Чтобы показать Земле, что жители ее недостойны присутствия и пребывания среди них столь замечательных душ, — небеса играют и изумляют людей чудесами, знамениями и всякого рода пророчествами, несогласными с обычными законами природы.
Красной ручищей огладил бродячий фокусник бороду, потрепал за клюв сидящего у него на плече зело ученого ворона. Недвижно взирала на заходящее солнце птица. Фокусник заголосил:
— Э-ге-ге-й!..
Летучее облако голубей взметнулось с церкви святого Бонифация, закружило над площадью.
— Э-ге-ге-й!..
Старуха выглянула из рыбной лавки, Гертруда-одноглазая, прошепелявила:
— Господь милосердный, ну и голосище-то, отродясь не слыхивала.
Два отрока бежали от ратуши к фокусниковой повозке.
— Э-ге-ге-й!.. Священной Римской империи благочестивые обыватели! Жители достославного града Вейля! Сбирайтесь на представление таинств и чудес! Лаврентий Клаускус, магистр всех свободных наук, великий маг, хиромант, астролог, кладезь пиромантии, гидромании[1], явит неодолимые метаморфозы плоти и духа!
Изгнание беса из прокаженного! Разговор с иноземным вороном Батраччио! Битва пламени с камнем! Летающие цветы!
Магистр всех свободных наук смолк. А вслед за тем — ну и чудо, чудо, чудо! — всю его тираду ворон-иноземец гортанным речитативом воспроизвел, повторил доподлинно.
Вскорости бурлила вкруг фокусника толпа.
Когда Иоганн Кеплер вместе с Мартином, другом неразлучным, пробился в первые ряды, кудесник пред очами изумленных горожан обратил три носовых платка в ковер, а ковер в курицу, снесшую тотчас дюжину яиц. Раз! — сложены яйца в корзину. Два! — корзина накрыта пестрой скатертью. Три! — скатерть сама взвивается над головой фокусника, а из корзины один за другим вываливаются желтые попискивающие цыплята, вываливаются и прыгают прямо в толпу. Вслед за тем появляется и бесследно исчезает живой лазоревый фазан; и снует в стеклянной банке стая разноцветных рыбок (фьюить! — и рыбки уже не рыбки, а ленты узорчатые); и плавают над толпой подснежники, легкие, как светлячки.
Магистр раскланивается, пускает по кругу оловянную чашу. Глядь — а она медяками уже полна доверху.
— Теперь предсказание грядущего по ходу светил! — кричит фокусник, ссыпая монеты в кожаный мешок.
— По взаимному р-расположению планетных кр-ругов! — рокочет Батраччио, ворон зело ученый.
Пуще болезней, рождаемых тьмой,
Бойся старух криволицых.
В граде Нюрнберге грядущей зимой
Дьявол сожрет дьяволицу.
Будут все грешники унесены
В Рейн наводненьем весенним,
Ведьмы и лешие поглощены
Жутким землетрясеньем.
Затаил дыхание народец, дивится на предсказателя, на ворона его говорящего. А Иоганн с Мартином ни живы ни мертвы стоят — чудо, чудо, чудо! Ссыпал денежки в мешок кожаный, огляделся окрест магистр Клаускус, вопрошает:
— Ну, судьбу нагадать кому? Старикам — про блаженство вечное, молодым — про тайны сердечные. Хочешь знать, что ждет впереди? Не робей, скорей подходи!
Первым, себя не помня, вызвался Иоганн Кеплер.
— Мне нагадайте, господин магистр. Мне судьбу и Мартину судьбу.
Сказал как по наитию и сам испугался сказанного.
А уж оттесняет, оттесняет их от повозки рыжий верзила Якоб, сторож с виноградников, сам небось норовит испытать судьбу. Но не тут-то было! Справедлив чудодей Клаускус, да и ворон зело ученый не мигая уставился на детину рыжего, осуждающе воззрился.
Подзывает фокусник к себе Иоганна, разглядывает на ладони линию судьбы. Невелика ладонь отрока, кленовому подобна листу.
— Тебе сколько годов, дитя? Когда улицезрел благодать земную, спрашиваю?
— В году тысяча пятьсот семьдесят первом от рождества Христова, — отвечает Иоганн. — Декабря двадцать седьмого дня.
— Под знаком Стр-р-рельца! — кричит ворон, кричит и трясет хвостом.
— Под знаком Стрельца нарожден ты, отрок, во власти особенной силы Марса. А известно из премудрости астрологической: Марсу подчинены войны, равно как и темницы, браки и ненависть. — Магистр оглаживает бороду ручищей красной, гортанно, нараспев, прорицает: — Те, кто находится под влиянием Марса, бывают людьми суровыми, жесткосердными, неумолимыми, коих нельзя убедить никакими доводами. Они обыкновенно много едят, могут переваривать большое количество мяса, сильны, крепки, властны, с налитыми кровью глазами, с жесткими волосами, нисколько не расположены к дружбе и любят всякие работы с огнем и раскаленным железом… Марс отмечает медиков, брадобреев, мясников, позолотчиков, поваров, булочников, людей всяких занятий, свершаемых при помощи огня, а особливо артиллеристов и военных. Нарожденному под Стрельцом, во власти Марса, быть тебе, отрок, полководцем великим!
Захохотал народ, загоготал, засвистал, заулюлюкал. Где видано, чтоб внук ведьмы, сожженной за колдовство, в великие вышел полководцы? Чтоб славным рыцарем стал недотепа, подтирающий пену пивную в трактире «Веселый ночлег», заморыш, в лохмотья обряженный, оспою переболевший, грязный, хилый, подслеповатый!
— О-хо-хо-хо-хо! — заливается хохотом рыжий верзила — сторож с виноградников.
— Ну уморил, хиромант! — покатываются со смеху швеи и лудильщики, ландскнехты[2] и гончары, крысоловы, трубочисты, хлебопеки. И не только простолюдинов одолевает веселье — потешается сам господин судья вкупе с семейством: с тощей, как розга, супругой и пятью дочерьми, благоухающими сильней, но не лучше, чем бальзам.
Ах, магистр, магистр Клаускус! Не поспеешь ты беса изгнать из прокаженного, обывателей зачаровать битвой пламени с камнем. В бело-голубом камзоле пробирается сквозь толпу стражник, древком алебарды расталкивает людишек, грамоту с печатью раскатывает:
— Ти-хо! Ти-хо! Повеление магистрата!
Замолкли все, затихли, угомонились. С властями достославного града Вейля шутки плохи.
— Повелением магистрата предписать прорицателю, дабы он покинул город и искал себе пропитание в другом месте!
— В др-р-ругом месте! — выше крестов церкви святого Бонифация взлетел крик ученого ворона.
— В равной мере повеление сие касается иноземной птицы, противу божеским законам изрекающей словеса человечьи!
— Изр-р-рекающей! Изр-р-рекающей!
— И взять с прорицателя и его богопротивной птицы клятву властям за сей приказ не мстить и никаких препятствий не учинять!
Немного спустя мерин в драной попоне выволочит фургон из крепостных ворот и затрусит по косогору к недалекой деревушке, к постоялому двору, к трактиру «Веселый ночлег». Верхом на мерине, сапожищи припечатав к оглоблям, проследует магистр Клаускус, вместе с молчащим, нахохлившимся вороном.
Мимо старухи, волочимой святыми отцами-иезуитами в озеро: ежели ведьма — нипочем не вынесет святое испытание водой — тотчас всплывет со дна.
Мимо четы странствующих богомольцев с изображениями святого Маврикия на шляпах.
Мимо пахаря-горемыки, влекущего плуг по черному полю.
Отныне на долгие сроки запропастятся из града Вейля тишь, покой да благодать. Встревожатся горожане; караульные на стенах обеспокоенно станут вглядываться в полночные выси; и ужас вселится в душу дородного господина судьи. А ведь все из-за малости, пустяковины, из-за речи прорицателя дерзкой. Он и повелению магистрата невозмутимо вроде бы внимал, и поклялся заодно с иноземным вороном препятствий не чинить, да, видно, не стерпел самоуправство, надругательство над плотью и духом, и такое заявил:
— Почтенные, достопамятные, благорасположенные обыватели! Любезные государи мои! С тех времен, как возле Земли витают Солнце и все прочие малые и великие светила, с тех самых изначальных времен не решался никто усомниться в доброжелательстве магов, пиромантов, астрологов… За что же велено оставить великий ваш град мне и собрату моему Батраччио? За какие смертные или разрешимые грехи, за прегрешения какие? Господа ваши сыты и одеты, они объедаются кровяной колбасой, форелью, шпигом вюртембергским, они запивают трапезу пфальцским терпким вином. Чем же я, магистр всех свободных наук, либо мой старый ворон можем угрожать довольству и сытости сильных мира сего? Знайте же, что я покидаю Вейль, покидаю, хотя мог бы облагодетельствовать убогие будни сего града: я мог бы наколдовать неисчислимые количества войск, повозок и коней, открывать клады, скреплять или разрушать узы брака и любви и даже излечивать волшебными снадобьями все неизлечимые недуги, далеко зашедшую чахотку, сильную водянку и застарелые боли в пояснице. Но меня изгоняют, и, опечаленный, я удаляюсь. В память о моем могуществе я с грядущей ночи оставляю звезду волосатую в здешних небесах. Да будет укором оная комета всем моим гонителям!
И магистр всех свободных наук холодно воззрился в обиталище неба, где вослед уходящему солнцу летели первые робкие звезды. А ворон, зело ученый Батрач-чио, проскрипел:
— Пр-р-рощайте и не забудьте о р-рукоплесканиях![3]
Когда на утомившихся людей
Нисходит сон, сей дар небес священный.
Ночь, как несчетная рать, обложила поросшие буком холмы. Ночь укрыла весенним туманом луга, речные излучины, подпустила черноты аспидной в глубокие омуты, походные неисчислимые костры зажгла средь небесных полей. Угасла, заснула заря. Спит беспробудно великий город Вейль со всеми своими девяносто четырьмя домами, пятью церквами, шестью сторожевыми башнями и глубоким рвом. Тяжкие ворота крепостные замкнуты накрепко; мост на цепях подъят; конный ты иль пеший, князь ли, простолюдин ли — все одно: дожидайся рассвета. Только неоткуда взяться конному, пешему — боязно ночью. Лютый зверь рыщет в лесах окрестных, и лихие люди — разбойники («Стой: живот или кошель!») шалят-пошаливают, и птицы неведомые в чащобах кричат грозно.
Утихомирилась, в оцепенение погрузилась Священная Римская империя. И деревушка Леонберг забылась сном. Даже двух аистов дремота сморила в гнезде на крыше трактира «Веселый ночлег».
Только не спит по ночам «Веселый ночлег».
…В трактире два пьяных рейтара бражничали, играли в кости. Бороды и усы у бравых вояк лоснились от пива. Кубок черной кожи взлетал над грязными пурпурно-белыми измятыми камзолами, переворачивался в воздухе— хрясть! — обрушивался на барабан. «Бум! Бум! бум!» — отзывался барабан. И всякий раз от этого надсадного «бум!» трактир вздрагивал. Вздрагивала масляная лампа под потолком, вздрагивали подвыпившие поселяне и мастеровые, вздрагивал дремлющий в углу старый монах, крестился усердно.
— Хозяйка! Присовокупь полдюжины… нет, дюжину пива! И холодной телятины! — прорычал обозленный проигрышем рейтар. — Да укажи щенку своему: пусть пену с кружек сдует!
Метнулась к бочке Катерина Гульденман, владелица трактира, нацедила кружку доверху, мясо нарезала. Сына растормошила, Иоганна, сует ему блюдо: бери, бери, мол, неси поскорей, куражатся рейтары, не ровен час, зашибут. А Иоганн не опамятовался еще от забытья, бредет с блюдом тяжеленным, шатается, в глазах — цветы летающие из недосмотренного сна.
Тут ему рейтар смеха ради ножку и подставил.
Оступился Иоганн Кеплер, зацепился за рейтаров сапог, на грязный пол грохнулся вместе с блюдом. Брызги разлетелись по всему трактиру.
— Спишь, ведьмово отродье! — взбеленился рейтар. — Гляди-кась, весь камзол объедками заляпал. Ужо покажу тебе, выродок! — И мечом в ножнах замахнулся.
— Герр офицер! Господин офицер! Помилосердствуйте! — взмолилась Катерина. Взмолилась, на колени пала пред рейтаром пьяным. — Сама, сама проучу недотепу, розгами высеку, три дня в квасе вымачивать буду розги-то. Простофиля он у меня, весь в отца. Тот неведомо где десять годов бродяжничал, то в датских землях, то в испанских, приключений на свою голову искал. А недавно заявился, свалился как снег на голову, да и сунул голову в петлю. Потому как допился, забулдыга, до белой горячки. Травами отпоила, ирода, лежит теперь на сеновале, белый как смерть. Помилосердствуйте, герр офицер!
Рейтар не унимается, важничает, подмигивает дружку своему.
— Так уж и быть, умолила. Прощу, негодяя, коли дюжину пива — безвозмездно! — притащит и пятна вылижет на камзоле.
— А мне с-сапоги! Яз-зыком! — пожелал другой рейтар.
— Вылижет, вылижет, не беспокойтесь. Ни пятнышка не останется, ни пылиночки, господин офицер! — Катерина начала собирать осколки разбитой посуды.
И тогда на весь трактир раздался дерзкий чей-то голос, а чей — неведомо:
— Сей боров никакой не господин офицер. Солдатишка заурядный.
Рейтар, опустившийся было на лавку, вскочил. Точно рыбина, коварством волны выплеснутая на берег, судорожно хватал он воздух ртом, недоумевая, откуда прилетели немыслимые, несуразные, самонадеянные слова.
— Кто сказал «боров»? Я — боров?!
— Боров. Истинно так. Не будь я магистр всех свободных наук Лаврентий Клаускус.
Весь трактир обернулся туда, куда таращился обескураженный рейтар. В самом дальнем углу, возле окна, где световое действие лампы почти не обозначалось, невозмутимо сидел бродячий факир. Восседал за столиком чудодей, предрекший волосатую звезду! Хлебными крошками кормил он ворона Батраччио.
— Сейчас ты у меня запляшешь, как петух на углях, жалкий магистришка, — спокойно произнес рейтар.
Кровь застыла в жилах от этого спокойствия у поселян и мастеровых. Даже у старого монаха похолодело сердце, а уж он-то чего не повидал на своем печальном веку.
Магистр отвечал:
— Сейчас я превращу тебя в пятнистую жабу. А твоего собутыльника — в змия. В крылатого змия. Брюхо у него будет пурпурно-белое, как твой камзол, крылья и спина черные, как твое прошлое, а хвост закручен, как твои усы.
— Мои усы! — вскричал покрасневший враз рейтар и мгновенно сверкнул выхваченным из ножен мечом.
Мгновенный высверк этот весомей всех иных аргументов свидетельствовал, что попал, не в бровь, а в глаз, угодил рейтару дерзкий магистр. И действительно, скорее обратиться в жабу пятнистую согласился бы бывалый рубака, нежели видеть закрученный наподобие собственных роскошных усов чей-то хвост.
— Мои усы! — повторил уязвленный воин, и с мечом наизготовку шагнул, как гладиатор, навстречу судьбе. Шагнул, рассуждая приблизительно таким манером. Дабы обратить человека в крылатого змия или хотя бы в свинью, надобно измыслить дьявольское заклинание и какие-то знаки непотребные произвести. Стало быть, на заклинание и на знаки уйдет время, никак не меньше минуты, тогда как обрубить негодяю нос и уши — один миг!
— Ни шагу дальше! Ни с места! Мой пистолет р-раз-глядывает твое бр-рюхо!
…По прошествии полувека Иоганн Кеплер снова припомнит ужасающие подробности этого происшествия, когда невозмутимый магистр левою рукой кормил хлебными крошками сидящего у него на плече ворона, правою же целился из пистолета прямо пред собой.
Рейтар, заслышав речь Батраччио, отшатнулся. Меч швырнул в ножны. Перекрестился. Неужто разумом наделена пернатая пакостная тварь? Святая дева, он менее изумился бы, пустись стол плясать вприсядку или прорасти дубовые скамьи подснежниками.
— Немедля уплати за все, что ты вылакал и со-жр-рал! И за кр-ружки р-разбитые! — каркал ворон. — Удались, удались от «Веселого ночлега»! На два дня пути! Ни в коем р-разе не возвр-ращайся! Ко всем чер-ртям! Иначе я поведаю о твоих мер-рзостных пр-родел-ках моему лучшему др-ругу, гер-рцогу Вюр-ртембер-ргскому!
«Небось о ростовщике пронюхал, вурдалак ворон», — лихорадочно соображал рейтар, косясь на говорящую птицу, и протрезвел. Да и было от чего протрезветь. Не далее как неделю назад зарезал, за тридцать рейнских гульденов порешил он ростовщика крючконосого, не пощадил старикашку с золотым колечком в правом ухе, не внял ветхозаветным мольбам.
— О каких таких мерзостных поведаешь проделках? — для верности усомнился рейтар, и пот на лбу отер рукавом засаленным камзола.
— В тюр-рьме узнаешь, когда пр-ровор-ронишь импер-ратор-рскую почту!
Вскорости конский бешеный топот за окнами трактира возвестил, что рейтары ускакали. Нет, вовсе не упоминание о герцоге Вюртембергском смутило отважных воинов. Смутило другое: откуда вещунья птица доподлинно проведала о почтовом фельдъегере, коего им предписано было встретить именно в двух днях пути от града Вейля и препроводить к его высочеству?
В непроницаемой мгле скакали посрамленные ратоборцы. Ветер тонко свистел, напарываясь на острия копий. В низинах туман клубился, как привидения. Весна, словно струны благозвучных арф, перстами перебирала ветви орешника, и они отзывались нежнейшим звоном.
Как флейта пел ручей. Флейте вторили литавры капели. Впрочем, рейтарам не было никакого дела до всех этих арф, гобоев, лютен, флейт, литавров, исторгавших сладостные звуки пробудившейся природы. Каждый на чем свет стоит поносил в душе магистра Клаускуса. Сей оборотень вступил — уже не оставалось никаких сомнений! — в преступный, колдовской, противоестественный сговор с вороном. Помимо того, каждый дал себе зарок, поклявшись, при случае, тайно отомстить обидчику.
Когда рейтары сгинули из трактира, когда конский топот пронесся мимо окон к Лысой горе и во тьме растворился, Катерина Гульденман сошла по деревянной лесенке в погреб. Она долго возилась там, звякала ключами, что-то бормотала. Наконец, вылезла из погреба и поставила на стол пред магистром глиняный кувшин.
— Пейте на здоровье. Сие вино из Рейхенау. Ему тридцать три года. Той осенью как раз сожгли тетку мою за колдовство. Вам тоже не миновать костра либо петли. И ворону вашему несдобровать.
Магистр всех свободных наук пригубил вино, языком провел по усам, облизнулся да и влил в себя весь кувшин, опорожнил до дна.
— Зело отменно. Поднеси, господи, посудину зелья сего сладчайшего пред петлей аль костром.
— Небоязненный вы, видать, человек, — сказала хозяйка трактира. — Мой сын Иоганн трижды на дню будет приносить вам сей кувшин.
— Фокусникам возбраняется чрезмерное распитие: ремесло уйдет. Руки дрожать начнут, исказится линия глазомера. Достаточно и одного кувшина. Вечером, на заходе солнца, — ответил магистр и сызнова языком провел по усам.
— А спаленку наилучшую выделю вашей милости, самую солнечную, — посулила Катерина.
— Расплачиваться за вино королевское, за опочивальню царскую — чем? Монетою высоковесной, высокозвонкой? А где она? — посетовал Лаврентий Клаускус и похлопал себя по карманам. — Я нищ и наг, как все истинно великие люди. А ворон мой вроде и не наг, но тоже в бедности, в нищете пребывает.
Батраччио ловко поймал на лету мошку, проглотил ее, прокаркал:
— Лисицы имеют нор-ры, и птицы небесные гнезда, только сын человеческий не имеет, где пр-реклонить голову.
Катерина вздохнула.
— Платы никакой не потребую. Хотя б недельку поживите, а? Не сегодня-завтра вернутся рейтары-кровопийцы, спалят «Веселый ночлег» дотла. А куда денешься? На сеновале супруг-висельник, в доме четверо ребят, мал мала меньше, Иоганн у меня самый старший.
— Не вернутся рейтары. На пушечный выстрел не посмеют приблизиться. Это они в бою хвать;, ежели все скопом прут, — отвечал магистр всех свободных наук.
Долговременные путешествия, а особливо морем чинимые, часто бывали причиною многих приключений, кои нередко выходят из пределов вероятного и как бы нарочно разными чудными подробностями украшены для того, чтобы тем читателя привесть в некоторое удивление.
По прошествии полувека, за неделю до смерти, Иоганн Кеплер, припоминая роковой свой земной путь, подумает: «Смог бы ты стать астрономом, постигнуть основы мировой гармонии, взаимодействия небесных тел, если бы в грязном, заплеванном трактире не задержался однажды на несколько дней бродячий фокусник?» И сам себе ответит: «Ты стал бы кем угодно. Оловянщиком, как твой брат Христофор. Бродягой, как твой спившийся отец. Священником, как супруг твоей сестры Маргариты. Кем угодно стал бы ты, но не астрономом. Ибо в детстве картина звездного неба не увлекала тебя нисколько. Когда мать повела тебя как-то на Лысую гору и указала в небе комету, предвещавшую голод, чуму, наводнение, два набега турецких и гибель половины Земли, ты даже не содрогнулся: от благоговейного ужаса; ты думал тогда об ином: как бы не упустить зажатого в кулаке серебристого жука».
…Магистр Клаускус встал ото сна поздно, когда солнце, оттолкнувшись от Лысой горы, зависло над рекой. Он долго плескался у лохани в своей каморке, тянул на разные голоса песнопения, веселые, чужестранные, о каких в Леонберге и слыхом не слыхивали, иногда переговаривался с вороном Батраччио. Вплоть до самого обеда он никуда не выходил.
Зато отобедав, фокусник, прошествовал на лужайку возле трактира.
Здесь он потянулся, пофехтовал невидимой шпагой с воображаемым противоборцем, кликнул Иоганна.
— Я здесь, ваша милость! — отозвался тот. — Я за амбаром. Самострел стругаю да ящерку ловлю.
— Приблизься, отрок!
Кеплер показался из-за амбара. Как водоросль зеленая на волне, трепетала в его руке ящерица.
Лаврентий Клаускус сказал, помрачнев:
— Запамятовал, какой тебе удел предречен? Великого полководца удел. А не великого инквизитора, мучителя невинных тварей. Отпусти с миром!
Иоганн нагнулся, ящерица растаяла в траве.
— Задай овса мерину Буцефалу, да обращайся с ним поласковей, голубых кровей скакун. Пшена подсыпь Бартоломео, фазану благородному, в клетке томится, в фургоне. И догоняй меня. Вон там, на горе, возле дуба. Сдается мне, сия гора подозрительно смахивает на неясыть[4].
…Магистра Клаускуса он настиг почти на самой вершине Лысой горы. Тот стоял возле деревца, нюхал только что распустившиеся листы, бормотал: «Непостижимо… каждую весну… тыщи листьев… невесть откуда, из ничего… Вот ведь фокус!»
— Ваша милость! Я задал корму скакуну Буцефалу и благородному фазану Бартоломео, — тихо заговорил Иоганн.
— Вот ведь фокус… — еще тише отозвался Клаускус.
И вплоть до сумерек, до розового свечения предвечерья, до той поры, когда внизу, в долине, пахари и виноградари, крестясь на заходящее солнце, потянулись в свои убогие селенья, объяснял магистр будущему полководцу тайную жизнь природы. Все было ему ведомо, ничто не ускользало от пристального взора — лет птицы в небесах, красного и черного зверя бег хитроумный на земле, потаенный путь рыбины в глубинах. Он наставлял, как определять время по ходу Солнца; как, заблудившись, отыскивать дорогу в лесу; как различать травы целебные; как обнаруживать родники; как предсказывать ветер, радугу, снег, землетрясение. Сложна, тяжка была повесть природы, и многое из премудрости магистровой не смог постигнуть Иоганн. Но главное уяснил твердо сын трактирщицы и бродяги: Лаврентий Клаускус — самый ученый человек во всей Священной Римской империи, а может быть, и за ее пределами. Невероятно, но фокусник одолел все вопросы, кои задал ему Иоганн Кеплер. И вот еще что диковинно: магистр отвечал скоро, не задумываясь, как бы мимоходом, не теребя по полчаса бороду, глаз не закатывая, на козни сатаны не ссылаясь. Наконец-таки Иоганн узнал доподлинно, кто кого боится: мыши лягушек или лягушки мышей. Есть ли у ветра глаза и уши? Почему не поют рыбы, а собаки не летают? Как сглазить монаха? Из чего сплести сеть, дабы поймать облако? Бывают ли деревья-людоеды? Можно ли долететь до Луны, если привязать к рукам крылья орла? Зачем ведьме, пред тем как ее сжечь, надевают мешок на голову? Сколько кувшинов вина может выпить священник за один присест? Где живут цыгане зимой? Выращивают ли на камнях капусту? Отчего по весне вослед за лебедями не летят к морю студеному шестикрылые серафимы? Можно ли приручить молнию?
Все ли змеи погибнут в день страшного суда или одни ядовитые?
Играючи, без запинок покончил с загадками фокусник многопремудрый, потом сказал:
— Увы, всех чудес на свете не перечтешь. Ты еще вопроси. Про карликов, про упырей, про удавов пернатых…
— Благодарствую, ваша милость. Иного не придумал покуда, — уныло отозвался Иоганн.
— Смышлен ты, сметлив, новоявленный полководец. Уже о деревах-людоедах проведал, уже страшный суд объял разумом. Только запомни: есть нечто, по сравнению с чем и страшный суд покажется тебе забавой.
— Турецкий набег? Мор холерный? Покойники, восстающие из могил? — содрогнулся отрок.
— Многострадальная жизнь моя.
…За рекой, за далекими скалами скрылась колесница красная солнца. Спускались стада с холмов, колокольцами вызванивали. Зелеными венками украсили пастухи коровьи рога, и отселе, с вершины Лысой горы, животные представлялись волшебными существами, плывущими по морю. Пропела труба в замке на соседней горе, над каменными зубьями башен взвились вымпелы и флаги; должно быть, прибыли гости. А Иоганн Кеплер, зачарованный рассказом о жизни фокусника, все сидел на замшелом пне у разбитого молнией дуба, сидел и слова не мог вымолвить.
Рассказ о многострадальной жизни
магистра всех свободных наук
Лаврентия Клаускуса
Он, магистр Клаускус, много лет назад, будучи еще младенцем, попал в плен к туркам, заклятым язычникам. Потом его выменял за обезьяну и двух пантер купец Исмаил. Отрок стал погонщиком верблюдов. Вместе с торговым караваном он странствовал по всей Азии, бывал на невольничьих рынках Багдада и Александрии, дрался со львами средь барханов пустыни Гоби, созерцал миражи. В таинственном Непале он встречал факиров о двух головах и лазоревых куриц размером больше слона.
В Индии, в ядовитых джунглях, на них напали кларги — одноглазые разбойники-великаны, засадили весь караван в мешок, сплетенный из стволов неведомого древа, гибкого, как хвост ящерицы, и уволокли в горы, в свои неприступные крепости. А крепости оные сложены из базальтовых глыб: выше церкви святого Бонифация каждая глыбища, толще рва крепостного. На крышах великаньих жилищ ночуют караваны облаков, флотилии ветров, стаи перелетных птиц.
Он, магистр Клаускус, выбрался однажды через дымовую трубу на крышу и лицезрел окрест себя весь подлунный мир, все земли его и воды, все огнедышащие горы, водопады, озера, радуги, все корабли под разноцветными флагами. Он созерцал пещеры и водопады; пустыни, подобные заливам, и заливы, похожие на июльские облака; дворцы и убогие хижины, соборы и тюрьмы и даже наблюдал сам пуп Земли, водруженный над страной эфиопов. Отсюда, с крыши кларгов, его сорвал чудовищный смерч и понес в своих объятьях. Три дня и три ночи летел смерч, покуда, обессиленный, не рухнул на палубу корабля, украшенного на носу фигурой позолоченной девы морской с восемью руками и тремя хвостами.
Он, магистр Клаускус, сумел, однако, на лету вцепиться в парус и посему остался жив, хотя парусина и разлетелась в клочья.
Да, он остался жив, но зато на всю жизнь проклял день и час, когда обессиленный смерч рухнул на палубу одномачтового корабля, который оказался невольничьей галерой, где к каждому веслу было приковано по два белых каторжника и по два чернокожих раба-гребца с клеймом на лбу и пучком волос на затылке. Его приняли за беглого раба, чернотелого арапчонка (поскольку он дочерна вымазался сажей, выбираясь через дымовую трубу на крышу обиталища кларгов), и тут же приковали к веслу. И, как каждому каторжнику, который попадал на галеру, ему выдали плащ из толстого сукна и кафтан из красной пряжи, подбитый белым полотном, две рубахи, две пары нижнего белья, пару чулок и красный шерстяной колпак. Так начались его мытарства по морям и океанам, его непостижимые приключения, исполненные ужасов и восторгов. Он видел морского змия, длинного, как река, и страшного, как лемур, — чудище замогильное. Он участвовал в битве русалок с морскими коровами. А в Саргассовом море за галерой семь недель гнался «Летучий голландец»[5], и мертвый его капитан днем и ночью созерцал пред собой вечный простор небытия.
Он, магистр Клаускус, девяносто девять лет странствовал на галере, противоборствуя штормам, ливням, палящему солнцу, надсмотрщику, вооруженному бичом из бычьих сухожилий. В конце концов он добрался до самого края Земли, до того места, где хрустальный свод небес, к коему прикреплены алмазными гвоздями звезды, смыкается со стихией воды и кровавого потустороннего огня. К этому времени он, благодаря беспримерной своей храбрости, стал уже волонтером, свободным гребцом. И потому ни штурман — жестокий одноглазый мавр, ни капитан — пьяница и убийца не воспрепятствовали, когда он заарканил плывущую по хрустальному своду комету и приручил ее, строптивицу, вскармливая летучими рыбами, черепашками и червячками-древоточцами. Завернутую в бычью шкурку, он повсюду возил ее за собой и вчера, изгнанный магистратом, выпустил комету в небо — почитателям провидческого дара фокусника на удивление, обидчикам и гонителям на ужас…
Ни словечком не обмолвился Иоганн, зачарованный рассказом фокусника. Сидел на замшелом пне на вершине Лысой горы, глядел вниз, в долину, но ни коров с зелеными венками на рогах, ни канувшую в реку колесницу солнечную, ни флагов, осенивших грозные башни, — ничего не замечал. Наконец мотнул головой, стряхнул оцепененье, заговорил:
— А дальше, дальше-то что было?
— Батраччио повстречал. В Гиркании, в княжестве кавказском. Из пасти единороговой[6] вырвал ворона, из когтей, загнутых наподобие рыболовных крючьев. Раны залечил бедолаге, выучил грамоте: чтению, речи, письму. После Буцефалу дал приют, норовистый скакун. А Бартоломео выменял у императора китайского, недешево он мне обошелся. Дюжину банок мази, дарующей бессмертие, отдать пришлось за фазана. Но зато царь-птица! Убей меня бог, ежели я солгал хоть слово.
— Господин магистр, а что же простирается за хрустальным сводом, к коему звезды прикреплены алмазными гвоздями? — полюбопытствовал Иоганн.
— Гм-м… Известно что простирается. Потусторонний кровавый огонь, — отвечал, подняв разбойничью бровь, магистр. — Сквозь него механизмы проступают, приводящие свод небесный в движение.
— Чудеса! Стало быть, огонь тлеет за сводом хрустальным?
— Так и полыхает! — воскликнул магистр.
— Отчего ж небеса голубые?
Фокусник достал серебряную табакерку, насыпал табаку на огромную ладонь, шумно втянул в ноздрю, чихнул троекратно.
— В самом деле нелепица: огонь кровавый — небеса голубые. Откуда ж голубизне взяться?.. — рассуждал Лаврентий Клаускус и глубоко задумался.
Задумался самый ученый человек во всей Священной Римской империи, а может быть, и за ее пределами! Конечно, тому уж двести лет прошло, как он комету заарканил, и память пооскудела, но ведь помнит, явственно представляет: кровавей чем пасть единорога был огонь.
— Я так полагаю, — медленно выговорил магистр. — Огонь потусторонний лишь вблизи красноватый, а ежели отплывешь на три-четыре дня пути — уж и цвет не тот. Стекла в соборе святого Бонифация наблюдал? Закат их высветит, издалека смотришь — пурпуром горят. А приблизишься — то ли зеленоватые, то ли голубоватые… Тем же манером и свод хрустальный играет коварно цветом. Ночью же огонь гаснет вовсе. Уразумел? То-то. А теперь в обратный путь. Давно уж свечерело.
Катерина Гульденман встретила сына бранью и угрозами: корову из стада никто не встретил; собака соседская удавила курицу; сестрица его, Маргарита, вывалилась из люльки и едва не заползла в хлев, а он, окаянный, запропастился с самого обеда. Сколько ни звала, ни кричала, не отозвался, бродяга, где его только черти носят, весь в висельника отца.
— Ты черта не поминай, женщина! — вскипел Лаврентий Клаускус. — Не поминай, не то напущу в трактир чертову дюжину здоровенных оборотней! Всю ночь будут ухать над твоей постелью!
Увещевание подействовало. Катерина осеклась на полуслове, перестала браниться. Сына отправила мыть посуду, принесла ужин господину магистру: карпа жареного да вина кувшин. Проворчала:
— Видела я перевидела разных колдунов, сама при случае подколдовываю, но вы, господин магистр, истинный дьявол: и след простыл рейтаров.
— A-а, рейтары, — протянул презрительно Лаврентий Клаускус, к кувшину потянулся. — Не о рейтарах помышляй, женщина, о сыне своем Иоганне. Он хоть и хил, неказист с виду, а смекалист, пытлив не по годам. Умница твой сын, на лету схватывает премудрость. Далеко шагнет, в школу ежели определить.
Хозяйка трактира присела на краешек скамьи, вздохнула.
— С шести лет определили в школу, да толку никакого. То хворал трясением членов три зимы подряд, то язвы на руках явились, нарывы чесоточные. Думала, преставится. То за учение платить было нечем, погорели, обнищали вконец. А прошлой зимой господин учитель сами от него отказались: заклевал господина учителя, изувер, вопросами извел немыслимыми. Про деревья-людоеды выпытывал, про цыган, про серафимов шестикрылых. Тараторит, чего на ум ни взбредет. Сколько розгами ни секли упрямца, несет свою околесицу.
Улыбнулся фокусник, но сказал вполне серьезно:
— Завтра намереваюсь прошение сочинить, герцогу Вюртембергскому, покровителю моему и заступнику. Я ему когда-то супругу избавил от хворобы неизлечимой… Испрошу соизволения поместить твоего сына в училище. Он, хотя и простого звания, однако достоин ученой благодати.
Если бы небесные светила не сияли постоянно над нашими головами, а могли бы быть видимы с одного какого-нибудь места на земле, то люди целыми толпами непрестанно ходили бы туда, чтобы созерцать чудеса неба и любоваться ими.
За стеной, в трактире, крестьяне громогласно поминали усопшего третьего дня кузнеца и запивали поминанье хмельным питием, и седой старик скрипач до рассвета подыгрывал печальной мелодии, с незапамятных времен обитающей в его сердце.
Магистр Клаускус сидел в своей комнате у растворенного настежь окна. Чадила свеча. Отсветы пламени обозначивали во тьме ветхую книгу с медными застежками.
Из-за плеча фокусника Иоганн разглядывал иссохшие листы пергамента, необычайными испещренные письменами. До сей ночи он и не подозревал, что многозвездная пустыня неба исполнена стольких тайн и чудес! Оказывается, светила не просто мерцают в черных глубинах, равнодушные ко всему земному, они предопределяют судьбу. Все, что находится на земной поверхности, что растет, живет и существует на ней: поля, сады, леса, цветы, травы, деревья, плоды, листья, злаки, воды, источники, потоки, озера, вместе с великим морем, также людьми, скотом и прочими предметами, — все это подвержено влиянию небесных светил, напоено и переполнено, под их живительными лучами зреет, развивается и совершенствуется. Так говорил Лаврентий Клаускус, перекладывая иссохшие листы пергамента. Да, планеты и знаки зодиака[7] верховодят надо всем живым и мертвым, над войнами, рожденьями, землетрясениями, свадьбами, грозами, любовью и ненавистью — надо всем.
— Помнишь ли речи мои на площади возле святого Бонифация? — вопрошал отрока фокусник. — Помнишь, что подчинено Марсу? Браки и ненависть, темницы и войны. Вот он, Марс, гляди-кась. — И, навалившись на подоконник, показывал в небе красноватую точку размером с божью коровку. — Теперь вникай, как в книгах астрономических Марс изображен. — И выискивал на пергаменте закорючку, подобие высохшей ветви. — Сие Меркурий. Управляет болезнями, желаниями, долгами, торговлею и боязнью… Юпитер — честью, побуждениями, богатством, опрятностью.
— А Луна? — любопытствует Иоганн.
Отвечает ему чародей:
— Ранами, снами и грабежами заведует Луна.
Щурится отрок на Луну, сызнова вопрошает:
— Ваша милость, как же влияют небесные светила на мертвое и живое, коли они столь малы, не более божьей коровки, а Земля беспредельна?
— Достохвальна пытливость твоя, милый отрок, — говорит магистр, — но и самая малая звезда на небе, что нам снизу едва ли покажется с большую восковую свечку, на самом деле больше, чем целое княжество. Небо в ширину и длину больше, чем двенадцать наших Земель, и хотя Земли на небе не видать, однако многие звезды поболее, чем сия страна. Одна величиной с город, а там другая окружностью со Священную Римскую империю; эта протяжением с Турцию, а планеты — каждая из них такой величины, как вся Земля.
Внимает Иоганн поучениям замысловатым. Нелегко единым махом астрологические таинства уразуметь, уяснить, как по расположению светил в день чьего-либо рождения составить гороскоп[8], судьбину предопределить навеки.
Над амбаром, над купами ночных дерев зависла звезда волосатая. Страшна кометища, хвостата, того и гляди низвергнет пламень на град Вейль, на обидчиков магистровых.
— Герр магистр, не боязно волосатую звезду в шкуре возить бычьей? — выпытывает Кеплер. — Зазевался, а она — вжик! — и полыхнет. А хвостище-то, хвостище, страшенный какой!
— Да смирная она, ручная, — успокаивает отрока фокусник. — Нешто и впрямь страшенна? Вот полвека назад явилась комета — истинно чудовище небесное. Послушай-ка, что о ней писали в ту пору. — Магистр придвинул свечу, зачитал по книге: — «Звезда волосатая сия была столь ужасна и страшна, она порождала в народе столь великое смятение, что некоторые умирали от одного лишь страха, а другие сильно заболевали. Она представляла собой светило громадной длины и кровавого цвета; в вершине ее видна была сжатая рука, держащая длинный меч, как бы готовый разить. При конце ее клинка видны были три звезды. По обе стороны хвоста сей кометы виднелось много топоров, ножей, мечей, обагренных кровью, а посреди них видны были перекошенные человеческие лица со всклокоченными бородами и дыбом стоящими волосами».
— Истинно чудовище небесное, — соглашается Иоганн, разглядывая комету над амбаром, над купами ночных дерев. — Ваша милость, ежели вы звездами повелеваете, письмена читаете в небесах, ежели предсказываете богатства — отчего сами нищи и наги?
— Оттого залатан мой кафтан, что лишь бедному дано прозревать грядущее. Лишь у бедняка глаза не затуманены завистью, алчностью, злобой, — говорит Клаускус. — Слышишь, скрипка поет в трактире. Люди бедняка кузнеца поминают добрым словом. А протянет ноги судья, окочурится лиходей, на дыбу и костер посылавший, — и проклянут лиходея, а могилу заплюют.
Чадит свеча. Филин гукает у реки, распугивает тьму. Серебрится свод небес, к коему звезды приколочены гвоздями алмазными.
…Фокусник съехал из «Веселого ночлега» неделю спустя. Прошение к герцогу Вюртембергскому, как было обещано, он сочинил; повелел строго-настрого по осени везти прошение в канцелярию его высочества, уповая на милость его и помощь.
Провожали магистра Иоганн Кеплер да друг его неразлучный Мартин Шпатц, вечор прибыл водой он с лесоповала, навещал дровосека-отца.
У околицы, там, где дорога ныряла в дебри лесные, магистр остановил ведомого под уздцы Буцефала.
— Прощайте, милые отроки, — заговорил магистр опечаленно. — Авось еще свидимся когда-либо. Путь мой к морю студеному, с попутным ветром, вослед за весной. А оттуда — в Московию, во владения российские. Прощевай, Иоганн Кеплер, выучивайся на полководца.
— Я, ваша милость, подамся в астрологи, гороскопы составлять, судьбу предсказывать… — отвечал, едва не плача, Иоганн.
Усмехнулся фокусник, морщины разгладились на лбу.
— Один искусник некогда предсказал всемирный потоп. Люди легковерные заблаговременно запаслись лодками. А Ориоль, лекарь тулузский, подобие Ноева ковчега соорудил. Но и доселе не извергнулся потоп на грешную Землю. Потому запомни: не столько знание небес потребно астрологу, сколько смекалка… Прощайте, милые отроки, — повторил магистр, сгреб друзей в охапку и поднял высоко над собой. — Кланяются вам низко скакун Буцефал, фазан Бартоломео да ворон Батраччио.
— Дозвольте проститься с Батраччио, ваша милость, — попросил Иоганн.
— А мне с Буцефалом, — молвил Мартин: страсть как любил он лошадей.
— Прощайся, — согласился фокусник и посадил Шпатца верхом на мерина.
Иоганн обежал фургон, приподнял полог, тихо проговорил в сторону клети с вороном:
— Батраччио… Господин Батраччио, прощайте…
Молчание. Неужто заснул ворон?
Подошел фокусник, руку положил Иоганну на плечо, произнес громким шепотом:
— Эх, полководец легковерный. Не счесть чудес на свете, да не бывает говорящих воронов. — Колдун подмигнул Иоганну, прокричал гортанно, точь-в-точь ворон:
— Пр-рощай, Иоганн Кеплер-р! Не поминай лихом вор-рона Батр-раччио!
Ну и диво-дивное: рта не раскрывая, губами не шевеля, каркал Лаврентий Клаускус ученой птицей! Вскочил на козлы, вожжи вкруг ручищи обмотал.
— Слазь с Буцефала, зашибет! — гаркнул он Мартину и вот укатил, растаял в чащобе.
— Чудеса! — сказал Мартин.
А Иоганн заплакал.
Трое богомольцев странствующих, в лохмотья облаченных, вышли из лесу. Двух отроков заметили на поляне. Белесый и толстый отрок улыбался растерянно, чернявый и тонкий плакал навзрыд. Из дальних краев возвращались богомольцы, из обителей святых. Бесценные реликвии несли в котомках: набальзамированный палец святого Антония, клок волос святой Софии, ладанку с прахом святого Фридриха, клок бороды святого Эгидия, кишки святого Бонифация. Услыхали странники: песня вознеслась позади.
И долго над сводом зеленым земли, под голубым сводом небес витала старинная песня крестоносцев, распеваемая магистром всех свободных наук:
Уже на Рейн вступает осень,
А мы ушли на край земли,
И наши кости на погосте
Пески пустыни занесли.
Если бы кто-нибудь не знал, что вода течет, не видел берегов и был на корабле посреди вод, как мог бы он понять, что корабль движется? На этом же основании каждому, находится ли он на Земле, на Солнце или какой-нибудь другой звезде, всегда будет казаться, что он стоит в неподвижном центре, между тем как все остальные вещи вокруг него движутся.
Фамулус[9] господина проректора весьма худосочен был и прыщав неимоверно. На верхней его губе курчавились жидкие усы, нежные, как пух одуванчика.
— Задержитесь, господа бакалавры! — сказал фамулус. — Герр проректор изволили распорядиться. — И перевернул большую грифельную доску, где значилось:
«Октября двадцать четвертого дня в актовой зале предстоит развенчание ереси бакалавра Ризенбаха.
Всем бакалаврам надлежит явиться на развенчание к одному часу пополудни.
Дано в Академии нашей в Тюбингене.
Год 1588
Подписал: Факториус».
Когда смиренная академическая братия разбрелась кто куда, к фамулусу приблизился нескладный бакалавришка из первокурсников, осведомился:
— Герр фамулус, ересь какого рода предстоит развенчать?
Спросил негромко, но дерзко и на столь превосходной латыни, что ошарашенный выпускник забыл, забыл про величие, налагаемое должностью фамулуса и пробормотал, как школяр:
— Э-э…третьего дня, на выпускном экзамене, недостойный Ризенбах осмелился утверждать, будто не Земля, а Солнце пребывает в центре вселенной. Мало того, он вступил в спор с высокоученым Мэстлином, обвиняя профессора в слепом преклонении пред авторитетом Птоломея[10]. — Тут фамулус опомнился и закончил снисходительно: — Через годик-другой и вы, проштудировав «Альгамест», узнаете о Птолемеевой системе мироздания, герр…
— Иоганн Кеплер. Факультет философии. Благодарю вас, я проштудировал весь «Альгамест». Занятная книжица.
«Ну и времена пошли, — подумал фамулус, — начинашки читают «Альгамест» и шпарят по-латыни точно профессора мертвых языков. И все же следует приструнить сего птенца!»
— Опомнитесь, бакалавр! «Альгамест» не книжица, а главный источник астрономических знаний уже полторы тысячи лет!
— Но ежели бакалавр Ризенбах усомнился в Клавдии Птоломее… — заговорил Кеплер, однако фамулус перебил его:
— Усомнился — и получит по заслугам! Грех проповедовать во всеуслышание бредни еретические! А ежели еще кто усомнится… — фамулус свысока оглядел бакалавра, давая понять, что предпочтительней ни в чем не усомняться для собственного блага и спокойствия.
— Герр фамулус, а что ежели заодно с Ризенбахом осудить ересь Аристарха?.. — лукаво предложил Иоганн.
— Это что еще за Аристарх? Подозрительное имя. Протестант? Католик? Иудей? — возмутился фамулус.
— Философ древний. Тот самый, что утверждал: «Земля не обладает неподвижностью и не занимает средины круговращения. Она сама обращается около светила. Землю нельзя считать ни первою, ни самой важной частью вселенной». Кто, по-вашему, прав: Аристарх или Птоломей?
Опасный вопрос! Будто на дыбу вздернули фамулуса, точно щипцами раскаленными коснулись спины. «Сей человек, возможно, шпион, подосланный пронюхать об устоях его, фамулуса, мировоззрения, о нутре духовном. Но кто подослал? Донес кто? О господи, завистников, доносчиков — что звезд на небе в ясную ночь».
— Пропади они пропадом, Аристархи — Плутархи! — вскричал фамулус, морщась, будто терзаемый зубной болью. — Нечего честным людям голову морочить ересью! — И удалился, раздосадованный.
Иоганн Кеплер выглянул в окно. Солнечные часы заслонила уродливая громада трапезной. Над островерхими крышами виднелись лишь голова и рука святого Евтропия. Почудилось Иоганну, будто святой подмигнул ему с высоты надземного величия. Кеплер перевел взгляд на гномон[11]: на истершихся булыжниках лежала тень, короткая, как персты господина проректора.
Проректор Факториус восседал за резной кафедрой под распятием творца. По обе стороны от распятия покоились в креслах ученые мужи, облаченные в мантии с меховой опушкой, — достопочтенные патриархи астрономии, медицины, геометрии, физики, светила богословия. Там, где перекрещивались их осуждающие взоры, стоял недостойный Иероним фон Ризенбах. Был он кудряв, розовощек и широкоплеч, обличьем подобен пахарю иль кулачных дел бойцу.
— Прежде чем развенчать ересь, — заговорил проректор, — мы вознамерены явить всей академии предосудительность утверждения, будто Земля обращается вкруг самое себя и несется к тому же вкруг Солнца. Подобное утверждение абсурдно и противоречит основам христианской веры. Ибо сказано в священном писании: «Да будут светила на тверди небесной, для отделения дня от ночи, и знамений, и времен, и дней, и годов. И да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на Землю». Ибо сказано в псалтыри: «Ты, господи, поставил Землю на твердых основах, не поколеблется она во веки и веки!» Ибо в библии сказано о небесах: «Тверды они, как литое зеркало». Вам ли, бакалавр Ризенбах, ослепленному гордыней, покушаться на премудрость божию, коя освящена столетиями! Вам ли восставать против самого Аристотеля!..
Ризенбах в окошко косится, святого разглядывает Ев-тропия.
— Довольно по сторонам пялиться, герр Ризенбах! Вы не на пирушке, а в стенах академии! — сердится проректор Факториус, нетерпеливо ногами притопывает. Всей зале видны проректорские сафьяновые сапожки с острыми, как серпик молодого месяца, носками. — Профессор Мэстлин, извольте приступить!
Нос у Мэстлина огромный, шишковатый, щеки лиловые, всклокочена борода. «Ну и физиономия, ни дать ни взять разбойник с большой дороги», — подумал Иоганн.
Профессор поднимается, распахивает фолиант в коричневом переплете. Затем надевает очки, откашливается и вдруг набрасывается на латынь, сокрушая ее железным молотом скороговорки:
— «Вселенная состоит из девяти соприкасающихся сфер. Наружная сфера, небо, обнимает все остальные. Это — верховное божество, которое их содержит и окружает. В небе укреплены звезды, и оно уносит их в своем вечном движении. Ниже катятся семь сфер, увлекаемых движением, противоположным движениям неба. Первую из них занимает звезда, которую люди зовут Сатурном. На второй блестит то благодетельное и благосклонное к человеческому роду светило, которое известно под именем Юпитера. Потом — ненавистный Марс, окруженный кровавым сиянием. Ниже Солнце, царь, повелитель других светил и мировая душа; страшной величины его шар наполняет своим светом беспредельное пространство. Его сопровождают сферы Меркурия и Венеры, составляющие как бы его свиту. Наконец, ниже всех Луна, заимствующая свой свет от Солнца. Под нею — все смертно и тленно. Над нею — все вечно. Земля, помещенная в центре мира, наиболее удаленная от неба, образует девятую сферу; она неподвижна, и все тяжелые тела падают к ней в силу собственной тяжести…»
Герр профессор оторвался от фолианта, вверх, к потолку простер руку, как бы намереваясь недостойного Ризенбаха проклясть.
— Земля, помещенная в центре мира. Слышали? Внемлите же, Ризенбах, гордынею обуянный! Внемлите и ответствуйте: чьи дивные слова зачел я пред вами?
Потупился недостойный Иероним, вся премудрость древняя вмиг улетучилась из памяти.
— Кому ведомо, чьи провидческие слова зачтены?
Молчит, молчит вся академия, посрамлена профессором астрономии и математики! Сам герр проректор седую голову склонил ниц, потирает на мизинце яхонтовый перстень.
— Спрашиваю, бакалавры: слова провидческие чьи?
— Марка Туллия Цицерона, — негромко произносит со своей скамьи первокурсник Кеплер.
— Воистину так: Цицероново изречение относительно системы Птоломея, — соглашается профессор. — А вы, Ризенбах, что противопоставляете божественной картине мироздания, всей гармонии Птоломеевой?
Тряхнул кудрями каштановыми Иероним, выпалил, словно в омут с головой бросился:
— Земля обращается вкруг самое себя и проносится вкруг Солнца подобно всем иным планетам.
— Какие доводы в оправдание сей чепухи несусветной?
— Доводы приведены в сочинении господина Коперника, каноника[12] из Фромборка.
— Каково название сочинения?
— «О круговращениях небесных тел».
— Каким путем попало сочинение к вам в руки? — допытывается профессор.
— У нищенствующего монаха приобрел, на торговище. За один рейнский гульден.
— Грош цена писаниям вашего Коперника! — взрывается герр проректор, нервно теребя пальцами гиппократов рукав[13], — Инквизиционный трибунал позаботится, дабы он понюхал, чем пахнет отлучение от церкви.
— Каноник скончался лет уж сорок назад. И пред кончиной доказал движение Земли, — выкладывает начальству недостойный Иероним.
Эх, дал маху, опростоволосился проректор: каноника, давным-давно почившего, вознамерился волочь в трибунал. Шепоток прошумел по зале, там и сям прыскают в кулак. Мэстлин зазвенел в медный колокольчик, а Факториус сызнова перстень разглядывает.
Мэстлин. Утихомирьтесь, господа… Бакалавр Ризенбах, попытайтесь опровергнуть по меньшей мере четыре довода, свидетельствующие против движения Земли. (Косится в книгу.) Итак, начнем. Наши глаза — свидетели, что свод небес обращается вокруг Земли в 24 часа. Отчего же движение Земли нечувствительно для нас? Почему его трудно себе представить?
Ризенбах. Здесь происходит то же, что при езде в повозке или на корабле. Едущему всегда кажется, будто он сидит неподвижно. Между тем его глаза — свидетели, что деревья, строения, берега бегут мимо. Но разве легко представить себе деревья, бегущие стремглав, наподобие зайцев?
Факториус. Кто там хихикает, господа!.. Шутки здесь неуместны, бакалавр Ризенбах! Выслушайте второй довод!
Мэстлин. При движении повозки или корабля одни деревья сменяют другие, вслед за пологими берегами показываются утесы. Отчего же звезды всегда одни и те же над нами? Почему они не меняют положения с переменою времен года? Наглядным тому примером — Полярная звезда. Она всегда на севере.
Ризенбах. Сие невозможно без…
Мэстлин. Я еще не закруглил мысль!.. А созвездия сохраняют свою форму даже при самых тщательных измерениях?
Ризенбах. Стало быть, все звезды удалены от нас на бесконечно большие расстояния. И тогда из каждой точки земной орбиты, даже с каждой планеты солнечной системы наблюдаемы одни и те же созвездья. Необъятная солнечная система сжимается в точку при сравнении со звездными расстояниями.
Факториус. Не шутите с солнечной системой! Только господь бог, благословенный Спаситель наш, властен сжать ее до размеров точки.
Ризенбах. А божественный Архимед?
Факториус. При чем тут Архимед?
Ризенбах. Шутил же он с Землей: «Дай мне место, где бы мог я опереться, и я сдвину Землю с ее основ».
Мэстлин. Не выказывайте своего невежества, бакалавр! Ведомо ли вам, сколько времени потребно для того, чтобы посредством рычага Архимед смог бы сдвинуть нашу планету хотя бы на толщину соломинки?
Ризенбах. Мне думается… представляется…
Мэстлин. Кто ответит на сей вопрос? Что же замолкли, философы академические? Стыдитесь разделить невежество с недостойным Ризенбахом! Я повторю: какой промежуток времени…
Кеплер. Несколько миллионов лет, герр профессор.
Мэстлин. Воистину так: несколько миллионов! Кто вспомнил?
Кеплер. Бакалавр Кеплер, факультет философии.
Мэстлин. А изречение Цицероново кто угадал?
Факториус. Оный же бакалавр.
Мэстлин. Прошу вас, бакалавр Кеплер, нынче после вечерней трапезы посетить мой дом. (Косится в книгу.) Вникните, Ризенбах, в довод третий. Известно, что Луна представляется нашему взору то узким серпиком, то в виде серьги, то полукружьем, а то полным кругом, вроде медного зеркала. Почему она пребывает в различных состояниях такого рода? Почему показывает фазы?
Ризенбах. Всякий шар показывает фазы, ежели он расположен между Землей и Солнцем и вращается вокруг Солнца. Тогда земному наблюдателю представлены различные части освещенной его половины.
Мэстлин. Но если бы Земля обращалась вокруг Солнца, то Венера и Меркурий показывали бы фазы подобно Луне…
Ризенбах. Вы правы, герр профессор. Фазы планет Венеры и Меркурия не видны обитателям Земли. Сии фазы затруднительно различить нашим естественным зрением.
Мэстлин. Но ежели фазы не видны, стало быть, их не существует в природе.
Ризенбах. Не совсем так. Прошу вас посмотреть в окно. Заметен ли в отдаленье купол собора святого Ульриха?
Мэстлин. Заметен. Весь обращенный к нам бок светится в солнечных лучах.
Ризенбах. Отнюдь не вся обращенная к нам сторона. В эту пору, между часом и двумя пополудни, она освещена лишь на три четверти! Я вчера и позавчера выверил. Но чтобы увидеть фазу купола, пришлось бы приблизиться к собору. Отсюда, из актового зала, естественным зрением она не видна.
Мэстлин. Планеты небесные не собор святого Ульриха! Мы не можем приблизиться к ним, дабы поверять истинность разного рода домыслов и химер.
Ризенбах. Зато мы можем увеличить остроту нашего прения.
Мэстлин. Каким образом?
Ризенбах. Затрудняюсь сказать, каким.
Факториус. Ересь! Бред! Невозможно видеть дальше и глубже, нежели предписано Иисусом, сыном божиим.
Ризенбах. Однако дьявол видел дальше и глубже. Ибо сказано про Иисуса в евангелии: «Опять берет его дьявол на весьма высокую гору и показывает ему все царства мира и славу их». Не исключено, что и наше зрение со временем каким-либо образом увеличится. Недаром еще Роджер Бэкон[14] утверждал, что…
Факториус. Что утверждал Роджер Бэкон?
Ризенбах. Я сделал выписку из его трудов. Позвольте зачесть.
Мэстлин. Читайте.
Ризенбах (достает из-за отворота куртки листок бумаги, разворачивает). «Мы можем так отточить стекла и так расположить их между глазом и внешними предметами, что лучи будут преломляться и отражаться в намеченном нами направлении… Мы могли бы на невероятно далеком расстоянии читать мельчайшие буквы. Таким же образом мы заставили бы спуститься Солнце, Луну и звезды, приблизив их к Земле».
Факториус. Жалкая надежда… Приступим, профессор, к доводу четвертому и последнему.
Мэстлин. Сколь быстро, по вашим воззрениям, проносится Земля вокруг Солнца?
Ризенбах. За секунду она оставляет позади несколько миль.
Мэстлин. Соизвольте принять из моих рук некие вещественные доказательства. Затем вместе с оными доказательствами проследуйте на башню во дворе. А мы поглазеем на вас отсюда.
При этих словах профессор Мэстлин отпер ключом дверцу кафедры и достал пять черных шаров.
Иероним фон Ризенбах, бакалавр недостойный, шары принял. Медленно, невозмутимо сложил он шары в подвернутую полу черной своей суконной куртки, повернулся, прошествовал к двери. Вся тюбингенская академия бросилась сломя голову к окнам актовой залы. Бакалавр двор пересек, скрылся в башне.
По прошествии четырех десятилетий, за неделю до смерти, имперский астроном Иоганнес Кеплерус снова вспомнит церемонию осуждения ереси. Он вспомнит, как Иероним поднялся на башню; как профессор Мэстлин крикнул: «Протяните руку и выпустите шар»; как шары один за другим падали на пожухлую осеннюю траву, а один раскололся о булыжник; как он, первокурсник Иоганн Кеплер, никак не мог уразуметь, почему на Земле, бешено летящей вокруг Солнца, шары падают строго вертикально, а не наискось, по дуге, подобно мертвой горлинке, оброненной из когтей ястребом, которого настигает гроза.
Возвратился недостойный Ризенбах. Шары он осторожно положил на кафедру.
— Убедились, Ризенбах? Шары падают отвесно. Стало быть, неподвижна Земля? — спросил торжествующий Мэстлин.
Смутился, смутился Иероним, взор потупил, на щеках бурые выступили пятна.
— Так и есть: неподвижна! — возвысил голос профессор математики и астрономии. — Неподвижна, ибо в противном случае облака и прочие носящиеся в воздухе предметы летели бы всегда в одну сторону.
— В самом деле, при столь чудовищной быстроте земного движения все тела должны оставаться позади. Мне почти нечего возразить против сего довода, — тихо заговорил Ризенбах. — Однако возможно, что во всем повинна атмосфера. Она увлекает тела со скоростью движения Земли, тем самым мешая им оставаться позади.
Профессор Мэстлин захлопнул книгу.
— Пусть так. Предположим, все ваши измышления верны. Но ежели Земля вращается, отчего же она давным-давно не разлетелась на куски вследствие огромной скорости вращения?
— Причина неясна мне, — отвечал Ризенбах, бакалавр недостойный. — Впрочем, планета наша неизмеримо меньше всей тверди небес. По учению Клавдия Птоломея, сия твердь полностью оборачивается за те же двадцать четыре часа, причем с гораздо большей скоростью. Отчего ж небеса не разлетелись давным-давно на куски?
Sermo datur cuntis, anlml sapientia paucis. —
Слово дано всем, мудрость души — немногим.
Осудила ересь академия духовная. Позором заклеймила соучастника бесовского заблуждения, книгу же еретическую некоего Коперника конфисковала. После стольких трудов праведных вкусить яств мирских самый раз. Студенты отобедали в трапезной; профессура — по случаю некалендарного торжества — в покоях проректорских.
Покинув трапезную, Иоганн отправился на рынок. У него давно уже прохудился волосяной плащ, надобно было подыскать у старьевщика заплатку.
Кеплер спустился с каменного крыльца, обогнул башню, откуда Иероним бросал шары.
Возле ворот дремал на скамеечке одноногий привратник с костылем.
— Гуляют, бражничают господа, — заговорил он и указал костылем в сторону покоев проректора. — С утра им целую подводу яств привезли. Мне дружок-ключник поштучно все доложил: языки копченые, окорока, икорочка, олень подстреленный, фазанов дюжина, бекасов девять, да серых куропаток двадцать шесть, да вина три бочонка… А у героя девяти войн ни маковой росинки в брюхе, отощал, как домовой на пожарище.
Иоганн руками развел, улыбнулся сочувственно.
— И то, говорю, — продолжал старый солдат, — непользительно утробу насыщать до отвала. Ногу-то как я утратил? Вечор объелся жареной козлятины, а ночью тревога, ад кромешный, язычники скачут поганые. Покуда брюхо от земли отрывал, турок и оттяпал ногу. А дело было так…
Быстрота, решительность — вот что могло избавить Кеплера от одной из бесконечных историй словоохотливого привратника. Иоганн в одно мгновение извлек из кошелька пфенниг, сунул в руки герою девяти войн.
— Подбрось вверх и убедись: Земля движется вместе с атмосферой.
Пока опешивший ветеран соображал, что к чему, пока разглядывал монетку — не фальшивая ли? — Кеплер успел дойти до здания таможни и завернул за угол.
Справедливости ради, юный мой читатель, заметим, что бедственное состояние серого волосяного плаща вовсе не та главная причина, во имя которой шлепал по непролазной грязи первокурсник Тюбингенской академии. Иная мысль зрела в его уме. Он лелеял тайное намерение отыскать странствующего монаха, который продал Ризенбаху книгу «О круговращениях небесных тел». Кто знает, не найдется ли у святого отца еще один экземпляр? Книгу надлежало проштудировать незамедлительно. Она одна перечеркивала все тринадцать томов «Альгаместа». Сегодня это неопровержимо доказал изгнанный из академии недостойный Иероним фон Ризенбах.
…Монаха с еретической книгою он, сколько ни искал, на торговище не нашел. Как сквозь землю провалился монах. Возле палатки торговца индульгенциями ему за весьма невысокую плату предложили отпущение грехов — на девяносто девять лет блаженства. Вслед за тем его затащили в лавочку реликвий и амулетов. С превеликим трудом убедил он хозяина, что стать обладателем набальзамированных пальцев, святых зубов, бород, кишок и прочих святынь ему не по карману, хотя сие было бы великим благом. Польщенный хозяин — монашек в грязной сутане и стоптанных сандалиях достал из ларца склянку с бурой жидкостью и всучил-таки Кеплеру. «Задарма, задарма бери, — бормотал он. — Чудодейственное снадобье господина Тихо Браге, датского дворянина. Пользуйся на здоровье, чадо божие. Всякие хворости да недуги как рукой снимает».
Выскочив из лавки, Иоганн снова оказался в толпе. Толпа сдавила его, закрутила и оттеснила к помосту. Здесь, возле деревянной мадонны, размахивал распятием инквизитор.
— Благодать снизошла на вас, грешные, благодать! Вчерашнего дня поутру в Тюбинген прибыл летучий отряд эмиссаров святейшей инквизиции. Всякий, кто подозревает соседа, либо сестру, либо отца в колдовстве, должен опустить листок в ящик на дверях собора святого Ульриха! Доносите, подписывать донос не обязательно! Искореним ведьм и колдунов! Пресечем злодейства вверяющих душу в лапы сатаны. Портящих посевы на полях, плоды на деревьях, а также сады, луга, пастбища и все земные произрастания! Насылающих порчу на птицу и скотину, ранний снег, холода — на виноградники! К позорному столбу ведьм! На дыбу! На костер! — Инквизитор раскатал желтый бумажный свиток с печатью и завыл вдохновенно: — «Завтра в полдень пред городскими воротами будет умертвлена осужденная к сожжению на костре Арнулетта Вейс, закоренелая ведьма. Хотя представшая пред судом обвиняемая согласно приговору присуждена за ее тяжелые преступления и прегрешения к переходу от жизни к смерти посредством огня, но наш высокочтимый и милостивый герцог пожелал оказать ей свою великую милость. А именно: первоначально она будет передана от жизни к смерти посредством меча, а уже Потом превращена посредством огня в пепел и в прах. Однако поначалу ведьме будет причинено прижигание посредством раскаленного железа, а потом ее правая рука, которою она ужасно и нехристиански грешила, будет отрублена и Затем также предана сожжению вместе с телом. Приговор о предании ведьмы сожжению на костре вывешен на ратуше к общему сведению, с изложением подробностей выяснившегося преступления».
…На другом конце рыночной площади, у позорного столба, палач забивал в колодку трех осужденных за неуплату налогов. Двое из них — пожилые крестьяне — молчали, кривясь от боли. Светловолосая девушка в рубахе до коленей громко стонала.
— Мучайся, дева, страданье душу очищает, — философствовал палач в полном облачении — черном плаще с красной каймой и желтым поясом. — Завоешь ночью, когда ведьмы да лешие замыслят вокруг столба хоровод.
Голос палача показался Иоганну знакомым. Он пристально оглядел того, кто орудовал у позорного столба. Вот это да: пред ним рыжий сторож с виноградников собственной персоной! Тот самый верзила Якоб, что пытался оттеснить его, Иоганна, и Мартина от повозки магистровой, от Лаврентия Клаускуса, предрекавшего судьбину по взаимному расположению планетных кругов.
Иоганн подождал, когда палач покинет рыночную площадь, догнал его в тесном проулке, окликнул:
— Эй, Якоб… Якоб…
— Ну, Якоб, а тебе что до того, — пробурчал палач, даже не сочтя нужным оглянуться. Однако ответил он скоро, как будто ожидал этого оклика в тесном проулке, где и двум телегам мудрено разъехаться.
— Якоб, это я, Иоганн Кеплер. Учусь в академии здешней…
— И учись на здоровье, — сказал палач, но шаг не укоротил и не обернулся. — Я еще у столба заприметил тебя. Без наметанного глаза пропадешь, особливо в нашем ремесле. Чего тебе надобно?
— Якоб, как там житье-бытье в Леонберге?
— В нашем ремесле — при полном ежели облачении и при мече — разговоры не по делу возбраняются, — отрезал Якоб. — Следуй за мной на некотором отдаленье. Поотстань, говорю тебе! И приходи вслед за мной в харчевню «Золотой каплун». Надо бы горло прополоскать винцом.
В «Золотом каплуне» у палача был свой стол и чаша, прикованная толстой цепью к кольцу в стене. Опорожнив две чаши, Якоб раздобрел. Он снял широкополую шляпу с вышитым на ее полях эшафотом. Длинный меч отстегнул от пояса, положил на лавку. И только тогда заговорил.
Пусть он, Иоганн Кеплер, не сомневается: колдун, будущность полководца ему, Иоганну, предрекший, и не колдун был вовсе, а сам дьявол в образе и плоти человека. Не зря, не зря кометой грозил, треклятое отродье сатанинское! Осень и зима после кометы были куда еще ни шло, а по весне ударили холода. Такие холода ударили, такие морозы принесло с Дуная, — все птицы позамерзали. Кроме ворон и воронов, — уж сии твари остались целы-целехоньки, небось ворон говорящий наколдовал, рыбья кость ему в глотку! А после такое началось, уму непостижимо. Свинья у одноглазой старухи Гертруды закукарекала петухом. Старшая дочка герра судьи сбежала с заезжим комедиантом. Виноградники вымерзли вконец, подчистую. А без виноградников ему, Якобу, хоть волком вой. Нечего стало сторожить, помимо луны в небе. Вот и подался в заплечные мастера. Ремесло нехитрое, необременительное. Опять же достаток, в церкви место особое выделено, от властей уважение. Людишки, чернь, мелкота, косятся, известное дело. Пренебрегают, слова пускают вослед бранные, а то и яйцами тухлыми влепить из-за угла норовят. Да только все они, недоброжелатели, у него здесь, в кулаке; многим из этих каналий его, Якоба, меч пощекочет затылок.
— А прежний палач — куда он делся? — осведомился Иоганн.
— Прежнего мастера нашли мертвым в постели, — отвечал Якоб. — С тесаком в сердце. Будь сын у заколотого злодеями мастера, палачествовал бы заместо отца. Только не успел мастер обзавестись детишками-то.
Якоб кивнул хозяину харчевни, распорядился: чашу наполнить, принести осьмушку бумаги и чернильницу.
— Где ты, Якоб, выучился грамоте? — удивился Кеплер.
— Погоди, — отмахнулся палач. — Какая там грамота — ни аза не смыслю. Прошение помоги сочинить. Городскому совету прошение о дозволении мне, Якобу Шкляру, жениться.
Покуда Иоганн Кеплер скрипел гусиным пером, заплечный мастер одолел еще две чаши хмельного.
Кеплер написал прошение, прочел вслух.
Якоб глубоко задумался, потребовал перечитать бумагу и, видимо, остался доволен.
— Молодец, золотая голова! Ни одна собака в городишке не захотела помочь палачу. На веки вечные обязал меня услугой. Потому знай: ежели кто из родственников твоих или сам ты в руки мне попадете, — избавлю от мучений. — Палач наклонился через стол и зашептал Кеплеру на ухо: — Бутылочка винца, да не простого — отравленного — за полчаса до казни, и без всяких страданий отдашь богу душу. Я слов на ветер не бросаю. Слово палача — закон…
«Длинь-длинь-бом, длинь-длинь-бом, длинь-длинь-бом!»
Зазвонили колокола по всему Тюбингену, суровыми, благостными, звонкими переборами вливаясь в души честных христиан, козни отпугивая колдовские. Положи на верстак тонкий косой нож, сапожник; прикажи шабашить голодным подмастерьям, сытый хозяин сукнодельной мастерской; закрывай лавочку, безбородый араб, пряностями заморскими торговец.
О чем, в смирении и трепете, святых заступников заклинаешь, обыватель?
Да минует сей город чума, иль турок свирепый, иль тягостный налог, иль вздорожанье товара негаданное-нежданное. Да не ворвется средь ночи, как на прошлой неделе в соседний Штутгарт, воинственный архиепископ с армадой наемников, ландскнехтов. Да не принудит горожан духовный князь, исходя словами бесчестными, бранными, выдать немедля все королевские льготные грамоты. Да не вытребует позорного обещания отказаться от всех вольностей и прав и впредь быть довольными распоряжениями, каковые его милость сочтет за нужное издать.
Вызванивали, надрывались колокола. В узкое оконце харчевни заглянули сумерки. Пора было отправляться к профессору Мэстлину.
Астроном должен быть мудрейшим из людей.
Он долго колотил в окованную железом дверь. Наконец сквозь глазок в двери просочился надтреснутый, неодушевленный, какой-то фальшивый голос:
— Как доложить изволите?
Иоганн объяснил, кто он таков и откуда.
— Башмаки не худо бы почистить, — сказал неодушевленный голос. — По фунту грязи на каждом. Щетка справа, возле порога, где бочка.
Поразился Иоганн: каким зрением надо обладать, дабы разглядеть в темноте грязь на башмаках. Нагнулся, начал шарить руками по земле, отыскивая щетку.
Целая рота солдат успела бы вычистить сапоги, прежде чем на пороге появился привратник со свечой в руке.
Они поднялись по деревянной лестнице и вступили в полутемную прихожую. Бакалавр снял плащ, стараясь, чтобы привратник не заметил предательски зиявшую дыру на локте. Перед зеркалом, пытаясь пригладить всклокоченные волосы, Кеплер услышал, как у него стучат зубы. Он часто страдал изнурительными лихорадками и подумал: ну вот, не хватало, чтобы начался очередной припадок. Но сразу же понял: лихорадка ни при чем. Просто он ужасно волновался.
Привратник взялся за позолоченную ручку и раскрыл перед гостем дверь. В кабинете, освещенном тремя светильниками, не было никого, по крайней мере так сначала показалось оробевшему бакалавру. На массивном столе с ножками в виде львиных лап стоял огромный позолоченный глобус. Рядом лежали трикетрум[15], циркуль, линейка, песочные часы и грифельная доска. У стены, там, где перекрещивались тени светильников, возвышался книжный шкаф, наполовину задернутый оранжевой бархатной портьерой. В шкафу тускло поблескивал череп. На полу, устланном медвежьими шкурами, застыло чучело крокодила. Пахло старинными книгами, засохшими цветами, ромашкой, тимьяном.
Кеплер подошел к глобусу, потрогал пальцем Африку, Великий океан, Америку, перевел взгляд на шахматный столик в дальнем углу и похолодел: за шахматным столиком в глубоком кресле сидел герр Мэстлин. Но теперь, без академической мантии и очков в золотой оправе, герр Мэстлин казался не столь напыщенным и грозным.
— В сражениях шахматных силен? — обратился профессор к гостю. И, не дожидаясь ответа, предложил: — Располагайся напротив. Готовь свои фигуры к приступу.
Иоганн робко присел на краешек кресла. От камина растекались волны сухого тепла. Потрескивали, как ночные цикады, светильники. Герр профессор играл быстро, почти не раздумывая. Сделав ход, он испытующе глядел в лицо бакалавру. Кеплер уткнулся в доску, целиком поглощенный замыслом пленения неприятельского короля.
В середине партии герр профессор потер ладонью шрам на лбу и произнес:
— Твое знание стародавних авторов достойно похвалы. И в шахматы ты играешь отменно. Пора мне капитулировать. Иного выхода нет. Мой король заперт.
— Выход найдется, ваша милость. Извольте взглянуть. Вы берете моего коня ладьей, затем приносите слона в жертву воину, а после уступаете королеву за двух воинов. И королю моему — вечный шах. Ничья, стало быть.
— О, да ты играешь за двоих! — восхитился профессор. — Теперь ответствуй: кто таков Фабриций Бренциус?
— Фабриций? Мы с ним сидели на одной скамье в училище. Славный малый, здорово дрался на кулачках, — отвечал бакалавр, не понимая, при чем тут его бывший однокашник.
— А по части наук?
— Науки Фабриция тяготили, особенно латынь и древнегреческий. Спряжений он, бедняга, так и не одолел.
— Не одолел, говоришь, спряжений? Как же вышло, что сей бедняга Бренциус закончил духовное училище первым, а ты лишь вторым? По крайней мере, так значится в твоем аттестате… — Мэстлин смел фигуры с доски и спросил: — Кто родители бедняги Бренциуса?
— Отец его торгует колбасами. Помимо того, он состоит в городском совете казначеем.
— Колбасами торгует! — захохотал хозяин дома. — Тогда все ясно. Не впервой груз колбасы перевешивает тяжесть знания. — Он встал, подошел к камину, прислонился спиной к теплым изразцам. Пламя отбрасывало на голубой халат Мэстлина багряные блики. — По части астрономии, кроме Цицерона, кого читал?
— Аристотеля, ваша милость. Весь «Альгамест» Птолемеев проштудировал. «Упражнения в экзотической философии» Юлия Скалигера. «Альфонсовы таблицы» просматривал многажды.
— Похвально, — пробормотал герр Мэстлин. — Сие сделало бы честь и выпускнику академии. Какую цель преследовал, когда пополнял знания астрономией?
Иоганн медлил с ответом. Кажется, настала пора высказать самое сокровенное. Он набрался храбрости и выпалил:
— Архитектуру вселенной намереваюсь постичь. Гармонию мировую.
И опять, как за шахматным столиком, испытующе глянул профессор на бакалавра. «Посмотрим, посмотрим, какова вселенская архитектура», — говорил тяжелый этот взгляд, будто герр Мэстлин ожидал, что его гость вслед за отчаянными своими словами явит взору и самое мировую гармонию.
— Вода, воздух, земля, огонь, эфирная субстанция — разве не это, по учению Аристотеля, составляет гармонию мироздания? Иное?.. Тогда поясни, — сказал Мэстлин.
И Кеплер, поначалу глотая слова и путаясь, а затем все более и более увлекаясь, поведал о том, что давно уже родилось, расцвело, вызрело в пылком его воображении.
Да, он поставил себе задачу постичь архитектуру вселенной, проследить замысел всевышнего при сотворении мира. Существуют три вещи: число, величина и движение небесных тел, относительно которых ом с особенным рвением доискивается, почему они таковы, а не иные. Да, ему кажется, что система мира должна основываться на математических соотношениях, полных таинственной гармонии. Они еще никем не отысканы, но в конце концов могут быть найдены. Ибо в космосе все тесно связано: и отдаленнейшая, едва видная глазу неподвижная звезда, и человек, рождающийся на нашей планете в тот или иной момент. Чтобы найти, отыскать нити этой связи, нужно неслыханное знание всего космоса. Нужно расплести взором целую сеть бесчисленных золотых нитей, которые переплелись в нем в миллионы веков. Такому безграничному взору весь видимый мир представится золотым, необъятно раскинувшимся садом… Вот какого рода мысли приходят на ум ему, Иоганну Кеплеру, когда по ночам он сочиняет свою первую книгу — «Космографическое таинство».
Кеплер закончил исповедь, ожидая приговора. Однако Мэстлин молчал. Он вспомнил, как когда-то таким же осенним вечером в далекой Италии другой одаренный юноша — Галилео Галилей — столь же страстно исповедовался пред ним, посягая на извечные законы космоса. «Откуда в них, в двадцатилетних мудрецах, эта уверенность, это знание, эта страсть? — думал ученый. — В их годы мы были совсем иными. Наши бесшабашные пирушки, отчаянные наши дуэли на шпагах, наши нескончаемые богословские споры о чертях, ангелах, дьявольском наваждении…»
— Впредь, до окончания академии, назначаю тебя, Иоганн Кеплер, моим фамулусом, — в задумчивости проговорил профессор.
— Герр профессор, я вынужден просить вас переменить сие решение, — отвечал Иоганн.
— Неужто ты раздосадован, что я никак не похвалил твою архитектуру вселенной?
— Ваша милость, я не могу быть вашим фамулусом. Я согласен со всеми доводами бакалавра Ризенбаха относительно движения Земли.
— А не боишься разделить участь Иеронима? — Профессор астрономии и математики усмехнулся. — Честь и хвала твоей правдивости. Однако при чем тут доводы Ризенбаха? Он добросовестно пересказал учение Коперника. И заметь: я сам сторонник идеи о движении Земли. Более того, — профессор возвысил голос — р веру Коперникову обратил когда-то великого Галилея.
— Великого Галилея? — как эхо, повторил Кеплер. — Но тогда… как же вы осудили ересь Иеронима?
— Ты помышляешь об истине, а я о своих шестерых детях, — сурово отвечал Мэстлин. — Мало ли какого вздора не приходится провозглашать на лекциях. Что ж, я и против календаря григорианского[16] написал, сочинил пасквиль. Потому как принудили, обязали… А теперь представь: я громогласно заявляю с кафедры, что догмы Птоломея давно устарели. Ну и что? Немедля выдворяют из академии, лишают всех званий и чинов. Ступай, мол, умник, переписывай книги либо милостыню проси. Неужто лучше, ежели на мое место посадят какого-нибудь сынка торговца колбасами? Ведомо ли тебе, почему я покинул университет в Гейдельберге? Стоило на лекции заикнуться о Копернике — сразу донесли, подлейшим образом донесли проректору. И надо же додуматься: доносчика, мерзавейшего иуду, к стипендии кардинальской представили, золотые часы преподнесли: правильно, мол, разумеешь ход времени, фискал.
А еще трезвонят: «Наш славный, наш либеральный университет!»
«Вот оно что, вот оно что, — думал Кеплер. — Значит, вся роскошь эта, все великолепие, довольство, спокойствие — все куплено ценой смирения. И глобус, и древние манускрипты, и кувшин фарфоровый, и золотой кубок, и светильники в форме кабаньих голов — все мираж, видение, плата за вынужденное молчание».
Как бы догадываясь о мыслях бакалавра, ученый продолжал:
— Да я ли один! Галилей, великий Галилей, получив профессуру в своей гордящейся свободой Италии, принужден учить студентов по Птоломею… Я зачту наизусть несколько строк, а ты попытайся ответить, чьи они. Вот послушай: «Что есть Земля и окружающий ее воздух в сравнении с необъятностью вселенной? Маленькая точка или нечто еще меньшее, ежели может что-нибудь быть меньше. Поскольку наши тяжелые и легкие тела стремятся к центру нашей Земли, то, вероятно, Солнце, Луна и другие светила ничем не отличны от Земли, подчинены подобному же закону, вследствие которого они остаются круглыми, как мы их видим. Но ни одно из этих небесных тел не есть, необходимо центр вселенной».
— Так это же… это же равнозначно ереси Визенбаха, — удивился бакалавр.
— Я, я написал сию противоречащую священному писанию ересь. Однако какой издатель возьмет на себя риск опубликовать такое! Какой безумец решится напечатать мою гипотезу относительно серебряного света Луны! Сей благородный свет все в один голос объясняют местонахождением на Луне райских кущ. Я же полагаю так: сияние ее суть отраженный Землею свет Солнца!
— Простите меня за невежество, господин профессор, — сказал Иоганн. — Ежели вы не передумали, я готов исполнять обязанности фамулуса.
…Он не слышал, как караульный на дозорной башне дудел в рожок, оповещая уснувший Тюбинген о полночи, сошедшей со звездных небес на грешную землю. Он не видел, как впереди, у ратуши, прошествовала дюжина воинов с факелами и пиками — ночной дозор. Иоганн шел, не разбирая дороги, кутаясь в волосяной плащ. Отныне он старший студент, фамулус. Помимо всех прочих обязанностей, ему надлежало ежедневно делать выписки из сочинения Коперника «О круговращениях небесных тел» в кабинете герра профессора, где за оранжевой портьерой спрятано в шкафу это богохульственное сочинение. И никто не должен проведать о том. Так повелел профессор Мэстлин, провожая своего фамулуса до двери.
— И помни, помни, Птолемеевой системе жить осталось пять-десять лет, не более, — говорил профессор, не подозревая что ошибается на целую четверть века. — Он отпер засов и распахнул дверь. Многозвездный купол неба уносился в недосягаемую высь, в холод надмирных пространств. Мэстлин сказал: — Не только Галилей и Джордано Бруно проповедуют Коперниково учение. Сам король астрономов отрекся от Птоломея.
— Король астрономов? Кто же он?
— Известнейший звездочет. Искуснейший медик. Друг моей юности. Тихо Браге, датский дворянин.
Иоганн нашарил в кармане и бережно сжал пальцами склянку, подаренную ему торговцем реликвиями. Там на бумажке, приклеенной к коричневому стеклу, были зарифмованы достоинства чудодейственного снадобья:
«Устраняет в животе броженье,
Улучшает кровообращенье,
Лечит оспу, грыжу, язву, корь,
Раны, всякую иную хворь,
Насморк, боль в виске, дрожанье века,
Заворот кишок, чесотку, сплин[17]
Дивный сей бальзам
Составил лекарь
ТИХО БРАГЕ,
датский дворянин».