— Мелкий негодник! А ведь я тебя предупреждал.

Одетый во все серое, он выглядел невероятно тусклым рядом с этим высоким загорелым юношей в синей рубашке и полотняных шортах.

— Надеюсь, ты не будешь отрицать, что я предупредил тебя?

— Но, Дуглас, я уверяю вас…

— Он меня еще уверяет! Ты, значит, прогуливаешься? Хорошенькие прогулки. С миленькими дамочками.

— Нет.

— Идиот, ты что, думаешь, что живешь в пустыне?

Обдавая Андрасси своим кисловатым дыханием, словно от вина, оставленного в графине, в который попали мухи, он произнес:

— Это же Капри, мой милый. Ты думаешь, что здесь можно прогуливаться с милыми дамочками и чтобы об этом никто не узнал? Это здесь-то?

Со стороны могло показаться, что в какой-то момент удовольствие от демонстрации знаний местных особенностей пересилит в нем злость. Нет, злость вернулась. Он продолжал:

— Я же тебе запретил. Запретил! — произнес он срывающимся голосом. — Но я оказался настолько глуп, что поверил тебе.

Иногда его голос скрипел, как деревянная поверхность, по которой провели ногтем. Форстетнер придвинулся еще ближе, понюхал с отвращением, морща свой красный нос, состроил гримасу.

— От тебя воняет женщиной!

— Неправда!

Сандра совершенно не пользовалась духами, и от нее мог исходить только запах хлеба или стирки.

— Как это неправда! Я знаю все. И всегда буду знать.

Лицо его выражало настоящую ненависть. Андрасси ничего не понимал.

— Это правда, да или кет?

— Да, — ответил Андрасси.

Форстетнер задрал лицо еще выше.

— Мелкий негодник!

И его рука вцепилась в рубашку Андрасси.

— Довольно, — остановил его Андрасси.

Он схватил Форстетнера за запястье и хотел вырваться, но тот держал крепко. Они так и остались стоять, друг против друга: рука одного на запястье другого, серые маленькие глазки Форстетнера на морщинистом лице, густые брови Андрасси.

— Я вам запрещаю оскорблять меня, — возмутился Андрасси.

Форстетнер стоял, не двигаясь с места. Он дышал немного более порывисто, чем обычно, и немного задыхался.

— У нас был договор, — продолжал он уже более спокойным голосом. — Ты обещал.

— Я не должен был обещать.

— Ага, так ты признаешься!

— Я ни в чем не признаюсь. Но я хочу знать, почему вы поставили такое условие.

Форстетнер, наконец, выпустил рубашку.

Отвернулся и что-то пробормотал.

— Что?

Форстетнер произнес немного громче:

— Я не хочу быть смешным.

Андрасси, удивленный, остановился. В голосе Форстетнера, в выражении его лица было нечто, похожее на страдание, страдание жгучее, постыдное и умоляющее.

— Но Дуглас… — медленно начал Андрасси.

Форстетнер поднял глаза. В них по-прежнему сохранялось что-то вроде мольбы.

— Я не понимаю, как…

В коридоре послышались шаги. Раздался стук в дверь.

— Что там такое? — спросил Форстетнер, сразу же обретая свой обычный сварливый тон.

— Княгиня Сан-Джованни просит вас к телефону, синьор.

— Иду, иду.

Страдание и мольба исчезли. Остался маленький старик с выражением ребяческого удовлетворения на лице.

— Вот видишь, княгиня… — сказал он, обращаясь к Андрасси.

А что, собственно, он должен был видеть? Держа руку на ручке двери, Форстетнер еще раз обернулся. Лицо его опять стало злым, и он проговорил, глядя в землю:

— Наш договор, может быть, и абсурден, но это договор. Ты был волен не соглашаться.

— Я был волен? В концентрационном лагере?

— Ты мне дал обещание. Я требую, чтобы ты выполнял его.

Он открыл дверь.

— Эти маленькие славные дамочки, — пробормотал он. — Эти грязные маленькие славные дамочки. Выставят тебя на смех и все. А заодно и меня тоже.

Ночь.

Их губы, наконец, разъединились.

— Я люблю тебя, — сказала Сандра.

Андрасси наклонился, прижался губами к ее шее. Ее голова была откинута назад, и шея ее была твердой и напряженной. Андрасси слегка прикусил ее. Она издала тихий стон и еще сильнее повернула голову в сторону. Андрасси нежно покусывал ее все дальше и дальше, почти в самый затылок, в то место, где начинаются волосы.

— Как хорошо, — сказала она. — Еще.

Он стал покусывать сильнее. Тело Сандры под его телом напрягалось, напрягалось. Затылок то уходил, то возвращался.

— Сандра.

Они были в темноте, наконец-то, совсем одни, затерянные в ночи. Большие сосны, как зонтики, прикрывали их своей тенью. В двух шагах от них тень кончалась, и начинался лунный свет, белый и пустой. Рядом с ними, словно часовой, застыла агава со своими твердыми саблеобразными листами.

— Любовь моя…

Только голоса нарушали их уединение. Категоричные, более громкие, чем в жизни, голоса. Они доносились из кинотеатра, который находился совсем рядом. Киномеханик, должно быть, открыл свою кабину. Слышны были голоса из фильма, как в зале, даже еще более громкие оттого, что они одни звучали в ночной тишине. А во время пауз слышалось монотонное тарахтение проекционного аппарата. Или другие шумы: мотора, сирены, шорохи, доносившиеся из города, как из какой-то дыры.

— Я тебя люблю.

Они были одни, одни на клочке каменистой почвы. Сандра — на спине, Андрасси — полулежа на ней.

— Еще, — попросила она.

Перед этим, после ужина Форстетнер сел играть в шахматы с Сатриано. И тогда Андрасси вдруг сказал:

— Не знаю, что со мной такое. У меня болит голова.

— Это из-за погоды, — заметила госпожа Сатриано. — Хотите таблетку?

И Форстетнер присоединился к ней:

— Прими таблетку.

— Нет.

Андрасси стоял сзади Сатриано, напротив Форстетнера.

— Нет, — повторил он. — Я лучше пойду пройдусь.

Подавшись грудью вперед, склонившись над шахматами, Форстетнер поднял на него глаза.

— Это глупо, — проворчал он.

— Почему?

Они смотрели друг на друга.

— Почему? — повторил Андрасси с вызовом в голосе.

Выражение лица Форстетнера медленно менялось. В старых морщинистых чертах опять появилось что-то вроде тревоги.

— Лучше прими таблетку.

— Нет. Небольшая прогулка полезней любых таблеток.

Андрасси вышел. Он знал, что в этот вечер Сандра собиралась пойти с подругой в кино.

— Моя любовь.

— Мы будем жить вместе, правда? Всегда?

— Да, — ответил Андрасси.

Громкие голоса из фильма разрезали ночь, как простыню.

Он поджидал ее в нескольких шагах от ее дома.

Рамполло жили рядом с церковью, в одном из сводчатых переулков. Андрасси и раньше, когда Форстетнер посылал его в город, раза два или три, с превеликим удовольствием делал крюк, чтобы пройти мимо ее дома.

— Ты меня увезешь отсюда, а? В другое место, где нам не нужно будет прятаться?

— Да.

В переулке была стена, а в ней всегда открытая дверь, которая вела в тесный дворик… Андрасси замедлил шаг. Он заставлял себя идти медленнее. Если бы он повиновался инстинкту, то он, пожалуй, ускорил бы шаги. Он заглянул во двор. Над тремя горшками с геранью висело белье, маленькие детские вещи, рубашка, розовые трусики, может быть, трусики Сандры.

— Любовь моя…

— Я хотела бы быть с тобой совсем одна.

— Ты и так со мной совсем одна.

— Нет. По-другому.

Он ждал ее. Она вышла со своей подругой. С той же самой. Он направился к ним.

— Мне удалось вырваться.

На ее лице появилась широкая и свободная улыбка, ее ясная улыбка; глаза ее блестели.

— Сходи в кино одна, — попросила она подругу.

Это была идея Сандры пойти в парк, который называли «Садом Августа» и который находился над кинотеатром.

— Мы никогда не будем одни на этом острове. Нам нужно уехать.

— Но как?

Она провела рукой по груди Андрасси, под его рубашкой, легонько, словно пробежала птичка.

— Мы могли бы работать, оба.

— Для начала всегда нужно иметь хотя бы немного денег.

— А у тебя их нет?

— Нет, — ответил Андрасси.

Она немного приподняла голову и тоже укусила его в шею — это был уже настоящий, яростный укус.

— Ай, маленькая вампирша!

Его голос звучал весело. А голос Сандры был грустным. В нем слышалась какая-то тревога.

— Ты не мог бы их у кого-нибудь занять?

— Деньги?

Фильм должен был вот-вот кончиться. В тишине звучала щемящая сердце музыка, музыка смерти, музыка расставания. Мужчина уходил навсегда. Женщина обернулась еще раз. Ее глаза наполнились слезами. Андрасси наклонился.

— Сандра…

— Мой великан, — сказала Мейджори Уотсон. — Счастье мое…

В комнате Мейджори было темно, только пятно лунного света лежало на гладком полу.

— Есть такое, чего я не знала, — проговорила она. — Моя любовь…

Ее голос в темноте звучал тихо.

— Я люблю тебя, Станни.

— Но ты же ведь собираешься уехать.

— Без тебя моя жизнь была бы такой, как если бы я никогда не рождалась на свет.

— Но ты хочешь жить со мной, хочешь? — спрашивала Сандра. — Ты хочешь жить со мной? Скажи мне правду.

— Я хочу жить с тобой.

— И мы уедем?

— Когда-нибудь уедем.

— Всего несколько дней, Станни, — сказала Мейджори. — Всего несколько дней.

Это большое тело, это большое тело возле нее, такое длинное в темноте. Она прижалась к нему, уцепилась за него.

— Нет, нет, я не хочу расставаться с тобой.

— Но я приеду к тебе, дорогая. В Боулдер.

И Вос тихо засмеялся. Наверное, мысль поехать в Боулдер показалась ему смешной.

— Нет, — сказала Мейджори.

— Вот они, американки, — заметил Вос. — На Капри есть все, что угодно. А в Боулдере ты не посмела бы даже показать меня своим знакомым. Странное дело.

— О! Станни.

— Пустяки, дорогая.

Он обнял ее своей длинной братской рукой.

— Я сказал это просто так, чтобы посмеяться.

— Станни, — проговорила она.

Жалобным голосом, тонким протяжным голоском, как у девочки, затерявшейся в темноте, как у девочки, которую охватил страх, которая боится:

— Любовь моя, любовь моя, ты никогда не узнаешь, что ты мне дал.

И прижав лицо к его большой груди, к этому пространству, она заплакала.

— Мейджори!

— Я люблю тебя, я никого не любила, кроме тебя.

— Ты приедешь на следующий год.

— Нет.

— Как хочешь, — произнес Вос.

— Любовь моя, — сказала Сандра. — Ты меня любишь? Ты, правда, любишь меня?

— Да.

— Потому что, если бы ты не любил меня…

На следующий день погода выдалась усыпляющая. Дул сирокко, африканский ветер, теплый, как суп, бесформенный, как расползшееся сливочное масло, ветер, который нарушает планы, лишает инициативы, размягчает кости и сухожилия, рассеивает энергию. Правда, она, эта энергия, и в прохладную погоду тоже пробуждается не очень часто. Непрерывное созерцание красоты отнюдь не зовет к тяжелому труду. Где живут народы-труженики? В унылых странах. Пейзаж там угрюмый, солнце — тусклое, божье творение — слегка недоделанное: вот люди и тянутся к письменному столу, к слесарному инструменту, к своей работе. К тому же в северных странах обычно бывают нужны деньги, хотя бы для того, чтобы украсить и сделать более веселым интерьер, в котором из-за суровости климата люди вынуждены проводить большую часть своего времени. Говорят, что итальянцы, живущие на юге, ленивы. Клевета. Переехав в унылые страны, они работают. А зачем им работать на родине? Чтобы пить и есть? Итальянцы умеренны в своих потребностях. Чтобы согреться? Да разве же стоит уголь порога согретого солнцем дома?


Чтобы украсить свой интерьер? Вздор — зачем стараться, когда снаружи такая красота.

А тут еще сирокко, с его мягкостью, с его изнуряющей лаской. Нет! Обойщик возвращается к себе домой. Служащий обмахивается, испытывая жару. Садовник, высаживая циннии в грунт, работает не так проворно, как обычно. Да и сам Андрасси… У него, впрочем, возникла некая идея, сложился некий свой план. Ему нужно было собрать всю свою энергию, чтобы не отказаться от того, чтобы произнести фразу, совершенно незначительную, пустяковую фразу, но ее нужно было произнести, чтобы начать выполнять этот план. Между тем обед уже заканчивался. Уже подали фрукты. Времени оставалось мало, и нельзя было терять больше ни минуты. Андрасси решился…

— Я мог бы как-нибудь заскочить к тебе домой после обеда в один из ближайших дней.

— Когда тебе будет угодно, старина, — сердечно отозвался Вос.

— Это позволит мне увидеть, наконец, Анакапри.

Госпожа Сатриано со свойственным ей пылом воскликнула:

— Как? Что я слышу? Вы еще не видели Анакапри? Форст!

— Что? — спросил Форст.

— Этот мальчик еще не видел Анакапри.

— Ну, это не от чрезмерной занятости.

— Но он должен туда съездить. Непременно должен. Прямо сегодня после обеда. Вос, ты ему покажешь Анакапри.

— Дело в том, что у меня есть срочные письма… — начал Форстетнер.

— Ваши письма! Ваши письма! Чтобы испортить настроение вашим бедным квартиросъемщикам, которые задержали плату за два дня! Они могут и подождать, ваши письма. Тогда как красота, красота не ждет!

Ах! Если начинать всякие догматические споры… Форстетнер промолчал, и часа в четыре, когда жара немного спала, Вос и Андрасси сели в красный автобус, который, дребезжа дверными ручками, пыхтя надрывающимся мотором, стал медленно карабкаться по дороге, ведущей в Анакапри. Справа, внизу — море, Неаполь, Везувий. Слева — горы.

Анакапри находится, может быть, немного далековато от моря. Но если не считать этого, то нужно признать, что на Капри не сохранилось и половины того очарования, которое по-прежнему чувствуется в Анакапри.

Меньше отелей, меньше почтовых открыток, меньше развлечений, таинственные улочки, нередко пустынные, дома, более сдержанные, скрывающие за своими стенами вымощенные лимонно-желтой плиткой дворики, где играют, спят или просто ничего не делают кошки, дети, ведра… Несколько вилл, но старых, немного уже покрытых плесенью, немного уже слившихся с природой, или площадь, иногда не более просторная, чем яйцо. Вос располагал тут двумя комнатами в крестьянском доме. Мебели там не было почти никакой: диван-кровать, прикрытый бывшей шторой лиловатого цвета, мольберт, картины, кухонный шкаф, на дверцах которого однажды, оставшись из-за простуды дома, Вос нарисовал голубых лошадей с розовой гривой. Правда, была еще терраса, и оттуда открывался вид на настоящую природу, на настоящий пейзаж с бесконечными волнами виноградников, фиговых и оливковых деревьев.

— Какой вид! — воскликнул Андрасси.

— Не правда ли? — сказал Вос.

Но солнце припекало еще довольно сильно, и они вернулись в помещение. Вос вынул бутылку виски и разложил свое длинное тело на диване-кровати.

— Мог бы ты оказать мне одну услугу? — начал Андрасси.

— Тысячу, старина.

— Ты ведь часто не бываешь здесь днем?

— Никогда не бываю, — гордо сообщил Вос.

— В таком случае… Ты бы не возражал, если бы я иногда наведывался сюда в твое отсутствие?..

Не слезая с дивана, Вос повернулся на нем и, приподнявшись, задумчиво посмотрел на свое ложе.

— У него уже сломано две пружины, — заметил он. — Так что советую не слишком увлекаться акробатикой.

Андрасси покраснел. Он сидел с бокалом в руке, и его густые брови нахмурились. Вос взглянул на него.

— Мафальда? — спросил он.

Вос придерживался мнения, что когда хочется что — то узнать, то нужно просто спросить об этом.


— Нет, не Мафальда, — поспешно ответил Андрасси.

— Нет?

Вос пытался изобразить на лице безразличие. Он встал, подошел к окну, наполнил стакан.

— Значит, не Мафальда?

— Нет.

— Ну, старина, прими поздравления. Ты очень ловко действуешь. Тогда я не знаю, кто бы это мог быть.

Он говорил так, будто ему предложили загадку.

— Ты ее не знаешь.

— Невозможно, — обиделся Вос. — Я знаю здесь всех.

— Это местная девушка.

Вос поставил бокал. Андрасси поднял глаза.

— Ты хочешь сказать, девушка с Капри? Из какой — то здешней семьи? Действительно, местная?

— Да.

— Ну, тогда сожалею, старина, у тебя ничего не получится.

Он произнес это с нотками сердечности в голосе, но категорично. Вос всегда знал, чего он хотел. Когда ему предлагали прогулку, аперитив или любовь, он говорил да или нет без какого-либо смущения, без церемоний, без жеманства. Вежливо, похлопывая по спине, но твердо.

— Что? — произнес ошеломленный Андрасси. — Какая разница?

— Есть люди, — сказал Вос.

— Какие люди?

— Ты спишь с Мафальдой, им на это наплевать. Ты спишь со мной…

— Покорнейше благодарю.

— Ну вот, он еще дерзит, — сказал Вос. — Но если это местная девушка, то это меняет все. Они пойдут и все расскажут ее родителям.

— Но никто же не узнает.

— Э!.. — издал Вос длинный и непонятный звук. — Они пойдут и расскажут о ней родителям. А родители пойдут к Сатриано и устроят гвалт. Я не могу помочь тебе там, где есть риск навредить Сатриано.

Андрасси ничего не ответил. Его удивление уже постепенно сменялось смутной грустью, душевной размягченностью, глухим отчаянием, которые уже не раз накатывались на него на острове.

— Найди другую, — посоветовал Вос.

— Но я люблю эту.

— Значит, тебе не повезло, — философски заметил Вос.

— Нет.

Наступила пауза. Через окно издалека доносились резкие голоса. Вос подошел к Андрасси, положил руку ему на плечо.

— Послушай, — начал он. — Через три дома отсюда живет одна женщина, такая, что иногда выть хочется — настолько я ее хочу. Сиськи, старина! Уже одиннадцать лет я ее хочу. И ни разу за все это время я к ней не прикоснулся.

— Но почему?

— Потому что я хочу остаться на Капри.

— На Капри все делают то, что хотят, — возразил Андрасси, машинально повысив голос почти до голоса госпожи Сатриано.

— Чепуха, — сказал Вос. — Все делают, что хотят, только в том случае, если удается спрятаться.

— Но если я женюсь на ней, черт побери!

— Если тебе ее отдадут…

— Мне ее отдадут.

— Так, — сказал Вос. — А Форстетнер?

— Плевал я на Форстетнера.

— А на что будешь жить?

— Я буду работать.

— Где?

— Всегда можно найти работу.

— Только не здесь.

— А ты?

— Я? Я живу один. И никогда не обедаю у себя дома.

— Как-то раз антиквар сказал мне, что ему нужен помощник.

— Да, — сказал Вос. — Но в этом году у антиквара на горизонте только один клиент: Форстетнер. Ты думаешь, антиквар захочет с ним ссориться?

— Я тебе уже сказал: плевать мне на Форстетнера.

— На него не поплюешь. Если ты уйдешь от него, он начнет строить козни.

— Почему?

Вос задумчиво посмотрел на него.

— Ты сам хорошо знаешь.

— Можно, в конце концов, уехать с Капри, — мрачно проговорил Андрасси.

— Да, — согласился Вос. — Можно. И поселиться в Неаполе, в переулке, на третьем этаже, где ты будешь постоянно упираться носом в чей-нибудь зад.

Андрасси ничего не ответил.

— Ты думаешь, игра стоит свеч? — спросил Вос.

Андрасси продолжал молчать.

— Вот то-то и оно, — добавил Вос. — Каждому хочется добавить немного воды в свое виски, старина.

Тем временем сам он сделал глоток, не разбавляя.

— Послушай, как-то раз приезжает сюда дочь Сатриано…

— У них есть дочь?

— Да, причем небезынтересная особочка, уж поверь мне. Это женщина, которая не пропустит мужчину, не положив руку, куда ей хочется. И в первый же день на кого, ты думаешь, она решила опереться своей рукой? На бедного Boca. Вот. А тот оказался из-за этого в трудном положении. Бедный Вос.

— Она что, такая уродливая?

У Boca был такой вид, будто он воскрешал свои воспоминания.

— Нет, она скорее даже весьма смазлива. Но только я говорил себе: если я пересплю с ней, Сатриано могут быть недовольны, и если я не пересплю с ней, они опять же могут остаться недовольны. Понимаешь, ведь у них могло сложиться впечатление, будто я пренебрегаю их творением. И если речь идет о том, чтобы переспать ради того, чтобы переспать, говорил я себе, то, может быть, они предпочтут, чтобы это было лучше с другом, а не с кем-то еще.

— Но, черт побери, — воскликнул Андрасси, — ты — то хотел этого или нет?

— Какое это имеет значение? — удивился Вос. — В общем, как-то раз я предложил ей: «Приходи посмотреть мою мастерскую». Она пришла. Мы устроились на террасе…

Он подбородком показал на место, где они сидели.

— … И мы сидели, смотрели на деревья, о чем-то болтали. Клянусь, она часто потом приходила. Так вот, старина, через некоторое время она уехала с острова, но переспать ей удалось только с пейзажем.

Казалось, он гордился этим.

— Вот и ты тоже можешь утешиться с пейзажем, а? Любовь, ты знаешь…

Он презрительно фыркнул.

— Раз-другой, время от времени, я ничего не имею против…

Между тем история с покупкой виллы развивалась в нормальном ритме: стороны встречались, как правило, два раза в день, обычно на террасе одного из кафе на площади. Позиции были предельно ясны. Форстетнер соглашался заплатить четырнадцать миллионов. Предложение было выгодным. Домовладелец знал это. И изъявлял готовность. Он даже успел поведать об этом Рамполло. Но сама легкость, сама быстрота, с которой они пришли к согласию, вызывала у него головокружение. Ему мерещилось, будто у него что-то украли. И со щемящим сердцем он продолжал сражаться, пытаясь выторговать что-нибудь еще. Четырнадцать миллионов, идет! Но тогда он не станет ремонтировать трещину в большом водосборнике.

— Я требую ремонта.

Владелец виллы возражал:

— Хорошо. Но вы заплатите посреднику не только свою долю, но и за меня тоже.

— И не подумаю. Я уплачу только свою долю.

Форстетнер приоткрывал свой портфель. Последовав, наконец, совету Ивонны Сан-Джованни, он снял со счета в банке четырнадцать миллионов и приносил их, пачки денег, на каждую встречу — в красивом портфеле из желтой кожи.

— Вся сумма здесь. Она ваша. И в придачу дарю вам еще этот портфель.

Владелец виллы снова вздыхал, на этот раз от вожделения. Слишком много искушений за один раз. Теперь еще и портфель. Он уже знал, что уступит. За другими столами прислушивались. Все были в курсе переговоров.

— Да, вот что еще: я, разумеется, заберу большую лампу в гостиной.

— Вовсе не разумеется. Лампа фигурирует в инвентарном перечне. Я оставлю ее себе.

— Это память о моей бедной жене.

— Тем более, я обожаю сувениры.

Весь серый под своей шляпой, Форстетнер усмехался.

Владелец виллы возмущался:

— Но ведь это мой сувенир. Память о моей жене.

Тут в разговор вступал Рамполло:

— Профессор! Память — святое дело.

— Вот именно, поэтому и не будем это обсуждать.

Вокруг них бурлила площадь. Мимо проходили люди в желтом, в голубом. И запах кожи, запах крема и масла от солнечных ожогов. И люди смотрели на портфель.

«Четырнадцать миллионов, подумать только!»

Владелец виллы погружался в черную меланхолию. Пожалуй, с госпожой Сан-Джованни было бы лучше иметь дело. Она, конечно, ни в коем случае не заплатила бы больше двенадцати миллионов, но зато она убаюкивала бы его изысканной диалектикой, которая оставила бы у него ощущение, что эти двенадцать миллионов, он их действительно завоевал, заплатил за них своей плотью и кровью. Владелец виллы пошел на отчаянный шаг.

— Тогда я не продаю.

— Как вам угодно, есть и другие виллы.

Рамполло рискнул на отвлекающий маневр:

— Я знал одну даму, которая ни за что не хотела расстаться с одним глиняным кувшином…

После истории с кувшином владелец виллы произносил: «Ну так как же быть с моей лампой?»

— Я ее сохраняю за собой.

Беспристрастный Рамполло переходил в другой лагерь:

— Без лампы у гостиной совершенно не тот вид.

В его пылких глазах было ожидание одобрения. И Андрасси проявлял это одобрение. Продажа, он знал это, давала Рамполло триста тысяч лир, сумму, на которую можно прожить четыре, а то и пять месяцев. И она позволила бы купить новое платье Сандре.

— У меня еще завалялся старый счет от штукатура, который занимался потолком…

— Вы его оплатите.

Форстетнер приоткрывал портфель. За другими столами комментировали. По окончании встречи каждого из участников противоборства окружали друзья, которые обсуждали подробности переговоров.

— А налоги? — спрашивал один из них владельца. — Ты не можешь использовать в качестве аргумента налоги?

Владелец виллы мрачно качал головой.

— Сразу видно, что вы его не знаете. Он не человек, это настоящий тигр.

А госпожа Бракконе советовала Форстетнеру:

— Может, уступить ему эту лампу.

— Лампу! Ни за что! Форст, отстаивайте лампу.

Маркиза Сан-Джованни никогда не уступала.

— Мой лучший друг, я подчеркиваю, мой лучший друг, в тот момент, когда он продает мне что-то, становится моим врагом. Форст, вы осел. Двенадцать миллионов, и ни лиры больше. Вам нужно было договориться со мной о комиссионном вознаграждении, и вы бы получили виллу за эту цену.

Чтобы избежать ее упреков, Форстетнер попытался было утверждать, что он предлагает двенадцать с половиной миллионов. Но он плохо знал остров.

— На двенадцати с половиной? Но вы же взяли из банка четырнадцать.

— Простите…

— Четырнадцать, мне сказал об этом парикмахер, — подтверждала госпожа Бракконе.

Портфель — посредине, прекрасный желтый портфель на маленьком круглом столе.

Портфель — посредине, на маленьком круглом столе.

Форстетнер, иногда приоткрывающий его.

Пачки банкнотов.

Пятитысячные банкноты. Зеленые.

Десятитысячные банкноты. Розовые.

Такого красивого розового цвета.

За соседним столом — Мейджори Уотсон. Вчера вечером — еще четыре тысячи кухарке. Сегодня вечером — столько же. Мясник тоже настаивает. У нее их осталось три, три такие розовые бумажки. Три. На шесть или на семь дней. На шесть или семь ночей. Шесть или семь дней со Станни. Шесть или семь ночей со Станни. Шесть или семь суток счастья. Подумать только, все те деньги, которые она истратила. Больше у нее ничего не остается. Именно в тот момент, когда она, наконец, нашла Станни.

Она снимает свою шляпу южноамериканского пеона.

За столом напротив — Жако.

Наглый вид, нос кверху, мясистые губы, полосатая блуза в белую и голубую полоску, подросткового типа, с короткими рукавами.

Жако, только что побывавший у ювелира, который за браслет княгини Адольфини предложил ему всего сорок тысяч лир. Сорок тысяч лир! Ишь, чего захотел! Нет, я ему не отдал, ищите дурака… На этот браслет, чтобы его заработать, у меня ушло четыре дня! Нет уж, извините, Эугенио! Минутку! Четыре дня, сорок тысяч лир, это во что же превращусь, если так пойдет дело?

Жако недоволен.

А тут этот мерзавец со своими четырнадцатью миллионами.

Из-под своих белых бровей Жако сверлит взглядом Форстетнера. Тот его не видит. Старый мерзавец, надо же! Четырнадцать миллионов. Я мог бы, в общем-то, прибрать их к рукам…

Портфель лежит посредине.

Леди Амберсфорд в своем похожем на штору платье.

— Какой прекрасный портфель!

Она более откровенна, чем другие, она подходит, щупает…

— Какая кожа!

Она хлопает ресницами. Леди Ноукс следит за ней из-за своего стола.

— Покажите мне деньги, Дугги-Дугги. Я хотела бы посмотреть, какая это куча.

Польщенный Форстетнер приоткрывает портфель. Бесси ласкает банкноты. Вздыхает. Рамполло смотрит. Четырнадцать миллионов. Жако, занервничав, громко подзывает официанта. Но Форстетнер не оборачивается.

— Все эти банкноты, — говорит Бесси. — Как красиво!

Четрилли тоже здесь. Но Четрилли склонился к Лауре Мисси. Он держит ее за руки, лежащие на маленьком круглом столе.

— Приходи сегодня вечером, — приглашает Лаура.

Четрилли хмурится.

— Приходи, поужинаем, поговорим о нашем будущем.

— Ладно, — соглашается Четрилли.

Затем добавляет задушевно:

— Лаура, что я хочу, так это жить с тобой.

Нет, Жако недоволен. Есть, конечно, князь. Но он жмот, этот князь. Одолжил ему как-то на днях десять тысяч лир и думает, что они в расчете. Сколько на свете дураков. А ведь у Адольфини есть такое красивое кольцо. Но он не хочет отдавать его. Оно, видите ли, фамильное. А мне плевать, фамильное оно или не фамильное!

«Четырнадцать миллионов…»

Окруженный друзьями, владелец виллы бросает взгляд на портфель. Рамполло что-то говорит ему, жестикулирует.

— Ну вот еще!

На площади появляется Сандра с подругой. Она смотрит на Андрасси. Они обмениваются одним им понятным приветствием: очень пристальный взгляд и медленно опускающиеся веки. Затем взгляд Сандры скользит по портфелю, все еще приоткрытому, с его зелеными и бледно-розовыми пачками. Отец каждый вечер вспоминает о них.

— С этим портфелем! Ты бы только посмотрела, Сандра.

И Сандра говорит своей подруге:

— Четырнадцать миллионов. Неужели он не мог бы дать хоть один миллион своему секретарю?

Подруга рассудительно качает головой.

Тогда Сандра делает вывод:

— Он заслуживает того, чтобы его у него отобрали, этот его портфель.

Проходит старушка, которая живет милостыней.

Мейджори платит за свой оранжад. Три бумажки. Теперь у нее только три банкноты. А тут такая куча денег, такое счастье.

Портфель лежит посредине, на круглом столе! Самый обыкновенный железный стол, какие стоят во всех кафе. Толстый желтый портфель.

На нем — рука леди Амберсфорд. Ее короткая ладонь, словно маленькая пасть. Она никак не может оторваться от портфеля.

И Жако.

И Рамполло.

Тот стоит рядом, взволнованный.

И Андрасси, удаляющийся с безразличным видом.

Леди Амберсфорд возвращается к своему стулу.

Словно торт «Наполеон». Все эти банкноты. Словно торт «Наполеон», состоящий из зеленых и розовых листиков. Словно красивые маленькие кирпичики, гладкие, тяжеленькие, приятно оттягивающие руку.

Андрасси зашел к антиквару.

— В прошлый раз вы сказали мне, что ищете помощника.

У антиквара немного напуганный вид. Он русский, из белогвардейцев. Высокого роста, но застенчивый, с короткими светлыми усами, проседь в волосах. Он похож на графиню фон Ойсрфельд. У них одинаковая сухая, белая кожа, одинаковая голубизна в глазах. Встречаясь, они обмениваются улыбками, пришедшими из другой эпохи, из другой Европы, и, сидя в углу, за чашкой кофе, на немецком языке размеренными и четкими голосами, по сравнению с которыми все остальные голоса кажутся вульгарными или натужными, делятся новостями о своих друзьях, о подругах, разбросанных почти по всему белу свету, содержащих семейные пансионаты или же потихоньку умирающих в комнатах с задернутыми занавесками.

— Я мог бы быть вам полезным. Я разбираюсь в мебели.

— А как посмотрит на это господин Форстетнер?

— Он не станет возражать.

— Но почему вы хотите уйти от него?

— Что за вопрос! Потому что мне необходимо зарабатывать на жизнь.

Мейджори медленно идет по улице. Останавливается перед магазином. Антиквар идет к двери. Но за витриной, с улицы, Мейджори с испуганным видом показывает: нет, нет.

— Допустим. Надо подумать, — говорит антиквар, обращаясь к Андрасси.

Но у него озабоченное, нерешительное лицо. Андрасси возвращается на площадь.

Куда ни глянь — везде Форстетнер. А перед ним — его портфель. Теперь уже закрытый.

А рядом Рамполло — словно часовой.

И одна из тех истощенных женщин, которых нанимают, чтобы они носили корзины с овощами или камнями. Они носят их на голове.

— Да, — говорит Лаура Мисси. — Возможно…

Четрилли нежно гладит ей руку.

И Жако.

Жако недоволен. Мерзавцы. Везде одни мерзавцы.

Я попался на том, что это князь. Но итальянские князья — такое дерьмо, я вам скажу. Нет, Жако недоволен. Ну вот, опять этот венгр, уже возвращается. Я упустил хороший момент. И он по-детски надувает толстые губы. Смелее, еще одно усилие! Жако встает, улыбается покоряющей счастливой улыбкой. Прямо воплощение счастья, этот Жако. Как фавн. Такой любого соблазнит. Он идет вперед, слегка задевая старого Форстетнера, и улыбается ему очаровательной детской улыбкой.

— О! Извините, — говорит он приятным голосом.

Но Форстетнер даже не поднимает глаз. Только отодвигает колено. Мерзавец! Со своим портфелем!

А посреди площади, сидя на стуле, спит, словно малое дитя, безразличная к шуму, леди Амберсфорд. Спит, словно после экстаза сладострастия — на этот раз ей хватило созерцания и прикосновения.

Я совершенно забыл сказать, что в этот же день на вилле Сатриано, наконец, расцвел их знаменитый дурман, самый красивый на острове, самый мощный, самый обильный. Кстати, этого события ждали. Каждое утро госпожа Сатриано, накинув на плечи желтовато-зеленый халат, спускалась в сад, щупала длинные стручковидные зеленые бутоны, внимательно следила за их набуханием. Однако хотя события этого всегда ждут, цветение дурмана воспринимается как нечто внезапное и триумфальное. Это как фейерверк. Известно, в какой час и в каком квадрате неба он должен вспыхнуть. И все же огненные снопы заставляют вскрикивать даже самых спокойных людей. Раскрытие бутонов дурмана — настоящий фейерверк. Еще вчера это было невысокое дерево, напоминающее по форме фиговое, только немного меньше… И вдруг в одну ночь — настоящий праздничный перезвон колоколов. Все стручки внезапно раскрываются и превращаются в длинные белые колокольчики, которые при малейшем дуновении ветра покачиваются, как настоящие колокола или балерины, начинающие танец, как мундштуки сотен иерихонских труб, еще не поднятых, но уже трепещущих в ожидании сигнала Иисуса Навина. Как колокольчики, но только подлиннее, белые с зелеными прожилками; как простроченные в пяти местах накрахмаленные юбочки, отчего они выглядят небрежно приподнятыми; эти трубы будто сделаны скорее для слуха, чем для обоняния, скорее для уха, чем для носа; кажется, они вот-вот начнут играть зорю, ожидаешь, что ветерок донесет сейчас звуки фанфар, как в бетховенской Девятой симфонии или вагнеровском Тангейзере, а не этот сладковатый аромат миндального молока, который, как говорят, если долго его вдыхать, может оказаться смертельным.

— Любовь моя… — произнесла Мейджори Уотсон.

Жаль, что она была такой маленькой. Или жаль, что Вос был таким долговязым. К счастью, это не мешало им, ни ей, ни ему. Вос наклонялся. А Мейджори танцевала на цыпочках. И для нее в тот вечер все было сплошным чудом.

— Станни, — сказала она.

Вос ласково притянул ее к себе. Счастливая, она прижималась лицом к его льняной рубашке, которая пахла его кожей, табаком, морем.

— Станни, — повторила она. — Я такая счастливая.

Хотя вечер был скорее хмурым. Бывают такие дни, владельцы ночных клубов хорошо это знают, когда веселья не получается. «Клубино» — вообще заведение небольшое. Двадцать человек, и уже люди наступают друг другу на ноги. Двадцать человек там в тот вечер и было, но вот совсем не было веселья. Дирижер поднимал свои вялые, похожие на крылья пингвина, руки. Рядом с ним на эстраде стоял, облаченный в шелковую рубашку с буквами в полпальца, Красавчик Четрилли и натирал рог непонятно какого животного куском деревяшки. Было видно, что он скучает. Но сегодня утром, лежа на досках пляжа, Лаура Мисси доверительно сказала ему:

— Мне нравятся немного сумасшедшие мужчины, немного чокнутые. Мисси у меня был таким серьезным.

Ладно. Принято к сведению. И теперь Четрилли изображал из себя чокнутого. Он забрался на эстраду и натирал рог зебу. Лучше не придумаешь! Если говорить о чокнутости, Четрилли — настоящий чокнутый! Но ему это не нравилось. Что за странные причуды у женщин? Ему приходится заниматься такими вещами, хотя, если честно, он любит только свои домашние туфли. В самом деле: хорошая квартира, домашние туфли, чашка с чем-нибудь. А ему пришлось залезть на эстраду и делать черт знает что. А так хотелось поговорить о женитьбе. Но она сказала:

— Такой скучный вечер. Не хватает заводилы.

Заводилы? Минутку.

— Подождите!

И Четрилли прыгнул на эстраду.

— О! Станни, — сказала Мейджори. — Еще один танец!

— Я к твоим услугам, дорогая.

Вос энергично захлопал своими огромными ручищами.

— Поехали! — крикнул Четрилли. — Музыка, вперед!

И он засеменил ногами. Оркестр снова заиграл. Четрилли тряс плечами. Но у него ничего не получалось, он это чувствовал. Публика оставалась хмурой. И Лаура Мисси сидела за своим столиком со скучающим видом. Ну и пусть! В конце-то концов! Он же не клоун! Ах, эта женщина… Сейчас они могли бы спокойно поговорить о стольких вещах. О делах Мисси, например, о пассиве и об активе, о планах на будущее, о погашении долгов, о налогах. Все эти вещи интересовали Четрилли куда больше, чем коровий рог. Он мог бы давать ей советы, мог бы доказать ей, что он — человек серьезный, на которого можно рассчитывать. Но дело в том, что серьезный человек у вдовушки Мисси уже был. Теперь ей хотелось иметь весельчака. Четрилли потряс еще плечами.

— Мальчики, шевелитесь! — орал он.

И с благодарностью вспомнил о своей кухарке. Та, по крайней мере… С ее огромным добрым задом. Ее огромный добрый зад. А Лаура Мисси в этом отношении… Ах! Если бы он мог выбирать… Но о выборе не могло быть и речи. Жениться надо на вдове Мисси и ни на ком другом. И он затянул песенку без слов на тирольский манер. Все бесполезно.

— Ты сегодня останешься со мной? — спрашивала Мейджори.

— Ну да, дорогая, — отвечал Вос.

Она прижалась к нему.

— А ну-ка, княгиня! — кричал Четрилли, обращаясь к Ванде Адольфини.

Но та, упершись локтями в стол, смотрела прямо перед собой пустым взглядом. Рядом с ней Жако что-то с горячностью доказывал. Четрилли встряхнул плечами и бросил взгляд на Лауру: та зевала.

«Черт возьми!»

Этот зевок подстегнул его. Он обернулся к оркестру.

— Вы закончили? — взвыл он. — Покончили с этой своей музыкой! Ну а теперь давайте! Давайте что-нибудь поживее!

И тут оркестр как будто проснулся.

— Поехали! — кричал Четрилли, как безумный, размахивая руками.

Оркестр заиграл новую мелодию.

— Быстрее!

Четрилли подбежал к Восу. Мейджори прилипла к нему. Вос резко вырвался из ее объятий.

— Идем, старина, покажем им.

Четрилли схватил Boca за плечи. Тот засмеялся и пустился в пляс. Четрилли — напротив него.

— Ну еще, а ну подсоби!

Оркестр играл все быстрее. Площадка быстро заполнялась танцующими. Мейджори затолкали, и она была вынуждена отступить. А в середине вовсю отплясывали Вос и Четрилли.

— И гоп-ля!

Они подпрыгивали вверх. Их длинные тела казались нескончаемыми. Ванда Адольфини тоже танцевала, повиснув на шее Жако; время от времени она прижималась губами к его крупному мальчишескому рту, а Адольфини-муж вертелся вокруг них один, имитируя кастаньеты.

Четрилли выкидывал ногу вперед, гоп-ля! И другую тоже — гоп-ля! Вос схватил крупную блондинку и поднял ее над собой. Темп музыки убыстрялся. Четрилли вертелся, кружился, постукивал себя по груди, орал во все горло! Оркестр продолжал играть, переходя на другую мелодию, рефрен которой состоял из смеха, и дирижер, склонившись над своим микрофоном, смеялся, как сумасшедший, ха-ха-ха, смеялся совершенно идиотским смехом, ха-ха-ха, смеялся все быстрее, все быстрее, а Четрилли вертелся, вертелся, и Жако падал на пол, поднимался, издавая прерывистые крики. Танцевальная площадка бурлила, как суп в кастрюле.

Гоп-ля!

И Четрилли снял свои сандалии и кинул их через весь зал. Одна из них упала, бах, на барабан, и Лаура Мисси, вся сияя от счастья, смотрела на Четрилли. Пары колыхались, колыхались, а Вос танцевал один; его длинное лицо пыхтело над остальными лицами, Четрилли прыгнул на Лауру, увлекая ее на площадку, и они принялись танцевать, сотрясаемые смехом, ха — ха-ха, все быстрее, быстрее, ха-ха-ха. Смех буйных дебилов, ха-ха-ха, и дирижер, сложившись вдвое перед своим микрофоном, хохотал, ха-ха-ха, а Четрилли все выбрасывал вперед свои ноги, руки, выбрасывал во все стороны ягодицы, и Лаура Мисси, задыхаясь, кричала ему в сутолоке:

— Это чудесно! Я люблю тебя! Это замечательно! Наконец-то!

Андрасси спустился в сад.

— Идемте же со мной, — сказала госпожа Сатриано, бросая на него значительный взгляд, столь пылкий, что у любой другой женщины он означал бы, что они сейчас же, не теряя ни минуты, за первым же кустом начнут предаваться самому что ни на есть пылкому разврату. — Идите же сюда. В этот час в саду такая красота!

Вооруженная садовым ножом, сопровождаемая садовником, сухим стариком, у которого всегда был такой вид, словно он над всеми насмехается, она собиралась устроить смотр растениям своего сада. Сад же, увы, несмотря на ее заботы, выглядел, как все сады летом на Капри: немного опустевшим. Ни ирисов, ни настурций, мелькающих между гераниями, как маленькие шапочки, красные или не очень, не видно было и дельфиниумов с бархатистой листвой над изогнутыми стеблями. Герании, циннии, шалфей — вот и все, что осталось. И кактусы, конечно же, опунции с продолговатыми плодами бубонно-красного цвета, да еще пучки волосков, напоминающие кисточки, которыми пользуются женщины для нанесения румян на щеки.

— Послушайте, — сказала графиня, бросив осторожный взгляд на окна. — Я могу показаться вам нетактичной, надоедливой.

Она изобразила сильное смущение.

— Да, да.

Затем, внося нотку энтузиазма, продолжала:

— Я полагаю, однако… Это необходимо убрать, — приказала она садовнику, который согласился, кивая головой и смеясь, словно она сказала что-то очень смешное.

— Наш дорогой Вос говорил со мной о вас вчера, о вашем намерении покинуть Форстетнера…

— Но…

— Нет, нет, — она не дала ему договорить. — Это пустяки. Но потом к нам заходил еще и Пасеков, и он тоже об этом говорил.

Речь шла об антикваре.

— Иногда он спрашивает у нас совета. Он такой милый.

Она не сочла нужным сообщить, что Пасеков смог открыть на Капри свой магазин лишь благодаря тридцати тысячам лир, которые ему одолжили Сатриано, и из которых за двадцать лет он смог вернуть только половину.

— Бедняга, вы поставили его в ужасно затруднительное положение.

— Мадам… — начал было Андрасси.

Но тут возникла пауза, причиной которой стал цветок белой тигриды с усыпанной пятнышками темно — красного цвета сердцевиной.

— Он расцвел! — воскликнула госпожа Сатриано. — Расцвел.

Садовник одобрительно кивнул. На лице его играла веселая улыбка акушера.

— Это такой необыкновенный цветок! Как жаль, что он так быстро увядает! Исчезает, как молния! Да, бедняжка, он так хотел доставить вам удовольствие. Но вы можете говорить со мной откровенно. Форст одобряет ваше намерение?

— Я ему о нем еще не говорил.

— Вы должны понять, что Пасеков возьмет вас только в том случае, если Форст даст свое согласие.

— Речь идет обо мне, мадам. Обо мне, а не о Форстетнере.

— Я это прекрасно понимаю. О! Милый мальчик, вы не хотите меня слушать.

Они были довольно далеко от дома, посреди цинний.

— Как он может взять помощника, что будет стоить ему денег, если в то же самое время он поссорится с единственным серьезным клиентом, который у него был в этом году?

Андрасси презрительно заворчал.

— Не следует судить поспешно о людях, которым приходится зарабатывать на жизнь, — сказала графиня.

Она теперь говорила четким, безапелляционным тоном, без ужимок и без гримас.

— Но Форстетнер…

— Форстетнер не простит вам этого никогда.

Они находились в уголке сада, где росли апельсиновые и лимонные деревья. Темная листва давала более густую тень.

— И тут есть еще один момент, — добавила графиня. — Один момент, о котором мне напомнил Джикки.

Она повернулась к садовнику.

— Будьте любезны, скажите графу, что я прошу его подойти ко мне сюда.

И, обращаясь к Андрасси:

— Он объяснит вам лучше, чем я. Речь идет о вашем виде на жительство. Я ничего не понимаю в этих вещах. Документы! Бюрократические штучки!

Она опять начала кривляться.

Опустив голову и постукивая сандалией по бордюру, Андрасси стоял молча. В его углу, прямо перед ним возвышалась враждебная, властная, спрятавшаяся в свои остроконечные листья агава. Она была похожа на высокого, важного, ощетинившегося оружием барона. К ним подошел Джикки Сатриано, весь в белом.

— А, вот вы где, конспираторы! — произнес он игривым тоном.

Но тут же перешел к делу.

— Где Форст? — спросил он, приглушая свой голос.

— В своей комнате.

— Джикки, я хотела бы, чтобы ты объяснил нашему дорогому мальчику то, что ты сказал мне относительно его вида на жительство.

— Да, — начал Сатриано, — эта мысль пришла мне в голову вчера, после визита Пасекова. Я сказал себе, что вы, наверное, об этом не подумали. Короче говоря, я между делом немного позондировал нашего Форста…

Госпожа Сатриано подарила Андрасси восторженный и одновременно обещающий взгляд, как бы говоря: «Вот вы сейчас увидите, какой он у меня ловкий, мой Джикки!»

— Как все люди, находящиеся в вашей ситуации, вы подписали заявление о предоставлении вам бессрочного вида на жительство, не так ли?

— Да.

— И вы указали в качестве поручителей Форстетнера и его друга из дипломатической миссии.

— Да.

— Хорошо. Теперь внимательно следите за моей мыслью.

Выкинув руку вперед, он сделал указательным и большим пальцами кружочек.

— Разумеется, я смогу тоже поручиться за вас и охотно это сделаю. Но вы знаете, что такое бюрократы. Они не любят усложнять себе жизнь. В тот день, когда они соберутся рассмотреть ваше прошение и устроить вам рутинную проверку, они не станут терять время и выяснять, есть ли у вас новые поручители. Они просто направят запрос тем поручителям, которых вы указали в заявлении, то есть Форстетнеру и его другу. Я так думаю. Если вы хотите, я могу навести более точные справки. Но я так полагаю. И если в этот момент вы будете в ссоре с ними, они могут ответить Бог знает что. Вы же знаете Форста. Он вполне способен заявить, что уволил вас из — за того, что вы его обокрали. И вас в тот же день вернут в ваш лагерь. В Италии сейчас слишком много иностранцев. И полиция относится к ним не очень доброжелательно. Ладно, ладно, не надо переживать по этому поводу. Мы всегда поможем вам выбраться из этого лагеря. Но пока суд да дело, вам придется туда вернуться. И нужно будет начинать все сначала. Ну, теперь вы понимаете, как обстоят дела?

— Так что же, я, значит, раб? — произнес Андрасси. — Значит, я раб Форстетнера?

— Я всегда говорю: в современном мире есть нечто такое, что хуже, чем положение раба — это положение иностранца без паспорта.

Госпожа Сатриано отошла в сторону вместе с садовником, и было слышно, как она там продолжает восклицать.

— У каждого века свои украшения, — продолжал Сатриано с довольным видом, с тем довольным видом, который бывает у человека, позаимствовавшего чужое выражение. — В XIX веке люди изобрели проволоку, а в XX веке они сделали ее колючей. Вот это и есть демократия.

При фашистах Сатриано нередко демонстрировал свое фрондерство. Из гордости. Верный себе, он остался фрондером. Встречая на улицах Капри графиню Чиано, он теперь приветствовал ее с низким поклоном. Когда она, дочь дуче и жена министра, находилась на высшей ступени власти, он этого не делал.

— Так как же мне быть? — произнес Андрасси.

— Я первый понял, что вы хотите уйти от Форстетнера. Признаюсь даже, что за это я стал уважать вас еще больше.

И он посмотрел на Андрасси по-настоящему добрым взглядом.

— Но тем не менее я первый посоветую вам немного выждать. Наберитесь терпения. Получите сначала вид на жительство. Как только он будет у вас в кармане, я вам обещаю, в тот же день я найду вам работу… работу, более достойную вас. Во всяком случае, Пасеков не может решить этот вопрос. Ему самому едва удается сводить концы с концами. К тому же на острове… Но какое море! Вы не находите? Взгляните вот здесь, между листьями апельсиновых деревьев…

Андрасси удивленно поднял глаза.

— А, вы здесь! — сказал Форстетнер.

Он подошел, с подозрением глядя на Андрасси.

Форстетнер и Сатриано удалились, оставив Андрасси наедине с пейзажем. Он облокотился на балюстраду, с которой открывался вид на дорогу, на виноградники, на море. Разные неясные мысли лезли ему в голову, мрачные, но лишенные определенности, яростные, но без конкретной направленности, иногда они прояснялись, выплывали на поверхность, возникали, словно спина рыбы на водной глади. Вот возник фрагмент, который можно было бы назвать: старая дама с претензиями. Затем жест: пожимание плечами. Слово: вобла. Затем возврат назад: я не прав, она очень хорошая женщина. Он усмехнулся: на Капри каждый делает, что хочет. Махнуть рукой. Стать вот таким оливковым деревом. Оно тянется вверх. Старик, старик, старик. Его усталые скрюченные руки. Надо же! Лодка. Он мне заплатит за это, мерзавец! Никаких женщин! Никаких женщин! (Пронзительный голос, нос полишинеля.) Почему? Ну почему? Ты у меня получишь на орехи, отвратительный старый мерзавец! Мысль терялась, возвращалась. Необходимо подождать. Естественно. А как же Сандра? Сандра, Сандра, Сандра… За это я стал уважать вас еще больше… Сатриано. Его мучнистые щеки. Почему он так сказал? Каждый раз, когда речь заходит о Форстетнере… А тут еще этот порез на ноге. Я забыл прижечь его спиртом. Мысль уходила, терялась в пейзаже, прерывалась из-за шума, доносившегося с дороги. Потом вдруг выплыло: не хватало только столбняка. Со всем этим лошадиным навозом было бы совсем немудрено. Так глупо. Но нужно подождать. Он прав. Ждать. А как же Сандра? Перед ним возник красный шерстяной джемпер, который затем превратился в шарф и, наконец, рассеялся среди деревьев, среди виноградников. Море, тихие удары волн, тихие шлепки его лапок. Комиссар полиции, маленький квадратный стол, заваленный печатями, окурками…

И внезапно на него напал страх. Внезапный, возникший в одно мгновение. До этого страх спал. А теперь проснулся.

До этого были виноградники, оливковые деревья, море. И вдруг все пропало, остался только лагерь.

Ограждение из колючей проволоки, бесконечно тянущееся время. Украинец из канцелярии, румын-эпилептик из третьего барака, псих из седьмого. Его ночные завывания. Его били ногами по голове, чтобы заставить замолчать. И люди, люди, повсюду люди, передвигающие ноги, одни — возбужденные, другие — вялые, одни — погасшие, другие — как бы освещенные желтым светом, если можно назвать светом тот бледный проблеск надежды, смешанной со страхом.

Страх. Смутный, бесформенный страх, страх повсюду, полицейский страх. Медленный страх. Тигр? Тигр, это — пустяки. Страх перед тигром проходит. Страх перед полицией — никогда. Полиция никуда не уходит. Она всегда здесь. Опасность. Вроде ее нет, но она повсюду. Города — это уже не города, это — моря, в которых плавает акула. Одна-единственная акула. Есть один шанс из тысячи встретить ее. Но этого достаточно. И появляется страх. Полиция — то же самое. Полиция — не Господь Бог. Из двоих человек одному она позволяет убежать. Но тот, кто знает, что за ним следят, чувствует себя вторым, тем, кому не удастся убежать. Появляется страх. И все сразу изменяется. Без него все было по-другому. Андрасси видел, как арестовали его отца: тогда страха не было. Потом полицейский пришел к нему и сообщил о смерти отца: страха не было. На границе, спрятавшись в лесу, он слышал шаги пограничников и лай собак: страха не было. Вторую границу, австро-итальянскую, он пересек в грузовике с подвыпившими американскими солдатами, которые играли на банджо, пересек, пребывая в том благостном состоянии, складывавшемся из ощущения близкой свободы, опьянения солдат, солнца, искрившегося на снегу. Страха не было. А человеку, никогда не испытывавшему страха, достаточно ничего не опасаться.

Страх пришел к Андрасси только в лагере. Среди всех собравшихся там людей. В тот момент, когда он почувствовал себя, как и они, уязвимым. Бесконечно уязвимым. В то мгновение, когда он впервые, наконец, понял: катастрофы касаются и его тоже, они могут ударить и по нему. Украинец, выходивший из канцелярии. Кого он искал? Что собирался сообщить? Появлялся страх. Мы все рабы. Иногда приходили американцы. Миссии. Им были нужны: химики, четыре водопроводчика, один преподаватель русского языка. Интернированных выводили, показывали. Это походило на рынок. Безрадостный, горький, мрачный рынок. Шамкающие старики жевали своими зубами. Молодые люди, выпрашивающие окурки. Или хвастуны.

— Я хороший специалист. Со мной у вас не будет забот.

И американцы:

— Этого в Даллас, того — в Батон-Руж, этого — да, того — нет…

Где это, Батон-Руж? Никто не отвечал. Или еще:

— Вы что, недовольны? Вы предпочитаете остаться здесь?

Рабы. Рабы, которых берут, сортируют, разделяют. И страх. Страх, о котором Андрасси думал, что он забыл о нем, и который возвращался. Страх везде: перед настоящим, перед прошлым, перед будущим. Страх обладал обратным действием, он заражал даже прошлое и отравлял всплывавшие в памяти эпизоды жизни, во время которых Андрасси не испытывал никакого страха. Память возвращала ему картины обысков, и теперь он испытывал страх. Он вспомнил границу: его ведь могли схватить, могли подвергнуть пыткам. И его охватывал страх. Внизу плескалось море. По дороге мчались автомобили. Люди шли купаться. Но между ним и этими людьми, между ним и морем текла серая, рыхлая река с терпким, маслянистым вкусом лагеря. И страх. По существу, страх за Сандру. Не будь ее… Не будь ее, он бы, не зная, жил бы, не отдавая себе отчета. И он вдруг почувствовал злость. Злость в любви встречается чаще, чем принято считать.

Леди Амберсфорд едет в автобусе в Рим. Утром она села на пароход, а затем в Неаполе — на девятичасовой автобус. Автобус идет полным ходом, и леди Амберсфорд смотрит через стекло на виноградники, на деревья, которые, перемежаясь с виноградниками, служат для них подпорками и образуют вместе зеленые стены из листьев. Приблизив лицо к стеклу, она с интересом все разглядывает, иногда поворачивается назад, чтобы еще раз увидеть заинтересовавшую ее картину: какой — нибудь дом, человека, ремонтирующего велосипед. На ней серая шляпа и шарф ярко-лилового цвета, смягчающий красноту ее лица.

А Вос задержался у Мейджори. Они сидят на террасе и завтракают. Вос сидит без рубашки. Мейджори готовит ему тосты, намазывая их маслом. Она весело смеется. Потом она пролила чай на свой халат голубовато — сиреневого цвета.

— Может остаться пятно, — замечает Вос.

— Не страшно. Этот халат уже свое отслужил.

— Почему? — неодобрительно поморщился Вос. — Он еще очень прилично выглядит.

Она опять смеется. Смеется, сидя в лучах ласкового солнца.

— Еще тост, Станни?

— Довольно, дорогая, — говорит Вос.

Андрасси выходит на площадь. Форстетнер послал его отправить телеграмму. У Форстетнера просто болезненная страсть к телеграммам. Он отправляет их по три штуки в день. Андрасси входит в почтовое отделение, выходит из него. А вот и Сандра — на другой стороне площади. Они смотрят друг на друга издалека с таким видом, как бы это сказать? С таким видом, будто они не очень верят в свое собственное существование. Сандра приближается к нему.

— Моя любовь, — произносит она.

— Моя любовь…

Время раннее. На площади почти никого. Но Андрасси сохраняет холодный, натянутый вид. В нем живет страх, страх, похожий на ледяную глыбу, страх, делающий его жестким, негнущимся. Он говорит: «Моя любовь…» с такой интонацией, с какой обычно спрашивают: «Как поживает ваш отец?»

— Я могла бы освободиться на все утро, — сообщает ему Сандра.

Андрасси секунду колеблется, потом говорит:

— Жаль! Я никак не смогу. Я должен вернуться.

— Почему?

— Я должен идти на пляж.

Сандра смотрит на него, ожидая, что он объяснит что к чему. Однако он ничего не объясняет.

— Но…

Ему нечего добавить. Просто ему не хочется лишать себя этих двух часов на пляже, вот и все.

— Я должен пойти туда со стариком, — говорит он наконец.

Это неправда.

— А ты не сможешь как-нибудь отказаться?

Он колеблется.

— Нет, это трудно.

— Когда я думаю… — говорит Мейджори.

Боже мой, в это утро она почти красива. С ее кожи совсем исчезли серые тени. Лицо стало светлым. Вос сразу обратил внимание на произошедшую в ней перемену и не преминул отнести это на свой счет. Солнце еще совсем мягкое. На террасу падает тень пальмы.

— О чем задумалась, милая?

— О том, что за этот дом хотят заплатить четырнадцать миллионов.

— Я бы не дал за него столько, — сказал Вос, чтобы что-нибудь сказать.

Потом, прожевав, добавил:

— Хотя вообще-то дал бы, но только с тобой в придачу.

В голосе его появилась манерность. Не в его привычках было говорить любезности. Мейджори Уотсон смеется. Этот комплимент ей нравится.

— Это правда?

— Конечно же, правда, — отвечает Вос.

Лицо ее сияет. Потом она становится серьезной.

— На два миллиона дороже, чем он стоит, Станни. Два миллиона ни за что. Ты не находишь, что это ужасно?

— Нет, — равнодушно произносит Вос.

— До свидания, — говорит Андрасси.

Он неловко протягивает ей руку. И вспоминает, что никогда не прощался с Сандрой за руку.

— Во второй половине дня?

— Во второй половине я не смогу, — обиженно отвечает она.

Мимо них проходит госпожа Бракконе и бросает на парочку проницательный взгляд. Андрасси приветствует ее, но приветствует, сам того не осознавая, как бы с вызовом.

— До свидания, — говорит Сандра.

Андрасси все еще колеблется. Но на лице у Сандры по-прежнему обиженное выражение. Она уходит.

— Сандра!

Но она уже далеко. Он мог бы догнать ее. Но он не делает этого.

Вос снимает хлебную крошку, застрявшую в густых волосках у него на груди.

— Сегодня будет жарко.

Он поднимается, смотрит в сад.

— Если бы ты осталась еще на недельку, я был бы рад.

Мейджори тоже встает. Она просовывает свою руку под его руку.

— Станни… — произносит она.

Они стоят рядом и смотрят в сад.

— Ты, правда, любишь меня? — спрашивает она.

— Ты прелесть, — говорит он. — Пошли. Окунемся в море.

Она смеется. Но смех у нее невеселый.

Бесси Амберсфорд открывает в автобусе сумку, свою огромную сумку, набитую всякой всячиной, достает небольшой сверток, развертывает его и, вынув бутерброд, начинает есть. Автобус проезжает через полуразрушенную деревню. Видны стены домов, женщины, которые берут воду из источника. Бесси Амберсфорд вздыхает.

«Бедные люди!»

Андрасси пришел на пляж. Навстречу ему по деревянному помосту идет Мафальда.

— А вы заставляете себя ждать, — замечает она, бросая на него прямой, немного холодный взгляд.

Она только что вышла из воды. Вокруг ее лица волосы текут, словно толстые струи расплавленного гудрона. Гладкие, плотные, блестящие.

— Идите переодевайтесь! Я подожду вас и искупаюсь еще раз.

Андрасси осматривается — ни одной свободной кабины.

— Идите в мою.

Андрасси быстро раздевается. В кабине лежит одежда Мафальды, ее розовая полосатая матроска, голубые шорты, которые, даже снятые, сохраняют что-то от четкости ее линий. Леди Амберсфорд, сидя в автобусе, ест второй бутерброд и смотрит, как за окном мелькают домики Формии. А Андрасси уже в воде. Он плескается, вытягивается, опрокидывается и перевертывается. Море окружает его со всех сторон, сжимает его в своих объятиях, качает его. Сначала он еще пытается думать о Сандре. Но море тотчас прогоняет эту мимолетную, робкую мысль и смывает ее следы. Какие ласки могут сравниться с ласками моря, какие наслаждения, какие поцелуи? Море! Резкое движение поясницы, и он поворачивается. Вода проходит по нему, как бы обнимая его своей прохладной рукой. Он плывет, ныряет, всплывает на поверхность. Какая женщина может дать такое полное и такое чистое счастье, так беззаветно обнимать с головы до пяток? Мафальда легко плывет впереди него. Теперь он думает о Мафальде. Ну что это такое, любовь? И зачем обнимать тело, если можно обнимать море?

— Эгеге-е-е!

Это его окликает Вос, стоя на скале.

С омьггым чистой водой телом, Андрасси ложится на доски. Его окружают друзья Мафальды. Их здесь целая группа, человек семь или восемь. Длинный, тощий парень паясничает. Другие не двигаются, распростертые с закрытыми глазами, отдавая себя на волю солнечных лучей. Доски приятные, теплые. Андрасси лежит на животе. Рядом с ним, вдоль него расположилась подруга Мафальды. Она тоже лежит на животе, прижавшись щекой к доскам, повернув лицо к Андрасси. Она ему улыбается. Он говорит:

— Как хорошо вы уже успели загореть!

— У вас тоже неплохой загар.

Они рассматривают свои тела. Лежат лицом друг к другу, их локти иногда соприкасаются, они похожи на мужчину и женщину после любви, настолько насытившихся любовью, что сейчас испытывают сладострастие уже оттого, что не прикасаются друг к другу. Взаимное влечение еще витает над помостом, еще не совсем ушло с поверхности досок, но оно стало неотчетливым, оно уже частично удовлетворено водой и солнцем. Желание стало менее требовательным и довольствуется просто фактом своего существования. Перед лицом Андрасси возникает хорошенькая ножка. Она касается его плеча.

— У вас есть спички? — спрашивает Мафальда.

Андрасси поднимает глаза. Нога Мафальды находится совсем рядом с его лицом, длинная, голая нога. Подруга Мафальды поднимается, чтобы взять свою сумку. Другой рукой она поддерживает свой бюстгальтер, который расстегнула, чтобы лучше загорала спина. Андрасси видит почти полностью ее груди и полоску живота, разделяющую две части купальника. До его ноздрей доходит слабый запах масла против солнечных ожогов. Какое еще желание? Что еще нужно? И так чувствуешь себя, словно после любви.

Андрасси встает. Он ощущает легкий дурман, в голове — приятная пустота.

— Венгр? — спрашивает длинный тощий парень. — Вы венгр?

У него заостренная смешная челюсть. — Да.

— Надо же, а на плавках у вас нет никаких брандебуров.

Андрасси снисходительно улыбнулся. Кругом море. Тысячи слюдяных отблесков солнца на море. Разговоры текут плавно, медленно.

— Глядите-ка! — восклицает длинный парень. — Человек с портфелем.

Андрасси вздрагивает. В трех шагах, в панаме и белом пиджаке, кажущийся чрезвычайно одетым среди стольких голых людей, на него смотрит Форстетнер. Андрасси встает, хочет подойти к нему. Но Форстетнер останавливает его:

— Нет, нет, оставайтесь с вашими друзьями…

Что происходит?

— Как-нибудь на днях вы меня представите…

У него приветливый, поставленный голос — как бы в маске.

— Этот молодой человек, который разговаривал с вами, это ведь один из князей Боргезе, не так ли?

А, вот в чем дело!

— У него очень интересная внешность.

В сущности, он не такой уж мерзавец. Иногда.

А между тем автобус прибывает в Рим. На площади бьет фонтан, разбрасывая в небе искрящиеся струи. Леди Амберсфорд берет такси. Она едет к своему другу, советнику посольства. Сейчас три часа дня. На улицах почти никого нет. Никого и ничего, кроме солнца. Можно подумать, что оно загнало людей в дома, уничтожив все живое везде, вплоть до подъездов, вплоть до щелей в ставнях. Госпожа дома? Да, дома. Торопливой походкой подходит хозяйка дома. Еще бы: леди Амберсфорд!

— Ну, разумеется. Ронни сказал мне, что вы приедете. Невероятно мило, что вы нас не забываете. А как вы поживаете? Ронни вынужден был выйти по делам. Он будет очень расстроен. Но вы, конечно же, задержитесь в Риме на несколько дней? Мы еще увидим вас? Завтра? О! Уже! Да, да, он оставил мне сумму, сто пятьдесят тысяч лир. Никакого, дорогая Бесси. Никакого беспокойства. Но что я могу вам предложить? Почему вы не приехали к обеду? Мы вас ждали. (Говорят, что нос у людей шевелится, когда они лгут, — неправда). Но вы все-таки выпьете чашечку кофе? Да?

Жена советника — блондинка с костистым усталым лицом. Леди Амберсфорд сидит в кресле, поставив свою огромную сумку рядом с собой. Разговор идет обо всем сразу: о детях, о погоде, об автобусе. А также о некоем портфеле — иногда можно увидеть невероятные вещи — четырнадцать миллионов — в банкнотах — который он повсюду таскает с собой, — но кто? Господин Форстетнер, один швейцарец, вы его не знаете? — Нет — в портфеле из желтой кожи — за эту виллу — четырнадцать миллионов — в один прекрасный день его обокрадут, это точно. Жена советника находит, что нет причины так волноваться, но леди Амберсфорд завелась. Она никак не может остановиться, не в силах забыть про этот портфель.

— Он кладет его на стол. Со всеми этими миллионами.

— Я вам сейчас принесу ваши деньги, — говорит жена советника.

Вернувшись в гостиную, она видит, что леди Амберсфорд заснула в кресле. Она спит, открыв рот, надув толстые, как у ребенка, щеки. Бедняжка! После такого путешествия… Такая жара… У сострадательной жены советника не хватает духу разбудить ее. Она кладет конверт, берет поднос, на котором приносила кофе, бесшумно уносит его на кухню.

«А где же ложечка из сахарницы? Забыли ее, что ли, положить туда? Или она осталась в гостиной?»

Но она не возвращается. Леди Амберсфорд устала. Не нужно ее будить.

— Ты знаешь, Ронни, — сообщила она вечером мужу, — леди Амберсфорд явно сдает. Она буквально без умолку говорила о каком-то портфеле, я ничего не поняла, о каком-то желтом кожаном портфеле с четырнадцатью миллионами. Я уверена, что он снится ей ночью.

Красавчик Четрилли открыл глаза, потянулся. Солнечные лучи волнами вливались в его комнату. Четрилли поправил подушку, скрестил руки на затылке и рассмеялся тихим, спокойным смехом, едва раскрывая рот с двумя рядами маленьких зубов. Видно, у него перед глазами стояла какая-то чрезвычайно приятная картина.

— Ну вот! — произнес он.

Взбрыкнув ногами, он откинул простыню и соскочил с постели. Он был в белой пижаме. Стоя перед окном, он приступил к гимнастическим упражнениям. И продолжал смеяться тихим, напоминающим воркование голубя, смехом. А его движения непроизвольно переходили в некое подобие танца. Он ритмично взмахивал руками, словно крыльями.

Раздался стук в дверь.

— Привет! — закричал он весело.

Он подбежал к кухарке и деликатно взял у нее поднос, который она принесла. Кухарка строго смотрела на него, задрав вверх свое смуглое, покрытое пятнышками лицо.

— Это правда? — спросила она.

— Что, моя старушка? — улыбнулся он.

Он налил себе кофе, положил сахар.

— Посмотри на меня, — сказала кухарка.

Он окинул ее взглядом.

— Это правда, то, что говорят? Ты женишься?

Черт побери! Значит, уже все известно? Четрилли был суеверен. Он не любил говорить заранее о том, что еще не произошло. Сложив два пальца, он поискал вокруг себя. А! Стол. И он положил два пальца на стол.

— Кто тебе сказал?

— Мясник.

Она сдавленным голосом повторила вопрос:

— Это правда?

— Почти, — сказал Четрилли с недовольной гримаской.

— На госпоже Мисси?

Звучание престижной фамилии вернуло ему хорошее настроение.

— Да.

И на его лице заиграла чарующая улыбка.

— Госпожа Мисси, автомобильные заводы. Представляешь?

Но кухарка продолжала пристально смотреть на него, держа руки на переднике и выставив вперед ничего не выражающее лицо с заканчивающимся квадратом носом.

— А я? — произнесла наконец она.

Подняв голову от своей чашки с кофе, Четрилли бросил на нее непонимающий взгляд.

— А я? — повторила она громче. — Я что, годилась только на то, чтобы спать с тобой?

Она все больше и больше распалялась.

— Ты, значит, хочешь жениться! А я? Ты хочешь бросить меня! И ты думаешь, что я позволю тебе сделать это?

У нее растрепалась прядь волос и упала на лоб.

— Ты мой любовник.

Ее любовник? У Четрилли был такой вид, словно он с луны свалился.

— И я тебя люблю. Мне неважно, что ты не женишься на мне. Но и на другой ты тоже не женишься.

— Оставь меня в покое, — нетерпеливо сказал Четрилли.

— Нет, я не оставлю тебя в покое. Ты не женишься на ней. Я не хочу. Не хочу! И ни за что не допущу этого!

— Ну вот, — произнес Четрилли с гримасой фаталиста.

— Я пойду и поговорю с госпожой Мисси. И скажу ей, что она не имеет права, нет, не имеет.

Она говорила, и при этом шевелилось только ее лицо, да еще все более и более растрепавшиеся волосы, а все ее большое тело оставалось странно неподвижным.

— Пойду и скажу ей, что ты мой любовник, что все то время, пока ты сочинял для нее признания в любви, ты спал со мной… Что ты спал со мной.

На правильном профиле Четрилли обозначились признаки беспокойства.

— Ну, ну, — сказал он добродушным тоном. — Ты должна быть довольна. Мне приятно сообщить тебе эту хорошую новость. Люблю-то я ведь тебя, и тебе это хорошо известно.

Тыльной стороной руки она отбросила в сторону прядь, и одновременно ее лицо тоже слегка приподнялось.

— И я возьму тебя с собой. Попрошу ее взять тебя в качестве кухарки. Ты сама понимаешь, что уж я-то никогда не стану придираться к тем счетам, которые ты будешь выставлять.

— Паршивец, — сказала она.

Она сказала это спокойно. И так же спокойно продолжала, четко разделяя свои слова:

— Я пойду и скажу ей. И ты увидишь, захочет она выходить за тебя замуж или нет.

— Черт побери! — закричал Четрилли.

Спокойствие как бы передалось от него к ней, а волнение, напротив, — от нее к нему.

— Ты! — угрожающим тоном произнес Четрилли.

Он шагнул к ней. Но внезапно остановился.

— Ты не пойдешь.

— А вот и пойду.

— В самом деле?

Тон у Четрилли изменился. Гнев его будто куда-то испарился.

— И что же ты ей скажешь?

Голос его стал мягким, медоточивым.

— Что ты спишь со мной.

— Да ну! — воскликнул он.

Он приблизился к ней еще на шаг. Она отступила, подняла перед собой руку.

— Да не собираюсь я тебя бить, — проговорил Четрилли все тем же медоточивым голосом — Иди-ка сюда.

Он взял ее за жировую складку над локтем и подвел к большому зеркалу, которое находилось рядом с дверью.

— Взгляни! — приказал он.

Они стояли рядом и отражались в огромном зеркале: стройная фигура Четрилли в пижаме и ее бесформенное тело в кофте и фартуке. Ее растрепанные волосы, ее квадратный нос, усеянный черными точками. У Четрилли волосы тоже были растрепаны, но они ниспадали изящными локонами. Правильные черты лица, улыбка, короткие ровные зубы, ямочка на подбородке.

— В самом деле? — повторил он мягко. — Ты пойдешь и скажешь ей, что я спал с тобой? Да ты только взгляни на свое лицо.

Он сдержанно засмеялся.

— Взгляни на свое лицо.

И добавил еще спокойнее:

— Кто тебе поверит?

Она смотрела, смотрела в зеркало, потом резко закрыла лицо руками. И закричала криком, похожим на крик раненого животного.

— Ну-ну, полно, — сказал Четрилли.

— Что? — спросил директор банка, положив телефонную трубку.

Не отвечая, пожилой кассир положил перед ним на стол бледно-зеленый чек и лист бумаги, на котором было напечатано несколько строчек. Директор наклонился. Служащий задумчиво смотрел на него. Он походил на окурок, этот служащий. От него и пахло окурком.

— Что? — переспросил директор. — Чек, на котором имелось воспрещение платежа? И мы оплатили?

Склонив голову и глядя поверх очков, служащий подтвердил. Да, оплатили.

— Ба! — воскликнул директор. — Такое случается. Нужно только сообщить всю информацию об этом в наше управление на Капри. Нас тут не в чем упрекать.

Служащий наклонился над столом. И в таком положении он постучал три раза сложенным средним пальцем — ток, ток, ток — по листу, в том месте, где стояла дата.

— Не хотите ли вы сказать, что извещение уже пришло, когда мы оплатили чек?

Служащий наклонил голову: да.

— Мы были предупреждены?

Знак головой: да.

— Но как же тогда так получилось, что мы оплатили? Не проверили?

Пожилой служащий неторопливо покачал перед ним своим указательным пальцем. Нет, не проверили.

— Но почему? Нужно всегда проверять чеки на воспрещение платежа. Я не устаю твердить об этом. Это просто неслыханно! Кто был тогда в кассе?

Директор протянул руку к телефону. Служащий удержал его, наклонился, перевернул чек. На обратной стороне, рядом с подписями, стояла большая круглая печать. Ток, ток, ток. Служащий снова постучал три раза по бумаге согнутым средним пальцем в том месте, где стояла печать. Все так же неторопливо: ток, ток, ток. Как в дверь. У директора от этого стука всякий раз возникало ощущение, что сейчас кто-то войдет. Войдет торопливым шагом. Директор наклонился.

— Посольство? — спросил он.

И поднял голову.

— Чек предъявило посольство?

Служащий подтвердил.

— Ну, тогда все понятно, — заметил директор. — Мы даже и не подумали о том, что нужно проверять чеки посольства.

У него на лице появилось что-то, похожее на полуулыбку.

— Посольство! — повторил он.

Его лицо выражало одновременно и восхищение, и возмущение.

— Ну и ну! — воскликнул он.

Один, под огромной перевернутой чашей неба, один человек.

Круглый купол неба, круглый и пустой, по крайней мере с виду. Ни облачка. Внизу — море. А между ними — пловец, как бы отталкиваемый весом неба в море. Пловец, который медленно ведет свою борозду, опустив голову в воду и иногда выкидывая на поверхность почти всю руку. Голова его погружена в воду, и только за ухом торчит что-то похожее на карандаш.

Для гребцов, сидящих в лодках и байдарках, для пассажиров теплоходов и даже для пловцов, если они еще не слишком привычные, море — это поверхность. Или масса, да, но только масса, начинающаяся в какой — то вполне определенной точке, ограниченная в пространстве и имеющая свой предел, свою оболочку, дальше которых идет нечто темное и неведомое. Но стоит пловцу надеть одну из тех масок, которые позволяют видеть под водой и не поднимать голову, как он сразу перестает чувствовать себя застрявшим на границе закрытой страны. Ему начинает казаться, что он находится в гораздо более протяженной стихии, включающей одновременно и воздух, и воду, в некоем мире, немного более светлом вверху, немного более темном внизу, но в принципе неделимом, сделанном из одного и того же материала, обладающего одинаковой плотностью, одинаковой насыщенностью, с безднами наверху и безднами внизу, с белыми парусами наверху и голубыми лучами внизу, с тишиной наверху и тишиной внизу, но только — и тут начинаются различия — тишина внизу более глубокая, более плотная, более непроницаемая, которую ничто не тревожит и ничто не может разорвать. Чайка в небе, даже если она не кричит, нарушает тишину. А рыбы делают тишину моря еще более плотной: как самые маленькие, оливкового цвета или цвета стручкового перца, плавающие плотными стайками, так и большие, которые плавают поодиночке, зеленые с фиолетовыми полосами или черные, которые внезапно срываются с места, резко махнув хвостом. А в глубине есть еще, будто уснувшие, большие круглые лысые камни или приземистые волосатые растения, как меховые манто, упавшие в прихожей с вешалки. А на склонах скал — черные, блестящие морские ежи или камни, желтые и красные. А дальше в глубине, там, куда не проникает взгляд, — только мягкая синяя масса, плотная синяя масса, которую пронизывают тысячи искрящихся игл.

Между тем пловец достиг берега, и на плоской скале, под водой, на мгновение появилась его тень, словно тень самолета над сжатым полем. Он коснулся ногой дна, встал, выпрямился, снял маску, провел рукой по ключице.


— Возьмите, — предложила Мафальда, увидев, что Андрасси еще не ушел. — Мне сегодня нужно домой пораньше. Вот моя маска. Возьмите байдарку и займитесь исследованием моря.

Байдарка лежала на гальке. Наверху — твердые обломки горных пород, застрявшие на пологом склоне, усеянном невысокими соснами и упирающемся дальше в стену из бежевых с розовыми прожилками, скал. Внизу — море в форме круглой просторной бухточки, закрытой с двух сторон шторами из скал, которые ниспадали подобно театральному занавесу. И Андрасси — совсем один посреди всего этого великолепия, прерывисто дышащий, задыхающийся от изумления и восхищения. Напротив — квадратная скала, около которой рыбаки выставили свои корзины с лангустами.

— Черт побери! — воскликнул Андрасси.

Это восклицание вырвалось у него от внезапного осознания величия всего, что его окружало. Он был один, совсем один, среди этих огромных декораций. Маленький-маленький. Затерявшийся. Он распластался на скале. И время снова исчезло. Часы, минуты, заботы — все, что гложет, откусывает, отгрызает (минуты, спрятавшиеся в корпусе часов и с помощью своих мелких зубок продвигающиеся вперед), все исчезло. Потом появилась лодка. Она выплыла из-за скал. Мужчина, похожий на знак ударения, греб, стоя. И две женщины. Андрасси следил за ними рассеянным взглядом. Лодка приближалась. Словно раненая птица, вскрикивали, задевая за борт, весла. Одна из женщин что-то сказала, другая засмеялась. Андрасси пожал плечами, надел маску и вошел в воду. Другой мир открывался перед ним, с высокомерной сдержанностью предлагая себя. Пейзаж тоже может быть стыдливым. На суше пейзажи порой немного напоминают шлюх. Подводные ландшафты предлагают себя не так откровенно. Весь отдавшийся созерцанию, Андрасси уже позабыл и про лодку, и про сидевших в ней женщин. Что такое женщина для мужчины, который плывет под сводом нового мира?

— Леди Амберсфорд? Такого просто не может быть! — воскликнул поверенный в делах.

— Что касается меня… — начал Ронни.

— Этого не может быть!

Поверенный в делах говорил категоричным тоном. Затем, смягчив голос, добавил:

— Вы можете себе представить лицо патрона, когда он вернется и узнает, что мы не нашли ничего лучшего во время его отпуска, как позволить арестовать леди Амберсфорд?..

— Ну, речь пока еще не идет об аресте, — заметил Ронни.

— Нужно сделать так, чтобы даже имя ее не произносилось. Я уже вижу итальянские газеты с заголовками. При нашей позиции в вопросе об итальянских колониях. Они этому делу посвятили бы никак не менее трех колонок, да еще на первой полосе. Им только дай повод.

— Но жалобу пока никто не подавал. Это потерянный чек.

— Потерянный, вполне возможно. Но тот, кто нашел его, подделал подпись этой… этой Уотсон. А подделка — это подделка, мой дорогой.

Чек лежал тут же, на большом письменном столе из красного дерева. А на маленьком круглом столике на террасе одного кафе на площади лежал портфель из желтой кожи. Форстетнер приоткрывал его, и можно было разглядеть в нем пачки зеленых банкнотов, пачки розовых банкнотов. Как маленькие кирпичики. Твердые, плотно набитые. Чек бледно-зеленого цвета. Банкноты — бледно-розовые. Владелец виллы смотрел на них.

— Здесь четырнадцать миллионов, — задумчиво проговорил Форстетнер.

Светило солнце. Вокруг них кишела площадь. Длинная голова Boca и маленькое личико Мейджори под шляпой южноамериканского пеона, Адольфини позади своего носа, сидевший с грустным видом, но зато с коралловым ожерельем на шее.

И вдруг, откинувшись на стуле и уронив обе руки, как человек, который сдается на милость своей чересчур тяжелой судьбы, владелец виллы произнес:

— Я согласен. Вилла ваша.

— Наконец-то, — проворчал Форстетнер.

— Браво! — воскликнул Рамполло.

И его пылкий взгляд запорхал, как птица, от владельца к Форстетнеру и обратно. За соседними столиками пробежал шумок. Ивонна Сан-Джованни пожала плечами.

— Мы, значит, окончательно договорились? — спросил Форстетнер.

Владелец виллы, похоже, лишился последних сил и смог только кивнуть. Форстетнер положил руку на портфель и толкнул его к нему.

— Держите, — сказал он. — Он ваш.

Владелец виллы, подняв руку, положил ее на портфель. Шумок за соседними столиками смолк. Леди Амберсфорд захлопала ресницами. А из толпы на площади раздался испуганный голос:

— Сначала посчитай!

Владелец пожал плечами.

— Вам дать расписку?

— Здесь достаточно свидетелей, — насмешливо сказал Форстетнер. — А купчую пусть мне привезут на виллу Сатриано.

— Будет сделано без промедления.

— Да нет же, — продолжал поверенный в делах спокойно. — Попытайтесь меня понять. Воровство это или подлог — мне безразлично. Велено одно: нужно, чтобы ни посольство, ни леди Амберсфорд не были замешаны в эту историю. Я уверен, шеф одобрит такое решение. К тому же, — в его голосе зазвучали деловые ноты, — вроде бы до сих пор честность леди Амберсфорд не вызывала никаких сомнений. Сделайте так: поезжайте на Капри к этой госпоже Уотсон. Вы ей возместите ее сто пятьдесят тысяч лир. Она даст вам письмо для банка, где будет сказано, что дело улажено, что вышло недоразумение. Банк не будет настаивать на расследовании. После этого вы пойдете к леди Амберсфорд и возьмете у нее то, что удастся. Что-то должно остаться. А разницу мы попытаемся…

— О! Нет! — возразил Ронни. — Разницу я беру на себя.

Белесое и немного рыхлое лицо Ронни приняло, наконец, энергичное выражение.

— Как вам будет угодно, — произнес поверенный в делах с заметным облегчением. — Но только все это нужно сделать быстро.

— Сегодня я уже опоздал на пароход, который отходит после обеда. Но завтра утром я буду там, как штык.

Владелец виллы встал, взял портфель.

— Ну вот, все, значит, улажено.

Было, однако, видно: он несколько расстроен тем, что дело завершилось так быстро.

— Все, — произнес Форстетнер.

Владелец вздохнул.

— Идемте! — сказал он.

— Я вас провожу, — предложил Рамполло.

Он подмигнул, и от морщинки к морщинке гримаса пробежала по всему его лицу.

— Так будет надежнее!

Форстетнер тоже встал и взял Андрасси за руку.

— Дело в том, что госпожа Сатриано поручила мне…

— Хорошо, — сказал Форстетнер. — Идите. А я пошел домой.

Андрасси направился вниз по тихой улочке, по одной из тех улочек, где чувствуешь себя легко, словно вода, вытекающая из ванны.

— О! Форстетнер! — воскликнула Мейджори, догоняя старика.

— Дуглас! Дуглас! Для вас, Мейджори, я хочу быть только Дугласом.

— Дуглас, — послушно повторила она. — Вы возвращаетесь на виллу? Я пройдусь с вами. Мне нужно с вами поговорить.

— Вы не могли бы доставить мне большего удовольствия. Вот только…

Форстетнер опять начал жеманничать.

— … наш друг Вос не будет ревновать?

Под желтой шляпой Мейджори мелькнула рассеянная улыбка.

— Я подумала… — с колебанием в голосе произнесла она.

Они проходили мимо рядов автомобилей и такси, направляясь к улице, которая спускается к Малому Взморью. Трость Форстетнера сухо постукивала по асфальту. Тик-тик-тик.

— Я подумала…

Им пришлось посторониться и пропустить сигналившую сзади них машину.

— Вы знаете, — вновь начала Мейджори с удрученным, страдающим выражением на лице, — вы знаете, что мой арендный договор на вилле, которая теперь ваша, действителен еще почти месяц.

— Знаю, — сказал Форстетнер.

— Наверное, вам это неприятно…

— Неприятно? Иметь в качестве квартиросъемщицы самую красивую женщину на острове? Одну из королев Нью-Йорка? Напротив, это для меня привилегия.

Несмотря на столько комплиментов, Мейджори не улыбалась. Выражение лица под черными очками, закрывавшими половину ее лица, оставалось беспокойным.

— Наверное, вам это неприятно, — начала она опять, словно не слышала Форстетнера. — И вот я подумала… Поскольку вилла ваша… Я могла бы покинуть ее…

Она резко повернула голову к Форстетнеру. Но тот молчал.

— Я могла бы покинуть ее немедленно, — продолжала Мейджори.

Кто-то окликнул ее из проехавшего мимо автомобиля, набитого людьми. Но она, похоже, даже не заметила.

— В сущности, я бы пересдала ее вам на остаток месяца, — произнесла она быстро и с немного большей уверенностью в голосе.

— А! Пересдать… — произнес Форст, вроде бы, наконец, понимая, к чему она клонит.

— Да. Вы бы вернули мне деньги, которые я заплатила.

Она попыталась произнести эти слова как можно более веселее. Но беспокойство на ее лице осталось. Какое — то странноватое беспокойство. Как будто в это же самое время она думала о чем-то другом.

— Я уже дал вам пятьдесят тысяч лир… — напомнил Форстетнер. Голос его звучал не очень громко и не очень тихо.

Еще один автомобиль заставил их посторониться и прижаться к небольшой стене.

— О! Эти автомобили! Эти автомобили, — проговорила Мейджори.

Навстречу им попалась госпожа Бракконе.

— Здравствуйте, — быстро сказала Мейджори, отворачиваясь.

Затем, обращаясь к Форстетнеру:

— Я прекрасно помню, пятьдесят тысяч вы мне уже дали. Вам осталось бы только дать мне еще пятьдесят тысяч…

— Хе! — запротестовал Форстетнер.

— Это вполне разумная цена, — заметила она. — В разгар сезона эта вилла сдается за сто пятьдесят тысяч лир.

— Так вы покидаете нас! Из-за меня! — воскликнул Форстетнер. Голос его снова стал слащавым. — На Капри мне бы этого не простили, Мейджори.

— Нет, — возразила она, — я поселилась бы в отеле.

— Я выглядел бы дикарем.

Форстетнер манерно помахивал рукой, свободной от трости.

А владелец виллы в этот момент зашел на свою бывшую виллу.

— Я приглашаю вас сегодня вечером зайти к нам поужинать, — предложил Рамполло. — Отпраздновать сделку.

— С удовольствием.

— Мы организуем маленькую, скромную трапезу.

Потом он робко добавил:

— Вы не забудете о моей премии?

— Давайте уладим это сейчас же, — сказал владелец виллы.

И открыл портфель.

— Ну, так что, ушел, наконец, портфель? — спросила Сандра.

Андрасси посмотрел на нее удивленно.

— Разумеется, — подтвердил он.

Они сидели под оливковым деревом. Перед ними, внизу, простиралось море.

— Где он, интересно, теперь? В комнате владельца? На вилле у Мейджори Уотсон?

— Скорее всего, — сказал Андрасси. — А что? Почему ты спрашиваешь?

— Да так, — ответила она. — Просто очень забавно. Так много денег. Сколько людей они могли бы сделать счастливыми.

Она сидела, обхватив руками колени и прижавшись к ним щекой, к своим таким свежим и таким гладким коленям. Взгляд ее был устремлен в пространство.

— И никто даже не попытался украсть его.

Она посмотрела на Андрасси. У него был рассеянный вид.

— О чем ты думаешь?

— Ни о чем, — сказал он. — Я смотрел на море.

— А ты не мог попросить немного?

Он повернулся к ней.

— Немного этих денег, — добавила она.

— На каком основании?

Рамполло вошел в бакалейный магазин. Он купил вина, сыру.

— Какой самый лучший?

И он расплатился. Бледно-розовым банкнотом, совсем новеньким банкнотом, который хрустел у него между пальцев.

— Это невероятно, ты что, делаешь их? — спросил бакалейщик.

— О! Дуглас… — сказала Мейджори.

Они дошли почти до самой виллы Сатриано. Море. Оливковые деревья Мейджори уже не выглядела уверенной в себе женщиной. Ее поднятое к Форстетнеру лицо выражало внутреннюю напряженность и беспокойство.

— Дуглас! Вы бы оказали мне огромную услугу.

Форстетнер ответил с яростью:

— Таких услуг не оказывают.

— Мне нужны эти деньги.

— Всем нужны деньги.

— Мне они нужны, чтобы жить, Дуглас. Чтобы жить!

Она прокричала это. Форстетнер остановился.

— Если вы не дадите мне этих денег, я покончу с собой. Сейчас же.

— Покончите с собой?

Форстетнер пожал плечами, или, точнее, приподнял в свойственной ему манере только одно правое плечо.

— Покончите с собой? Так просто с собой не кончают.

— У меня больше ничего нет, — сказала она. — Больше ни одной лиры.

— Напишите своим друзьям.

— Каким друзьям?

— Своим друзьям в Нью-Йорке.

— Я никого не знаю в Нью-Йорке.

Потом очень быстро:

— Дуглас, о! Я сейчас вам все расскажу… Дуглас, я никого не знаю в Нью-Йорке. Я никогда не жила в Нью — Йорке. Я жила в Боулдере.

— В Боулдере?

Форстетнер от неожиданности даже вскрикнул. И ошарашенно взглянул на Мейджори.

— В Боулдере? А где он находится, этот Боулдер?

— В Скалистых горах.

— И что вы хотите, чтобы я делал в этих ваших Скалистых горах?

Его лицо перекосилось от ярости и разочарования. Она смотрела на него, ничего не понимая. Они остановились и стояли друг против друга.

— Я туда не вернусь, — сказала она.

И другим тоном:

— Дуглас, вы всегда были так добры ко мне!

Он хрюкнул, уставившись на нее своими маленькими серыми глазками.

— Я знала это, — проговорила она. — Я знала, что, когда кончатся деньги, я покончу с собой. Я так решила. И у меня нет страха. Но теперь я нашла Станни. Дуглас, попытайтесь понять. Я нашла Станни. У меня никогда не было Станни. А теперь он был у меня, был всего несколько дней. Несколько дней, Дуглас. Это очень мало. Я не хочу его потерять… Не сразу… Дуглас, дайте мне еще несколько дней. Только пятьдесят тысяч лир. Я буду очень экономна. Я буду тратить самый минимум, не больше. Я не буду есть. Но мне нужно, мне нужно еще несколько дней. Дуглас, я умоляю вас! Вы всегда были так добры! Ну что вам стоит?

Она плакала. Все ее маленькое лицо сморщилось. И она дрожала. Дрожала под своими черными очками, под своей желтой шляпой.

— У вас столько денег. Если бы владелец дачи запросил с вас на пятьдесят тысяч лир больше…

— Нет! — злобно отрезал Форстетнер.

— Вы могли бы занять вашу виллу сейчас же. А мне оставили бы маленькую комнатку. Дуглас! Это невозможно… Ну самую крошечку счастья… Я сделаю все, что вы захотите.

Форстетнер с ненавистью смотрел на нее.

— Спасибо, — сказал он. — У меня уже не тот возраст.

Он поставил ногу на первую ступеньку лестницы, ведущей к вилле. И внезапно обернулся.

— О! — воскликнул он. — Вы!

Лицо его задергалось, рот раскрылся, и кулачок его трясся, как у разъяренной обезьяны.

Каждый день в пять часов, когда отплывает пароход, в порту наступает некоторое оживление. Оно начинается возле ряда домов, прилегающих к порту. Сверху, с террас или горных тропинок можно увидеть, как люди сразу по нескольку отделяются от них, похожие на зернышки из лимона. Именно так. Возникает ощущение, что фасады выдавливают их из своих дверей. Красная коробка фуникулера спускается между виноградниками. Другая красная коробка поднимается. Они встречаются внутри туннеля, и кажется, будто они там сталкиваются друг с другом, а потом каждая отправляется обратно. Такси спускаются по извилистой дороге, как бы оставляя росчерки на плитах порта. Там и сям группы праздношатающихся, любопытных, карабинер. Беспокойные пассажиры уже идут к пароходу. На ручной тележке везут почту в джутовых мешках. Затем внезапно появляются клубы дыма над «Маринеллой» или над другой какой-нибудь такой же глупой штуковиной, и начинают осквернять воздух: за четверть часа до отхода на пароходе включают репродуктор.

Это довольно большой пароход. Белый. Но ряды скамеек на верхней палубе делают его похожим, скорее, на ныне покойные речные трамвайчики Сены, чем на покачивающие своим рангоутом пароходы дальнего плавания. Оживление постепенно распространяется на мол. Пассажиры с чемоданами и пассажиры с носильщиками. Даже сверху видно, как они озабочены предстоящим путешествием, как волнуются за свой багаж; они уже распрощались с беспечной жизнью острова. У них даже походка изменилась. Среди них есть люди привычные, у которых только куртка под мышкой или портфель в руке. Они направляются лишь в Неаполь. Прибывает такси и пробивается сквозь толпу с мычанием, словно корова, измученная слепнями. В воде рядом с пароходом качается несколько лодок. По стенке дамбы бежит маленький мальчик. Кто-то замечает его, показывает на него пальцем, возможно, выражает беспокойство или возмущается. Вдруг раздается сирена. А ну, поживей! Движение, только что вялое, убыстряется. От домов отскакивает еще один человек, спешит, роняет что-то, поднимает. Два моряка отбрасывают на дамбу сходни, бросают резко, как состарившуюся любовницу. Пароход делает почти неуловимое движение, он еще неподвижный, но уже находится в активном состоянии, как наседка, которая вроде бы не шевелится, но по ее виду можно догадаться, что животом и лапами она ощупывает свои яйца.

Пальмиро твердым шагом направляется к бару. Помимо рядов скамеек на пароходе имеется еще довольно просторный салон с баром.

— Мне кофе, — говорит он.

Наверху стоят два официанта в белых куртках. Круглая черная дыра репродуктора теперь извергает увертюру из «Свадьбы Фигаро». Сидя возле окна, госпожа Пальмиро смотрит на мужа. Раньше он никогда не стал бы пить кофе. Плавание на пароходе приводило его в ужас. Он забивался поглубже в кресло, подперев подбородок руками, и сидел, не шевелясь, зеленый от снедавшей его тоски. И перед пароходом за обедом ничего не ел, а только глотал пилюли. Вот и сегодня, перед выходом из гостиницы, госпожа Пальмиро предложила ему:

— Море сегодня неспокойное. Выпей таблетку «Вазано».

Он только засмеялся. Теперь он часто смеялся. После той истории.

Пальмиро выпил кофе и вернулся к жене.

— У тебя остался кофе вокруг рта, — сказала она.

У нее это вырвалось нечаянно, и она мысленно выругала себя. Такие замечания сердили мужа.

— Ты все время только и выискиваешь что-нибудь, чтобы унизить меня, — говорил он.

Раньше говорил. Но теперь все изменилось. Он вынул носовой платок и вытер губы. Закурил сигарету. Сигарета на борту парохода, он, который… Госпожа Пальмиро вздрогнула.

— Пошли, выйдем на палубу, — сказал Пальмиро.

И они вышли на палубу. Пальмиро снял шляпу, и ветер, как любящая, но шаловливая женщина, стал трепать его реденькие волосы. Пароход разгонял под собой воду. Вдали оставался порт с его домиками, с выстроившимися в ряд рыбацкими домиками, бедными, старыми, обветшалыми, залатанными на скорую руку, как какие — нибудь допотопные повозки, досками, палками, подпорками, отчего стены их перекосились, изогнулись, приобрели какие-то человеческие черты, какую-то сутулость, напряглись, уперлись, как бы пытаясь устоять, не сползти в море и продолжать демонстрировать плывущим на пароходе свои серые фасады, среди которых нет-нет, да и мелькнет какой-нибудь мощный маслянисто-розовый, ярко-красный или охряный мазок.

— Посмотри, — сказал Пальмиро.

Мимо парохода проплыла наклоненная, как сдвинутая набок шляпа, начищенная до блеска, как дверная щеколда, маленькая яхта.

— Вот что нам нужно купить, — заметил Пальмиро.

— Яхту! — Госпожа Пальмиро вынуждена была сесть на скамейку. Может, от изумления, а может, и от усилившейся килевой качки. Пальмиро, казалось, даже не заметил этого. Он по-прежнему стоял с сигаретой. Вид у него был непринужденный, как у путешественников, изображенных на афишах в его бюро. Он был пока еще немного бледен. Даже сероват лицом. Несмотря на новый галстук, купленный накануне в самом элегантном магазине Капри. Он даже сделал комплимент продавщице магазина. Надо сказать, та была красивая. Очень красивая. И все же. Раньше Пальмиро мог разговаривать с красивыми женщинами, только глядя куда-нибудь в сторону.

— Это было бы замечательно, яхта.

Он твердо стоял на ногах, раздвинув их из-за качки. Жена смотрела на него снизу вверх. Госпожа Пальмиро и сейчас выглядела весьма аппетитно. Одетая уже в городской костюм, с красивой шляпой серо-жемчужного цвета, в замшевых туфлях. Ей не хотелось возвращаться в Неаполь.

— Я бы с удовольствием осталась еще на несколько дней, — сказала она.

Сказала робким голосом. Тоже из-за произошедших изменений.

— Остаться? Чтобы ты опять занялась этими глупостями Бог знает с кем.

— Но доктор…

— Плевать я хотел на доктора!

Вот так. Ничуть не раздражаясь, уверенным тоном, спокойно. Но странное дело. Пальмиро стал походить на Ратацци. И кто знает, возможно, Ратацци, напротив… Ратацци звонил два раза. И каждый раз госпожа Пальмиро очень беспокоилась. Напрасно. Пальмиро отходил от телефона очень спокойный.

— Это Ратацци. Ему нужны были кое-какие указания в связи с одним делом.

Указания! В прошлом, даже находясь рядом, Ратацци никогда и не подумал бы консультироваться со своим компаньоном.

— Парень он, в общем, ничего, — продолжал Пальмиро, — вот только инициативы ему не хватает.

А во второй раз:

— Бедный Ратацци. Один он, я думаю, не справится. Мне придется вернуться в Неаполь.

Пароход вышел в открытое море. Качка усиливалась. Одну женщину положили на скамейку. У Пальмиро на лице появилась едва заметная гримаса.

— Так, значит, — спросила госпожа Пальмиро, которая подумала, что сейчас самый подходящий момент, — мы возвращаемся в Неаполь?

— Боже ты мой, вроде бы все указывает на это.

Ирония. Это у него-то!

— Ну а что ты решил?

Другой повременил бы, попытался бы еще вставить несколько фраз между вопросом и ответом. Пальмиро теперь пренебрегал подобными уловками.

— Это ты о Ратацци?

Если бы он хоть немножко старался говорить не прямым текстом, а намеками. А то от его речей у госпожи Пальмиро краска стыда порой пробивалась даже сквозь жирные румяна. Вот, например, вчера, перед сном:

— А ты закрыла дверь на задвижку? Ты все время забываешь. Помнишь, когда я застал тебя с Ратацци.

А на следующий день:

— У Ратацци уже седые волосы на груди. Никогда бы не подумал.

Ни тени стыдливости.

— Ты о Ратацци? — продолжал он, поскольку его жена молчала. — Ну что ж, он теперь по струнке должен ходить.

Пароход подплывал к так называемой «Пасти Капри», очень опасному месту. Качка усилилась.

— Ты чувствуешь себя нормально?

— Ба! — воскликнул Пальмиро. — Морскую болезнь люди сами себе придумывают.

— Что нам нужно было бы, — сказал Андрасси, — так это выиграть в лотерее.

Он лежал на вялой, сухой траве. И, возможно, поэтому голос его тоже звучал вяло. Сандра бросила на него быстрый взгляд.

— Я куплю один билет, — сказала она.

— Хорошо.

Она сидела совершенно прямо, в отличие от него вовсе не расслабленная, а скорее сконцентрированная. На них всеми своими цветками смотрел стоявший рядом акант, зиял всеми своими маленькими змеиными пастями сиреневого цвета с примесью зеленого, из которых торчали широкие белые лепестки, словно высунутые на непомерную длину языки зашедшихся в истошном крике младенцев.

— И если я выиграю, ты уедешь со мной?

Андрасси продолжал мечтать. Но Сандра не мечтала. Она настаивала.

— Ты уехал бы?

— Зачем? Мы могли бы жить здесь.

— Нет, — сказала она — Я хочу уехать. Ты уехал бы?

— Да.

Он лежал, полузакрыв глаза, положив одну руку под затылок.

— Ты обещаешь?

— Обещаю.

Он приподнялся на локте. Перед ним, рядом с ним, были ноги Сандры. А за ними простиралась длинная равнина, она тянулась до самого моря, с оливковыми деревьями, с виноградниками, с белыми квадратами домов, с сине-зелеными участками, засеянными бобами. И розово-серый остров Искья, похожий на расцветшую в тени, но благоухающую розу. Андрасси машинально погладил лодыжку Сандры. Она молчала. Андрасси поднял глаза. Сандра смотрела прямо перед собой. Издалека доносилось пение женщины. И они видели ее. Она что-то собирала, то наклоняясь, то выпрямляясь. И ее песня то затихала, то вновь поднималась в небо, безмятежное и чистое. Андрасси снова погрузился в оцепенение. Любовь? Желание? Страх? Ничего больше не существовало. Ничего, кроме мирной песни, ничего, кроме цератонии, ничего, кроме дышащего невозмутимостью пейзажа, в котором только акант еще сохранял свою бессильную ярость. Вос был прав: любовь создана только для замкнутых пространств: для комнат, скверов, садов. Если устранить ограду, любовь растворяется, рассыпается, растекается по всем направлениям. Что такое человек? На улице он существует. А под огромным небом вызывает только улыбку. Он страдает? Не страдает? Что? Вы об этом майском жуке с едва угадываемой траекторией полета?

— Ты пообещал, — сказала Сандра.

— Что я пообещал?

— Если я выиграю в лотерее.

Андрасси улыбнулся, но даже не поднял глаз. Он смотрел на море. Его рука медленно гладила лодыжку, которая была перед ним.

— Оставь мои ноги в покое, — сказала Сандра.

Бывший владелец виллы ужинал в тот вечер у Рамполло. Скромный, спокойный ужин в семейном кругу. В десять часов Сандра уже покинула их, направляясь в кино.

— Вы извините ее, — сказал отец.

— Что поделаешь! Современные девушки, когда они не идут в кино…

А бывший владелец виллы задержался. Было уже около полуночи, когда он добрался до своей комнаты на вилле Уотсон. То была не слишком пригодная для жилья комната, скорее, кладовая, загроможденная всяким хламом, дверь которой открывалась прямо в сад. На кровати лежал почти собранный чемодан. Бывший владелец виллы собирался уехать на следующее утро. Он начал раздеваться. Оставшись в майке, скинув с плеч подтяжки, он направился к шкафу, вставил в замок ключ. Что такое? Дверца легко подалась и раскрылась сама.

«Но…»

Быстро, очень быстро наклонившись, он приподнял кучу тряпья, под которой был спрятан портфель. Портфеля не было.

Подавшись грудью назад, выставив руки перед собой, как человек, который чуть было не коснулся покойника, бывший владелец виллы отступил назад. Он огляделся вокруг, заглянул еще раз в шкаф. Но шкаф был пуст. Пуст. Куча старых занавесей и все. Да его габардиновое пальто на вешалке. Больше ничего. Внезапно, словно осененный какой-то мыслью, бывший владелец виллы рванулся всей грудью вперед и побежал к двери, ведущей в остальные комнаты. Он открыл ее, взбежал по лестнице и оказался в гостиной. В окна проникал яркий лунный свет. Было почти светло.

— Миссис Уотсон! Миссис Уотсон! Миссис Уотсон!

Никого. Бывший владелец виллы поднялся по лесенке из четырех ступенек, которые вели в спальни. Громко постучал в дверь.

— Миссис Уотсон!

Он кричал. Ни звука. Он постучал еще. По-прежнему ни звука. Владелец виллы, втянув голову в плечи, посмотрел вокруг себя. В гостиной было пустынно — лишь чередующиеся полосы лунного света и тени.

— Миссис Уотсон!

Он толкнул дверь. В комнате горел свет. Он заглянул туда и замер на месте. Его рот медленно открылся, перекосился в гримасе. Его подбородок задрожал На зеленых плитках майолики — Мейджори, Мейджори, Мейджори! На зеленых плитках майолики лежала распростертая Мейджори Уотсон в халатике цвета перванш. Горькая складка крупного рта и кровь. Кровь на щеке, кровь на плитках майолики, кровь на халате. Залитая черной кровью Мейджори лежала на полу, как распластанное, охваченное тоской животное.

— Но портфель, — простонал бывший владелец виллы, — портфель!..

Лишившись сил, он рухнул в кресло и зажал руки коленями. А перед ним топтался на месте, нервничая и дергаясь, комиссар полиции. Небольшого роста человечек, уже немолодой, изрядно полысевший, с дергающимся от тика лицом, он поворачивался на месте, держа руки в карманах брюк и бросая взгляды во все стороны.

— Портфель!

Комиссар пожимал плечами, и его топтание становилось все более нервозным.

— Женщину убили, а вы все про свой портфель.

Владелец виллы собрался с силами, простер вперед руки с растопыренными пальцами.

— Но это одно и то же! Ее убили, чтобы украсть портфель.

— Вовсе нет! Вовсе нет! Вовсе нет!

Комиссар резко развернулся, отошел на три шага, вернулся к владельцу виллы.

— Ваш портфель был внизу, а миссис Уотсон — в своей комнате. Какая была необходимость убивать ее, если хотели взять ваш портфель? А ее деньги, где они?

Что нашли в ее сумочке? Немного мелочи. Меньше тысячи лир. Не на тысячу же лир жила такая женщина, как миссис Уотсон.

Он резко повернулся еще раз. За ним была вытянутая пустынная гостиная виллы Уотсон, карабинер и два человека, со скучающим видом перебиравшие вещи.

— Ну как?

Карабинер бросил на него мрачный взгляд. А один из его людей только махнул тыльной стороной ладони, как бы говоря, что все здесь яснее ясного.

— Знаете, что я вам скажу: убийца случайно украл ваш портфель, когда обшаривал дом… Вот мое мнение…

Вошел еще один карабинер с толстым длинноносым человеком.

— Вот кто к нам пожаловал! — сердечным тоном сказал комиссар.

Толстый человек был директором местного банка.

— Э! Привет, Тонино, — сказал он. — Я вот услышал и сразу пришел…

И он горестно покачал головой.

— Мне кажется, я смогу тебе помочь.

Он сделал паузу.

— Я начинаю предполагать…

Он наклонил голову и, не двигая рукой, скромно поднял вверх только указательный палец, как человек, уверенный в действенности своих слов.

— … что четырнадцать миллионов, которые украли, — это именно те, которые взял в банке господин Форстетнер.

— Да! — закричал владелец виллы, как если бы ему их уже вернули, его банкноты.

Директор снова выдержал паузу.

— Так вот, я записал их номера. Это сам господин Форстетнер…

Ему пришлось остановиться. Комиссар шел прямо на него, широко раскрыв руки.

— Марио! — сказал он. — Марио — ты великий человек!

Последовал эмоциональный обмен любезностями. Затем, успокоившись, комиссар сказал одному из своих людей:

— Проводи директора до банка… Он даст тебе список. Или, лучше, Марио, сделай копию в…

Он продолжал смотреть на все одновременно, и его взгляд остановился на одном из окон.

— А это кто еще такой?

По саду медленно шел мужчина в сером костюме, со шляпой в руке. Вид у него был вопрошающий, как у человека, впервые попавшего сюда. Комиссар и все остальные молча наблюдали из-за стекла за его приближением. Мужчина поднял лицо к вилле, поколебался немного. Комиссар подбежал к двери, остановился на верхней ступеньке.

— О! — воскликнул Ронни издалека. — Это вилла миссис Уотсон?

— Да, именно ее.

Комиссар поспешно спустился по лестнице. Ронни шел ему навстречу.

— Вы ее друг?

— Нет, — ответил Ронни.

Он бросил на комиссара взгляд, в котором промелькнуло удивление.

— Нет, — повторил он, — я — друг леди Амберсфорд.

Явно англичанин. Ясно уже по акценту. Однако, надо отметить, что комиссар не очень жаловал англичан.

— Но это дом госпожи Уотсон.

— Я знаю. Я пришел по делу, которое касается их обеих.

— Да, да… — произнес комиссар уверенным тоном. — Я в курсе. А вы давно приехали на Капри?

Тесный сад, пальмы, маленький смешной фонарь, солнце, Ронни со своей шляпой, маленький комиссар.

— Я прибыл сегодня.

— Сегодня?

Комиссар полиции заговорил, вероятно, даже не отдавая себе отчета, тоном следователя.

— Но ведь утренний пароход еще не пришел.

— Я спешил. И нанял в Сорренто моторную лодку.

— О! О! У вас, значит, такое важное дело?

Несмотря на свое прирожденное добродушие, Ронни раздраженно посмотрел на комиссара.

— Но кто вы?

— А вы?

— Я работаю в английском посольстве.

Посольства комиссар тоже не жаловал. Единственный выговор, который он получил за время своей службы, был связан именно с одним посольством.

— Я комиссар полиции, — представился он сухо.

— Полиции? — воскликнул Ронни. — Но это же просто смешно!

— Почему смешно?

— Но…

Ронни явно был обескуражен. Поверенный в делах ему рекомендовал… И вот теперь оказывается, что…

— Банк заверил меня, что миссис Уотсон не подавала жалобу…

Жалобу? Комиссар поднял брови.

— А если она сделала это? — наудачу спросил он.

— Но это же смешно! Смешно! Леди Амберсфорд не воровка.

— Леди Амберсфорд?.. — удивился комиссар.

— Бедняжка! Она такая рассеянная. Она могла взять чек, не думая ничего плохого.

— Да, да…

Стоя перед Ронни с руками, засунутыми в карманы брюк, нервно почесывая живот, комиссар пристально смотрел на него. Затем, словно пораженный пришедшей ему в голову мыслью:

— Так, значит, леди Амберсфорд украла чек у госпожи Уотсон?

— Да нет же!

— А! Простите! Вы же только что сказали…

— Так может показаться, господин комиссар. Конечно, чек… Но это только видимость, недоразумение.

— А четырнадцать миллионов, это тоже — недоразумение?

— Четырнадцать миллионов?

Комиссар говорил, как человек, который нервничает и бросает в лицо собеседнику все, что ему приходит в голову. Но тон Ронни заставил его резко остановиться. Он поднял нос, приблизился, черты лица его приняли, наконец, спокойное выражение:

— Да, четырнадцать миллионов, — проговорил он ровным и как бы безразличным голосом.

— В портфеле?

Комиссар был невозмутим, как горное озеро.

— Вы знаете про портфель?

— Это леди Амберсфорд… — сказал ошеломленный Ронни. — Она говорила о нем моей жене.

Можно было подумать, что внутри комиссара включился какой-то механизм, который руководил всеми его поступками. Прерывистым движением он схватил Ронни за руку.

— Леди Амберсфорд!

Он повернулся к вилле.

— Но что вы хотите сделать?

— Что я хочу сделать? Произвести обыск и арестовать ее.

— Кого?

— Госпожу Амберсфорд!

— Но, господин комиссар! Господин комиссар!..

Ронни был в отчаянии.

— Вы не можете! Это было бы… Леди Амберсфорд, она — англичанка, господин комиссар!

— Неплохой аргумент! Как раз то, что надо!

— Послушайте, прошу вас, послушайте меня. Я не хотел говорить вам этого, но… Леди Амберсфорд просто страдает клептоманией. Уверяю вас. И ничего больше. Она не отвечает за свои действия. Она — клептоманка. Послушайте, как-то раз у меня дома, после ее ухода, мы обнаружили, что пропала серебряная ложка…

Сохраняя прерывистость в жестах, комиссар, наконец, отпустил руку Ронни и с силой оттолкнул ее.

— Серебряная ложка!

У него был вид человека, пришедшего в ужас.

— Здесь убили женщину. Здесь украли четырнадцать миллионов. Тоже мне, нашли время говорить о своей серебряной ложке!

А тут еще этот чудовищный рев осла.

На повороте дороги, под олеандрами, часто стоит и ждет впряженный в свою тележку осел. Это осел садовника, который поставляет для вилл цветы в горшках. Иногда осел скучает, или ему хочется что-нибудь сказать. Тогда он ревет. И это ужасно. Интересно, где осел приобрел свою репутацию милого, терпеливого, простоватого животного. Взгляд у него добрый, это точно, его так и хочется погладить по мягкой шерстке, и весь его спокойный и добродушный вид не предполагает никакой озлобленности. Однако под этим простодушием и наивностью скрывается демон, и это именно его крик, его отчаяние слышатся в реве осла. Блеяние — пустяки. Ржание — не представляет собой ничего особенного. Рев осла трагичен. Это хриплый, задыхающийся, категорический вопль на разрыв легкого. Бронзовая гортань. Корчи закованного в цепи узника. Это Прометей, в которого орел вонзает свой клюв, это дикий смех какого-нибудь из тех самаркандских принцев, которых царь оставил прозябать в их дворцах и которые по вечерам, обезумев от скуки, приказывали выкалывать крысам глаза или пытать рабов. Осел? Есть какое-то несоответствие между ослом и определяющим его словом. Слово «осел» звучит немного по-детски, оно открытое, оно блеет. А когда осел ревет, хочется дать этому животному другое название — чтобы там звучали согласные, вызывающие беспокойство. Например — единорогом, зеброй, мустангом.

Загрузка...