того, чтобы какие-нибудь беспутные головы успели что-либо затеять. Важные и страшные были минуты, событие великое. Петербург населен обильно, так что нечего удивляться, если нашлось несколько недовольных, странно только, что не оказалось их гораздо больше. Но вот все успокоено, цель достигнута, будущее обеспечено. «Теперь, – заканчивал Бестужев свою исповедь, – остается делать одно, – щедро награждать благонамеренных и строго наказывать тех, в ком будет замечено дурное направление».

Бестужев мог говорить все, что ему угодно, мог успокаивать и себя, и Бирона, и всех, кого ему нужно было успокоить, но все же всякий разумный и наблюдательный человек хорошо видел и понимал, что положение регента далеко не прочно.

Что такое было открыто? Вовсе не серьезный заговор, а просто неосторожные слова некоторых молодых солдат и офицеров, которые в первом пылу негодования не удержались, не дождались удобного случая, не высмотрели себе надежного вожака.

Но наблюдательные люди, прислушивающиеся к общественному настроению, ясно видели, что пройдет еще немного времени, соберется серьезная и осторожная партия, найдется ей способный решительный вожак – и следует ожидать очень важных событий.

Конечно, из лиц, близко стоявших к герцогу курляндскому, были такие, которые это понимали, но ни один человек не нашел нужным предостеречь регента, обратить его внимание на некоторые знаменательные факты, и он оставался в сладкой уверенности, что победил своих врагов и очистил себе широкую дорогу.

Давно уж он не был в таком счастливом настроении духа. Он только негодовал на себя за то, как мог допустить в себе такую слабость, смутиться, испугаться. Ему хотелось окончательно позабыть о днях этой слабости, наглядно доказать самому себе, на какой недостижимой высоте стоит он и как твердо его положение. Он хотел показать это, конечно, и иностранным резидентам для того, чтобы при дворах Европы утвердилось настоящее и должное о нем мнение.

Как же это сделать? Есть один способ показать себя в полном блеске – это собрать у себя во дворце всех сановников, принца и принцессу брауншвейгских, цесаревну Елизавету, унизить брауншвейгских публично.

Но теперь сделать это было трудно; нельзя же давать бал, когда чуть ли что не вчера предана земле императрица.

«Ну, бал не бал, а собрать всех все же можно!» – решил, наконец, Бирон и стал рассылать всем приглашения в такой форме, что каждый не знал, зачем его приглашают, и, во всяком случае, не ожидал найти во дворце регента большого собрания.

Вечером 5 ноября все покои Летнего дворца осветились. Впрочем, освещение было не яркое, да и вообще все было так устроено, что дворец вовсе не имел праздничного вида. Многочисленная прислуга была в глубочайшем трауре. Всем было приказано говорить как можно тише и шуметь как можно меньше.

Скоро стали съезжаться приглашенные. Приехал и принц Антон с Анной Леопольдовной, и Юлиана Менгден, и цесаревна, приехали кабинет-министры, за исключением Остермана (он лежал, запершись, в своей комнате), приехали посланники.

Некоторые гости с изумлением поглядывали друг на друга, не понимая, что такое затеял Бирон, и ожидая, что в этот вечер должно, во всяком случае, произойти нечто особенное. Другие же сразу догадались о желании Бирона просто-напросто поломаться и похвастаться.

Гости проходили целым рядом комнат, не встречая хозяина и хозяйки.

В эти последние тревожные дни всех захватила как бы новая жизнь, всем казалось, что прежняя жизнь прошла безвозвратно, что со смертью императрицы Анны окончилось все старое.

Но этот Летний дворец, эти комнаты и вся обстановка разом вернули всех в прежнюю атмосферу. Здесь, во дворце герцога курляндского, только императрицы Анны не было, а все, что ее окружало в последние годы, осталось неизменно. Те же шуты и шутихи, карлы и карлицы встречали гостей и чопорно им раскланивались, та же «девка Софья» и «девка турчанка Катерина» в своих фантастических, но теперь траурных костюмах шмыгали по комнатам и куда-то исчезали.

Наконец, и в приемной герцогини не было ни малейшей перемены.

Она, как во все торжественные дни, с тех пор как Бирон был провозглашен герцогом курляндским, сидела на своем высоком кресле, или, вернее, троне.

Это была далеко уж не молодая, не красивая и болезненная женщина с желтым осунувшимся лицом и бледными глазами без всякого выражения. Если про Бирона толковали, что он с лошадьми обращается как человек, а с людьми как лошадь, то про жену его Бенитну Готлиб, урожденную фон Тротта-Трейден, можно было придумать много и более обидное.

Императрица Анна полюбила ее единственно за преданность и глупость.

Бенитна рабски подчинялась всем требованиям и капризам герцогини курляндской и в 1723 году вышла замуж за Бирона для того, чтобы прикрыть собою его отношение к герцогине. С тех пор она сделалась неразлучной спутницей Анны Ивановны, при восшествии на престол которой была пожалована статс-дамой.

Анна Ивановна все свое время обыкновенно проводила в семействе Бирона, вместе с ними обедала.

Вследствие такой близости к царствующей государыне Бенитна Готлиб давно уж считала себя владетельной особой, а когда наконец превратилась в герцогиню курляндскую, то ее тщеславию и гордости и границ не было. Она поражала всех своею роскошью, бестактностью и дурными манерами.

Много всяких анекдотов ходило на ее счет при дворе, но, конечно, эти анекдоты скрывались со всевозможною тщательностью, и люди, тихомолком смеявшиеся над герцогиней, в ее присутствии падали ниц перед нею.

Теперь герцогиня, супруга регента, конечно, считала себя уж окончательно превыше всех смертных. Она величественно восседала на своем троне и, хотя была одета в черное траурное платье, все же не могла отказать себе в удовольствии блеснуть бриллиантами. Ее голова, шея и руки так и блестели, так и переливались всевозможными огнями. Каждый из входивших гостей почтительно подходил к ее трону. Она не шевелилась, а гости должны были, осторожно склоняясь, целовать ее руки, – да, руки, и не руку, потому что если кто вздумал бы поцеловать одну только руку, то этим оскорбил бы ее смертельно. У нее целовали руку и прежде, а с тех пор как она стала герцогиней – должна же быть какая-нибудь разница – и вот уже несколько лет происходило это целование обеих рук, и все подчинялись такому неожиданному нововведению, боясь весьма важных и неприятных последствий.

Теперь, наверное, Бенитна Готлиб, подставляя свои руки гостям, думала о том, что как же это, ведь вот она в новом звании супруги регента, значит, целования двух рук мало. Очень может быть, что она мечтала о том времени (а время это должно наступить очень скоро, вот только кончится срок траура), когда перед нею будут склоняться до земли, когда станут прикладываться к башмаку ее.

Рядом с герцогиней, тоже на каком-то особенном подобающем царственной принцессе сидалище, помещалась ее дочь Гедвига, маленькая, худенькая четырнадцатилетняя девочка.

Гедвига не наследовала от отца своего его физической красоты, не наследовала и от матери ее глупости.

Девочка эта была немного горбата и вообще плохо сложена. Лицо с чертами неправильными, зато глаза необыкновенно живые и умные.

Несмотря на всю ее некрасивость, она обращала на себя невольное внимание придворных; ее давно уже знали. Ее первое появление в обществе, при дворе, произошло во время празднования свадьбы принцессы Анны Леопольдовны. Тогда двенадцатилетняя Гедвига отправлялась в придворную церковь в роскошной золоченой карете, окруженная целой свитой. При свадебной церемонии она стояла рядом с императрицей, во время официального придворного обеда сидела рядом с новобрачной, а вечером на балу управляла танцами.

С первых лет детства к ней были приставлены всевозможные учителя и учительницы, а природные способности дали ей возможность многому научиться. Она знала несколько языков и вообще обладала многими научными сведениями, что было большой редкостью в то время. Манерам и обращению она училась не у матери, с первого же своего появления обратила на себя всеобщее внимание умением держать себя, своей живостью и остроумием; об ее находчивости, об ее милых ответах и суждениях много говорилось.

В последнее время, несмотря на то что она была маленькой горбуньей, вокруг нее постоянно вертелась целая толпа поклонников. Ей вечно твердили об ее уме, талантах, о красоте даже. Оригинальная девочка поневоле часто задумывалась и жила какой-то двойною жизнью – двойною потому, что после льстивых речей, всеобщего почтения и благоговения она уходила в семейную обстановку, где к ней совсем иначе относились.

Отец не любил ее: ему нужна была не такая дочь, ему нужна была дочь действительно красавица, которая своей красотой могла бы способствовать упрочению его положения, которая могла бы стать невестою одного из европейских принцев крови.

Бирон не мог выносить бледного, умного лица Гедвиги, ее горба и очень часто без всякой видимой причины раздражался на нее, бранил ее, не стесняясь выражений. Впрочем, теперь и на ее счет он успокоился. Он поставил себя в такое положение, когда можно было обойтись и без красоты Гедвиги. Будь она в двадцать раз безобразнее, это не помешает ей сделать самую блестящую партию: мы уже видели, что теперь он прочил ее в жены голштинскому принцу Петру.

В этой же парадной приемной комнате находился и сын регента, Петр, наследный принц курляндский, подполковник конногвардии, кавалер орденов Св. Александра Невского и Св. Андрея с бриллиантовой звездой.

Ему было всего шестнадцать лет, но он уже умел с полным сознанием своего достоинства носить эту бриллиантовую звезду и важно раскланиваться входившим сановникам.

Это и был тот самый воздыхатель-претендент, от имени которого Бирон явился сватом к цесаревне Елизавете.

Глядя на его важную фигуру и совершенно еще ребяческое лицо, ясным становилось негодование, вызванное в Елизавете предложением Бирона.

Действительно, подобный брак был только смешным безумством, только один Бирон мог этого не заметить. И только один Бирон с его постоянной легкомысленною близорукостью и диким чванством мог поверить тому серьезному тону, которым цесаревна ему ответила.

Наконец все гости были в сборе; позже всех явились принц Антон и Анна Леопольдовна.

Герцогиня курляндская едва кивнула головой принцессе, а принц должен был, по примеру прочих, поцеловать ее руки.

Вообще все присутствующие заметили, что только к одной цесаревне герцогиня отнеслась благосклонно. Величественным и комичным жестом указала ей на кресло возле себя и даже процедила сквозь зубы какую-то незначительную, но любезную фразу.

Вот дамы разместились на почтительном от хозяйки расстоянии; мужчины стояли, переминаясь с ноги на ногу. В приемной царствовало полное, натянутое молчание.

Все ожидали герцога, и герцог, наконец, вышел. Что за торжественный был его выход!

Еще за несколько минут распахнулись двери, целая фаланга камер-юнкеров и разных чинов двора выстроилась наподобие военного караула.

Войдя в приемную, Бирон сделал общий поклон, и в этом поклоне выразилась вся его смешанная гордость и напыщенность. Это был такой поклон, которого он даже не позволял себе при императрице Анне.

Его надменное лицо на мгновение озарилось улыбкой только тогда, когда он подошел к Елизавете и протянул ей руку, затем он сказал несколько слов фельдмаршалу Миниху, Бестужеву, а на принца Антона и Анну Леопольдовну не обратил ровно никакого внимания, как будто бы их совсем тут не было.

Анна Леопольдовна сидела как на угольях. Теперь она ясно понимала, что и весь-то этот вечер был задуман только для того, чтобы оскорбить ее и ее мужа.

Она обращала безнадежные взоры на своего друга Юлиану. Но Юлиана была далеко от нее и вообще ни в чем не могла помочь ей.

Принц Антон тоже сознавал себя до конца оскорбленным. Он даже забыл о своей робости. Он был возмущен. Он чувствовал находившее на него бешенство. Ему хотелось броситься к Бирону и просто-напросто его ударить.

Анна Леопольдовна заметила и поняла его состояние. Она знала, что, несмотря на всю свою робость и бесхарактерность, на него находили иногда минуты, когда он делался смелым. Она видела, что пришла теперь именно такая минута и что вот, того и гляди, он позволит себе что-нибудь невозможное и вечер кончится ужасным скандалом, может быть, окончательной их гибелью.

От всех этих мыслей бедной принцессе чуть не сделалось дурно.

VIII

Герцогиня курляндская наконец вполне насладилась своим величием; все приглашенные были уже в сборе и перецеловали у нее руки. Так как она уже успела показать себя принцессе брауншвейгской, то и решилась покинуть свой трон.

Она медленно приподнялась и поплыла через приемную в другие комнаты.

Гости вышли из неподвижности. Раздались наконец громкие фразы; общество несколько оживилось.

Бирон дружелюбно взял под руку Бестужева и прошел с ним в кабинет.

– Ну что, вот видите, как я их сегодня отделал? Не могли же иностранцы этого не заметить! – шепнул он ему дорогой.

Бестужеву хотелось сказать, что очень-то пересаливать все же не следует: не ровен час опять, пожалуй, что-нибудь может зацепиться, но он взглянул на самодовольное, так и сиявшее чванством лицо регента и не сказал ничего.

Был еще один человек, который внимательно наблюдал теперь за регентом. Этот человек был фельдмаршал Миних.

Он поглядел вслед удалявшимся регенту и Бестужеву и подошел к принцессе Анне Леопольдовне. Теперь она одна оставалась в приемной вместе с Юлианой.

Она была так взволнована и так слаба, что даже не могла подняться с места. Она с большим трудом удерживала слезы.

– Что с вами, принцесса? – спросил Миних. – Вы, кажется, нездоровы сегодня?!

– Нет, я здорова! – подняла она на него глаза, наполненные слезами. – Я здорова, но разве вы не видели, до чего здесь доходят? За что меня оскорбляют? Что я им сделала?

В дверях оказалась маленькая Гедвига Бирон. За нею следовал маркиз де ла Шетарди, шведский посланник Нолькен, князь Черкасский.

Маркиз что-то, верно, очень любезное и веселое говорил Гедвиге. Она улыбалась и отшучивалась.

Миних быстро взглянул на Юлиану, показал ей глазами по направлению вошедших, шепнул: «Теперь нельзя», – и быстро вышел из комнаты.

Он пошел по залам с видом рассеянного и скучающего человека, но в то же время внимательно прислушивался ко всякому разговору.

Фельдмаршал Миних теперь уже был совсем старик, но его высокая, стройная фигура была крепка по-прежнему. Он, очевидно, немало времени проводил перед зеркалом и желал так же удачно воевать с временем, как воевал с врагами России.

Издавна, возвращаясь ко двору после удачных походов, он любил, чтобы к его репутации храброго воина и знаменитого полководца присоединялась и репутация светского, привлекательного человека.

На придворных балах он постоянно являлся разряженным и раздушенным, приглашал на танцы самых красивых дам, ухаживал, любил целовать хорошенькие ручки и говорить комплименты. Его лицо при этом расплывалось в сладких улыбках, и, глядя на него, трудно было себе представить, что это тот самый человек, который на войне отличался и смелостью и жестокостью.

Но кроме грома сражений, кроме целования хорошеньких ручек, у фельдмаршала была еще одна страсть: непомерное честолюбие. Ему мало было заслуженной славы героя и полководца, ему нужна была слава государственного человека, первое место в России.

Если он способствовал Бирону в доставлении ему регентства, но именно потому, что надеялся играть при таком неспособном правителе первенствующую роль. Он думал, что Бирон сейчас же предоставит ему звание генералиссимуса всех военных сил империи, сухопутных и морских, но Бирон и не подумал это делать.

Бирон давно уж боялся Миниха и ясно соображал, что нужно, по возможности, оттеснять такого опасного соперника. Смелые, энергичные, талантливые люди ему были не нужны.

Ко всему этому присоединилась еще ссора Миниха с братом регента, и, наконец, в последние дни фельдмаршал ясно понял, что ждать ему теперь нечего и что, следовательно, ему необходимо все переделать. И он уже не задумывался над тем, как он все переделает. Он был не из тех людей, которые способны несколько раз решаться и отказываться от своих планов. Пришла благая мысль, осознана необходимость действовать – нельзя терять ни минуты.

«Я не буду так глуп, как ты, – мысленно обратился Миних к Бирону, – не стану, как ты, добиваться для себя регентства. Ты подумал, что можно забрать власть в руки и удерживать ее без всякой поддержки, что можно распоряжаться в стране, где тебя ненавидит народ и все окружающие без исключения. Нет, я буду управлять страною, но поддерживаемый благодарностью тех, кого освобожу от тебя. Ты вот собрал нас всех для того, чтобы поломаться перед нами, чтоб публично втоптать в грязь отца и мать того ребенка, которого ты называешь своим императором. Ты и ломаешься! Ты и бесчинствуешь! И где же тебе видеть, что ни одного нет человека в этих залах, кто бы заступился за тебя хоть одним словом, когда придет твоя трудная минута! Что же, торжествуй, слепой крот! Гляди на меня и думай, что я друг твой! Нет, другом ты меня не считаешь, так думай, что я бессильный старик и что тебе меня нечего бояться».

И точно, Бирон в эту минуту глядел на Миниха, но, конечно, не мог прочитать его мыслей.

Однако какое-то неуловимое, неожиданное чувство мелькнуло в душе регента. Он проходил из залы в залу. Все, перед кем он ни останавливался, невольно как-то вытягивались, обдергивались и склонялись перед ним. Но это его не удовлетворяло.

Ему казалось, что все же чего-то недостает в этом всеобщем почтении, и опять неясное опасение шевельнулось в нем. Точно ли все улажено? Точно ли навсегда почва тверда под ногами? Ему на глаза попалась фигура принца Антона.

Вот принц подходит к одному посланнику, потом к другому. Что-то оживленно говорит им. «Это он на меня жалуется!» – в бешенстве подумал Бирон.

«Вот, вот, так и есть! Он сегодня что-то смотрит совсем не так робко и растерянно, как тогда, в чрезвычайном заседании. Он ободрился, значит, есть же кто-нибудь, кто его ободряет! Значит, есть же что-нибудь, на что он надеется».

Снова ярость и бешенство затуманили голову Бирона.

На него находил один из тех припадков, которым он все чаще и чаще стал предаваться в последнее время и с которыми никогда не боролся. Он терял всякое соображение.

Ему вовсе не нужна была и не входила в его расчеты публичная ссора с принцем брауншвейгским, но он теперь почему-то прямо пошел на него, нарочно зацепил его и не извинился.

Принц невольным движением отшатнулся и нервно схватился за эфес своей шпаги.

Багровая краска ударила в лицо Бирона. Он повернулся к принцу, остановился перед ним со всеми признаками сильного бешенства и громко, на всю залу крикнул:

– А! Так вы уже и за шпагу хватаетесь! Что ж, я готов и этим путем с вами разделаться, если вы хотите!

Все онемели от неожиданности этой сцены. Анна Леопольдовна, вошедшая в эту минуту в залу, слабо крикнула и с ужасом глядела на Бирона.

– Я вовсе не угрожал вам шпагой, – отвечал принц Антон, позабывший всю свою робость от этого нового оскорбления, – но вы сделали мне дерзость, вы толкнули меня и не извинились.

– И не думал толкать вас, даже и не видел, что вы тут, – кричал Бирон, – и извиняться мне перед вами нечего! А! Вот как вы теперь! Я думал, вы раскаялись, я думал, вы оставили ваши преступные замыслы, но, видно, на вас ничего не действует. Видно, меры кротости не для вас! Так не беспокойтесь, вы не найдете себе защитников. Все знают, что вы и ваша супруга называете русских канальями, что вы хотели всех генералов и министров арестовать и побросать в воду. Никто не позволит вам бесчинствовать в России, и если вы думаете, что нас мало, чтоб заступиться за честь русского народа, так погодите, скоро приедет еще новый заступник, родной внук Петра Великого, принц голштинский. Он отучит вас называть русских канальями!

Еще с первых же бешеных слов Бирона все поспешили незаметно выйти из залы, чтобы потом не попасться ему на глаза, чтоб не оказаться во что-нибудь замешанными.

Одна принцесса Анна упала бессильно в кресло да так и осталась, заливаясь слезами.

Принц Антон, бледный и снова трепетавший, стоял перед Бироном. Он хотел говорить, хотел возражать, защищаться, возмущаться этому новому, ничем не вызванному оскорблению, но при бешеной фразе Бирона о принце голштинском снова растерялся и не мог уже говорить ничего. Бирон наконец излил свою злобу. Он вдруг замолчал и почти выбежал из залы.

Он кинулся к себе в кабинет, заперся и велел никого не впускать.

Теперь он уже сознавал, какую глупость сделал, сознавал, что все это было не нужно, что все это может быть только для него вредно, а это еще больше его раздражало и выводило из терпенья.

Ему захотелось теперь выбежать опять туда, в приемные комнаты, разбранить всех, без исключения, и всех выгнать. Он едва удержался от этого.

Какая-то тоска непонятная, тоска дурного предчувствия захватила его. Неясные, неопределенные, но страшные мысли стучались в голову, так что, наконец, стала кружиться голова. Ему мерещилось что-то длинное, бесформенное, что враги его уже торжествуют, что он пал и над ним издеваются, его с презрением топчут те самые люди, над которыми, несколько минут перед тем, он так издевался, которые казались ему такими ничтожными, такими безвредными. И это сознание, это ощущение было так мучительно, что он все бледнел и трясся, как в лихорадке.

Наконец, он сделал над собою усилие и очнулся.

«Что же это я, с ума схожу? – подумал он. – К чему все это? Что это мне показалось? Какой вздор! Какая бессмыслица! Ведь ничего такого нет и быть не может, и именно теперь быть не может! Я все распутал! Я сильнее, чем когда-либо! Никто со мной не справится: некому!»

Он успокаивал себя, он смеялся над своими больными грезами, а между тем все та же беспричинная тоска, то же тяжелое предчувствие давило его: они оказывались сильнее действительности, бывшей перед его глазами.

Когда Бирон выбежал в бешенстве из залы, принц Антон подошел к жене.

Она остановила свои слезы и взглянула на него страшным взглядом, в котором почудилось ему просто отвращение.

– Что вы опять наделали? – сказала она. – Разве вы не давали мне слова, что будете вести себя как следует? Что это за наказанье!..

Бедный принц заломил в отчаянии руки.

– Ach, mein Gott! Mein Gott![5] – глухим голосом прошептал он. – Это такая жизнь, что остается только покончить как-нибудь с собою! Вы-то чего на меня? Вы думаете, что я что-нибудь сделал, что я сказал ему хоть одно слово? Ровно ничего. Он же толкнул меня. Я даже и за шпагу-то схватился вовсе не для того, чтобы пригрозить ему, так схватился. Да и, наконец, разве возможно выносить подобные оскорбления? Я не могу! Я не могу!..

Невольные, мучительные слезы показались на глазах принца.

Он был действительно жалок в эту минуту.

– Успокойтесь, принц! – раздался над ними тихий голос.

Они взглянули. Возле них стояла высокая фигура фельдмаршала Миниха.

– Ах! Теперь вовсе не до утешений! – раздражительно махнул рукою принц Антон. – Хорошо вам говорить «успокойтесь» – вас никто не оскорбляет! Да и с чего вы нас утешать вздумали? Сами делали его регентом, сами хотели нашего унижения! Принцесса! – обратился он к жене. – Я не могу здесь больше оставаться, я уезжаю.

– И я тоже! – прошептала она.

Но он ее не слушал, он быстро уходил.

Она поднялась, чтобы идти за ним.

– Погодите! – сказал ей Миних. – Принц раздражен, принц ничего понять не хочет, я не могу говорить с ним. К тому же я хочу именно говорить с вами. Я понимаю, что дела не могут оставаться в таком виде. Нужно предпринять что-нибудь решительное. Положитесь на меня! Теперь, конечно, здесь рассуждать невозможно, могут услышать, помешать нам. Вообще не надо показывать вида, что между нами есть что-нибудь общее. Завтра я буду у вас, принцесса. Потерпите несколько часов, успокойтесь! Я вам ручаюсь, что у меня есть средство помочь вам, и я помогу! Вот вам мое слово – слово солдата, на которое вы можете положиться.

Анна Леопольдовна взглянула на фельдмаршала.

Он говорил так серьезно. В его лице выражалось столько искренности! Она была так несчастна, ей так нужно было получить хоть какую-нибудь надежду, хоть кому-нибудь довериться, и она доверилась Миниху. Крепко сжала она его руку и поспешила вслед за мужем.

Миних огляделся, никого нет.

Но он не заметил, что в то время, как он доканчивал свою фразу и как Анна Леопольдовна жала его руку, на пороге залы показалась цесаревна Елизавета.

Она остановилась в дверях, постояла несколько секунд и скрылась.

«А, – подумала она, – значит, дело уже началось. Так вот кто дельцом оказывается: старый фельдмаршал! Что же, он хорошо все обделает, он на это мастер! Пожалуй, что он единственный человек, которому бы я доверилась, если бы он пришел ко мне. Но не ко мне он пришел! Он забыл о моем существовании даже! Он забыл… но я этого не забуду! Когда-нибудь он, может быть, раскается, что позабыл обо мне, а теперь пусть возводит брауншвейгских, хорошо, так лучше! Все делается к лучшему! Да, к лучшему! Значит, вот я теперь скоро освобожусь и от этого!..»

Она взглянула на входившего и, очевидно, направлявшегося к ней принца курляндского, Петра.

«Невыносимо, да и опасно было бы долго тянуть эту комедию. Фельдмаршал, хоть вы и позабыли обо мне, но все же огромную услугу мне оказываете!»

Петр Бирон был уже возле нее.

Он весь вечер этот, по приказанию отца, ухаживал за нею.

Она сделала все, чтобы быть с ним любезной, но многого это ей стоило.

Она знала, сколько пристальных и насмешливых глаз глядит на нее. Она знала, что многие отлично понимают истинный смысл этих любезных разговоров позабытой, приниженной цесаревны с шестнадцатилетним сыном регента и, наверное, многие воображают, что это она сама задумала такое дело и, во всяком случае, рада этому.

Действительно, все заметили ухаживания принца Петра.

Маркиз де ла Шетарди многозначительно шепнул Нолькену:

– Посмотрите, кажется, принцесса Елизавета нас с вами уже находит слишком старыми людьми, она отдает предпочтение этому юноше.

– Нет, она слишком умна для этого, – ответил Нолькен, – она очень умна и гораздо хитрее, чем я думал сначала! Наверно, она ведет ловкую игру, только жаль, что нас не принимают в игру эту.

Бессмысленный вечер Бирона совершенно расстроился.

Сам он не выходил больше из кабинета, да и герцогиня курляндская громко сказала, что у нее очень болит голова сегодня.

Через полчаса все гости уже разъехались с темным сознанием какой-то приближающейся катастрофы. Кто был повнимательнее и ясно видел, те думали:

«Если он сам не знает, что делает, если его поступками начинает руководить одно какое-то безумие, значит, скоро конец ему!» И все радовались этому скорому концу и только рассчитывали теперь свои собственные шансы.

Мало-помалу Летний дворец погрузился в тишину. По опустевшим темным залам бродила только какая-то тень. Эта тень была «девка дура арапка», которой не спалось.

Она переходила из комнаты в комнату, останавливалась перед зеркалами, всматривалась в свое черное, едва освещенное лунным светом лицо, делала себе самой ужасные гримасы и по временам хохотала. И ей что-то не по себе было весь этот вечер, – может быть, и она предчувствовала близкую бурю.

IX

На следующее утро Анна Леопольдовна проснулась довольно рано и даже решилась одеться. Она с нетерпением и замиранием сердца ждала Миниха.

Чем больше думала она о своем положении, тем оно представлялось ей безнадежнее, и, кажется, не будь с ней Юлианы, всегда умевшей вовремя поддержать ее, она дошла бы до отчаяния.

Принц, не спавший всю ночь и не имевший никакой поддержки, уже давно дошел до отчаяния.

Он рано утром хотел было съездить к Остерману, посоветоваться с ним, даже велел заложить себе экипаж, но сейчас же и раздумал. Ему страшно было теперь выехать из дворца – все казалось, вот, вот возьмут и арестуют, и при всем народе!

Он направился было в комнаты жены потолковать с нею, но она его не впустила. Тогда он снова вернулся в свой кабинет, заперся, стал думать, думать – и мысли приходили ему все такие страшные, такие печальные, что, наконец, он не выдержал и всплакнул.

Он уже не думал о свержении Бирона, не желал для себя ничего, ему хотелось только как бы нибудь вырваться отсюда, уехать обратно к себе домой и вздохнуть на свободе.

И если б ему сказали теперь, что его ожидает только одно изгнание, он бы положительно обрадовался. «Но нет! Нет, не выпустит он меня! – отчаянно думал бедный принц. – Что ж он выдумает? Что он с нами сделает?»

А в это время у подъезда Зимнего дворца остановилась карета фельдмаршала. За этой каретой была и другая, в ней сидело несколько человек кадет.

Миних и кадеты были немедленно допущены к Анне Леопольдовне.

Миних представил кадет принцессе.

– Вы хотели выбрать себе пажей, ваше высочество, – сказал он, – так вот соблаговолите взглянуть на этих юношей; может быть, кто-нибудь из них и удостоится чести служить вам.

Принцесса подняла глаза на мальчиков.

Все они были, как на подбор, красивые, прекрасно сложенные, с живыми глазами и здоровым румянцем на щеках.

Анна Леопольдовна на мгновение задумалась:

«Но разве не насмешка это? Ей приводят выбирать пажей, а завтра, быть может, ее самое с позором выгонят из дворца этого!»

И более чем когда-либо ей показалась страшною мысль удалиться отсюда, от всего блеска, который ее окружает.

Вдруг ей, постоянно убегавшей от блеска и общества, страстно захотелось видеть себя на первом месте, окруженною блестящей свитой. Ведь она имеет на это право!

Все так и должно быть! Неужели нет никакой возможности уничтожить ее злодеев? Вчера Миних говорил с таким участием и прямо выразил, что может помочь ей. А если в самом деле поможет? Что-то он будет ей говорить? Чем кончится это свидание? Вот он теперь воспользовался предлогом представления этих кадет, чтоб быть у ней, чтоб говорить с ней! О! Дай Бог, чтоб все хорошо кончилось! Надо спасти себя, надо непременно, тем более что еще сегодня утром Юлиана Менгден принесла ей известие о том, что письмо ее к Линару вручено надежному человеку и наверное в скором времени будет доставлено по назначению. Линар приедет! Новая жизнь начнется… Да!.. Она начнется – она должна начаться!

И Анна Леопольдовна, за несколько минут совсем убитая и растерянная, вдруг вся, с молодым порывом, отдалась надежде. Она еще раз и уже ясными, живыми глазами взглянула на кадет.

– Кого же мне выбрать? Я не знаю! – любезно улыбнулась она, обращаясь к Миниху. – Такие милые дети – мне их всех хотелось бы при себе оставить. Но их много, нельзя. Право, все мне нравятся. По-моему, нет между ними худших и лучших, так что остается кинуть жребий. Юлиана! – крикнула она в соседнюю комнату.

Юлиана сейчас же явилась.

– Принеси, пожалуйста, платок, моя милая, – сказала принцесса, – да нарежь семь бумажек. На четырех из них напиши «паж», а три оставь пустыми.

Юлиана вышла исполнить приказание принцессы.

Анна Леопольдовна любезно обратилась к кадетам, стала их расспрашивать о том, кто они? Откуда? Сколько им лет?

Кадеты, вытянувшись в струнку, почтительно отвечали. Каждый из них с ужасом думал о том, что вдруг он вынет пустую бумажку, каждому так хотелось быть пажом у этой милой, молодой принцессы.

Но вот и бумажки готовы. Они скручены в трубочки, положены в платок, перемешаны.

Принцесса взяла своей маленькой белой рукой платок за четыре уголка, встряхнула его и приказала кадетам подходить одному за другим.

Подошел первый кадет, вынул бумажку, дрожащими руками развернул ее. Она была пустая.

Неудержимые слезы показались на глазах бедного мальчика.

Принцесса ласково потрепала его по плечу и сказала:

– Очень жалею, мой милый, но такова судьба! Больше четырех пажей мне теперь выбрать невозможно. Если б могла, конечно, всех вас при себе бы оставила.

Мальчик, едва удерживая рыдания, отошел в сторону. За ним еще более трепетно подошел другой. Этот вынул бумажку со словом «паж» и весь расцвел.

Принцесса протянула ему руку, которую он почтительно поцеловал.

Затем сразу вышли две пустых бумажки; остальные уж и брать не приходилось.

Анна Леопольдовна всем протягивала руку; новые пажи ее целовали.

– Фельдмаршал, – обратилась она к Миниху, – будьте так добры, распорядитесь, чтоб этих милых детей хорошенько угостили, прежде чем они отправятся обратно. А сами ко мне вернитесь.

Миних увел мальчиков и через несколько минут вернулся.

– Теперь, ваше высочество, – прямо начал он, – мы можем без помехи говорить с вами, и я очень рад, что вы одни. Я хорошо понимаю ваше положение. Я вижу, как вы страдаете, и нахожу, что теперь именно пришло время приступить к чему-нибудь решительному.

Надежда, мелькнувшая было перед Анной Леопольдовной, снова исчезла.

«Приступить к чему-нибудь решительному! Что это значит?» – подумала она.

– То есть на что же мне нужно решиться, граф? – вопросительно взглянула она на Миниха. – Решаться не на что! Мы до такой степени окружены шпионами, каждый наш шаг известен! Все нам преданные люди уже схвачены!..

Миних улыбнулся.

– Это показывает только, что следует действовать осторожно, а не так, как до сих пор действовал принц. Да! Нужно действовать осторожно и решительно.

Анна Леопольдовна вздрогнула. Ей уж представилось, что Миних вовлек ее в новый заговор, что этот заговор, конечно, сейчас же будет открыт Бироном. Ей мерещилась уж даже не просто ссылка, а пытка и Бог знает что!

– Нут, нет, граф! – торопливо перебила она. – Я не хочу ничего. Я ни о чем не мечтаю. Регент желает нас уничтожить, удалить отсюда, ну что ж! Я согласна. Я уеду и от всего откажусь… Но мне только одно нужно, чтоб меня не разлучали с сыном, чтоб мне позволили увезти его с собой. Больше мне, право, ничего не нужно!..

Миних продолжал чуть заметно улыбаться.

– Граф, вы имеете влияние на регента, ради Бога, уговорите его, чтоб он позволил мне взять с собою сына…

– Не стану я его уговаривать, принцесса, – отвечал Миних, – и я вовсе не затем сюда приехал, чтоб слышать от вас такие слова. Как! Вы хотите всем пожертвовать? Хотите пожертвовать собою и даже вашим сыном, императором? Бог с вами, принцесса, разве это возможно? Нет! Перед вами открывается самая лучшая будущность! Я явился к вам для того, чтоб сказать вам, что пришло время действовать и что я готов служить вам всеми моими силами. Вы говорите, что Бирон хочет вас уничтожить; может быть, это и правда! Даже больше – я должен вам прямо сказать, что это правда. Я знаю, что он очень желает вашего удаления, ну так и с ним нечего церемониться. Мы его уничтожим прежде, чем он успеет оглянуться; скажите мне только слово, разрешите действовать, и я надеюсь, все будет хорошо кончено!

Принцесса, услышав эти слова, так испугалась, как будто бы Миних объявил ей о том, что вот сейчас должны явиться и схватить ее и запереть в крепость. Она была в эти последние дни так напугана Бироном, она так привыкла верить в его всемогущество. Она не могла представить себе, что этот человек может быть уничтожен – и кем же? Ею!

Еще сейчас она себе повторяла, что нужно освободиться, она мечтала о новой жизни, и вот, когда ей предлагают эту жизнь, она вся трясется от страха.

Потом еще одна страшная мысль приходит ей в голову: а ну как Миних только играет роль преданного ей человека! Ну как он просто-напросто подослан самим Бироном и теперь вот пойдет и донесет ему, что она задумывает новый заговор, что она желает его свергнуть?!

– Нет! Нет, граф! – отчаянно повторила она. – Я ни о чем не думаю, я ничего не желаю замышлять, а просто страдаю от оскорблений, которые меня заставляют выносить. Я просто хочу уйти от этой невыносимой жизни, вздохнуть спокойно. Мне ничего не нужно, только бы мне оставили сына и позволили с ним уехать куда-нибудь подальше.

Миних пожал плечами.

– Вы не можете желать только этого! Вы не имеете, наконец, права перед всей Россией! От Бирона страдаете не вы одни: все от него страдают! Нужно же с этим покончить! Нужно от него избавиться.

– Я не знаю, – прошептала принцесса, – регент нас ненавидит, но, может быть, он незаменимый человек для государства! И, должно быть, так! Вы же, граф, и способствовали его утверждению регентом.

Лицо Миниха оживилось.

Он наконец понял, в чем дело.

– А! Вы не верите моей искренности, ваше высочество! Вы меня сейчас упрекнули в том, что я способствовал утверждению Бирона регентом, да, я этому способствовал! Я не скрываюсь, да и нельзя мне скрываться, но не стану я скрывать и причину, заставившую меня это сделать. Если я старался о регентстве Бирона, то только для того, чтобы побудить покойную императрицу назначить себе преемника. Иначе же, поверьте, преемник престола не был бы назначен, Бирон не допустил бы этого. Императрица умерла бы без завещания, и представьте себе, в какое ужасное положение была бы поставлена Россия? Были бы страшные беды, да и вы страдали бы не меньше, а, наверно, больше, чем теперь, и не было бы исхода из этого положения.

Анна Леопольдовна внимательно слушала.

Миних говорил с все возраставшим жаром и, наконец, добился того, что совершенно убедил ее. Она поверила его искренности.

– Я верю вам, верю, граф, – сказала она, протягивая ему руку, – и, надеюсь, вы мне простите мое сомнение. Войдите и в мое положение: ведь просто не знаешь, кому верить, кого бояться. Со всех сторон враги, недоброжелатели! Но теперь я вам верю и знаю, что только на одного вас я и могу положиться. Вы только один и в состоянии спасти меня! Но я не могу, я не смею требовать от вас этого спасения: спасая меня, вы слишком многим сами рискуете. Мне за вас страшно.

– За меня не бойтесь, – возразил Миних, – я знаю, что делаю. Я приехал только за вашим согласием, и если вы мне его даете, то я прошу вас успокоиться. Мне надо только несколько часов все получше обдумать. Я надеюсь одержать новую победу – и на этот раз без всякой крови! Только прошу я вас: не говорите ничего принцу. Я очень рад, что не застал его здесь; принц слишком неосторожен, и я боюсь, что он, пожалуй, замешает в это дело Остермана. А теперь вся остермановская хитрость нам ничем не поможет, только повредит. Он будет медлить, он будет раздумывать, тогда как медлить и раздумывать невозможно. Да и наконец… наконец, я за Остермана не отвечаю, и я сомневаюсь даже, чтобы этот человек был искренне расположен к вам, принцесса! Если его руками будет свержен Бирон, то правителем окажется принц, а я, говоря откровенно, желаю одного: я желаю сделать вас правительницей, принцесса!..

Снова светлая надежда охватила Анну Леопольдовну. Она восторженно глядела на Миниха. Этот решительный, самоуверенный человек теперь казался ей действительно всемогущим.

Он так говорил, что слушая его, нельзя было ему не верить. Он, очевидно, знает, что делает, и все, что говорит он про Остермана, про принца, совершенно справедливо. Если б точно был уничтожен Бирон и правителем объявлен принц Антон, то принцессе тоже хорошего ожидать нечего: в последнее время ее отношения к мужу совершенно испортились. Нет! Уж если будет такое счастье, что избавятся они от лютого своего врага, то нужно о себе думать и себе все устроить!

– Благодарю вас! – со слезами на глазах прошептала Анна Леопольдовна, крепко сжимая руку Миниха. – Благодарю вас! Я ни слова не скажу мужу. Я полагаюсь только на вас одного. Но Боже мой! Если вам предстоит опасность, если вы не совсем уверены в успехе, оставьте это дело!

– Завтра утром я скажу вам мое последнее решение, – отвечал Миних, вставая, – а теперь до свидания, принцесса, прошу – успокойтесь и ободритесь, – только с бодрым духом и можно что-нибудь сделать, а страх только погубит!

Миних вышел, и вслед за ним появилась Юлиана Менгден. Она все время стояла тут, в двух шагах, за портьерой и слышала весь разговор. И Анна Леопольдовна знала, что она его слышит, и ничего против этого не имела: все равно она не могла бы скрываться от Юлианы.

Она бросилась на шею своему другу и зарыдала. Это был даже какой-то истерический припадок, так что Юлиана долго не могла ее успокоить. Но вот, наконец, слезы остановились. Принцесса откинулась головою на спинку кресла и обратилась к Юлиане, не выпуская руки ее:

– Ну, скажи мне, что ты об этом думаешь? Должна ли я на него положиться? Сделает ли он то, что обещает?

– Я думаю, – сказала Юлиана, – что если на кого-нибудь полагаться, то именно на него. И у меня еще сегодня с утра какое-то хорошее предчувствие; я уверена, что все устроится самым лучшим образом.

– Да? Ты уверена? У тебя предчувствие? – радовалась принцесса.

И это хорошее предчувствие Юлианы ее ободряло даже гораздо больше, чем все слова Миниха.

Они стали рассуждать о том, что будет, когда они свергнут Бирона и когда приедет Линар.

Но долго говорить о Линаре им не удалось: принц Антон не вынес наконец своего одиночества и почти вбежал в комнату. Он очень изумился, застав жену и Юлиану с радостными, оживленными лицами; они, очевидно, даже только что смеялись.

– Есть время смеяться и радоваться! – мрачно сказал принц. – Тут вот, того и жди, нас всех арестуют, а вы смеетесь!

– Конечно, вы делаете все возможное для того, чтобы нас арестовали, – заметила ему принцесса, – но Бог даст, и не арестуют. Да и если б даже арестовали, так неужели так же трусить, как вы трусите? Знаете ли, что я еще никогда в жизни не встречала такого труса!

Лицо принца вспыхнуло, но он тщетно искал слов, чтобы ответить на эту обиду. Он сам в последнее время сознавал себя ужасным трусом. Он только недружелюбно взглянул на жену и опять вышел из комнаты.

Вслед ему раздался смех Анны Леопольдовны.

– Видишь, – сказала она, обращаясь к Юлиане, – и я умею кое-что устраивать, когда надо. Ты-то пока еще думала, как нам от него отделаться, а я сказала одно слово, и он выбежал, как ужаленный. Ну, теперь не вернется, мы можем говорить без помехи.

И они снова начали передавать друг другу все свои планы и надежды, и снова имя Линара постоянно повторялось в их речи.

X

На безоблачном, бледно-голубом, с легким розоватым оттенком небе, в слабом морозном тумане вышло солнце, и оживились петербургские улицы. Недавно выпавший снег, скрепленный первым морозом, ярко блестел и переливался радужными цветами. В почти безветренном воздухе прямыми белыми столбами поднимался дым из труб. Петербургский люд весело приветствовал ясный зимний денек и как-то оживленнее спешил по улицам.

И никто не знал и не догадывался, что этот ясный денек задался недаром, что он готовит большое событие. Не догадывались об этом даже и те, кто давно уже ожидал этого события…

Регент Российской империи, герцог курляндский Бирон, вышел в дорогой собольей шубе на крыльцо Летнего дворца, вдохнул полной грудью свежий чистый воздух и весело огляделся.

Перед ним в почтительной неподвижности стоял караул гвардейский; его окружала многочисленная свита, ловящая каждое его слово, каждое движение. Прямо в его глаза заглядывало зимнее солнце и смеялось и искрилось.

Герцог обернулся.

За ним стоял принц Антон Брауншвейгский.

Если б принц Антон знал, о чем в эту минуту идет разговор между его женою и фельдмаршалом Минихом в Зимнем дворце, он не ответил бы, конечно, такой почтительной улыбкой на взгляд регента. Но он ничего не знал: принцесса ему не сказала и только как-то странно улыбнулась, когда он объявил ей, что отправляется к регенту и намерен всячески постараться сойтись с ним снова.

– Не уезжайте, принц, зайдемте в манеж, я вам покажу моего нового жеребца – удивительное животное! – сказал довольно любезно Бирон.

– С большим удовольствием, – ответил принц Антон. – Вы знаете, что лошади, особенно такие лошади, каких вы умеете выбирать себе, это моя слабость.

Бедный принц уже окончательно начинал льстить регенту. Он знал, что только этим способом и можно смирить его.

И действительно, Бирон еще любезнее улыбнулся.

– Да, лошади… лошади, – проговорил он, – это благородная слабость.

И он, весело жмурясь от яркого солнца, поспешил в манеж, взяв руку принца Антона.

Вся свита почтительно за ними последовала.

Знаменитый жеребец был выведен и подробно осмотрен.

Регент снял с себя шубу, привычным легким движением вскочил на нервно дрожащего коня и проехался по манежу.

На него действительно можно было полюбоваться в эти минуты: так он держался на лошади. Все присутствовавшие усиленно громко восхищались и конем и наездником.

Бирон начинал увлекаться своей любимой забавой. Он пускал лошадь галопом и вдруг осаживал ее на всем скаку, заставлял ее ходить мерным шагом, описывал по манежу удивительные круги, грациозно выделывал цифры и буквы, как конькобежец на льду. Его глаза разгорались, на бледных щеках выступил румянец, он радостно кивал головою на шумные фразы восхищения, раздававшиеся после каждого удачного его фокуса. Ему было хорошо, весело, привольно.

Но вдруг глаза его потухли, со щек исчез румянец. Что же такое случилось? Или конь неловко оступился? Или в великолепном коне этом герцог заметил какой-нибудь недостаток? Нет! Конь держал себя безукоризненно, и чистота его породы была вне всякого сомнения. Что ж? Или между окружающими, между этими восхищающимися зрителями герцог заметил какое-нибудь подозрительное лицо, уловил чей-нибудь недружелюбный взгляд, чье-нибудь непочтительное слово? Нет! Зрители все до одного были прекрасными актерами, все до одного изображали собою воплощение восторга и благоговения.

Просто какая-то неясная мысль мелькнула в голове регента, и даже не мысль, а что-то совсем неуловимое, какое-то странное, непонятное ощущение. Это ощущение в последние дни все чаще и чаще начинало преследовать Бирона. Оно являлось внезапно, среди самых веселых мыслей и мигом разгоняло эти мысли, мигом наполняло всю душу каким-то мучительным страхом ожидания чего-то ужасного и неминуемого.

Бирон остановил коня и спрыгнул на землю.

Его встретили самые вычурные фразы похвал и удивления, но он уже слушал их рассеянно и долго не мог прийти в себя, долго не мог избавиться от непонятного мучительного чувства.

Вот уже раздражение послышалось в голосе: он всегда кончал раздражением в подобные минуты.

Принц Антон, видя, что регент снова в дурном настроении духа, поспешил откланяться и уехал к себе, боясь какой-нибудь неприятной сцены.

Из манежа Бирон отправился прямо во дворец и не выходил до обеда.

К обеду приехали между прочими Левенвольде и фельдмаршал Миних.

Миних, по своему обычаю, был любезен и весел, с чувством целовал руки у герцогини курляндской и говорил комплименты ее дочери Гедвиге.

К регенту он относился также с необыкновенной почтительностью, и, глядя, на него, каждый, конечно, признал бы в нем самого преданного, неизменного друга этого семейства. А между тем ловкий и смелый план уже окончательно созрел в голове фельдмаршала.

Улыбаясь и любезничая, почтительно, дружеским тоном беседуя с Бироном, он знал, что пройдет еще несколько часов – и этот самый Бирон будет в руках его. Он еще утром окончательно приготовил принцессу Анну Леопольдовну: прямо объявил ей, что в нынешнюю ночь намерен схватить Бирона.

Сначала принцесса начала, как и вчера, отказываться, говорила, что не может допустить, чтобы Миних ради нее жертвовал своей жизнью и всем своим семейством. Советовала ему, по крайней мере, хоть сговориться с другими, с Левенвольде, например.

Но Миних отвечал ей, что она обещала положиться на него одного, что он никого не хочет вовлекать в опасность и намерен сам, один сделать все дело.

Анне Леопольдовне уже нечего было возражать ему, и она со слезами на глазах стала восхищаться его великодушием и смелостью.

– Ну, хорошо, – сказала она на прощанье, – только, ради Бога, делайте поскорей. Если б вы знали, как я волнуюсь!..

– Медлить не буду, – отвечал Миних, – да и нельзя мне медлить: мой Преображенский полк завтра сменится по караулам, тогда будет труднее.

И вот он отправился обедать к Бирону и теперь чувствовал даже какое-то раздражающее наслаждение в том, что вот он сидит посреди них, со своей заветной тайной, которую не открыл никому, даже родному сыну, что они все смотрят на него как на своего человека…

«Если б он знал, – думал Миних, поглядывая на регента, – если б он знал, что у меня в мыслях и что должно совершиться сегодня, он немедленно бы велел схватить меня, и я бы тогда не вырвался из когтей его. Но он не знает и не узнает».

И фельдмаршал наслаждался все больше и больше.

Обед шел довольно вяло. Хозяин был все сумрачен, а хозяйка и никогда не отличалась разговорчивостью и любезностью. Беседу поддерживал опять-таки Миних, постоянно шутивший с Гедвигой.

Но вот одна фраза нежданно поразила Миниха и заставила его вздрогнуть.

Левенвольде вдруг, ни с того ни с сего, обратился к нему и сказал:

– А что, граф, я давно хотел спросить вас: во время ваших походов вы никогда ничего не предпринимали важного ночью?

«Что это такое? – быстро мелькнуло в голове Миниха. – Что это значит? Неужели он знает что-нибудь? Неужели подозревает? Откуда же?.. Сегодня утром принцесса советовала мне обратиться к нему, а теперь вот он задает мне такой вопрос… Может быть, она с ним виделась! Может быть, что-нибудь сказала! Но, в таком случае, ведь это ужасно! Ведь он все может испортить!»

А между тем нужно было ответить, нужно было совладать с собой и успокоиться, иначе Бирон заметит. Весь успех дела висит на волоске.

Какое-нибудь неосторожное движение, ничтожное слово – и все пропало!

Но Миних умел владеть собой. Через секунду его волнения как не бывало. Он спокойно взглянул на Левенвольде и отвечал:

– Не помню, чтобы я когда-нибудь предпринимал что-либо чрезвычайное ночью, но мое правило – пользоваться всяким благоприятным случаем.

Левенвольде замолчал, и разговор на том кончился.

А мрачное настроение Бирона все продолжалось. Он встал из-за стола рассеянный и молчаливый. Он несколько раз не ответил на обращенные к нему вопросы: очевидно, совсем их не слышал!

Это заметили все, даже его жена.

– Что с вами? – обратилась она к нему.

– Ничего! Мне что-то не по себе, – рассеянно ответил он.

– В таком случае ведь нужно посоветоваться с доктором, – заметил Миних.

– Нет, не нужно, я не болен, может быть, устал сегодня в манеже: много ездил!

С этими словами Бирон направился в свои покои.

Но он еще обернулся на пороге и сказал Миниху:

– Приезжайте, граф, вечером: много дел скопляется, поговорить нужно.

Миних сказал, что приедет, а сам подумал, что в таком случае исполнение его плана запоздает часа на два.

«Но больше чем на два часа ты от меня не ускользнешь», – закончил он свою мысль.

Скоро во дворце стало темно: все разъехались.

Бирон не выходил из кабинета. Он то принимался читать лежащие на его письменном столе бумаги, то бросал их и нервно ходил по комнате. Тоска давила его все больше и больше и, наконец, дошла до того, что он почувствовал себя самым несчастным человеком и не знал, отчего так несчастлив, не знал, что такое творится с ним. Что это: болезнь приближается страшная или беда подходит?

Но он не в силах был решать эти вопросы, он просто наконец перестал думать. Мысли путались, находило полузабытье какое-то странное.

В этом полузабытьи он встретил вернувшегося по его зову Миниха. Он пробовал говорить с ним о делах, но фельдмаршал с изумлением замечал в нем необыкновенную рассеянность.

Вслед за отъездом Миниха Бирону подали какой-то пакет с надписью по-немецки. Он развернул его и прочел.

Это было письмо от Липмана, банкира-еврея, который когда-то ссужал Бирона деньгами и которому в последние годы герцог курляндский сильно протежировал.

Липман извещал его светлость, что затевается нечто недоброе, что герцогу необходимо принять меры. Просил его назначить ему аудиенцию, говорил, что он явится с другим своим товарищем, Биленбахом, и на словах передадут все, что знают…

Бирон прочел это письмо и даже его не понял. Перечел еще раз.

«Что такое? – подумал он. – Нужно послать за ними сейчас же! Нужно узнать!»

Рука его уже протянулась к колокольчику, но он не позвонил. Письмо упало на ковер. Герцог опустил голову на руки и забылся.

А в это время Миних, вернувшись к себе, велел позвать своего первого адъютанта, подполковника Манштейна.

Манштейн застал фельдмаршала в туфлях и халате, совсем готовым идти в спальню.

– Что прикажете, ваше сиятельство? – спросил он.

– Вот что, мой милый, – спросил Миних. – Никуда не уезжайте, останьтесь эту ночь у меня, вы мне понадобитесь очень рано. Я велю вам приготовить постель, ложитесь сейчас и постарайтесь скорее заснуть; я вас разбужу, когда надо будет.

Манштейн изумленно взглянул на фельдмаршала, но тот так ничего и не пояснил ему и пошел в спальню…

Миних снял с себя халат и туфли, лег на постель, прикрылся одеялом и стал думать.

Ему казалось, что он лежит в походной палатке, что через несколько часов ему предстоит генеральное сражение, что перед ним неприятельская армия, которую победить нужно.

И, действительно, он готовился к генеральному сражению, но ему предстояла битва, непохожая на те, в которых он одерживал свои блестящие победы, ему предстояла битва одни на один с могущественным неприятелем, битва не при громе пушек, а в глубокой тишине морозной зимней ночи. От этой битвы зависела не только судьба его, но даже судьба целого Русского государства.

Но мысли начинают путаться, берет дремота, глаза сами собою смыкаются.

Миних вскочил с постели, снова надел халат и туфли и начал ходить по комнате.

«Нет, этак заснешь!» – думал он. Взглянул на часы: уже скоро два часа. Он снова снял халат и начал одеваться. Вот он уж готов. Он кликнул своего камердинера, велел поскорее заложить карету, да тихо, не будить никого, и чтоб кучер дожидался во дворе.

Камердинер вышел, а Миних отправился будить Манштейна.

Манштейн сладко спал, забывши все любопытство, возбужденное в нем непонятным поступком фельдмаршала. Но вот он проснулся, протер глаза и увидел перед собою Миниха в полной парадной преображенской форме.

– Одевайтесь скорее, – сказал Миних. – Нам пора ехать.

– Куда ехать? – спросил Манштейн.

– В Зимний дворец, а оттуда в Летний!

Глаза Манштейна широко раскрылись: он начинал понимать, в чем дело.

– Я думаю, что могу на вас положиться, – проговорил фельдмаршал, протягивая ему руку. – Ведь вы готовы идти со мною?

– Еще бы! – с нервной дрожью сказал Манштейн. – Куда угодно, на какие угодно опасности.

– Вы понимаете, в чем дело?

– Понимаю, ваше сиятельство! Вы можете на меня положиться.

– Благодарю вас. Впрочем, я и так в вас уверен.

Через несколько минут с заднего двора дома Миниха выехала карета и быстро помчалась по направлению к Зимнему дворцу.

На петербургских улицах стояла глубокая тишина: все спало мертвым сном, только кое-где за воротами лаяли собаки, только, покачиваясь со стороны на сторону, разводя руками и о чем-то рассуждая сама с собою, через улицу плелась жалкая, отрепанная фигура пьяного мастерового.

Быстро мчавшаяся карета чуть было не наехала на эту фигуру. Пьяный мастеровой, однако, вовремя отшатнулся, повалился на снег и долго бессмысленно глядел на удалявшуюся карету. Он не понимал, что это такое промчалось, да и где же ему было понять? Если б не только пьяный мастеровой, но и весь Петербург проснулся и увидел эту карету, то и тогда бы никто не понял, как много она значит.

Эта карета приснилась только метавшемуся в тревожном сне регенту Российской империи, да и то приснилась в виде чего-то огромного, бесформенного, ужасного, несущегося на него со сверхъестественной силой и готового раздавить его.

XI

Карета объехала Зимний дворец кругом и остановилась у заднего подъезда. Здесь было все пусто; только сторож дремал, закутавшись в тулуп. Он даже не слыхал, как подъехала карета, и не окликнул входивших на крыльцо Миниха и Манштейна.

Они поднялись по темной лестнице, отворили какую-то дверь.

– Кто там? – услышали они из соседней комнаты, но ничего не отвечали. К ним вышла заспанная служанка и, увидя их, вскрикнула.

– Не кричи! Не кричи! – сказал Миних. – Ничего не случилось! Поди поскорей и разбуди фрейлину, госпожу Менгден.

– Да как же вы прошли? Ведь здесь… здесь гардеробная принцессы! – шептала изумленная и испуганная служанка.

– Поди и разбуди госпожу Менгден! – строго повторил Миних.

Служанка удалилась, не смея ослушаться генерала.

Юлиана не заставила себя долго ждать.

Она появилась в пеньюаре, непричесанная, но с блестящими, вовсе не заспанными глазами.

Она, очевидно, еще не ложилась и дожидалась.

– Ну что… что? – обратилась она к Миниху. – Ведь ничего дурного? Нет?

– Ничего дурного. Надо разбудить принцессу, мне необходимо увидеться с нею, я буду дожидаться здесь…

– Хорошо, сейчас!

Юлиана быстро скрылась.

Не прошло и пяти минут, как она вернулась снова и пригласила Миниха следовать за нею.

Манштейн остался в гардеробной.

Миних прошел две комнаты и увидел перед собою принцессу.

Маленькая лампочка тускло освещала большую комнату; но все же и в этом полумраке можно было заметить, как бледна и как трепещет Анна Леопольдовна.

– Неужели вы решились? Неужели сейчас все должно быть? – дрожащим голосом спросила она, подавая руку Миниху.

– Да, сейчас, сейчас – или никогда! – твердо проговорил он. – Теперь отступать невозможно. Вы должны решиться, перестать колебаться, перестать бояться: все благополучно кончится, даю вам в этом слово.

– Я решилась, – прошептала принцесса. – Чего же вы от меня требуете?

– Надо объявить офицерам и солдатам, а затем необходимо, чтобы вы ехали со мною в Летний дворец. Моя карета здесь дожидается.

– Мне… с вами ехать? – в ужасе всплеснула руками Анна Леопольдовна. – Нет, граф, ни за что! Делайте, что хотите, но я… я не поеду! Это свыше сил моих!

Краска раздражения вспыхнула на щеках Миниха, но он удержался.

– Хорошо… пожалуй… и без этого обойтись можно. Только здесь-то, перед офицерами, вы должны выказать твердость. Обещаетесь ли вы мне в этом?

– Да, обещаюсь! – сказала Анна Леопольдовна, прислонившись к спинке высокого кресла. Ее ноги дрожали.

Миних вышел к Манштейну и приказал ему позвать к принцессе, этим же задним ходом, всех караульных офицеров.

Сделав это распоряжение, он снова вернулся к Анне Леопольдовне и всячески старался ободрить ее.

Когда офицеры, изумленные и еще не понимавшие, в чем дело, показались на пороге комнаты, принцесса совершенно овладела собой.

Она сделала несколько шагов вперед и грациозно поклонилась вошедшим.

– Я призвала вас, господа, – обратилась она к ним дрогнувшим, но громким голосом, – чтобы просить вашей помощи. Вы знаете мое расположение ко всем вам, ко всему войску. Я, кажется, никогда не подавала вам повода быть недовольными мною?

– Конечно, ваше высочество, – разом сказали офицеры. – И ради вас мы всегда готовы жертвовать нашей жизнью.

– Благодарю вас! – продолжала принцесса. – Так вот, видите, я и решаюсь требовать от вас жертвы! С самой минуты кончины императрицы я не знаю покоя. Меня, моего мужа и моего сына-императора преследует регент. Он хочет удалить нас из России. Он хочет совершенно завладеть всем. Он осыпает обидами и оскорблениями, он обращается со мною не как с матерью императора. Мне нельзя, мне стыдно даже сносить эти обиды. Я долго терпела, но наконец решилась его арестовать и поручила это фельдмаршалу Миниху. Надеюсь, что вы будете повиноваться своему генералу и помогать ему исполнить мое поручение.

Офицеры выслушали эти слова с очевидною радостью.

– Матушка! Ваше высочество! Давно мы все этого желаем, и вы несказанно обрадовали нас вашими словами. Исполним вашу волю, хотя бы пришлось положить жизнь свою!

– Благодарю вас! – прошептала растроганная принцесса и протянула к ним руки.

Они кинулись целовать эти протянутые руки, а Анна Леопольдовна каждого из них целовала в лоб.

Но тут твердость ей изменила. Она бессознательно опустилась в кресло и едва слышно сказала Миниху:

– Ступайте! Да хранит вас Бог!

Миних подал знак офицерам – и они все вышли.

Сошедши с фельдмаршалом вниз, офицеры тотчас кинулись к караульным солдатам, поставили их под ружье.

Перед солдатами показался Миних, и, прежде чем они его узнали в ночном сумраке, он заговорил с ними.

– Ребята! – сказал он. – Нужно спасать императора и его родителей от человека, присвоившего себе власть и творящего всякие беззакония; готовы ли вы идти за мною?

– Рады стараться! Хоть в огонь пойдем за тобою! – весело крикнули солдаты, наконец дождавшиеся минуты, которой они давно и страстно ожидали.

Тогда Миних начал распоряжаться. Он оставил сорок человек здесь, при знамени, а с восемьюдесятью, в сопровождении нескольких офицеров и Манштейна, отправился к Летнему дворцу.

Тихо по пустой темной улице подвигалось это шествие.

Вот и Летний дворец; перед входом караулы.

Миних остановился со своим отрядом и послал Ман-штейна объявить дворцовым караулам о намерении Анны Леопольдовны.

Все чутко прислушивались и приглядывались. Ничего не слышно, только заметно движение в карауле.

Манштейн бегом возвращается и объявляет, что там с радостью его выслушали и даже предложили свою помощь при аресте герцога.

– Так возьмите с собой одного офицера и двадцать солдат, – обратился Миних к Манштейну, – и ступайте, арестуйте Бирона, а если он станет сопротивляться, так и убейте его. Мы будем вас ждать.

Манштейн с двадцатью солдатами направился ко дворцу; наружный караул сейчас же пропустил его. Уже входя на крыльцо, он велел солдатам следовать за собою издали и как можно тише. А сам пошел дальше.

Он один – караульные во внутренних комнатах ничего не знают, пропустят ли они его? Может быть, задержат? Может быть, вместо благополучного и блестящего исполнения этого неожиданного, смелого плана Манштейну предстоит арест и затем казнь? Но смелый подполковник быстро отогнал от себя эти мысли и твердою поступью пошел дальше.

Караулы всюду пропускали, они знали, что это старший адъютант фельдмаршала, и, конечно, думали, что он явился к регенту с каким-нибудь важным делом.

Манштейн прошел целую анфиладу комнат и остановился. Он не знал, куда ему идти дальше, не знал, где спальня регента. Спросить у лакеев нельзя, поднимется шум.

Он решился идти все вперед и вперед, авось выйдет именно туда, куда ему нужно.

Он прошел еще две комнаты, очутился перед запертыми на ключ дверьми, сильно рванул двери, и они отворились, потому что не были приперты задвижками внизу и вверху.

Манштейн вошел в большую комнату. В углу, на высокой мраморной подставке горела лампа, заслоненная резным абажуром.

Прямо перед собою, в глубине комнаты Манштейн заметил огромную, роскошную кровать под балдахином.

Он на цыпочках подошел по мягкому ковру к кровати, откинул штофную занавеску и разглядел Бирона и его жену. Оба они спали крепким сном.

Бирон, почти всю эту ночь метавшийся и ежеминутно вскакивавший с постели, наконец утомился и заснул. И уже ничего ему не грезилось. Его не возмущали больше страшные сновидения, призраки. Он дышал мирно. Лицо его было спокойно.

Манштейн стоял у кровати с той стороны, где лежала герцогиня.

– Проснитесь! – громко сказал он.

Но они не просыпались.

Тогда он наклонился еще ближе к кровати и сказал громче:

– Проснитесь!

Бирон и его жена разом открыли глаза, испуганно взглянули на Манштейна и приподнялись с подушек.

– Что это? Что? – с ужасом выговорил регент.

Герцогиня взвизгнула и закрылась одеялом.

– Арестую вас именем его императорского величества! – громко произнес Манштейн, обнажая шпагу.

– Караул! – отчаянным голосом крикнул Бирон.

– Караул! – взвизгнула под одеялом герцогиня.

При этом Бирон вскочил, и Манштейну показалось, что он хотел спрятаться от него под кровать. Действительно, он прятался, но в то же время продолжал кричать «караул!».

– Молчите! – грозно выговорил Манштейн, быстро обежал кругом кровати и старался схватить регента.

Тот начал обороняться и кричать еще громче.

– Молчите! Вас все равно никто не услышит. Я привел с собой много солдат, и если вы будете сопротивляться, то я убью вас.

Бирон вздрогнул.

Манштейн схватил его и крепко держал до тех пор, пока не явились солдаты.

Между тем вся уже комната наполнена народом.

Герцогиня все лежит, закутанная одеялом, и визжит.

Манштейн передал Бирона солдатам. Но когда они подошли, чтобы взять его, он вдруг собрал все свои силы, сжал кулаки и стал отмахиваться направо и налево. Солдаты кинулись на него, но долго не могли совладать с ним.

Завязалась отчаянная борьба. Рубашка регента разорвана, его колотят по чему попало сильные, мозолистые руки. Он все еще отмахивается, но, наконец, сил больше нет. Его повалили на ковер, засунули носовой платок ему в рот, связали руки офицерским шарфом, закутали в одеяло и вынесли из спальни.

Несчастный Бирон был в забытьи, не шевелился, и со стороны можно было подумать, что это несут безжизненное тело.

В первую секунду, когда голос Манштейна разбудил его, он подумал, что случилось что-нибудь очень важное и что Манштейн прибежал предупредить его. Ему и в голову не могла прийти мысль относительно фельдмаршала Миниха; он даже сразу не поверил ушам своим, когда услыхал слова Манштейна: «Арестую вас».

Но Манштейн повторил эту ужасную фразу.

Неужели действительно это арест и падение? Неужели его могут арестовать… здесь, в его Летнем дворце, в его спальне? Здесь, по крайней мере, он считал себя в безопасности; ведь кругом народ, бездна прислуги, караулы! Значит, что же?.. Значит, все в заговоре… все?! Но это ведь не может быть! Этот негодный Манштейн прокрался, как вор… Стоит только крикнуть – и сбегутся люди, схватят этого Манштейна, весь этот низкий заговор рушится! И он еще раз посмеется над своими врагами, да как посмеется, что потом ни у кого уже не поднимутся руки на него, никто не решится выдумывать заговор…

Караул! Караул! – повторяет Бирон, а между тем никто не является ему на помощь.

Вот и солдаты! Его хватают. Мысли его остановились; он совершенно машинально отбивался от солдат. Но его схватили, связали, и он уже ни о чем не думает. Он все забыл. Ни страха, ни ужаса, ни отчаяния, ни злобы нет в нем. Он только чувствует, как мало-помалу начинает разбаливаться его тело, как крепко скручены руки, как неловко солдаты несут его. Ему трудно дышать, у него болят челюсти, у него противно во рту от всунутого платка. И он старается делать языком и зубами осторожные движения, чтобы как-нибудь освободиться от этого платка. Но нет, видно, ничего не поделаешь!

Он начинает сердиться на то, что никак не может помочь себе. Он сердится на этот несносный платок и снова придумывает всякие хитрости, как бы каким-нибудь образом освободиться от платка. Все его мысли и все его чувства поглощены этой работой.

Ему уже начинает казаться, что и дело-то все в одном только платке, что стоит от него освободиться, и тогда все кончено, тогда не останется ничего больше страшного и дурного. Потом он вдруг начинает думать о том, что же дальше будет? Но он не думает о своей будущности, а думает только о том, что будет через минуту, через пять минут, через час. Куда его повезут и как повезут? Неужели в одеяле? Ведь холодно, мороз, да и неприлично. «Нет! Что-нибудь да сделают, непременно сделают!» – успокоительно заканчивает он и только ждет с любопытством.

Он уже о платке позабыл, как-то привык к этому неприятному ощущению во рту…

Его снесли вниз, в караульную. Сняли с него одеяло и закутали солдатской шинелью.

«А! Солдатская шинель, – подумал он. – Как же это я не догадался? Конечно, в солдатскую шинель должны закутать, во что же больше? Так будет теплее! Только вот как ноги?»

Но о ногах регента никто не подумал, он так и остался босиком. Солдаты вынесли его на улицу, тут дожидалась подъехавшая карета Миниха, его посадили в карету. С ним сел офицер.

– Куда? – спросил кучер.

– В Зимний дворец! – отвечал офицер, захлопывая дверцу.

Карета уехала, и даже пьяный мастеровой не встретился ей на дороге.

Никто не знал и не подозревал, в каком странном маскарадном костюме проехался этой морозной ночью регент Российской империи. Только солдаты, стоявшие группами около Летнего дворца, тихомолком послали ему свои не особенно любезные приветствия…

Герцогиня курляндская, закрывшись с головой в одеяло, продолжала визжать все время, пока происходила борьба в спальне. Она перепугалась до того, что почти обезумела. Она слышала бряцание оружия, слышала крики своего мужа, понимала, что его хватают, расслышала или, вернее, почувствовала, как он упал, как замолк, но она не решилась выглянуть из-под своего одеяла.

«Он молчит, не кричит больше, должно быть, его убили!» – И она сама перестала визжать и лежала неподвижно, ожидая, что вот, вот, сейчас и ее убьют. Но, может быть, ее не заметят! Надо лежать тише! И она совсем притаила дыхание.

«Уходят из комнаты! Все тихо. – Она взглянула: – Никого нет! – На полу, у постели, оторванный кусок рубашки герцога. – Что же это такое?»

Сама себя не помня, с выкатившимися страшно глазами она кинулась из спальни, бежала по комнатам в одной рубашке и босиком выбежала из дворца.

Солдаты, толпа… но она их не боится, она ничего не помнит, она забыла, в каком она виде, не чувствует холода.

Подъезжает карета, в карету сажают кого-то. Она угадала, что это муж ее, и она бежит по двору, по снегу босыми ногами за ворота. Хочет кинуться к карете. Но какой-то солдат бросается и схватывает ее.

Она опять кричит и отбивается. Она вцепилась зубами в руку солдата, но солдат ни на что не обращает внимания и тащит ее.

– Что прикажете с нею делать? – спрашивает он, подтаскивая герцогиню к Манштейну.

– Отвести во дворец, – отвечает Манштейн и спешит скорей к Миниху за приказаниями.

Герцогиня продолжает кричать и кусаться.

– Отвести во дворец! – ворчит солдат. – Легко сказать, да как это я сделаю? И в какой дворец? Назад, что ли, али туда, в Зимний? Карета-то вон, вишь, уехала, а другую где теперь взять? Что же это, значит, на своей спине везти? Ишь, злющая, как вцепилась! Зубы-то! Зубы-то… вон до крови прихватила. Э, да где же с ней тут возиться!

Не долго думая, он отшвырнул ее от себя и быстро скрылся.

Несчастная герцогиня упала на кучу снега. Она уже перестала кричать. Она дрожала всем телом и, наконец, потеряла сознание. Долго так лежала она, раздетая, на снегу, пока наконец один из офицеров не подошел к ней. Он ужаснулся, увидя ее в таком положении, и крикнул солдатам.

Солдаты сошлись и окружили ее. Она не шевелится. Что же, сейчас, пожалуй, станут издеваться над нею? Да и как не издеваться! Теперь она бессильна. Еще несколько часов тому назад она мнила себя чуть что не императрицей; она протягивала свои руки для поцелуев сановникам и принцам; она была олицетворением человеческой гордости и тщеславия. По одному ее слову всех этих солдат и этого офицера расстреляли бы. Но теперь она бессильна! Она лежит обнаженная на снегу, и только слабая дрожь, по временам пробегающая по ее членам, показывает, что она еще не умерла, еще дышит.

Ее все ненавидели, все, кто знал и кто даже не знал ее. Никто не говорил о ней ни одного доброго слова, так как же теперь не издеваться над ней! Но между тем ни офицеры, ни солдаты не стали издеваться.

– Ах, Боже мой! – смущенным голосом проговорил офицер. – Посмотрите, ради Бога, жива ли она? Ведь как, бедная, выбежала! В одной рубашке! Этак схватит смертельную болезнь!

– Да! Ночка-то морозная, и замерзнуть недолго! – говорит один солдат.

– Так возьмите ее скорей, разотрите, оденьте, снесите во дворец. Да бережней поднимайте! Скорей, давайте шинели! Нельзя же так! Ведь в самом деле замерзнет!

Солдаты бережно подняли герцогиню, скинули с себя шинели, закутали ее и понести обратно во дворец растирать и одевать. И никто не встретил их в пустых комнатах. Фрейлины и камеристки герцогини, вся многочисленная прислуга, все, даже «дуры» и карлицы, попрятались кто куда мог и не подавали никаких признаков жизни.

XII

– Юлиана, куда же ты ушла? Вернись, останься со мною! Не отходи от меня! – повторяла Анна Леопольдовна, следуя за Менгден, которая вышла было, чтобы причесаться и одеться.

Юлиана вернулась. Принцесса взяла ее за руку и крепко держала, не выпускала.

– Боже мой! Что-то там такое? Посмотри на часы! – шептала она. – Как долго идет время! Что там делается?

Юлиана взглянула на часы: еще рано! Всего пятый час в начале.

– Успокойся, ради Бога! – сказала она принцессе. – Разве в один час можно повернуть все это дело?! Теперь, того и жди, вернется фельдмаршал, и уж, конечно, наверное все благополучно: иначе он дал бы знать.

– Ах, нет! Боюсь, Юля, боюсь ужасно! Ведь Бирон всегда был подозрительным человеком, а уж теперь с этими заговорами, конечно, принял все меры. Схватили нашего фельдмаршала, адъютанта его и всех солдат перехватали… Что ж теперь будет?

Принцесса заплакала.

Менгден не знала, что и делать с нею.

Она стала всячески ее успокаивать, но ничего не помогало.

Принцесса выпустила руку своего друга, бросилась на ковер, закрыла лицо руками и стала молиться, но молитва не успокаивала. Каждая минута казалась ей чуть ли не часом.

– Что это? Что? Юля, поди посмотри!

Юлиана выбежала из комнаты и через несколько секунд вернулась с радостным лицом.

– Все, слава Богу, благополучно! – почти закричала она. – Регент здесь!.. Схвачен… Миних идет с докладом… и уже не оттуда, не через гардеробную, а парадным ходом.

Анна Леопольдовна схватилась за сердце, так оно вдруг шибко забилось.

Неужели такое счастье? Или, может быть, Юлиана обманывает? Но нет, вот и сам фельдмаршал. На его сухом, красивом лице изображается торжество. Он, улыбаясь, подходит к принцессе. Она протягивает ему руку, она его обнимает и плачет.

– Поздравляю, ваше высочество, все благополучно!

– Друг мой! Голубчик! Я уж и не знаю, как благодарить вас, – всхлипывает Анна Леопольдовна на плече Миниха. – Как же это? Что же было? Скорей… скорей рассказывайте!

– Так он здесь, здесь, в караульне? – вдруг забывая свои волнения и слезы, радостно всплеснула руками Анна Леопольдовна и даже подпрыгнула, как ребенок. – Здесь? И не вырвется?

– Где уж теперь вырваться! – улыбнулся Миних.

– Но постойте! Погодите! – вдруг опять тревожная мысль промелькнула в голове принцессы. – Ведь солдат мало, вдруг его вырвут его приверженцы?

– Какие же приверженцы? – спросил фельдмаршал. – Мало что-то он нажил себе приверженцев! К тому же я обо всем подумал. Все, кого можно опасаться, теперь, наверно, тоже уже арестованы. Я послал Манштейна к Густаву Бирону, а другого своего адъютанта, Кенигфельса, к Бестужеву. Не бойтесь, никто от нас теперь не уйдет.

Анна Леопольдовна окончательно успокоилась и с несвойственной ей живостью отдалась порыву вдруг нахлынувшего на нее счастья.

Она то пожимала руку Миниху, то бросалась на шею Юлиане.

– Боже мой! Чем мне заплатить вам за это? Как мне отблагодарить вас?

– Теперь об этом нечего думать, – спокойно проговорил фельдмаршал, – теперь следует заботиться только об одном: получше, покрепче вам устроиться. Да еще нужно скорей объявить принцу, а то он до сих пор, кажется, ничего и не знает.

– Ах, об нем-то я совсем и позабыла! – самым наивным тоном сказала принцесса. – Да, конечно, нужно объявить ему. Поди, Юлиана, заставь его подняться, приведи сюда.

Миних на мгновение задумался.

– Так вот что, принцесса, – наконец, сказал он, – вы подождите здесь принца. Объявите ему сами, объявите, что по всеобщему желанию вы будете правительницей, а я сойду опять вниз. Я не думаю, чтобы принц стал с вами спорить… но если понадоблюсь вам, то вернусь.

– Оставайтесь, оставайтесь, – торопливо перебила Анна Леопольдовна, – лучше вы ему скажите, вы лучше скажите.

– Нет, мне неловко, – решительно возразил Миних, – я выйду.

И, не слушая возражений принцессы, он быстро скрылся из комнаты.

Через несколько минут в сопровождении Юлианы Менгден показался принц Антон.

– Зачем вы меня подняли? – обратился он к жене, изумленно посматривая на ее сияющее, счастливое лицо своими заспанными, несколько опухшими глазами.

– Кое-что случилось… Вы себе спали, а между тем фельдмаршал граф Миних арестовал Бирона. Бирон теперь внизу…

– Не может быть! – даже попятился от изумления и стал протирать себе глаза принц Антон. – Не может быть! Что это за шутки неуместные!

– Не шутки, а правда. Проснитесь! – сказала принцесса.

Принц Антон наконец понял, что его не обманывают, понял, что случилось то, о чем он не смел и грезить еще за несколько минут перед этим. Он хотел кинуться вниз в караульню, чтоб собственными глазами увидеть сверженного регента, но жена его остановила.

– Зачем вы пойдете? Куда? Останьтесь лучше здесь – потолкуем хорошенько.

Он покорно остановился и задумался.

– Как же теперь? Кто ж теперь всем управлять будет? И каким образом такое дело сделано без моего участия? Каким образом мне даже никто и не заикнулся об этом? Что же я-то такое тут? – начинал он разгорячаться. – Разве я не отец императора?!

– Конечно, отец, – отвечала принцесса, – но ведь и я тоже мать его и родная внучка царя Ивана Алексеевича. Мои права были поруганы Бироном, и вот я приказала арестовать его. За меня войско, за меня весь народ русский! С сегодняшнего дня я правительница России до совершеннолетия моего сына.

Принц Антон окончательно уже проснулся.

– А, так вот как! Вы без меня обошлись! Может быть, и меня прикажете арестовать, ваше высочество?

– Перестаньте говорить вздор, – очень серьезно заметила Анна Леопольдовна. – Я намерена предоставить вам всевозможный почет, одним словом, сделать все вам угодное, только надеюсь, что вы не станете со мною бороться. Недоставало еще, чтобы между нами начались ссоры! Успокойтесь лучше! Предоставьте мне быть правительницею, а себе возьмите самую спокойную жизнь, какую можно только представить – вам будет гораздо лучше!

Принц чувствовал себя глубоко оскорбленным, но в то же время все мучения, которые должен он был пережить до этого утра, совершенно его расстроили и сломали всю его небольшую энергию.

«Что же, – подумал он, – дело уже сделано, да, может, так и лучше, меньше ответственности, меньше опасности. Пускай их управляются как знают».

Он снова взглянул на жену, подошел к ней и протянул руку.

– В таком случае позвольте вас поздравить, ваше высочество! – шутливым тоном с улыбкой сказал он, целуя руки Анны Леопольдовны. – Перепоручаю себя вашим милостям.

Она прикоснулась губами к его лбу и шепнула:

– Да! Так-то лучше!

Она стала ему рассказывать все подробности этой ночи.

Юлиана вышла объявить Миниху, что все сошло благополучно.

Фельдмаршал сейчас же явился, рассыпался в любезностях перед принцем, был до такой степени почтителен и любезен, что бедный принц Антон окончательно примирился со своим второстепенным положением и от всего сердца благодарил Миниха.

Долго они сидели и толковали. Уже светать начинает, пора за работу – впереди еще много дела.

– С чего мы теперь начнем? – спросила принцесса. – Да, конечно! – сейчас же вспомнила она. – Прежде всего нужно послать за Остерманом.

– Он болен, – проговорил Миних.

– Что ж такое, что болен? Он всегда болен, но теперь нужно, чтоб он немедленно сюда явился. Разве без него обойтись можно? Он сейчас все устроит. Он сейчас увидит, где есть опасность, которую мы в нашей радости может не заметить. Конечно, скорей!.. Скорей за Остерманом!

– Пожалуй! – проговорил Миних.

Он сошел вниз и послал сказать Остерману, что принцесса просит его немедленно явиться к ней в Зимний дворец…

XIII

Граф Андрей Иванович Остерман с самого чрезвычайного заседания, созванного Бироном, того заседания, где так смутили и распекли бедного принца брауншвейгского, не выходил из своей комнаты. Он уже тогда, вернувшись домой, сказал жене, что теперь ему придется быть долго больным, потому что в воздухе носится что-то неладное. Регент торжествует, брауншвейгские унижены, но это еще ровно ничего не значит.

И вот Андрей Иванович, сидя запершись в четырех стенах, пустил в ход все свои таинственные средства для того, чтобы хорошенько понять положение дела и узнать, что теперь ему предпринять следует.

По вечерам через кухню в его кабинет прокрадывались какие-то фигуры: то будто мужик, то будто баба. Но этот русский мужик говорил с ним на чисто немецком языке; у бабы появлялся совершенно мужской голос.

Андрей Иванович внимательно выслушивал своих тайных посетителей и мало-помалу начинал понимать, в чем дело. Он знал, что торжество Бирона минутно, что народ и войско его ненавидят, понимал, что скоро нужно его будет уничтожить. Кто же его уничтожит? Конечно, он, Андрей Иванович, и, конечно, так, что сам будто в стороне останется. Ему уже не в первый раз решать судьбу России: много лет, с самой смерти Петра Великого, он привык все делать по-своему, никому о том не говоря, ни с кем не советуясь.

Он в эти последние дни решал новую задачу. Он знал, что можно действовать и в пользу брауншвейгских, и в пользу цесаревны Елизаветы, и аккуратно, во всех подробностях, высчитывал все выгоды того и другого решения.

Он весь был погружен в эту работу, никого не принимал. Жена его всем сказывала, что Андрею Ивановичу совсем теперь худо, что даже и ее к себе не впускает.

Теперь Андрей Иванович мирно спал. Он всегда засыпал только под утро, так как с вечера и большую часть ночи его мучила несносная подагра.

Но сквозь чуткий сон вдруг слышит он, как скрипнула дверь его спальни: он открыл глаза – перед ним жена.

– Матушка, что это ты? – недовольным голосом заворчал он. – Уснуть мне нынче не даешь? Сама спозаранку встала, выспалась, а ведь я только что задремал. Чего дверьми-то хлопаешь?

– Не хлопала бы без дела, – ответила графиня, – вставай, Андрей Иваныч, гонец из Зимнего, принцесса зовет тебя как можно скорее по очень важному делу.

Андрей Иванович поднял голову с подушек.

– Ни за что не поеду, матушка, ни за что! Бог с тобой! И будить меня не следовало из-за этого. Сама знаешь, не поеду. Как можно теперь ехать! Как можно во что-нибудь вмешиваться! Нет, нет, поди сама выйди к гонцу, скажи, что я болен, шевельнуться не могу, не только что ехать… Пусть извинят… Не могу! Не могу!

Графиня вышла передать гонцу этот ответ, а Андрей Иванович задумался.

«Это что еще такое? Что там у них? Набрали, видно, кой-кого, опять заговор делают, ну, так не мое это дело! Я чужих глупостей не участник! Как нужно будет, сам съезжу, а теперь ни!.. Теперь я болен».

Он повернулся к стенке и снова задремал.

Но хорошенько выспаться не удалось ему в это утро. Не прошло еще и часу, опять входит графиня и говорит, что снова прислан из Зимнего, да уже не гонец простой, а генерал Стрешнев, ее брат двоюродный.

– Что такое? Ну, позови его сюда.

Вошел Стрешнев.

Андрей Иванович со стоном протянул ему руку.

– Батюшка, Андрей Иваныч, – заговорил Стрешнев, – вставай, одевайся, едем во дворец!

– Ах! Куда мне! Ведь уже сказал, что болен, не могу!

– Все это очень хорошо, – перебил его, улыбаясь, Стрешнев, – но сам знаешь, что есть такие обстоятельства, которые заставляют даже всякую болезнь перемочь. Одевайся!

– Не могу! Не могу! – повторял Остерман.

– Ан можешь! Ан поднимешься! – продолжал улыбаться Стрешнев. – Хочешь об заклад биться, что встанешь? Скажу одно слово такое – и встанешь.

– Да что такое? Что ты? – уже оживленнее спросил Остерман. – Какое такое слово?

– А вот какое: в караульне Зимнего дворца сидит один человек, и видел я того человека своими глазами, и человек тот… Бирон. Регент сидит в караульне. Слышишь?

– Что ты! – вскочил с кровати Остерман, даже совсем позабыв про свои больные ноги. – Что ты? Неужто? Ach, mein Gott!..[6]

– Братец, пойдем, зайди ко мне на минуточку, пока он будет одеваться, – обратилась графиня к Стрешневу и увела его из спальни мужа. Она знала, что теперь надо оставить Андрея Ивановича одного, надо дать ему хорошенько подумать, не мешать.

Андрей Иванович сидел на кровати.

Никогда еще в жизни никакое известие так не поражало его, как то, какое привез сейчас Стрешнев.

Он дни целые и ночи почти напролет все обдумывал, все решал, а тут хвать, без него сделали! Его не спросились, да и сделали-то удачно!

Горькое, обидное чувство шевельнулось в Остермане.

«Стар, что ли, я становлюсь? – с ужасом подумал он. – Другим уступаю дорогу. Стрешнев сказал, что это все Миних! А вот Миниха-то я и проглядел, за ним-то и не следил! Эх, я, старый дурак! – с каким-то наслаждением выбранил себя Андрей Иванович. – Ну, что же теперь… теперь не вернешь! Теперь нужно в пояс кланяться господину Миниху. Да, нужно, нужно туда поехать, нужно осмотреться. Да оно и ничего, пожалуй, иной раз бывает удобнее загребать жар чужими руками, своих не обожжешь, а жару загрести надо!»

И с этой успокоительной мыслью, представившей ему обширное поле для новой деятельности, Андрей Иванович стал поспешно одеваться.

Два лакея снесли его в придворную карету, в которой приехал Стрешнев. Лакеи снесли его и в покои принцессы Анны Леопольдовны.

Она сама подставила ему кресло, а он с жаром целовал ее руку и рассыпался в поздравлениях. Поздравлял он также и фельдмаршала Миниха, восхищался его смелостью и мужеством и всеми силами старался казаться самым довольным человеком, осчастливленным этим событием. Одно только его раздражало: глядя на Миниха, он понимал, что тот только делает вид, что принимает за чистую монету его любезности, а в глубине души своей жестоко теперь смеется над ним и дразнит его.

«Ничего, торжествуй себе! Торжествуй! – успокаивая себя, думал Остерман. – Еще посмотрим, чем все это кончится! Долго ли ты продержишься? Может быть, ты захочешь теперь совсем от меня отделаться? Да нет! Я хоть и промахнулся, а все еще жив и голова моя со мною…»

Анна Леопольдовна обратилась к Андрею Ивановичу за советом: что им теперь делать?

Он начал говорить, начал высказывать свои предположения, но каждый раз обращался к Миниху и спрашивал его, согласен ли он с ним.

Миних утвердительно кивал головою, а сам думал: «Вертись, Андрей Иванович, вертись! А все же вот мы и без тебя обошлись. Не у одного тебя голова на плечах, нашлись и другие…»

Вернувшись домой, Остерман снова лег в постель и весь тот день был ужасно не в духе. Теперь ему даже было больно не за себя. Он знал, что себе-то он еще все устроит. Даже его оскорбленное самолюбие смирилось перед мыслью, что Анна Леопольдовна будет признавать своим благодетелем не его, а Миниха. Он знал, что, может быть, сумеет еще совсем изменить мысли принцессы относительно благодеяний фельдмаршала. Его раздражало и мучило то, что, того и жди, теперь померкнет ореол, окружавший его в глазах всей Европы, до сих пор думавшей, что ни одно великое событие, ни один переворот в России не может устроиться помимо него, Остермана.

И в Европе действительно так думали, а в первые дни по свержении Бирона даже и весь Петербург считал Остермана хоть тайным, но действительным виновником гибели регента. Маркиз де ла Шетарди писал своему королю:

«Болезнь графа Остермана сильно, если не ошибаюсь, способствовала к лучшему сокрытию тайн, которые он принимал, показывая вид, что ни с кем не имеет сообщения. Так он поступал всегда. Верный и смелый прием, которым нанесен удар, может быть только плодом и следствием политики и опытности графа Остермана».

Но скоро Андрей Иванович себя успокоил. Он весь отдался злобе дня, устраиванию своих дел, приготовлению ответного удара Миниху. Один только раз еще его уязвленное самолюбие сильно заныло. Это было тогда, когда он получил из Константинополя от Румянцева такое послание:

«Что касается до той, с Богом начатой перемены, не только я здесь, но и все в свите моей сердечное пора-дование возымели и яко едиными усты Богу моление принесли с прославлением имени вашего сиятельства, яко первого сына отечества Российской империи, ведая, что все то мудрыми вашего сиятельства поступками учинено».

Андрей Иванович порывисто скомкал это письмо, а когда жена полюбопытствовала узнать, что пишет Румянцев, то он совсем не мог сдержать себя и закричал на нее, чтобы она не смела его трогать и убиралась.

А он со своей графиней жил душа в душу и даже в самые свои трудные минуты относился к ней с нежностью и не иначе называл ее как «mein Herzchen»[7].

XIV

Расставаясь с фельдмаршалом, Анна Леопольдовна сказала ему, чтоб он немедленно занялся списком наград. Она была так взволнована всеми событиями этой ночи, что сама отказалась распределять награды и вполне полагалась на фельдмаршала.

– Только, пожалуйста, чтобы все были довольны, – прибавила она, – я хочу, чтобы первый день нашего торжества был радостным днем и для всех, кто не враг наш.

Миних, вернувшись домой, призвал своего сына и барона Менгдена, председателя коммерц-коллегии.

– Приготовь бумагу, я буду тебе диктовать, – сказал он сыну.

Затем было приступлено к составлению списка.

– Пиши, – сказал Миних, – во-первых, о том, что принцесса Анна Леопольдовна провозглашается правительницей вместо Бирона и возлагает на себя Андреевский орден, а меня жалует в генералиссимусы.

– Батюшка, – заметил Миниху его сын, – о тебе я писать не стану.

– Это еще что такое? – даже вскочил фельдмаршал со своего кресла.

– А то, что звание генералиссимуса, наверное, пожелает принц Антон, и, конечно, тебе не следует начинать неприятными отношениями с принцем.

Миних задумался на минуту и сообразил, что он действительно хватил через край и что сын совершенно прав.

– Да, спасибо, что остановил. Ты правду говоришь, но что же мне-то?

– А тебе самое лучшее просить звание первого министра.

– Хорошо, помирюсь и на этом! Но ведь и тут есть возражение: нам не следует обижать Остермана, а Остерман наверное обидится, он не захочет терпеть над собою первого министра.

– Так следует повысить и Остермана, – заметил Менгден.

– Но как же? Как? – задумался Миних.

И вот он вспомнил, что Остерман давно уже намекал о своем желании быть великим адмиралом.

– Да, да! – оживленно обратился Миних к сыну. – Сделаем Остермана великим адмиралом. Звание это почетное, но для меня не опасное, стеснять меня не будет!

– Кто знает, будет ли доволен Остерман этим назначением, – сказал Миних-сын, прерывая свою работу, – я так думаю, что ему больше захочется быть великим канцлером.

– Мало ли что захочется! – быстро отвечал фельдмаршал. – Мало ли что захочется! Конечно, мы должны постараться предоставить ему очень почетное звание, должны избежать вражды с ним, но слишком далеко пускать его все же не следует. Не следует забывать, что сегодняшняя ночь не его рук дело, а моих. Так неужели же мне не воспользоваться этим? Пустить Остермана в великие канцлеры, да это совсем связать себе руки, отказаться от дел иностранных, а я вовсе не намерен отказываться от них. Нет! По-моему, великим канцлером нужно назначить князя Черкасского.

– Князя Черкасского? – изумленно отозвался Менгден. – Да ведь его отношения к Бирону всем, кажется, нам известны, и по этим отношениям его наказать следует, сослать, а не награждать таким образом.

– Ну, с этим-то я не согласен! – сказал Миних. – Мало ли кто был в хороших отношениях с Бироном, потому что не быть с ним в хороших отношениях – значило губить себя. Нет, я стою на Черкасском, он такой человек, который никому не будет мешать, он будет на своем месте.

Дальнейшая работа совершалась без перерыва, и скоро список наград был готов.

С этим списком сын Миниха отправился к принцессе. Сам же фельдмаршал поручил ему сказать, что будет во дворце часа через два, так как совсем выбился из сил и должен вздремнуть немного.

Он действительно было заснул, но тотчас же и опять проснулся в волнении.

«Нет! Теперь не до сна, мне нужно быть там, нельзя терять ни минуты. Нельзя допускать, чтобы кто-нибудь воспользовался чем-либо без моей воли, чтобы кто-нибудь перебил или ослабил мое влияние на принцессу».

Он вместо сна только освежил свою уставшую голову холодной водой, выпил рюмку вина и поехал вслед за сыном.

Было уже около полудня. На улицах много народу. Сразу заметно необычайное движение, весть о ночном событии уже облетела город. Шли толки, расспросы; многие не верили. Толпы народа стягивались к дворцам, но их разгоняли, объявляя им, что нечего глазеть, что нет никакого парада, ни торжества.

Многие послушно удалялись и шептали друг другу:

– И то, уйдем-ка подобру-поздорову! Мало ли что болтают! Может, и точно ничего нет; может, сидит он там спокойно и в ус не дует! Так ведь как бы нам застенка не понюхать.

Но находились и такие, что удалиться не были в силах; неудержимое любопытство, сознание чего-то важного, совершившегося тянуло их ко дворцам.

Они пристально всматривались в каждую проезжающую карету. Скоро карет стало показываться довольно много, и все по направлению к Зимнему дворцу.

– Ну, как же ничего нет, конечно, есть, – толковали люди. – Кабы ничего не было, так к Летнему, а не к Зимнему дворцу ехали бы.

В одной из карет народ заметил цесаревну Елизавету.

Она выглянула в открытое окошко кареты, прекрасное, только немного как будто бы бледное сегодня лицо ее было спокойно.

Встречные люди снимали шапки, и она с доброй улыбкой кивала всем головою.

Ее появление произвело немало толков. Были люди, которые, глядя на нее, говорили и думали:

«Эх, матушка царевна, чай, ведь ты думала, что скоро к тебе все поедут на поклон, а сама на поклон опять едешь?»

Но таких людей было очень мало. Многие, напротив, открыто выражали свою глубокую жалость к положению цесаревны.

«Не ей бы ехать, – говорили они, – а к ней бы спешить всем поздравлять ее со вступлением на престол родительский, целовать ее золотую царскую ручку!»

Но она была спокойна.

Своей легкой, грациозной поступью вышла она из кареты у Зимнего дворца и прошла в покои Анны Леопольдовны.

У принцессы было уже много народу, все, кого она считала из своих: Миних, Менгден, Остерман, Левенвольде.

Были здесь и адъютанты фельдмаршала, Манштейн и Кенигфельс, оба деятельные участники ночного предприятия.

Все чувствовали себя очень хорошо. Все были добры, довольны, велись оживленные разговоры на немецком языке.

Цесаревна на мгновение остановилась и невольно вздрогнула. Ни одного близкого, ни одного дружеского лица не видела она среди этого счастливого общества. Все это были люди совершенно чуждые ей по всему; был тут и личный враг ее: старый хитрый Остерман, которого когда-то, в первые дни своей юности, она считала другом и который всю жизнь только и делал, что вредил ей, отстранял ее.

Но цесаревна сейчас же сдержала волнение и снова вызвала на лицо свое любезную улыбку.

Она подошла к Анне Леопольдовне, поклонилась ей и даже совершенно свободно, ни на секунду не изменившись в лице, поцеловала у нее руку, как у правительницы.

– От всего сердца радуюсь этому событию, – сказала она и прибавила вполголоса: – Но только, сестрица, оно не было для меня новостью: в последний раз вечером у Бирона я слышала несколько фраз из вашего разговора с фельдмаршалом.

Миних стоял за стулом Анны Леопольдовны. Он слышал, что говорила цесаревна, и невольно взглянул на нее с изумлением.

И у него, и у Анны Леопольдовны разом мелькнула мысль, что если она слышала этот разговор, – а что она слышала, в этом не может быть никакого сомнения, иначе откуда же бы она о нем узнала, – то ведь она очень легко могла бы погубить их. Она была в хороших отношениях с Бироном, она могла тут же, сейчас рассказать ему об этом разговоре, и весь план Миниха был бы разрушен. Но она никому ничего не сказала, она молчала и своим молчанием помогла им.

Ни Миних, ни Анна Леопольдовна не могли считать ее искренне расположенною к новой правительнице, следовательно, ее поступками руководил расчет. Но какой бы ни был этот расчет, она все же оказала услугу, а сама теперь для них совершенно безвредна.

Анна Леопольдовна крепко сжала руку Елизаветы и взглянула на нее ласково.

Цесаревна сказала еще несколько любезных, приличных фраз и отошла к принцу Антону.

Она сделала свое дело.

После того что она объявила, авось посовестятся теснить ее, авось дадут ей спокойно прожить хоть первое время и без помехи приготовить все, что нужно.

А ведь ей теперь это самое важное! Пусть же смотрят на нее с пренебрежением, пусть она всем здесь чужая, ненужная; ведь и ей здесь все тоже чужды и не нужны и никогда не понадобятся.

Вот она села поодаль и наблюдала, как все счастливы и довольны, как во всех говорит честолюбие, какие все строят планы.

На нее никто не глядит, никто не считает необходимым даже обратиться к ней с самой пустой любезной фразой. Ничего, пусть! Тяжелая жизнь, многие несносные обиды, многие унижения могли бы ожесточить сердце Елизаветы. Глядя на нее теперь, можно было бы, пожалуй, подумать, что много злого чувства кипит в ней, что с полной ненавистью глядит она на Анну Леопольдовну, на Миниха, Остермана и всех этих Манштейнов, что она мечтает о мести, строит жестокие планы; но ничего этого в ней не было.

Конечно, она знала, что если удастся ей добиться своего законного наследия, она удалит от себя всех врагов своих, но мучить и пытать их не станет, ненависти ни к кому нет в ней. Ей только обидно и больно смотреть на двух главных врагов ее: на Остермана и Миниха, и больно ей только потому, что она дочь Петра, который был их благодетелем и которого они отблагодарили тем, что пренебрегли его родною, любимою дочерью. Но даже и эти горькие ощущения скоро исчезли, и цесаревна отдалась своему живому характеру: вдруг все присутствующие начали казаться ей комичными. Она подмечала все их смешные стороны, она думала о том, как, вернувшись к себе, будет смеяться с Маврой Шепелевой, рассказывая ей обо всем, что видела здесь и слышала.

А между тем перед нею совершалось дело первой важности: распределялись награды.

Список Миниха был немедленно утвержден принцессой. Пожалованные подходили и целовали руку Анны Леопольдовны.

Затем началось совещание о том, что делать с Бироном и его семейством.

– Ведь они все еще здесь, внизу, – сказал Миних, – а семейство его в Летнем под караулом. Я полагал бы, что самое лучшее – немедленно перевезти всех в Александровский монастырь, а потом отправить в Шлиссельбург.

Принцесса согласилась с этим.

Говорили о том, что нужно будет потребовать от Бирона всевозможные разъяснения, нужно будет нарядить следствие и так далее.

Затем Миних объявил, что все близкие к Бирону люди тоже уже схвачены: Бестужев-Рюмин, братья Бирона, Карл и Густав, и генерал Бисмарк.

– А что жена Бестужева? – спросила Анна Леопольдовна.

– О Бестужевых пускай вам доложат мои адъютанты, – отвечал Миних. – Я посылал их, по желанию вашего высочества, и господин Манштейн вот только что вернулся.

– Госпожа Бестужева, – сказал Кенигфельс, – была в ужасном отчаянии, когда я к ней приехал. Я спросил ее, хочет ли она следовать за своим мужем, она отвечала, что хочет, но так плачет, в таком отчаянии… Я всячески уговаривал ее, уверял, что ничего дурного не будет ее мужу.

– Ну, это хорошо! Там выяснится, будет ли ему дурно или нет, – заметил Миних. – А сам Бестужев как? – обратился он к Манштейну.

– Я сказал ему, – ответил Манштейн, – что ее высочество приказала послать его в ссылку недалеко. Он стал просить меня, нельзя ли ему видеться с вашим сиятельством, но я сказал, что никак это невозможно, потому что вы очень заняты. Тогда он даже заплакал. «Попросите, – говорит, – фельдмаршала, чтобы он меня не оставил, а помнил то, что и сам он состоит в дирекции Божией, как сам видит это из моей судьбы: вчера я был кабинетным министром, а теперь арестант!..»

– Конечно, ужасно, когда происходят такие перемены с людьми, – заметила Анна Леопольдовна, – но ведь кто же виноват? Нельзя же нам награждать врагов наших, избавлять их от должного наказания! Только, во всяком случае, господа, – обратилась она ко всем присутствовавшим, – я не намерена начинать жестокостями. Я хочу, чтобы дело Бирона и его сторонников разбиралось без всякого пристрастия и им была бы оказана возможная милость, и я надеюсь, что вы в этом согласны со мною?

– Да, слишком много было жестокостей, слишком много казней и пыток, нужно, чтобы Россия отдохнула от всего этого! – совершенно невольно и не обдумывая, какое впечатление произведут ее слова, проговорила цесаревна Елизавета.

– Конечно, да! Я с вами согласна, сестрица, – горячо ответила ей Анна Леопольдовна.

Наконец, все начали расходиться.

У каждого было много дела, нужно было созывать Синод, министерство, генералитет.

На следующее утро городу было объявлено о совершившемся. Всюду читали манифест, подписанный синодом, министерством и генералитетом.

В манифесте, от имени императора Иоанна III, объявлялось, что «хотя по предписанию императрицы Анны регентом был назначен герцог курляндский, но ему велено было свое регентство вести по государственным правам, конституциям и прежним преданиям и уставам и особливо велено не токмо о дражайшем здравии и воспитании нашем попечение иметь, но и к родителям нашим и ко всей императорской фамилии почтение оказывать. Но вместо должного того исполнения он дерзнул не токмо многие, противные государственным правам, поступки чинить, но и к любезнейшим нашим родителям великое непочтение и презрение публично оказывать, и притом с употреблением непристойных угроз, и такие дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, которыми не токмо любезнейшие родители наши, но и мы сами, и покой и благополучие империи нашей в опасное состояние приведены быть могли бы, и потому принужденными себя нашли по усердному желанию и прошению всех наших верных подданных, духовного и мирского чина, оного герцога от регентства отрешить и по тому же прошению всех наших верных подданных оное правительство поручить нашей государыне матери».

Загрузка...