Его имя – «Смелый».
От носа до кормы у него тридцать пять метров, от борта до борта – четырнадцать; два колеса, два цилиндра и одна труба у него. Он – буксирный пароход на Чулыме, большом и буйном притоке Оби. Он – стар. Если взять тряпку, кусок мела и протереть медную табличку, что приварена на корме, проступят неясные зеленоватые цифры – 1902. Это его год рождения. А если спуститься в машинное отделение, присмотреться внимательно к большому цилиндру, то на темном металле увидится неглубокая вдавлина. Это шрам, полученный в гражданскую войну. Шрам, точно мускулами, зарос краской, но он виден, его скрыть нельзя.
Каждую весну «Смелый» молодеет: желтый, красный и голубой, сидит он в обской воде торжествующим именинником, переговаривается с берегами уверенным сипловатым баском. Обь рада имениннику – ласково раскрывает мягкие ладони, а он добродушно ворчит на нее машинами, тревожит упругостью кедровых плиц. После зимней спячки он выглядит здоровым и бодрым.
День именин объявляет Обь.
В последних числах апреля в Моряковском затоне начинает потрескивать лед, ноздреватый, как сыр. Спервоначала он потрескивает мягко, осторожно, точно спелый арбуз. Грязные сороки тревожно косятся на лед, стрекочут, ветер ерошит их перья, оголяя высохшее за зиму хилое тело. Неяркие ночью проступают звезды и тоже боязливо, настороженно прислушиваются к неумолчному пощелкиванию. Подо льдом туго ходят окуни, жадными ртами тычутся в трещины – хватают воздух. Река чешется волнами о лед. Холодно, неуютно становится под прислушивающимся небом, тучи спускаются низко, плывут торопливо и тоже – ноздреваты и серы.
В Моряковском затоне бессоние. Берег весь в желтоватых огнях, в неясном, тревожном шевеленье темных фигур. Словно приставшие в затон киты, горбатятся лихтеры, пузатые баржи, паузки; на них тоже – шевеленье фигур, бессонная дрема вахтенных, неясный говорок. Вспыхивают светлячками самокрутки, просвечивают сквозь ладони зажженные спички. На горе мигает прожектор – готовится облить молочным светом тронувшуюся на север реку.
Текут медленные минуты, часы. Наконец раздается тяжелый и мокрый удар.
– У-а-ап! – разносится по затону.
Эхо перекатывается в заиндевевших тальниках, бежит по гривам, по заобью и, зацепившись за сучья краснотала, медленно глохнет. Немая стоит тишина. Огоньки самокруток полукругом летят с барж на подавшийся лед. А лед шуршит в темноте так, точно мнут в руках пергаментную бумагу.
Вяжет петли по глянцевитому снежному насту ошалевший заяц, живым клубком бросается под черноталину. Дрожа от страха, вылизывает он из ноющих лап острые и холодные льдинки. В кедраче ныряет змейкой под взопревший иглопад белка, выронив из защечин теплые орешки. На секунду из войлочных туч выглядывает месяц и косоротится – довольный, похохатывающий.
– Ш-ш-ш-ш-у! – говорит земля небу. – Слу-ш-ш-ш-а-й!
– Слыш-ш-ш-у! – откликается порыв ветра.
«Смелый» вздрагивает, покачивается с борта на борт, взахлест поцеловавшись с волной, скрипит переборками, металлом. В носовых иллюминаторах вспыхивают розовые огоньки. Освобожденный «Смелый» облегченно вздыхает. Темные фигуры движутся по палубе, простуженно сипят, качаются вместе с пароходом.
Именины приближаются.
Ранним утром приходят хозяева именинника.
В предрассветной дымке, в расхляби тумана, поднимается на палубу маленький человек с темными и немного грустными глазами. Широко и цепко расставляя ноги в валенках, идет он по пароходу, зябко кутается в меховое пальто. Человек несколько минут неподвижно стоит на палубе, потом садится на скамейку и застывает – нахохленный, замерзший.
Идет время. Из-за кедрача нахально прет солнце, бьет в глаза человеку. Он отворачивается и вздыхает.
Этот человек – ровесник «Смелого» и его капитан, Борис Зиновеевич Валов.
Человек и пароход молчат. Капитан не замечает, что солнце уже вертится клубком над горизонтом, что Моряковка оживает голосами, блестками окон, фигурами людей. Наконец он поднимает голову, оглядывается по сторонам, покачивает головой и неожиданно улыбается неяркой, сдержанной улыбкой, точно изнутри сверкнул солнечный зайчик, но наружу не выбрался. И опять неподвижно сидит капитан.
Внизу, в каютах, раздается сонное покашливание, стук, удивленный голос:
– Четвертый час! Будь ты неладна!
Берег оживает. Группами идут речники, их жены, ребятишки; несут теплые одеяла, матрасы, шубы для ночных вахт, валенки, посуду, деревянные сундучки, кипы белья, книги, продукты. Вся Моряковка спешит на берег, и он становится таким ярким, точно на него высыпали разорванное на дольки цветное одеяло.
Облака скатываются к горизонту. Опрокидывается в реку небо, опрокидывается со всем, что на нем есть – молочными облаками, розовой полоской восхода, струями теплого марева. В антеннах «Смелого» поет ветер.
Капитан прислушивается, вынув руку из кармана, проводит по лицу сухими пальцами; кожа проминается, а когда он убирает руку, полосы долго не сходят с лица.
– Здесь он, здесь! – раздается тот же голос, что давеча слышался снизу. На палубу через узкий люк выныривает первый штурман и помощник капитана Валентин Чирков, на секунду застывает и – бросается к капитану с радостным возгласом:
– Пришел… Борис Зиновеевич пришел!
Штурман сжимает ручищей тонкие пальцы капитана, обнимает за плечи, привлекает к себе. Капитан смотрит на высокого штурмана снизу вверх, улыбается темноглазой, немного печальной улыбкой.
– Здравствуй, Валентин! – помолчав, говорит он.
Чирков валится на скамейку, кричит:
– Уткин, Уткин, беги сюда! – Опять соскакивает, кружит возле капитана, бормочет: – Вчера говорили… Не побежит Валов… Говорили… – Останавливается, удивленный, опять кричит: – Уткин, да Уткин же!
– Спусти пар! – усмехается капитан.
Из палубного люка просовывается широкое безбровое лицо, морщит длинный, точно приставленный к щекам нос. Спокойно, мягко переступая кривыми короткими ногами по палубе, к капитану подходит механик Уткин.
– Здравствуй, Борис Зиновеевич!
– Здравствуй, Спиридон!
Задумывается механик, склоняет к плечу широкое лицо и, видимо решив что-то, говорит:
– Оно так… «Смелый» сам покажет, остопует машина или нет… – И переносит голову на другое плечо, точно проверяет свои слова прислоненным к замасленной спецовке ухом. Капитан тоже раздумывает над словами механика, пошевеливает губами и вдруг широко улыбается – зайчик, сверкнувший в лице, пробивается наружу.
– Правильно, Спиридон! «Смелый» покажет! – и тихо смеется.
Валька Чирков винтоплясом крутится по палубе, бухает сапожищами в деревянную грудь парохода.
– Охолонись, Валька! – советует Уткин, когда штурман, подхватив его, валит на скамейку.
– Спиридон! – кричит штурман. – Держись, Спиридон!
Высокий, в распахнутом бушлате, розовощекий, он сияет силой, молодостью, радостью, такой же неуемной, какую испытывает стригунок-жеребенок, впервые выпущенный на весенний луг.
День разгорается. В голубые проемы редких облаков струятся каскады солнечных лучей, дождем падают на землю; с берега несется музыка, крики, звон металла. Сплошным потоком движется к берегу Моряковка, заполняет пароходы, баржи, катера. «Смелый» покачивается, рвется вперед, как застоявшийся конь. Волны ласково похлопывают о борта ладошками, журчат в колесах.
– Ну, товарищ! – говорит капитан и легонько хлопает рукой по медному поручню «Смелого». – Побежим!
– Побежим! – срывается с места штурман.
Веселые, в разлете распахнутых бушлатов, в сдвинутых на затылок фуражках, сходятся речники на борт именинника. Нащупав ногами палубу, чувствуют родное, полузабытое, зыбкое, плавное покачивание крашеного дерева. Становится речник на палубу и отрешенно оглядывается на берег: вот, кажется, здесь, рядом была Моряковка, а теперь мгновенно, скачком отдалилась – словно в перевернутый бинокль смотрят на зимнее пристанище речники. И совсем маленькой – пятнышком – станет Моряковка, когда человек войдет в чистенький кубрик, бросит бушлат на койку и, заглянув в иллюминатор, вдохнет солодкий запах обской волны. Вдыхает, и – зимней одури как не бывало! Вечное похмелье – удел человека, однажды хватившего хмелину Оби.
«Смелый» узнает своих – приветливо открывает люки, двери, предупредительно поднимает ребра потолков, чтобы не били о них головы ребята. Краской и солнцем улыбается «Смелый». Рад он. Добродушно ворчит, когда в машинное отделение спускается широкий в кости человек с лицом негра. Погромыхивая железным полом, проходит в кочегарку, нагнувшись, открывает дверь топки – решетки колосников зубасто ждут пищи.
– Прихилял, друже! – сипловатым, невнятным баском говорит кочегар Иван Захарович Зорин, вывертывая наружу пухлые губы. Длинными и тонкими пальцами проводит Иван Захарович по губам, подмигивает сам .себе – в кочегарке раздаются звуки тромбона, баса и альта; затем кочегар выхватывает из кармана губную гармошку, подносит к губам. Мелодично, весело поет металл.
– Клево дело! – радуется Иван Захарович…
Если сердце «Смелого» – машина, то голова – рубка.
Прижав локти, задрав подбородок, идет по палубе штурвальный Костя Хохлов, возле ходового мостика останавливается, сдвигает фуражку на лоб. Рассеянно и безразлично смотрит штурвальный на берег, вытянув губы трубочкой, смачно плюет за борт, следит, как плевок щелкает о воду и тонет. Плюет еще раз и уж тогда глядит на берег, прищурившись.
– Прощай, Маруся, бог с тобой! – немного погодя кричит Костя разноцветной дивчине, сражающейся с подолом шелковой юбки – надувает ее обский ветер, сдирает с длинных стройных ног. Из-под горбушечки руки смотрит Маруся на «Смелого», зовет Костю взглядом. А он подрагивает отставленной ногой, боченится:
– Что ты жадно глядишь на дорогу, в стороне от веселых подруг?.. Улетишь, голуба!
А ей бы и вправду улететь за Костей – впорхнуть на «Смелый», встать рядом со штурвальным, плыть далеко-далеко, за синие обводья реки, за кудрявые барашки облаков, где вольно поет ветер, ерошащий Костин чуб.
Она уходит, оглядываясь, а Костя и бровью не ведет – заходит в рубку, ударом ноги перекатывает штурвал, говорит: «Ну ты, который… Мы с тобой напрасно в жизни встретились, потому так скоро разошлись…»
Уши и голос «Смелого» – радиорубка.
Томной, скользящей походкой, опустив подведенные глаза, пробирается узким бортом радистка Нонна Иванкова. Из-под темной форменной юбки тоненько проглядывает вязь кружева. Нос у радистки курносый, точно перетянутый на кончике ниточкой, губы полные и яркие, а зубы белые и ровные, волосы каштановые, с седым островком на лбу. Нонна Иванкова – единственный член команды в юбке на борту «Смелого», но он гостеприимно открывает перед ней дверь, пропускает в белый, строгий уют радиорубки. Нонна обводит глазами каюту. «Здравствуйте, пожалуйста! – говорят глаза. – Была нужда – опять в плавание! Скука-то какая!..»
Руки «Смелого» – крепкие кнехты. На кормовом сидит остроглазый подросток, терпеливо ждет, когда придут к пароходу моряковские мальчишки, чтобы полюбоваться на Петькину хозяйскую хватку, на суровый и безразличный его вид. Для ребятишек у матроса Петьки Передряги заранее приготовлена поза – руки в бока, голова вверх, нога в сторону. Точно так стоит на палубе штурвальный Костя Хохлов.
«Смелый» сразу чувствует чужого или забытого. Ревнивый и подозрительный, он прячет кормовой – широкий и удобный – трап от человека, подошедшего к берегу, и протягивает ему шаткую полоску носового трапа. Человек же не из боязливых – взглянув на подачку «Смелого», прицеливается, примеривается и – махом поднимается по деревянной полоске, зыбко повисшей над водой. Ножами сверкают под форменной шинелью утюжины брюк, матовый лоск ботинок. Секунда – и человек на «Смелом», оглянувшись по сторонам, проверяет ребром ладони, так ли сидит фуражка, пробегает пальцами по ремню, по пуговицам, и прямо к капитану:
– Отслужив срок в армии, прибыл бывший штурвальный «Смелого» Лука Рыжий…
– Здравствуй, Лука! – отвечает капитан. – Занимай прежнюю каюту.
Приходят к «Смелому» и незваные гости, но, увидев воздушную ниточку трапа, кричат из отдаленья:
– Валов! Эт-то что такое! Где дефектная ведомость?
– У вас! – вежливо отвечают со «Смелого», а Костя Хохлов добавляет: – У вас этих бумаг много, как у дурака махорки!
Собравшись на палубе, речники ждут.
Над наклонной трубой «Смелого» поднимаются прозрачные гофрированные струйки дыма; он дышит редко, слабо, как человек после глубокого обморока. Первым сильным дыханием «Смелый» выбрасывает из трубы густой, коричневый шматок дыма; выдыхает и опять затаивается, ждет, пока не займется по всему поду топки ровное белое пламя, не вопьется жадно в отверстия огневых труб. Долго еще ждать речникам, пока вернется к жизни пароход: тонны угля перекидает в топку кочегар Зорин, три пота пробьют механика Уткина. И только тогда «Смелый» откроет электрические глаза, нальет силой штоки поршней, продует паром трубы-артерии. И пока не произойдет это, на «Смелом» продолжается жизнь…
Девятнадцать человек пришли на именины, поклонившись пароходу. Минуту постояв перед капитаном, растеклись по отсекам, по каютам, по рабочим местам. Большинство из них молоды. Валентин Чирков, Иван Захарович Зорин, Костя Хохлов, кочегар Ведерников, Лука Рыжий, машинист Пояров – правофланговые, крупные, могучие люди. В Вальке Чиркове сто восемьдесят девять сантиметров росту, почти столько же в Зорине, а в самом низком – Поярове – сто семьдесят девять. Зато он коренаст, шеи почти нет – голова прячется в поднятые горбом плечи. Лука Рыжий в армии оброс витками мускулов, раздался; прислонившись к ростомеру, достает макушкой отметку «сто восемьдесят».
«Дрын на дрыне!» – говорят в Моряковке о команде «Смелого». Невысокий ростом и слабый телом, капитан любит сильных и крупных людей.
Таковы они – речники «Смелого»…
Радистка Нонна Иванкова обживается в каюте. Беспрерывно вздыхая, прикалывает к переборкам фотографии артистов.
Один бог знает, кто делает их, как и откуда попадают они на столики продавцов мыльного порошка, одеколона «Ландыш», конвертов, подтяжек и носков? Расползаются по земле, прилипают над кроватями девчат на выданье, хранятся в альбомах, где рядом с писаным красавцем Самойловым с маленькой немудреной фотографии улыбается над солдатскими погонами простое лицо какого-нибудь Вани, приславшего физиономию на память дивчине. Бедный Ваня! Далеко тебе до отрепетированной, нарисованной красоты Самойлова! Одним только можешь похвастаться ты – здоровым румянцем, гладкой кожей да тугими мускулами.
Нонна бережет открытки. Прежде чем повесить, проводит по глянцу рукавом кителя, кнопки втыкает в то же место, где были раньше. Улыбается открыткам Нонна, а на Лолиту Торрес смотрит долго и задумчиво. Нездешней залетной птицей парит над узенькой кроватью радистки «Смелого» заморская актриса. «Нужно же! – думает Нонна. – Опять в плавание!»
Каждый по-своему обживается на «Смелом». Штурвальный, Лука Рыжий, мельком заглянув в каюту, выходит на палубу полюбопытствовать, как лениво тянется из трубы коричневый дымок, как шумит и переливается лоскутное одеяло – берег… Моряковка разделилась. Невидимая, но прочная стена встала между людьми, уходящими в плавание, и теми, кто остается на берегу.
На краешке берега, возле старой ветлы стоят двое, отец и сын, тихонько переговариваются. Взглядывает отец на сына и дивится – еще вчера Гошка боялся широкого отцовского ремня, привезенного из Германии, а сегодня беседует с расстановкой, с разбором, по-хозяйски советует беречь телка, а батька согласно кивает головой. «Вот так-то! В таком порядке», – наставляет Гошка.
Зинка Пряхина в прошлую субботу гордо прошла мимо Изосима Гулева на танцах в моряковском клубе, а сегодня горчичником прилипла к Изосимовой руке и шмыгает конопатым носом – того и гляди расплачется. А Изосим рад отплатить – куражится, попыхивая казбечным дымком, цедит сквозь зубы:
– Письма, конечно, писать можно! Да вот времени у нашего брата машиниста мало! Н-да!.. На судне – это тебе не на танцах лакированной туфлей вертеть!
Прочней не бывает стены между уходящими в плавание и остающимися на берегу, чем в первый день навигации. Потом, когда время размотает длинный буксир дней, когда перебор пароходных колес войдет в душу речника голубой дорогой километров, откроется в ней клапан грусти по оставшимся в Моряковке, сожаления, что так и не удалось повидать пегого бычка, которого батька все-таки прирезал, отмахнувшись от лишних хлопот. Вспомнит тогда о Зинке машинист Изосим Гулев и затоскует – зачем ломался? Обнять бы ему тогда дивчину, прижать, заглядывая в глаза, ломким баском признаться: «Люблю!» В накале времени, в челночном движении по голубой Оби расплавится стена между уходящими и остающимися на берегу. В первый же день навигации она сложена из гранита, и трудно пробиваются сквозь нее бабья тоска, материнское одиночество, детская тяга к батькам. Разделена Моряковка, и остающаяся на берегу половина завистливыми глазами мальчишек уставилась на матроса «Смелого» Петьку Передрягу.
Выламывается Петька. Одна нога картинно поставлена на головку кнехта, руки уткнуты в бока, нос – в облака. Длинным плевком, стремительным, как торпеда, выбрасывает Петька слюну в воду, и зря: сверху раздается насмешливый голос Кости Хохлова:
– Это кто тебя научил плевать в воду, салажонок?! А ну подбери!
Петька косится на береговых ребятишек, делает вид, что вовсе и не к нему обращен голос Кости, но штурвальный перегибается через леер, блеснув белыми зубами, зычно кричит:
– Матрос Передряга!
– Я, товарищ штурман! – отвечает Петька.
– Матрос Передряга! Отвечай, получал ли пискунец?
В цепкой мальчишечьей памяти перебирает Петька полученные вещи – тельняшку, робу, шинель, сапоги, бушлат, постель… Ухал от восторга Петька, облачаясь в новое. И не знал, оказывается, что не получил еще пискунец, штуку неизвестную, но, верно, такую же радостную и светлую, как медная пряжка ремня с золотым якорем.
– Не получал, товарищ штурман! – дрогнувшим от радости голосом отвечает Петька.
– Получи!
В два прыжка поднимается Передряга на палубу, улыбается Косте, который играет серьезностью сдвинутых бровей, прищуренными щелочками глаз.
– Вольно! Стоять вольно! Эх, и дурак ты! – смеется Костя. – Благодари бога, что сегодня первый день навигации. А то бы я тебе показал пискунца. – И нарочно тянется рукой к Петькиному уху.
Передряга скатывается с палубы, гремит железом.
«Смелый» пробуждается.
Густой, темно-фиолетовый дым валит из трубы. А когда Васька Чирков нажимает на рычаг, из медного горла парохода лохмотьями вырывается пар, плещет на палубу. Валька опускает рычаг и нажимает его резко, до отказа – Моряковка слышит мощный трубный рев «Смелого». Разбуженным слоном кричит пароход. Сила и радость в этом крике. «Смелый» возвещает о том, что здоров и силен, что он рвется на Обский плес. Рев несется над рекой, над поселком, над застывшими тальниками.
– Пой-ду-у-у-у! – забиячит буксир.
Вызов «Смелого» принимают. Над соседним пароходом вспыхивает аккуратный султанчик дыма, на мгновенье гаснет – отзывается «Адмирал Нахимов»; прислушавшись к нему, отвечает глубокой октавой «Софья Ковалевская», хрипловато – «Пролетарий», гармонным басом, сразу несколькими голосами – «Карл Либкнехт». Моряковский затон в бездонье неба возносится гудками пароходов.
Пять минут – по обычаю – ревут медные горла пароходов.
Холодная, гулкая тишина наступает потом. Капитан «Смелого» медленно опускается на высокое с подлокотниками кресло, стоящее посередине палубы. Уютным комочком свертывается Борис Зиновеевич, смотрит на бурлящий вокруг него затон, на берег в разноцветье одежд. Приказывает Вальке Чиркову:
– Поднять вымпел!
Валька спускается на нижнюю палубу. Скользит по флагштоку бело-голубой шелк. Трепыхнувшись на ветру, вытягивается змейкой.
– Ура! – кричит Валька, размахивая фуражкой.
– Теплотехники идут! – разносится слух по затону. Пароходы затаили дыхание.
«Смелый» настораживается блестящими иллюминаторами, подозрительно щурится оком прожектора, сдерживает биение машины. Механик Уткин, машинисты и кочегары наводят лоск, переговариваются свистящим шепотком.
Пароход ждет решения своей участи. Гудит пламенем топка, задыхается паром, легонько поплевывая горячей водой. Нацелился солнечным зайчиком в потолок стальной шатун, ждет, когда нальется в частицы металла упругая сила. Тревожно говорит механик Уткин: «Поднимаются на борт!» На цыпочках идет механик навстречу людям в синих комбинезонах, сосредоточенным и суровым. В руках вошедших маленькие чемоданчики, в которых заключено их могущество. Косится на чемоданчики Уткин и хочет сказать весело, а выходит хрипло:
– Милости просим!
– Здравствуйте, здравствуйте! – недовольно бурчит старший теплотехник и вынимает из чемоданчика блеснувший сталью прибор. – Пр-р-р-р-ошу отойти!
Небрежными движениями соединяют теплотехники прибор с цилиндрами паровой машины, протягивают веревочку и привязывают ее к шатуну. Вот и все. Маленький, злодейский прибор готов пробраться в грудь «Смелого», прощупать холодными пальцами сердце. Стоит машине сделать несколько оборотов, как все расскажет она пришлым людям.
В просвете люка силуэтом появляется капитан. Не спускаясь вниз, смотрит на теплотехников, на Спиридона Уткина.
– Пускай! – командует главный из пришедших.
Точно соской, чмокает «Смелый». Медленный, плавный оборот делает тяжелый металл. Солнечный зайчик от шатуна пробегает по стенам и вдруг падает на лицо механика. Отмахивается от солнечного зайчика Уткин, забирается в мазутную темноту отсека, чтобы оттуда следить за обидной небрежностью синих комбинезонов. Он скрывается в темноте до тех пор, пока теплотехник не снимет диаграмму. Тесный круг людей смыкается над ней, только капитан и механик стоят в стороне.
– В порядке! – расшифровав диаграмму, говорит главный теплотехник, и синекомбинезонники становятся обыкновенными людьми. У старшего проглядывает улыбка, а те, что помоложе, не скрывают радости.
– Чего там? – Уткин почти вырывает бумажку из рук, рассматривает ее долго, прищелкивая языком, что-то бормочет.
– Поздравляю, Спиридон! – говорит старший теплотехник и делает такое движение, точно хочет пожать руку механика, но Уткин, ворча, уходит за машину, нагибается и начинает протирать теплые бока цилиндра.
И теплотехники, понимающе пересмеиваясь, укладывают приборы в чемоданчики. Резко повертывается и уходит капитан. Кочегар Иван Захарович Зорин проводит пальцами по оттопыренным губам, и в машинном раздаются звуки саксофона.
– Живем! Клево! – вращая белками на черном лице, кричит кочегар. – Кочумай, ребята, наша пляшет!
Пожимают плечами теплотехники, не понимают Зорина, а он припрыгивает, приплясывает, кричит снова никому не понятное. Виноват в этом дирижер моряковского самодеятельного оркестра Модест Сидорович Горюнов, который за длинную зиму научил кочегара диковинным словам, на которых объясняются «лабухи», то бишь музыканты. На языке Модеста Сидоровича человек – чувак, играть – лабать, молчать – кочумать, хорошо – клево, холодно – зусман, есть – бирлять, идти – хилять… Много, много звучных слов услышал Иван Захарович и ухватил их памятью, жадной до необычного, звонкого.
– Хиляй, ребята! – наливается радостью Иван Захарович и бросается в кочегарку, на полный штык вонзает лопату в уголь и забрасывает в топку здоровый кусок антрацита.
«Смелый» глубоко вздыхает. Пламя гудит. Пароход подрагивает корпусом.
– Живем, чуваки! – кричит кочегар, наяривая на вывернутых губах что-то несусветное.
В полдень берег покрывается золотом.
Сверкают в солнечных лучах «крабы» на фуражках, нарукавные нашивки; частые, как клавиши баяна, пуговицы. Сияние лучится от берега, и, ослепленный им, «Смелый» услужливо протягивает широкий и удобный трап. Неторопливо, важно идут по нему гости «Смелого» – члены строгой приемной комиссии. Их глаза точно и придирчиво запечатлевают праздничную голубизну надстроек, яичный лоск палубы, разноцветные спасательные круги. И швабру, второпях брошенную Петькой Передрягой на палубе, и рахитично похилившиеся стойки в машинном отделении – все видят глаза начальника районного управления пароходства, главного диспетчера управления, капитана-наставника и других не менее важных и не менее ответственных гостей «Смелого». Пожав руки ребятам из команды «Смелого», распоряжаются начальники:
– Давай, Борис Зиновеевич!
– Есть! – отвечает капитан «Смелого» и оценивающим взглядом еще раз окидывает молчаливых, настороженных ребят, палубу, весь пароход, поднявший к небу густой султан дыма.
Делает шаг капитан к переговорной трубе и вдруг замирает, останавливается, пораженный мыслью, – вспомнил, как в прошлом году по вине радистки Нонны Иванковой в торжественный момент громкоговорители запели: «Бродяга я, бродяга я… Никто нигде не ждет меня!» Затаили улыбки в губах члены комиссии, но промолчали, щадя капитана…
– Давай, Борис Зиновеевич! – невозмутимо требуют гости. Не замечают они капитановой тревоги, смешно округлившихся глаз; невозмутимы и капитановы хлопцы – вылупились на золотое сияние и забыли обо всем. И только боцман Ли, старый Ли, тенью пробирается к люку и бесшумно ввинчивается в него. «Ли, старый миляга! Ах молодец!»
– Отдать носовую! – бодрым тенорком командует капитан. – Тиха-а-а-й!
Гудок «Смелого» оглушает.
После гудка – небольшая пауза, наполненная шипеньем пара, грохотом цепей, скрежетом носовой чалки, и – из громкоговорителя валится на палубу, на людей:
Наверх вы, товарищи,
Все по местам…
Члены комиссии переглядываются, тянутся к ушам, но только жестами могут показать, что не забыли прошлогоднего «Бродягу». Но жесты – не слова: хитренько морщится капитан и незаметно подмигивает боцману: «Выручил, голуба-душа… Век не забуду!»
Все тонет в оглушительных звуках песни: команды, ускоряющийся бой плиц, сигнальные гудки, и как-то вдруг оказывается, что пароход уже протянул между собой и берегом широкую полоску воды и уже пробегает мимо затонувших тальников. Взметнувшись вверх, тугим треугольником реет вымпел. Выгнутое горбушкой многоводье протоки голубым полотном течет под пароход; прикоснувшись к острому носу, бесшумно раздваивается, мягко обнимает оборками волн.
Оглушительно крякнув, замолкают громкоговорители, и тогда возникают и сливаются воедино звуки движения судна, которые для речников так же привычны, как шум прибоя для жителей побережья.
Речник просыпается, засыпает, ест, работает и отдыхает под ровные удары плиц, шипенье пара и редкие такты рулевой машинки; речник не спит, не ест и не отдыхает, когда стоит тишина, которая действует на него угнетающе, а ночью, во сне, она сильнее взрыва. Очумело соскакивает речник с узкой койки, сдерживая удары сердца, прислушивается к звону в ушах, и страшные картины одна за одной встают в темноте кубрика: налетели на мель! Врезались в берег! Поломали колеса! После навигации неделю не спит речник на жаркой перине в Моряковке, ворочается, кажется ему, что тишина поселка орет сиренным, жутким голосом.
– Вперед полный! – командует капитан.
Он проходит мимо серьезных членов комиссии, нетерпеливого ожидания Петьки Передряги, насмешливой улыбки Кости Хохлова и становится рядом с носовым прожектором – впереди всех; щекой прикасается к ветру капитан, чувствует мягкие и упругие его ладони, вдыхает запах весноводья. На самом ветродуе стоит капитан, тонкими пальцами цепко держится за леер, по привычке расставив ноги. Чуть покачиваясь, легко и плавно несет его навстречу стрежи и солнечным всплескам старый обский буксир «Смелый».
Сорок третью навигацию начинает капитан.
– Ветерок! – раздается позади него тихий голос.
– Дует! – отвечает капитан и теснится, дает место начальнику районного управления и капитану-наставнику Федору Федоровичу.
Задумчиво кусает овсяную метелку усов капитан-наставник, ерошит закуржавевшие виски начальник управления и смотрят на сиреневую в лучах опавшего солнца воду и молчат. Что сказать Федору Федоровичу? Списали его годы с палубы, осудили на вечную тоску минутных встреч с чужими пароходами; нечего сказать и начальнику, приговоренному к пожизненному поселению в каменной коробке кабинета. Как ни высок потолок его, как ни хороши гладиолусы в кадках – выше звездный потолок над «Смелым», пьянее запах обской волны.
– А ведь здоров «Смеляга»-то! – как бы равнодушно говорит Федор Федорович.
– Тянет! – так же равнодушно отзывается капитан.
Федор Федорович косится на него, разметнув пальцами по сторонам кошачьи усы, сердится:
– Хорошо тебе, Борис! С таким механиком бегаешь! Бог тебе Уткина послал! Молиться на него надо!
– Тридцать лет молюсь! – усмехается капитан на кошачий размах Федоровых усищ. – Лампадку в кубрике затеплил…
Федор Федорович обижается:
– С тобой серьезно!
Солидно, с прищуром говорит начальник управления:
– Н-да… Механик золотой! Н-да! Золотой, говорю, механик… Отдавать нужно Уткина, Борис! Пусть, говорю, молодым капитанам поможет…
– Берите, – отвернувшись, бросает капитан…
И видно, уж очень хочется начальству забрать механика: не замечают погрустневшего лица капитана, не улавливают в голосе тоску, а только понимают смысл слова, которым отдает капитан лучшего на всей Оби механика. На секунду остолбенев, Федор Федорович восклицает досадливо:
– Да не отвалится от Бориса Спиридон… Прикипел к нему, автогеном не отрежешь!
– Сам отвалюсь! – глухо отвечает капитан. Мгновенно наливается тревожным бакенным цветом лицо капитана-наставника, а начальник управления смущенно кашляет. Совсем забыли они о том, что, может быть, последнюю навигацию побежит по Оби капитан… Несколько дней назад принес он с медицинской комиссии листок бумаги. Долго рассматривали ее обские капитаны, вникали в смысл латинских слов и поняли одно – износился Борис, как машины парохода «Магнитогорск», что стоит на вечном якоре в Моряковском затоне…
Стоят, молчат друзья капитана… Ищут слов. Наконец, не глядя на капитана, Федор Федорович говорит:
– Борис, а Борис!.. А ведь флагшток-то на боку… Гляди – припадает вправо!
– Да… пожалуй!.. – туго говорит начальник, отирая пот со лба.
Смотрит на флагшток и капитан – флагшток как флагшток, прямой, хорошо выкрашенный, но, щадя Федора, подтверждает:
– А ведь Федор прав… Косит немного флагшток.
По-мальчишески повеселев, деланно равнодушно спрашивает капитан Федора Федоровича:
– Будем пожарную тревогу бить? Приосанивается капитан-наставник. На старости лет, на седьмом десятке, заболел он странной болезнью – любовью к учебным пожарным тревогам, чем и изводит до зуда в кулаках обских капитанов… Проводит пальцами по усам капитан-наставник.
– Прошу пробить! – важно требует он. – Прошу по всей форме, товарищ капитан!
– Есть! – отвечает Борис Зиновеевич и, скомандовав: «Пожарная!» – незаметно подмигивает Косте Хохлову, который, в свою очередь, подмигивает боцману Ли, а боцман Ли – Ивану Захаровичу, а Иван Захарович – Петьке Передряге. Цепная реакция подмигиваний охватывает пароход от носа до кормы и оканчивается Валькой Чирковым, который бьет в колокол.
И уже летят по палубе капитановы ребята, тянут серый шланг, размахивают баграми, топорами, тянут ящики с песком, огнетушители, занимают места по точно разработанной пожарниками инструкции. Впереди всех, выпуча глаза, бежит Костя Хохлов.
Капитан бодро командует:
– Пострадавшим оказать медицинскую помощь!
Опять дико звенит колокол, и к Федору Федоровичу спешат ребята, лётом подтаскивают носилки, машут руками Нонне Иванковой, которая, спотыкаясь, бежит к капитану-наставнику с медицинской сумкой через плечо и заранее вытаскивает пробку из бутылки с нашатырным спиртом. Под крик Кости: «О чем ты тоскуешь, товарищ моряк?» – Федора Федоровича валят на носилки, суют, ошеломленному, под нос нашатырный спирт, щупают пульс, под мышку ставят огромный, в деревянном футляре, термометр для воды. Затем капитана-наставника, совсем очумевшего, бегом спускают с палубы, несут в красный уголок и укладывают на койку…
На палубе катаются от хохота.
– Пошли Федора смотреть! – сквозь смех предлагает начальник управления, но капитан-наставник сам поднимается на палубу.
– Вот что, Борис!.. – свирепо начинает он, но не выдерживает: приседает, дрожит всем телом, смеется.
Мал капитан «Смелого» – рост сто шестьдесят три, вес пятьдесят девять. Немного места занимал в двухкомнатной квартирке, но вот ушел – пусто стало.
На диване, среди вышитых подушек, сидят двое: жена и дочь капитана – единственный его ребенок, студентка Томского университета, приехавшая проводить отца в плаванье. Сидят молча, прислушиваясь, не скрипнет ли тихонько калитка, не звякнет ли хрупкий ледок под яловыми сапогами. Изредка перебросятся пустым, ненужным словом, грустно поглядят друг на друга, вздохнут и опять молчат.
– Скипидар бы не забыть со свиным салом, – говорит жена капитана. – Верное средство против простуды… Тело натрешь, грудь натрешь – как рукой снимет!
– Я положила… В рюкзак…
По ковровой дорожке лениво идет большой дымчатый кот, изогнувшись, смотрит на капитанову койку, долго раздумывает, ворочая по сторонам усатой головой, и наконец медленно уходит обратно. За котом крадется длинная тень.
Тихо.
Настенные часы в ореховом футляре постукивают мелодично, упрямо. Дом потрескивает бревнами – садится. Жена капитана грустит оттого, что, собственно, свиное сало со скипидаром брать с собой капитану не надобно: сызмальства не простуживается Борис Зиновеевич – проваливался в проруби, бродил в ледяной воде, до ниточки промокший, выстаивал длинные вахты на сквозном ветру и – хоть бы чихнул! Единожды в жизни был болен капитан: неделю валялся на койке, почитывая книги, попивая хлебный квас, – ухватил где-то обидную, детскую болезнь, под названием коклюш. Чтобы не было стыдно такой хворобы, знакомым говорил загадочно: «Инфлюэнца! Вот так…»
– Что скипидар! – вздыхает жена капитана. – Не в скипидаре дело…
За окном – бредут улицей голоса. Смеется женщина. Жена капитана поднимает голову, прислушивается. Седые волосы под электрическим светом отливают серебром. У нее продолговатое, решительное лицо. Она выше капитана ростом, плечиста.
– Сейчас наш придет… Это Валька Чирков с Верой Капитоновой прошли.
И действительно – скрипят доски на крылечке, звякает щеколда, потом – легкий шарк сапог по сеням… Жена и дочь сидят неподвижно: не любит капитан, когда его встречают на пороге. Странность эту он как-то объяснил жене: «Помнишь, Клаша, капитана Селиверстова, что у купца Фуксмана „Звездой“ командовал?.. Так вот он приходил домой, жена бросалась под ноги и стягивала грязные – нарочно в грязь норовил, подлец! – сапоги. Как вспомню об этом – мутит!» Жена капитана хорошо помнила Фуксмана – у Бориса до сих пор звездочка шрама от его руки…
– Ну, здравствуйте! – улыбается капитан, появляясь в пролете двери. – Здравствуйте, домочадцы!
Легким скользящим шагом приближается дочь капитана, наклоняется к отцу. Он целует в лоб, отстранив от себя, заглядывает в лицо, проводит рукой по мягким каштановым волосам:
– Добрый вечер, Лиза!
В шерстяной фуфайке, без головного убора капитан кажется еще меньше ростом, тоньше. Он садится на диван, за руку привлекает дочь.
– Выше нос, товарищ литератор! Есть еще порох в пороховницах, жива еще казачья сила… Так, что ли, у вас там пишется?
Дочь исподлобья смотрит на отца, грозит пальцем, притворно сердится:
– У вас там пишут! – басом передразнивает она. – Сам все знает наизусть, а спрашивает!
Обычно между капитаном и дочерью идет веселая шутливая война – подтрунивают друг над другом, припоминают прошлые грешки, междоусобничают. «Два – ноль в твою пользу, батька!..» – «Дорогой литератор, вы сели в калошу! Разрешите занести на ваш текущий счет очко, присовокупив его к прошлым двум!» Сегодня же – иное: редко вспыхивают в глазах дочери зеленые огоньки, побледнела, осунулась. Видит это капитан и хитренько прищуривается.
– Если бы я был Костя Хохлов, – говорит он, – я бы сказал: «Что ты, Вася, приуныл, голову повесил…»
Дочь передергивает плечами:
– Не люблю я твоего Хохлова… Нахал и пустомеля! Как ты можешь держать его на пароходе?! – сердится она, взмахивая рукой и даже отстраняясь от отца. – Гнать надо таких в шею!
– Ого-го! – удивляется капитан и с интересом смотрит на Лизу, а она приникает к отцу, вздыхает. – Нет, серьезно, папа, что ты в нем нашел? Капитан думает.
– Ты, во-первых, нарушила наш уговор…
– Какой, папа?
– Не судить о людях опрометчиво… Костя прекрасный работник. Такого знатока Чулыма поискать надо!
Дочь надувает губы:
– Вечно ты о работе… Я о человеке…
– Человек и работник – это почти одно и то же. Я, Лиза, убежден, что истинно плохой человек не может быть хорошим работником… Хотя, знаешь, понятие плохой человек относительно. А что касается Хохлова, стегать его надо! – вдруг решительно заканчивает капитан.
– Ну вот видишь!
– Хорошо, что вижу… Но я знаю и другое – прошлое Кости.
Опять задумывается капитан и вдруг весело, облегченно говорит:
– Мысль ухватил… Вникни! Хороший работник не может быть плохим человеком, ибо труд свой он отдает людям. А коли так, то какой же он плохой, если себя отдает людям?.. Вишь, как твой батька философствует!..
Дочь капитана сводит тонкие, крутые брови, ласково и в то же время с упреком – сам себя высмеивает! – смотрит на отца, а он хохочет… Похожа на капитана дочь. Лицом, фигурой, мягким и немного грустным взглядом больших темных глаз; и губы отцовские – полные, с изгибом; на носу маленькая горбинка, придающая лицу материнское властное выражение, затушеванное нежной молодостью.
Хорошо капитану рядом с дочерью. Хочется сидеть молча, не шевелясь, и думать о том, что, кажется, совсем недавно, несколько месяцев назад, принес капитан в дом маленький попискивающий комочек, развернул пеленки и обмер от жалости – сморщенное личико старушки водянистыми глазами смотрело на него и на что-то жаловалось. И с этим взглядом в душу навечно вошла сладкая до боли нежность.
– Знаешь, Лиза, – говорит капитан. – Когда ты родилась, у тебя было совсем старушечье лицо.
– Батька! – смущается дочь.
– А я только потом узнал, что у всех маленьких детей такие лица… Вот натерпелся я страху, пока не вошел в курс дела! – опять на шутку сбивается капитан.
– У, батька! – прижимается дочь теплой щекой. – Не ходил бы нынче на реку… Ведь болен же!
– «Смелый» зовет, Лиза, – серьезно отвечает капитан. – Это мой старый друг. Тебя еще на свете не было, а мы дружили с ним. Хочешь – смейся, хочешь – нет, а ведь он узнает меня!
– Я понимаю! – откликается дочь. – Ты не можешь без «Смелого» – это как зов сердца…
– Да, примерно так… Слова, может быть, слишком громковаты… В жизни это проще, Лиза. Механик Уткин говорит так: «Хочу еще разок повертеться вместе с землей…» Умный мужик, скажу я тебе!
– Понимаю! – помахивает головой дочь. – Понимаю! – и добавляет: – Книги твои уложила…
Капитан оживляется:
– Реки, что положила, гражданин литератор?
Дочь достает лист бумаги, читает, временами ревниво поглядывает на отца – одобряет ли? Не смеется ли? Но капитан серьезен. Лиза останавливается:
– Не беспокойся… «Кола Брюньона» твоего тоже положила…
– Вот уж и моего… – смеется капитан. – Кола, гражданин филолог, всехний… Ну, читай дальше!..
В доме капитана ужинают долго, не торопясь и почти молча. Стол богато и разнообразно накрыт. В семье любят хорошо поесть: суп с гренками, жаркое, вареники, простокваша, молоко, масло и на десерт варенье. Простоквашу едят деревянными ложками, в которые если уж подхватишь – так есть на что посмотреть! На куски толстого хлеба мажут такой же толстый слой масла.
Наедаются досыта, но ложек не бросают: хочется продлить ужин. Лиза левой рукой катает комочки хлеба, жена хмурится с таким видом, точно считает в уме, Борис Зиновеевич улыбчиво оживлен, мнет в губах невысказанное, громко, чтобы сдержать рвущиеся на волю слова, прихлебывает чай из стакана, ожидая от жены: «Борис, перестань прихлебывать!» Но жена молчит, и капитан не выдерживает – прыснув в стакан, говорит:
– Федор Федорович сегодня опять усы кусал… Пойду, говорит, с тобой на Чулым… Боков – начальник управления – хвать его за руку. Отойдем, дескать, в сторону! Ты мне, сердится, агитацию не разводи, брось мерехлюндии. Молодых надо учить, я тебе покажу Бориса!..
Жена капитана поджимает губы:
– Я бы его без специй съела!
– Кого, позвольте узнать?
– Федора Федоровича…
Капитан даже руками разводит:
– Вот тебе, бабушка, и юрьев день!
Точно не слыша мужа, не обращая внимания на широко разведенные руки, жена говорит:
– Знаем мы… Все знаем! Как он медицинскую комиссию уговаривал, чтобы тебя пустили в плаванье, как перед начальником заступался… Все знаем!
– Мама! – укоризненно восклицает Лиза.
– Что мама! – быстро подхватывает хозяйка. – Ну что мама! Что ты замамкала? Выпить ему захотелось, вот что!.. – режет мать.
– Мама!
– Пятьдесят лет как мама!.. Зачастила – мама, мама, а сама не знает. Что мама, тебя спрашиваю? Мама пятнадцать лет на «Смелом» проплавала, а она одно – мама; мама! Далась тебе мама!.. Мама небось лучше знает, что говорит! Вот всегда в этом доме так – ты им одно слово, они тебе десять! Начнут, и конца нет – мама, мама!..
Морщит нос от удовольствия капитан, старается сдержать смех и, нагнувшись к самовару, видит неожиданное – сердитое лицо жены в зеркальном никеле кажется добрым и молодым, зато сам капитан на черта похож: глаза влезли друг на друга, рот до ушей. «Ну и мордочка!» – думает капитан и только поэтому сдерживает смех.
– В общем, не мамкай! – сердито говорит хозяйка, поднимаясь. – Я пошла посуду мыть, а ты, Лиза, спать укладывайся! Завтра рано вставать – отца пойдем провожать на реку!
…В эту ночь капитан засыпает поздно.
Затаившись в густой темноте, слушает, как ворочается, стонет в груди сердце. Тишина колоколом бьет в уши, куют медную наковальню в часах железные человечки, отсчитывая секунды. От тишины кажется, что дом плывет в густом, вязком воздухе. В чуткой дреме слушает капитан, как тревожно, боясь грозного шевеленья реки, лают в Моряковке собаки. На чердаке ветер забирается в слуховое окно, набухает под крышей, клавишами перебирает доски, – кажется, что по чердаку кто-то ходит, воровски переставляя ноги. Иногда тишина рождает призрачные, странные звуки: то в отдалении поет рожок стрелочника, то шумит прибой, то звенят колокольчики.
Редко-редко приплывают из тишины напевы пароходных гудков.
Чувствует капитан – холодная мохнатая рука берет за сердце, несколько раз сдавливает его; ощутимо, пузырями наливаются на висках вены – медные кузнецы из настенных часов переселяются в них, долбят голову тяжелыми молотками. Становится ощутимым чувство полета в густом, вязком воздухе. Маленькое, щуплое тело капитана парит в пустоте, зябкий туман обволакивает мысли, липкий пот проступает на лице, тело обливается жаром. Замирая, думает капитан: «Где я?»
Гудят на Оби пароходы. Куют время медные кузнецы. Скидывает твердый панцирь земля.
Болен капитан «Смелого».