XV КАК ТОНИ ЖОАННО, НЕ ИМЕЯ ДОСТАТОЧНО ДРОВ НА ЗИМУ, ОБЗАВЕЛСЯ КОШКОЙ И КАК, КОГДА ЭТА КОШКА УМЕРЛА, ЖАК II ОТМОРОЗИЛ СЕБЕ ХВОСТ

Спустя некоторое время после описанных нами событий внезапно наступила зима, и каждый стал устраиваться в соответствии со своим достатком или своей предусмотрительностью так, чтобы провести эту пору как можно уютнее. Однако Матьё Ленсберг обещал в этом году не слишком суровую зиму, и многие плохо заполнили свой дровяной сарай; в их числе оказался и Тони Жоанно — оттого ли, что поверил в предсказания Матьё Ленсберга, или же совершенно по другой причине (углубляться в нее нам не позволяет скромность). В результате этой оплошности остроумный иллюстратор «Короля Богемии и его семи замков», отправившись 15 января за поленом, чтобы положить его в печку, заметил, что если он будет по-прежнему топить одновременно в своей мастерской и в спальне, топлива ему хватит не больше чем на две недели.

К тому же уже неделю как по каналу катались на коньках, на реке появился лед, как во времена Юлиана Отступника, и г-н Араго, не соглашаясь с каноником от святого Варфоломея, объявил с высот Обсерватории, что холод, уже достигший 15 градусов, будет усиливаться до 23; это всего на шесть градусов меньше мороза, какой был во время отступления из Москвы. И, поскольку прошлое служит примером будущему, все начали думать, что прав г-н Араго и что Матьё Ленсберг один раз мог случайно ошибиться.

Тони вышел из дровяного сарая, поглощенный только что обретенной им печальной уверенностью: он должен выбирать, когда ему мерзнуть — днем или ночью. Однако, глубоко поразмыслив, прописывая при этом до мелочей картину «Адмирал Колиньи, повешенный на Монфоконе», он, как ему показалось, нашел способ все уладить — перенести свою постель из спальни в мастерскую. Ну а Жака II вполне устроит сложенная вчетверо медвежья шкура. В тот же вечер совершились два переезда, и Тони заснул, убаюканный приятным теплом и поздравляя себя с тем, что Небо наделило его столь богатым и изобретательным воображением.

Проснувшись на следующее утро, Тони некоторое время не мог понять, где он находится, затем узнал свою мастерскую и взгляд его, направляемый отцовской заботой художника о своем творении, обратился к мольберту; Жак II сидел на спинке стула, как раз на высоте картины и в пределах ее досягаемости. Сначала Тони показалось, что умное животное, постоянно созерцая живопись, решительно сделалось знатоком ее и что оно, рассматривая картину вблизи, восхищается тонкостью выполнения. Но вскоре Тони заметил, что впал в глубочайшее заблуждение: Жак II обожал свинцовые белила; когда картина, изображавшая Колиньи, была почти закончена и Тони прописал все светлые места этой краской, Жак слизал ее везде, где только смог.

Тони соскочил с кровати, а Жак — со своего стула, но было слишком поздно: все места, написанные белилами, были вылизаны до холста, и таким образом труп адмирала оказался съеденным; остались виселица и веревка, но повешенный исчез. Надо было повторить казнь.

Сначала Тони ужасно разгневался на Жака; затем, подумав, что, если хорошенько разобраться, он сам виноват, так как не привязал обезьяну; он принес цепь и железный крюк, прикрепил его к стене, надел на него конец цепи и, подготовившись таким образом к следующей ночи, усердно принялся за своего «Колиньи» и к пяти часам вечера почти готов был повесить его снова. Но тут он решил, что на сегодня потрудился достаточно, и отправился прогуляться на бульвар, потом пообедал в английской таверне, затем пошел в театр, где находился до половины двенадцатого.

Вернувшись в мастерскую, еще не остывшую от дневной топки, Тони с удовлетворением увидел, что в его отсутствие ничего не произошло и Жак спит на своей подушке; тогда он тоже безмятежно улегся спать и вскоре уснул сном праведника.

Около полуночи его разбудило громыханье железа: можно было подумать, что все привидения Анны Радклиф бродят по мастерской, влача за собой цепи; Тони не верил в привидения и, решив, что кто-то пришел украсть у него остаток дров, потянулся к старой украшенной насечкой и кистью алебарде, висевшей на стене среди прочих трофеев.

Его заблуждение было недолгим.

Через минуту он понял причину шума и приказал Жаку лечь. Тот повиновался, и Тони с усердием человека, хорошо работавшего целый день, возобновил временно прерванный сон. Получасом позже его разбудили приглушенные стоны.

Тони, живший на одной из отдаленных улиц, подумал, что кого-то убивают под его окнами, соскочил с постели, схватил пару пистолетов и поспешно распахнул раму. Ночь была тихой, улица — спокойной; ни один звук не нарушал безмолвия квартала, если не считать непрерывного глухого шума, витающего над Парижем и напоминающего дыхание спящего исполина. Тогда он закрыл окно и обнаружил, что стоны раздаются в самой комнате.

Поскольку в спальне не было никого, кроме него и обезьяны, и ему не на что было жаловаться, разве только на то, что его разбудили, он направился к Жаку: тот, томясь от безделия, бегал вокруг ножки стола, под которым лег спать, и, когда через пять или шесть кругов его цепь укоротилась, не обратил на это внимания и продолжал свой бег по кругу, так что в конце концов его как будто схватили за горло; поскольку он продолжал рваться вперед, не догадываясь вернуться назад, то при каждом усилии, какое предпринималось им, чтобы освободиться, все больше себя душил, чем и были вызваны услышанные Тони жалобы.

Тони охотно наказал бы Жака за глупость, оставив его в том положении, в какое тот сам себя поставил; но, приговорив его к удушению, Тони обрек бы себя на бессонную ночь, поэтому он раскрутил цепь в обратном направлении, и Жак, довольный тем, что его дыхательные пути освободились, смиренно и бесшумно улегся в постель. Тони последовал его примеру, надеясь, что его сон не будет потревожен до следующего утра, но он ошибался: привычки Жака были нарушены, день и ночь для него смешались, он выспался днем и теперь, отдохнув свои положенные восемь часов, больше не мог сомкнуть глаз. Вследствие этого через двадцать минут Тони в третий раз вылез из постели, но теперь уже он схватил не алебарду и не пистолет, а плетку.

Жак, увидев приближение хозяина, понял его намерения и спрятался под свою подушку, но было слишком поздно. Тони был беспощаден, и Жак понес наказание, добросовестно соразмеренное с его преступлением. Это заставило его притихнуть на весь остаток ночи, но теперь Тони сам не мог заснуть; обнаружив это, он мужественно встал, зажег лампу и, поскольку писать красками при ее свете было невозможно, начал одну из тех восхитительных гравюр на дереве, какие сделали его королем иллюстрации.

Легко понять, что, несмотря на денежную прибыль, которую Тони извлекал из своей бессонницы, он не мог продолжать работать в таких условиях и наутро стал серьезно обдумывать способ примирить требования своего сна и интересы своего кошелька; он был погружен в самые отвлеченные размышления, когда в его мастерскую вошла хорошенькая домашняя кошечка по имени Мишетт, которую Жак любил за то, что она исполняла все его желания, а она любила Жака за то, что он искал у нее блох.

Едва Тони вспомнил об этой нежной дружбе, как тотчас же решил извлечь из нее выгоду. Кошка с ее зимним мехом вполне могла заменить печку. Подумав об этом, он схватил кошку, и та, не догадываясь, как ею собираются распорядиться, не сделала ни малейшей попытки к бегству; затем он сунул ее в зарешеченную конуру Жака, втолкнул Жака следом и, вернувшись в мастерскую, стал через замочную скважину подглядывать за ходом дальнейших событий.

Вначале оба узника перепробовали все способы покинуть свою тюрьму, используя те из них, какие были подсказаны различающимися между собой характерами: Жак поочередно подскакивал к каждой из трех стен конуры, затем принялся трясти прутья решетки, и раз двадцать повторил те же приемы, не замечая, что они совершенно бесполезны; что касается Мишетт, то она, не трогаясь с того места, где ее оставили, огляделась, поворачивая только голову, затем подошла к решетке и, выгибая спину и подняв хвост дугой, мягко потерлась о нее сначала одним боком, потом другим; на третий раз она, не переставая мурлыкать, попыталась просунуть голову в каждый промежуток решетки; наконец, убедившись, что это невозможно, она два или три раза жалобно мяукнула и, поскольку ответа не последовало, отправилась устраиваться в уголке, свернулась в сене и вскоре казалась горностаевой муфтой, если смотреть на нее со стороны одного из концов.

Ну а Жак примерно в течение четверти часа не переставал прыгать, скакать и ворчать; затем, увидев, что все это тщетно, зарылся в сено в углу, противоположном тому, где устроилась кошка; разгоряченный своими упражнениями, он некоторое время посидел на корточках, еще не вполне успокоившись; вскоре холод пробрал его и он стал дрожать всем телом.

Именно тогда он заметил свою подругу, уютно зарывшуюся в тепло собственного меха, и эгоистический инстинкт открыл ему, какую пользу он может извлечь из вынужденного сожительства с новой соседкой; он потихоньку приблизился к Мишетт, улегся рядом с ней, просунул одну руку под нее, другой залез в верхнее отверстие природной муфты, которая образовалась из кошки, обвил свой хвост в виде спирали вокруг ее хвоста, она любезно спрятала все вместе между своими лапами, и Жак тотчас же, казалось, перестал беспокоиться о будущем.

Его уверенность передалась Тони, и тот, довольный тем, что увидел, отнял глаз от замочной скважины, позвал экономку и приказал ей, помимо морковок, орехов и картофеля для Жака, готовить каждый день густую похлебку для Мишетт.

Экономка точно исполнила предписание, и повседневный стол Мишетт и Жака был бы устроен как нельзя лучше, если бы последний сам все не испортил своим чревоугодием. В первый же день он заметил, что во время завтрака и обеда, которые подавались ему аккуратно в девять часов утра и в пять часов вечера и которые услужливость его пищеварительного тракта позволяла растянуть на целый день, приносят новое блюдо. Что касается Мишетт, то она прекрасно узнала утром свою молочную кашку, а вечером — свою мясную похлебку, и принялась есть то и другое, хотя была вполне довольна обслуживанием, с тем изысканным пренебрежением, какое всякий наблюдатель отмечает у любой кошки из хорошего дома.

Вначале, заинтересовавшись внешним видом пищи, Жак смотрел, как она ест; затем, поскольку Мишетт, как и положено хорошо воспитанной кошке, оставила часть еды на тарелке, Жак приблизился к ней после своей подруги, попробовал молочную кашку, нашел ее превосходной и доел. Во время обеда он снова проделал тот же опыт и, обнаружив, что мясная похлебка также пришлась ему по вкусу, всю ночь, продолжая горячо обнимать Мишетт, не переставал задаваться вопросом, почему же ему, постоянному сотрапезнику, дают в этом доме орехи, морковку, картофель и другие сырые овощи, набивающие оскомину, в то время как эту постороннюю угощают самой вкусной и нежной кашкой.

Результатом этого бдения явилось то, что Жак нашел поведение Тони в высшей степени несправедливым и решил восстановить естественный порядок вещей, съедая кашку и оставляя Мишетт орехи, морковь и картофель.

Поэтому на следующее утро, когда экономка подала завтрак Жаку и Мишетт, а Мишетт, мурлыча, приблизилась к своему блюдцу, Жак взял ее под мышку, головой в сторону, противоположную этому блюдцу, и держал ее в таком положении до тех пор, пока оставалась еда; доев кашку, Жак, довольный своим завтраком, отпустил Мишетт, предоставив ей в свою очередь позавтракать овощами. Мишетт обнюхала поочередно орехи, морковки и картофелины, затем, недовольная результатами исследования, уныло мяукая, подошла к Жаку и улеглась рядом с ним. Жак, наполнив желудок, немедленно позаботился о том, чтобы распространить приятное тепло, ощущаемое им в брюшной области, на лапы и хвост: его конечности были гораздо более чувствительны к холоду, чем прочие части тела.

За обедом Жак повторил свою проделку; но на этот раз он еще больше поздравил себя с переменой диеты: мясная похлебка показалась ему настолько же превосходящей по вкусу молочную кашку, насколько сама кашка отличалась от моркови, орехов и картошки. Благодаря этой более приятной пище и кошачьему меху Жак провел превосходную ночь, не обращая ни малейшего внимания на жалобы бедняжки Мишетт, которая легла спать на пустой желудок и, изголодавшись, горестно мяукала до самого утра, в то время как Жак храпел, словно боров, и видел золотые сны; так продолжалось в течение трех дней, к большому удовольствию Жака и в большой ущерб Мишетт.

Наконец, на четвертый день, когда принесли обед, у Мишетт не было сил даже на то, чтобы пошевелиться; она осталась лежать в своем углу, и Жак, чьи движения стали свободнее с тех пор, как ему не надо было сдерживать Мишетт, пообедал еще лучше, чем прежде; закончив свой обед, он привычно улегся рядом с кошкой и, чувствуя, что она холоднее обычного, теснее обвил ее своими лапками и хвостом, угрюмо ворча на свой остывающий обогреватель.

К утру Мишетт была мертва, а Жак отморозил хвост.[21]

В этот день Тони, обеспокоенный усилившимся за ночь холодом, проснувшись, отправился навестить своих пленников. Он нашел Жака, ставшего жертвой собственного эгоизма, прикованным к трупу. Взяв мертвую и живого, почти равно холодных и неподвижных. Тони перенес их в мастерскую. Никакое тепло не в силах было отогреть Мишетт, а Жак всего лишь окоченел, и понемногу все его тело вновь обрело способность двигаться, кроме хвоста: он был отморожен и, поскольку это произошло в то время как он обвивал хвост Мишетт, сохранил форму штопора, дотоле небывалую и невиданную среди обезьян, и придавал Жаку с этого дня самый фантастический и невероятный вид, какой только можно вообразить.

Через три дня началась оттепель, и эта оттепель явилась причиной события, о котором мы не можем умолчать, но не оттого, что оно значительно само по себе, а из-за тех гибельных последствий, какие оно повлекло за собой для хвоста Жака, и без того изрядно попорченного приключившимся с ним несчастьем, о чем мы только что рассказали.

Во время морозов Тони получил две львиные шкуры: их прислал ему из Алжира один из его друзей, в то время охотившийся в Атласских горах. Эти две свежеснятые львиные шкуры, прибыв во Францию, от холода утратили свой запах и ждали в комнате Тони, пока он в один прекрасный день отдаст их дубильщику, а затем украсит ими свою мастерскую. Итак, наступила оттепель, все оттаяло, кроме хвоста Жака, и шкуры, размягчившись, снова приобрели тот острый запах дикого зверя, по которому испуганные животные издалека узнают о появлении льва. В результате этого Жак (после случившейся с ним беды ему позволено было жить в мастерской) почуял с присущей его породе тонкостью обоняния страшный запах, мало-помалу распространившийся по комнатам, и стал выказывать явные признаки тревоги, принятой вначале его хозяином за недомогание вследствие порчи одной из наиболее существенных частей обезьяньего тела.

Эта тревога не утихала в течение двух дней; два дня Жак, постоянно озабоченный одной и той же мыслью, принюхивался к любой доносившейся до него струйке воздуха, вспрыгивал со стульев на столы, со столов — на полки, ел наспех, боязливо озираясь при этом, пил большими глотками и давясь — словом, вел самую беспокойную жизнь; в это время я случайно зашел к Тони.

Я принадлежал к числу друзей Жака и никогда не появлялся в мастерской без каких-нибудь лакомств для него, поэтому Жак, едва завидев меня, немедленно подбежал проверить, не утратил ли я хороших привычек; прежде всего меня поразил, когда я протягивал Жаку гаванскую сигару, на которые он был весьма падок (он собирался не выкурить ее наподобие наших щёголей, но всего-навсего пожевать табак по примеру матросов с «Роксоланы»), — так вот, прежде всего меня поразил этот фантастический хвост, какого я раньше у него не видел, затем меня удивила нервная дрожь, лихорадочное возбуждение, чего я тоже никогда у него не замечал. Тони объяснил мне первый из этих феноменов, но, сам пребывая в неведении насчет второго, намеревался послать за доктором Тьерри и посоветоваться с ним.

Утвердив его в этом благом намерении, я собирался уйти; проходя через спальню, я ощутил ударивший мне в ноздри запах дикого зверя. В ответ на мой вопрос о его происхождении Тони показал мне шкуры двух львов. Этого жеста было достаточно, чтобы все для меня разъяснилось: несомненно, Жак мучился из-за этих шкур. Тони, не желая этому верить, продолжал считать, что Жак серьезно болен; тогда я предложил ему проделать опыт, который должен ясно показать, что если Жак и занемог, то от страха. Этот несложный и легко осуществимый опыт заключался всего лишь в том, чтобы позвать двух учеников Тони (воспользовавшись нашим отсутствием, они играли в шарики), набросить каждому из них на плечи львиную шкуру и заставить их войти в мастерскую на четвереньках, одетых Гераклами Немейскими.

Уже с той минуты как открыли дверь спальни и запах львов стал доходить до Жака непосредственно, а потому усилился, его беспокойство ощутимо возросло: он бросился на стремянку и, поднявшись до последней ступеньки, повернул голову в нашу сторону, втягивая воздух и испуганно повизгивая — этим он показывал, что чувствует приближение опасности и догадывается, откуда она надвигается.

Действительно, через минуту один из учеников, укрывшись шкурой и встав на четвереньки, направился в мастерскую, а его товарищ немедленно за ним последовал; возбуждение Жака дошло до предела. Наконец он увидел показавшуюся в дверях голову первого льва, и это возбуждение сменилось страхом, безумным, безрассудным, безнадежным ужасом, как у птицы, бьющейся под взглядом змеи. (Такой страх доводит до физического изнеможения, парализует умственные способности; этот ужас вызывает головокружение, заставляет небо вращаться перед глазами устрашенного и землю — качаться под его ногами, и, когда все силы разом покинут его, он падает, задыхаясь, словно во сне, не издав ни единого крика, — вот какое действие оказывает один только вид львов.)

Подмастерья сделали шаг в сторону Жака — и Жак свалился со своей стремянки.

Мы подбежали к нему: он лишился чувств; мы подняли его: у него больше не было хвоста! От мороза он стал хрупким как стекло и разбился во время падения.

Мы не хотели, чтобы шутка зашла так далеко, забросили львиные шкуры на чердак, и через пять минут подмастерья вернулись в своем естественном обличье. А Жак мгновение спустя грустно открыл глаза, тихонько постанывая; узнав Тони, он бросился к нему на шею и спрятал голову у него на груди.

Тем временем я приготовил стакан бордо, который должен был вернуть Жаку утраченное мужество; но у Жака душа не лежала ни к питью, ни к еде: при малейшем шуме он содрогался всем телом; однако постепенно, продолжая принюхиваться, он заметил, что опасность отступила.



В эту минуту дверь отворилась — и Жак одним прыжком оказался на стремянке; но вместо чудовищ, появления которых в этой двери он ожидал, Жак увидел кухарку, давнюю свою подругу; вид ее прибавил ему немного уверенности. Воспользовавшись этим, я поставил у него перед носом блюдце, наполненное вином. Жак недоверчиво посмотрел на него, перевел взгляд на меня, желая убедиться, что действительно друг предлагает ему бодрящий напиток, вяло обмакнул язык в бордо и снова втянул его в рот, чтобы доставить мне удовольствие; но, ощутив достойное его внимания благоухание неведомого напитка, этот чуткий дегустатор снова отведал его — уже добровольно; после третьего или четвертого глотка глаза его загорелись, он тихонько заворчал от удовольствия, сообщая, что настроение его улучшилось; наконец, когда блюдце опустело, он встал на задние лапы, огляделся кругом, отыскивая бутылку, заметил ее на столе, бросился к ней с легкостью, доказывавшей, что его мускулы стали обретать прежнюю упругость, и, встав напротив бутылки, схватил ее, как кларнетист берет свой инструмент, и просунул язык в ее горлышко. К несчастью, языку недоставало нескольких дюймов длины и он не мог оказать Жаку ту услугу, какой тот от него добивался; тогда Тони, сжалившись над Жаком, налил ему второе блюдце вина.

На этот раз Жак не заставил себя упрашивать: напротив, он так поспешно потянулся к вину, что с первого раза втянул через нос столько же, сколько через рот, и вынужден был остановиться и прочихаться. Но этот перерыв промелькнул со скоростью мысли. Жак немедленно вновь приступил к делу, и через минуту блюдце было чистым, словно его вытерли салфеткой; в результате Жак заметно опьянел, последние следы страха у него исчезли, сменившись лихим и самодовольным выражением; потом он снова взглянул на бутылку, которую Тони переставил на другое место, хотел пройти к ней несколько шагов, выпрямившись, но почти сразу же, почувствовав, что для него безопаснее будет удвоить число точек опоры, снова опустился на четвереньки и с упорством начинающего пьянеть двинулся к намеченной им для себя цели; он преодолел уже примерно две трети расстояния, отделявшего исходную точку от бутылки, когда на пути ему встретился его собственный хвост.

Вид его ненадолго отвлек Жака от цели. Остановившись перед хвостом, он взглянул на него, затем пошевелил оставшимся обрубком; простояв неподвижно несколько секунд, он обошел его кругом, желая более подробно его рассмотреть; покончив с осмотром, он небрежно подобрал его, покрутил в руках, как будто этот предмет довольно слабо возбуждал его любопытство, понюхал в последний раз, нехотя попробовал и, найдя его довольно безвкусным, бросил с глубоким презрением и продолжил свой путь к бутылке.

Это было самое великолепное проявление опьянения, какое я только видел в своей жизни, и я предоставляю знатокам восхищаться им.

С тех пор Жак ни разу больше не вспомнил о своем хвосте, но дня не проходило без того, чтобы он не потребовал свою бутылку. Так что теперь этот последний из героев нашей истории не только одряхлел от старости, но и отупел от пьянства.

Загрузка...