ПОСЕЛОК ТРЕТИЙ

Ага, вот они! Все тут. Уже с улицы Тупига понял, что все и произошло в этом доме — самом большом и новом. Вообще это проделывается в лучших зданиях, в которые и до войны собиралось много людей: школа, клуб, церковь. А в этом доме, наверное, любили собираться на вечеринки. И двор просторный. Окна выдраны с мясом. Знакомый, даже издали ощутимый запах селитры и крови. Гранатами забавлялись. Кислый такой воздух! И смех. Сидят в хате, разговорчики травят — работа перед глазами. Начальство налетит — вот, пожалуйста, только кончили. Перевыполнили! Первое время Тупигу тоже тянуло посидеть, посмотреть, кто и как упал, лежит, заголившись или закрывшись, или сидит, как живой, раскуривать сигареты и слушать разные истории, как у костра. Все это для новеньких и сачков!..

Задержался во дворе. Нет, эти бандеровцы и тут хотят отличиться. Чтобы все как у немцев. Барахло, бабьи транты сложены на скамеечках, у забора на траве, даже развешаны — что получше. Трофеи не измазаны кровью, зато сами в соплях! Кто это тебе добровольно, без крика-плача разденется? А вот он, тот пацан! Вынесли все-таки иконы, божьи люди, и на барахлишко положили… На руках у богородицы спрятался, а то все казалось: где его видел? Руки пухлые, на толстых ногах перевязочки, и смотрит-подсматривает, как взрослый!..

* * *

Из хаты в сени испуганно-весело выглянула красная мордочка Доброскока. Эти уже здесь, добежали. Дурной, громкий голос Сиротки слышен:

— Ахтунг! Тупига идет!

— Вольно, сам рядовой!

— Во, дывись, ищо один кацап!

Для этих бандеровцев все восточники — кацапы, москали. Сиротка все радуется, дурила, орет, стравливает:

— Кацап, а сто очков вашему Кнапу даст! У Тупиги какочередь, так подавай, Доброскок, новый диск, а диск так пол-деревни. Распишется «дегтярем» и инициалы поставит. Он бы один вот этих всех…

Хочется им сидеть здесь и селитрой, кислятиной дышать! Глушили гранатами, как рыбу, аж потолок красный, а на полу плывет — ступить негде. Сидят на скамье рядочком, ноги поджали, как коты в дождь. Лакустово отделение. Лупит носатый румын своих вояк, как дурной дурных. А нос-то, нос, пахать можно, глаза как у злодея-цыгана! Сиротка этих лакустовцев окрестил: «дай мне в морду», — самому попадало, когда был у Лакусты под началом. Злодюга на злодюгу нарвался. А бандеровцы, похоже, что и оплеухами своего командира гордятся. У них все лучшее, «западное» — и дисциплина, и поп, и трезубец, и «уважение к старшим»!



— Ну, что уселись, молодые колхознички? — Любят они это слово! — Как перед прокурором.

— А к ним не хочешь, кацап?

Смотрит, сверлит черными глазищами цыганская морда, будто у Тупиги нет своей игрушки, погромче. Считается украинцем, а сам из Румынии и скорее всего — цыган. Как еще не попался, когда в сорок первом все их таборы подметали?

— Сиротку вам в помощь привел — может, назад заберете? Но вы тут сами справились — с божьей помощью…

— Ты нашего бога не трогай, бугай московский!

Это уже Кнап подал голос, Лакустов пулеметчик. Как Доброскоку ноги в зад, так этому голову в плечи загнали — с другого конца, но тоже укороченный. Ежик необсмаленный, а как глазами сверлит, как пугает! Да что ты со своей чешской тарахтелкой — не пулемет, а воробьев пугать!..

— Недоучили вас москали, так мы…

— Эх, Кнапик, Кнапик! Думаешь, грамотные не нужны и немцам? Волу хвост закрутить — вся твоя наука. А Муравьев, если был лейтенант, так он и теперь командир. Или вот Лакуста: учился, наверно же — теперь вас учит. По загривку.

Ух как не понравилось! Тупига передвинулся на всякий случай поближе к «майстэрам». Двое их тут, в каждом немецком отделении есть немцы, «майстэры». Горбатый Курт и его братец Франц пристроились у выдранного окошка, где воздух свежее, фотографии хозяйские рассматривают. Интересно им, что-то свое, немецкое, говорят, смеются. Немцы у Лакусты знаменитые на весь батальон: скажешь «веселый Франц», и все знают который. Ко всему Франц еще и по-русски говорит. Они близнецы, Курт и Франц, хотя черт, наверное, копыта себе сбил, прежде чем таких разных, непохожих свел в пару. Если стереть с Франца всегдашнюю улыбку, а с Курта его косую злость (он не только горбат, но еще и косит), может, и похожие они будут — оба черненькие, худенькие. Франц любит потешаться над Куртом: «Это не Курта горб, это мой. Тесно было, толкались. Я ему его и сделал». И скалит зубы, такой же пустозвон, как и Сиротка. Или подойдет и спросит: «Ну, когда майстэра пук-пук?» И покажет на оружие твое и на свой затылок.

А однажды увидел деревенских подростков-близнецов. Обрадовался, как своим, долго водил по деревне, всем показывал, ставил рядом с собой и Куртом — как дитя веселился. А потом придумал. Одного за спину другому пристроил: «Бутерброд!» — и одним выстрелом убил из винтовки. Засмеялся и объяснил:

— Пук! И нет Франца, нет Курта!

На дворе, на улице топот, будто лошадей гонят. Сиротка первый догадался:

— О, Белый свой цуг[4] ведет. Видишь, Кнап, учись. Человек ротой теперь будет командовать.

— Назвали взвод ротой и думаете — свет перевернет твой москаль!

* * *

Из показаний Лакусты Г. Г. и Спивака И. В.1974 год:

Спивак: Лакуста зверствовал, будучи командиром отделения, избивал людей не один раз. Я стоял на посту, а он меня кулаком в ухо!

Лакуста: Пусть скажет за что! Оставил пост и пошел самогонку искать. А я должен с этим Сироткой — все его так называли за дурость — сесть и пить, так вы это понимаете? Я и в Донецке после войны пьяницам спуску не давал, своим плотникам, бригаде. А как же с ними еще?

* * *

Последнее слово, кассационные жалобы о снижении срока, ходатайства о помиловании бывших карателей Федоренко, Гольченко, Вертельникова, Гонтаря, Функа, Медведева, Яковлева, Лаппо, Осьмакова, Сульженко, Трофимова, Воробья, Колбасина, Муравьева:

«26 лет после войны я честно трудился, приносил пользу людям. Прошу 1/2 вклада оставить жене».

«Надеялся, что после выхода из немецкого лагеря все изменится к лучшему. Однако же после выезда на первые карательные экспедиции я понял, что стал предателем. Бывшие командиры не сумели организовать таких, как я, а сам я бежать не решился».

«Перед арестом на моем иждивении было 8 детей, но ни им, ни жене я не рассказывал о совершенных мною преступлениях, т. к. рассказывать об этом было страшно».

«За время службы в ГФП я, бесспорно, убил человек пять. Был награжден немецкой медалью, но я ее сразу же выбросил. Немцы не знали, что я был членом партии».

«Граждане судьи! Я выходец из рабочей семьи, рано начал свою трудовую деятельность… Прошу учесть раскаяние и сохранить мне жизнь».

«После прихода Советской Армии я воевал против немцев, 20 лет трудился.

Не имел замечаний, а наоборот, 6 грамот, избирался членом избирательной комиссии».

«Перед судом сейчас стоит другой Гольченко, искренне раскаянный, глубоко осознавший всю тяжесть совершенных мной преступлений, идеи мои только большой труд на благо народа».

«Настоящий приговор в отношении меня не может оставаться в силе и подлежит изменению по следующим основаниям…»

«Отбывал наказание на Севере. Честно трудился…»

«Никому не желаю того. Лучше умереть, чем быть изменником. Прошу учесть мой преклонный возраст и медаль „За трудовую доблесть“. Мне было присвоено: „член бригады комтруда“».

«В приговоре сказано, что я награжден четырьмя немецкими наградами, а у меня их было три…»

«Среди полицейских я старался быть незаметным.

Любой приговор, самый суровый, я восприму как должное».

«Когда началась коллективизация, первый вступил в колхоз. На первых выборах в 1937 году был избран…»

«Я не виноват, виновата война. Не было бы войны — не попал бы я в плен и не сидел бы теперь на скамье подсудимых».

«А наши вожди-сослуживцы, командиры ни один не сидел за злодеяния против советских граждан, были на воле до 1968 г. Спасибо нашим советским следственным органам за чуткость: не дали им тоже избежать от советского правосуда».

«Я не стараюсь защитить себя, т. к. все время чувствовал, что являюсь подлецом и негодяем… Однако я хочу сказать, что мы сейчас не те, какими были 30 лет назад, и поэтому встает такой вопрос: каких же людей вы будете приговаривать к расстрелу — тех, которые были 30 лет тому назад, или тех, которые в течение более 25-ти лет честно трудились на благо всего нашего народа, которые в настоящее время имеют детей и даже внуков?!»

Письмо в суд матери бывшего карателя:

«Я старая больная женщина. Как мать прошу помиловать моего сына. Мне трудно найти слова, но все же мой сын заслуживает снисхождения. Я знаю, что он глубоко раскаялся».

«В 41-м мне было 35 лет. Изменил Родине и пошел служить к врагу по своей малограмотности и низкой сознательности. Причиной для измены было то, что в лагере военном люди все умирали, там было очень плохо. Конечно, я не считаю теперь себя за человека. Почему стал убийцей? Ничего другого не оставалось делать. Коль пошел к ним служить, то приходилось делать все, что заставляли… Если бы мою семью привели к яме и приказали мне стрелять, то, конечно, пришлось бы стрелять в них».

«Процесс моего перевоспитания начался задолго до ареста. Поэтому я не нуждаюсь в столь длительном тюремном заключении».

«Прошу учесть также, что моя жена всю войну была на фронте…»

* * *

А что там с пацаном? Через деревню проходил взвод Белого, видно было, что забегали в дома. Что с ним? Сидит, играет с ботиночком?.. Мрачный он, этот сибиряк Белый — всегда как больной. А сам медведь, воду на таком возить!.. Спит пацан или кричит, зовет? Докричишься, что зайдут немцы или бандеровцы… Нет, тихо. Ага, живой! Сидит в своей люльке и гудит, гудит. Как в детяслях. Наревелся, а теперь пузыри пускаешь, мух-то, мух собрал! (Тупига даже свою щеку погладил, будто и его кожу стягивают, щекочут высохшие слезы.) Солнце бьет мальцу прямо в глаза, не видит, кто зашел, но услышал, вот-вот заревет снова. Руками тянется к грязному лицу, люлька начинает раскачиваться…

* * *

Тупига старался не заслонить солнечного луча, ему не хотелось, чтобы его видели. Но его шаги услышали, и голый, пухлый, преследуемый солнцем, мухами, ужасом ребенок уже кричал — так, что и в другом конце деревни услышат. Тупига, как пойманный, отступил к порогу, пулемет упрямился — напоминающе оттягивал шею, но люлька такая легкая, раскачивается, и ему почему-то страшно бить из пулемета. Наган шершаво, прохладно схватил его пальцы, припал к ладони и вздернул руку на уровень лица! По-живому вздрогнул — раз и еще раз…

Тупига направился к выходу и вдруг увидел самого себя: громоздкий, с упавшей на плечо головой, оседланный пулеметом, с лицом испуганным, а в руке наган!.. Позади раскачивается люлька, и он, не поворачиваясь, ее видит. И видит, как на белый от солнца пол падают, брызгая, огненно-яркие струйки. Ударил револьвером (и больно — косточками пальцев!) по всему этому: открывшаяся зеркальная дверка шкафа со звоном ослепла. А Тупига сказал и сам услышал, как незнакомо, откуда-то из будущего, прозвучал его голос: «Жалко было, пацана пожалел! Живым сгорит».

Загрузка...