Когда — после, спустя много времени — Сергей вспоминал все, что произошло между ним и товарищем, приехавшим на другой день для окончательных переговоров, ему всегда казалось, что все это вышло «как-то не так» и что тут произошла какая-то ошибка. Какая — он сам не мог определить. Но несомненным было одно: что причина этой ошибки лежит не в нем — Сергее, и не в товарище Валерьяне, а там — за пределами доступного ясному и подробному анализу. Как будто обоим стало тяжело друг перед другом не за свое личное отношение к себе и людям, а за то огромное и слепое, имя которому — Жизнь и которое ревниво охраняло каждого из них от простого и спокойного понимания чужой души. Сознавать это было тяжело и неприятно еще потому, что и в будущем могло повториться то же самое и снова оставить в душе след больной тяжести и бьющей тоски.
Сергей не знал, что приедет именно Валерьян. Когда на другой день утром вертлявый, смуглый и крикливый революционер шумно ворвался в комнату и начал тискать и целовать его, еще сонного и подавленного предстоящим, — Сергей сразу почувствовал, что объяснение будет тяжелое и злое. Столько было уверенности в себе и в своем знании людей в резких, порывистых движениях маленького кипучего человека, что в первое мгновение показалось невозможным сознательно отступить там, где давно было принято ясно и твердо выраженное решение. А потом сразу поднялось холодное, твердое упрямство отчаяния и стало свободнее двигаться и легче дышать.
И вместе с этим кислое, нудное чувство отяготило душу, зевая и морщась, как заспанный кот. Все казалось удивительно пресным, бестолковым, совершенно потерявшим смысл. Пока Сергей умывался и одевался, рассеянно и невпопад подавая реплики, Валерьян суетился, присаживался, вскакивал и все говорил, говорил без умолку, смеясь и взвизгивая, — о «текущем моменте», освобожденцах и эсдеках, «Революционной России» и «Искре», полемике и агитации, — говорил быстро, пронзительно, без конца.
Черный, кудластый и горбоносый, в пенсне, закрывающем выпуклые близорукие глаза, стремительный и взбудораженный, он казался комком нервов, наскоро втиснутым в тщедушное, жилистое тело. Ерзая на стуле, ежеминутно вскидывая пенсне, хватая Сергея за руки и пуговицы, он быстро-быстро, заливаясь детским самодовольным смехом, сыпал нервные, резкие фразы. Даже его одежда, умышленно пестрая, южной полуприказчичьей складки, резко заслоняла обычную для Сергея гамму впечатлений и, казалось, принесла с собой все отзвуки и волнения далеких городских центров. Сергея он знал давно и относился к нему всегда с чувством торопливой и деловой снисходительности.
Когда, наконец, Сергей убрался и вышел с товарищем в сад, где смеющееся солнце золотилось и искрилось в зелени, как дорогое вино, и оглушительно кричали воробьи, и благоухал пушистый снег яблонь, он почувствовал, что тревога и раздражение сменяются в нем приливом утренней бодрости и выжидательного равнодушия ко всему, что скажет и сделает Валерьян. А вместе с тем понимал, что с первых же слов о деле станет больно и тяжело.
Они сели на траве, в том месте, где густая рябина закрывала угол плетня, примкнувший к старому сараю. Слегка передохнув и рассеянно вскидывая вокруг близорукими глазами, Валерьян начал первый:
— А вы ведь меня не ждали, дядя, а? Ну — рассказывайте — как, что, — иное и прочее? Все хорошо? А? Ну, как же?
— Да вот… — Сергей принужденно улыбнулся. — Как видите. Приехал я, и поселился, и живу… как видите — в благорастворении воздухов…
— Да! Да?! А? Ну?
— Ну, что же… ем, толстею… пища здесь дешевая. Я здорово отъелся после сидения. Можно сказать — воскрес. Вы ведь видели, какой я тогда вышел — вроде лимона…
— Вроде выжатого лимона, ха-ха! Ну, а это, как его — вы чистый здесь? Слежка есть, а?
— Тише вы… — Сергей оглянулся. — Слежки нет, конечно, какая же здесь может быть. Приехал я… Я сперва думал объявиться ищущим занятий, но потом отбросил эту мысль, потому что это даже не город, а скорее слобода.
— Да, да!.. Ну?
— Ну — так вот… поселился здесь — просто под видом больного на отдыхе. И прекрасно. Знакомств никаких не заводил, да и не с кем… Да и не нужно…
— Да, да, да!.. И знаете ли, что вы, дяденька, — еще счастливейший из счастливых!.. Другие, — он понизил голос, — перед актом держали карантин по пять, по шесть, по девять месяцев! Ничего не поделаете! Нужно! Нужно, понимаете ли, человеку очиститься так, чтобы ни синь-пороха, ни одного корня нельзя было выдрать… А я ведь, знаете, откровенно говоря, сомневался, что у вас хватит выдержки сидеть в этой… ха-ха? — келье под елью. Вы того, человек живой. Хм…
Он уронил пенсне, подхватил его, оседлал нос и таинственно спросил:
— А кто ваши хозяева? А?
— Глава семейства и владелец этого домишки, — кузнец, здесь в депо. Человек смирный и, как говорится, — богобоязненный. По вечерам, когда придет с работы, долго и шумно вздыхая, пьет чай, по воскресеньям напивается вдребезги и говорит какие-то кроткие, умиленные слова. Плачет и в чем-то кается… А вот жена у него — целый базар: рябая, толстая, сырая, и глотка у нее медная. С утра до вечера ругает весь белый свет. Есть у них еще две дочки: одна — крошка и плакса, а старшая — ничего себе…
Маленький человек слушал, одобрительно хохотал и хлопал Сергея по плечу, вскидывая пенсне.
— Ну, ну? Да? — повторял он беспрестанно, думая в то же время о чем-то другом. И когда Сергей кончил, Валерьян как-то совсем особенно, растроганно и грустно взглянул ему в глаза.
— Ну, так как? — тихо сказал он. — Когда же выезжать вам, как думаете, а?
И как бы опасаясь, что слишком скоро и неделикатно задел острый вопрос, быстро переспросил:
— Скучно было здесь, да?
Кольцо, схватившее горло Сергею, медленно разжалось, и он, стараясь быть равнодушно-твердым, сказал:
— Н-нет… не очень… Я охотился, читал… Страшно люблю природу.
— Природа, да… — рассеянно подхватил Валерьян, и сосредоточенное напряжение легло в мускулах его желтого смуглого лица. — Ну… это — приготовились вы?
Он понизил голос и в упор смотрел на Сергея задумчивым, меряющим взглядом. Сразу почему-то слиняло все забавное в его манерах и фигуре. Он продолжал, как бы рассуждая с самим собой:
— Я думаю — вам пора бы, пожалуй, двинуться… Штучку я привез с собой. Она в комоде у вас. Слушайте, — осторожнее, смотрите!.. Если ее не бросать об пол и не играть в кегли — можете смело с ней хоть на Камчатку ехать. Вот первое. Затем — деньги. Сколько их у вас?..
Вопрос повис в воздухе и, замерев, все еще звучал в ушах Сергея. Стало мучительно стыдно и жалко себя за всю ложь этого разговора, с начала до конца бесцельную, убого прикрывшуюся беспечностью и спокойствием товарищеской беседы. Он глупо усмехнулся, деланно просвистал сквозь зубы и сказал тонким блуждающим голосом:
— Валерьян! Ужасно скверно… То, что вы ведь в сущности… совсем напрасно, то есть… я хочу сказать… Видите ли — я… раздумал. Только…
С тяжелым, мерзким чувством Сергей повернул голову. В упор на него взглянули близорукие, черные, растерянно мигающие глаза. Валерьян криво усмехнулся и, подняв брови, вопросительно поправил пенсне. В его тонкой желтой шее что-то вздрагивало, подымаясь и опускаясь, как от усилий проглотить твердую пищу. Он сказал только:
— Как?! Да подите вы!..
Звук его голоса, странно чужой и сухой, делал излишними всякие объяснения. Он сидел, плотно закусив нижнюю губу, и тер ладонью вспотевший, выпуклый лоб. И весь, еще минуту назад уверенный, нервный, он казался теперь усталым и жалким.
— Валерьян! — сказал, помолчав, Сергей. — Во всяком случае… Валерьян — вы слышите?
Но, пристально взглянув на него, он с удивлением заметил, что Валерьян плачет. Крупные, неудержимые слезы быстро скатывались по смуглым щекам из часто мигающих, близоруких глаз, а в углах губ сквозила нервная судорога усмешки. И так было тяжело видеть взрослого, закаленного человека растерявшимся и жалким, что Сергей в первую минуту опешил и не нашелся.
— Слушайте, ну что же это такое? — беспомощно заговорил он после короткого, тупого молчания. — Зачем, ну, зачем это?
— Ах, оставьте! Оставьте! Ну, оставьте же! — раздраженно взвизгнул Валерьян, чувствуя, что Сергей трогает его за плечо. — Оставьте, пожалуйста…
Но тут же, быстрым усилием воли подавил мгновенное волнение и вытер глаза. Затем вскочил, укрепил пенсне и заторопился неровным, стихшим голосом:
— Мы с вами вот что: пойдемте-ка! Слышите? Нам нужно с вами побеседовать! Куда пойти, а? Вы знаете? Или просто — пойдемте в поле! Просто в поле, самое лучшее…
Они вышли во двор, жаркий после прохлады садика; зеленый, в белой кайме бревенчатых строений. На крыльце стояла Дуня, в ситцевом, затрапезном платье и Глафира, ее мать, рыхлая, толстая женщина. Обе кормили кур. Увидев Сергея, Глафира осклабилась и переломилась, кланяясь юноше.
— Здравствуйте, Сергей Иваныч! — запела она. — Это вы никак гулять ужо направились! Чай-то не будете, штоль, пить? Гостя-то вашего попойте, право! Экой вы недомовитый, непоседливый, пра-аво!..
— Мы после, — сказал Сергей и рассеянно улыбнулся Дуне, глядевшей на него из-под округлой, полной руки. — Вы самовар-то, конечно, поставьте. Мы после…
В груди его что-то волновалось, кипело, и смущенные, всколыхнутые мысли несвязно метались, отыскивая ясные, твердые слова успокоения. Но все, попадавшееся на глаза, отвлекало и рассеивало. С криками и грохотом ехали мужики, блеяли козы, гудел и таял колокольный звон, стучали ворота. Валерьян шел рядом, черный, маленький, крепко держа Сергея за локоть и резко жестикулируя свободной рукой. Усталый и взвинченный, он крикливо и жалобно повторял, трогая пенсне:
— Но как вы могли, а? Как? Что? Что вы наделали? Ведь это свинство, мальчишество, а? Ведь вы же не маленький, ну? Ах, ах!..
Он ахал, чмокал и быстро, быстро что-то соображал, едва поспевая за крупными шагами товарища. По тону его, более спокойному, и легкой, жалобной и злобной усмешке Сергей видел, что главное уже позади, а теперь остались только разговоры, ненужные и бесцельные.
— Ну, что же вы теперь, а? Ну?
И вдруг Сергею захотелось, чтобы этот стремительный человек, хороший, глубоко обиженный им человек понял и почувствовал его, Сергея, слова, мысли и желания — так, как он сам их понимает и чувствует. И, забывая всю пропасть, отделявшую его душевный мир от мира ясных, неумолимо-логических заключений, составлявших центр, смысл и ядро жизни маленького, черного человечка, идущего рядом, он весь вздрогнул и взволновался от нетерпения высказаться просто, правдиво и сильно.
— Валерьян, послушайте!..
Сергей набрал воздуху и остановился, подбирая слова. Внутри все было ясно и верно, но именно потому, что простота его чувств вытекала из бесчисленной сложности впечатлений и дум — необходимо было схватить главную, центральную ноту своих переживаний.
— Ну? — устало протянул Валерьян. — Вы — что? Говорите.
— Вот что, — начал Сергей. — Другому я, конечно, ни за что бы, может быть, не высказал этого… Но уж так подошло. Я хотел вам привести вот такой пример… н-ну — такой пример: случалось ли вам… ходить около витрин, и… ну… смотреть — на… это… бронзовые статуэтки? женщин?
— Случалось… Далее!..
— Так вот: когда я смотрю на эти овальные, гармоничные… линии… ясные… которые навеки застыли в форме… которую художник им придал, — мертвые, и все-таки, — мягкие и одухотворенные, — я думаю всегда, — что именно, знаете ли — такой должна быть душа революционера… — Мягкой и металлической, определенной… Ясной, вылитой из бронзы, крепкой… и — женственной… Женственной — потому… ну, все равно… Так вот: …Слушайте… себя я отнюдь таким не считал и не считаю… Это, конечно, смешно было бы… Но именно потому, что я — не такой, я хотел жить среди таких… Металл их — альтруизм, а линии — идея… Понимаете? Ноне один альтруизм тут, а…
— Да, конечно, — рассеянно перебил Валерьян. — Ну, что же из этого?
— …а оказалось совершенно, быть может, то же, что и у меня, — тише добавил Сергей.
Возбуждение его вдруг упало. Ему показалось, что настоящие, искренние мысли по-прежнему глубоко таятся в нем, и говорит он не то, что думает. Валерьян молчал.
— Да… — медленно продолжал Сергей. — Все то же, все как есть: и честолюбие, и жажда ярких переживаний, и, наконец, часто одна простая взвинченность… А раз так, значит я тем более не могу быть металлом… А поэтому не хочу и умирать в образе ничтожества…
— Удивительно! — насмешливо процедил Валерьян. — Ах вы, чудак! Разумеется, все люди — как люди, и ничто человеческое им не чуждо! Ну, что же? Вы разочарованы, что ли?
— Ничего!.. — сухо оборвал Сергей.
И быстро, лукаво улыбаясь, пробежали его другие, тайные мысли и желания широкой, романтической жизни, красивой, цельной, без удержа и страданий. Те, которые он высказал сейчас Валерьяну, — были тоже его, настоящие мысли, но они мало имели отношения к тому, чего он хотел сейчас. Вместо всего этого сложного лабиринта мелких разочарований, остывшего увлечения и недовольства людьми — просился на язык властный, неудержимый голос молодой крови: — «Я хочу не умирать, а жить; вот и все».
— Удивительное дело, — сказал Валерьян, повыше вскидывая пенсне и с любопытством рассматривая разгоревшееся лицо товарища. Вы рассуждаете, как женщина. — В вас, знаете, сидит какая-то декадентщина… Не начитались ли вы Макса Штирнера, а? Или, ха… ха!.. — Ницше? Нет? Ну, оставим это. Деньги-то у вас есть?
— Нет, Валерьян, не то, — снова заговорил Сергей, сердясь на себя, что хочет и не может сказать того простого и настоящего, что есть и будет в нем, как и во всяком другом человеке. — Вы знаете — я вышел из тюрьмы издерганный, нервно-расстроенный, злой… Я был, как пьяный… Впечатления подавляли, — и вот — созрел мой план… Нервы реагировали болезненно быстро… Но — я уже сказал вам: быть героем я не могу, а винтиком в машине — не желаю…
— Нет! — рассмеялся Валерьян, — вы мне еще ничего не сказали!.. А? Конечно, — вам, как и всякому другому — хочется жить, но при чем тут бронзовые статуэтки? Какие-то обличения? И зачем вы… Ах, ах! Я ведь, в вас, знаете — ни секунды не сомневался!..
Он недоумевающе поднял брови и замедлил шаг. Поле дышало зноем, городок пестрел в отдалении серыми, красными и зелеными крышами.
— Вы надоели центральному комитету! Вы всем уши прожужжали об этом! Вы чуть ли не со слезами на глазах просили и клянчили… Ведь были же другие? Эх вы! Все скачки, прыжки… Впрочем, теперь что же… Но — хоть бы вы отсюда написали, что ли? А?
Сергей молчал. Раздражение подымалось и росло в нем.
— Во-первых, я не ожидал, что так скоро… — жестко сказал он… — А теперь — я вам сказал… Там уж как хотите.
— Ну, ну… Что же вы теперь намерены?
— Не знаю… Да это неважно.
— Д-да… пожалуй, что так… Дело ваше… Ну, ладно. Так прощайте!
— Куда же вы? — удивился Сергей.
— А туда! — Валерьян махнул рукой в сторону, где, далеко за рощей, краснело кирпичное здание станции. — На поезд я поспею, багаж сдан на хранение… Ну, желаю вам.
Он крепко пожал Сергею руку и пристально взглянул на него сквозь выпуклые стекла пенсне черными, быстрыми глазами.
— Да! — встрепенулся он, — я ее оставил там у вас, в комнате. Она мне теперь не нужна… Вы ее бросьте куда-нибудь, в лес хоть, что ли, где-нибудь в глушь…
— Хорошо, — грустно сказал Сергей. Ему было жаль Валерьяна и хотелось сказать что-то теплое и трогательное, но не было слов, а была тревога и отчужденность.
Маленький, черный человек быстро шел к станции, размахивая руками. Сергей долго смотрел ему вслед, пока худая, низенькая фигурка совсем не превратилась в черную, ползущую точку. Через мгновение ему показалось, что Валерьян обернулся, и он быстро махнул платком, смотря в зеленую пустоту. Ответа не было.
Черная точка еще раз приподнялась, переходя пригорок, и скрылась. Солнце беспощадно палило сухим, желтым светом, и зелень молодой травы сверкала и нежилась в нем. Вдали дрожал и переливался воздух, волнуя очертания тонких, как линейки нотной бумаги, изгородей. За рощей вспыхнул белый, клубчатый дымок и тревожно крикнул паровоз.
Идя домой, Сергей вспоминал все сказанное Валерьяну. И жаль было прошлого, неясной, смутной печалью.