Macht geht vor Recht (нем.) Сила выше права.
И Слово стало плотью и обитало с нами, полное благодати и истины.
— Ну что, Корней Евгеньевич, коньячку?
— Благодарствую, Наум Давыдович, я — отечественную, хотя качество уже, конечно, не то — просрали страну демократы. М-м-м, органолептически даже ощущается метиловая составляющая, а интересно бы знать, что пьют они там, в Кремле, сволочи?
— Да бросьте вы, Корней Евгеньевич, свой пессимизм, жизнь замечательна — вон, смотрите, как Ширяев выплясывает, рад, наверное, что доктором стал, стервец.
— Да, хороша у него партнерша, с ногами, так бы и схватил ее — как это, Наум Давыдович, по-вашему? а, вспомнил — за тохэс.
— Э, Корней Евгеньевич, ну ее на хрен, это же Сенчукова — старшая энэска из лаборатории ширяевской, лучше держаться от нее подальше.
— Венерическое, конечно, что-нибудь? А с виду вполне академическая мамзель, вот сука!
— Вы не так поняли, Корней Евгеньевич, я имел в виду специализацию ширяевской лаборатории. Ну, будем?
— М-м-м, обязательно. В салате не чувствуется ни ветчинки, ни язычка, чтобы этих там, в Кремле, дети так кормили, паразитов. Так чем, говорите, Ширяев с сотрудницей своей занимается, хотелось бы надеяться, не оральным сексом?
— Нет конечно, Корней Евгеньвич. Анальным! Ха-ха-ха. А если говорить серьезно, то в ширяевской лаборатории создали аппарат, который переводит человеческие слова в электромагнитные колебания, способные влиять на молекулы наследственности — ДНК. Оказывается, что некоторые сочетания звуков вызывают мутогенный эффект чудовищной силы. Корежатся и рвутся хромосомы, меняются местами гены. В результате ДНК начинают вырабатывать противоестественные программы, которые тиражируют организм, убивая самого себя или своих потомков. По приблизительной оценке некоторые слова вызывают мутагенный эффект, подобный тому, что дает радиоактивное облучение мощностью в тридцать тысяч рентген, а ведь смертельной считается доза в восемьсот. Ну-с, попробуем бренди, вон сколько медалей нарисовано, говорят, количество переходит в качество.
— М-м-м, чертовски интересно получается, Наум Давыдович. Послушаешь вас, так выходит, что действительно верна библейская сказка о разрушении при помощи звуков Иерихонской стены, да и ерунда эта об Орфее с его объективной музыкой вроде бы тоже становится совсем не фигней, я уже не говорю о восточных изуверах, убивавших людей заклинаниями. За это надо выпить.
— Вы совершенно правы, Корней Евгеньевич, любое произнесенное слово — это не что иное, как волновая генетическая программа, которая может полностью изменить человеческую жизнь, а кроме того, информация эта может быть передана по наследству. Да что далеко ходить за примерами оглянитесь вокруг. Стремительно растет число алкоголиков, безумцев, самоубийц, рушатся семьи, распадается некогда могучая держава. А почему?
— Потому что надо выпить, Наум Давыдович. М-м-м, хорошо пробирает, умеет жить проклятая буржуазия!
— Так вот, Корней Евгеньевич, на чем мы остановились? Ага! В великих испытаниях смутного времени наши, то есть ваши, предки убедились на горьком опыте, что в государстве российском может быть мир и порядок только при самодержавной власти помазанника Божьего. При ослаблении этой власти неизбежно начинаются междоусобицы и братоубийственные войны. Чтобы такого не повторилось, была подписана Грамота Московского земско-поместного собрания от двадцать первого февраля тысяча шестьсот тринадцатого года. Выражая соборную волю россиян, составители грамоты дали обет за себя и своих потомков считать царя Михаила Федоровича Романова родоначальником правителей на Руси. Верноподданные поклялись служить этим избранникам Божьим из рода в род.
— Ну и память у вас, Наум Давыдович! А помните, Утесов пел: «С Одесского лимана линяли два уркана, тра-та-та-та»? М-м-м, надо запить водичкой, пардон, что помешал течению мысли, я — весь внимание.
— Момент, Корней Евгеньевич, сейчас я закончу и пойдем освежимся. Как? А как в Древнем Риме — два пальца в рот и блевать, блевать, родной вы мой, пока не полегчает. Нет, подождите, в начале истина. Так вот, предвидев новую смуту, составители Грамоты указали в ней: «И кто же пойдет против сего соборного постановления, да проклянется таковой в сем веке и в будущем, не буди на нем благословения отныне и до века». И вот пожалуйста — в результате Россия убеждается на собственном горьком опыте. Ах, азохен вэй, и почему не уехал я!
— Да бросьте, Наум Давыдович, не плачьте, посмотрите лучше, какая жопа у сотрудницы этой ширяевской, жаль, что пощупать ее нельзя — проклянет.
В просторной, топившейся по-белому мыльне, что угнездилась неподалеку от летней опочивальни боярина Бориса Федоровича Овчины-Оболенского, было смрадно. Чадно горели смоляные светочи, крепко пахло потом, кровью и дерьмом человечьим, потому как с третьего подъема, будучи бит кнутом нещадно, а затем спереди пален березовыми вениками, не стерпев адской муки, хозяин дома обделался.
А случилось, что третьего дня сын боярский Плещеев, свахи коего дважды получили от ворот поворот, сказанул за собой государево дело. Будто бы Оболенский Бориска злыми словами и речами кусачими поносил самодержца царя и грозился многие беды и тесноты на Руси учинить. И в том сын боярский, не побоявшись Страшного Суда, божился и целовал крест на кривде, видимо, совсем помрачилась головушка его от любви змеи лютой — к дочери Овчины-Оболенского Алене Борисовне.
Время было лихое, потому как грозный царь Иван свет Васильевич поимел на старых вотчинников мнение, будто бы они замышляли смуту великую и подымали добрых слуг его на непокорство, и не мешкая начальный человек государев Григорий сын Лукьянов Скуратов-Бельский повелел кликнуть своего стремянного Никитку Хованского.
Отыскался тот на Балчуге, — кружечном дворе, и как был — злой, о сабле, в кармазинном кафтане, рысьей шапке да зарбасных лиловых штанах — серым волком метнулся по державному повелению. А с собой он взял своих верных поплечников, в коих были худородны кромешники, подлы страдники да кабацкая голь с прочей скаредной сволочью, величаемые ныне опасною царскою стражей — суть опричниной. Студное дело приходилось им не в диковину, и, разогнав хозяйскую дворню, порубали люди Хованского многих из держальников и холопов боярских острыми саблями, а самого боярина подвесили в мыльне на ремнях принимать смерть жуткую, лютую.
На дворе, освещенном огнем полыхавших пожарищ, было суетно: громко рыдали, расставаясь со своими первинками, сенные девушки, опричники, уже успевшие излить семя, бросали в огромные кучи дорогую утварь, деньги и богатые одежды, хвалились, а из брусяной избы доносился гневный голос замкнутой там до времени Алены Борисовны.
Между тем седовласая голова Оболенского свесилась на окровавленную грудь. Прислонив длань свою точно супротив сердца боярского, раскатился Хованский злобным смехом:
— Жив еще старый пес, а как оклемается, посадить его на кол, да чтобы мучился поболе, острие бараньим салом не мазать. Гойда, — махнул он рукой своему подручному Федьке Сипатому и, ни на кого не глядя, пошел из мыльни вон — станом высок, из себя строен да широкоплеч изрядно.
Хорошо жил боярин Овчина-Оболенский, добротно. В брусяной избе имелась изразцовая лежанка, вдоль увешанных драгоценным оружием стен стояли длинные дубовые лавки, а полки были украшены золотой и серебряной посудой. Однако даже не на лепоту эту уставились опричники, а на дочь боярскую, что хороша была неописуемо. Лазоревый аксамитовый летник при яхонтовых пуговицах не скрывал высоту девичьей груди, темно-русая коса спускалась до подколенок, а на ногах блестели золотым узором сафьяновые сапожки. Такова была Алена Борисовна в свои семнадцать девичьих годков, однако как там сказано в Писании?
«Да ответят дети за грехи отцов своих». Ухватисто сорвали опричники все одежды с дочери боярской и, разложив ее в срамном виде на столе, крепко привязали осилами руки к дубовым подставам. От стыда и бесчестия зарыдала в голос Алена Борисовна, все прекрасное тело ее начало содрогаться, пытаясь избавиться от пут, и на мгновение Хованскому сделалось жаль ее. Однако тут же ему вспомнилась мудрость. Что есть жена? Глазами блистающа, всеми членами играюща и этим плоть мужеску уязвляюща. Сосуд греховный, сковорода бесовская, соблазн адский.
А потому улыбнулся тут зловеще начальный человек опричный и покрыл дочь боярскую, а она, потеряв то, чего уже не вернуть вовеки, закричала пронзительно, убиваясь по первинкам своим. Наконец, захрипев, Хованский свое семя излил, подтянул штаны и, оглядев распятое женское тело, выкрикнул бешено:
— Бей.
Плюнул в ладонь Федька Сипатый, свистнула плеть-вощага, и сразу же красные полосы отпечатались на груди да на чреслах Алены Борисовны. Кричала она, как молочный поросенок, коего режут тупым засапожником. После полусотни ударов дочь боярская неподвижно вытянулась, и, развязав, отливали ее водой, покуда не очухалась. Зачиналась самая потеха.
Густо рассыпав соль по столу, положили Алену Борисовну спиною кверху, и, когда она сердешная начала извиваться, аки уж на сковородке горячей, Федька-то Сипатый принялся хлестать ее не шутейно уже, с каждым взмахом не кожи ошметки, а клочья нежной девичьей плоти разлетались по всем сторонам, и истошные женские стоны скоро иссякли: дочь боярская от стыда и мученья преставилась.
— А хороша была девка! — Хованский, сам не ведая зачем, приподнял за косу поникшую бессильно голову и, взглянув на искаженное смертной мукой лицо жертвы своей, внезапно услышал в дальнем углу какое-то невнятное бормотанье:
— Кулла! Кулла! Ослепи Никитку Хованского, раздуй его утробу толще угольной ямы, засуши его тело тоньше луговой травы. Умори его скорее змеи-медяницы. — Дряхлая, беззубая мамка Васильевна, нянчившая еще самого Овчину-Оболенского, чертила клюкой в воздухе странные знаки.
Вытащив старую ведьму из-за печки, опричник швырнул ее невесомое, иссохшее тело на пол:
— За волшбу свою будешь по грудь в землю зарыта.
— Волны пенные, подымайтеся, тучи черные, собирайтеся! — Голос Васильевны внезапно сделался звонким, как у молодухи, и, исхитрившись, она ловко плюнула опричнику на носок сафьянового ярко-желтого сапога: — Будь же ты проклят, Никитка Хованский, и род твой, и дети твои с этого дня и вовеки веков! Бду, бду, бду!
— Собака! — Вжикнула выхваченная из ножен сабля, а была она у опричника работы не нашей, сарацинской, с елманью, и, развалив надвое бесплотное старушечье тело, он вытер о него оплеванный сапог. — Надо было сжечь тебя на медленном огне, карга старая, чтобы каркать неповадно было.
Между тем зарево над поместьем боярина Овчины-Оболенского начало бледнеть, уже лошади были навьючены знатной добычей, и, оставив мысль прибыть в первопрестольную к заутрене, Хованский вскочил на статного каракового жеребца:
— Ha-конь! Гойда!
Верстах в трех от Москвы стояла на заставе воинская стража. Крикнув бешено заспанному сторожевому, сдуру не разобравшему, кто едет:
— Раздвинься, страдник! — он еще издали услышал, как принялись малиново благовестить колокола храма Покрова Богоматери.
«Господи Исусе Христе, помилуй мя, грешного». — Опричник осенил себя крестом трепетно — очень уж не хотелось лизать ему сковороды в аду, — и, казалось, спаситель внял Никитке Хованскому. Когда тот с поплечниками переехал через Москву-реку по зыбкому, такому живому, что кони замочили копыта, мосту, первым повстречался ему человек странный, босой, одетый, не глядя на утреннюю сырость, в одну только полотняную рубаху. Редкие сальные волосы висли сосульками по плечам его, по жидкой, раздвинутой детской улыбкой бороденке сочился слюнявый ручеек, а в руках божий человек держал грязную рубашку.
— Куда бежишь, преподобный? На, помолись за меня, Вася. — В другорядь перекрестившись, Хованский щедро отсыпал юродивому серебра.
— Некогда, душко. Рубашку надобно помыть. Пригодится скоро. — Божий человек, смахнув набежавшую слезу, разжал пальцы, и монеты звеня покатились по мостовой.
— Бог с тобой, блаженный! — В третий раз сотворив крестное знамение, опричник махнул рукой поплечникам: — Гойда! — и в это самое мгновение внезапно свет Божий померк.
Невесть откуда черная как смоль туча опустилась на многоцветные и золотые венцы храмов, и вместо лучей утреннего солнца все вокруг осветилось полыханием молний.
— Уноси голову! — Никита Хованский пригнулся к самой конской шее и, сразу же потеряв свою рысью шапку, бешено принялся понукать испугавшегося жеребца.
Однако караковый, всхрапывая и прядая ушами, пятился, а тем временем налетел страшный ветер, такой, что на Москве-реке пошли саженные волны. Зажмурившись от адского грохота, начальный человек опричный белого света не узрел более. Грянул гром, нестерпимо полыхнула молния, и сорвавшаяся с башни на Кулишке тяжелая кровля с легкостью отсекла ему голову. Рухнуло, потеряв стремя, под ноги коня окровавленное тело, бешено заржав, вскинулся на дыбы жеребец, а черная туча, так и не пролившись дождем, начала потихоньку уплывать вдаль.
Не успели поплечники Никитки Хованского опомниться, как во внезапно повисшей тишине негромко звякнули вериги, послышалось шарканье босых ног по мостовой, и, пустив слюну по бороде, божий человек подал опричникам мокрую рубаху:
— Оденьте мертвеца, это я помыл для него.
Уже начало темнеть, когда за Харьковом, на одном из перегонов, поезд встал. Со стороны паровоза, как водится, грохнули выстрелы, и скоро в вагон вошли гарны хлопцы в папахах и синих свитках:
— Которые жиды, комиссары и белая кость, выходите.
Сквозь грязь вагонного стекла были видны стоявшие вдоль путей тачанки. Почуяв сразу, что хорошо все не кончится, Семен Ильич Хованский незаметно переложил наган из внутреннего кармана френча в боковой. Дурное предчувствие не обмануло его.
— А ты что за человек будешь? — Даже толком не посмотрев на купленный в Харькове у спеца-гравера паспорт, приземистый, широкоплечий атаманец обдал Хованского чесночным угаром, густо замешанным на самогоне. — Я нутрями благородную сволочь чую.
Прямо не в бровь, а в глаз попал, бандитское отродье, потому что Семен Ильич не так уж давно носил погоны штабс-капитана и рода был хотя и не древнего — от опричнины, однако знатного.
— Двигай, сейчас атаман решит, что с тобой делать! — Сильные руки подтолкнули его к тамбуру, где уже скопилось с десяток животрепещущих душ, и, понимая прекрасно, какое будет резюме, Хованский резко ударил провожатого кулаком в пах.
Частые драки в кадетском корпусе, офицерские курсы рукопашного боя да пластунская служба в Германскую даром не пропали. Не глянув на скрючившегося на полу атаманца, Семен Ильич стремглав бросился к выходу. За его спиной раздались вскрики, тут же послышалось топанье сапог, и, с ходу раздробив колено стоявшему у дверей чубатому парубку, штабс-капитан спрыгнул на землю, инстинктивно засунув руку в боковой карман френча. Наган у него был офицерский, с самовзводом. Нажав на спуск, Хованский сразу же завалил рванувшегося было к нему широкоплечего хлопца, нырнул под вагон и что есть мочи припустил к пролегавшему неподалеку оврагу, не забывая в то же время для затруднения прицеливания забирать на бегу справа налево.
Между тем уже темнота окутала степь мрачным покрывалом своим, и сколь бешено ни палили по Семену Ильичу, но он упал невредимым в высокую полынь и затаился, нехай думают, что попали. Совет рядом пули со свистом срезали верхушки репейников, но Хованский знал, что судьбой уготованные девять граммов прилетают беззвучно. Не шевелясь, дождался он наконец, пока стрельба затихла, а со стороны вагонов раздалась громкая матерная речь, смешанная с проклятьями на мове.
Ночь была безлунной. Хорошо понимая, что искать его в кромешной тьме никто не станет, Хованский, перевернувшись на спину, закрыл глаза. Действительно, тут же пустив в расход пойманных жидов, москалей и комиссаров, атаманцы взорвали железнодорожный путь, живо погрузились в тачанки, позади каждой из которых дегтем было написано: «Хрен догонишь», и с конским топотом, гиканьем да звоном колокольцев быстро растворились в степи.
Скоро подул свежий ветер, и лежать сделалось холодно. Штабс-капитан осторожно поднялся и, чутко вслушиваясь в ночные шорохи, беззвучно двинулся вперед. Приобретенное еще на фронте чувство пространства его не подвело. Очутившись в сухой, защищенной от ветра балке, Семен Ильич, горько усмехнувшись, принялся сворачивать из скверной махры-самосадки огромную «козью ногу».
Вот он, потомок знатного рода, венец мироздания, награжденный за доблесть золоченым оружием да крестами, сидит затаившись, как обложенный зверь, а серое, неумытое быдло, коему сапожищем бы в пьяное мурло, уже вовсю разгулялось на бедной, видимо, Богом проклятой Руси.
«Господи, за что же это все?» — Хованский зябко повел широким плечом, сплюнул и принялся добывать огонь, осторожно чиркая спичкой. Из себя он был роста среднего, однако сбитый весьма крепко. Несмотря на происхождение, ничего особо хорошего в жизни он не видел. Отец его, граф Хованский, разорившийся вследствие пагубных устремлений к картам и женскому полу, однажды спьяну повесился, а сыну оставил лишь долги да наказ поступать в кадетский корпус.
На Германской Семен Ильич дрался лихо, заслужил полный завес офицерских «георгиев», однако после войны что-то случилось в душе его. Не принимала она ни бессилия государева, ни шельмоватого бородатого ерника, помыкавшего государыней, а вся Россия виделась ему залитым кровью лобным местом, где высились плахи с топорами и слеталось черное воронье на поживу.
Революционный кошмар семнадцатого года он встретил с пониманием, неделю беспробудно пил горькую, а затем вместе со своим бывшим командиром полковником Погуляевым-Дементьевым занялся самочинами. Было их поначалу с десяток, в прошлом боевых офицеров, коих по первости окрестили уркачи презрительно «бывшими», но в скором времени им по-рыхлому подфартило, и они забурели.
Одетые в кожаные штурмовые куртки а-ля ЧК, прикрываясь липовыми мандатами, Хованский со товарищи с энтузиазмом производили самочинные обыски, вламывались в богатые квартиры и убивали хозяев при малейшем сопротивлении — благо фронтового опыта хватало. Однако, как-то погорячившись, они вручили потерпевшим предписание о явке за изъятым на Гороховую, и, наглости такой не стерпев, чекисты задумали опасных конкурентов устранить. Не мешкая, устроили подставу с засадой и в упор расстреляли из маузеров почти всех «бывших», ушел только Хованский, унося по давней фронтовой традиции на своих плечах смертельно раненного командира, пахана то есть.
После этого авторитет его вырос, приклеилось погоняло Граф, и сам фартовый питерский мокрушник Иван Белов с кликухой Ванька Белка почтил его вниманием, а также удостоил чести вступить без «засылания в оркестр» в свою кучерявую хевру. Недолго, правда, урковал Семен Ильич вместе с ним: уж больно была неизящна окружавшая штабс-капитана блатная сволочь — серой, непоротое мужичье, а кроме того, ощутил он явственно, что жизни нормальной теперь в России не будет, а свет на ней не сошелся клином. И потому вышиб он в одиночку денег из меховщика на Казанской, справил себе чистую бирку, и понесла его нелегкая в Москву.
А тем временем на молодую республику навалились Врангель, Деникин и Юденич, Антанта начала высаживать десанты на Мурмане да в Архангельске. Казалось всем, что скоро большевикам придет хана. Но краснопузые были хитры и изворотливы, как тысяча чертей, не боялись крови, а самое главное — хорошо понимали суть души российской. Они никому ни в чем не отказывали. Крестьянам пообещали землю, измученным войной народам мир, а примазавшимся к ним не лучшим представителям рода человеческого — экспроприировать экспроприаторов, а затем все награбленное в соответствии с заслугами поделить, то есть, говоря проще, выдать каждому его долю из общака. Ну как же своротить такую махину?
В Москве было нехорошо: черной грозовой тучей надвигался красный террор, крутые декреты нового правительства выматывали душу, — и штабс-капитан в первопрестольной не задержался. Более того, после неудачной попытки взять на гоп-стоп жирного бобра, когда пришлось шмалять и многие зажмурились, а потерпевший на деле оказался красноперым из бурых, пришлось рвать когти и расставаться с первопрестольной, притулившись на крыше товарного вагона.
И полетели навстречу Хованскому обшарпанные железнодорожные станции с неподвижными паровозами на запасных путях, заброшенные села среди запустевших полей, покосившиеся креста на погостах — всюду голод, разруха, конца которым не видно. Показалась ему Россия забитой худосочной кобыленкой, которую сволочи большевики подняли на дыбы и гонят неизвестно куда.
Наконец Семен Ильич прибыл в Харьков и будто вернулся в старые довоенные времена. Из городского сада был слышен духовой оркестр; с гиканьем проносились на лихачах потомки древних украинских родов — поголовно в червонных папахах; одетые в синий шевиот военные маклеры важно курили гаванские «Болеваро»; и лишь присутствие на улицах немецких, со стальными шлемами на головах солдат наводило на мысль, что все это великолепие ненадолго.
В сумерках, когда озарились ртутным светом двери кабаре, штабс-капитан отправился на берег покрытой ряской неторопливой речки Нетечи. В уютной беседке, что отстояла несколько от центральной парковой аллеи, он приласкал рукоятью нагана сидевшего там с барышней какого-то знатного отпрыска, взял лопатник, кое-чего из мишуры, а чтобы гарна дивчина не убивалась о потерянном вечере, закинул подол шелкового платья ей на голову и отодрал как Сидорову козу.
На следующее утро Семен Ильич переехал в гостиницу «Националь» и пил шампанское, однако на сердце у него было гадостно, а в глубине души он был уверен, что все это — на ниточке. На деле так и вышло.
Императора Вильгельма вскоре с престола свергли, немцы начали оставлять Украину, и, конечно, без большевиков не обошлось — тут же их скопища поперли на Харьков. Снова штабс-капитану пришлось уносить ноги от восставшего неумытого хама, и вот пожалуйста — нигде от него просто спасу нет. Вспомнив сегодняшнее приключение в поезде, Семен Ильич от злости даже засопел и затянулся так, что «козья ножка» затрещала: «Просрали Россию матушку, похерили, а все оттого, что либеральничать стали, в демократию решили поиграть. А у русского мужика все сознание на страхе держится — кто Бога боится, а кто батогов с шомполами. Вот и надо было больше церквей строить да драть всех без разбору, был бы порядок полнейший».
«Козья ножка» иссякла, зато облака на небе разошлись, и выглянувший сквозь разрыв бледно-молочный лунный блин излился на землю тусклым, загадочным каким-то светом. «Иди-ка сюда, дружок». — Штабс-капитан вытащил из изуродованного здоровенной обгоревшей дырой кармана револьвер, перезарядил барабан и неслышно, по давней, еще пластунской привычке ступая по дну оврага, двинулся вдоль него.
Он шел всю ночь, и когда звезды на небе побледнели, а солнце поднялось над разрывчатой туманной стеной, он увидел полотно железной дороги.
Один Бог знает, как ему пришлось ехать в последующие дни — большей частью на крышах вагонов. На перегонах стреляли из придорожных кустов в окошки. У теплушек горели буксы, на подъемах вагоны отрывались от состава и сваливались под откос. Люди с черт знает какими рожами отцепляли паровозы и угоняли их, матерясь нечеловечески. Порядок отсутствовал напрочь, начальники станций прятались, а на самих станциях шла непрекращающаяся стрельба.
«Прочь, подальше от этой нищей, проклятой Богом страны». — Подгоняемый ненавистью к окружающему, Семен Ильич все превратности путешествия перенес невредимым и к новому, 1919 году, благополучно добрался-таки до российской морской жемчужины — вечно молодой красавицы Одессы-мамы.
Господи, сколько всякой шушеры хиляет по темной ленте Одессы-мамы в послеобеденное время! Военная блестит золотом погон и, тряся наградами, которым нынче цена — насыпуха, надувается сознанием собственной значимости. Гражданская с надеждой смотрит на рослых английских моряков, на смеющихся французов в шапочках с помпонами да на лежащие серыми утюгами далеко в море громады дредноутов — неужели обо все это проклятые большевики не обломают в конце концов себе зубы?
Дамы хороши, что и говорить, на любой вкус, да и цену тоже. Одесситки — плотные, знающие свое женское дело до мелочей, у них не сорвется, петербургские красавицы будут в кости потоньше, пожеманнее и уж совсем попроще, да, к слову сказать, и подешевле всякие там актрисы, актрисочки, актрисульки, многим из которых нет еще и двадцати годков, а в нежно-голубых глазенках уже пустыня. А профураток не ищите здесь в это время, спят они, сердечные, умаявшись с клиентами за ночь.
«Неужели это все, что осталось от империи?» — Бывать на Дерибасовской днем Семен Ильич Хованский не любил, уж больно раздражала его вся присутствовавшая там сволочь. Другое дело ночью, и не далее как вчера он взял здесь с мокрым грантом жирного клопа, посаловья у которого было столько, что добром отдать не пожелал. Теперь, одетый в деревянный макинтош, жалеет, наверное.
Была середина марта, и хотя с моря дул прохладный ветерок, штабс-капитан распахнул дорогую хорьковую теплуху, отобранную у хламидника Пашки Снегиря в счет карточного долга, сдвинул на затылок кепку-отымалку, и обутые в прохаря со скрипом ноги сами собой понесли его прямо на баноску. Миновав сплошь заколоченную досками фиксатую банду, где третьего дня местный гетман Васька Косой, замочив хранилу, набрал рыжья немерено, Семен Ильич презрительно цвиркнул при виде неторопливо прогуливавшегося цветняка из Варты. Еще издали нос его учуял сложную смесь запахов, густо доносившихся с рынка.
На Привозе, как всегда, было суетно. Плотно толпились мелкие спекулянты — цыплята пареные, топали по мелководью алтыры, а какая-то с утра еще бухая гумазница предлагала всем желающим немедленно справить под забором удовольствие. Местные богодулы, выбивавшие прохожих из денег на торчаке, при виде штабс-капитана разом поджались, а рыночное циголье, мгновенно узнав его гнедую масть уркаганскую, решило от греха подальше сделать в работе перерыв.
«Канайте, дешевки». — На губах Семена Ильича появилась кривая ущера. Внимательно оглядевшись, он сразу же срисовал подходящего ламдана — хорошо одетого сына израилева, на чернявой вывеске которого блестело пенсне, а в пройме лапсердака — толстая серебряная цепура от луковицы.
— Соломон Абрамович, шолом! — Изображая на лице несказанную радость, штабс-капитан мгновенно подскочил к нему и заключил пархатого в объятья, — Вот это встреча, чтоб мне так жить!
Недоуменно выкатил прохожий на него глаза свои, а Хованский, стремительно ударив его головой в лицо, хлопнул вдобавок воротником пальто по шее, моментально вычистил карманы, вырвал часы и, оставив потерпевшего в бледном виде, растворился в толпе.
Обедать нынче он решил в «Одесском Яре» — открывшейся недавно ресторации с названием ностальгическим. Быстро добравшись на пролетке с резиновым ходом до освещенных ртутным светом дверей, Хованский скинул шубу на руки ужом извернувшемуся алешке и, приосанившись, двинулся в зал.
Несмотря на несуразное время — не вечер еще, — народу в заведении было полно. Пили с неуемной жаждой водку и шампанское, жрали от пуза и, громко поминая прожитое, со скупой офицерской слезой грозились большевикам отомстить.
— Я тебя сейчас в бараний рог согну, бабируса позорная. — Улыбаясь одними губами, штабс-капитан неласково посмотрел на ресторатора, решившего усадить его на паршивое место рядом с кухней, и тот сразу же передумал:
— Ошибочка вышла-с, пардон-с.
Минуту спустя халдей уже притащил для начала суточные щи, расстегай с вязигой, с севрюжкой, при свежей зернистой, да заросший инеем графинчик с водочкой. Придя сразу же в спокойное расположение духа, Семен Ильич принялся обедать. В качестве мясного он заказал лопатки и подкрылки цыплят со сладким мясом, на рыбное — разварных речных окуней с кореньями, а для основательности приказал принести жаркое из молочного поросенка с гречневой кашей.
И все было бы хорошо, если бы не начал весь ресторан заунывно реветь в честь доблестной Франции «Алла верды» — громко и безобразно. Ах, то ли дело задушевные, берущие за самое русское нутро песни Александра Вертинского или уж, на худой конец, бодрящее звучание Измайловского марша!
Наконец, сунув оторопевшему халдею пятьдесят карбованцев на чай, Семен Ильич из заведения вышел, завернул на Екатерининскую и, двинувшись вдоль набережной, на секунду задержался у подножия бронзового дюка Ришелье.
Широким жестом простер тот свою длань в бескрайний морской простор. Глянув на темневшие вдали пески Пересыпи, где у ивана всех одесских армаев Васьки Косого размещалась штаб-квартира с телефонной связью, штабс-капитан вздохнул и принялся спускаться по каменной герцогской лестнице в порт. Путь его лежал в одну из здешних нешухерных малин, содержал которую старший шлиппер Корней — отошедший от дел старый вор, наведенные с уркаганами коны никогда не терявший.
Очутившись наконец перед ободранной дверью в бельэтаж, Семен Ильич особым образом постучал, подождал, пока на него поглазеют в щелочку, и, миновав темный, в котором сам черт ногу сломит, предбанник, очутился в просторном, освещенном ярко помещении. В левом его углу пили и жрали, в правом — катали, а из отгороженных занавесками дальних комнат раздавался заливчатый женский смех. Придвинувшись к игральному столу, Семен Ильич оглядел за ним собравшихся:
— Талан на майдан.
Присутствовавшие ему были знакомы: авторитетный кучер-анархист Митька Сивый со своим брусом шпановым Васькой, бывший марошник с погонялом Антихрист, как-то раз поделившийся с Богом, а между ними сидел, уже изрядно нарезавшись шила, вор-фортач Паша Черный. Здесь же находились кое-кто из шелупони — марушник Бритый, вурдалак Соленый Хвост да старый огрош Шнуровой, которых бы вообще в порядочное общество пускать не следовало. Посмотрев на них презрительно, Семен Ильич все же через губу пожелал:
— С мухой.
На столе плясали танго японское, то есть играли в секу, и, поскольку самому штабс-капитану катать в такой компании было западло, с минуту он просто наблюдал за судьбой, сразу же срисовал, что шмаровоз-крыса играет с насыпной галантиной. Едва удержавшись, чтобы не засветить ему рукояткой нагана прямо между ушей, Хованский внезапно почувствовал за своей спиной густую композицию из ароматов духов «Колла», разгоряченного женского тела и не так давно выпитого коньяка с шампанским.
— Граф, ну не будь же как памятник дюку, на морде бифсы фалуй. — Нарисовавшаяся из-за занавески длинноногая жиронда Катька Трясогузка была прикинута во французское платьишко от «Мадлен и Мадлен» — спина открыта до середины ягодиц, всюду черный прозрачный шелк, а пышная юбчонка оставляла открытыми до колен хорошенькие ножки в белых шелковых чулках.
Не далее как вчера Семен Ильич пошел на дзюм с тяжеловесным уркаганом Кондратом Спицей и подписался сработать с ним на пару захарчеванного фраера, который в натуре являлся филером позорным.
— Не раскатывай губу, ласточка, в другой раз. — Штабс-капитан потрепал марьяжницу как раз по тому месту, где заканчивалось на рябухах декольте, посмотрел с важностью на отметенную сегодня на Привозе у пархатого луковицу и скоро услышал, как в дверь «ляды» постучали.
Это наконец-таки заявился Кондрат Спица — огромного роста, в бобровой, сразу видно, взятой на гоп-стопе, шапке пирожком. Многие в малине, увидев его, опустили глаза — очковались.
Между тем на улицах Одессы уже загорелись огни — мартовский день подошел к концу, из распахнутых настежь дверей заведений раздавалась громкая музыка, а кое-где из темноты переулков доносилось не менее громкое: «Помогите, грабят». Мягко прошелестев резинками пролетки по мостовой, извозчик живо домчал Семена Ильича с подельником до кабака с названием впечатляющим: «Ройял палас».
Как и везде, здесь много пили и шумно жрали, вытирая слюни, разбавленные слезами, грозились повесить проклятых комиссаров на каждом телеграфном столбе, а на сцене с десяток безголосых мамзелей демонстрировали под музыку цвет своих французских панталон:
Поручик был несмелай, меня оставил целай,
Ах, лучше бы тогда я мичману дала…
— Вон он, задрыга. — Кондрат Спица указал урабленным подбородком на столик в глубине зала. — Я лабаю на подкачку. — И, заложив руки в карманы генеральского мантеля без погон, враскачку направился к плотному усатому господину, в одиночку убиравшему жареную утку с яблоками.
— Ах вот ты где, паскуда! — Уркаган пошатнулся, как сильно пьяный человек и заплетающимся языком поинтересовался: — Когда, сука, на дочке моей обрюхаченной жениться? Ты, козел душной, скотина безрогая, хам неумытый.
— Вы ошиблись, любезный, мы незнакомы. — Голос любителя жареной утки был негромок, но тверд, и рука его незаметно потянулась под стол, скорее всего, к револьверу.
— Ты что к человеку пристал, наглая твоя харя? — Быстро приблизившись, Хованский принялся Кондрата Спицу отталкивать в сторону. Обернувшись к плотному усачу, широко улыбнулся: — Извините, господин хороший, пьян он, не соображает ничего, — а заметив, что тот руку из-под стола убрал, тут же всадил ему в горло по рукоять приблуду остро заточенный финский нож.
— Зеке! — Сбивая встречных с ног, Кондрат Спица уже мчался к выходу. Не мешкая штабс-капитан кинулся за ним следом. Очутившись в темноте улицы, негодяи стремительно побежали в разные стороны — ищи ветра в поле. Да и кто искать-то будет?
Урим и Туммим (древнееврейское «свет» и «совершенство») — предметы на наперснике первосвященника, через которые давалось откровение воли Божьей, способ его неизвестен.
— Ну, как он? — Подполковница Астахова решительно изъяла из своей креманки ошметки экзотических фруктов, щедро плесканула в нее кофе из чашки и, тщательно размешав, принялась черпать ложечкой. — Чем дышит-то?
— Вчера у нас опять был моцион к сфинксу. — Катя внимательно наблюдала, как кроваво-красный сироп медленно расползается по подтаявшему шоколадному пломбиру. Внезапно ей сделалось тошно. — А третьего дня были мы у доктора, никаких, говорит, выраженных патологий нет, а отчего люди бродят ночами, толком не знает никто. Мол, психика человеческая — терра инкогнита, и со времен папы Фрейда мало чего узнали нового. Рекомендовал попробовать гипноз.
Они сидели в небольшой, уютной кафешке с названием располагающим — «На жердочке». Неудовлетворенно посмотрев на свою опустевшую креманку, Таисия Фридриховна помахала официантке рукой:
— Алло, девушка, два по сто коньяку, орехов да бананов сушеных пачку, — и, дождавшись заказанного, посмотрела на подругу испытующе: — Слушай-ка, мать, а может, выслать тебе этого Берсеньева-Савельева к чертовой бабушке, чего жизнь-то молодую изводить? Много было таких, сколько будет еще впереди — какие твои годы.
Она попыталась улыбнуться, но Катя ее не поддержала и, хотя была за рулем, приложилась к коньяку:
— Слышь ты, Тося, как с ним, мне ни с одним мужиком так хорошо не было. Потом, нравится он мне. А кроме того, — она внезапно невесело усмехнулась, — кажется, я в залете.
— Ну ты, мать, даешь! — Подполковница поперхнулась даже и соболезнующе закивала головой: — Времени нет спираль всобачить, такие мы занятые?
— Да нет, недавно я новую освоила, японскую. — Разговор Кате явно не нравился. Заметив это, Астахова мгновенно переменила тему:
— Прокачала я тут кое-чего, с архивом связалась, и доложу тебе, что открываются вещи интереснейшие. Дед твоего Савельева, знаешь, к примеру, кто был? Ни за что не угадаешь — самый что ни на есть орел-чекист, генерал энкаведешный.
— Да? — Катя рассеянно посмотрела на ворох бумаг, который подполковница потащила из своей сумки, и внезапно горько, по-бабьи, заревела — наверное, не надо было пить ей коньяк на голодный желудок.
В то время как подполковница Астахова жевала засушенный банан, а Катя в ее обществе пускала слезу, доктор наук Чох сидел перед экраном монитора и от нетерпения покусывал губу.
Весь сегодняшний день он занимался анализом древнейших религиозно-философских систем. Хотя даже при беглом рассмотрении в них ощущалась какая-то общность, никаких конкретных результатов пока получено не было. Отодвинув стул, Игорь Васильевич подошел к окну, где на подоконнике закипал чайник, заварил «Липтона» и, глотнув, крепко потер ладонью седоватый ежик на затылке.
Ведь если вдуматься, везде одно и то же, только в разных вариациях.
В тантрическом учении — это высший космический принцип Кала, в индуизме — изначально сущий Брахман, в учении китайского патриарха Фуси — всемирный закон Дао, у мусульман — лишенная образа Воля Аллаха, а у древних иудеев — бесконечный невыразимый Эйн-Соф. То есть речь идет о безличном и бескачественном Абсолюте, который, по словам гениального мистика средневековья Иоганна Экхарта, стоит за Богом и представлен в трех лицах. И каждое учение возникало именно затем, чтобы научить человека сливаться с этим Вселенским Единством, будь он последователь тантризма, даос или суфий. Проявлением же Абсолюта является та пустота, которой нет, но одновременно она во всем и содержит потенции всего сущего. Именно она определяет единство мира, закон подобия и неразрывность бытия.
Физики называют сейчас это вакуумом. Наука в настоящее время только подходит к пониманию его глубинных свойств и осознанию того, что из него появилось все сущее во Вселенной. «Весь вопрос только как и зачем. — Игорь Васильевич чаек допил и, разминая шею, хрустнул позвонками. — А главное, почему все древние учения подобны друг другу, будто описывают одно и то же, только с разных точек зрения? Так, буддийская теория „трех сосудов бытия“ опирается в основном на энергетический аспект мироздания, ведическая — на структурный, а в древнеиудейской доктрине весь упор делается на причинно-следственные связи».
А где он, первоисточник древнейших эзотерических знаний, необъяснимо высоких по уровню современных представлений? Почему мифы древних догонов детально описывают планетные системы Сириуса, а возникшая на Тибете традиция Рабчжуна обязана своим появлением двенадцатилетнему циклу обращения Юпитера по эклиптике?
«А фиг его знает». — Вытащив из холодильника необыкновенно вкусное, густо натертое красным перцем и чесноком сало, доктор Чох принялся нарезать его на жеребейки. Облизываясь, потянулся за горчицей, и в этот момент, протяжно пискнув, компьютер разродился. Собственно, программа оставляла желать лучшего, да и информации было маловато, а потому, намекнув Игорю Васильевичу на Калаваду и зерванитскую систему, машина упомянула трогательную историю о древней святыне из храма Абсолюта и послала доктора за дальнейшим к Авесте. Электронный помощничек, мать его за ногу!
Калавада является составной частью в высшей степени эзотерической науки Аннутара-йога-тантра, по которой никакой информации практически нет, а зерванизм — это тайное учение в системе зороастризма, полностью изложенное в священном тексте древних ариев Авесте. Но только вот незадача: из двадцати одной книги существуют в письменном изложении только пять, остальные же передаются изустно, от учителя к ученику. А история с небесным подарком из Ориона вообще туманна и, наверное, является одной из самых загадочных страниц земной истории.
Давным-давно в Арктиде, легендарной родине древних ариев, которые пришли, согласно древним источникам, со звезд Большой Медведицы, на горе Хара-Березайти стоял храм Абсолюта. А в нем помимо прочих святынь находился некий предмет, предположительно кристалл, прибывший, согласно поверью, из созвездия Ориона и обладавший какими-то чудесными свойствами. После гибели Арктиды судьба его неизвестна, но существует ряд гипотез, усматривающих, что египетский «глаз фараонов», еврейский Урим с Туммимом, а также святой Грааль связаны напрямую с наследием древних ариев.
«Пища духовная — это, конечно, хорошо, но…» — Игорь Васильевич отрезал кусок Бородинского, смачно шмякнув поверх него жеребейку сала, намазал сверху горчицей и, откусив, сразу же о священной реликвии и думать забыл — так ему было хорошо.
— Итак, товарищи курсанты, что главное в бою, и в рукопашном в частности? Правильно, лейтенант, состояние духа. Приоритет в области боевых психотехник несомненно принадлежит древним посвященным — именно они разработали методики, позволявшие соплеменникам входить в состояние транса, носящее название «безумие воина». Самый старый из них, однако и самый надежный, — это метод подражания или, выражаясь по-научному, ролевого поведения. Какова же суть его? Боец выбирает себе объект для подражания, то есть отождествляется с ним. Это может быть как реальное лицо — знаменитый воин, известный мастер-рукопашник, так и вымышленное — персонаж мультфильма, мифический герой, продукт компьютерной графики, а также — хищное животное. Именно так и поступали скандинавские берсерки, изображая себя кровожадными волками. За много веков до них примерно так же действовали адепты звериных стилей и конечно легендарные представители синоби-дзюцу — воины кланов ниндзя, на которых я хотел бы остановиться подробнее. Так вот, на какое-то время они умели приобретать сверхвозможности путем произнесения магических заклинаний (дзюмон) — суть мантр, сплетая пальцы в определенной комбинации (кудзи-ин) и мысленно отождествляя себя с одним из девяти мифических существ: вороном-оборотнем Тэнгу, небесным воином Мариси-тэн, повелителем ночи Гарудой и другими, то есть, говоря с позиций современной науки, можно сказать, что древние японские лазутчики использовали самогипноз на основе «якорной» техники. Ниндзя задействовали сразу три якоря: кинестетический (сплетение пальцев), аудиальный (звукорезонансная формула) и визуальный (зрительный образ), а в результате они обретали качества, необходимые в данный момент: силу, прилив энергии, нечувствительность к боли и ранениям.
(На занятиях в Днепропетровской школе ГРУ)
За гостиничным окошком уже опустился темный осенний вечер, и Савельев решил, что тянуть дальше не имеет смысла. Переставив лампу с тумбочки на стол, он выложил на чистую салфетку приготовленную еще вчера иглу с кунжутовой нитью, хорошо наточенную опасную бритву, пузырек йода и, чтобы случайно не испоганить одежду, разделся до пояса.
Всю свою жизнь он старался действовать согласно здравому смыслу. Сейчас этот самый здравый смысл громко говорил ему, что от материнского наследия надо избавиться любой ценой. Все беды последних дней, несомненно, от проклятого кольца, и хотя никакими усилиями его не снять — ни с мылом, ни как-нибудь по-другому, а надфиль скользит по его поверхности, не оставляя ни малейшей царапины, у настоящего воина всегда есть выход.
Савельев тщательно продезинфицировал спиртом бритву с иглой, глубоко вздохнул и закрыл глаза. Палец он отрежет чуть выше средней фаланги, затем избавится от кольца и, залив рану йодом, кожу на культе аккуратно зашьет, чтобы все было стерильно и красиво. Но делать это надо в боевом трансе, когда не чувствуешь ничего, кроме холодной решимости. Сжав определенным образом кулаки, ликвидатор громко произнес свою мантру входа в измененное состояние сознания: «Граум».
Запрограммирован Юрий Павлович был на берсерка-русича Евпатия Коловрата. Вызвав в мозгу образ могучего, бешено вращающегося по кругу воина — Коловрат суть коловорот, — он сразу же почувствовал, как в нем просыпается клокочущий вулкан энергии, бесстрашия и презрения к смерти. Громко засмеявшись от радости, что сейчас все закончится, Савельев обильно полил палец спиртом и, потянувшись за бритвой, внезапно замолчал. Она была необыкновенно тяжелой, и всех сил ликвидатора еле-еле хватило, чтобы оторвать ее от поверхности стола. Страшным усилием воли он приблизил сверкающее лезвие к пальцу, и внезапно что-то непроницаемо темное начало стремительно наваливаться на его сознание. Протяжно закричав, Савельев попытался довести начатое до конца, но голова его беспомощно упала на стол, и последнее, что он увидел, был образ Евпатия Коловрата, которого душило что-то темное и бесформенное.
Утро шестого апреля 1919 года в Одессе-маме выдалось каким-то неспокойным. Со стороны Фонтанов и Пересыпи доносилась беспорядочная стрельба — это перли сволочи красные, городскую думу уже занял совдеп, а по набережным суетливо двигались повозки с тюками и полевые кухни — союзнички уходили, мать их за ногу. Бронзовый Дюк смотрел с пьедестала на все это безобразие с неодобрением — такого, наверное, он еще не видел.
Вся городская жизнь сконцентрировалась в порту. Там тесно, плечом к плечу, стояли тысячи отъезжающих: блестело золото погон и слезы в глазах, громко ржали лошади, с плеском падали в воду чемоданы и кофр-форы, — эвакуация, одним словом.
Семен Ильич Хованский особого участия в этой отвратительной суете не принимал. Как только третьего дня ему стало ясно, что сволочи лягушатники Одессу отдадут, мучить себя переживаниями за судьбу любимого отечества он не стал, а двинулся прямо в ресторацию лондонской гостиницы, где по обыкновению обедал его давнишний знакомый ротмистр Порежецкий. Когда-то давно штабс-капитан подобрал его раненого, с десяток верст волок на своем горбу и избавил от немецкого плена. А потому хоть и был теперь ротмистр важной птицей при начальнике белой контрразведки, но, помня добро, спасителю своему помог с паспортом и местом на ржавой хриплоголосой посудине, называемой «Памир».
Спокойно стоял Семен Ильич у фальшборта, задумчиво курил папироску. Глядя на суетившуюся у сходен разномастную орущую толпу, брезгливо цвиркал в грязную воду. «Господи, неужели ради этого скопища нужно было гнить в окопах, проливать драгоценную кровь свою. Впрочем, то, что придет, не лучше — серый, кровожадный хам в грязной шинели. Хорошо бы пустить в расход и тех и других».
Наконец счастливцы погрузились на борт, заполнили все свободное пространство горами багажа, и, прощально загудев, «Памир» начал выходить на внешний рейд.
Дельцы всех мастей, финансисты, спекулянты — Господи, кого только не было на пароходе! Дождавшись, пока российские берега исчезли за кормой, штабс-капитан принялся неторопливо нюхать воздуха. Конечно, хорошо было бы взять на скок с прихватом самого одесского губернатора, который помимо всего прочего волок железный сундук с валютой, но на него уже Положили глаз офицеры из монархической контрразведки — почерневшие от спирта, со шпалерами в карманах галифе. Ссориться со своими бывшими однополчанами Семен Ильич не пожелал, знал, что замочат.
Внимание же его привлек иссиня-бритый господин в щегольской визитке, с брюхом и бриллиантовым перстнем на волосатом мизинце левой руки. Он, паскуда, занимал отдельную каюту на средней палубе и столовался в ресторане первого класса, в отличие от самого штабс-капитана, которого союзники кормили питательной бобовой похлебкой.
Наконец над многострадальным Черным морем повисла ночная прохлада, в небе загорелись крупные южные звезды, и со стонами, зубовным скрежетом пароход стал засыпать. Дождавшись, пока пробили склянки, штабс-капитан выбрался из-под брезента, покрывавшего гору чемоданов. Прокравшись коридором, сплошь забитым корзинами и сундуками, он остановился наконец перед каютой облюбованного им господина. Изнутри доносилось весьма двусмысленное кряхтенье. В шесть секунд отжав внутряк, Хованский беззвучно открыл дверь.
От увиденного при свете льющейся в иллюминатор лунной бледности Семен Ильич даже замер — нет, право, господа, так нельзя, — мало того что этот паразит обретался в отдельной каюте, хавал в ресторации, так он притащил на ночь даму — для развлечений. Собственно, партнершу пузатого Семен Ильич так толком и не разглядел, потому что стояла она на коленях, крепко уткнувшись лицом в простыню. Зато во всем безобразии был виден ритмично двигавшийся мужской зад и жирная спина, поросшая густой рыжей шерстью. Усмехнувшись от пришедшей в голову озорной мысли, Хованский тюкнул хозяина каюты в основание черепа, заняв сразу же его место. Сладко постанывавшая партнерша, вскрикнув, моментально воодушевилась — почувствовала, естественно, разницу, а Семен Ильич, так на ее лицо и не глянув, баловство быстро закончил, приласкал свою даму рукояткой нагана по затылку и занялся настоящим делом.
Скоро выяснилось, что клиент был господином весьма практичным и дальновидным. Карбованцев за границу он не вез, деньги, как видно, хранил в каком-нибудь банке лионского кредита, а при себе имел, не считая мелочи, около тысячи английских фунтов. Ладно, и на том спасибо. Брать ничего кроме финашек штабс-капитан не стал, прощально посмотрел на молочно белевшие в лунном свете ягодицы мимолетного увлечения своего и, внезапно сплюнув от отвращения, принялся выбираться из каюты.
Наутро в длиннющей очереди, которая выстроилась перед присобаченным к пароходному борту сортиром, только и было разговоров о ночном нападении. Однако по мере отравления нужды страсти начали утихать, а когда застучали половники поваров и от котлов повалил убийственно густой запах похлебки, то кое-кто даже порадовался — так им и надо, толстосумам, едут себе первым классом, а нам — жри ободранных помойных кошек. Наконец, по прошествии томительных до одурения дней, судовые машины стали, загрохотала якорная цепь, и бросившиеся на носовую оконечность «Памира» энтузиасты радостно замахали руками.
Действительно, в лучах ласкового апрельского солнышка были видны многоэтажные дома беззаботно богатой Перы, откуда, похоже, даже слышались звуки трамвайных звонков и гудки автомобильных клаксонов. Левее проступали очертания древности — массивные квадратные башни, взметнувшийся ввысь купол Айи-Софии, мечеть Сулеймана, минареты — Византия, одним словом.
Недолго, однако, любовались эмигранты возникшей, подобно миражу, панорамой сказочной жизни: загрохотала якорная цепь, и пароход неторопливо потащил расположившееся на его палубах скопище куда-то к чертовой матери для выполнения санитарной процедуры. Мало того что судьба-злодейка терзала душу российскую революцией, налетами, переворотами, большевистским кошмаром адским, так еще сволочи турки придумали до кучи последнее унижение — насильственное мытье с дезинфекцией. Ах, князь Олег, не щит тебе надо было прибивать на царьградских воротах, а вешать гололобых паразитов вдоль стен, может, было бы тогда все по-другому! Наконец смывшие с себя российскую грязь эмигранты уныло побрели к сходням, и небольшие плоскодонные суда — шеркеты неторопливо понесли их по оцепеневшему Мраморному морю — надо же придумать такое — в карантин на острове Халки.
Безрадостные события последних дней штабс-капитан Хованский воспринимал спокойно, по-философски, понимал, что все это временный этап. С удовольствием вымывшись в бане, он задумчиво взирал на надвигавшийся из-за горизонта скалистый силуэт острова с горевшими кое-где огоньками поселка и только сейчас по-настоящему ощутил, что с Россией его уже больше ничего не связывает, — как будто гнилую, кровоточащую пуповину вырвали с корнем.
Между тем шеркеты подошли к длинным мосткам, выдававшимся на сваях далеко в море, откуда-то сразу же появилась во множестве гололобая сволочь в фесках, и жизнь закипела. Ярко вспыхнули окна шашлычных, по всему острову потянуло запахами жареной баранины и плова, а уж «дузик» истомленные революцией русские принялись хлестать так, что местные греки, закатывая глаза, от изумления только трясли головой. За три тысячи лет своей истории ничего подобного они не наблюдали.
Семен Ильич участия в общем гулянье не принимал. На черта ему были эти скачки на ослах по заросшим чахлыми соснами скалам, шумные пьянки на лоне природы да графини в платьях из занавесок, готовые с энтузиазмом отдаться за порцию шашлыка, — нет, веселиться, господа, надо от радости, а пир во время чумы — это удел хамский.
В одиночестве бродил Хованский по пыльным, истертым улочкам, где на мостовых валялись протухшие рыбьи кишки вперемешку с овощной гнилью; остановившись на древней полуразвалившейся набережной, подолгу смотрел на блестевшую в солнечных лучах воду. В душе его черной гадюкой свивалось в тугую спираль неуемное бешенство. Эх, хорошо бы поймать большевика какого и, глядя прямо в глаза ему, твердо всадить клинок в жилистую комиссарскую шею, а затем, медленно поворачивая в ране отточенную сталь, упиваться восхитительным зрелищем последних судорог восставшего хама.
А на острове стояла одуряющая жара, на улицах загребали ногами пыль жирные левантийцы в грязных фесках, и на душе у Семена Ильича было нехорошо. Наконец полегчало — союзники сподобились, начали выдавать пропуска в Константинополь. В один прекрасный день кривые улочки острова враз опустели, зато у дверей комендатуры образовалась тысячная эмигрантская очередь. Сунув в обход ее лягушатнику клерку барашка в бумажке, Семен Ильич бирку-таки урвал. Пароход в новую сказочную жизнь уходил завтрашним утром.
Первые религиозные общины суфиев появились в начале восьмого века в Ираке. Само слово «суф» означало грубую шерстяную ткань, поэтому власяница стала атрибутом суфизма. Аскетическая практика дала в этом учении прочный сплав с идеалистической метафизикой, основанной на древних знаниях Востока. Примерно с одиннадцатого века на основе различных монастырских школ стали возникать суфийские «дервишские» ордена. В них существовал строгий внутренний регламент, четко определенные ступени посвящения. Первая из них — шариат — ставила целью изучения новичками норм ислама и обучение беспрекословно подчиняться старшим. Вторая ступать — тарикат — означала, что подготовленный ученик вступил на правильный путь и стал мюридом, то есть ищущим. Мюриды продолжали свое обучение непосредственно под руководством того или иного шейха или шпана. На третьей ступени — марифате — суфий должен был уметь в совершенстве сливаться с Аллахом в экстатическом трансе, а также имел право учить молодых. Четвертая и высшая ступень — хакикат — означала постижение истины и слияние с богом, что было доступно лишь очень немногим.
Орден дервишей-мевлеви основан в тринадцатом веке персидским поэтом и философом Джалаледдином Руми и пронес через столетия свой статут, правила и ритуалы неизменными.
(Из блокнота агитатора)
Весеннее солнце стояло уже высоко, когда штабс-капитан Хованский спустился с шеркета в портовую суету. На сходнях было наблевано, по древней, истоптанной множеством ног мостовой ветер шелестел обрывками бумаги. На секунду прислушавшись к плеску воды между свай, Семен Ильич пожал плечами. Вот она, заграница.
Свою хорьковую шубу он забодал уже давно и сейчас был одет в защитный френч, галифе и лихо измятый картуз, а за голенищем правого, хорошо проваренного в гуталине офицерского сапога уютно затаился до поры небольшой финский нож — жека.
У первого же фонарного столба на Хованского налетел жирный, с золотым зубом левантиец в феске и, прищелкнув трижды языком, закатил желтоватые, нечистые глаза:
— Русский, айда, есть девочка из гарема Муртазы-паши — белый, сочный, сладкий, совсем рахат лукум, — и, заглянув в равнодушно-бешеные глаза штабс-капитана, сразу же потерял к нему интерес, на всякий случай отодвинувшись подальше в сторону.
«Вот она, цивилизация, Европа, мать ее…» — Семен Ильич неторопливо двинулся грязными, кривыми улочками Галаты — обшарпанной портовой части города, мимо лотков, дешевых палаток и меняльных лавок, где раздавалась чужая речь, громкие крики и вроде бы слышались удары по чьей-то морде. Все здесь дышало стариной — выраставшие прямо из воды величественные квадратные башни, потрескавшиеся стены, помнившие еще золотой век Византии, узкие проходы, мощенные каменными плитами, и наконец Хованский очутился в самом центре всего этого великолепия — в районе веселых домов.
Днем и ночью, изнемогая от соблазнов, шаталось здесь орущее людское стадо, стучали копытами ослы, громко визжали проститутки, поднимался чад от шашлыков. Пробираясь среди немытых человеческих созданий, Семен Ильич невольно сжал рукоять нагана: эх, хорошо бы всех сразу, у одной стенки, очередью из «Максима»…
Миновав расположенные у самого тротуара окна, за которыми лежали на коврах сонные жирные девки в разноцветных шароварах, он никаких эмоций, кроме отвращения, не испытал. Сплюнув далеко сквозь зубы, Хованский принялся выбираться наверх, туда, где высоко над морем переливалась огнями ресторанов разноязычная Пера.
Кого здесь только не было! С презрением взирали на окружающих надменные сыны Альбиона, усатые французы-бабники с готовностью ловили женские взгляды, а русские офицеры буравили всех богатых и счастливых ненавидящими мутными глазами, крепко держась при этом за рукоятки обшарпанных маузеров. Сотни зеркальных витрин запускали в лица прохожих солнечных зайчиков, свежий морской ветер развевал над посольствами флаги. Затерявшись в жрущей, суетящейся, играющей в любовь толпе, Хованский вдруг отчетливо понял, что всему этому многомиллионному скопищу на него абсолютно наплевать. Сдохни он сейчас в страшных корчах, никто и внимания не обратит — эка невидаль, еще один ближний загнулся! А вокруг равнодушно стучали по рельсам колеса трамваев, щелкали кнутами извозчики, и, шелестя покрышками по мостовой, громко ревели моторами авто — чужая, непонятная жизнь с шумом проносилась мимо.
От всех этих высоких материй, а может быть, просто от прогулки по воздуху у штабс-капитана зверски разыгрался аппетит. Заметив ресторацию — конечно, не такую шикарную, как у толстяка Токатлиана, но вполне приличную, с зеркалами и французской кухней, — через минуту Семен Ильич уже сидел на приличном месте, неподалеку от сцены, и общался с подскочившим халдеем.
— О, ночные бульвары Парижа — любовь и тоска в обнимку, — черт знает с каким акцентом пропел, не выпуская папироски из слюнявого рта, помятый пианист.
— Устрицы, салат, бутылку «Шабли» и рагу, — на приличном французском скомандовал штабс-капитан и в ожидании заказанного ненавязчиво осмотрелся по сторонам.
Народу в зале было не много — так, обедающие, ничего интересного, а вот неподалеку от входа, за угловым столом, расположились двое усатых молодцов, и Семену Ильичу они сразу очень не понравились. Молодые люди делали вид, что пьют греческое пойло «мастику», и вовсю зыркали в направлении штабс-капитана, что-то между собой лопоча вполголоса — как пить дать лабали фидуцию.
Между тем халдей приволок заказанное, плесканул в бокал искрящуюся солнечную влагу и, пожелав «бон аппетит», отчалил, а истомленный двухнедельным пожиранием баранины с рисом Хованский взялся за моллюсков. На каждую устрицу он капал лимонным соусом, быстро подносил раковину ко рту и, проглатывая единым духом нежнейшую, невероятно вкусную плоть, запивал ее холодненьким «Шабли», — это вам не «дузик» с пловом, господа.
Быстро покончив с дарами моря, Семен Ильич принялся за салат, а в это время молодые люди от разговоров перешли к конкретным действиям. Один из них, закосив под алика, подволокся к штабс-капитану и с ходу двинул на рога: усевшись без приглашения за стол, стал базлать и, неизящно шевельнув пактами, обгадил игристой влагой Хованскому штаны.
«Не надо было заказывать устриц и грешки светить, теперь остальное сожрать спокойно не дадут». — Все эти подходы Семен Ильич натурально рассекал и врубался, что сейчас поднимется кипеж, во время которого его самого размоют, а потом опустят на бабули — дело верное. Тем временем за угловым столом нарисовался еще один мордоворот, внимательно следивший за развитием событий. Глянув на его мерзкую рожу, штабс-капитан почувствовал особо отчетливо, что вместо телячьего рагу его сейчас накормят до отвала «гульевской кашей».
«Ну-ка». — Рука его неуловимо быстро всадила в щеку соседа по столу вилку для рыбы, и, оставив ее там на память — пусть торчит, нагоняет жути, — Семен Ильич успел приласкать сотрапезника емкостью из-под «Шабли» по черепу. Раздался звук разбившейся бутылки, и «розочка» получилась то что надо — с длинными, зазубренными осколками, а к Хованскому с яростным рычанием уже приближались двое усатых. В руке одного сверкал длинный, чуть изогнутый клинок — джага, другой сжимал что-то похожее на кистень-гаенло. Кинув мгновенный взгляд назад, штабс-капитан увидел еще и третьего — небольшого жилистого грека, судя по тому, как он держал в пальцах опасную бритву, самого гнедого. «ф-р-р-р-р». — стальная сфера стремительно рассекла воздух, и, уклоняясь от нее, Хованский опрокинулся назад — не страшно, спинка стула пропасть не дала, потянув при этом скатерть со всеми предметами сервировки на себя. Он ошибся, это был не благородный разбойничий кистень, а попрыгунчик — железный шар на резиновой ленте, и с его владельцем ухо надо было держать востро. Стремительно откатившись в сторону и не давая времени для следующего броска, штабс-капитан воткнул метателю между ног вилочку для лимона. Услышав пронзительный визг, он понял, что попал куда следовало, и разгибом корпуса вышел в стойку. Моментально его попытались достать джатой в лицо, но, поймав острие ножа в отверстие «розочки», Хованский с силой крутанул ее, перерезал нападавшему сухожилия на руке и, как мог, ударил каблуком в колено, сломав сустав против естественного сгиба.
Семен Ильич кинулся было к выходу, но там появилось вражеское подкрепление — усатое, с чем-то блестящим в руках, а, развернувшись, он оказался лицом к лицу с оскалившимся обладателем опасной бритвы. Страшная это штука. В умелых руках легко отрезает носы и уши, без труда вспарывает животы, кастрировать может в два счета. Глянув, как ловко ее владелец прочертил сверкающую дугу в воздухе, Хованский стремительно ушел вниз и в свою очередь трофейной джагой рассек ему обе голени, — теперь, милый, не попрыгаешь. Между тем за спиной штабс-капитана закричали грозно, раздался топот бегущих ног. Кувыркнувшись вперед, он с ходу швырнул застеленный белой скатерочкой стол, вышиб витрину и, хрустя сапогами по битому стеклу, что было сил бросился бежать. Господи, помоги, ведь если догонят — замочат точно.
«Вот так пообедал». — Сломя голову мчался Семен Ильич по незнакомому чужому городу, мимо сверкающих витрин, сбивая с ног зазевавшихся встречных. Наконец он очутился черт знает где — в какой-то узкой щели между высоких стен. Звуки погони стремительно приближались. Вытащив из кармана шпалер, штабс-капитан уже приготовился подороже продать свою жизнь, как неожиданно заметил невысокий проход в каменной ограде и толкнул створку деревянных ворот.
Вначале ему показалось, что попал он на заброшенный, с величавыми платанами и древними гробницами погост, однако из напоминавшего большую часовню здания доносилась странная, негромкая музыка, и Хованский понял, что это не кладбище.
Между тем за воротами послышались яростные крики преследователей. Не раздумывая, Семен Ильич направился к дверям, из-за которых раздавались взвизгивания флейт, сопровождаемые отрывистым звучанием барабанов. Он очутился в круглом, устланном коврами зале, где собралось десятка два мужчин, одетых в черные халаты с широкими рукавами и высокие, чуть суживающиеся кверху желтые шапки из верблюжьей шерсти.
Хованский и не слышал никогда о таинственном ордене дервешей-мевлеви, способных творить черт знает что, и вот надо же, судьба занесла его прямо в их тэккэ — место проведения ритуальных церемоний!
Тем временем некоторые из мужчин, сбросив свое одеяние, оказались в коротких куртках поверх длинных белых рубах, другие же остались в черных халатах. Все они принялись двигаться по кругу, одновременно поворачиваясь вокруг собственной оси. Старики делали это медленно, молодые — с бешеной скоростью. С изумлением штабс-капитан заметил, что ни разу никто никого не задел, в то время как глаза у одних были закрыты, а другие просто смотрели на ковер.
В самом центре круга, не вертясь, как остальные, медленно вышагивал седобородой дервиш в черном одеянии и зеленом тюрбане, закрученном на шапке из верблюжьей шерсти. Он прижимал ладони к груди и держал глаза опущенными. Седобородый также ни разу не коснулся никого из окружающих, как и его никто не задел.
А дервиши, двигаясь по кругу, продолжали вертеться, внезапно некоторые из них останавливались и медленно, с просветленным лицом, усаживались у стены, тогда другие поднимались и занимали их места в круге. Как зачарованный, не в силах сдвинуться с места, наблюдал штабс-капитан за древней церемонией, не подозревая даже, что погоня отстала и преследователи, опасаясь заходить во двор тэккэ, шумной толпой поджидают его у ворот.
Наконец музыка смолкла, бешеная пляска закончилась, и, только теперь обратив на штабс-капитана внимание, шагавший в центре круга седобородый дервиш медленно приблизился к нему. Секунду он пристально смотрел Хованскому в глаза, затем чуть заметно качнул головой и, поманив Степана Ильича за собой, не спеша двинулся к дверям тэккэ. Словно привязанный за веревочку, молча шел за ним штабс-капитан, а когда дервиш отворил потайную калитку в стене на противоположной стороне двора, то прямо в голове Хованского прозвучало на чистейшем русском: «Мертвые дважды не умирают!»
Еще Аристотель упоминает об изготовлении в Индии так называемых дамасских клинков, сделанных из булата. Это особая разновидность твердой стали, обладающая большой упругостью и вязкостью. Главнейший признак, по которому булат отличается от обыкновенного металла, составляет узор, полученный им во время ковки. По своей форме он бывает: полосатый, когда состоит из прямых линий, почти параллельных между собой, это низший сорт дамасска; струйчатый, или средний сорт, когда между прямыми попадаются еще и кривые линии; волнистый, если кривые линии преобладают над прямыми; сетчатый, когда линии эти, извиваясь, вдут по всем направлениям; и наконец, коленчатый, или высший сорт, когда рисунок, проходя во всю ширину клинка, повторяется по его длине.
По крупности узора различают три вида: мелкий, встречается на дамасске низшего сорта, средний, принадлежит более высокому сорту, и крупный узор, когда величина его доходит до размеров нотных значков. По цвету или грунту металла различают три сорта булатов: серый, бурый и черный. Чем грунт темнее, а узор на нем более выпуклый, тем дамасск считается выше.
Лучший дамасский клинок обладает следующими свойствами: узор его крупный, коленчатый, белого цвета, отчетливо выделяющийся на черном грунте, отлив золотистый, а звук должен быть долгий и чистый.
(Фон Винклер. Оружие)
Над Парижем висел влажный августовский вечер. Только что прошел дождь, и опустившиеся на город сумерки были напитаны прелой сыростью бульваров, бензиновой гарью и духами. Тихо опадала листва с каштанов, на Марсовом поле, где когда-то негодяй Робеспьер ловко ездил по ушам недалеким французам, подпирал небо мокрый скелет Эйфелевой башни.
Наплывавший со стороны Сены густой туман укутывал город толстым пуховым одеялом.
Однако Парижу было не до сна. В этот вечер множество машин устремились по Елисейским полям в сторону Булонского леса, где намечалось грандиозное, с фейерверком, празднество. Влажно шуршали по мокрому асфальту покрышки, отсвечивали в лужах зажженные фары. Посмотрев в окно «ситроена» на светившийся в вышине стеклянный купол Большого салона, штабс-капитан Хованский зевнул — не выспался после вчерашнего веселья с девочками в «Кафе де Пари».
Рядом, на сафьяне сиденья, развалился плотный апаш с погонялом Хорек — быстрый и ловкий, в рулевых подвязался Жоржик Заноза, а справа от него разместился сам мэтр парижских бандитов фартовый Мишель Богарэ по прозвищу Язва Господня.
До такой вот жизни Семен Ильич пер долго. Помнится, неудачно отобедав в Константинополе, он в древней византийской культуре сразу же разочаровался, и понесла его нелегкая куда подальше — в Париж.
В то время русских там уже обреталось предостаточно. В карманах у них большей частью было пусто, в глазах светилось спокойное бешенство, а хлеб, сахар и папиросы они скупали в неимоверных количествах, уверяя, что скоро все это исчезнет. Когда заканчивалось то немногое, что удалось когда-то укрыть (говорят, даже в заднем проходе) от загребущих лап комиссаров, их мужчины шли на заработки в такси, а женщины — на панель, но работали они неважно — мешало сильно развитое чувство собственной значимости.
Штабс-капитан Хованский тоже знал себе цену и сразу же поселился на Елисейских полях в дорогом отеле «Карлтон». Гостиница была что надо — с великолепным, застланным драгоценными коврами холлом, с уютным, красиво стилизованным под зимний сад рестораном, а главное, длинными, в целях экономии слабо освещенными по ночам коридорами.
Когда на небе загорелись звезды, а Морфей крепко обнял «Карлтон» своим крылом, Хованский натянул сплошное шелковое трико неприметно-серого цвета, прихватил «колбасу» — длинный холщовый мешочек, плотно набитый песком, — и крадучись вышел из номера.
Ему подфартило сразу. В первую же ночь он глушанул здоровенного полупьяного борова в черном широком пальто, белом фрачном кашне и шелковом цилиндре. Пока терпило припухал на пороге своего номера, штабс-капитан дверку открыл, затащил хозяина внутрь и все начисто вынес. Полгода крутил он хвостом в роли «гостиничной крысы», поменял с десяток отелей, но в шикарном, застланном зеленоватыми коврами коридоре «Мажестика» с ним приключилась беда. Там на него стремительно накинулись конкуренты — двое плечистых молодых людей в сером трико, жестоко избили «колбасами», и пришлось штабс-капитану экстренно съезжать. А скоро во всех приличных отелях появились ночные дежурные — плотные, усатые, больше похожие на апашей, — и Хованский решил, что настала пора быть ему ближе к простому народу.
Он поселился в квартале Сен-Дени на одной из старинных узких улиц, которую мостил еще лучезарнейший король. Здесь обитали проститутки, мелкие ремесленники и сутенеры, скрипели тележки с овощами, в жаровнях лопалась кожура каштанов, а за окнами сушились от любовной влаги полосатые перины.
Семен Ильич завел себе широкие штаны, привык без отвращения хлестать «Пинар» и бойко топтал черноволосую курочку, приходившую к нему вечерами из универсального магазина «Прекрасная молочница». Однако, не останавливаясь на достигнутом, он частенько поднимался на горы Мартра, где ночи напролет сверкали разноцветные огни и раздавался беззаботный женский смех.
Веселый Монмартр — это бульвар Клиши между двумя круглыми, окончательно веселыми площадями Пигаль и Бланш. Как только над Парижем опустится ночь, все здесь придет в движение: откроются двери кабаков, крутанет своими крыльями знаменитая «Мулен Руж», и в бешеном хороводе завертятся девушки в шелковых юбчонках по колено, сволочи буржуа, воры, педерасты и мрачные, как грозовое небо, русские, уверенные в скором падении большевиков. И каждый раз в этом человеческом скопище Хованский находил терпилу безответного, который после смази по кумполу сдавал ему кровянку легко, а главное, молча.
Жить бы штабс-капитану не тужить, да однажды он погорячился и за десять тысяч франков сработал не очень чисто старика рантье, не разглядев, однако, в петлице у того розетку Легиона. Проклятый крапюль издох, газета «Л’Энтрансижан» назвала его скромным героем Франции, и сразу же дело обрело политический окрас.
Старперовы деньги закончились быстро, а вот неприятности обещали быть продолжительными: ажаны, полицейские на велосипедах, даже молодчики из Сюрте — все они плотно сели штабс-капитану на хвост, и ему пришлось залечь на самое дно в мрачном притоне с названием веселеньким: «Розовый котик». Заведение это размещалось в узкой щели улицы Венеции — архитектурного наследия пятнадцатого века, с грязными писсуарами снаружи домов, с загаженной куриными внутренностями мостовой и населенного большей частью элементом преступным.
Здесь, в сводчатом полуподвале, из которого имелся ход в подземелья древних катакомб под центром Парижа, Семен Ильич и пережидал беду, находясь в обществе больной сифилисом торговки краденым мадам Леклер, с которой поддерживал крепкие деловые связи. Местные апаши отнеслись к нему с пониманием — не одним только большевикам присуще чувство интернационализма, и вскоре с новыми товарищами он уже ловко потрошил «ударом дедушки Франсуа» паразитов нуворишей, разжиревших во время войны.
Метода эта стара как мир. Для претворения ее в жизнь всего-то и нужно только шелковое кашне в ваших руках да надежный помощник поблизости. Вы подкрадываетесь к жертве сзади, накидываете шарф ей на горло и, дергая, опрокидываете назад, одновременно взваливая потерпевшего себе на бедро. В это время ваш товарищ быстро очищает его карманы, минута — и все в ажуре.
Семен Ильич отпустил усы, стал носить к пиджаку галстук бабочкой, а после того, как, не дрогнув, прострелил башку ажану и дело по ограблению кассира выгорело, на него обратил внимание сам месье Богарэ.
Между тем машина покатилась по сырым от прошедшего дождя аллеям Булонского леса. В свете фар мелькали стволы уже облетевших каштанов, возникали фигуры пешеходов, и, глядя на мокрые волосы женщин, Хованский усмехнулся про себя: «А ведь точно, похожи на ободранных кошек». Автомобили и люди направлялись на окраину леса, к парку Багатель.
Бесились в свое время с жиру эксплуататоры-феодалы, и однажды граф д’Артуа, которому сперма, несомненно, придавила на уши, фалонул королеву на предмет рандеву. Хоть и была та на передок слабовата, но все же пошла на дзюм не сразу, пообещала отдаться только осенью.
На берегу Сены раскатавший губу граф д’Артуа выбрал уединенное место, разбил там английский парк и на поляне построил прекрасный дворец, а вокруг приказал посадить миллионы роз.
И все это лишь затем, чтобы однажды взять на конус аморальную королеву, которой впоследствии отрубили голову ее же подданные, а самому слинять из Франции навсегда — ну не февральский ли вы, ваша светлость?
С той поры пролетело немало лет, теперь замок любовной прихоти Багатель окружают целые поля роз. На фоне всего этого великолепия и затевалось нынче грандиозное торжество в память жертв российской революции.
— Остановимся вот здесь. — Месье Богарэ положил крупную, красиво очерченную ладонь Жоржику-рулевому на плечо, и его подстриженные по-английски усы раздвинулись в ухмылке. — На выход, господа, на выход.
Небрежным жестом он бросил кассиру три бумажки по сто франков, следом за ним в железные ворота парка вошли Хованский с Хорьком, и сразу же негодяи очутились среди беспечного, праздношатающегося людского скопища. Мужчины были во фраках, с шелковыми цилиндрами на головах, женщины же прикрывали прозрачной материей только то, что оставлять открытым считалось неэстетичным — их груди, спины и руки были обнажены. Сверкали жемчужные запонки, слышалась разноязычная речь. Когда на эстраде у воды зажглись ртутные лампы, Хорек радостно оскалился и кивнул квадратным подбородком:
— Вот он.
По мокрой траве в окружении своих индусов неторопливо шел к озеру раджа, и игравшие в лунном свете на его одежде бриллианты казались невысохшими каплями дождя.
— Суетиться не будем, господа, — Мишель Богарэ недаром носил кликуху Язва Господня — он действовал всегда только наверняка, — надо осмотреться.
Недели две тому назад через посредников его достал какой-то сумасшедший коллекционер, у которого мошна прямо-таки лопалась от ассигнаций, и изъявил горячее желание сделаться владельцем клинка Агры, принадлежавшего еще Шах-Джехану. Мишель Богарэ был человеком практичным, он оговорил все условия, взял задаток, и теперь оставалось только отмести саблю у законного хозяина.
В это время заиграл спрятанный под сводами деревьев оркестр. Эстрада осветилась сильнее, и на ее досках начало твориться галантнейшее балетное действо — камзолы, парики и несколько кривоватые ноги танцующих. Раджу все эти изыски хореографии, как видно, волновали мало. Направившись прямо к буфетному столу, он пожелал испробовать шампанского, изрядно сдобренного коньяком. Пока повелитель пил, его подданные преданнейшим образом смотрели ему в рот, а затаившиеся в кустах бандиты прикидывали диспозицию и расстановку сил.
Раджу окружали четверо высоких, широкоплечих индусов, все они были вооружены пюлуарами — длинными кривыми саблями, причем у некоторых из них за поясами торчали массивные кинжалы-джагдары, а один из телохранителей помимо всего прочего носил на своем тюрбане еще с десяток серпообразных ножей — куйтсов, способных в умелых руках снести неприятельскую голову за пару десятков шагов.
— Внезапность, господа, главное — внезапность и никакого шума. — Язва указал на мрачно блестевшие в свете луны пуговицы полицейских мундиров у эстрады и принялся одевать на обе руки кастеты — сызмальства он был приучен к парной работе.
Хорек же, будучи чемпионом всех парижских кабаков по савату, кисти предпочитал держать свободными, зато на каждом каблуке были у него прибиты специальные подковы — ударом ноги он размалывал вражескую голень на мелкие осколки. Штабс-капитан, не мудрствуя лукаво, отдавал предпочтение методам, проверенным на войне, и работал с двух рук: в правой — револьверная рукоять, в левой — острая как бритва финка-жека.
— Внимание, господа, я дам сигнал. — Язва Господня прищурился, и едва он щелкнул пальцами, как бандиты молниеносно выскочили на дорожку из мокрых от недавнего дождя кустов.
Не зря словечко «кастет» переводится с французского как головоломка, а «сават» означает собой подошву. В течение секунды Богарэ отправил двух телохранителей раджи на землю, зверским образом раздробив им лицо. Одновременно Хорек сломал колено потянувшемуся было за ножом сикху, тут же добил его сильным ударом каблука в лоб, и на этом все закончилось. К тому времени штабс-капитан уже успел засунуть жеку четвертому телохранителю прямо в ухо и крепко приласкал раджу наганом в висок, так, что на песок аллеи тот рухнул грузной, бесформенной массой.
— Время, господа. — Мишель Богарэ быстро потянул своих клиентов в мокрые кусты, остальные бандиты последовали его примеру, и скоро, двигаясь степенным шагом уставших прожигателей жизни, негодяи направились к опушке, где во влажной темноте под раскидистыми ветвями деревьев так хорошо заметаются следы.
Добрый день, господа студенты. Прежде чем коснуться нашей основной темы, мне хотелось бы напомнить вам один из библейских заветов, полученных еще Моисеем: не укради. Однако если говорить о древних захоронениях, то принцип этот повсеместно нарушался в течение всей обозримой истории человечества. Очень показателен в этом плане обнаруженный в 1935 году знаменитый папирус Амхерста-Капара, относящийся к царствованию фараона Рамзеса Девятого, в котором описывается одно из самых древних уголовных дел, связанных с осквернением захоронений в эпоху рамзесидов. Как следует из него, профессия грабителей могил — одна из самых древних в криминальном промысле, уже тогда, более трех тысяч лет тому назад, существовали кланы профессиональных преступников, а также неотъемлемые атрибуты их деятельности — коррупция, подкуп и шантаж. И к чему же это все привело в конце концов?
Ступенчатая усыпальница Джосера, самая древняя пирамида Египта, была ограблена предположительно спустя пять веков после ее постройки. Пустыми оказались могилы самых древних фараонов в Абидосе, захоронение Хефрена и многие другие памятники многострадального Египта.
Да что там седая древность, достаточно кинуть взгляд в средние века. Так в девятом веке халиф ал-Маммун, сын легендарного Харруна ар-Рашида, с помощью «огня и уксуса», как передают придворные летописи, пытался пробить ход внутрь Ахет-Хуфу, то есть пирамиды Хеопса, даже не подозревая о наличии входа на ее северной стороне. Ну и конечно, нельзя не сказать несколько слов о времени сравнительно недавнем, я имею в виду век девятнадцатый.
Именно тогда в долине Нила трудился крупнейший международный вор от археологии итальянец Бельцони. Он работал на английского консула в Каире Солта и, не чувствуя ни малейшего уважения к памятникам старины, для вскрытия древних захоронений применял таран. Именно таким образом удалось ему вытащить из гробницы фараона Сети Первого величественный алебастровый саркофаг, ныне украшающий Британский музей. А через несколько десятков лет появился еще один исследователь внутреннего устройства пирамиды Хуфу, известный богач Ричард Говард-Визе. В поисках предполагаемых сокровищ он не останавливался ни перед чем и в своих изысканиях вовсю использовал динамит, что, впрочем, к успеху его так и не привело.
Итак, создается впечатление, что к двадцатому столетию все египетские сокровища уже разграблены и археологам нечего делать на берегах Нила. Однако оказалось, что это далеко не так.
Пятого ноября 1922 года работавший в Долине царей египтолог Говард Картер напал на след какого-то погребения. Собственно, помог случай: под фундаментом одной из хижин, где жили рабочие, обнаружились ступени ведущей куда-то вниз лестницы. В результате предпринятых раскопок Картер вскоре добрался до стены, запечатанной царской печатью в виде шакала и девяти фигур. Невероятно, но она оказалась нетронутой. За стеной открылся длинный ход, и после того, как его освободили от камней, показалась еще одна перегородка, на этот раз с нарушенной печатью. Чувство было такое, что гробницу уже вскрывали, а потом в спешном порядке замуровывали вновь.
Наконец Картер добрался до камеры, забитой предметами царского обихода, которые были выполнены из золота, драгоценных камней и алебастра, стоимость их не поддавалась никакой материальной оценке. Самым дорогим из всех вещей был трон. Его богато отделанная поверхность была облицована золотом, фаянсом и драгоценными камнями.
Спустя некоторое время обнаружили и вторую камеру. Она была примерно вдвое меньше первой, и ее также наполняла масса бесценных предметов обихода. Везде встречались титулы их владельца — фараона Тутанхамона. Однако Картер был мрачен, все говорило о том, что много лет назад эти камеры уже вскрывались, а затем их спешно засыпали. И вообще, ему было непонятно, где же находилась собственно гробница фараона.
Наконец в феврале 1923 года Картер волнуясь замер перед северной стеной первой камеры, которую охраняли фигуры двух черных статуй с позолоченными головами. С величайшими предосторожностями было проделано отверстие, и в глубине его в мерцании свечи тускло блеснуло золото.
За северной стеной обнаружился гигантский ковчег, занимавший почти все пространство выдолбленной в скале усыпальницы. Здесь же находились и ценнейшие предметы погребальной утвари, поражавшие воображение своим великолепием. Ослепленный их блеском, Картер не сразу приметил глиняную табличку с лаконичной иероглифической надписью: «Вилы смерти пронзят того, кто нарушит покой фараона». Египтолог был неробкого десятка, однако подобная находка могла испугать рабочих, и он приказал не вносить ее в инвентарный список. Немного позже, правда, на мумии Тутанхамона под бинтами обнаружится амулет с надписью: «Я тот, кто зовом пустыни обращает в бегство осквернителей могил», но это будет потом. А тогда задыхавшийся от волнения Картер распахнул створки первого ковчега и нашел там второй, частично покрытый истлевшей от времени полотняной тканью. Покрывало украшали золотые цветы со звездами; и когда его сняли, то стали видны великолепные барельефы, изображавшие сцены загробной жизни.
И тут открылось нечто совершенно замечательное — печать на втором ковчеге сохранилась в целости и сохранности. Однако Картер не торопился, он тщательно все обследовал и вскоре обнаружил позади усыпальницы еще одно помещение — сокровищницу. У ее задней стены находился огромный, обитый золотом ящик, выполненный в форме ковчега. Вокруг него стояли изваяния богинь-охранительниц мертвых. Картер сразу понял, что в этом золоченом ящике находились канопы мертвого фараона, и интуиция не подвела его: вскоре исследователи неподвижно замерли над бесценными сокровищами и эмблемами владыки, жившего почти за три с половиной тысячелетия до нас.
У самого входа в сокровищницу на постаменте находилось изваяние бога-шакала Анубиса, а неподалеку на подставке виднелась голова священного быка Аписа. Центр помещения занимали великолепные шкатулки из слоновой кости, инкрустированные золотом и синим фаянсом, неподалеку располагались модели лодок с парусами, а у северной стены стояла колесница.
Прошло много месяцев, прежде чем усыпальница была расчищена полностью и Картер смог заняться разборкой внешнего ковчега. Это была очень трудоемкая работа. Толстые дубовые доски, покрытые золотом и фаянсом, за тысячелетия ссохлись, и при каждом прикосновении возникала опасность необратимо испортить поверхность наружной оболочки. Наконец титаническая работа была закончена, и второй ковчег освобожден, он так же был велик — два метра в высоту и четыре в длину. Волнуясь, Картер сломал единственную неповрежденную печать в Долине царей, и в раскрытых дверях показался еще один ковчег — третий. Не дрогнув, египтолог отодвинул его засовы и неожиданно замер. Показался четвертый ковчег, еще более прекрасный, чем все предыдущие. Он также был выполнен из дубовых досок и покрыт золотом, однако его украшали еще прелестные барельефы, иероглифы и изображения богов. Не в силах сдержаться, Картер сломал печать, отодвинул засовы, и перед ним открылось ни с чем не сравнимое зрелище — огромный желтый кварцитовый саркофаг. Он был вырезан из монолитного блока, по всем его четырем углам стояли богини-охранительницы с распростертыми крыльями, а закрывала его тяжелая плита из полированного розового гранита. Управиться с двенадцатитонной глыбой без специального подъемного устройства было невозможно, однако прежде всего требовалось удалить из усыпальницы все части ковчега.
И вот наконец торжественный момент настал. Почтеннейшее собрание — губернаторы, министры, профессора из различных стран, — затаив дыхание, уставились в открытый саркофаг. Однако вначале были видны только покровы — тонкая полотняная ткань, прикрывавшая его содержимое, ее осторожно убрали, и при виде золотого гроба присутствующие восхищенно замерли. Верхняя его часть была выполнена в форме мумии, длина его составляла два с половиной метра, а изготовлен он был из твердого дерева, покрытого толстым слоем позолоты. Антропоидная форма гроба соответствовала образу Осириса. Его голова и руки были выполнены из массивного золота, а лоб украшен двумя эмблемами — это были коршун и кобра, сделанные из стекла и фаянса. «О, матерь Нут, — было написано на гробе, — да будут распростерты надо мной твои крылья, как извечные звезды».
А тем временем, пока весь мир с нетерпением ожидал, когда же мумия фараона увидит свет Божий, возникли непредвиденные недоразумения между английским и египетским правительствами, имевшие под собой политическую подоплеку. Гробницу официально закрыли, и лишь в январе 1925 года все заинтересованные стороны пришли к согласию.
Наконец-то Картер открыл золотой гроб Тутанхамона, и сразу же обнаружилось, что в нем имелся еще один — второй, являющийся шедевром древнеегипетского художественного ремесла. Длина его составляла два метра, он был покрыт инкрустациями из золота и формой напоминал Осириса. Когда вскрыли второй гроб, в нем оказался третий, целиком состоявший из золота и весивший около полутонны. Он изображал молодого Тутанхамона в образе Осириса. Его лицо, шея и руки блестели полированным золотом, а на груди лежали большие бусы, украшенные синим фаянсом. Весь гроб был инкрустирован полудрагоценными камнями, и в нем находился сам Тутанхамон. Семь браслетов украшали его правую руку от локтя до запястья, шесть — левую, грудь фараона была покрыта многочисленными амулетами и священными эмблемами, которые должны были облегчить ему жизнь в Царстве мертвых. Фигура же самого Тутанхамона едва напоминала человеческую — была обуглена до неузнаваемости и предстала чем-то почти совершенно разложившимся перед глазами ученых.
Как выяснилось чуть позже, большое количество благовонного масла было разлито около царских останков, и в течение тысячелетий оно, почернев, превратилось в смолистую массу, которая приклеила золотую маску в саркофаге так плотно, что, несмотря на все усилия, сдвинуть ее с места не удалось. Жирная же кислота, содержавшаяся в благовониях, действуя на протяжении веков, вызвала полное обугливание мумии фараона.
Учитывая все это, было принято решение не перевозить останки Тутанхамона в музей Каира, а оставить их в погребальной камере Долины царей. Похоронную же утварь, предметы обихода, гробы и ковчеги — все это давно уже вывезено из усыпальницы фараона и находится в Музее египетских древностей. Мой вам совет, господа хорошие, если будете в Каире, обязательно посмотрите — чрезвычайно занимательно.
Говорят, мусульмане расслабляются в пятницу, евреи — в субботу, люд православный — в воскресенье, а Юрий Павлович Савельев с некоторых пор приноровился развлекаться каждый Божий день. Вот и ныне, едва за окнами опустилась темнота зимнего вечера, он не спеша оделся, чмокнул повстречавшуюся в дверях Катю в розовую с мороза щечку:
— Я ненадолго, солнце мое, прогуляюсь, — и, не дожидаясь лифта, энергично двинулся вниз по лестнице.
На улице было безветренно, под толстыми подошвами ликвидаторских ботинок весело скрипел снежок. Быстро добравшись до метро, Юрий Павлович неторопливо поехал на эскалаторе к поездам. Час пик уже миновал, перемещаться с периферии в центр не желал никто, и, сидя в полупустом вагоне подземки, Савельев тяжело вздохнул: а ну вдруг сегодня будет как вчера, по нулям? Пока он переживал, поезд остановился. Расталкивая выходивших пассажиров плечищами, в двери ввалились трое молодых людей — крепких, наглых и мордастых. Молодцы с ходу развалились на сиденьях почти напротив Юрия Павловича, важно закурив, синхронно выпустили дым в его сторону. Тот страшно обрадовался — вот оно, начинается!
Без лишних разговоров Юрий Павлович поднялся и резко провел микацуки-гири, размазывая лучшие сорта заморского табака по дебильным рожам, а чтобы молодых людей разобрало по-настоящему, выдернул одного из них за ухо и громко поинтересовался:
— А что, козлы рогатые курить научились?
— Мужик, ты это чего, мужик, отпусти… — Молодцы сразу как-то скисли, стремительно сорвались к дверям и на ближайшей остановке из вагона испарились, а Савельев вернулся на свое место, от злости осунувшись даже, — крепкого разговора по душам наладить не удалось.
Вот уже с неделю что-то толкало его на всякие подвиги. Печально, но факт: при успешном их воплощении в жизнь настроение у Юрия Павловича поправлялось совершенно, а на сердце становилось легко и покойно.
Особенно удачным оказался день позавчерашний, когда в общественном бесплатном — просто чудо какое-то! — туалете, что со времен застоя исправно функционировал недалеко от Гавани, справлявшего нужду Савельева спросили:
— Деньжат не отмусолишь, корешок?
Интерес проявила группа товарищей, причем у одного из них глаза были остекленевшие, как это часто случается с людьми, пережившими травму носа, в ощеренной пасти другого тускло блестели фиксы, а третий небрежно играл здоровенным ножом-свиноколом. Юрий Павлович от радости широко заулыбался.
— Мать честная, Кардан! — Энергично застегнув штаны, он придвинулся к обладателю тесака и от удовольствия громко заржал. — А помнишь, кент, как мы в кошаре тем козлам рога обломали?
— Каким козлам? — Небритое чело оруженосца отразило напряженную работу мысли. Чтобы ему помочь, ликвидатор подшагнул еще ближе. — Ну, чичка у меня была еще вот здесь. — Он показал пальцем себе на переносицу.
В следующее мгновение он уже воткнул его обладателю свинокола в глаз, развернул в ране и с длинным яростным криком приласкал фиксатого каменно-твердым носком башмака под колено. Тот крякнул и, схватившись за больное место, от сильного апперкота под челюсть тут же отъехал в нокаут, а ликвидатор без промедления занялся его еще не добитым коллегой. После «крапивы» резкого хлеста кончиками пальцев по глазам — тот сразу же интерес к происходящему утратил. С силой бортанув его рожей о писсуар, Савельев заметил с глубоким удовлетворением, что туалетный агрегат мгновенно окрасился в радикально-красный цвет.
И долго Юрий Павлович пинал тогда уже неподвижные раскоряченные тела, стараясь либо печень порвать, либо почки основательно опустить, и чувствовал, как с каждым ударом на душе становилось все радостней…
Между тем стараниями родной подземки Савельев очутился на Петроградской стороне. Прогулявшись мимо строгой зоны для братьев наших меньших, зовущейся гордо зоопарком, он двинулся в направлении бывшего лобного места. Рубили исправно здесь когда-то головушки людям лихим и разбойным, но, видимо, палачи царские старались зря. С той самой поры столько развелось на Руси-матушке всякой сволочи с обычаем воровским да тяжелым — плюнуть некуда, а на лобном месте нынче торгуют паленой водкой и иным каким непотребством бесовским.
Наконец не ведающие усталости ноги занесли Савельева в уютный тупичок, где над входом в полуподвал заманчиво высветилась неоном вывеска: «Молодежное кафе „РАПСОДИЯ“», а из-за железных дверей доносились негромкая музыка и заливистый женский смех. Рванув тяжелую дверь на себя, Юрий Павлович пожаловал в заведение. Гардероба, как, впрочем, и сортира, молодежному кафе не полагалось. Пробравшись в полутьме небольшого, скупо освещенного помещения к стойке, ликвидатор, взгромоздившись на табурет, спросил буржуазного пива с чипсами.
Плотный лысоватый бармен с беломориной в зубах и глубоким пониманием российской жизни в прищуренных бегающих глазках живо выставил мокрую жестянку с «Хольстеном», шмякнул рядом пакет с зажаренными в масле корнеплодами и, глянув соболезнующе на засветившего пачку стотысячных Савельева, отвернулся — чего с идиотами общаться.
Юрий Павлович рассчитал все верно — он даже не успел приложиться к пиву, как на табуретку рядом взобралась рыжая, безвкусно наштукатуренная лялька и начала переживать, как это, наверное, тяжко — пить в одиночестве.
Что за дела — немедленно свою новую знакомую Савельев угостил «джин-тоником», через пару минут пересел за столик к ее одноклассникам, которые вчетвером отдыхали почему-то в обществе единственной дамы, и, потчуя своих новых друзей водочкой, снова засветил свою солидную наличность. Ситуацию он уже прокачал: в этой маленькой уютной кафешке зависала бригада, помимо всего прочего выставлявшая из денег всяческих залетных лохов.
— Нет, пацаны, я пивка. — Опасаясь клофелина, Юрий Павлович слюнявил уже вторую банку «Хольстена», терпеливо слушал тупые байки сотрапезников и наконец катанул пробный шар: — Ну, ребятки, мерси за компанию, мне пора.
Моментально, словно по команде, школьные дружки рыжей подружки разделились — двое начали уламывать гостя остаться, а парочка крепких молодцов быстро зашла ему в тыл, напрочь отрезав дорогу к дверям. Савельев врубился, что промедление смерти подобно. Все вокруг были из одной стаи, только прозвучит призывный клич: «Наших бьют!» — как накинутся всем скопом, зубами будут рвать чужака, и покидать заведение придется единственным способом — на машине «скорой помощи», хорошо если не ногами вперед.
Чпок — тарелка из-под бутербродов с колбаской «Таллинской» обернулась в савельевских руках двумя опасными бритвами, в мгновение ока расписавшими физиономии его сотрапезников. Вначале никто ничего не понял, только завизжала пронзительно потерявшая всю свою красоту рыжая прелестница. Затем, заливая глаза, хлынула из распоротых лбов кровища, а Юрий Павлович уже выдернул из-под себя стул и, элегантно держа его за спинку, принялся напористо пробиваться к выходу. Один из молодцов, что стояли за его спиной, сразу же лишился зрения, другой — надолго способности к размножению, но тут натурально раздался клич: «Наших бьют!» — и около дверей образовалась застава из крепких полупьяных аборигенов, вооруженных кто чем — от печально известных «розочек» до газовых стволов, заряженных дробью.
— Суки, урою! — Савельев стремительно травмировал ближайшему бойцу голеностоп, шваркнул его соседу по ногам стулом и, без труда перемахнув через стойку, крепко прижал консервный нож бармену к горлу. — Назад, а то хана ему.
На мгновение толпа замерла, а чтобы все сомнения вообще отпали разом, ликвидатор медленно улыбнулся и сделал резкое движение рукой. Из распоротого волосатого уха хлынула ручьем кровища, заскулил истошно подраненный общепитовский деятель. Снова сунув замокревший инструмент ему под горло, Савельев глянул сурово:
— В закрома веди, лишенец.
Дважды повторять не пришлось. Едва очутившись в тесной, слабо освещенной подсобке, он с лязгом задвинул засов, в целях профилактики отправил бармена в нокаут и кинулся открывать заржавевшие запоры погрузочного окна. От ударов чем-то тяжелым дверь предательски затрещала, жалобно звякнули бутылки на стеллажах. Распахнув наконец обитые железом створки, Юрий Павлович нырнул головой вперед в грязный, затоптанный снег узкого двора-колодца. Теперь стремительный рывок, только бы убраться побыстрее из каменной западни, однако не получилось: из дверей «Рапсодии» уже выкатилась разъяренная, алчущая крови толпа. Сбитый подножкой на тротуар, Савельев завертелся бешено на пятой точке, щедро раздавая удары по ногам и мужским достоинствам атакующих. Мгновение — и, словно подкинутый мощной пружиной, он сделал длинный кувырок, вырвался за пределы круга и устремился по направлению к метро.
Эх, хорошо было бы подхватить с земли кусок арматурки, камешек какой — не надо забывать, что булыжник — оружие пролетариев, — осколок стекла, на худой конец, но недавно выпал снег — ничего путного не видать, а справа снова послышались разъяренные крики преследователей, видимо, срезали проходными дворами, понятное дело — аборигены.
Была не была — Юрий Павлович нырнул в ближайший парадняк и, оказавшись на втором этаже, начал яростно выламывать железную стойку от перил. Ни фига, это вам не в хрущевке какой-нибудь, здесь все построено прочно, на совесть. Савельев уже решился в случае чего сигать в окошко, как неожиданно губы его сами собой расплылись в улыбке — лопатка. Ржавая, с расколовшимся черенком, откуда взялась она здесь? Хорошо бы, конечно, наточить ее с трех сторон до бритвенной остроты, гвоздочком укрепить поладнее, да ничего, и на том спасибо, потому как лопата — это вещь серьезная, подарок, можно сказать, судьбы. Алебарда, говорят, от нее произошла, да и сама она оружие мощное, по сути дела, универсальное. Хорошо наточенная лопата рубит конечности не хуже топора, легко вскрывает животы, а уж череп ей раскроить — пара пустяков, но все это, конечно, в умелых руках, привычка нужна.
Чего-чего, а навыков у Юрия Павловича хватало с избытком. Первый же нападающий ошалело уставился на свою изуродованную кисть и с животным ревом принялся подбирать отрубленные пальцы с грязных ступенек — бесполезно, милай, микрохирургия здесь тебе не поможет, ты сам-то смотри, кровушкой не изойди да в обморок не брякнись. А ты куда, дурашка? Савельев легко отбил лопатой нож и, раздробив атакующему переносицу, спихнул сразу же обмякшее тело ногой вниз — иди, родной, лечись. В считанные мгновенья он обиходил еще пяток нападавших, и на лестнице образовалось потерявшееся, исходившее кровью и животным ревом людское скопище — зрелище жалкое весьма.
Любоваться ничтожеством человеческим ликвидатор не стал, а кинулся наверх, к заветной двери на чердак. Потревожив мирно зимовавшую чету бомжей, он выбрался на скользкую от снега крышу. Дома раньше строили плотно — стена к стене. Без труда очутившись на соседней кровле, Юрий Павлович, заметив пожарную лестницу, улыбнулся: «ну вот и все», как любил говаривать полковник Исаев. Обжигая руки о железные прутья ступенек, он принялся спускаться, мягко спрыгнул на захрустевший под ногами ледок, и в это мгновение в глаза ему ударил кинжальный луч фонаря, а по почкам — резиновая милицейская дубинка, называемая почему-то демократкой.
— Стоять! — Согнувшегося от боли Савельева грубо пихнули к стене, и, услышав начальственный рык: — Документы! — он понял, что пожаловала родная рабоче-крестьянская.
— Сейчас все будет… — Юрий Павлович перевел дыхание и, сделав вид, что полез за пазуху, пружинисто впечатал милицейскому ребро своей ладони чуть ниже уха.
Не успело тело того упасть на снег, как Савельев подшагнул к ударившему его по почкам сержанту. Стремительно проведя болевой на кисть, он принялся избивать обидчика его же собственной дубиной. Ломая кости лица и рук, весело шлепала демократка по человеческой плоти. Скоро мент, вытянувшись в кровавой луже, затих. Сплюнув, Юрий Павлович пнул его по последнему разу и, затерев на резиновом изделии свои пальчики, принялся уносить ноги.
Без малейших проблем заангажировал он «жигуленка» шестой разновидности, по пути приобрел здоровенный шоколадный торт и через полчаса предстал перед Катей счастливым как никогда — уж больно вечер выдался хорош.
…Также говорят, что есть у арабов тайная секта Ал-Гурнак, и основал ее в веке семнадцатом некто Абд ал-Расул, который будто бы учился у псиллов — североафриканских негров, почитающихся лучшими из знатоков змеиных ядов. А кроме того, недавно открылось, что этот самый Абд ал-Расул был посвящен в таинства бога Сета и знал секрет приготовления страшной отравы из листьев персика.
Однако главное занятие в секте Ал-Гурнак — это дрессировка ядовитых гадов в тайные орудия убийства. Все окружено секретом, но удалось узнать, что, услышав шум падающего метеорита, посвященные члены секты не мешкая подбирают его. Этот самый аэролит кладут рядом с каким-то другим, неизвестным, камнем, который, по-видимому, испытывает губительную силу первого. Затем они оба размельчаются в порошок, приобретающий запах, не ощутимый для человека, но привлекающий змей, которые приползают со всех сторон и лежат, словно очарованные, около приманки. Члены секты хватают их за головы при помощи маленьких деревянных вил, сажают в горшки из обожженной глины и держат там для своих надобностей…
(Из фискального донесения)
— Медам, месье, минуту внимания. — Экскурсовод вытер белоснежным платком мокрые от пота усы и встал таким образом, чтобы на него падала тень от дворцового пилона. — Немного истории, господа. Еще начиная с эпохи Среднего Царства был установлен общегосударственный культ местного бога Фив Амона, которого отождествляли с богом солнца Ра под именем Амон-Ра.
«Ну и жара, черт ее побери». — Штабс-капитан Хованский тягуче сплюнул. Попав нацарапанному на стене фараону прямо в рожу, он почему-то обрадовался, а зануда экскурсовод все никак не мог уняться:
— Позднее, в эпоху Нового Царства, произошло слияние двух культов — бога солнца Ра, почитавшегося первоначально в городе Оне, и Гора, еще в древности считавшегося владыкой неба, а затем ставшего повелителем обоих горизонтов, то есть ахути. Что же получилось в результате, господа? Правильно, мадам, культ нового бога Ра — Горахути, суть Атона, установив веру в которого фараон Эхнатон подорвал жреческую власть и основательно пополнил свою казну за счет богатств, отобранных у храмов других богов. Впрочем, не будем повторяться, все это я уже имел честь рассказывать вам в Амарне, если помните.
Действительно, палящее солнце и хрустящий на зубах песок едва ли позволяли забыть в скором времени резиденцию Аменофиса IV. Тихо выругавшись, Хованский тяжело вздохнул: культурная программа вояжа его утомляла. А вот месье Богарэ и Хорьку вся эта древняя чушь, похоже, пришлась по душе, вон как старательно внимают мудаку-экскурсоводу, уж не родила ли их мама в феврале?
Штабс-капитан вздохнул вторично: турагентство «Мираж» имело репутацию фирмы солидной и если уж пообещало показать вам весь Египет, то сомневаться в этом не приходилось, а нужно было терпеть. Семена Ильича уже успели подробно познакомить с пирамидой Хеопса, заставили чуть ли не на карачках при свете факела посетить «нижний покой» и полдня промурыжили на палящем солнце около Сфинкса. Поведали ему также и о былом величии Раава, продемонстрировав при этом древние развалины Мемфиса, на экскурсии в Танисе долго ездили по ушам, убеждая, как там было хорошо, пока город назывался Пер-Рамзес и являлся резиденцией Рамзеса II, а по прибытии в Луксор заверили, что здесь когда-то находилась гордость Черной страны — стовратые Фивы. Все было, все в прошлом, отцвели уж давно хризантемы в саду…
— Ну вот, господа, надеюсь, вы ощутили теперь совершенно явственно, — наконец-то экскурсовод поперхнулся и принялся кашлять, — что великий Но-Амон состоял как бы из двух главных частей: царских дворцов в южной части города, на развалинах которых стоит нынешний Луксор, и квартала богов — Карнака, где мы сейчас имеем удовольствие лицезреть следы былого величия. Увы, омниа ванитас, то есть все суета, как говаривали древние, прошу, господа, к обеду не опаздывать.
Есть в такую жару не очень-то хотелось. Подхарчившись без особого энтузиазма в ресторации отеля «Континенталь», бандиты от нечего делать собрались в номере у месье Богарэ — катануть на счастье. Вот уже вторую неделю стараниями фирмы «Мираж» таскались они по египетским землям, но делалось это для фортацела, а интересовал негодяев лишь каменистый склон в Долине царей, где в двадцать втором году Говард Картер обнаружил останки Тутанхамона.
С той поры прошло два года, и хотя саркофаг уже был вскрыт, мелочные англичане все что-то кроили с жадными египтянами, а тем временем гроб с останками царя все еще стоял нетронутый в официально закрытой усыпальнице. Такое положение дел совершенно не устраивало энергичного американского коллекционера, и на родину фараона была срочно командирована бригада месье Богарэ, снабженная шикарными турпутевками, денежной субсидией, а также подробнейшими инструкциями, что следовало упереть в первую очередь.
— Сделайте все как надо, месье, — на прощание янки-наниматель крепко пожал руку Язве Господней, — и вы уподобитесь самому Тутанхамону.
Мишель Богарэ был тактичный человек — он не стал уточнять, что именно общего с давно умершим фараоном намечалось у него самого в перспективе, а, взвесив на руке задаток, вежливо улыбнулся — одними усами — и отчалил с достоинством.
Между тем стало ясно, что ничего путного при такой жаре получиться не могло, и Язва Господня, бросив карты на стол, поднялся:
— Игра не клеится, господа.
У себя в номере штабс-капитан залез под холодный душ, затем под противомоскитный полог над кроватью и проспал до самого вечера, обливаясь потом, без сновидений. Ужинали молча все в той же душной ресторации «Континенталя», без аппетита. Глядя на сцену, где тощая, то ли загорелая, то ли грязная — не понять — девица изображала танец живота, Хованский поморщился: «Тьфу ты, вот гадость-то».
Утро следующего дня выдалось кошмарным — ранним, жарким и суетливым каким-то до крайности. Туристов разбудили ни свет ни заря, накормили в душном мареве ресторации плотным завтраком с белым вином и, не позволив даже частично переварить съеденное, потащили на западный берег осматривать древние погребения.
Угрюмо взирал штабс-капитан на широкие лодки с треугольными парусами, на силуэты верблюдов вдалеке, на фигуры женские в черном со связками тростника на головах и чувствовал совершенно явственно, как весь этот Египет подкатывает ему тошнотным липким комом под самое горло. А дома березы глядятся в замокревшую душу озер, туманные утренники пахнут грибною прелью, и где-то вдалеке баламутит сердечный покой паникерша кукушка. Ах, гореть вам навечно в адском пламени, проклятые большевики!
Между тем, переправившись на западный берег Нила, туристы двинулись по центральной дороге к горному массиву. На юге виднелись развалины храма, построенного некогда в честь побед Рамзеса Третьего, неподалеку от него стояли два колоссальных изваяния Аменхотепа II, причем одна из статуй, изуродованная, обладала чудесным свойством: как только на нее падали лучи восходящего солнца, слышались звуки, подобные тем, что издают лопнувшие струны арфы.
Дорога постепенно поднималась в гору. Наконец взору открылся находившийся между отвесными скалами причудливый храм царицы Хатасу, которая прославилась тем, что, еще будучи принцессой, выловила из нильских вод корзинку с новорожденным Моисеем и пропасть младенцу не дала.
Наконец, когда солнце застыло на небе раскаленной огненной сковородкой, ведомые экскурсоводом туристы оказались у входа в гробницу Тутанхамона. Ничего такого особенного — мрачная дыра в скале, уходящая полого вниз, рядом палатка сторожей-арабов да кучи выбранных из расчищенной галереи камней.
— Согласитесь, господа, трудно даже представить, что там, — экскурсовод ткнул пальцем куда-то себе под ноги и неожиданно криво улыбнулся, — находятся богатства, которым нет цены. — После чего вытер покрытый пылью лоб и приготовился вести туристское стадо назад в гостиницу, на кормление.
— А скажите-ка, почтеннейший, — сделав равнодушное лицо, месье Богарэ лениво посмотрел куда-то в скалистую даль, — столько добра, а охраняют его всего-то несколько арабов, неужели не страшно?
— Видите ли, месье, Говард Картер — очень ловкий человек, он долго изучал здешнюю жизнь и прекрасно знает, чего хочет. — Экскурсовод пожал тощими плечами и, глянув на серебряные карманные часы, заторопился: — Вперед, господа, сегодня в меню молодая гусятина, повар готовит ее божественно. — Как бы в завершение разговора он тронул месье Богарэ за рукав: — А от услуг английских военных он отказался, это я знаю наверняка.
Обед действительно был неплох: жаркое из серны, куропатки, речная рыба а ля-Капри, — и после отличного кофе с ликером бандиты поднялись в номер Язвы Господней.
— Будь я проклят, господа, если это не самое понтовое дело в моей жизни! — Богарэ начал издалека, и глаза его заблестели: — Я селезенкой рыжье чую и говорю вам: его там немерено.
В конце концов операцию по изъятию ценностей было решено провести нынешней ночью под видом похода в бордель, добытое надежно перепрятать и, на время затаившись, дать нанимателю знать, чтобы «шинковал капусту». А уж как оттащить отвернутое, пускай подсуетятся сам, не маленький.
За ужином месье Богарэ лихо крутил усы, смачно смеялся в ответ на сальные ремарки окружающих и, клятвенно пообещав не обойти вниманием изобретения двух великих людей — Кондома и Нагана, отчалил с друзьями навстречу ночным утехам.
Вечерний воздух напоминал собой влажный горячий компресс, с темной поверхности нильских вод слышались какие-то всплески. Когда, очутившись на западном берегу, негодяи двинулись к скалам, огромные южные звезды уже вовсю высыпали на низком фиолетовом небе. Луна была яркой — близилось полнолуние. Двигаясь в ее молочном свете среди тысячелетних развалин, штабс-капитан почему-то вспомнил чертовщину арабских сказок — а ну как сейчас ифрит какой прилетит?
Ни хрена — чуть впереди уверенно шагал месье Богарэ с хорошо обкуренной трубкой в зубах, слева ритмично звенели о древние камни подковы Хорька, и Хованский вдруг отчетливо понял, что в нынешней жизни места для чудес не осталось.
Наконец впереди высветилась темно-красная точка прогоревшего костра, походка негодяев сделалась, как им казалось самим, по-тигриному неслышной, и вскоре они уже могли рассмотреть бородатое лицо застывшего неподвижно у тлеющих углей араба в чалме.
— Месье, он ваш. — Богарэ медленно провел пальцами поперек своего горла, красноречиво посмотрев Хорьку в глаза, и тут же перевел взгляд на Хованского: — Ну а мы — в палатку.
Где-то далеко пронзительно закричала ночная птица тетис. Инстинктивно обернувшись, штабс-капитан вдруг заметил, как рука араба стремительно взметнулась к чалме. Раздался свист секущего ночной воздух железа, но прежде чем бородатая фигура успела вскочить на ноги, Хованский всадил финку сидящему точно в глаз — глубоко и твердо. Со стороны палатки послышался чмокающий звук разбиваемого черепа, на секунду показалось, будто раздавили кошку, и сразу же из-за полога появился месье Богарэ носовым платком он аккуратно вытирал кастет. В его руке вспыхнул фонарик, и когда желтое пятно света остановилось на лежащем неподвижно теле, Язва Господня неожиданно вспомнил Бога — о, мои дье — и, медленно опустившись на колени, уставился в искаженное смертью лицо Хорька.
Бритвенно-острый, похожий на серп, массивный метательный нож угодил тому точно в горло. Закрыв выкатившиеся глаза отднокорытника, Богарэ яростно хлопнул кулаком о ладонь:
— Похороним его позже, вперед, месье.
Было слышно, как сильным ударом ноги он своротил хлипкий досчатый щит, частично закрывавший проход, зашуршали под его подошвами мелкие камешки в галерее, и спускавшийся следом Хованский вдруг различил какой-то свист. Сразу же диким голосом закричал Язва Господня, раздались удары железа по живому, и в свете упавшего на землю фонарика штабс-капитан увидел, как Богарэ с бешеной силой вколачивает кастетом в стену гибкое, стремительно извивающееся тело.
— Мишель! — Хованский кинулся вперед, но ему никто не ответил. Подхватив внезапно обмякшее тело патрона за плечи, Семен Ильич вдруг понял, что держит в руках труп.
Осторожно разжав пальцы, он бережно опустил мертвеца на пол и, подобрав упавший фонарь, почувствовал противный холодок, разлившийся между лопаток.
У стены все еще слабо шевелила хвостом огромная оливково-черная гадина, длиной никак не менее четырех метров. Переведя взгляд на выгнувшегося дугой Богарэ, Хованский тяжело вздохнул: «Ах, патрон, патрон». Укус кобры пришелся тому прямо в лицо, однако Язва Господня был мужественным человеком и перед смертью нашел в себе силы превратить голову твари в мокрое место. Натурально в мокрое — штабс-капитан скользнул лучом по влажным потекам на скале и неожиданно придвинулся поближе: а это еще, черт возьми, что такое?
Мишель Богарэ бил кастетом с такой силой, что тысячелетние камни не выдержали и стена подалась, обнаружив в своей глубине наличие ниши. «Ну-ка». — Стараясь не наступать дохлой гадине на хвост, штабс-капитан легко расширил отверстие, затем внимательно прислушался к наружным звукам и наконец, направив в пролом луч фонаря, нащупал в толще стены небольшую, судя по весу, деревянную шкатулку. Открыть ее тем не менее не удалось — крышка просто рассыпалась под пальцами Хованского в труху. Посмотрев на содержимое ларца, он поморщился — похоже на чьи-то мощи, стоило только время терять и возиться со стеной. Однако присмотревшись, он заметил, что черные как смоль останки украшены перстнем с красным сверкальцем. Не колеблясь, он потянулся за ним. Раздался треск распавшейся в прах истлевшей человеческой плоти, и, повертев жуковину в лучах фонаря — серебряная вроде, — штабс-капитан, чтобы находку не потерять, насадил ее себе на палец, тут же о ней забыл и двинулся разбираться с Тутанхамоном.
Месяц месор выдался удушливо жарким. В неподвижном воздухе не ощущалось ни ветерка, все вокруг покрывал серый слой пыли. Казалось, что светлые лики богов отвратились от земли египетской навсегда. Однако, как ни старалось солнце, жар его лучей под своды царского дворца в Фивах не проникал, и повелитель принимал старейшину врат храма Амона-Ра в прохладе своих любимых покоев.
Это было просторное двухэтажное помещение, на алебастровых стенах которого в ярких красках и золоте представала печальная история двадцатой династии — последней в эпоху Нового Царства. Давно прошли времена Рамзеса Великого, когда трепетали враги и строились новые храмы, былое могущество кануло в Лету. Государство теперь даже не могло сохранить посмертный покой вершителей истории своей.
У северной стены зала стояла малахитовая статуя бога-шакала Инпу, неподалеку от нее находился выполненный в виде усеченной пирамиды алтарь, а чуть поодаль, ближе к центру, блистала золотом роскошная мебель из черного дерева, инкрустированная слоновой костью и драгоценными камнями. Курились сладкие благовония из Аравии, мягко шелестело опахало из перьев птицы филис. Благодаря акустике слова фараона доносились, казалось, откуда-то сверху.
Нынешний повелитель Египта — Херихор I — еще не так давно носил титул Са-Амона, то есть Верховного жреца храма Амона, и был мужчиной высокого роста, очень крепким, с могучей выпуклой грудью. Происхождения он был самого подлого, и только дерзкий ум, железная воля да терпеливое боголюбие помогли ему добиться всего в этой жизни.
Перед лицом фараона усаженный в знак особого расположения не на пол, а на роскошную, украшенную нефритовыми вставками скамью, расположился старейшина врат храма Амона благой Унамон — морщинистый, сгорбленный жрец, последний из ходящих по водам Нила.
Речь шла о безрадостном — простой народ напрочь утратил былое благочестие, Египет раздирала смута, а царская казна была пуста, подобно древней обворованной гробнице.
— Известно ли тебе, солнцеподобный, что злодеи входят в сговор со стражей и оскверняют могилы даже в Долине царей? Если мы не прекратим это, Гор не допустит наши тени к трону Осириса.
— Я читаю в сердце твоем, достопочтимый. — Херихор взмахом бровей удалил из покоев носителя опахала и чуть понизил голос: — Ты ждешь от меня одобрения мудрости твоей.
— Истину ты сказал, повелитель двух стран. — Унамон оторвался от созерцания своих сандалий, которые ему было разрешено не снимать при входе во дворец, и посмотрел фараону в лицо. — Недалеко от храма царицы Хатшепсут я приказал устроить глубокую шахту, переходящую в просторное хранилище. — Старый жрец тяжело вздохнул. — Рабы, рубившие скалу, не пережили захода солнца. Той же ночью послушники и младшие жрецы перенесли в тайник останки Великого Рамзеса, отца его Сети и других царей во множестве, всего числом тридцать семь, однако сами ушли за горизонт еще до утра — их убил персик.
Унамон вторично вздохнул:
— Вход в шахту запечатан и неприметен, а тайну знают теперь только двое.
Низко склонившись, он вытащил из складок одежды небольшую табличку с местоположением захоронения. Едва только фараон всмотрелся в нее, как глина начала крошиться — через минуту на царской ладони лежала лишь горстка сухой пыли.
Секунду висела тишина. Почувствовав, что разговор не закончен, Херихор вытер руку концом своего клафта:
— Слушаю тебя, источник мудрости.
— Быть может, тебе интересно знать, фараон, — старый жрец вернулся на свою скамью, и голос его сделался печален, — одна лишь гробница осталась нетронутой в Долине — царя Тутанхамона из восемнадцатой династии. Вот уже два века стоит она открытой, но любого, попавшего внутрь, ожидает смерть. Говорят, что грабители, двести лег назад сломавшие печати, умерли мгновенно. Рабы, по моему приказу завалившие подземный ход и запечатавшие его, ушли в поля Осириса, едва успев закончить труд — в мучениях. Видимо, со временем заклятье слабеет.
Заметив недоуменный взгляд Херихора, старый жрец поднялся со скамьи:
— Точно никто ничего не знает. Говорят, все дело в каком-то древнем перстне, появившемся еще во времена царя Мины. Двадцать веков прошло, целая вечность.
Не давая заглянуть себе в глаза, Унамон припал к ногам царя и медленно двинулся из зала прочь. Глядя на его сгорбленную, бессильную спину, вспомнил Херихор о былом величии жреческого сословия и в свою очередь тяжело вздохнул: «Ах, что же будет с тобой, бедная земля Египта».
Trahit sua guemgue voluptas (лат.) —
Каждого влечет его страсть.
Штабс-капитан успел сделать только пару шагов, не больше. Неожиданно перед его глазами вспыхнул ослепительный белый свет, и он увидел стремительный блестящий поток, надвигавшийся на него со страшной быстротой. Хованский закричал и побежал бешено, но гигантская волна легко подхватила его и понесла на своем гребне в направлении исполинского конуса мрака, занимавшего все видимое пространство впереди.
Густая темнота окутала его со всех сторон. Движение тем временем замедлилось, и штабс-капитан понял, что очутился в каменистой, сплошь покрытой невысокими холмами пустоши. Было сумрачно — окрестности освещались лишь потоками лавы, выбегавшими из бесновавшегося неподалеку вулкана, громко шипели, струясь между острых обломков скал, огромные пятнистые гады, а во влажном воздухе разливалось плотное, ни с чем не сравнимое зловоние.
Чувствуя, что его может вытошнить в любую секунду, Хованский уставился себе под ноги и медленно побрел к соседнему холму, откуда доносились приглушенные стоны и отвратительные звуки рвоты — хоть что-то человеческое. По пути он едва не наступил на грозно поднявшуюся у самых его ног гадину, в кровь ободрал, подскользнувшись на чем-то тягучем, локти и, заглянув наконец за обломок скалы, обомлел.
Там, за шикарно накрытыми столами, расположились господа и дамы комплекции впечатляющей, сразу видно, относившиеся к своим желудкам с уважением. Вот прямо на глазах штабс-капитана исходивший слюной сотрапезник смазал черной икрой расстегайчик с вязигой, смачно выкушав водочки, заглотил пирожок, и сейчас же его вывернуло наизнанку, оставив в качестве воспоминания о съеденном жгучий вкус желчи. Неподалеку от любителя зернистой давилась ватрушками с крепким чаем пожилая матрона, рядом с ней кого-то рвало шашлыком по-карски. Чувствуя, как желудок поднимается к горлу, Семен Ильич поспешил от пирующих прочь.
Однако далеко уйти не удалось — внимание его привлекли страстные стоны. Миновав ближайшую скалу, штабс-капитан сразу же очутился в прелестном зеленом оазисе, заросшим финиковыми пальмами и тамариндами. Под сенью их раскидистых крон в позах весьма откровенных возлежали мужчины и женщины, с губ их слетали неясные звуки, а нагие тела, хоть и сплетались в истоме, но слиться, увы, не могли. Эрос здесь царствовал лишь наполовину.
Вглядевшись, Хованский заметил, что в самый желанный момент мужчины становились бессильны, а женские чресла сводила жестокая судорога, превращая их каждый раз в неприступную твердыню. Он также разглядел между стволов несчастных, изнемогавших от сладострастья, однако бессильных помочь себе: их женское начало сковали цепи поясов безбрачия.
На зеленой травке в самом центре оазиса тоже корежились людские тела, однако от страсти несколько иного рода. Это страдали обреченные на вечную ломку морфинисты: кто-то чихал без удержу, некоторые извивались ужом от сильной боли в желудке, а кое-кто уже жевал свои носки, пытаясь уловить в частицах пота хотя бы мизерные доли наркотика.
Миновал их Семен Ильич с отвращением. Оказавшись на окраине оазиса, увидел он стену ядовитого кустарника, уныло простиравшуюся вдоль линии горизонта. У корней кишело гадов ползучих во множестве, а откуда-то неподалеку доносилось скрежетание чего-то железного, сильно пахло серой, смолой, да громко гудело пламя. Внезапно раздались крики столь истошные, что у штабс-капитана между лопаток пробежала дрожь. Он замер на месте, очень сомневаясь относительно путешествия за колючую изгородь, и правильно сделал.
Невидимая сила стремительно швырнула его на землю, перед глазами снова вспыхнул яркий, похожий на солнечный, свет, и Семен Ильич ощутил себя лежащим в прохладе каменной галереи.
— Тьфу ты, черт! — Фонарик уже был при последнем издыхании. Глянув на часы, Хованский энергично вскочил на ноги, однако направился не в сторону сокровищницы — хрен с ним, с Тутанхамоном, — а на выход.
Словно гимназистка-целка, он провалялся полночи без чувств. Теперь уже надо было не о рыжье думать, а о том, как заметать следы и уносить ноги.
Заметив дохлую гадину у стены, штабс-капитан вспомнил о кольце, затем про сон свой пакостный и, сплюнув от презрения к своей особе, начал заниматься делом.
Уже остывшие тела месье Мишеля и Хорька он оттащил шагов за триста к соседнему холму, профессионально обшмонав, все нужное забрал себе — в дороге пригодится, и начал распрягать погибших догола.
«Эх, товарищи». — Изуродовав мертвые лица до неузнаваемости, Хованский отрезал у трупов головы и, завалив сверху камнями, надежно похоронил в глубокой расщелине. Одежда исчезла под грудой гранитных осколков, а обнаженные тела, распоров им предварительно животы, штабс-капитан оставил на скалистой вершине — вон сколько пернатой сволочи летает в небе, будет им нынче пожива.
Когда холмы окрасились в фиолетовый цвет и из-за них выглянуло солнце, Семен Ильич был уже в пути. Он шел упругим шагом человека, уверенного в себе, и единственное чувство, которое волновало его, было горячее желание поесть — еще бы, со вчерашнего ужина не жравши.
«Где искать французских туристов? Куда завела их жажда приключений? Чем они заплатили за любовь?» — Хованский сбросил на пол газеты недельной давности и вытянулся на мокрой от пота простыне. О факте нападения на фараонову гробницу в прессе не говорилось ничего, видимо, хранилы-арабы, оттащив жмуров с дохлой змеюгой, молча присыпали их и, чтобы сохранить лицо, хором состроили куру.
«Ну и жара». — Штабс-капитан притушил папиросу о подошву башмака, рывком поднявшись на ноги, сунул хабарик за ухо и с тоской посмотрел в окно на царившую у причалов суету. Вот уже сутки в ожидании парохода на Марсель он изнывал в паршивом портовом притоне — грязном, полном воров и проституток, названном, однако, весьма благозвучно: «Жемчужная услада Египта».
Вчерашним вечером здесь расписали насмерть брабанским методом, то есть горлышком разбитой бутылки, шикарную красотку, не пожелавшую отдаться за предложенную сумму. Нынешней ночью дико верещал в агонии зарезанный чилийским приемом — опасной бритвой, заложенной в курчавой негритянской шевелюре, — изрядно задолжавший сутенер, а уже под утро в дверь номера Семена Ильич стали бешено стучать кулачищами:
— Жанетта, открывай! Мы заплатим обязательно.
Продолжалось это, правда, недолго, вместо прелестницы на пороге возник разъяренный Хованский, с ходу надавал просителям по мозгам, и те на карачках отчалили, тем не менее окончательно испоганив и без того дурное расположение духа Семена Ильича. Сколько он ни ворочался потом, заснуть уже не удавалось — в голову лезла всякая гадость. Глядя сквозь грязное стекло на разложившийся собачий труп, Хованский вдруг вспомнил порешившего себя родителя. А может, по стопам любимого отца?
Состояние дел действительно было не блестящим. Финансов осталось не много, запас энтузиазма подходил к концу, а главное — американский любитель старины, который, судя по всему, был человеком непростым, наверняка теперь потребует замазку компенсировать и уж во всяком случае спокойно работать штабс-капитану в Париже не позволит — замочит или сдаст на растерзание Фемиде. «Ладно, там видно будет. — Семен Ильич развел мыло и принялся сбривать свои заметно порыжевшие под южным солнышком усы. — Сейчас главное — убраться подальше от этой осточертевшей земли фараонов».
На следующее утро его желание, похоже, начало сбываться. Заскрежетали в клюзах якорные цепи, простуженно заревел гудок, и ржавый ветеран, гордо названный еще в прошлом столетии «Юпитером», повлек Хованского к французским берегам, правда, без особого комфорта. Где-то совсем рядом за переборкой с лязгом работала машина, вода, казалось, плескалась в самый иллюминатор, однако штабс-капитан знал хорошо, что все в жизни преходяще, и к неудобствам относился по-философски — со спокойствием.
Давно уже растаял в сизой дымке африканский берег, одни только зеленые волны плескались до самого горизонта. А вот память Хованского с Египтом расставаться, похоже, и не собиралась. В первую же ночь приснилась ему гадость какая-то, будто бы очутился он в огромном, освещенном ярко пылавшими факелами подземелье. Курился из кадильниц густой благовонный дым, где-то неподалеку ритмично ударяли в бронзовую доску, и под ее раскатистый звон слышалось негромкое пение:
Иди, иди на Запад,
Медленно пойдешь ты в Абидос,
О, непознавшая мужского фаллоса,
Туда, где ждет тебя твой учитель-муж,
Отец наш и брат Гернухор.
Постепенно клубы благовоний рассеялись, и стали видны поющие. Они были одеты в широкие черные плащи с капюшонами, полностью закрывавшими лица, каждый держал в руке факел, и в свете их Хованский разглядел прикованную к каменной плите нагую меднокожую женщину. Она была без парика, с обритым наголо черепом, все волосы на теле отсутствовали также. Глаза ее были полны животного, не оставляющего в душе ничего человеческого ужаса.
Наконец пение смолкло. Один из одетых в черное придвинулся к женщине вплотную. Долго он смотрел ей из-под капюшона в лицо и неожиданно низко склонился:
— О, идущая на Запад, ты будешь достойной тофар-невестой господину нашему Гернухору в полях Осириса.
При этих словах судорога пробежала по женскому животу, и рот ее распялился в пронзительном крике, однако под сводами подземелья ни звука не раздалось — в корень языка несчастной была глубоко всажена зазубренная кость ядовитой рыбы фархак. В бешеном усилии освободиться тело прикованной выгнулось, глубоко врезались в нежную плоть ржавые цепи на бедрах. Но все напрасно. Выпрямившись, человек в черном улыбнулся:
— Пусть ничто не тревожит тебя, госпожа. Ты будешь предана в руки искуснейших парасхитов, и путь твой к мужу твоему будет долог, как длинная извилистая дорога в темноте.
На секунду он замолчал и положил руку извивающейся женщине на лобок:
— Они — великие мастера, и раньше времени, госпожа, дух Ка не покинет твое тело. Ничто не пройдет мимо тебя — ты почувствуешь, как живот твой будет вскрыт, и увидишь урны, которые с благословения великого Гора вместят твои внутренности, все, кроме легких и сердца. Затем твое тело зашьют и опустят в содовый колодец, где искуснейшие хоахиты будут поддерживать в нем жизнь, чтобы путь твой не кончился скоро. Семьдесят дней будешь предаваться ты неописуемой муке, чтобы через нее очиститься и предстать перед мужем твоим непорочной. А когда тебя вынут из ванны, то вместо собственных вставят стеклянные очи, со всем тщанием, с величайшим искусством растворят ткани мозга и извлекут их, не нарушив красоты твоих несравненных ноздрей. В последнюю очередь ты лишишься сердца, а все полости будут заполнены особыми смолами, и тело твое обретет чудесное свойство — веками ты будешь нетленна, но не засохшей мумией, а такой, как была при жизни.
С этими словами говоривший нажал на выступ в стене, и каменная глыба, на которой была распята несчастная, медленно заняла горизонтальное положение. Сейчас же в руках человека в черном оказался острый как бритва обсидиановый нож, и он принялся неторопливо срезать с женских ног подошвы:
— Дозволь мне, госпожа, для начала очистить ступни твои от земного праха.
Тонкой струйкой потекла на землю кровь, снова черные запели негромко: «В Абидос, в Абидос», — и Стен Ильич проснулся: «Тьфу ты, мердэ собачье». И вот так весь путь до французских берегов, просто какое-то мученье.
В Марсель штабс-капитан прибыл в расположении духа, надо прямо сказать, неважном. Кроме того, выяснилось, что добытый на родине фараонов перстень реализации в скором времени не подлежал — слишком уж плотно он сидел на пальце, не снять, и Семену Ильичу иного пути кроме как на гоп-стоп не оставалось. Вечером того же дня он затаился словно барс в тени деревьев парка Националь, как раз неподалеку от огромного, раскидистого платана, под которым стояла уютная, обвитая плющом беседка. Именно здесь проклятые нувориши, разжиревшие на народной крови, охмуряли красотами природа доверчивых французских девушек, а затем волокли их прямо в койку. Хованский времени зря терять не стал. С яростью голодного зверя он глушанул пузатого, с воспаленными рыхлыми щеками молодчика, ударом в челюсть заткнул хлебало решившей было завизжать девице и, прихватив внушительный лопатник кавалера, мгновенно унес ноги.
На вечерних улицах в центре Марселя было светло как днем — горели фонари, переливались огоньками фасады кабаков. В их витринах отражались фары автомобилей, однако штабс-капитан направился от всего этого великолепия подальше и подыскал себе крышу в грязной, неприметной ночлежке с названием отвратительным «Клоп кардинала». Здесь он получил холодного, тушенного еще вчера кролика, литр красного «пифа» и, обретя от съеденного благодушный настрой, принялся рассматривать свою добычу.
Сработал он не без понта — одних баклажанов в лопатнике было с полкуска, не считая зелени и френговской капусты, а в боковом кармашке бумажника Хованского ожидал еще один приятный сюрприз — «золотой» железнодорожный билет, годный для проезда в любой город Западной Европы. Долго смотрел на него Семен Ильич, однако ничего путного в его голову не лезло, а перед глазами почему-то возникали морды, хари, рожи человеческие, кои хорошо бы стальным кулачищем — вдрызг. Видимо, неважно подействовало на него выпитое французское пойло. Наконец, так ничего и не придумав, не раздеваясь, он завалился на продранную постель и, странное дело, заснул быстро и без сновидений.
Разбудил его звук бьющегося стекла — в соседнем номере слышалась громкая возня. Потом раздался визгливый женский голос: «Отпусти меня, Жан-Пьер, я сама», — и сразу же под тяжестью навалившихся тел кровать за стеной пружинисто заскрипела.
Штабс-капитан тяжело вздохнул. В его загадочной русской душе внезапно сделался сложный психический излом. Ему вдруг бешено, до зубовного скрежета, захотелось домой, в Россию, и не куда-нибудь, а на холодные невские берега, в Петроград, тьфу ты, сволочи, Ленинград. «Бред какой-то, с ума сойти», — искренне удивился Хованский острому приступу ностальгии, однако, копаться в дерьме самоанализа не пожелав, этим же днем занял одноместный люкс в поезде Норд-пасифик и двинулся в направлении Дижона.
Купе было обито бархатом, присутствовал отдельный умывальник, а также персональная параша в виде огромного соусника. Глядя на проплывавшие за окном аккуратные буржуазные поселения, Семен Ильич пробовал бороться с собой. «Вот это цивилизация, и на хрена нужна она, вшивая, собачья Ресефесеэрия?» Однако проклятая ностальгия не сдавалась и ночью задвинула про Северную Пальмиру полнометражный сон, в котором непосредственным объектом демонстрации был большой проходной двор в районе Старо-Невского проспекта — загаженный и грязный.
От всей этой чертовщины в запасе у Семена Ильича имелось старое проверенное средство. Проведя остаток пути в наиприятнейшей компании бутылок, бутыль-ментов и бутылочек, себя не помня, он сошел в Дижоне, до изумления пьяный, но зато свободный от всяких мыслей. С ходу поселившись в привокзальной гостинице, неделю Хованский приходил в себя — пил, бил и драл, а когда ностальгии вместе с деньгами пришел конец, погрузился на парижский поезд и провалился в тяжелый похмельный сон.
Однако спал он недолго. В Монбаре поезд остановился, хлопнули двери купе, и Семен Ильич увидел плотного, одного примерно с ним роста, рыжеватого мужчину в шляпе.
— Пардон, месье, это шестое? — Не дожидаясь ответа, незнакомец убрал небольшой, какими обычно пользуются провинциальные доктора, саквояж себе под ноги, аккуратно снял насквозь мокрое длинное мешковатое пальто и вытер носовым платком лицо: — Сегодня чертова погодка!
Действительно, за окном шел сильный, постепенно переходящий в крупный град ливень, где-то совсем рядом во все небо полыхнула молния. От налетевшего шквального ветра вагон ощутимо вздрогнул.
— Чертова, месье. — Штабс-капитан приветственно взмахнул рукой и, притворившись спящим, полуприкрыл глаза, в то же время внимательно наблюдая за попутчиком из-за опущенных ресниц.
Тот был одет в хороший полушерстяной костюм, поперек жилета тянулась внушительных размеров часовая цепь, а запонки переливались на свету молочным великолепием жемчуга, — одним словом, совершенный продукт послевоенной буржуазной культуры. Однако, присмотревшись к своему соседу повнимательнее, штабс-капитан заметил кое-что странное. В револьверном кармане у того находился ствол, и не какой-нибудь там дамский браунинг, а легко убивающий за сотню шагов наган. При этом он упорно не желал ни на секунду расстаться со своим саквояжем. Хованскому стало ясно, что его попутчик перевозил нечто, стоившее пристального внимания.
«А ведь напрасно говорят, что у разбойного промысла покровителя нет». — Штабс-капитан открыл глаза и, потянувшись, уселся на постели:
— Не спится что-то.
— Давление меняется, для сосудов тяжело. — Хозяин саквояжа повернул голову к окну, за которым висела сплошная водяная стена, и в это мгновение Хованский ударил его кулаком в висок — стремительно и упруго. Моментально он перешел на захват, с ходу добавил коленом в лицо и, рванув голову попутчика вправо вверх, сломал тому шейные позвонки.
«Гип-гип ура!» — В саквояже имелось второе дно, плотно забитое пачками долларов. Сразу же придя в неописуемо хорошее настроение, Семен Ильич начал старательно доводить дело до конца. Перво-наперво, надо было покойника обшмонать, затем раздеть догола и только потом сделать самое трудное — от жмура избавиться. Подождав, пока поезд очутился на мосту, Хованский выпихнул мертвое тело в открытое окно и самодовольно улыбнулся, черта с два найдет его кто-нибудь под этим собачьим дождем. Быстро отправив следом за хозяином прикид, он рассовал по карманам документы с деньгами, и в этот момент где-то далеко впереди раздался длинный тревожный гудок. Сразу же донесся звук чудовищного по силе удара, страшно заскрежетав, вагон принялся валиться на бок, и последнее, что Семен Ильич запомнил, был стремительно надвигавшийся на него потолок купе. Потом — темнота.
Вообще-то, подполковница Астахова готовила так себе. Однако цыплята табака всякий раз получались у нее классные — сочные, с хрустящей корочкой, видимо, все дело было в массивном ржавом утюге, который Таисия Фридриховна присобачивала на крышку сковородки. Подполковница сидела за столом не одна — напротив нее размещалась Катя Бондаренко. Запивая жареную цыпу прохладным белым вином, подружки не спеша вели беседу о своем, о девичьем. Собственно, было о чем.
Третьего дня половая жизнь Таисии Фридриховны дала глубокую трещину. Чернявая прелестница, которая еще совсем недавно клялась в вечной любви, на деле оказалась коварной бисексуалкой и надумала выходить замуж.
— Ты понимаешь, Катерина, — подполковница умело выломала курячью ногу и яростно впилась в нее крепкими белыми зубами, — вчера я села ей на хвост, надо, думаю, полюбопытствовать на этого фанера грозного. И что же ты думаешь? Лысый, плюгавый, ездит на обшарпанном четыреста двенадцатом «Москвиче» восемьдесят второго года выпуска — ну не сука ли, а?
— Конечно сука. — Катя разлила остатки вина по бокалам, сочувственно покачала головой. Чай с коврижкой «Московской» пили в молчании.
Возню с посудой подполковница не выносила, я, загрузив раковину грязными тарелками, она взглянула на них с отвращением:
— Завтра, Бог даст, помоем. — Затем быстро перевела взгляд на подружку и улыбнулась: — Ну что, Катерина, пойдем копать под твоего разлюбезного?
В комнате они уселись на тахту у журнального столика. Включив торшер, Таисия Фридриховна взялась за толстенную стопку ксерокопий:
— Ну-ка, на чем мы, мать, остановились?
А остановились они на славном прошлом геройского прадеда Катиного сожителя — генерал-лейтенанта госбезопасности третьего ранга Савельева Ивана Кузьмича. После Гражданской служил он в ИНО ОГПУ, занимаясь делом «архиделикатным» — устанавливал номера и девизы секретных счетов, размещенных в швейцарских банках, на которых буржуазная сволочь хранила награбленные у народа деньги. В двадцать шестом году, возвращаясь из Берна в Париж, он попал в железнодорожную катастрофу и едва не погиб. Пассажирский экспресс врезался на всем ходу в потерпевший крушение грузовой состав с бензином. Топливо вспыхнуло, и савельевский прадед чудом остался жив — у него случился провал памяти, сильно обгорели лицо и руки, однако герой остался в строю. Дав Ивану Кузьмичу как следует оклематься, родная партия послала его в колыбель революции — бороться с внутренним врагом в составе секретно-политического отдела ОГПУ.
— Слушай, а правнук-то как поживает? — Подполковница подняла глаза от ксерокопии и заинтересованно посмотрела на подружку. — Дружите?
— Он странный какой-то стал, — Катя забралась на тахту с ногами и, зябко поведя плечами, руками обхватила колени, — молчит все время, вечерами уходит куда-то, а вчера пришел уже ночью — все лицо в крови, порезано, скорее всего ножом. Думала, надо везти его в травму, а он только рукой махнул и спать завалился, а утром… — Катин голос вдруг задрожал, и на глазах показались слезы. — Ты, Тося, не поверишь, на морде у него даже шрама не осталось, чудеса какие-то. Неделю меня уже не замечает, будто нет меня рядом! — Заревев уже по-настоящему, Катя внезапно прильнула к плечу Таисии Фридриховны.
— Ну-ну, заяц, будет тебе. — Губы подполковницы что-то нежно зашептали ей в ушко, потом ласково коснулись шеи, и как-то само собой получилось, что подружки крепко обнялись.
Снизу вверх по Катиному позвоночнику пробежала горячая волна, прогнувшись в пояснице, она задрожала, а руки Астаховой уже вовсю ласкали ее тело, и прикосновение их было необычайно волнующим.
Короткий осенний день уходил в прошлое. Яркие закатные сполохи багрово играли на куполе Исаакия, поверхность невских вод сделалась кроваво-красною, и казалось, что град Петров был охвачен языками адского пламени.
«Господи Боже мой, что стало со столицей!» — Запустив руки в карманы широкого парусинового пальто, Семен Ильич Хованский неторопливо шел по узким улочкам Петроградской стороны — всюду грязь, развалины, пустошь. Его хорошие хромовые сапоги чуть слышно поскрипывали при ходьбе, курился ароматный дымок папирос «Ява». Немногие встречные старались в лицо штабс-капитану не смотреть — приятного мало, потом всю ночь не заснешь. Миновав обшарпанный забор из ржавого железа, Хованский пересек пустырь, где одиноко паслась тощая коза, и двинулся среди куч щебенки, густо поросших лебедой. Скоро он вышел к Малой Неве, вдохнул вечернюю речную сырость и на середине Тучкова моста остановился.
Разрезая темную ленту воды надвое, трудяга-буксирчик тянул караван барж, в сгустившихся сумерках рогатила небо махина Растральной колонны. Внезапно, до боли сжав кулаки, Семен Ильич застонал. В опустившейся вечерней тишине со стороны Петропавловского собора донеслись торжествующие звуки — это над могилами российских императоров куранты лабали «Интернационал».
Ах, как все стремительно изменилось в Северной Пальмире! А ведь, казалось бы, совсем недавно по ее улицам весело мчались затянутые в мундиры офицеры, степенно гуляли по аллеям Летнего сада милые барышни с хорошим приданым, а вот там, неподалеку от Тучкова моста, пролегала знаменитая дорога — днем на Стрелку, а вечером к беззаботным певичкам на Крестовский.
Да, прошлое не забывалось, хоть и поставлен был Семену Ильичу в свое время диагноз — амнезия, потеря памяти то есть. Однако не врубились красноперые лепилы, что чего он не знал, того и не помнил, а те долго поправляли драгоценную снагу его, полагая, что пользуют железного чекиста Савельева. И не подозревал никто, что настоящего-то Ивана Кузьмича в далекой французской стороне наверняка давно уже сожрали раки.
Далеко выщелкнув окурок в холодную мокреть реки, Хованский миновал Стрелку, пересек Дворцовый мост и двинулся вдоль кое-где расцвеченного огнями витрин Невского. Брякали на стыках рельсов трамвайные колеса, изредка, оставляя шлейф сизого дыма, с грохотом проезжало авто. Из кабаков доносились вскрики веселившейся напоследок нэпмановской сволочи. «Нет, дорогуши, перед смертью не надышитесь, — Семен Ильич криво, улыбнулся и промокнул платком сукровицу на постоянно трескавшейся коже подбородка, — придется скоро вам нюхнуть параши и все рыжье сдать — советская власть шутить не будет».
Неподалеку от Гостиного двора, там, где находилась будка «Справочного бюро», откуда-то из темноты вывернулись двое милицейских и преградили Хованскому дорогу:
— Гражданин, покажите документы.
— Пожалуйста. — Штабс-капитан едва заметно улыбнулся и, не выпуская из рук, продемонстрировал обложку тоненькой книжицы, озаглавленной до гениальности просто: «ОГПУ».
Сразу же окаменев, отдали любопытные милицейскую честь свою и, не оглядываясь, почесали куда подальше. Хованский же, без приключений добравшись до начала Старо-Невского, свернул налево в массивную каменную арку.
Этот загаженный кошками проходной двор он увидел однажды во сне, еще возвращаясь из Египта, будь он трижды неладен, а нынче ни за что не смог бы ответить, что заставляло его бывать здесь и заглядывать в замазанные наполовину мелом окна квартиры на втором этаже, где проживала гражданка Елена Петровна Карнаутская со своим вторым благоверным. Уж во всяком случае, не пылкое чувство к тридцатилетней баронессе, носившей в девичестве фамилию Обермюллер, первый муж которой был расстрелян еще в восемнадцатом. Нет, дело было в чем-то совершенно другом, и сколько штабс-капитан ни думал об этом, ответ до поры до времени не находился.
Кровь невинных вдов и девиц.
Так много зла совершивший Великий красный.
Святые образа погружены в горящий воск.
Все поражены ужасом, никто не двинется с места.
Служебный кабинет Ивана Кузьмича Савельева был помещением небольшим, однако по-своему уютным. Забранное решеткой окно, пара расположенных перпендикулярно друг другу письменных столов, огромный сейф на толу да несколько венских стульев с гнутыми ножками. Словом, стандартный чекистский комфорт. Слева на стене висела образина вождя всемирного пролетариата, справа — усатого отца прогрессивного человечества, а из красного угла взирал на все происходившее железный рыцарь революции, суровым ликом весьма походивший на святого Модеста, от падежа скота избавляющего.
Была середина недели. Присобаченные под самой ленинской бороденкой часы с кукушкой показывали начало первого. Снаружи сквозь решетку доносились трамвайные звонки, стучала изредка копытами лошадь ломовика. Рабочий процесс в кабинете был в самом разгаре.
Сам хозяин кабинета расположился за столом у окна, по левую руку от него, изящно закусив желтыми зубками папиросу «Молот», застыла над клавишами «Ундервуда» вольнонаемная сотрудница О ГПУ товарищ Фрося. В самом дальнем углу, у дверей, в ожидании предстоящего разминал суставы пальцев бывший мокрушник-анархист, а ныне помощник уполномоченного несгибаемый товарищ Сева.
В центре помещения на массивном стуле с подлокотниками и прибитыми к полу ножками сгорбился бывший инженер-путеец, теперь владелец мастерской по ремонту швейных машинок Савелий Ильич Карнаутский в виде, надо сказать, очень бледном. Взяли его вчера поздним вечером, и ночевать ему пришлось в «холодной» — просторной камере с выбитыми стеклами, параши в которой не полагалось, и на полу по щиколотку была налита освежающая, как и погодка снаружи, водичка.
Прохладно-стоячая ножная ванна возымела эффект, и сейчас, громко клацая зубами от холода, бывший путеец поспешил покаяться: да, грешен, не все золото сдал, остались царские червонцы, запрятанные в ножках рояля. Укоризненно взглянул на несознательного нэпмана из своего красного угла товарищ Дзержинский, затрещал со скоростью пулемета «Ундервуд» товарища Фроси, а штабс-капитан осторожно, чтобы не лопнули струпья на подбородке, скривился:
— Очень хорошо, — и не спеша перешел к главному.
Однако факт своего пребывания в рядах МОЦРА — монархической организации Центральной России, равно как и участие во взрыве Ленинградского партклуба в июне двадцать седьмого года любитель швейных машинок стал усиленно отрицать. Хованский умело сфабрикованный донос подколол к делу:
— Ладно, в «парную» его.
Умные все-таки головы блюли советскую власть. Мало того что придумали они вначале для классовых врагов «холодную» камеру, затем карцер в виде колодца, забитого бухтами колючки, так еще догадались на защиту революции употребить и русскую баню. А сделать это совсем несложно. Закут какой-нибудь надо набить контрреволюционным элементом поплотнее, чтобы воздуха ему проклятому оставалось поменьше, а потом вволю водички горячей на пол, и к УФУ глядишь, тот, кто не загнется, власть советскую будет уважать самым жутким образом.
Тем временем хлопнули двери, и конвойный, топая сапожищами, поволок гражданина Карнаутского париться, товарищ Фрося выпорхнула из «Ундервуда» поссать, а Хованский строго посмотрел на разочарованно разминавшего пальцы товарища Севу:
— Что, обосрались давеча с обыском-то? Давай, сыпь за машиной, будем этих Карнаутских вторично шмонать, чтобы взять все, до копейки.
Бывший путеец не обманул — рояль в гостиной действительно был набит золотом. Посмотрев по сторонам, штабс-капитан тихо выругался про себя: «Такую мать, как все просто, стоило вчера паркет разбирать».
Полегоньку крысятничая, шарили в шкафах гепеушники, сидевшие за столом понятые тихо им завидовали. Хованский ненадолго задержался на кухне возле рыдавшей взахлеб хозяйки:
— Полно, Елена Петровна, убиваться так из-за барахла, оно того не стоит.
— Ах, вы не понимаете, — Карнаутская отняла ладони от лица, и стало видно, что, несмотря на зареванность, она была еще очень даже ничего из себя, — я тревожусь за Савелия и… за себя. Кроме него у меня нет никого, всех, всех ваши расстреляли.
Она снова заплакала навзрыд, но, неожиданно успокоившись, вплотную придвинулась к штабс-капитану:
— Скажите, нельзя помочь ему? В доме уже ничего не осталось — возьмите меня. Как последнюю девку. Делайте что хотите со мной, только мужу помогите, хоть раз будьте человеком, вы, сволочь, животное. Господи, как я ненавижу вас всех!
Плечи ее вздрагивали, пахло от них французскими духами, и Семен Ильич не спеша закурил «Яву»:
— Помочь всегда можно, было бы желание. Поговорим не сейчас, — и, сделавшись серьезным, двинулся из кухни прочь.
Разговор продолжился вечером этого же дня. Пока хозяйка дома неумело — что с нее взять, благородных кровей — раскладывала по тарелкам принесенное штабс-капитаном съестное, он откупорил литровую «Орловской», вытащил пробку из бутылки с мадерой и сорвал мюзле с шампанского:
— Довольно хлопотать, Елена Петровна, давайте, за встречу!
Стараясь не смотреть на покрытое засохшими струпьями лицо Хованского, та покорно выпила большую рюмку водки, поперхнулась и, едва справившись с набежавшими слезами, прикусила красиво очерченную нижнюю губу:
— Скажите, что с ним будет?
— С мужем-то вашим? — Семен Ильич не спеша жевал ветчину, старательно мазал ее горчицей, и трещинки на его лице медленно сочились сукровицей. — Да уж определенно ничего хорошего. Активное членство в монархической организации, пособничество кутеповским боевикам — тут пахнет высшей мерой социальной защиты.
— Господи, ну сделайте что-нибудь. — Карнаутская залпом выпила еще рюмку водки. Внезапно резко поднявшись, она положила узкие ладони Хованскому на плечи. — Я вас очень прошу, я вас умоляю. Все сделаю, что вы захотите, я очень развратная.
— Ладно, придумаем что-нибудь. — Семен Ильич хватанул стаканчик мадеры. — Хватит разговоров, раздевайся давай.
Как во сне, Карнаутская щелкнула кнопками платья — сильнее запахло духами. Одним движением она распустила волосы по плечам и, оставшись в шелковых чулках и кружевном белье от мадам Ренуар, на мгновение замерла.
— Давай поворачивайся. — Хованский налил себе водочки, хватанув, закусил балыком и почувствовал, что жратва его больше не интересует. — Все снимай, не маленькая.
Елена Петровна как-то странно всхлипнула и, избавившись от пояса с чулками, принялась медленно стягивать с бедер панталоны.
Что бы там ни говорили, но порода в женщине чувствуется сразу. У нерожавшей Елены Петровны белоснежное тело было по-девичьи стройным, живот отсутствовал, а грудь напоминала две мраморные полусферы восхитительной формы. Вспомнив острые тазовые кости раскладушки Фроськи, о которые он всегда натирал себе живот, Хованский поднялся из-за стола и начал освобождаться от штанов:
— Иди сюда, сирена.
С видимым усилием Елена Петровна переступила изящно очерченными босыми ногами по развороченному полу, при этом ненависть, смешанная с отвращением, промелькнула на ее лице. Заметив это, штабс-капитан рассвирепел:
— Ну-ка, белуга, раздвинься. — Крепко ухватив густую волну каштановых волос, он с силой пригнул лицо Карнаутской к остаткам жратвы на столе, помог себе коленями и, разведя женские бедра, натужно вошел в едва заметную розовую щель между ними.
Затравленно застонала Елена Петровна, по телу ее пробежала судорога, а штабс-капитан уже навалился сверху — не лаская, грубо, как ни распоследнюю вокзальную шлюху.
Так прошла вся ночь. Когда наступило утро, Семен Ильич выбрался из просторной двуспальной кровати и, пообещав еле живой хозяйке дома вернуться вечером, отправился разбираться с ее мужем.
Пребывание в «парной» повлияло на гражданина Карнаутского отрицательно. Его мучил сухой, отрывистый кашель, от слабости шатало. Сразу же экс-путейцу было объявлено, что в случае отказа от дачи показаний его ждет «холодная». А это означало пневмонию нынче и затяжной туберкулез в ближайшем будущем. Однако проклятый нэпман сделался упрям и расписаться в своем пособничестве террористам упорно не желал.
— Так, гражданин Карнаутский, говорите, вам нечего сказать по данному вопросу? — Голос штабс-капитана стал необычайно вкрадчивым, и товарищ Сева радостно улыбнулся — наступала пора решительных действий.
Нэпман между тем утвердительно кивнул лысой головой. В то же мгновение Хованский пружинисто ударил его по ушам сложенными особым образом ладонями:
— А теперь вспоминаете что-нибудь?
Это были лодочки — проверенный еще со времен ЧК старый добрый способ общения с неразговорчивыми. Боль, говорят, была адова, однако чертов путеец хоть и заорал дурным голосом, но продолжал стоять на своем. Не помогли ни закуска — резкий хлест по губам, ни временное перекрывание кислорода. Штабс-капитан мотнул головой в сторону ассистента:
— Давай.
Точным, доведенным до автоматизма движением товарищ Сева крепко зажал пассатижами путейцу нос и, когда, пытаясь вдохнуть, тот широко открыл пасть, принялся неторопливо шкрябать рашпилем врагу народа по зубам. Накрепко привязанный к стулу нэпман вначале истошно заорал, потом пустил слезу и обмочил штаны, а наблюдавшая пристально за происходившим Товарищ Фрося с девичьей непосредственностью засунула ручонку себе между колен и принялась елозить по давно не стиранным трусам «мечта ленинградки» — уж больно момент был волнительный.
Наконец Карнаутский дозрел: голова его свесилась на грудь, изо рта веселым ручейком побежали смешанные с кровью слюни. Еле шевеля распухшим языком, он прошептал:
— Я подпишу все, что нужно.
Ясное дело, подписал, не таким рога обламывали, однако старался путеец зря. Все равно отправили его дохнуть в «холодную» — не к лохам попал, чекисты все-таки.
Над замеревшим городом повисла ночь. Изредка за окнами проносилась припозднившаяся машина, и улицы снова погружались в тишину, но Кате почему-то не спалось. Понаблюдав недолго за тонким молочным лучиком, пробивавшимся сквозь занавеску, она освободилась от объятий негромко посапывавшей подполковницы и беззвучно ступила на лакированную прохладу пола.
Светящиеся стрелки настенных часов показывали начало четвертого, однако сна не было ни в одном глазу. Обрадовавшись внезапно пришедшей в голову мысли, Катя взяла с журнального столика кипу ксерокопий и осторожно двинулась на кухню. Прищурившись от вспыхнувшего света, она включила кофеварку и тут же услышала тоненький писк около своей ноги Нюся, младшенькая и самая любопытная из астаховских кошек, стоя сусликом, разевала розовую пасть и заинтересованно смотрела на голую полуночницу: чего, тетка, не спится тебе? Пока та думала, чем бы приветить мохнатое чудо, в прихожей заскрипели половицы. В кухню пожаловали ее родители — огромный британский котище Драйзер с вечно беременной супружницей Флорой. Потягиваясь спросонья, хвостатые ничего плохого в ситуации не усмотрели и, заурчав, принялись в унисон хрустеть «Вискасом». Катя, заварив себе «Липтона», уселась половинкой зада — чтобы не так прохладно было — на табуретку и начала раскладывать листы ксерокопий по столу.
Героический савельевский прадед женился, оказывается, только в тридцать шестом году, да и то как-то странно — на бывшей супруге расстрелянного за контрреволюционную деятельность нэпмана, причем ничуть не смущаясь благородного происхождения своей жены, усыновил ее восьмилетнего ребенка Тишу. У другого этот факт, может быть, и повлиял бы на карьеру, но Иван Кузьмич по служебной лестнице пер напористо, как средний гвардейский танк, благополучно пережил все каверзы репрессий и к началу пятидесятых был уже вторым чекистом в Ленобласти, а если бы не внешность, то, наверное, мог бы пролезть и в первые. Только вот в личной жизни не повезло ему: жена умерла еще перед войной, а сынок Тиша был просто вырви глаз, если не сказать чего похуже.
Каждый ворует как умеет. Можно, скажем, упереть мешок колхозной муки из закромов любимой родины и потом лет десять вспоминать справедливость советского законодательства, а можно, к примеру, опустить сразу всю страну, да еще остаться при этом любимым вождем и учителем опущенных. Правда, такое под силу не каждому — здесь нужны классовое чутье и настоящая большевистская хватка.
Тиша Савельев воровать начал рано. Еще в младших классах мальчонка пытался ушканить — красть из парт и портфелей своих школьных товарищей. Но делал это по наивности с такой милой беспечностью, что очень скоро влетел, и счастливое детство для него однажды чуть не закончилось: любимые учителя решили запихать его в специнтернат. Однако вмешался папа. Пообщавшись с ним, педагоги сразу передумали, а парнишка со всем энтузиазмом молодости начал гнать марку — бегать по карманам в общественном транспорте, правда, недолго.
Однажды, когда он тянулся проездом в нахале — воровал в троллейбусе — и попытался обнести какого-то приличного с виду заплесневевшего фраера, тот мгновенно трехнулся и, крепко схватив молодого Савельева за бейцалы, тихо в ухо сказал обидное:
— Не вор ты, а козолек бесталанный. Блатыкаться тебе еще надо, а не марку гнать, — после чего коленом под зад Тишу из нахала выпер и сам сошел.
Так вот улыбнулась юному Савельеву блатная удача и свела его с Клювом, старым, опытным вором. Был он одним на льдине — блатным, не признававшим воровских понятий. Хотя советский суд объявил его особо опасным рецидивистом, никто из законников с ним не контачил — было западло. Так что жизнь заставляла Клюва держаться маром — быть вором-одиночкой. Работал он как волынщик: затевал ссору с пассажиром в транспорте, разговаривал с ним на пальцах, а потом внезапно добрел и отлезал, успевая прихватить чужой лопатник, а то и часы — квалификация позволяла. Словом, с учителем молодому Савельеву повезло — целый год он бегал полуцветным с паханом.
Оказалось, чтобы стать чистоделом — вором, покупающим удачно, нужно было, по завету самого главного блатаря, «учиться, учиться и учиться». «Если хочешь быть кучером настоящим, не знающим вязало, — не раз говаривал Клюв, улыбаясь всеми своими фиксами, — то вначале, обезьяна, шевели извилинами, а уж потом щипальцами».
Учеником Савельев был прилежным. Скоро он узнал, как полагалось правильно нюхать воздуха и грамотно делать ножницы, чтобы смехач не трехнулся и не случилось нищака, говоря проще, чтобы кража была удачной. Показал ему Клюв и как работают со щукой, и как приготовляют правильно каню, а уж на практике это все Тиша отработал до совершенства. «Ну прямо пацан золотой», — часто приговаривал старый вор, глядя, как ловко мальчонка принимал лопатник и, если была нужда, спускал верха — клал ворованный кошелек в минуту опасности какому-нибудь фраеру ушастому в карман, чтобы потом спокойно его забрать. Научился верхушник и дурки бить — расстегивать сумки, и сидку держать — красть во время посадки, и начинку расписывать — разрезать одежду при краже. И все было бы хорошо, если б однажды не схватился Клюв за сердце и не рухнул бы прямо на натертые каней руки ученика:
— Умираю на боевом посту, как дезертир пятилетки. — Старый вор криво улыбнулся, глаза его начали закатываться. — Хана мне, кранты. А погоняло возьми себе, Чалый, кучер ты… — сказал так и, пуская носом кровь, перекинулся.
С тех пор прошло пять лет. Наступило лето сорок пятого, цвела сирень, наконец-то начали ходить трамваи, и маршрутник Чалый работал теперь с мышью — перезрелой девицей по кличке Букса. Про себя она пела, что сгубила ее тяга к знаниям. Еще до войны рванула она из своей деревни поступать в техникум, но не прошла по конкурсу, из общежития ее поперли, а возвращаться в родные леса было в лом, вот и пришлось Буксе стать долбежкой — жила в общаге с тем, кто кормил и с койки не гнал. Потом она служила сыроежкой в блудилище — делала миньет по-походному солидным, занятым людям, да, видно, нахавалась гормонов на всю оставшуюся жизнь, поэтому, наверное, и вписалась в блатную тему с легкостью. Была она блондинкой среднего роста, с хорошей фигурой и красивыми ногами, губастенькая, зеленоглазая, правда, носик подкачал — курносый больно. Сам Чалый был уже не давешней обезьяной беспонтовой, а фартовым вихером-чистоделом, расчетливым и осторожным. Прежде чем по музыке идти, он нюхал воздуха, лабал фидуцию — составлял план действий и только потом шел в коренную с мышью на колеса. Не уважал он всякие приспособы, типа щупалец или щуки, и даже дурки расписывал — разрезал сумочки — пиской — остро заточенной монетой. Крепко помнил он петюканье Клюва о том, что шуша — карманная кража в толпе — занятие не для фраеров и лажи не терпит.
Одним июльским деньком Чалый с Буксой проснулись на малине поздно. Над городом уже висело душное летнее марево, и прохожие обливались потом. Предыдущий день парочка опухала и набралась бурым медведем изрядно. А кроме того, Букса всю ночь желала «ездить на мотоцикле» и спать Чалому не давала. Откровенно говоря, хоть и долбилась она в своей жизни достаточно, но раскачать ее по-настоящему было непросто. Если бы не шпоры, ни за что Чалый подружку бы не заиграл. Спасибо людям нормальным, что подсказали всобачить в болт не шары, а целлулоидные уши..
Тем временем Букса поправилась разбодяженным шилом и ковырнула из консервной банки американскую сосиску. Чалый же по утрам ничего не хавал кроме паренки, полагая, что вор должен быть злым и голодным. Нынче районному пролетариату выдавали аванс, а значит, блатному надо было быть в хорошей форме.
Щипач обрядился в лепеху разбитую, начищенные мелом матерчатые корды, и на его фоне Букса, надевшая юбку по колено, настоящие фельдиперсовые чулки и прозрачную шифоновую блузку с трофейным ажурным лифчиком, смотрелась волнительно и призывно.
Не доходя метров ста до кольца трамваев у завода имени Котовского, Чалый от Буксы отстал и не спеша проследовал за ней на остановку. Там уже толпился гегемон — первая смена тружеников, получив то, что коммунисты называли деньгами, двигала к дому. Как только железный сарай на колесах подъехал и народ с энтузиазмом попер, Чалый выкупил для разгону кошелек и спустил его содержимое в «погреб» — специальный карман для натыренного. «Пошла мазута», — прошептал он, и лед экспроприации тронулся.
Букса подняла свою хорошенькую ручку, ухватившись за поручень у потолка, и сейчас же взгляды всех обладавших потенцией строителей социализма устремились на выпуклые девичьи соски, туго обтянутые прозрачной тканью. Тем временем Чалый работал с огоньком, пользуясь ширмой — предметом, которым вор обычно прикрывает свою руку во время кражи. В качестве ее он употреблял небольшую книжонку с волнующим названием «Маленьким ленинцам о манифесте дедушки Маркса». Между тем Букса медленно продвигалась по вагону, сопровождаемая плотоядными взглядами коммунистов и беспартийных, а также негодующим шипением тружениц. Следом за ней ловко пробирался Чалый, умудряясь тырить из чердаков и шкаренок, а кроме того, срезать ручники — ручные часы.
Наконец трамвай дернулся и встал. Труженики дружно навалились друг на друга и рванули на выход, в этот момент, выкупив еще один лопатник, Чалый начал бодро сходить. Однако увиденное на остановке ему весьма не понравилось — один из гегемонов, уже успевший врезать по случаю аванса, прижал грязную ладонь с траурной каймой под ногтями к девичьему бедру и что-то горячо шептал Буксе на ухо, другой, оставляя масляные следы на блузке, пытался ухватить ее за талию. Умная девка подняла кипеж, но в меру, тем не менее окружающим было наплевать: кто отвернулся, кто отчалил в сторону. А между тем гегемоны крепко прижали Буксу к зеленому заборчику, на котором висело заблуждение: «Пролетариат — авангард человечества», и стали ее откровенно лапать.
Такого беспредела Чалый не стерпел. Пнув одного из гегемонов в гузно, он с улыбкой попросил:
— Отлезь, дешевка, а то матку выверну.
Фраера опешили, однако интонации не вняли, и один из них попытался наотмашь ударить Чалого в нюх. Тот успел уклониться, но чтобы фраер ушастый прыгал на блатного — это западло. Мгновенно ширмач выхватил жеку, небольшую, острую как бритва финку, и, вонзив ее между ключиц непонятливого труженика, развернул в ране. Секунду спустя он расписал и второго — разрезав полукругом тезево, вывернул требуху наружу — и, схватив оцепеневшую Буксу за руку, что было сил рванул когти.
Стремглав они пробежали проходным двором, пролезли через дыру в заборе и, нырнув в подвал огромного, разрушенного дома, затаились — попробуй-ка теперь их найди.
Сколько Чалый себя помнил, отец всегда был у него в авторитете. Еще много лет назад, когда мамахен была жива и они отдыхали всем семейством в Ялте, маленький Тиша с изумлением увидел, что неказистый его родитель без труда смог уделать двухметрового красавца военмора жестоко, кроваво и безо всякой пощады. Позже, как-то глядя на возвратившегося со службы отца, уставшего, в сиреневой коверкотовой гимнастерке с ромбами в петлицах, молодой Савельев внезапно врубился, что тот натурально в законе, только окраса не воровского, а потяжелее мокрушного.
Сам Иван Кузьмич в дела сына обычно не лез, однако в случае нужды какой отмазывал его по мере сил и, накидав затрещин, поучал, что наказуемо не воровство, а неумение. Словом, батор у Чалого был что надо, и проблемы поколений между ними не наблюдалось.
А между тем июль сорок пятого стоял жаркий: в душном воздухе кружился тополиный пух, мокрые от пота лифчики горячими компрессами покоились на женских прелестях. Лежа на диване в отцовской квартире, Чалый скучал отчаянно. Батор куда-то отчалил на неделю по своим чекистским делам, работать в таком мареве было западло, а Букса, сука, заарканила, говорят, какого-то сталинского сокола и выпрыгнула, дешевка позорная, чтоб ей ежа родить против шерсти.
От выкуренной натощак «беломорины» во рту воняло паленым, между лопатками стекал пот. Сделав над собой героическое усилие, Чалый принялся собираться. Заправил белую лелеку с короткими рукавами в широченные шкарята, погреба в которых свисали аж до колен, надел трофейные, на микропоровом ходу, коны-моны и, насыпав в загашник каню, гуляющей походкой выбрался через двор на Старо-Невский.
Канали по раскаленному тротуару счастливые фраера с улыбавшимися бевами, изредка, ревя двиглом, проносилась арба. Смерив презрительным взглядом притулившегося на углу цветняка, Чалый двинул по направлению к бану.
Несмотря на полуденный зной, жизнь вокзальная била ключом. Шатался по бровчину вгретый алик — видимо, в ожидании, когда его помоют; громко воблила, пуская слезу, ворона — хорошо прикинутый грудастый бабец. Заметив в толпе рыжий калган шпана банового Витьки Подсолнуха, Чалый въехал сразу, что это тот постарался. С понтом тряся урабленными телесами, алюсничали богомолы, распаренные вокзальные биксы, невзирая на дневное время, уже кучковались неподалеку от парапета, а местный скворец, внимания на них не обращая, пускал обильные слюни у будки с газированной водой.
И всюду, куда ни плюнь, вошкались сапоги — скалившиеся от радости домовики, жуланы с показухой во всю грудь. Положив глаз на вальяжного полкана, хилявшего под ручку с изенбровой биксой, Чалый в шесть секунд насунул галье у того из чердака. Поплевав, по обычаю, на почин, он засунул бабки поглубже в погреб и принялся неторопливо грабчить — ощупывать карманы высокого дохлого фраера, прикинутого, несмотря на жару, в парусиновый мантель.
Наконец, когда рубаха на спине у Чалого промокла насквозь, а в погребах стала ощущаться приятная тяжесть, он почувствовал, как глист подал свисток, и принялся выбираться из скопища потных человеческих тел. Прыгнув под укоризненным взглядом морковки в отходившую с остановки американку, щипач сподобился насунуть по пути воробышка и спрыгнул под тенистые деревья Лиговки, помнившей еще, наверное, фарт опального чекиста Пантелеева.
Однако славное бандитское прошлое колыбели трех революций Чалому было до фени. Осторожно перебравшись через трамвайные рельсы, он толкнул крашенную еще в довоенные времена дверь рюмочной «Филадельфия». Может быть, благодаря местной буфетчице, бывшей барухе Зинке, у которой для постоянных клиентов всегда имелась пара-другая бубликов, заведение и носило прозвище «Щель под юбкой», а вообще-то, было оно обыкновенной нешухерной малиной, каких в те времена на Лиговке расплодилось во множестве.
Чалого здесь знали хорошо. Миновав обшарпанную рыгаловку, где шелупонь закусывала малинку подводной лодкой, он очутился в просторном кабинете и был сразу же обслужен по высшему разряду.
Сама красавица Зинка — перманентно-завитая, на каждую буферину можно смело по бутылке водки поставить — приволокла белую головку, а к ней тарелку с копченым балагасом и селедочницу, щедро наполненную грязью, поверх которой был положен здоровенный шмат вологи. Привычно открыв банку нежнейшего американского паштета, кормораздатчица нарезала чушкин бушлат жеребейками, а белинского — крупными кусками и, улыбнувшись ласково, отчалила за жареной матроной.
Хавал Чалый не спеша, с водкой, не забывая про жару, был осмотрителен и все время внимательно прислушивался к доносившимся из-за шторы звукам — там, в соседней комнате, с увлечением катали. Хоть и помнил он хорошо стрекот Клюва о том, что настоящий вор обязан идеально биться, но ахтари его не возбуждали совершенно. Жухнув едва ли четверть канновки, щипач дородно замаксал по приговору:
— Зинуля, цвети и пахни.
На улице между тем стало еще жарче. Мокрый как мышь бежал на остановку люмпик в рамах, два лягавых востера, обливаясь потом, волокли начитанную в стельку, толстую — наверняка с глистом — трещину. Выбравшись из люды на тенистую боковую улицу, Чалый принялся забирать вперед влево по направлению к проспекту Двадцать Пятого Октября.
На бывшем Невском шатались толпы народу. Решив было поначалу надыбать себе работенку, щипач вдруг передумал, цвиркнул тягуче и, ломанувшись с ходу в кассу «Титана», поступил, наверное, правильно всех не обнесешь все равно.
В фойе кинотеатра царила приятная прохлада, газировка с грушевым сиропом была ледяной. Слизывая кремовую розу со стаканчика с пломбиром, карманник дождался звонка и занял свою плацкарту.
Культ впечатлял — давали трофейную «Серенаду солнечной долины». Лабал с экрана настоящий джаз, зрительские сердца бились в ритме запрещенного в советской музыке размера четыре четверти, и, слушая прекрасные мелодии Глена Миллера, Чалый внезапно почувствовал раздражение: а мы-то все живем как в парашу обмакнутые, просто фаршмак какой-то.
Запалив чиркалку, он закурил воровскую перохонку ББК, сделал смазь попытавшемуся было возбухнуть фраеру — клюв прикрой, дятел, — и до конца сеанса переживал о забубенной жизни своей. Наконец вспыхнул свет. Несколько утешившись от содержимого лопатника, принятого у голомозого гражданина в липии, Чалый очутился на воздухе.
Заметно посвежело, поднялся ветерок. Глядя с грустью, как встречные двустволки хватают при его порывах подолы своей бязи, карманник вспомнил упругие коленки Буксы — кто теперь берет ее на конус? Впав в распятье, медленно хилял Чалый по главной ленте, однако уже совсем недалеко от Старо-Невского его задумчивость пропала, зато энергично дала о себе знать выпитая в кинотеатре газировка. Чувствуя, что до дому не донести, и действуя по принципу, что пусть страдает совесть, а не мочевой пузырь, щипач нырнул в мрачный двор-колодец и зарулил в первый попавшийся подъезд.
Там царила полутьма, сильно пахло кошками. Как только журчание струи затихло, Чалый усек громкие женские крики, раздавшиеся из дровяного подвала. Он осторожно потянул перекосившуюся дверь, на цыпочках неслышно вошел внутрь и, собственно, ничего особенного не обнаружил.
Два лизуна — рвань дохлая — пытались прокатить на лыжах прикинутую в ситцевое платье кадру, судя по вывеске, не какую-то там барабанную палочку, даже не простячку, а шедевральную чувиху, однако та, громко крича, вертухалась, и процесс несколько затянулся. Фаловать кого-то силой Чалому всегда было поперек горла, и он быстро потянулся за плашкой. В это время один из лохматушников, грязно выругавшись, резким тэрсом бросил свою жертву на землю.
— А ну-ка, фу, парашник, — вор наградил его сильным пенделем и тут же поддал леща другому гуливану, — или хочешь мальчиком пасовать?
— Лидер, — охотники за лохматым сейфом обиделись и начали поднимать хвосты, — мы тебя сейчас самого паровозом отхарим, расконопатим тебе очко, гребень позорный.
Только сказали они это напрасно.
Плашка по-другому еще называется битой и представляет собой массивную металлическую пластинку, прикрепляемую к ладони. С ее помощью легко вышибаются зубы, ломаются челюсти, дробятся ключицы. И, быстро закатав ближайшему из шелупони таро — удар в лобешник правой, карманник жекой, зажатой в левой руке, другому лохматушнику мгновенно расписал рекламу.
И сразу же все кончилось. Как подкошенные, рухнут на землю два тела: одно — в глубоком рауше, с трещиной в черепной кости, другое — скованное сильной болью и непроглядной темнотой в порезанных глазах. Потеряв к грубиянам всякий интерес, Чалый аккуратно вытер малячку пера от крови, загасил его вместе с битой подальше и протянул руку потихоньку поднимавшейся на ноги девице:
— Давай, шевели грудями, линять надо.
— Ты ведь не убил их, правда? — Под глазом у нее набухал впечатляющий бланш, плозия была вся в грязи и ушатана, а эта чудачка еще переживала за шерстяников, едва не вскрывших ее лохматый сейф, — уж не вольтанулась ли она?
— Тебя как зовут-то? — Не выпуская маленькую ладошку из своей руки, Чалый потащил деваху из подвала наружу. Выбравшись на воздух, заметил, что она ничего из себя — стройная, грудастенькая, лет семнадцати.
— Настей зовут, — она тряхнула стриженными а-ля Грета Гарбо волосами, и стало видно, что глаза у нее были озорные, а зубы ровные, — фамилия моя Парфенова. Тружусь подавальщицей на механической макаронной фабрике имени товарища Воровского. В шестом цеху. А все-таки здорово ты им врезал, как в кино, ты боксер, наверное?
— Чалый я. — Вор неожиданно сделался мрачным и потянул свою новую знакомую в направлении Старо-Невского. — А что же ты, Настя Парфенова, шастаешь где ни попадя или целку не жалко, а может, сломали уже?
— Слушай, ты вещи говоришь такие неприличные. — Маленькая ладошка в руке щипача напряглась, а сама подавальщица покраснела. — У подруги я была, а как стала спускаться по лестнице, так эти двое, — она судорожно сглотнула, — и потащили меня в подвал забирать девочесть. Слушай, а мы куда идем-то?
— Да пришли уже, — потянув из кармана ключи, Чалый толкнул дверь подъезда, — хото здесь у меня на втором этаже. — И, взглянув на попутчицу, усмехнулся: — Не дрожи как шира. Вывеску тебе умыть надо, с бязью что-то придумать. — Он потянул порванное у ворота платьишко: — Ну куда ты с такой-то рекламой?
Не отвечая, Настя медленно поднялась за ним по лестнице, лязгнули ригеля двойных дубовых дверей, и, очутившись в просторной прихожей, гостья сдавленно охнула:
— Батюшки. Хорошо хоть завтра мне в вечер.
Она стояла перед огромным, не иначе как реквизированным у проклятых буржуев, овальным зеркалом и, приоткрыв хорошенький рот, смотрела на отражавшуюся в нем стройную деваху в порванном на груди платье, с лиловым факелом под глазом и грязными, расцарапанными в кровь коленками.
— Ничего страшного, фуксом прошла. — Чалый хлопнул дверью ванной, кинул подавальщице полотенце: — Шевелись, цаца, — и двинулся по коридору в самую дальнюю комнату, в которую со дня смерти матери никто не заходил.
Нащупав выключатель, он зажег свет. Скрипнув дверцей старинного платяного шкафа, высмотрел бязь попонтовей — зеленую, с серебряными прибамбасами: «Извиняй, мамахен». В ванной между тем уже весело бежала вода, слышалось женское мурлыканье: «Все выше и выше и выше…»- Осторожно потянув дверь за ручку, Чалый врубился, что эта чудачка даже не соизволила запереться. В образовавшуюся щелку были видны то розовый девичий сосок, то кусочек упругой ягодицы. Внезапно почувствовав, что шкарята сделались ему тесны, Чалый постучался:
— Я не смотрю, — и сходу ломанулся внутрь.
Сразу же раздался пронзительный визг. Подавальщица Парфенова присела, прикрываясь, а щипач повесил материнское платье на крючок:
— Вот, вместо шобонов твоих — в натуре шида, — и, мельком взглянув на округлые Настины плечи, наморщил нос: — Не ори ты, как потерпевшая, я это добро каждый день мацаю.
Наконец журчание струй затихло, дверь ванной хлопнула, и воевавший с примусом Чалый закричал из гостиной:
— Настя, сюда хиляй, — а через секунду в изумлении замер.
Хоть и с бланшем, в строгом шелковом платье с серебряным шитьем, подавальщица Парфенова была неотразима. Она, в свою очередь, тоже застыла неподвижно, с широко открытыми глазами — такое она видела только в музее. На стенах чекистской обители висели разнообразные картины в массивных золоченых рамах, в углу махали маятником напольные часы работы аглицкой, а на подставах из черного дерева стояли тяжеленные бронзовые вазы. Заметив, что на обстановку обращают внимания больше, чем на него самого, Чалый обиделся:
— Хорош по сторонам зырить, хавать давай.
— Как хорошо здесь у тебя. — Настины щеки разрумянились, а щипач тем временем замутил композитора, открыл второй фронт и, щедро сыпанув жамаги на тарелку, принялся открывать бутылку трофейного портвейна:
— Смотри какой антрамент, не марганцовка какая-нибудь.
Скоро выяснилось, что новая знакомая Чалого была девушкой простой и неизбалованной. Родители ее, оказывается, жили в деревне, а сама она — в осточертевшей хуже горькой редьки фабричной общаге. Больше всего на свете хотелось ей походить на Любовь Орлову — быть такой же красивой и знаменитой.
Выпили вина, затем ополовинили бутылку не какой-нибудь там, а французской карболки и как-то незаметно перешли к поцелуям. Долго катались по дивану, кусая друг друга за губы, нежно встречались языками, однако по-настоящему Настя не давалась — ускользала проворной змейкой. Наконец Чалому это надоело. Слегка стиснув пальцы на нежном девичьем горле, он немного подождал и забросил подол партнерше на голову. Задыхаясь, Настя бессильно вытянулась, а щипач, времени не теряя, быстро сдернул с ее бедер немудреное бельишко. Раздвинув коленями ослабевшие ноги девушки, он мощно вкатил мотоцикл в ее распростертое тело.
Ответом был долгий, мучительный крик — не просто, видно, расставаться с целкой на шпорах, а вскоре и сам Чалый, когда захорошело ему, громко застонал. Что ни говори, но отловить аргон на шедевральной кадре гораздо приятнее, чем с биксой какой-нибудь.
Громко всплакнула Настюха, потом допили коньячок, а ночью, когда щипач, освободившись от объятий подавальщицы, направился в сортир, под ноги ему попалось что-то на ощупь шелковистое. Это было замаранное кровью, измятое материнское платье.
Гинеколог Мендель Додикович Зисман был лыс, кривоног и брюхат, а Катю Бондаренко знал давно, еще по первому ее аборту. Хотя в жизни ему повезло не очень — друзья уехали, супруга оказалась стервой, а ударная вахта у главной женской прелести на корню загубила потенцию, — эскулап был дядькой общительным и смотрел в будущее с надеждой на лучшее. Потому как знал твердо, что хуже уже быть не могло, некуда было.
Когда за окнами вякнула сигнализация «пятерки», гинеколог посмотрел на часы, хмыкнул одобрительно и заявившейся в кабинет Кате весело подмигнул:
— Ну-с, барышня, с чем пожаловали?
— Все с тем же самым, доктор. — Она непроизвольно дотронулась ладошкой до лобка и, криво улыбнувшись, принялась расстегивать пиджачок. — Похоже, Мендель Додикович, залетела я доблестно.
— О да, женщины имеют обыкновение беременеть, — эскулап согласно кивнул лысым черепом, — хотя в вашем случае это весьма проблематично. Легче демократам миновать переходный период, чем сперматозоидам вашу спираль, поверьте, она восхитительна. Так когда, говорите, последний раз были месячные?
— Задержка недели две. — Пожав плечами, Катя сняла пиджачок и аккуратно повесила на вешалку, а гинеколог что-то чирканул в журнале и бодро направился к раковине:
— Что, собственно, гадать, давайте-ка мы на вас посмотрим. Если что, в шесть секунд отсосем. Прошу.
Он приглашающе мотнул тройными брылями в сторону известного каждой женщине сооружения. Стянув колготки с трусиками, Катя взгромоздилась на мрачно блестевшее никелем, весьма походившее на средневековое орудие пытки гинекологическое кресло.
— Гм, очень интересно. — Одетые в резину пальцы эскулапа глубоко залезли в ее тело, уверенно коснулись самого сокровенного, и лицо Зисмана вытянулось. — Ах, чтобы мне так жить, чем, спрашивается, вы, Катерина, занимаетесь? Спирали и след простыл, а беременность — недель восемнадцать, не меньше!
— Что? — Бондаренко рывком скинула ноги с подставок и, сощурившись, уставилась гинекологу в глаза. — Мендель Додикович, этого быть не может, я еще умом не тронулась.
— Чего не может быть, дорогая вы моя? — Улыбнувшись, тот принялся смачно стягивать перчатки. — Как говаривал один бородатый сифилитик, факты — вещь упрямая. В матке у вас теперь находится не спираль, а восемнадцатинедельный плод. Ну-ка, пойдемте.
Едва дав пациентке одеться, он потащил ее вдоль по коридору на УЗИ. Уставившись на зеленый экран монитора, гинеколог вскоре довольно ткнул в него пальцем:
— Все правильно, вот он, результат любви — почти пятимесячный, и, вторично улыбнувшись, погрозил пальчиком: — Что-то, Катерина, вы напутали, бывает^
Сидевшая рядом медсестра подтвердила с важностью:
— Еще как бывает.
Этого будущая мать не вынесла — она разрыдалась.
— Ну полно, милая. — Зисман дружески похлопал ее по плечику, а уже у себя в кабинете долго вещал, что высшее благо в жизни — это дети, что была Бондаренко для этого счастья в самом соку, а вот о том, чтобы сделать аборт на таком сроке, даже не заикнулся, гад лысый.
В машине страдалица опять пустила слезу — жизнь ее дала трещину, всю дорогу жутко себя жалела, а когда появилась наконец на службе чуть живая, с красным носом и глазами, как у кролика, Игорь Васильевич Чох молча затащил ее в свой кабинет и сразу налил полстакана «мартеля»:
— Давай, Катерина Викторовна, только залпом.
Вот тут-то и случилось сложное психическое действие, называемое излитием наболевшей женской души. С обильным слезоорошением мужской жилетки, с подробным описанием извивов личной жизни. Дождавшись наконец окончания монолога, доктор наук налил и себе:
— А на то, что выкопала из архивов эта ваша подруга-гепеушница, взглянуть возможно?
— Вот. — Все еще дрожавшими пальцами Катя расстегнула свой дорожный кейс фирмы «Самсонайт» и плюхнула пачку ксерокопий на стол. — Вы простите меня, Игорь Васильевич, я просто беременная дура-истеричка.
Она попыталась улыбнуться, но получилось как-то жалко. Налив подчиненной еще на дорожку, Чох отправил ее на таксомоторе домой — отдыхать. А сам сидел некоторое время неподвижно, пытаясь осмыслить эмоционально-сбивчивый Катин рассказ, особенно в части, касающейся ее скоротечной беременности. Без сомнения, была она девушкой многоопытной и, владея вопросом регулирования деторождения в совершенстве, наверняка не стала бы тянуть с абортом четыре месяца.
В чем же тогда дело? Какая-то еще туманная, до конца не оформившаяся мысль заставила Игоря Васильевича устремиться к компьютеру. Вытащив из памяти файл, озаглавленный «Теория Альберта Вейника», он терпеливо принялся ждать конца распечатки.
И не напрасно. Оказывается, в свете новой теории Вселенной, созданной теплофизиком Вейником, время — это реальная индивидуальная характеристика любого материального объекта подобно другим физическим параметрам. Что касается человека, то он излучает и поглощает хрональное поле, которое регулирует темп происходящих в его организме процессов. Так, опыт подсказывает, что в течение сна они замедляются, а во время стрессовых ситуаций ход времени ускоряется. В частности, есть показания чудом оставшегося в живых фронтовика, рядом с которым разорвалась вражеская бомба. Солдат отчетливо видел, как по корпусу фугаса медленно поползли трещины, а затем из них начала вытекать раскаленная лава взрыва, то есть его личное время ускорилось в тысячи раз.
Однако бывает, что иногда хрональный механизм дает осечки. Так, например, в Шанхае у совершенно здоровых родителей родился мальчик, который начал стариться в годовалом возрасте: у него появились морщины на лице, стали выпадать волосы и зубы. Когда ему было шесть лет, он имел рост семьдесят сантиметров, а весил всего пять килограммов. Его родная сестра умерла в возрасте девяти лет дряхлой старухой. Всего же в мире известно более двухсот подобных случаев.
«Интересно все это, — доктор Чох убрал распечатку в ящик стола и потянулся к электрочайнику, — но только в плане теоретическом. А вот что повлияло все-таки на хрональное поле в гениталиях Катерины Викторовны Бондаренко — вот в чем вопрос! Уж не тот ли мужской орган, который частенько бывал в них и принадлежал загадочному господину Савельеву? Вот где надо искать!» Заварив большую чашку крепкого чая, Игорь Васильевич плеснул в него коньячку и, отхлебнув, принялся ворошить принесенные Катей ксерокопии.
— Ну, здорово, брат, здорово. Раздевайся, давай проходи. Ого, холодненькая, сразу видно, в багажнике лежала, лишней не будет. Присаживайся. Люська такой плов задвинула куриный, не оторваться.
— Как житуха-то у тебя, борец с преступностью? Папаху получил?
— Хрена с два, в майорах бы не оказаться. Теперь времена такие, что и не заметишь, как звезды раком встанут. Ну а тебя я о жизни спрашивать не буду — книженция твоя новая у всех на слуху, говорят, бестселлер российский. Ну что, литератор, за встречу?
— Ух, хорошо пошла, проклятая, недаром «Черной смертью» называется. А помнишь «Столичную» по три шестьдесят две за флакон, так все равно та лучше была, помягче.
— Э, не люблю я все эти разговоры о том, что было, — все равно его уже нет. Ты вспомни еще колбасу по два рубля, хлеб по четырнадцать копеек, «Жигули» по шесть тысяч, да не забудь только про дерьмо, которого тоже хватало. Правда, сейчас его столько, что, наверное, вообще уже не отмоемся.
— Слушай-ка, плов действительно качественный. Повезло тебе с хранительницей очага — умница и красавица, редкое по нынешним временам сочетание.
— Да брось ты, будто сам не знаешь, что все бабы в первую очередь суки и уж только во вторую — подруги жизни. Давай-ка лучше выпьем за мужскую дружбу, вот так, до дна. Уф, на, огурчиком осади, маманя моя солила. Что, вкусно, хрустит? То-то, старинный рецепт, деревенский. А ты о чем сейчас сочиняешь-то, если не секрет, конечно — опять фигня мистическая какая-нибудь?
— Нет, жила иссякла. Начал писать сагу о депутатском корпусе, однако сразу возник вопрос: кто такте воры в законе? Ну, давай за папаху твою, чтоб была она генеральской.
— Ну, будем! А что, другой-то темы не нашлось у тебя, кроме как об этом дерьме? Да нет, я не воров имею в виду. Знаешь, пятнадцать лет изучаю их мир, и хорошо, если только сейчас начинаю кое-что понимать. Ни в одной… вот колбаски возьми, сырокопченая… другой стране ничего подобного братству наших воров в законе не найдешь. А почему, спрашивается? Во всем виновата история российская — страшная, трагичная и кровавая. Это ведь чисто наше национальное явление, когда целая социальная группа ставит себя вне государства и общества, я имею в виду клан воров в законе. А история его напрямую связана с борьбой государства за правопорядок. Не случайно значимость и влияние воров становится особо ощутимым в периоды кризисов и переходных периодов. Ну, давай за тебя, литератор, чтоб писалось легче. Так вот, первые законники, отдаленно напоминавшие блатарей, появились из среды карманников в двадцатых годах сразу после Гражданской войны. Их группы отличались организованностью и координированностью, они обменивались опытом, распределяли сферы влияния, и именно среди них впервые зародилось крепкое воровское братство. Взаимовыручка, материальная поддержка и другие формы корпоративности помогли преступникам-профессионалам эффективно противостоять давлению государства как в условиях свободы, так и в местах заключения. Образовав достаточно мощный клан, воры в законе не только решили задачи самозащиты, но постепенно подчинили себе другие преступные образования. Они придерживались жестких традиций и норм поведения, а для желающих попасть в их ряды предъявляли достаточно суровые требования. Так, правильный вор не должен был иметь никакой собственности, жениться и заводить семью, получать образование, торговать или работать. Законники ни при каких обстоятельствах не должны были трудиться на государственных предприятиях, состоять в партии и служить в армии. Давай-ка, брат, селедочку откроем. Так, не залом, конечно, но пахнет сносно. Как говорится, чтобы сдохли наши враги. Ну, пустую-то не ставь на стол, литератор, мать твою за ногу, примета хреновая. Лучше холодильник открой, ага, нашел? Давай-ка ее, родимую, сюда. Ну, на чем мы остановились? А, теперь самое интересное начинается. Вспомним славную историю родины нашей. Не хочешь? Лучше выпить? Нет, подожди. Кто строил на этой родине социализм? Рабочие? Нет! Крестьяне? Черта с два! Может быть, коммунисты? Чушь собачья, ничего они не умеют! А, догадался, правильно — зеки. Вся страна была опутана колючей проволокой, а безгласные рабы двадцатого века строили — задаром, заметь, — города, заводы, добывали уголь и прокладывали дороги. Многомиллионная армия ГУЛАГа контролировалась и охранялась самой мощной в мире карательной машиной ВЧК-ГПУ-НКВД. Однако и она была не всесильна. Ладно, вспомним старый морской тост — чтобы хрен стоял и деньги были. Ура! Слушай, литератор, дальше. В темных бараках, тесных камерах заключенные оставались без контроля и должного надзора. Поэтому сталинский ГУЛАГ, куда попадали не столько уголовники, сколько инакомыслящие, способные к организованному сопротивлению, нуждался в дополнительном управлении изнутри. И вот в недрах спецслужб возник план использования для этих целей неформальных лидеров — вожаков уголовной среды. О выполнении такой высокой политической миссии сами воры в законе догадывались едва ли. Вероятно, не подозревали об этом и рядовые сотрудники в лице охранников, оперсостава и начальников лагерей. Все было рассчитано тонко созданная надстройка уголовной среды использовалась в соответствии с задачами текущего момента. Не случайно, когда после смерти Сталина началось резкое сокращение лагерей и разрушение ГУЛАГа, законники подверглись массовым гонениям и почти полному уничтожению. Ну-ка, хлеба с маслом поешь, да потолще намажь, ты, литератор фигов, совсем пить разучился. Нет? Тогда давай, будь здоров. Сейчас доскажу. Ну а изменение воровских законов во многом объяснялось положением в стране. Кодекс чести законников действовал в неизменном виде до конца тридцатых годов. Война и ужесточение режима содержания в лагерях поколебали некоторые незыблемые понятия. Так, часть воров пошла на войну, других вынудила взяться за кирку лагерная администрация, третьих не устраивали завышенные требования и аскетизм. Число идейных правильных воров становилось все меньше. Появились термины, означавшие степень отступничества от основного закона: «поляки» — работавшие в зонах на всех должностях и занимавшиеся постыдной спекуляцией, «гнутые» — не выдержавшие давления администрации и изменившие воровским принципам, «ссученные» — сотрудничавшие с лагерным начальством, «автоматчики» — воевавшие на фронте, «одни на льдине» — не признававшие никаких законов. Однако самый сокрушительный удар был нанесен законникам в связи с разоблачением культа личности и проведением массовых реабилитаций. Государству, сократившему число заключенных, нужно было что-то делать с их поводырями. В этот период использовалась хорошо зарекомендовавшая себя в сталинские времена традиция так называемого публичного покаяния, только теперь самобичеванием и раскаянием должны были заниматься матерые уголовники. Публичный отказ от своих преступных званий мог помочь вору выжить, участь других была незавидна. Специальные колонии теперь создавались для уголовной элиты. Наиболее стойкие последователи воровских законов оказывались в них и режимных тюрьмах, где многие из них гибли, не желая идти на компромисс. Появились «прошляки» и «развенчанные» из-за своего отступничества воры, а к началу шестидесятых годов в местах лишения свободы осталось не больше трех процентов некогда их могучего клана. Что значит не можешь больше? Ты мужик? Тогда пей. Ну, будь здоров, не кашляй. Дальше что? А ни хрена хорошего — говорить об этом я не хочу, боюсь, вытошнит. Ты телевизор включи — и поймешь все сразу. А, тебя уже? Ну, давай, давай, литератор, только мимо не вздумай наблевать. А то ведь ерэра хоминум эст — человеку свойственно ошибаться.
К вечеру клев прекратился, как отрезало. Вытащив из парной воды крючок с нетронутым червем, Чалый посмотрел на отца:
— Батор, нищак. Масть не канает, рыбенции все заныкались, может, и нам пера на хату? — а сам при этом кивнул в сторону берега, где виднелся сложенный из еловых лап шалашик.
— Ветрено будет завтра. — Согласно кивнув головой, Иван Кузьмич не отрывал слезившихся глаз от лучей закатного солнца, садившегося в багровые облака. — Опять, Тихон, по фене ботаешь, музыкант хренов. Неужели не надоело?
— Не плети восьмерины, батя. — Чалый опустил на сонную поверхность озера весла и, скрипя уключинами, принялся грести к берегу. — За червонец чалки так насобачишься, что сразу обшаркаться не светит. Если что, не бери в голову.
Молча Иван Кузьмич перевел взгляд на сына, во всю голую грудь которого был наколот воровской крест с голой, распятой на нем бабой и, далеко сплюнув в воду, вздохнул: «Вот уж точно, горбатого могила исправит».
Между тем под днищем зашуршало, лодка мягко уткнулась носом в мокрый песок. Шлепая босыми ногами по мелководью, Чалый выволок ее на берег подальше — чтобы волной не унесло.
Вечер был теплый. Отбиваясь от вьющейся столбом мошкары, рыбаки первым делом запалили костер, а когда огонь разгорелся, подложили в него лапника — для дымовухи. Потом занялись приготовлением ухи.
Пока Чалый возился с картошкой и луком, родитель его на первый заход отобрал рыбешек помельче, определил их в марлю и, опустив мешочек в котелок с холодной водой, начал дожидаться появления пены. Главное, вовремя ее снять, здесь всей ухи основа. Вытащив из варева мелюзгу, Иван Кузьмич закинул плотвичек посолиднее, добавил перца и лаврового листа, однако с овощами пока не торопился. От котелка уже вкусно пахло, рыбаки глотали слюну, и процесс вскоре перешел в свою заключительную стадию. В бульон были положены подлещики, щедро накрошен четвертинками картофель, само же варево круто посолено. Зачерпнув уху деревянной ложкой, Иван Кузьмич обернулся к сыну:
— Посмотри, не утонула она там?
Среди прибрежных камышей еще с утра томилась емкость с прозрачной как слеза влагой. Подкинув бутылку в воздух, Чалый ловко поймал ее за своей спиной:
— Жива, родимая.
Вытащили хлеб, нарезали сало, и, плеснув под жабры, принялись хлебать уху — настоящую тройную, деревянными ложками, до отвалу. Тем временем, ненадолго высветив на глади озера багровую дорожку, солнце исчезло за горизонтом. Совершенно незаметно опустилась августовская ночь. Где-то неподалеку заухал филин, в камышах громко отозвались лягушки. Придвинувшись поближе к ослабевшему костру, Чалый уставился на огненные сполохи:
— Все-таки зник — это мазево.
Разговора не поддержав, Иван Кузьмич снял чайник с углей и, плесканув в кружку, протянул сыну:
— Меня послушай. Говорю только раз.
Не торопясь, он вытащил серебряный портсигар с гравировкой: «И. К. Савельеву на память от руководства ОГПУ», раздул уголек и, окутавшись дымом «Казбека», придвинулся к Чалому:
— Годов мне вдвое поболе, чем тебе, отец я твой, а кроме того, — на секунду он замолчал и глубоко затянулся, — крови на мне как воды в озере этом, так что имею право.
Где-то в камышах плеснула щука, ночной ветерок прошелестел в верхушках сосен. Иван Кузьмич выщелкнул недокуренную папиросу в костер:
— Вот ты вор, всю жизнь живешь по законам своим и уверен, что с государством, то есть коммунистами, ничего общего не имеешь — не воевал, не работал, в партии не состоял. Однако все не так просто. — Он глянул на неподвижно сидевшего Чалого, налил в кружку чаю и глотнул. — Преступность была пущена на самотек только до конца двадцатых, пока государство слабо было. Уже к началу тридцатых годов уголовники были не способны конкурировать с мощной машиной подавления, и тот, кто не смог приспособиться, был раздавлен. Вооруженные банды жиганов, уркаганов и бывших никоим образом советскую власть не устраивали и в результате спровоцированной ОГПУ войны образовали в конце концов группировку воров в законе, весьма для коммунистов полезную. В стране шли массовые репрессии, и для оказания давления на политзеков использовались блатари, которые на зонах имели привилегии и о своем высоком предназначении даже не подозревали.
— Что-то, батор, не врубился я. — Чалый привстал и заглянул Ивану Кузьмичу в самые зрачки. — Выходит, помидоры держали нас за фраеров и пахановали за наш счет?
— Конечно, сынок, — отставной чекист неожиданно рассмеялся так зло, что вор даже поежился, — но они имеют на это право. Самая тяжеловесная масть — это коммунисты. Ты не представляешь себе, какая сила теперь у них в руках и сколько людей они для этого замокрили — миллионы. А разговор я затеял этот вот к чему. — Иван Кузьмич снова щелкнул портсигаром и потянулся за угольком. — В Союзе задули новые ветры, началась реабилитация. Эта жопа с ушами, которую Иосиф, говорят, в политбюро заставлял выкаблучивать гопака, решила править не только кнутом, но и пряником — разрушает ГУЛАГ и выпускает политзеков на свободу. А это означает, что погонять ему уже будет некого, и воры в законе ему станут не нужны. Поверь мне, сын, — голос его внезапно дрогнул, — уж я-то на этом собаку съел, и пары лет не пройдет, как все вы сгниете в спецах или порвете друг другу глотки. И так вон что у вас творится — суки, челюскинцы, автоматчики, режете на ремни друг друга.
— Да, батор, нарисовал ты ригу. — Чалый даже сгорбился как-то. — Я ведь идейный вор, не поляк какой-нибудь, опять-таки казна на мне, общак.
— Я, Тихон, тебе советов не даю, — папироса красным светлячком полетела в воду, и Иван Кузьмич поднялся, — сам думай. Не забудь только, что Настя ждала тебя все это время, а Ксюхе уже пятнадцать — забегала тут на днях, совсем невеста.
Сказал и, накрывшись ватником, вскоре захрапел в шалаше. Чалому же не спалось: лежа у потухшего костра, он долго щурился на яркие ночные звезды, совсем такие же, как те, что были наколоты у него на ключицах.
— Прошу, господа, внимания. По старинной финской легенде, многие пытались построить на невских берегах город, но духи земли противились, и строения уходили в болото. Только богатырю Петру Первому удалось воздвигнуть на топких ижорских землях северную столицу, и в честь этого по его личному повелению на триумфальных воротах Петропавловской крепости был вырезан барельеф. Он изображает низвержение вознесшегося в небо с помощью нечистой силы волхва-язычника Савла…
(На экскурсии)
Низкие грозовые тучи почти касались верхов еловника, скудно произраставшего по краю Васильевских болот. С моря наползал промозглой стеной туман, а мокрый, пронизывающий ветер рвал гнилую солому с крыш и, задувая в зипуны, пробирал душу русскую до самого нутра.
Вон сколько народу ото всех концов земли российской пригнал в Ижорию его величество князь-кесарь Ромодановский — подкопщиков, плотников, дроворубов, почитай, тыщ пятьдесят зараз. Не по доброй воле, а по царскому повеленью принесла их на самый край земли нелегкая — у черта на рогах строить престольный град Питербурх. Одних, чтобы не подались в бега, ковали в железо, иных насмерть засекали у верстовых столбов усатые, как коты, драгуны в лягушачьих кафтанах, и всюду — голод, язва и стон людской. А ежели кто от сердца, да по скудоумию, или, может, просто по пьяному делу говаривал противное, то с криком «слово и дело» волокли его в Тайную канцелярию. Слава тебе Господи, если просто рубили голову.
Не всем везло так-то — все больше подымали на дыбу, палили спереди березовыми вениками, а то могли запросто и на кол железный посадить, Никола Угодник, спаси-сохрани. Сновали повсюду фискалы с доносчиками, громыхали по разбитым дорогам полные колодников телеги. А может, и взаправду возвестил раскольный отец Варлаам, что царь Петр суть антихрист и жидовен из колена данова?
Ох, лихое место это, земля Ингерманландская! Испокон веков здесь окромя карелов-душегубцев и не прижился никто, вон сколько озорует их по окрестным чащобам, а нашему-то чертушке державному засвербило не куда-нибудь, а прямо сюда — к бесу в лапы. Видать, в самом деле опоили его чем-то проклятые немцы в дьявольской слободе своей.
Между тем, смотри-ка ты, сильный ветер разогнал так и не пролившиеся дождем тучи, на небо выкатилось тусклое утреннее солнце. Глянув на его лучи, багряно пробивавшиеся сквозь щелястые стены барака, Иван Худоба перекрестил раззявленный в зевоте рот:
— Прости, Господи, видать, утренний барабан скоро.
Как в воду глядел. Тут же раскатисто бухнула пушка на крепостном валу, загрохотали барабаны, и рябой солдат в перевязи, что всю ночь выхаживал у дверей, закричал, как на пожаре:
— Подъем.
Зашевелился, почесываясь спросонья, запаршивевший на царской службе народ, кряхтя, начал выползать из-под набросанного на нары тряпья. Вскорости перед местами отхожими образовалось столпотворение. А многие животами скорбные, не стерпев нужды, выбегали наружу, справлять ее где придется.
У длинных бревенчатых бараков уже дымились котлы, в которых грозные усатые унтеры мешали истово варево, на запах и вкус зело тошнотное. Однако, помня о «слове и деле», дули на ложку и хлебали молча, упаси, Богородица, охаять кормление-то государево — язык с корнем вырвут.
— Оглядывайся, страдничий сын. — Уже с утра полупьяный десятский сурово сдвинул клочковатые брови, и Иван Худоба чашку с варевом непотребным отставил в сторону. — Хорош задарма отираться в тепле, на порубку собирай свою ватагу.
А какого рожна, спрашивается, собирать-то? Вот они, пособники, все тут, рядом, на соседних нарах: Митяй Грач с сыном, Артем Заяц, Никола Вислый да братья Рваные — как ни есть земляки орловцы, в войлочных гречушниках да армяках, подпоясанных лыком. Вместе, чай, еще по весне перли сюда лесными тропами строить на болотине Чертоград, чтобы быть ему пусту. Как бы теперь здесь и окочуриться не пришлось.
Не дохлебав, обулись поладнее, сунули топоры за опоясья и во главе с десятским тронулись, а чтобы греха какого не вышло, позади общества притулился служивый — при шпаге, в мятом зеленом мундире, с ликом усатым и зверообразным.
Несмотря на солнце, день был весьма свеж, близились, видать, звонкие утренники, а там, глядишь, и до зимы рукой подать — неласковой, с морозами да метелями.
Невесело было как-то на невских берегах, неуютно. Черные воды бились о бревенчатые набережные, ветер с моря разводил волну, и, шлепая по мокрым доскам, проложенным поперек бесчисленных луж, орловцы вдруг враз закрестились. С полсотни, почитай, народу, забравшись в стылую воду по пояс, вбивали сваи для устройства пристани, слышался надрывный кашель, а иные, застудив нутро, делали под себя. Зрелище с берега было тягостное — понятно, что месяц такой работы, и можно запросто отправиться к угодникам.
«Господи, счастье-то какое, что дроворубы мы». — Следом за десятским орловские вышли на Большую Невскую, где затевалась стройка великая — повсюду груды кирпичей, песка кучи, бунты леса, а уж народищу-то… Стук топоров, смрад деготный и громоподобный лай десятских по-черному, по-матерному, до печенок.
В самом конце першпективы, там, где северный ветер шумел в раскидистых лапах еловых, уже собралось порубщиков изрядно — запаршивевших, цинготных, бороды, почитай, с покрова не чесаны, — слово одно, Россея немытая. А дожидались всем обществом архитектора-латинянина, и тот пожаловал наконец — одетый не по-нашему, в накладных волосьях девки неизвестно какой, а в зубах у него дымилась трубка с богомерзким зельем, суть травой никоцианой, нарочно разводимой в неметчине для прельщения народа православного.
Засобачились негромко десятские, выкатив глаза, служивые взяли на караул, а ученый нехристь с бережением развернул свиток плана, пополоскав кружевной манжетой, наметил направление просеки и убрался, изгадив утреннюю свежесть дьявольским смрадом табачным.
И пошла работа. Орловцы в рубке были злые — поддернув правое рукавище, поплевали в ладони и айда махать топорами, только пахучие смоляные щепки полетели во все стороны. Прощально шелестя верхушками, валились на мох столетние сосны. Где-то в стороне матерно лаялся десятский. К полудню Иван Худоба со своими вышел на поляну, похожую более на проплешину чертову в лесной чащобе.
Посередь ее огромным яйцом угнездился черный валун-камень, на четверть, поди, в землю врос, а из-под него сочилась малой струйкой влага, застаиваясь зловонной лужей и цветом напоминая кровь человеческую.
— Матерь Божья, святые угодники! — Никола Вислый встал как вкопанный и истово осенил себя крестом. — Ты гля, ни одной птицы вокруг, дерева сплошь сухостойны да кривобоки, а земля, — он внезапно низко наклонил голову и прищурился, — будто адским огнем палена. Вишь, как запеклась коростой-то.
— А воняет сколь мерзопакостно. — Артем Заяц, также перекрестившись, сплюнул. В это время раздался треск сучьев под начальственными сапожищами.
— Чего испужались, скаредники? — Успевший, видимо, не раз приложиться к фляге десятский раздвинул в пакостной ухмылке усищи. — Сие есть волховство лопарское, суть священный камень, сиречь сейд. Ходил тут у меня один карел-колодник, много чего брехал, — он вдруг хлопнул себя ладонями по ляжкам и раскатился громким хохотом, — пока не издох, конечно! Однако мы люди государевы, — смех внезапно прервался, — шведа побили, а уж на пакость-то чухонскую нам нассать.
В подтверждение своих слов десятский сыто рыгнул и, загребая сапожищами, двинулся через поляну к камню, рядом с которым, покачиваясь, принялся справлять малую нужду.
— Виват! — Он наконец-таки застегнул штаны, сплюнул тягуче, аккурат в зловонную красноту лужи, и вдруг повалился в кровавую воду следом за харкотиной своей.
— О Господи, свят, свят… — Орловцы принялись как один креститься, а десятник между тем извернулся и медленно, линялым ужом, пополз с поляны прочь, но саженей, почитай, за десяток от опушки замер бессильно — вытянулся.
— Нут-ко, пособите, обчество! — Дав вкруг чертовой поляны кругаля, Иван Худоба первым кинулся начальство вызволять — чай, живая душа, христианская.
Навалившись сообща, выволокли разом, да, видно, пупы надрывали зря — не жилец был десятский. Покуда перли его, весь свой мундир изблевал кроваво, возопив дурным голосом, будто кликуша, а как затих, выкатился у него язык — распухший, багровый, похожий на шмат гнилого мяса.
— Прими, Господи, душу раба твоего грешного… — Охнув, орловцы начали креститься, и внезапно будто темное что накатилось на них.
Перед глазами замельтешили чьи-то хари бесовские, а на душе сделалось так муторно, что изругался Иван Худоба по-черному да по-матерному и в сердцах вогнал топор до половины острия в сосну.
— Эх, обчество. Как бы не пришлось из-за окаянного этого попасть в Преображенский-то приказ — дело не шутейное, десятский преставился. А с дыбы что хошь покажешь и гля — обдерут кнутом до костей да на вечную каторгу. Так жить далее я не согласный, лучше с кистенем на дорогу.
— Истинно, истинно… — Братья Рваные перехватили топорища половчее и, не сговариваясь, начали коситься на дымок от кострища, разложенного в сторонке для сугреву служивым.
Ей-богу, лесовину в сто разов завалить труднее, нежели человека угробить. Сверканула отточенная сталь, булькнуло, и из голов караульщиков, разваленных надвое, поперла жижа тягучая, похожая на холодец.
Орловцев же с тех пор и след простыл. Сказывали, будто бы порядком годов спустя изрядно видели их на новгородской дороге — на конях, о саблях, озорующих. А чертов камень тоже вскоре с глаз пропал — подкопали его да и зарыли в глубокой ямине, лужу зловонную засыпали, а на поляне кто-то из людей государевых задвинул себе хоромы на аглицкий манер. Так что пакость чухонскую поминай как звали.
Сентябрьские вечера были уже по-зимнему холодны. Может быть, поэтому трое вылезших из таксомотора мужчин двинулись по Суворовскому быстрым, размашистым шагом, глубоко засунув татуированные руки в карманы пальто. На Первой Советской они свернули налево, пересекли трамвайные пути и, двинувшись вдоль спящих домов, углубились вскоре в грязный проходной двор.
— Харе, попали в цвет. — Шагавший первым высокий широкоплечий мужчина в плевке — кепке-восьмиклинке — остановился у входа в подъезд. — Рыгун — на атмас, Выдра — со мной.
Бритый шилом малыга остался внизу, а амбал вместе со шкилеватым шарпаком принялся медленно подниматься по лестнице, освещая дорогу желтым лучом фонарика. Наконец кружочек света уперся в дверь на втором этаже, и тот, кого называли Выдрой, презрительно ощерившись, положил глаз на скважину замка:
— Балек лажовый, подгони-ка фильду, Глот.
Мгновенно широкоплечий распахнул пальто, выудил с пояса трехзубую отмычку, и скоро нутряк был отмочен. Еще через минуту, заскрипев, подалась вторая дверь. Щелкнула волчья пасть, перекусывая соплю, и амбал наклонился в лестничный пролет:
— Эва, Рыгун, по железке все.
Подождав, пока бритый шилом неслышно поднимется, незваные гости лукнулись в хавиру и, замерев, нюхнули воздуха.
В квартире стояла тишина, только мелодично журчала вода в сортире, да из первой по коридору комнаты доносился сочный, с переливами, храп. Дверь в нее была не заперта. Уперев луч фонарика в урабленную вывеску спавшего на спине бабая, Глот врубился сразу, что это был корынец Чалого.
— Рыгун, заглуши-ка у плесени движок. — Он повернулся к бритому шилом, в руке у того сверкнула приблуда, и храп мгновенно прервался.
— Глушняк. — Глот с одобрением посмотрел на неподвижное тело и смачно цвиркнул. — Двинули, хорош падлу батистовому ухо давить.
Они осторожно открыли дверь в комнату, где спали Чалый с Настей. Пакостно ощерившись, Рыгун потянул из кармана штоф:
— Сейчас, кореша, потешимся.
Он на цырлах приблизился к кровати и, резко махнув зажатой в руке свинцовой битой, принялся сноровисто разматывать свернутую кольцами змею.
В себя Чалый пришел от страшной головной боли — она раздирала мозг на тысячи раскаленных осколков. Чувствуя, как скованный спазмом желудок упирается в горло, он попытался пошевелиться и сразу же понял, что крепко связан и распят на кровати. В тщетной попытке освободиться Чалый напряг мышцы, рванулся и, повернув голову направо, вдруг бешено закричал.
Он увидел Настю. Совершенно голая, с заткнутым ртом, она извивалась на столе, связанная так, что ее высоко поднятые ноги коленями касались плеч, а руки обнимали бедра.
— А вот и Чалый оклемался. — Крепко обхватив Настю за ягодицы, Глот навалился на нее и ритмично двигал поджарым задом. — Кайфовая у тебя хабала, королек в натуре. — На секунду он остановился и, ощерившись, с силой ущипнул женщину за сосок. — Торчит, сучара, по-черному, когда жарят ее в шоколадницу, плывет в шесть секунд.
Истошно заорав, Чалый рванулся так, что веревки врезались до крови в тело, но сразу подскочил Рыгун и с такой силой ударил распятого битой в живот, что его вытошнило.
— Выпрыгнуть надумал, сука, завязать, — свирепея, бритый шилом оскалился и откуда-то дернул перо, — или забыл, что ты крепостной? Ну ничего, мы свое получим, сейчас пустим тебе квас.
— Не гони волну, корешок. — Выдра быстро перехватил его руку. — Трюмить лидера надо, а сразу расписать или ремешок накинуть — беспонтово это.
В это время Глот, хрипло застонав, наконец-таки словил аргон. Отдышавшись, кивнул в сторону кровати:
— А ну-ка, прикройте ему хохотальник.
Взялись за Чалого по-настоящему. Запихав ему в рот носок, повязали сверху полотенце и начали прижигать свечой подмышки, затем долго поджаривали бейцалы, а когда он от боли впал в беспамятство, Рында принялся мочиться ему на лицо:
— Освежись, это тебе заместо светланки.
Тем временем Выдра, перевернув Настю на бок, быстро поимел ее, по-братски уступил свое место бритому шилом, и когда тот наконец отвалился, принялся пихать в щель между женскими ногами водочную бутылку. Потворенная застонала, тело ее забилось, а Глот скривился презрительно:
— Лажу гоните, кореша.
Он вытащил бутылку из влагалища и, одним быстрым движением отбив у нее горлышко, принялся вворачивать стеклянную фрезу в трепещущее женское тело.
— Вот потеха так потеха.
Побежала тоненькой струйкой кровь, Настя вытянулась и замерла, а Рыгун, приметив, что Чалый очухался, широко раззявил в ущере полную гнилых зубов пасть:
— Эй, родитель, на дочку свою позырить не желаешь?
Приволокли зареванную пацанку — тощенькую, не литавры, а прыщики, конечно, однако лохматый сейф был на месте, и чувиху разыграли — вдуть первым подфартило Рыгуну.
— Иди-ка сюда. — Он разложил дочку на столе рядом с истекавшей кровью мамашей и крепко обхватил за ягодицы. — Не вертухайся, шкица, а то матку выверну.
Оказалась она в натуре цацей и, когда бритый шилом начал сворачивать ей целку, завизжала, закорежилась, однако, как проволокли ее по кругу, притихла, даже слезы высохли.
— Эй, корынец хренов, — утомившись, получатели решили перекурить, — из пацанки твоей хорошая вставочка получится, а тебя мы сейчас будем узлами кормить, акробата делать.
Слова эти слышались Чалому откуда-то издалека, из-за кровавого тумана боли, и совершенно его не трогали. Он знал твердо, что случившийся позор пережить не сможет, и уже считал себя умершим. А мертвым, как известно, бояться нечего.
Вот она, боль, пробирает-то как. До зубовного скрежета, до губ, искусанных кроваво, до крика вопленного, вылетающего бешено из судорожно раззявленного рта. Мука, страдание, напасть адская.
Иван Кузьмич разлепил набухшие веки и, ощущая хорошо знакомый сладковатый запах крови — своей на этот раз, — глянул по сторонам. Он лежал в кирпично-красной, уже остывшей луже, которая набежала из глубокой колотой раны у него на груди, как раз под самым сердцем. Коснувшись краев узкой багровой щели между ребрами, отставной чекист в недоумении замер — с такими дырками не живут.
Внезапно он услышал, как за стеной закричали, мучительно, с надрывом, и инстинкт заставил Ивана Кузьмича подняться на ноги. Сразу же на него навалилась слабость, адской каруселью закружилась голова, не удивительно, вон сколько крови потеряно. Однако он доковылял до шкафа и, отыскав на ощупь висевшую в нем кобуру-приклад, на металлической оковке которой значилось: «Тов. Савельву от ОГПУ СССР», неслышно вытащил германский маузер «К-96», который так всегда любили большевики.
Ах, как он способствовал, этот продукт капиталистического способа производства, построению социализма в отдельно взятой стране! Магазин на десять патронов, дальность прицельного огня выше всяких похвал, только вот неудобство одно: после расстрелов в стенках остаются глубокие выбоины, уж больно велика начальная скорость пуль.
Привычно дослав патрон, Иван Кузьмич медленно выбрался в коридор и, держа оружие революции наизготове, с трудом потащился к соседним дверям. За ними раздавались чужие голоса, слышалось перемежаемое частыми стонами омерзительное сопение. Глянув в щель, отставной чекист от ярости задрожал.
В свете пробивавшегося сквозь окно утра он увидел, что его родной сын лежит вытянувшись с отрезанными яйцами, а над внучкой изгаляется какая-то рябая сволочь, которую Иван Кузьмич в былые времена тут же пустил бы в расход. Однако нынче он торопиться не стал — резко распахнув дверь, с наслаждением всадил пару пуль Рыгуну в живот, так, чтобы не издох сразу, двумя выстрелами под ребра завалил Глота, а Выдре не спеша раздробил кости таза, — это вам, ребята, для начала, чтобы лежалось спокойнее.
Не опуская дымящийся ствол, Иван Кузьмич тронул бездыханное тело Чалого, охнул горестно и, посмотрев мельком на замеревшую в кровавой луже Настю, остановил свой взгляд на судорожно ловивших ртами воздух получателях. Не торопясь, он сперва четвертовал Рыгуна — прострелил ему руки и ноги, а когда патроны в магазине закончились, подобрал с полу бандитское перо и принялся отрезать у бритого шилом его мужское хозяйство. Полюбовавшись на свою работу, Иван Кузьмич неспешно обиходил Глота с Выдрой. Морщась от их стремительно затихавших криков, он почувствовал вдруг, как старинный перстень на правой руке начинает превращаться в жгучее кольцо огня. От страшной боли на его глаза накатилась темнота, что-то непонятное полностью подчинило волю, и, двигаясь как во сне, генерал принялся резать свой указательный палец.
«Странно, почему нет крови?» — Иван Кузьмич смотрел на себя как бы со стороны, а непонятная сила уже толкала его к бесчувственному телу внучки. Едва успев надеть перстень ей на руку, он понял, что умирает. Глаза его закрылись, и он увидел стремительно надвигавшуюся, привидевшуюся ему еще в Египте колючую стену, из-за которой доносилась серная вонь и слышались леденящие душу крики.
— Так говоришь, рожать придется? — Астахова турнула со своих коленок Кризиса, учуявшего, как видно, что-то родное, и посмотрела на Катю соболезнующе: — Ну и влипла же ты, мать. А этот знает?
Имелся в виду, конечно, Мишаня Берсеньев, который почему-то подполковницу не жаловал и нынче по причине ее визита отсутствовал.
— Знаешь, я ему еще не говорила. — Голос Кати задрожал, и она опустила глаза. — Я его боюсь, Тося. Тут пришел вечером — все кулачищи ободраны, на куртке кожаной разрез от плеча до пояса, а у башмаков, знаешь, высокие такие, на толстой подошве, все шнурки стоят колом и бурые, в кровище. Молчит все, но я-то чувствую, как злость внутри него бурлит, копится, того и гляди вырвется наружу. И денег у него до черта, раньше все подарки дарил, а теперь придет вечером, кинет этак небрежно баксов пятьсот: на, Катюха, купи себе чего-нибудь из бельишка.
Нижняя губа у Кати неожиданно искривилась, и она легко, как все беременные, пустила слезу:
— Нравится он мне, Тося, несмотря ни на что.
— Да, семейка, блин. — Подполковница в задумчивости отпила чайку и захрустела миндалиной в шоколаде. — Это его наследственность дурная сказывается. Мамаша-то у твоего дружка знаешь какой была, — и, потянув из объемистого, совсем не дамского баула толстую пачку компромата, она проглотила ложечку варенья, — пробы ставить негде, прости Господи, что говорю о покойнице плохо. Слово одно — оторва гнойная.
«Ну и Ташкент». — У Савельевой Ксюхи по прозвищу Крыса вся спина под нейлоновой блузкой была мокрой. Огненные капли медленно скатывались между рябухами до черного месяца.
Стоял безветренный июльский вечер. Красный солнечный шар опускался потихоньку в сизое марево, от раскаленных домов потянулись уже длинные тени, а проклятая жара все никак не спадала. Может быть, поэтому сегодняшний съем был лажовый.
«В жопу меня поленом, если Пашка не попала в цвет. — Крыса посмотрела на размякший асфальт, глубоко отмеченный следами ее каблучков, и от досады сплюнула даже. — Стоило преть здесь за нищак». Звавшаяся в натуре Павлиной, Пашка значилась подружкой Ксюхиной — постарше ее годков на пять, родом из-под Коломны, и за ласковый паскудный язык носила погоняло Облизуха. Клюшкой она была многоопытной и в знак признательности за предоставленную хату охотно делилась с Крысой всеми тонкостями древней профессии. А та, сука, нынче ее не послушалась и заместо бана хильнула работать на темную ленту, прошмонавшись, естественно, полвечера даром.
«Ладно, еще время детское». — Ксюха отлепилась от фонаря и, слегка раскачиваясь на ходу, неспешно двинулась к Московскому вокзалу. Стройная, с красивыми ногами и высокой упругой грудью, она то и дело ловила на себе мужские взгляды, но было это мацанье беспонтовое, а вот у аптеки на нее вполне серьезно положил глаз заплесневевший штэмп, рисовавший, судя по всему, кадры:
— Пардон, девушка, не скучно вам одной в такой вечер?
— Скучно, когда денег нет. — Крыса ослепительно улыбнулась и наманикюренными ноготками ухватила искателя приключений за локоток. Тот моментально приподнял шляпу из соломки:
— Трахтинберг Соломон Израилевич, художник.
Интеллигент, одним словом. Однако в грязной, пропахшей красками комнатухе он сделался невыносим и долго выпытывал у Ксюхи, здорова ли она, как часто навещает дамского врача и если подмывается, то сколько раз на дню. Когда же наконец, успокоившись, интеллигент завалился с ней в койку, то случилась с ним трагедия, и, толком Крысу не поимев, Соломон Израилевич девушку только обмусолил.
«Мельчает клиент». — Поплевав по обычаю на почин, Ксюха запихала четвертак за чулок. Обтеревшись висевшим на гвозде грязным подобием полотенца, она начала энергично собираться:
— Ах, я забыла, меня мамочка ждет.
Интеллигент был мрачен, попрощался сухо, переживая, видимо, за бабки, недаром говорят, что скорбь о собственных деньгах всегда самая искренняя, а Крыса между тем, сбежав по лестнице подъезда, продолжила свой извилистый путь к Московскому бану.
По Невскому канала нескончаемая люда, было много бухих — жара сказывалась, и, беспонтово прошвырнувшись до вокзала, Крыса лукнулась прямиком в курсальник — перышки почистить. Скоро, наштукатуренная и свежеподмытая, она плеснула «Серебристым ландышем» между грудями и элегантно двинулась к парапету.
На майдане, как всегда, было многолюдно: шлындили пьяные в умат политруки, любители женских прелестей «искали хорька», а лыбившиеся честные ухалки, изображая зазной, крепко держались за своих хаверов. Порева же в это время на бану было ласенко. Многие биксы отчалили на харево к морю, и нынче не больше десятка их в ожидании Рижского поезда вяло тусовалось на парапете.
Пахло обильным, густо сдобренным духами девичьим потом, горлодерно дымились феки. Особой, вихляющей походкой Ксюха плавно вписалась в сплоченные блядские ряды.
— Ну что, лялька, как поработалось тебе? — Необидно оскалившись, Пашка протянула ей размякшую конфетину «Мишка на Севере»: — На, подсласти житуху горькую.
Из себя была она шкапистой фуфленкой, задастой, с мощной витриной. Пребывая в неизменном статусе трехпрограммной-цветной, пользовалась у клиентов успехом. Неподалеку от нее степенно слизывала с палочки эскимо центровая Валерка — классно прикинутая блондинистая хриза, сверхурочница и доппаечница, суперсекс, одним словом. Однако врубался кое-кто, что, несмотря на френговскую рекламу и продетое сквозь чесалку колечко, была она в натуре тулпегой и часто, пробуя пальчик, уплывала только при лэке.
— Эй, гражданин, я ужасно развратная! — Какая-то незнакомая Крысе сявка неумело пыталась замарьяжить очкастого пенька с угольником в руке, у столба яростно чесалась подхватившая неуловимых мстителей Верка Красивая, прозванная так из-за «поцелуя любимого» на лице, а на весь этот кухтрест с отвращением взирал милицейский сержант Иванов.
Будучи кусочником и шпидогузом, женщин страж закона звал двужопыми тварями, а мочалками интересовался только в смысле получения раздачи, когда клеили они псов на лапу.
Наконец где-то неподалеку пронзительно загудело, встрепенулись, изготовившись к работе, бановые шпаны. Пашка повела картофелеобразным шнобелем в сторону перрона:
— Приплыла река.
Толпа встречающих дрогнула, заскрипели колесами тележки носильщиков, и вокзальные воры принялись работать писками — остро заточенными по краю монетами, однако для Крысы началось все не очень кучеряво. Едва она запунцевала высокого курата, по виду лактового фраера, и, решив раскрутить его по полной, ломанулась в привокзальную гостиницу, как сразу же случился облом — на местную кухарку наехали менты, и та ни за какие бабки на хавиру не пустила. Пришлось Ксюхе волочь клиента в ресторанную подсобку и там, в условиях антисанитарных, по-рыхлому прочитать сосюру.
Сразу же зазлобно вспомнив, что хитрожопая Валерка снимает хату рядом с баном, Крыса сплюнула и грязно выругалась. Однако вскоре состав из Риги отогнали на запасной путь, и устроилось все наилучшим образом. Негромко захлопали двери вагонов, давая убежище жрицам любви с их истомившимися спутниками, зазвенели стаканы с прозрачной, как слеза, продаваемой втридорога водочкой. И многие проводницы с чисто прибалтийским шармом принялись совмещать свою основную профессию с древнейшей.
А между тем Северную Пальмиру окутала теплая летняя ночь. Городские шумы постепенно затихли, воздух сделался свеж, а в залы ожидания тихонечко потянулись мойщики — воры, имеющие дело с заснувшими пассажирами.
К полуночи Ксюха уже успела дважды побывать в гостеприимном купе рижского скорого и решила немного передохнуть. Выбравшись на перрон, она неторопливо направилась к буфету и уже около самых дверей кто-то придержал ее за локоть.
— Дорогая, на кларнете сыграем? — Высокий грузин в белом костюме, волосатый настолько, что черная шерсть густо выбивалась из-под ворота рубахи, распушил в улыбке усы: — Со мной пойдем, бабок отмусолю, сколько скомандуешь.
На большом пальце правой руки у него был наколот знак воровского авторитета — летящий орел, и, соврав:
— Я сулико не танцую, — Ксюха быстро пошла прочь. Любитель анального секса резко махнул рукой и направился к безотказной, как трехлинейка, Пашке.
Ввиду ночного времени народу в рыгаловке было не много — изрядно пьяный старлей-подводник давился макаронами с возбужденной сосиской, сарделькой то есть, солистка Клавка в обществе каких-то девах неторопливо хавала пломбир, заедала, видимо, настроченное. Хрустнув юксовым, Крыса протянула его буфетчице:
— Зинуля, свари кофейку.
В обмен на рубль ее осчастливили настоящим двойным в обычной чашке. Заев горьковато-бодрящую жидкость шоколадиной «Ноктюрн», Ксюха по-новой накрасила губы, мазнулась духами и со свежими силами отправилась на работу.
Ходить ей пришлось недолго. Неподалеку от пригородных касс за ней увязался классно прикинутый толстый мужичок — в костюме, очкастый, судя по всему, пыженый соболь.
— Полюби меня, киса. — Дядька был вгретый, густо благоухал коньяком и «Шипром», а из кармана у него торчала настоящая шариковая ручка. — Будь ласкучей со мной, сделай письку ковшичком.
— Да хоть брандсбойтом, пожарным. — Ксюха ухватила клиента под локоть и, быстро подтащив к находившемуся на отстое составу, особым образом постучала. — Лайма, это я, Ксюха.
Вообще-то, проводницу звали Хельгой, но дверь все равно открылась. Толстый, как пивная бочка, рыжий кондюк Виестур, служивший еще и сутенером при своей напарнице, открыл в улыбке щербатую пасть:
— Она очень занята, — и, махнув рукой куда-то в глубь вагона, смачно заржал.
Неожиданно заткнувшись, он уверенно двинулся полутемным проходом мимо дверей, сквозь одну из которых доносились громкие, сладострастные стоны — уж не Хельга ли старалась? — и, отыскав свободное купе, открыл его специалкой:
— Бог в помощь. Желаем чего-нибудь?
— Мы желаем чего-нибудь, дорогой? — На секунду Крыса нежно прижалась к клиенту и, когда тот со второй попытки вытащил из лопатника червонец, повернулась к кондюку: — Виестур, разбодяжь нам водочку черным бальзамчиком.
Моментально тот заказанное приволок. Выжрав адской смеси изрядно, очкастый дядька сделался нежен:
— Иди сюда, моя сладенькая, я тебе на попе бригантину нарисую.
«Нет уж, на фиг». — Быстро раздевшись до рекламы, Крыса аккуратно, чтобы не изгадить, убрала одежонку подальше и занялась клиентом вплотную, однако тот реагировал весьма слабо. Наконец он воодушевился настолько, что смог с третьего захода в Ксюху войти и, страшно этому обрадовавшись, принялся ритмично вихлять объемистым задом:
— Ну, ковшичком ее, родимую, ковшичком сделай.
«Тяжелый боров». — Чтобы клиент опростался быстрее, Крыса крепко ухватила его за бейцалы и начала их тискать, а тот, вдруг поперхнувшись, затих и всей тушей припечатал бедную девушку к жесткой вагонной полке.
— Эй, папа, хорош дрыхнуть-то… — Ксюха с трудом освободилась из-под распаренного мужского тела, и внезапно ее хорошенькая мордочка от отвращения сморщилась — эта пьяная сволочь обгадилась! — Ну ты, мужик, оборзел в корягу! — Она попыталась опрокинуть неподвижного клиента на спину и тут только врубилась, что ворочает жмура. «Мама моя родная». Нехуденькое мурло очкастого перекосило набок, из раззявленного рта потянулись слюни, и весь он стремительно начал приобретать зеленовато-синюшный оттенок.
Дрожа, как на морозе, Ксюха быстро оделась, вытащила из лопатника клиента ярус декашек и рывком отодвинула купейную дверь:
— Виестур, сюда иди.
— Ага, сердце не выдержало, бывает. — Ничуть не удивившись, тот спокойно запрятал в карман отмусоленные Крысой червонцы и со знанием дела принялся дубаря одевать. — И заметь, срутся при этом обязательно. — Он надвинул покойнику шляпу до ушей и ловко прибрал шариковую ручку: — Возьму на память о том, кого грузил. Давай-ка оттащим его подальше от греха, к забору поближе.
Сказано — сделано, и никто на них внимания не обратил даже, потому как все занимались своим делом. Пьяные менты уже храпели сладко, лохудры с высоким КПД использовали свои котлованы, а в целом, не взирая на ночное время, великая держава стояла на почетной вахте — созидала общество будущего. Пообещал ведь лысый любитель кукурузы, что к восьмидесятому году коммунизм победит, вот и старались побыстрей его, окаянного, построить.
…А геомантам, пред зарей, видна Fortuna major там, где торопливо Восточная светлеет сторона…
— Игорь Васильевич, чаю? — Давнишний чоховский приятель Силантий Анатольевич Сысоев был лысым носатым здоровяком и всю свою сознательную жизнь занимался геофизикой. — Сейчас заварим, а то, знаешь, брат, все эти пакеты — сплошное дерьмо собачье. — В подтверждение своих слов он зачем-то показал на клетку с волнистыми попугайчиками, где тоже экскрементов хватало, правда, птичьих, и ринулся к серванту: — Давай-ка с ликерчиком абрикосовым, аспирант тут прогнулся один.
Порезали зачерствевший пирог-лимонник, отхлебнули чайку, и хозяин дома глянул на гостя с любопытством:
— Так говоришь, дом какой-то тебе не по нутру? Ну ты, брат, шутник, меня вот вообще блевать тянет от всего окружающего и ничего, терплю. Давай-ка абрикосового лучше примем.
— Смотри, Силантий Анатольевич, — доктор наук Чох отхлебнул ликера и запил огненно-горячим чаем, — в одной питерской квартире люди живут, семья. И в каждом колене у них или чекисты-мокрушники, или ворье, или бабы, на коих пробы ставить негде — словом, ничего святого. Интересно мне стало, и оказалось, что у всех живущих в этом доме смертность на порядок выше, чем в округе, так же как и уровень преступности. Во дворе постоянно драки возникают, в подъездах кого-нибудь насилуют обязательно, даже вероятность умереть от гриппа там гораздо выше, чем в другом месте.
— Э, Игорь Васильевич, ничего особо нового ты не обнаружил. — Хозяин дома улыбнулся снисходительно и подлил гостю чая. — Давно известно, что славный град Санкт-Петербург стоит на очень паршивом месте, я уж не говорю о том, что и на костях людских: почитай, тысяч сто угробил Петр Алексеевич, пока свою столицу строил. Конечно, по сравнению с ГУЛАГом это пустяк, но чувствуется.
Он протер запотевшие от горячего чая очки и медленно почесал огромное, похожее на локатор ухо:
— В принципе, здесь вообще ничего возводить было нельзя, слишком уж много энергетически отрицательных участков. Первые строители, конечно, всего этого не знали, но у них существовали свои способы проверки мест на предмет годности для проживания. И действительно, многие районы сперва были забракованы, параллельно с молодым городом росли заброшенные пустыри, которые люди обходили стороной и считали обиталищем дьявола. Там почему-то и продукты портились, и болезни разные появлялись, а животные вообще избегали этих мест, даже птицы не гнездились. Однако город рос, советы стариков постепенно забывались. На месте пустырей строились новые дома, а напрасно — с геопатогенными зонами шутки плохи. Самое ведь главное в жизни — это место обитания.
— Знаем, знаем, — Чох улыбнулся и налил хозяину, оседлавшему любимого конька, абрикосового, — слышали мы в свое время и про пуп земли, и про оракула дельфийского, и про культовые строения древних. А не мог бы ты, Силантий Анатольевич, просто взять и посмотреть, что такого особенного в том месте, где этот дом находится?
— Можно конечно. — Сысоев вытер вспотевший то ли от горячего чая, то ли от ликера лоб. — В прошлом году удалось составить карту подземного Питера, раньше-то сам знаешь, чекисты близко никого не подпускали, а теперь плюнули, не до того. Так вот, Игорь Васильевич, ты даже не представляешь, — он с энтузиазмом откусил лимонника, — это целый мир. Разломы, подземные потоки, заброшенные катакомбы, и все они являются по сути своей энергетически активными формами, влияющими на самочувствие людей. Но самое интересное в другом — интенсивность их излучения напрямую связана с космическими ритмами. Можно увязать в единое целое местонахождение предмета на земной поверхности и положение самой земли относительно солнца, то есть зависимость от временного параметра — есть специальная программа. — Неожиданно он сделался мрачен: — Только придется подождать, потому как моя «трешка» ее ни за что не потянет, а завтра на работе без проблем все просчитаю. Так какой, говоришь, у гадюшника-то адрес?
Наконец абрикосовый допили, Игорь Васильевич посидел еще немного и засобирался домой, а на дорожку его одарили дискетой.
— Здесь все самое интересное по теме, вроде ликбеза. — Крепко пожав гостю руку, хозяин открыл дверь. — Позвоню завтра.
Очутившись в полутемной парадной, Чох поспешил на свежий воздух.
Погода нынче не радовала: с низко надвинувшегося неба валился крупный, сразу же раскисавший снег. Посовещавшись с самим собой, Чох направился к ближайшему киоску. Запихав в рот полпачки «Дирола», он принялся мужественно жевать, обильно сплюнул зеленым и, забравшись наконец в «Волгу», запустил со второй попытки двигатель.
Внутри российской автомобильной гордости было неуютно, вольно гуляли ветра. Дожидаясь пробуждения обогревателя, Игорь Васильевич успел сделаться трезвым как стеклышко, будто и не пил ничего. Слава тебе, Господи, наконец-то окна оттаяли, мотор затарахтел ровнее. Стронув сарай на колесах с места, Чох без приключений прикатил на стоянку. От нее до кирпичной точки, где он проживал, было рукой подать. Поднявшись легким бегом на седьмой этаж, Игорь Васильевич позвонил.
— Будешь обедать? — Супруга положила красные от стирки руки на выпуклые, когда-то очень привлекательные бедра и прищурила карий глаз: — Борщ украинский с салом и чесноком в твоем духе.
— Спасибо, родная моя, я потом. — Чох поцеловал спутницу жизни в красное распаренное ухо и направился в свою комнату — в квартире самую маленькую.
У окна помещался стол с компьютером, а стены были украшены личными вещами хозяина: «восьмиунцовками», в которых давным-давно Игорь Васильевич выиграл первенство среди вузов, шкурой медведя, убитого в честном бою, «пальмой», вырезками из газет, дипломами, фотографиями. На особо почетном месте висела полка, на которой пылились обвязанная черным поясом каратэга и синоби седзоку — маскировочный костюм ниндзя, а под всем этим великолепием у стены стоял железный ящик с помповым «Моссбергом 500».
— Глаша, Глаша, Глаша, — доктор наук открыл ящик стола и зашуршал бумажкой от сахара-рафинада, — где ты, девочка моя?
В ответ раздался писк, и из-под дивана выкатилась здоровенная крыса-блондинка — жутко умная, с умильной усатой мордой. Крыса ловко поднялась сусликом: «Дай сахарку-то, дядька». Жила хвостатая в чоховской комнате уже давно, особо не хулиганила и, шустро схватив кусочек белой смерти, тут же принялась его грызть, помогая себе розовыми, будто обваренными лапами.
Пообщавшись с воспитанницей, Игорь Васильевич сделался серьезен и опустился в стоявшее перед компьютером кресло. Вжикнула прочитанная дискета, негромко зафыркал струйный принтер. Усевшись по-американски, нога на ногу, Чох принялся читать распечатку, сразу, к слову сказать, узнав много чего познавательного. Сысоев был абсолютно прав, говоря об энергетической структуре земли как о чем-то крайне интересном и загадочном.
Еще в тридцатые годы французский физик Ф. Пар открыл с помощью биолокации активную глобальную сеть с размерами ячеек четыре на четыре метра, ориентированными по магнитному меридиану. Она разделяет поверхность земли на «больные» и «здоровые» зоны. Длительное пребывание в неблагоприятном (геопатогенном) месте приводит к нарушению функционирования человеческого организма, то есть к болезням.
Позже выяснилось, что существует целый ряд различных геобиологических цепей. Так, немецкий ученый Виттман исследовал звенья глобальной системы, имеющие размеры шестнадцать на шестнадцать метров и ориентированные как ромбы с большей осью в направлении север — юг. Затем его соотечественник Хартман обнаружил сеть с размерами элементарных ячеек два на два с половиной метра, а ученый из Баварии Курри открыл геобиологическую цепь с размерами составляющих пять на шесть метров.
Вопросы происхождения и физических свойств глобальных сетей пока неясны. Но уже известно, что они состоят из незримых потоков геомагнитного излучения, которые обычно проявляют себя в местах пересечения подземных водных течений. В таких местах наблюдается повышение ионизации воздуха, усиление радиоактивного фона, увеличение потенциала атмосферного электричества и другие изменения геофизических параметров среды, оказывающих влияние на психофизиологическое состояние людей.
Геобиологическая сеть связана и с космическим излучением. Проходя через ионосферу, в результате взаимодействия с геомагнитным полем земли оно, как видно, претерпевает изменение и проходит сквозь атмосферу не сплошным потоком, а в виде полос.
Особенно сильное влияние на живые организмы оказывают места пересечения — узлы — геобиологической сети. Существует предположение, что они поляризованы и порождают два вида эманации — положительную и отрицательную, по-разному влияющую на человека.
С древнейших времен люди осознали важность своего местонахождения и устанавливали границы владений (полей, селений, святилищ) с помощью геомантии, то есть искусства прорицания по земле. Так вот, уже тогда влиянию подземных потоков придавалась огромная роль, и святилища всегда строились в местах их пересечения. Мегалитические кольца и ряды камней располагались точно над сложной системой водных артерий, а под алтарями древних язычников обязательно находились пересечения подземных течений.
Открытие Гурвичем слабой митогенетической эманации, представляющей собой свечение биологических объектов в ультрафиолетовой области, позволило осмыслить проблему геопатогенных зон в несколько другом аспекте. По-видимому, геобиологическое влияние Земли определяется наличием организованного сложным образом электромагнитного поля крайне слабой напряженности, суть информационного. Оно биологически активно и особым образом влияет на человеческий организм.
Нетрадиционное же, уходящее корнями в практику древнеиндийских, халдейских и египетских жрецов знание рассматривало биосферу Земли или Планетного Гения как живой организм и в соответствии с этим полагало, что существует сто двадцать основных форм физического существования людей. Считалось, что для определения самой энергетически эффективной для данного человека точки он должен был обследовать геобиологическую сеть с площадью ячеек примерно семьдесят тысяч квадратных километров. Однако, кроме того, существует еще и время силы — это места пересечения Земли с энергетическими зонами Солнечного и Галактического Гениев.
«Нет уж, мистика на голодный желудок — это не для меня. — Игоря Васильевича сразу же резко потянуло на физический план, и хотя напечатанного оставалось еще до черта, он поднялся с кресла. — Интересно, борщ не остыл еще — с чесночком и толченым салом?»
В отличие от желудка истина могла и подождать.
— Себе оставь, пригодится. — Ксения Тихоновна Савельева, давно уже махнувшая неизящную кликуху Крыса на вполне цивильное погоняло Петрова, осчастливила топчилу червонцем и элегантно вылезла из расписухи.
Стоял погожий летний вечер, в скверике на цветках сирени жужжали пчелы. От нагретого тротуара пахло асфальтом и суетой.
На воротах сегодня торчал дядя Вова — строгий взгляд, благородная седина над ушами, не то полковник, не то капраз в отставке. При виде Савельевой, вроде бы честь отдав даже, моментально дверь распахнул мол, милости просим. А ведь было время, когда и поревом крестил, и насчет бабок напрягал, сволочь лампасная.
Чувствуя, что на нее обращают внимание, Ксения Тихоновна остановилась перед зеркалом. Поправляя прическу, она быстро глянула по сторонам. Что-то громко лопоча по-своему, из автобуса кучно выгружались узкопленочные, скорее всего лямло, у мимозы порядка побольше, около киоска с сувенирами пара черноголовых фирмачей — френги или макаронники — вяло мацали русских матрешек, а затаившись на диване в углу холла, взирал на эту суету старший лейтенант Коновалов — что, гнида ментовская, усох насчет приставки?
«Покатит, вывеска клевая». — Савельева оторвалась от зеркала и хорошо поставленной походкой, от бедра, вальяжно двинулась в направлении ресторана. Прикинута она была в английский светло-голубой костюм, строгий, правда, только с первого взгляда. Обтягивающая юбка красноречиво намекала, что прикрываемые ею ноги красивы и длинны, а кружевная блузка под изящным пиджачком нисколько не скрывала полного отсутствия бюстгальтера. Таков уж у Ксении Тихоновны был стиль — развратно-академический: это пусть сявки таскают черные чулки в крупную сетку и прозрачные марлевки на голое тело, а солидным мужчинам больше нравятся женщины загадочные и с первого взгляда неприступные.
Народу в заведении было достаточно. Сновали между столами халдеи, на сцене уже лабали, однако было пока не до танцев — интуристы с увлечением ужинали. Хрустели жареной осетринкой, ели блинчики с черной икрой, наваливались на буженину, поросенка с гречневой кашей жрали и умилялись — а ведь и в самом деле хорошо в стране советской жить!
Окинув взглядом жующую толпу, Савельева привычно двинулась проходом. Вывернувшийся неизвестно откуда мэтр Андрей Владимирович — бухарик, взяточник, по морде видно, что стукло комитетское, — изящно склонил плешивый пробор:
— Выглядишь, Ксюша, очаровательно. Вон там, в углу.
Сверкнув бриллиантами в ушах, она повернула голову и невольно вздрогнула: за столом сидел в одиночестве здоровенный черный болт. Запивая мясо холодненьким «Каберне», он с аппетитом поедал шашлык по-карски.
— Приятного аппетита. — Мэтр как-то странно посмотрел на негра и, отодвинув стул, оглянулся на Савельеву: — Прошу вас, сейчас пришлю официанта.
— Спасибо. — Ксения Тихоновна уселась и, взявшись ухоженными пальчиками за меню, белозубо сотрапезнику улыбнулась: — Извините, вы случайно салат из крабов не заказывали — съедобный?
— Очень вкусный. — Кожа у негра была цвета переспевшей сливы, лилово-фиолетовая, а по-русски он изъяснялся вполне сносно, густым басом. — Вы во всем так осторожны?
— Как говорил Омар Хайям, не ешь что попало и не люби кого попало. — Савельева сделала смешную гримаску и скомандовала подскочившему халдею: — Салат, крылышко цыпленка и маслины, только чтобы непременно были черные испанские. И томатного сока отожмите в большой фужер.
Официант отчалил, а негр, потягивая свое «Каберне», посмотрел на Ксению Тихоновну заинтересованно:
— Вы активистка общества трезвости?
Он прибыл явно из той части Африки, где строить коммунизм не собирались: костюм на нем был дорогой, блестели алмазами запонки, а в перстне багровыми сполохами отливали рубины.
— Отчего же? — Савельева отпила маленький глоток томатного сока и, изящно промокнув губы салфеткой, занялась салатом. — Был бы повод достойный.
— Тогда давайте за знакомство. — Негр явно обрадовался и осторожно налил «Каберне» в чистый бокал. — Отличное вино, говорят, очень хорошо при радиации. Меня зовут Алсений.
— Звучит необычно. А мое имя Тамара. — Прищурившись, Савельева посмотрела на свет сквозь кровавую кислятину в бокале, однако мужественно отпила и раскусила брызнувшую соком маслину. — Вы, Алсений, танцуете?
Весьма кстати лабухи наяривали что-то медленное. С готовностью поднявшись на ноги, негр принялся отодвигать из-под дамы стул:
— О, конечно.
Плавно закорежилась Ксения Тихоновна со своим черным партнером в белом танце, нежно прижимаясь к нему то высокой грудью, то волнующе-упругим бедром, и вывороченные губы Алсения ласково коснулись ее уха:
— Ах, Тамара, вы восхитительны.
С фронта врубился черножопый, в цвет попал нынче в натуре была она не чеканка какая-нибудь шелудивая, а чамовитая изенбровая бикса, слегка путанящая на пользу отечества: маникюр, педикюр, эпиляж, макияж, частокол доведен до нужных кондиций, даже волосня на лоханке особым образом подстрижена и надушена. Не сразу удалось, конечно, допереть до такого, довелось всякого нахлебаться вволю, дерьма в особенности.
Года два назад все бановые биксы на Московском вокзале попали под облаву, Пашку откомандировали на сто первую версту — кукурузу разводить, а Крысу отмазал субчик один, с тем чтобы фарт свой та отработала передком. Вскоре он отпулил ее в счет замазки центровому халдею Абрашке, успешно совмещавшему профессию шестерки со статусом шмаровоза валютного. Нахватавшись верхов, стала Крыса потихоньку путанить, однако, как говаривали древние, все в этом мире течет, изменяется, стало быть. На шмаровоза наехали менты, и он отчалил в места не столь уж отдаленные, а Ксюха доблестно влипла в дерьмо покруче: свой прищуренный глаз на нее положили чекисты.
Когда коленно-локтевым манером ублажала она заморского гостя, внезапно щелкнул замок, и в номер пожаловала делегация — два хобота с хмарой. Кинув взгляд на вошедших, фирмач едва копыта не откинул. Поперхнувшись, кинуть палку до упора уже не смог, однако на него посмотрели косо и взяли в оборот Крысу. Навели с ходу шмон и, надыбав пару сотен зелени — вот лимонка позорная, не успела слиться, — вывели из позиции прачки, одели и повезли на черной «Волге» в дивное серое здание, говорят, такое высокое, что из подвалов его видна Колыма.
«Писец приканал, затрюмуют за грины». — Крыса приготовилась к самому худшему и пустила скупую девичью слезу, однако вышло все наоборот. Привели ее в кабинет совсем не страшный — фикус разлапистый в бадье, вождь бородатый на стене. Выслав хаверов за дверь, тетка усадила Ксюху на стул: мол, тащишь ли, лакшовка, куда попала? А чтобы та надолго в распятье не впадала, представилась:
— Майор Снобкова, помощник начальника пятого отдела УКГБ СССР по Ленинградской области.
Обозвалась и тут же стала Крысе перспективы рисовать — про статью злую, восемьдесят восьмую, валютную, про самый гуманный в мире советский венец да про зону женскую, с кабанами, скрипками да продолговатыми, туго теплой кашей набитыми мешочками. Одним словом, довела до расстройства бедную девушку, а когда та пустила слезу вдоль бедра, ласково так намекнула, что у родины-мамы сердце доброе и зла на раскаявшихся она не держит. А за это надо сильно полюбить эту счастливую землю, зовется которая советской страной, и, крепко уперевшись рогом, высокое доверие оправдать.
Крыса никогда пробкой не была. Въехав сразу, к чему фаловали ее, вписалась в тему с легкостью:
— Для любимой отчизны отдам сокровенное.
Не глядя, подмахнула заручную, окрестилась кликухой Петрова и, проводив заявившихся от переживаний гостей, отправилась державе служить.
Работа предстояла непростая, деликатная — трахаться с кем скажут, зато в свободное от службы время снимай для личной пользы кого угодно, слова плохого не услышишь. Конкуренции нет и в помине, официанты стелятся травой, спецура вообще в твою сторону не смотрит, понимают, видно, гады красноперые, что человек ты теперь государственный, а работаешь на себя или на державу — это уже не их собачье дело. Словом, служа своей родине лоханкой, политику партии одобряла Крыса всем сердцем, и в душе ее царила гармония.
Между тем лабухи иссякли. Прижавшись сизыми максами к руке Ксении Тихоновны, негр потянул ее назад к столу. За разговорами выпили бутылку самого игристого в мире виноградного винища, названного черт знает почему «Советским шампанским», съели калорийнейшее ленинградское мороженое, и как-то само собой получилось, что в свой номер Алсений отправился в обществе Ксении Тихоновны.
Щелкнул выключатель, повернулся ключ в замке, а где-то, невидимые простому глазу, ожили кинокамеры. Чтобы предстать перед ними не только в инфракрасном спектре, Савельева нежно обняла негра за талию:
— Ах, мне больше нравится при свете.
Тот однако уже не слышал ее — тяжело дыша, принялся срывать с Ксении Тихоновны одежды и, быстро стащив с себя костюм, опрокинул ее животом на стол. Когда он принялся свое хозяйство в Савельеву вгонять, та закричала вроде как от боли, пускай запишут, хуже не будет.
Всю ночь напролет порочный сын Африки изводил животной страстью русскую девушку, а когда вернулся поутру из душа, ее и след простыл, видимо, компромата уже было собрано достаточно. Покрутил черный болт в недоумении курчавой башкой своей, оскалился белозубо и, радуясь разливавшемуся за окном рассвету, запел что-то басом, не подозревая даже, что тащившаяся в рябухе Савельева тоже находилась в настроении превосходном — так хорошо ее не трахали давно.
И… восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его…
За окном было неинтересно — серым-серо от породнившегося с грязью снега. Вжикнув кольцами занавеси, Таисия Фридриховна вернулась к столу. Настроение было хуже некуда. Во-первых, коты вчера сожрали красавца вуалехвоста, имевшего неосторожность подняться из глубины аквариума за кормом. Во-вторых, личная жизнь Таисии Фридриховны дала глубокую трещину и в целом ни к черту не годилась. А в-третьих, что самое поганое, на взятке ярким пламенем сгорел астаховский прямой начальник, и стать полковницей в ближайшее время ей не доведется. А хотелось бы.
«На пенсию бы скорей, что ли». — Потянувшись, страдалица заперла дверь кабинета, ткнула в розетку кипятильник и в ожидании результата принялась раскладывать на служебном столе карты — где же ты червонная королева, нежная и ответная на ласку? Ни черта подобного — постоянно выпадали грубые мужицкие хари. Посмотрев презрительно на трефового короля, слепленного из двух одинаковых, отвратительно усатых половин, от внезапно пришедшей в голову мысли подполковница забыла про чай.
Рука ее сама собой потянулась к телефону. Быстро кое-что выяснив, она решила действовать решительно. Отпрашиваться было не у кого, а потому, оставив самовольно боевой пост, Астахова заангажировала частника и через полчаса уже стояла перед обшарпанными дверями, рядом с которыми значилось безрадостное: «Детский дом-интернат».
Пахло здесь карболкой, обреченностью и бедой, а визит Таисии Фридриховны ни у кого удивления не вызвал:
— Вы насчет Криулиной? — И.о. заведующей, морщинистая ложная брюнетка, мельком взглянув на подполковничью ксиву, вздохнула и указала на пустующий стол: — Так ведь вроде бы суд был уже, восемь лет ей дали…
— Да нет, Бог с ней, с Криулиной. — Подполковница посмотрела на притулившийся в углу холодильник «ЗИС» — Господи, сколько же ему лет — и, не спрашиваясь, уселась на продранный стул. — Меня интересует ваш бывший воспитанник, Михаил Васильевич Берсеньев.
— Ах вот оно что… — Морщинистая тетка поднялась из-за стола и, оказавшись вдобавок ко всему колченогой, неловко пошагала к дверям. — Подождите, пойду узнаю насчет ключа. А то ведь он был на связке у бухгалтерши, ее ведь тоже того… — И, сделав неопределенный жест рукой, она захромала по коридору.
На стене негромко тикали часы, украшенные выцветшей надписью: «Пятьдесят лет Октябрю»; в углу на разъехавшихся ножках скособочилась огнеопасная «Радуга». Оценив убожество обстановки, Астахова вздохнула: «Какое все серое, будто из прожитой жизни». Наконец ключ отыскался, и, двинувшись за колченогой главнокомандующей следом, Таисия Фридриховна скоро очутилась в подвале, было в котором тепло и сыро. Под ногами весело плескалась водичка, пахло крысами. Миновав ржавые залежи кроватей, поверх которых прели свернутые рулонами матрацы, морщинистая наследница Сусания остановилась у железного стеллажа:
— Какой, говорите, год выпуска-то?
Ловко справившись с узлом, она разворошила стопку папок и, пригнувшись к одной из них, близоруко сощурилась:
— Вот он Берсеньев Михаил Васильевич собственной персоной. Если хотите, идите наверх, там светлее.
— Ничего, мне недолго. — Астахова придвинулась к тускло мерцавшей из-под толстого слоя пыли лампочке и принялась шуршать листами. Ага, вот, в годовалом возрасте после смерти родителей Мишаню отправила в детский дом его бабушка по причине невозможности ухода. А проживала старушка по набережной Робеспьера, дом такой-то. — Спасибо большое. — Таисия Фридриховна вернула папку исполняющей обязанности и вдруг почувствовала горячее желание убраться отсюда побыстрее. — Не провожайте, я сама.
Энергично шагая, она выбралась в коридор, хлопнула входной дверью и уже на улице сама у себя спросила: «Кто может вырасти в таком гадюшнике?» Ответ был очевиден. Погрузившись в троллейбус, подполковница с полчаса наблюдала, как вечерняя мгла постепенно опускается на улицы города, затем вспыхнувшие фонари разогнали ее, и, основательно размяв ноги, Астахова свернула с набережной в небольшой, весьма приличный с виду двор.
Поднявшись на третий этаж, она остановилась перед массивной дверью, украшенной добрым десятком звонков. Не обнаружив ни одного, связанного с семейством Берсеньевых, нажала на первый попавшийся. Было слышно, как в глубине квартиры загудело, затем раздались тяжелые шаги, и низкий женский голос поинтересовался:
— Надо кого?
— Открывайте, милиция. — Подполковница засветила перед глазком уголок своей ксивы, щелкнул замок, и она очутилась в длинном, теряющемся в полумраке коридоре.
Перед ней стояла одетая в теплый стеганый халат настоящая русская красавица — румяно-широкоплечая, весьма похожая на изваяние девушки с веслом. Глянув на ее мощный бюст, Астахова улыбнулась:
— Скажите, а что, Берсеньевы не живут здесь больше?
— Ох, не знаю я, — красавица повела под халатом могучим бедром и наморщила несколько широковатый нос, — мы с супружником, почитай, всего с неделю как приехамши. У Пантюховых вам справиться надо, особливо у дедка ихнего — уж такой пердун замшелый, того и гляди дуба врежет. Ну, извиняйте. — Красавица ткнула пальчиком в направлении соседской двери и лебедью белой поплыла к супругу, а подполковница, дивясь, направилась по указанному адресу.
Семен Борисович Пантюхов действительно был стар, почитай, девятый десяток разменял, однако с ним Астаховой пообщаться не довелось.
Дело в том, что сын его, Егор Семенович, тоже хорошо помнил Берсеньевых. Будучи с женой людьми хлебосольными, он усадил подполковницу за стол, рассказав за чаем нижеследующее.
Сами они были коренными питерцами, с революционных еще времен проживало пантюховское семейство в этих хоромах, да и теперь, к слову сказать, перспективы уехать из коммуналки тоже не предвиделось никакой. Так вот, где-то в начале пятидесятых в двух самых дальних по коридору комнатах поселились Берсеньевы — муж с женой и теща. Глава семейства — летчик военный, майор, супруга у него операционной сестрой в роддоме трудится, мамаша ее на почетном отдыхе, все хорошо, только детей у них нет. И вот где-то в шестидесятом году вдруг раз — появился у них наследник, горластый такой, Мишкой звать. Катают его всем семейством в коляске, нарадоваться не могут, а тут еще майор «Москвича» купил, бежевого такого, ну вообще полный ажур. Только через эту машину и хлебнули они лиха. Повез как-то майор жену с сыном в гости, ну, принял, естественно, на грудь, да и влетел на всем ходу под «МАЗ» — один только Мишка и остался жив, чудом. Теща, естественно, в лежку, и через полгода ее вообще кондратий хватил, а пацаненка, соответственно, отправили в детский дом. Такая вот история.
Варенье было вкусное, алычовое. Не отказавшись от добавки, подполковница в задумчивости облизала ложку:
— А не скажете, Егор Семенович, в каком родильном доме мать Мишина работала?
— Доподлинно помню. — Улыбаясь возможности помочь хорошему человеку, Пантюхов долил заварки и распушил седые, завитые кверху усищи. — Находился он на Петроградской стороне, меня как-то майор подвозил в ту сторону.
Вроде бы делать здесь уже было нечего, однако, чтобы хозяев уважить, Астахова торопиться не стала и поднялась, только когда беседа за жизнь иссякла.
— Спасибо за чай и дружбу.
Утро следующего дня выдалось хлопотливым. Вначале случился завал на службе, и только-только, одолев напасть, Таисия Фридриховна решила расслабиться, как нагрянули хмыри из прокуратуры — душу мотать. Битый час подполковница строила куру, прикидывалась шлангом, крутила восьмерку — мол, не знала, не догадывалась, не брала. В роддом на Петроградскую сторону сумела вырваться лишь после обеда.
В обшарпанном приемном покое она показала ксиву и, получив белесый халат вместе с кратким разъяснительным инструктажем, направилась по лестнице на второй этаж. Своего кабинета у заведующей не было. Отыскав в конце коридора ординаторскую, Таисия Фридриховна открыла жалобно заскрипевшую дверь:
— Вечер добрый, как мне найти Зою Павловну?
— Долго искать не придется, это я. — Пожилая осанистая дама поставила на стол чашку с кофе и внимательно посмотрела на гостью: — Что за вопрос у вас?
— Полагаю, времени много не займет. Подполковник Астахова, из главного управления. — Она ловко развернула красную книжицу и, не давая прочитать свою сугубо хозяйственную должность, довольно косо посмотрела по сторонам. — Меня интересует человек один, работавший здесь раньше.
Как-то само собой получилось, что люди в белых халатах, мирно сидевшие рядом, вдруг разом допили свой кофе и кинулись выполнять врачебный долг, а подполковница придвинулась к заведующей поближе:
— Человека этого звали Ириной Константиновной Берсеньевой.
— Как вы сказали? — Голос Зои Павловны внезапно задрожал, и случилось неожиданное — она пустила слезу, сразу же превратившись из надменной руководительницы медучреждения в седую шестидесятилетнюю женщину. — Господи, какая нелепая смерть!
— Да, этого не избежать никому. — Внутренне страшно обрадовавшись, подполковница изобразила на своем челе глубокую скорбь и томно завела глаза к небу. — Так вы помните ее, Зоя Павловна?
— Как я могу забыть свою лучшую подругу? — Та перестала плакать и вытерла свой покрасневший нос выцветшим кружевным платочком. — Столько пережито вместе — мы дружили еще с училища, я ведь тоже начинала медсестрой.
Чтобы успокоиться, она молча допила остывший кофе. Покачав горестно головой, заведующая уставилась на подполковницу:
— А вам-то какое дело до Ирочкиной жизни?
— Понимаете, Зоя Павловна, — Астахова сделалась задумчиво-печальной и глубоко вздохнула, — долгое время у Ирины Константиновны не было детей, а где-то в начале шестидесятых появился сын Миша. Вам известно что-нибудь об этом?
— Мне и не знать? Да если хотите, именно благодаря моим стараниям она этого ребенка и усыновила. Будете? — Заведующая бухнула в чистый стакан растворимого кофе, плеснула кипятку и пододвинула гостье. — Сахар — вон там.
Она указала на пол-литровую банку и налила из чайника в свою чашку:
— Вы ведь женщина, наверное, поймете. У Ирочки был инфантилизм матки, забеременеть и родить она в принципе не могла, так что, когда произошел у нас тот случай, я ей и говорю, мол, забирай ребенка, это судьба. — Заметив крайнюю заинтересованность в астаховских глазах, Зоя Павловна поведала историю действительно занимательную.
Примерно в году шестидесятом к ним в роддом поступила несовершеннолетняя первородящая, естественно, незамужняя. Рожала тяжело, порвалась вся, однако, что бы вы думали, произвела на свет двойню — мальчиков-близняшек. Вроде бы все хорошо, а затем случилось что-то ужасное и совершенно непонятное. Когда в первый раз молодой мамаше привезли сыновей для кормления, на нее как затмение нашло — глаза закатила, пена изо рта, и давай одного из младенцев душить, громко вереща при этом дурным голосом.
— Знаете, до сих пор у меня в ушах крик этот звенит. — Зоя Павловна вздрогнула и поставила чашку на стол. — Что-то вроде: «Возьми его себе, владыка Востока». А самое непонятное в другом: как только полуживого ребенка отобрали у нее, она успокоилась, накормила второго и уснула, будто и не случилось ничего.
Заведующая закурила. Деликатно выждав время, Астахова тронула ее за рукав:
— Зоя Павловна, а нельзя ли узнать, как звали ту первородящую?
— Можно конечно. — Шумно вымыв у раковины лицо, заведующая вытерла глаза и, не глядя на подполковницу, направилась к дверям: — Подождите, я недолго.
И правда, минут через пятнадцать она вернулась, держа в руке пожелтевшую от времени медкарту несовершеннолетней первородящей — Ксении Тихоновны Савельевой.
— Кис-кис-кис!
— Да вы, батенька, зря стараетесь, котик слышит неважно.
— Отчего же?
— Так, побили…
Юрий Павлович Савельев сидел скрючившись в самом дальнем углу подвала и, жмурясь, выглядывал на улицу через пролом в стене. Очень хотелось пить, но вода в радиаторе отопления закончилась еще месяц назад. Чтобы хоть как-то обмануть жажду, он прижимался языком к ржавому железу трубы и быстро сглатывал набегавшую тягучую слюну.
Совсем недалеко от его подвала находилась глубокая бетонная яма с чистейшей, неотравленной влагой, но идти туда сейчас было нельзя, потому что солнце стояло еще высоко, и его палящие лучи мучительно убивали все живое.
Савельев уже не помнил точно, сколько времени прошло с той поры, когда вдруг подул холодный ветер и принес черно-фиолетовые тучи, из которых на землю стали падать градины размером с кулак. Потом заблистали молнии, поджигая все, что могло гореть, и наконец раздался звук, представить который невозможно, отчего твердь земная пошла волнами, а из проломов хлынуло на сушу огненное море. Людей погибло тогда во множестве, а на небо взошла красная пятиконечная звезда, и видевшие ее свет стали не живые и не мертвые, но словно безумные двуногие твари. Нестройными толпами бродили они аки волки рыскающие, сея повсюду разорение, и светились адским пламенем три шестерки на их челах.
А потом упала та звезда на землю, и дан был ей ключ от кладезя бездны. И вышел оттуда дым, как из большой печи, и явились на свет всадники, имевшие на себе брони огненные, гиацинтовые, а у их коней головы были как у львов, а изо рта их выходили огонь, дым и сера, хвосты же были у них как у скорпионов, и в них были жала. И вел их ангел бездны по имени Аввадон, и в те дни люди, кои не были отмечены числом дьявольским, искали смерти и не находили ее.
Между тем от развалин по земле потянулись длинные тени, постепенно исчезая, — багрово-красный диск солнца нехотя уходил за горизонт. Все вокруг окутала мрачная серость сумерек, и медленно стал опускаться на мертвый город гнойно-зеленоватый светящийся туман.
Мгновенно Юрий Павлович отпрянул от проема. Приложив к носу сложенное вчетверо полотенце, крепко закрыл глаза, пытаясь вдыхать как можно меньше полного отравы воздуха. За стеной уже стало вовсю слышно бряцанье панцирных пластин, стук копыт о землю и голоса громоподобные, нечеловеческие — это сновали в тумане Губители, выискивая Неотмеченных печатью. Внезапно в ночи раздался крик. Даже представить трудно, что мог так кричать человек, но вопль повторился снова и затих, а Савельев, вообразив, что сделалось с несчастным, вздрогнул и, обхватив голову руками, замер.
Наконец гнойная пелена тумана рассеялась. На небе показалась луна, ныне все время полная, цветом напоминающая сгнившую заживо плоть. В зловещем свете ее стали видны обломки разрушенного, сгоревшие на корню деревья и мертвая земля, лишенная всякой растительности, зато обильно политая человеческой кровью.
Стараясь двигаться бесшумно и вслушиваясь в каждый ночной шорох, Савельев выскользнул из пролома, секунду переждал и, огибая лужи с отравленной водой, метнулся к нагромождению бетонных плит, покореженного железа и мусора. Услышав звуки раздираемой плоти, он глянул в их сторону и, вздрогнув, побежал еще быстрее — скопище огромных черных крыс доедало оставшееся от плоти пойманного Губителями человека.
Наконец Савельев осторожно пробрался под рухнувшее перекрытие, миновал пару завалов и оказался в заброшенном подземном гараже. Давно, еще во времена Первого толчка, трубы здесь лопнули и наполнили ремонтные ямы вкуснейшей прозрачной водой, пить которую можно было без опаски. Чувствуя, как рот наполняется тягучей слюной, Савельев прокрался мимо навек застывших автомобилей, завернул за угол и вдруг замер: в скудных лучах лунного света, пробивавшегося сверху, он различил человеческие силуэты.
Приблизившись, он обнаружил, что это были Неотмеченные печатью мужчина с женщиной, причем абсолютно обнаженной — она только что выкупалась, и тело ее молочно светилось в полумраке. Внезапно дикое, всепоглощающее бешенство овладело Савельевым. Не в силах сдержаться, с перекосившимся от ярости лицом, он выскочил на свет. При виде его в руках пришельцев холодно сверкнули ножи. Однако ни на мгновение не забывая о Губителях, каждый выплеснул свою злобу не в крике, а в действии.
Мужчина резко полоснул Савельева клинком, норовя рассечь лицо, но, отклонившись, тот стремительно дистанцию сократил и двумя жуткими ударами в голову заставил нападавшего неподвижно вытянуться на земле. Произошло это за считанные секунды. Женщина, Потерявшись, застыла, испуганно гладя на своего неподвижного спутника, однако тут же получила удар вполсилы и раскинулась неподалеку от него.
Не обращая больше внимания на поверженных врагов, Савельев удовлетворенно крякнул и кинулся к яме. Пил он долго, до тошноты глотая застоявшуюся, отдававшую ржавым металлом воду, потом собрал трофеи и, приметив, что мужчина еще дышит, добил его. В этот момент женщина пришла в себя. Она была молода, — судя по фигуре, еще не рожала. В полумраке черный треугольник лона выделялся особенно отчетливо на сливочном фоне ее бедер. Почувствовав вдруг томление, Савельев с ходу навалился на упругое женское тело. Очень скоро он иссяк и, ощутив сильный голод, привычно сломал у лежавшей под ним шейные позвонки. Она вытянулась без звука, а Савельев отрезал у женщины левую, самую вкусную, грудь и, присыпав найденной у ее спутника солью, принялся торопливо есть. В глубине души он жалел, что никак нельзя было взять с собой ни еды, ни питья, становившихся вне укрытия смертельной отравой.
А между тем уже близился час собаки — самое пакостное ночное время. Хорошо изучив повадки Отмеченных печатью, Савельев заторопился прочь. Он знал, что скоро они начнут забираться под землю, будут неистовствовать, сокрушая все вокруг, и быть поблизости ему совсем не хотелось.
Он уже прошел второй завал и только выбрался из-под разрушенной кровли, как подул резкий северный ветер, принесший на своих крыльях ядовитый зеленый дождь. Находиться под ним нельзя было ни секунды. Савельев снова забился под бетонные плиты, понимая, что попал в ловушку — скоро должен был опуститься утренний туман. Тем временем дождь перешел в ливень, притом косой, и, попадая на лицо, капли его обжигали кожу, оставляя глубокие, долго не заживающие язвы. Приходилось терпеть это молча, не произнося ни звука.
Наконец туча прошла. Забыв об осторожности, Юрий Павлович стремглав рванул вперед. Он даже не успел заметить, как сбоку появилась огромная огненная фигура, глубоко в спину его вонзились кривые, острые как бритва копи, и земля начала уходить у него из-под ног. Где-то высоко раздался громоподобный смех Губителя. Мгновенно оставшись без одежды, Савельев понял, что сейчас у него будут забирать бессмертную душу. Не сразу конечно — вначале вырвут печень, затем сердце, а потом его, умирающего, Губитель поцелует и, пробив языком нёбо, высосет мозг. Юрий Павлович рванулся изо всех сил, но без толку и почувствовал, как похожие на кинжалы когти начали медленно проникать в его тело, постепенно углубляясь до костей. От адской боли Савельев закричал мучительно, с надрывом, как это делают сильные люди в свой последний час, на сознание его накатилась темнота. Содрогаясь от холодного пота, он проснулся.
Не в силах пошевелиться, Юрий Павлович с минуту лежал на мокрых простынях, потом разомкнул слипшиеся веки и, тяжело дыша, уселся на постели. Катя уже ушла на работу, часы показывали начало первого. Ощущая в желудке тошноту, а в голове тупую, пульсирующую боль, он вдруг почувствовал себя таким несчастным и одиноким, что жизнь показалась ему затянувшимся, отвратительным фарсом. Некоторое время Савельев бесцельно шлепал босыми ногами по паркету, затем, улыбнувшись криво, вытащил из-под ванны купленный по случаю «ПСС», новенький, в смазке, и в лучших традициях сопливого кинематографа принялся писать Кате послание, мол, прости, любимая за все, деньги в таком-то банке, ключи там-то, номер сейфа такой-то, похорони, не жги. Думал, стошнит, но как-то обошлось. Откинувшись на спинку стула, Юрий Павлович принялся не спеша обихаживать ствол: тщательно протер его, снарядил магазин — и, врубившись наконец, что тянет время, пришел в неописуемую ярость: «Давай сдыхай, паскуда, что тебе в этой жизни-то?»
Чтобы не упустить подробности вражеской агонии, кот Кризис даже выполз из-под дивана, мол, давай, всем сразу легче станет. Подмигнув хищнику: «Увидимся в аду, хвостатый», Савельев дослал патрон и мягко приставил дуло к виску. Однако выстрела не случилось, только боек щелкнул — сухо. Сразу же вспотев, Юрий Павлович недоуменно взглянул на ствол — у «ПССов» осечек он еще не видел. Сглотнув набежавшую слюну, он резко передернул затвор и, глянув машинально на покатившийся под стол патрон, попытался лишить себя жизни по второму разу. Опять напрасно!
«Патроны дерьмо». — Юрий Павлович попробовал еще разок и, снова оставшись в живых, вдруг широко оскалился и пальнул навскидку в разочарованно зевавшего Кризиса: «Умри, хвостатый». Раздался едва слышный, как у духового ружья, щелчок. Выгнувшись дугой, с головой, превращенной в кровавое месиво, кот натурально издох. Видимо, дело было совсем не в патронах.
— Игорь Васильевич, привет, как настроение?
— Спасибо, дорогой, рабочее.
— А я вот тебя обрадовать хочу, ты, брат, как в воду глядел: этот домик-пряник действительно интерес представляет. Пожалуй, во всей Ленобласти нет места с такой энергетикой, разве что у Кунсткамеры, да возле сфинксов, но там все же не так хреново.
— Как ты сказал, Силантий Анатольевич, около сфинксов?
— Ну да, у Николаевского моста, как раз напротив Академии художеств — паскуднейшее, доложу я тебе, брат, место, энергетика просто ни к черту. Давай-ка лучше в гости заходи, аспирант один коньячком прогнулся, французским вроде бы.
(Разговор по телефону)
В ста полетах стрелы от глиняных строений и раскаленных мостовых Ширпурлы затененный масличными деревами высился храм Ханеша — божества желтолицых хубов. Странные были они люди, непонятные. Не походило их племя ни на могучих, расчетливых в бою шумеров, ни на задиристых, пронырливых семитов, ни на друидов, коварных и злопамятных.
Хубы брили бороды, носили, подобно женщинам, шальвары и никогда не воевали. Однако для служения богам у них имелись посвященные, а те умели многое: врачевали страждущих, читали в душах людских и предрекали будущее. Не было также у хубов ни царей, ни знати. Несмотря на страх, шумеры ради выгоды все же посещали их храмы: погода, цены на пшеницу, победы в войнах — все это было ведомо жрецам Ханеша.
Вот и на этот раз, едва солнце вошло в знак Весов, а луноликая богиня Син сделалась полной, из города Ура, что раскинулся у Сладкой реки, выступил ковач Ураншу с сыновьями и старшим подручным. На душе у мастера было неспокойно — как бы не помирились, упасите боги, воюющие князья Киша и Ларсы, — а на груди его лежал подарок для жрецов — завернутое в шелк бронзовое зеркало, поверхность которого была отполирована специальным составом, приготовленным из растолченных улиток.
Полная луна мягко струила с неба серебристо-молочный свет, где-то неподалеку квакали в канале лягушки. Ощутив благоухание ночных цветов, Ураншу глубоко вздохнул: воистину благословен край блаженства Сенаар. Щедро напоенные водами реки Хиддикель, здешние земли дают по три урожая в год, кроны финиковых пальм упираются в небо, а от аромата роз кружится голова. Воистину рай земной!
Только под утро усталые путники достигли храма Ханеша, однако ворота его, обычно широко распахнутые, ныне были крепко заперты. Сколько старший подмастерье не бил в бронзовую доску у входа, открывать их никто и не подумал.
«Чем же мы могли прогневить богов?» — Ураншу посмотрел на побледневшие звезды, сделал знак рукой и в окружении спутников направился в ближайшую деревню договариваться насчет крова. Он не мог знать, что этой ночью главный посвященный Арханор уходил в Обиталище разума.
В огромном храмовом зале царила полутьма, еле слышно играли цевницы. Служители низших рангов впервые увидели Верховного жреца без привычной головной повязки — с огромной выпуклостью на лбу в виде третьего глаза. Не размыкая воспаленных век, он опирался ладонями на алтарный камень, и каждому приближавшемуся говорил слова прощания — в этом мире у него их осталось немного.
Три восхода назад Арханор, высокий и мощный мужчина, внезапно почувствовал себя плохо, зазубренной стрелой засела в его сердце тоска. Предчувствуя неизбежное, он направился в храм. Разогнав темноту, вспыхнуло масло в каменной чаше, поползли тени по стенам, и, раскинув на алтарной плите сто восемь гадательных знаков, посвященный закрыл глаза, зашептал потаенное и отдался во власть бога — оракула Сатраны. Трижды Арханор проделывал это, но каждый раз таблички из глины, уложенные невидимой рукой, предрекали ему смерть. Он понял, что скоро дух его встретится с Ханешем.
Между тем музыка смолкла, посвященные потянулись из зала прочь. Когда к Верховному жрецу приблизился последний из прощающихся — высокий юноша-негр, тот открыл глаза:
— Сердцем слушай меня, Гернухор. Ты раб по рождению, но Ханеш отметил тебя и позволил постичь мною данное. Это малая капля в море мудрости, ушедшей на дно вместе с Родиной истины. Мы, хубы, потомки тех, кто избежал предначертанного, но Книга судеб уже написана, и скоро наш народ уйдет в небытие. У тебя же свой путь — в Черную землю. Туманные отблески истины едва освещают ее. Там тебе встретится Тот, кто все еще помнит. У него есть частица Камня — больше сказать я не вправе. Прощай.
Верховный жрец замолчал, медленно опрокинулся спиной на алтарный камень, и без видимых причин тело его окуталось ярко-белым пламенем — дух Арханора устремился навстречу богу Космического Разума.
Я полагаю радугу Мою в облаке, чтоб она была знамением вечного завета между Мною и между землею.
Что бы там ни говорили, но жизнью нашей управляет его величество Случай. Не пожелай однажды мудрец из Сиракуз омыть свои члены в ванне, может, и закона-то Архимедова не было, не укусил бы малярийный паразит лихого молодца из Македонии — один бог знает, чего наворотил бы герой, а вот Игорь Васильевич Чох до истины ни за что не допер бы, не попадись ему на глаза цилиндрическая печать из Двуречья.
Небольшая такая, вырезанная из гематита, а лет ей поболее четырех тысяч. С характерной для аккадского периода симметричной геральдической композицией, воспроизводящей литературно-фольклорный сюжет, вроде бы даже о Гильгамеше. Фигуры глубоко вырезаны, моделированы тщательно, а композиция расположена свободно. За два тысячелетия до Рождества Христова катал ее по влажной глине какой-нибудь писец, и вырезанное оставляло оттиск.
«Еш твою сорок… — При виде трехсантиметрового цилиндра с отверстием по оси на доктора наук внезапно снизошло озаренье. — Ведь если кольцо то чертово использовать как печать, то все начертанное соответственно зеркально отразится. Ну-ка, попробуем».
Походкой отнюдь не академической он припустил к себе, по-новому озадачил компьютер и, чтобы компенсировать прилив адреналина, принялся делать разноуровневые диагональные серии типа левая нога правая рука. Скоро выяснилось, что часть начертанного напоминает символику древних хубов, изображенную на глиняных табличках из Лагаша, в остальных же знаках умная машина распознала иератические египетские письмена, правда, очень древней, близкой к иероглифам формы. Все это было, конечно, замечательно, вот только результат пока отсутствовал — смысла в написанном не просматривалось ни малейшего.
Египетские и хубские знаки были начертаны вперемешку, какая-либо система отсутствовала. Игорь Васильевич вздохнул: ясно, что текст шифрованный, а вот где ключ к нему найти? Однако, зная, что существует соответствие между картами Таро и гадательными табличками, он напомнил об этом компьютеру, и тот отреагировал должным образом — отыскал корреляцию между отдельными символами и буквами древнееврейского алфавита. Стало вроде бы полегче, но принципиально ничего не изменилось. Доктор Чох сделался задумчив.
Ведь что такое перстень? В первую очередь, это замкнутая окружность, то есть символ вечно возвращающегося и непрерывно текущего процесса. Внутри себя она содержит все необходимое для собственного существования. Именно поэтому круг, разделенный на девять частей, с особым образом соединяющими их линиями, выражает фундаментальный принцип семи в его сочетании с правилом трех. Древние были мудры, и кто знает, вдруг написанное каким-то образом связано с законом октав?
«Где у нас программа с энеаграммой-то?» — Доктор Чох плотно приложился к клавишам, подождал, пока компьютер попробует и так и этак, а когда тот наконец разродился, от изумления даже поднялся на ноги: «Вот тебе и древние!»
На перстне, если верить монитору, было начертано неслабо: «Только свет летящей звезды озарит Харма-кути, как в третьем потомке завладевшего перстнем, в злобе зачатом на месте силы, брата родного предавшего Сету, я, Гернухор, трижды рожденный, восстану из мрака и мозгом живущих омою колени».
«С чувством написано, впечатляет». — Вообще-то совсем не впечатлительный, Игорь Васильевич откинулся на спинку кресла и, секунду подумав, энергично полез в Интернет. Оказалось, что грозился Гернухор не просто так. В древнеегипетском эпосе он считался кошмарным порождением ада, в эпоху Среднего Царства именем его пугали непослушных детей, а в цикле сказок о Сатни-Хемуасе он прямо назван ужасом пустынь, не знающим пощады пожирателем костного мозга. Фольклор, одним словом. Все это можно было бы считать преданьем старины глубокой, если бы действительно третий потомок завладевшего перстнем не был рожден во злобе на месте силы и Игорь Васильевич не знал его лично.
«А чем брат-то ему помешал?» — Доктор Чох сделался мрачен и поинтересовался насчет небесных гостей — не ожидалось ли чего интересного в ближайшее время.
— Вы что, за периодикой не следите? — Активист астрономического общества удивился так искренне, что Игорь Васильевич даже застыдился. — А как же микрокомета Сикейроса? Сегодня около полуночи она будет находиться в перигелие, ожидаются интереснейшие атмосферные эффекты, так что не пропустите.
— Да уж постараюсь. — Доктор наук Чох положил телефонную трубку и, поднявшись на ноги, направился к дверям. — Катерина Викторовна, поговорить надо!
Скатерти на столах были снежно-белые, музыка томно-волнительной, а стриптизерши на сцене уже полностью раздетыми и поэтому совершенно неинтересными. Прощально крутанув бедрами, они исчезли, а вместо них появилась стройная блондинка в сопровождении пары ужасно неприличных на вид мужиков, полностью измаранных чем-то черным под негров. Вначале один из темнокожих продемонстрировал с партнершей десяток поз из Камасутры, а когда он выдохся, к нему пристроился его товарищ по искусству, и дуэтом они сымпровизировали еще пяток позиций.
Номер понравился. Публика, уже вгретая изрядно, аплодировала с энтузиазмом, только сосед Савельева по столу, воспитанный, судя по наколкам, консервативно и строго, цвиркнул прямо на ковролин:
— Место их, педерастов поганых, у параши, а не в приличном месте.
Сам Юрий Павлович смотрел не на сцену, а в направлении противоположном, туда, где находился высокий помост с рингом. Только что закончился бой, и почтеннейшая публика, шумно поприветствовав победителя, считала баксы, обменивалась впечатлениями и гадала, с кем же придется биться здоровенному амбалу по кличке Слон, противник которого пошел в отказку.
— Господа, у вас появился шанс заработать денег. — Плешивый толстяк с микрофоном в руке едва смог забраться на ринг. — Тот, кто зашлет в оркестр тысячу баксов и сможет продержаться раунд с нашим чемпионом, — он похлопал Слона по мускулистому загривку, — получит втрое больше. Ну, господа, денежки ждут вас.
«А также сотрясение мозга, это как пить дать». — Юрий Павлович с интересом рассматривал двухметрового гиганта, килограммов на тридцать тяжелее его самого, да еще если верить голомозому в ринге, имеющего третий дан по Кекусинкаю — контактному детищу корейского папы Оямы, проводившего в свое время корриду голыми руками.
Энтузиастов что-то не находилось. Минуту подождав, Савельев неторопливо поднялся на помост, заслал плешивому тысячу зелени и, разоблачившись до пояса, отправил одежду следом за баксами:
— За прикид отвечаешь.
Глянув на брюхатого сурово, он двинулся в центр ринга, где его уже поджидал амбал, по морде видно, заранее уверенный в своем превосходстве. Широкая ущера искривляла его скуластую харю, расслабляя плечи, он поигрывал грудными мышцами, а воняло от него, как от самца-победителя.
Тем временем ударили в гонг. Стараясь побыстрее покончить со смотревшимся весьма неказисто на его фоне противником, Слон с яростью тигра бросился в атаку. Хоть и каратэка, но голову он держал грамотно — округленно, закрывая подбородком шею, двигался стремительно, и Савельев смог выстоять только благодаря своему опыту: содранная кожа у виска вместо раздробленной челюсти да гематома на бедре взамен отбитого паха — это пустяки. Атака выдохлась, и только удивленный Слон на мгновение застыл, когда Юрий Павлович вставил ему апперкот в район хобота. Однако молодцу весом в центнер с гаком это лишь добавило адреналину. Рассвирепев по-настоящему, он попытался конкретно вцепиться противнику в трахею, но недаром говорят на Востоке, что гнев — это худший учитель.
«Т-я-я-я». — В мощном стоп-ударе ребро савельевской ступни встретилось с коленом амбала. В суставе натурально хрустнуло. Дико заорав, Слон запрыгал на здоровой ноге. Такой, правда, она оставалась недолго — Юрий Павлович резко впечатал сапог в нижнюю треть вражеского бедра, тут же повторил, и амбал всей тушей шмякнулся на помост, крепко ударившись при падении затылком. Голова его не подымалась, тело лежало расслабленно. Среди почтеннейшей публики пронесся вздох разочарования — ох, не такого финала ожидали многие. Ну что ж, попадалово так попадалово — выругались в сердцах несчастные, погрозили небу и, скорбя по собственным денежкам, потихоньку начали на своих «ягуарах» и «мерседесах» разъезжаться.
Не все, правда, запечалились, глядя на разбушевавшегося Савельева. Например, пожилой мужичок с золотыми зубами и бриллиантовым «Ролексом», скромно ужинавший в углу, при виде Юрия Павловича вначале чуть не подавился лобстером, потом всмотрелся повнимательнее и, уже широко улыбаясь, вытащил сотовый «Бенефон»:
— Лось, в гадюшнике Хвост прорезался. Да, тот, который нас на сто кусков кинул, я его с фронта срисовал. Да, одной машины за глаза, шевели грудями.
Савельева тем временем, к слову сказать, весьма неохотно, наградили тридцатью бумажонками с унылым фэйсом дяди Франклина, и под восторженными женскими взглядами он направился в сортир умываться. Душу его все еще переполняла ярость, дико хотелось заехать кому-нибудь в бубен, так, чтобы вдрызг. Едва не хряпнув туалетчика кулачищем прямо в слюнявую пасть, Юрий Павлович сунул голову в прохладу водяной струи. Подождал, пока не полегчало, отфыркнулся, утерся вафельной свежестью полотенца, и в этот момент, мягко ударившись в затылок, внутри его черепа проснулся знакомый голос: «Иди, поклонись Хармакути, да озарит свет летящей звезды тебя коленопреклоненного, распростертого у ног его».
Двигаясь как во сне, Савельев отбросил полотенце, устремил свой взгляд куда-то высоко в небо и, странно подволакивая обе ноги сразу, неторопливо побрел на парковочную стоянку. Морозило, с неба валилась пороша. Когда, глубоко пробороздив выпавший снег подошвами, он принялся открывать свою «восьмерку», в позвоночник ему уперся ствол «Стечкина», и сразу же кто-то сильно ударил по почкам:
— Руки на капот, сука!
Боли Юрий Павлович не ощутил — голос в голове заглушал все чувства, однако понял, что сознание его стремительно переместилось в совсем иной временной пласт. Повернувшись, он отшагнул в сторону и увидел трех амбалистых быков. Один из них на удивление медленно возвращал после удара ногу, второй, видимо ничего не успев сообразить, упирался стволом в пустоту, а третий крайне неспешно тащил из кармана наручники. Получилось что-то очень похожее на скульптурную композицию с аллеи бандитской славы. Голос в савельевской голове внезапно сделался похожим на гром: «Убей их, Хармакути ждать не может».
Энергия удара, как известно, пропорциональна квадрату скорости, а та обратно зависима от времени. Шлепнув обладателя ствола ладонью по затылку, Юрий Павлович без труда снес ему полчерепа. Этого, похоже, даже не заметил никто — второй боец все еще тянул назад свою ногу, его коллега продолжал неспешно возиться с наручниками, а у запаркованного неподалеку «ягуара» начали по миллиметру открываться двери.
«Ф-р-р». — Почти не ощутив сопротивления, Савельев глубоко всадил кулак в грудь любителя пинков по почкам, ударом сапога разворотил брюшную полость еще здоровому участнику скульптурной группы и, удивляясь отсутствию крови, направился к бандитской лайбе. Салон в ней уже осветился, сквозь окна были видны хари еле шевелившегося экипажа. Рванув дверь, Юрий Павлович легко сорвал ее с петель.
Выражение бандитских вывесок не изменилось — хозяева их просто не успели въехать в происходящее, а Савельев уже вонзил свой палец рулевому глубоко в глазницу, тут же вырвал горло сидевшему на командирском месте пассажиру и, вышвырнув их из машины, вдруг понял, что привычное восприятие мира возвратилось к нему. В ноздри шибануло запахом бойни, бросились в глаза кровавые разводы на снегу, а в голове, все заглушая, раздалось: «Торопись к Хармакути, поклонись божеству Востока».
Подчиняясь чужой воле, Савельев погрузился в «ягуар». Мягко заурчал мощный двигатель, и в облаке снежной пыли Юрий Павлович рванул на стрелку с египетским чудом. При этом взгляд его был направлен куда-то высоко в звездное морозное небо.
— Интересная история, просто арабские сказки какие-то. — Таисия Фридриховна рассмеялась до того заразительно, что доктор Чох с Катей тоже заулыбались. — Роман можно написать, бестселлером будет.
Гостям подполковница была рада — нынче пришла со службы как собака злая, коты, ободрав на входных дверях утеплитель, гадостный настрой только усугубили, и тут как раз кстати пожаловала Бондаренко, да не одна, а с начальством своим, хоть и мужиком, но приятным. Наплели всякой фигни про кольцо египетское, словом, мистика, но интересно, а чего, спрашивается, огород-то городить? И так ясно, что Савельев родного брата пришил и установочными данными его прикрылся. Любой следак дело это размотает в шесть секунд, но зачем воду-то мутить — живет с ним Катерина и ладно, опять-таки беременна от него. Все зло в этом мире от мужиков, лучше бы их, сволочей, и не было.
— Ну, может, и похоже это на сказку, но существует лептонно-электромагнитная гипотеза, согласно которой энергоинформационная структура, суть душа человеческая, — доктор наук Чох улыбаться перестал и заглянул Таисии Фридриховне в глаза, — практически бессмертна и в состоянии оказывать воздействие на предметы физического плана. Итак, сдается мне, милые барышни, что добровольцы на сегодня отсутствуют, или я не прав?
Подполковница, показав острые белые зубы, снова расхохоталась, Катя, улыбнувшись мило, как бы невзначай дотронулась до своего уже заметного живота, а Игорь Васильевич, веселья не поддержав, отхлебнул чаю:
— А я, пожалуй, сегодня к ночи ближе прогуляюсь к этим сфинксам, — и почему-то сразу же вспомнил об узком железном ящике, в котором хранил пятисотый «Моссберг».