Глава тридцать третья

Петр и Рамеев приехали к Триродову вместе. Рамеев не раз говорил Петру, что он был очень резок с Триродовым и что это надо чем-нибудь загладить. Петр соглашался очень неохотно.

Речь опять зашла о войне. Триродов спросил Рамеева:

— Вы, кажется, видите в этой войне только политический смысл?

— А вы его разве отрицаете? — спросил Рамеев.

— Нет, — сказал Триродов, — очень признаю. Но, по-моему, кроме глупых и преступных деяний тех или других лиц, есть и более общие причины. У истории есть своя диалектика. Была бы война или не была бы, все равно в той или иной форме непременно произошло бы роковое столкновение, начался бы решительный поединок двух миров, двух миропониманий, двух моралей, Будды и Христа.

— В учении буддизма есть много сходства с христианством, — сказал Петр, — только тем оно и ценно.

— Да, — сказал Триродов, — на первый взгляд немало схожего. Но в существенном эти два учения — полярно-противоположны. Это — утверждение и отрицание жизни, ее да и нет, ирония и лирика. Утверждение, да, христианство; отрицание, нет, — буддизм.

— Мне кажется, что это слишком схематично, — сказал Рамеев.

Триродов продолжал:

— Схематизируем для ясности. Настоящий момент истории для этого особенно удобен. Это — зенитный час истории. Теперь, когда христианство вскрыло извечную противоречивость мира, теперь и происходит обостренная борьба этих двух миропониманий.

— А не борьба классов? — спросил Рамеев.

— Да, — сказал Триродов, — и борьба классов, насколько в социальную борьбу входят два враждебных фактора, — социальная справедливость и реальное соотношение сия, — общественная мораль, — она всегда статична, — и общественная динамика. В морали — христианский элемент, в динамике буддийский. Слабость Европы в том и состоит, что ее жизнь давно уже пропитывается буддийскими по существу началами.

Петр сказал уверенно, тоном молодого пророка:

— В этом поединке восторжествует христианство. Не историческое, конечно, не теперешнее, — а христианство Иоанна и апокалипсиса. И восторжествует оно тогда, когда уже дело будет казаться погибшим, и мир будет во власти желтого антихриста.

— Я думаю, это не так будет, — тихо сказал Триродов.

— Что же: по-вашему, восторжествует Будда? — досадливо спросил Петр.

— Нет, — спокойно возразил Триродов.

— Дьявол, может быть? — воскликнул Петр.

— Петя! — укоризненно сказал Рамеев.

Триродов слегка склонил голову, словно смутился, и сказал спокойно:

— Мы видим два течения, равно могучие. Странно думать, что одно из них победит. Это невозможно. Нельзя уничтожить половину всей исторической энергии.

— Однако, — сказал Петр, — если не победит ни Христос, ни Будда, что же нас ждет? Или прав этот дурак Гюйо, который говорит о безверии будущих поколений?

— Будет синтез, — возразил Триродов. — Вы его примете за дьявола.

— Это противуестественное смещение хуже сорока дьяволов! — воскликнул Петр.

Скоро гости уехали.

Кирша пришел без зова, смущенный и встревоженный чем-то неопределенно. Он молчал, — и черные глаза его горели тоскою и страхом. Подошел к окну, смотрел, — и, казалось, ждал чего-то. Казалось, что он видит далекое. Темные, широко раскрытые глаза словно были испуганы странным, далеким видением. Так смотрят, галлюцинируя.

Кирша обернулся к отцу, и тихо сказал, странно бледнея:

— Отец, к тебе гость приехал, очень издалека. Как странно, что он в простом экипаже и в обыкновенной одежде. Зачем же он сюда приехал?

Слышен был скрип песчинок на дворе под шинами въехавшей во двор коляски. Кирша смотрел мрачно. Непонятно, что было в его душе, — упрек? удивление? ужас?

Триродов подошел к окну. Из коляски выходил человек лет сорока, с очень спокойными, уверенными манерами. Триродов с первого же взгляда узнал гостя, хотя раньше никогда не встречался с ним в обществе. Зная его хорошо, но только по его портретам, по его сочинениям, по рассказам его почитателей и по статьям о нем. В юности завязались было кое-какие отношения через знакомых, но скоро порвались. Даже не удалось повидаться.

Триродову почему-то вдруг стало как-то неопределенно весело и жутко. Он думал:

«Зачем он ко мне приехал? Что ему от меня надо? И как он мог вспомнить обо мне? Так разошлись наши дороги, так мы стали чужды один другому».

И было волнующее любопытство:

«Увижу и услышу его в первый раз».

И бунтующий протест:

«Слова его — ложь! Проповедь его — бред отчаяния! Не было чуда, и нет, и не будет!»

Кирша, очень взволнованный, быстро убежал. Жуткое, чуткое ощущение одиночества охватило Триродова липкою сетью, опутало ноги, серым заткало взоры.

Вошел тихий мальчик, и, улыбаясь, подал карточку, — большой кусок картона, и на нем, под княжескою короною, литогравированная надпись:

Эммануил Осипович Давидов

Голосом, темным и глубоким от подавленного волнения, Триродов сказал мальчику:

— Проси.

Досадливый настойчиво повторялся в уме вопрос, — безответный:

«Зачем, зачем пришел? Что ему от меня надо?».

Жадно-любопытным взором глядел он, не отрываясь, на дверь. Отчетливые, неторопливые слышал шаги, все ближе, — как будто судьба идет.

Открылась дверь. Вошел гость, князь Эммануил Осипович Давидов, знаменитый писатель, мечтательный проповедник, человек знатного рода и демократических воззрений, любимый многими, обладающий тайною удивительного обаяния, влекущего к нему сердца.

Лицо очень смуглое, явственно нерусского типа. Скорбная черта слегка опущенных в углах губ. Короткая, острообрезанная, рыжеватая бородка. Волосы рыжевато-золотящиеся, слегка волнистые, остриженные довольно коротко. Это удивило Триродова: на портретах он видел князя Давидова с длинными, как у Надсона, волосами. Глаза черные, пламенные и глубокие. Глубоко затаенное в глазах выражение великой усталости и страдания, которое невнимательный наблюдатель принял бы за выражение утомленного спокойствия и безразличия. Все лицо и все манеры гостя выдавали его привычку говорить в большом обществе, даже в толпе.

Он спокойно подошел к Триродову, и сказал, протягивая ему руку:

— Я хотел вас увидеть. Уже давно я слежу за вами, и вот наконец пришел к вам.

Триродов, с усилием преодолевая волнение и темную чувствуя в себе досаду, говорил принужденно-любезным голосом:

— Я очень рад приветствовать вас в моем доме. Я много слышал о вас от Пирожковских. Вы знаете, конечно, — они вас очень любят и ценят.

Князь Давидов смотрел проницательно, но спокойно, слишком, может быть, спокойно. Казалось странным, что он ничего не ответил на слова о Пирожковских, как будто бы слова Триродова прошли, как мимолетные тени легких снов, мимо него, даже не задев ничего в его душе. А между тем супруги Пирожковские всегда говорили о князе Давидове, как о хорошем знакомом. «Вчера мы обедали у князя», — «князь кончает новую поэму», — просто «князь», давая понять, что речь идет об их друге, князе Давидове. Впрочем, вспомнил Триродов, у князя Давидова много знакомых, и собрания в его доме всегда многолюдны.

Триродов спросил гостя:

— Позвольте предложить вам что-нибудь съесть или выпить. Вина?

— Если можно, чаю, пожалуйста, — сказал князь Давидов.

Триродов нажал кнопку электрического звонка. Князь Давидов говорил все тем же спокойным голосом, — слишком спокойным:

— В этом городе живет моя невеста. Я приехал к ней, и воспользовался случаем побеседовать с вами. О многом хотел бы говорить с вами, но не успею сказать всего. Поговорим только о наиболее существенном.

И он заговорил, не ожидая ответов или возражений. Пламенная лилась речь, — о вере, о чуде, — о чаемом и неизбежном преображении мира посредством чуда, о победе над оковами времени и над самою смертью.

Тихий мальчик Гриша принес чай и печенье, и неторопливыми движениями расставлял их на столе, часто взглядывая на гостя, синеглазый, тихий.

Князь Давидов с укором взглянул на Триродова. Сдержанная усмешка дрожала на губах Триродова, и упрямый вызов светился в его глазах. Гость ласково привлек к себе Гришу, и нежно ласкал его. Спокойно стоял тихий Гриша, — и мрачен был Триродов. Он сказал гостю:

— Вы любите детей. Это и понятно. Ангелоподобные создания, хоть иногда и несносны. Жаль только, что мрут они уж очень на этой проклятой земле. Рождаются, чтобы умереть.

Князь Давидов спокойным движением отстранил от себя Гришу. Положил на его голову руку, словно благословляя мальчика, и отпустил. Гриша ушел.

Князь Давидов перевел на Триродова взор, внезапно сделавшийся тяжелым и суровым, и тихо спросил:

— Зачем вы это делаете?

Он спрашивал с большим напряжением воли, как желающий иметь власть. Триродов улыбнулся.

— Вам это не нравится? — спросил он. — Ну что ж, — с вашими обширными связями вы этому легко могли бы помешать.

Тон его слов дышал надменною иронией. Так говорил бы сатана, искушая постящегося в пустыне.

Князь Давидов нахмурился. Черные глаза его засверкали. Он опять спросил:

— Зачем вы все это сделали? И тело злодея, и душа невинного, — зачем все это вам?

Триродов решительно сказал, гневно глядя на гостя:

— Дерзок и труден мой замысел, — но разве я один тосковал от уныния, тосковал до кровавого пота? Разве я один ношу в своем теле двойственную душу? и два соединяю в себе мира? Разве я один измучен, кошмарами, тяжелыми, как вселенское бремя? Разве я один в трагические мгновения жизни чувствовал себя одиноким и оставленным?

Гость улыбался странною, грустною, спокойною улыбкою. Триродов продолжал:

— Знайте, что я никогда не буду с вами, не приму ваших утешительных теорий. Вся ваша литературная и проповедническая деятельность в моих глазах — сплошная ошибка. Роковая ошибка. Я не верю ни во что из того, о чем вы так красноречиво говорите, прельщая слабых. Не верю.

Гость молчал.

— Оставьте меня! — решительно сказал Триродов. — Нет чуда. Не было воскресения. Никто не победил смерти. Над косным, безобразным миром восставить единую волю — подвиг, еще не свершенный.

Князь Давидов встал, и сказал печально:

— Я оставлю вас, если хотите. Но вы пожалеете о том, что отвергли путь, который я указываю. Единственный путь.

Триродов надменно возразил:

— Я знаю верный путь. Мой путь.

— Прощайте, — просто и спокойно сказал князь Давидов.

Он ушел, — и уже казалось, словно и не было его здесь. Погруженный в тягостное раздумье, Триродов не слышал стука отъезжающего экипажа, и неожиданное посещение смуглого, обаятельного гостя с пламенною речью, с огненными глазами вспоминалось, как полдневная греза, как внезапная галлюцинация.

«Кто же его невеста? и почему она здесь?» — подумал Триродов.

Странная, невозможная мысль пришла ему в голову. Разве Елисавета не говорила о нем когда-то с восторгом? Может быть, неожиданный гость отнимет от него Елисавету, как он отнял ее у Петра?

Было мучительно сомнение. Но Триродов всмотрелся в ясность ее очей на портрете, снятом им недавно, в стройность и прелесть ее тела, — и вдруг утешился. И думал:

«Она — моя».

А Елисавета, мечтая и горя, томилась знойными снами. И скучна была ей серая повседневность тусклой жизни. Странное видение, вдруг представшее ей тогда, в страшные минуты, в лесу, повторялось все настойчивее, — и казалось, что не иная, что это она сама переживает параллельную жизнь, проходит высокий, яркий, радостный и скорбный путь королевы Ортруды.

Загрузка...