Юлия Андреева Карл Брюллов

Долг всякого художника есть избирать сюжеты из отечественной истории.

Карл Брюллов

Часть первая ЭДЕЛЬВЕЙС

Глава 1

Злобное ничтожество, стараясь унизить и почернить тех людей, которым публика приписывает талант, обыкновенно представляет их в Италии смертоубийцами, у нас в России — пьяницами…

К. Брюллов

Карл взлетел по парадной лестнице, чуть не сбив с ног лакея и напугав убирающую внизу девушку. Его черный, не по сезону легкий плащ был забрызган грязью, волосы всклокочены, в руках — черная помятая шляпа.

— Все кончено. Скандал! Позор! Как я покажусь на улице? На меня ведь пальцем станут показывать, как на злодея. Кто поверит в мою невинность? А это «волшебное создание» еще осмеливается требовать с меня пенсию… За что?!

Я обнял его за плечи и почти что силой дотащил до кабинета. От Карла разило вином, так что поначалу я подумал, что Великий — пьян.

— Все плохо! Она… они… главное, какая подлость!

Я распахнул дверь и усадил Карла в удобное кресло, попросив показавшегося в дверях слугу подать стакан воды.

Впрочем, в тот день мне пришлось вливать в Карла Павловича не только воду. В ход пошли и Уленькины капли, и превосходный дядюшкин ром. Какое-то время Карл, молча пил, то и дело, пуская слезу и блуждая взглядом. Иногда его тяжелое дыхание обращалось в стон или всхлипывания и тогда он клял кого-то, грозя кулаком и обещая отмстить. Я старался быть спокойнее, силясь по отдельным вздохам и оборванным фразам выяснить, что же повергло моего друга в столь плачевное состояние.

А ведь все так славно начиналось! Месяц назад Карл сочетался браком с девушкой, в которую был страстно влюблен, в юную восемнадцатилетнюю пианистку, любимую и, пожалуй, самую талантливую и многообещающую ученицу Фредерика Шопена, такую невинную и нежную. Казалось, она почти затмила саму память о божественной Юлии, хотя многие до сих пор говорят, будто страсть Карла с годами нисколько не уменьшилась и в конце концов сведет его в могилу. Но… как знать?.. На венчании в лютеранской церкви Святой Анны, что на Кирочной[1], Карл выглядел, мягко говоря, странно. Был бледен, подавлен и смущен. Его же юная невеста Эмилия Федеровна показалась мне печальной, отстраненной… или, лучше сказать, имела сходство с ходящей в состоянии сна или гипнотического транса сомнамбулой. Впрочем, что касается девушки — ничего удивительного, невесте положено горевать на свадьбе, вспоминая жизнь в девичестве и невольно страшась неизвестности грядущего, но что происходило с Карлом?

Народу в церкви было кот наплакал, что казалось странным хотя бы потому, что все прекрасно помнили брюлловские гуляния, званые обеды, катания, пикники… При этом Карл то и дело подгонял пастора поскорее закончить церемонию, словно его ожидали, бог знает какие важные дела. Выходя из церкви, мы обменялись парой незначительных фраз с Тарасом Шевченко, который был в не меньшем недоумении[2].

В тот момент, признаюсь, я приписал подавленное состояние Карла какому-нибудь спешно доставленному из Италии посланию от его роковой музы, с которой художник давным-давно порвал, но не переставал заглядываться на девушек, хотя бы отдаленно напоминавших эту непостижимую красавицу.

Наконец, закончив плакать и сморкаться и, должно быть, почувствовав себя в относительной безопасности, Карл позволил снять с себя плащ, после чего сбивчиво и весьма отрывисто начал свой рассказ:

— Как тебе известно, мой дорогой друг, не так давно я женился на Эмилии Тимм, дочери рижского бургомистра Федера Тимма — человека, имя которого я не могу произносить без отвращения и содрогания и который теперь смеет обвинять меня в злодействах, к коим я не причастен ни делом, ни помышлением. Вы, должно быть, слышали, что господин Тимм и все его родственники обвиняют меня в том, что я якобы избивал ее, заставляя проделывать различные гнусности, к которым привык, живя за границей! И даже вырвал из ее ушей бриллиантовые сережки, затем выгнал Эмилию на улицу, пардон, в одной рубашке! Но, клянусь вам своею жизнью, честью, талантом, сколько у меня его ни осталось. Никогда в жизни я не поднимал руки на женщину! Никогда! Натурщицы, служанки в тавернах и гостиницах, шлюхи, дорогие и дешевые… я уже не говорю о знатных дамах, но никогда, ни при каких обстоятельствах я не забывал о приличиях, не позволял себе…

И вот теперь, по высочайшему повелению, мне предписано явиться к его сиятельству графу Александру Христофоровичу Бенкендорфу и подать письменное разъяснение случившегося на имя Священного синода и министра двора князя Петра Михайловича Волконского! Рассказать, что же на самом деле произошло между мною и моей… с позволения сказать, женою! Отчего ее семья спешно забрала к себе это исчадие ада и теперь возводит на меня возмутительную клевету, разрушая все, что я создал!

Я тотчас уверил Карла, что хоть и слышал что-то о размолвках в семье Брюлловых, но не придал тому ни малейшего значения. После чего Карл продолжил:

— Сейчас я расскажу вам все, как оно есть на самом деле, и после этого вы как человек военный, а значит, привыкший составлять рапорты, либо поможете мне сочинить сей документ, либо поедете во дворец вместе со мной или, если и то и другое невозможно, дадите дружеский совет, как мне теперь быть? Как жить после подобного позора и бесчестия? Как писать «Взятие Божьей Матери на небо», заказанный высочайшим повелением для Казанского собора? Да и зачем? Согласятся ли принять столь значительное произведение господа чиновники у человека без чести?

Я тотчас уверил Карла, что сделаю все, как он желает, так что он может, смело рассчитывать, если не на мой писательский талант, то на мое гостеприимство и состояние, коими он может смело распоряжаться по своему усмотрению. Кроме того, я обещал в случае крайней необходимости помочь ему во взаимоотношениях с судейскими, среди которых у меня имелись знакомства. После чего немного успокоившийся Карл начал свой рассказ:

— Итак, я повстречал Эмилию в ту пору, когда уже не чаял отыскать себе спутницу жизни. Ее красота, талант, чарующий голос… и самое главное — ее противоположность известной вам даме, богине, которой я служу столько лет и которой несмотря ни на что буду служить вечно. Юная и прекрасная Эмилия Федеровна была не похожа на властную львицу Юлию Павловну, и в то же время в них было нечто родственное. Те же черные волосы, та же ослепительная грация, но только если Юлия Павловна делает все напоказ, даря свет и жизнь, как поступает Солнце, то нежная, кроткая Эмилия напоминала скорее свет Луны, ландыш, нежнейший эдельвейс. Если Юлия сияла жаркой южной красотой своих итальянских предков, Эмилия же — типичная северянка, строгая, рассудительная немка, блистала росой на свежем лепестке первоцвета.

Я пленился, очаровался ее юностью, написал ее портрет у рояля, а уже потом сделал предложение. Не скажу, что папенька Эмилии Федеровны принял его с большой радостью, но, должно быть, моя слава и известность сыграли роковую роль, так что, в конце концов, он был вынужден согласиться отдать за меня дочь. Я был на седьмом небе от счастья, занялся обустройством дома, готовил пышную свадьбу, когда… Надо сказать, что во время подготовки к таинству венчания и свадьбе я ни разу не оставался наедине со своей невестой. Это должно было показаться мне подозрительным… даже возмутительным…

И что же… буквально накануне венчания, когда я, повинуясь бог знает откуда взявшемуся порыву, заехал в дом к своей обожаемой суженой, она вдруг кинулась мне в ноги и со слезами на глазах поведала ужасающую тайну, тяготившую ее долгие годы. Увы, моя невеста не была девственницей. Но это еще не все. Ошибку юности я бы мог простить, поверив в то, что нас ожидает долгая, счастливейшая жизнь.

Но… видя ее стыд и раскаяние, я потребовал немедленно открыть имя любовника. Нет, я не собирался вызывать его на дуэль, просто не хотел подозревать каждого. И… — Карл замолк, порывисто закрыв лицо руками, так что я решил, что он снова плачет. — То, что сказала Эмилия, было настолько ужасно, что поначалу я отказался верить. Любовником, причем постоянным любовником Эмилии, был ее родной отец. Человек, из рук которого у святого алтаря я должен был получить свою будущую жену. Я не мог… не то что вызвать его на дуэль, но даже пощечина, и та немедленно отразилась бы на репутации Эмилии, а, следовательно, ударила бы и по мне.

Не зная, что делать, я хотел бежать куда глаза глядят, отменив венчание, но Эмилия зарыдала в голос, прося спасти ее от тирана, забрав в свой дом и оградив, таким образом, от дальнейшего поругания и насилия. Что я мог сделать? Признаться, мы, мужчины, никогда не считали чем-то зазорным иметь и дюжину возлюбленных, но это… как подумаю, мороз по коже… — Его передернуло. — Разумеется, я мог отказаться — и был бы прав! Но Эмилия, что стало бы с ней?

— В общем, вы приняли нелегкое решение и согласились на этот брак. Это благородно! — Я пожал его руку. — Полагаю, что именно желая выгородить себя, отец Эмилии Федеровны теперь и обвиняет вас в жестоком отношении к его дочери. Поэтому он и забрал ее вновь к себе. И вы? Вы не пытаетесь вернуть жену домой силой? Возможно, находясь в руках отца, она готова обвинять вас в любой гнусности, но вдали от него… — я посмотрел на Карла, лицо которого покраснело, а на лбу вздулись темные вены.

— Мы начали свою семейную жизнь. Я уходил в Академию или на строительство церкви Петра и Павла, ее ставит мой брат Александр, но алтарный образ заказан мне. Однажды, вернувшись в свой дом, я застал там… — он развел руками, звонко хлопнув по коленкам. — Эмилия сказала лишь часть правды. Ее отец не просто был ее любовником, он не переставал оставаться им даже после того, как Лотти стала моей законной супругой! Я застал их вместе, после чего они оставили мой дом и теперь поносят меня на каждом углу, требуя, чтобы я выплачивал ей ежемесячное содержание. Эмилия демонстрирует следы жестоких побоев, ее отец требует расплаты!

Вы должны собратья и изложить все это на бумаге, как требуют от вас.

На бумаге?.. Мне проще не холсте… — он виновато улыбнулся. — Я даже письма писать не люблю… а вот читать очень люблю и даже ученикам своим вменяю в обязанность читать мне во время работы книги. Разные, совсем разные… меня многое занимает, не подумай, что только стишки да романы… Чтобы создать картину на исторический сюжет, необходимо знать историю, летописи, быть в курсе работ археологических экспедиций… м-да… меня и науки многие занимают, в частности, астрономия, археология, ботанику люблю послушать, по географии…. и вообще…

К тому же… тут ведь нельзя просто пересказать историю нашего знакомства, мол, господин X познакомился с девицей Y, ерунда какая-то получается. А ерунды и не должно быть. Тут нужно с самого начала поведать, кто я такой, откуда родом, о семье упомянуть, об Академии, о моих наградах, наверное… — он смущенно улыбнулся. — Даже не знаю… С одной стороны, получается, будто я хвастаю, но с другой… не на дороге же я их нашел. Пожалованы лично государем, Академией художеств, да и отправиться за границу на четыре года за счет Общества поощрения художников[3] — немалое дело. Правда, пробыл я там не четыре, а все четырнадцать лет. За это время отца, мать и младших братьев утратил. Я — четырнадцать, а брат — восемь, если быть точным. Но это ведь тоже важно. Как считаете? Это ведь тоже меня характеризует?

Я тотчас согласился с доводами Брюллова, предложив занести награды в отдельный список, дабы затем можно было специально заглянуть и убедиться, какого заслуженного человека предстоит судить. Тут же я вооружился письменными принадлежностями и, устроившись за столом, попросил Карла рассказать о себе все, что тот считает нужным, но с тем, что я буду задавать вопросы, на которые он должен будет, по мере возможности, отвечать четко и правдиво.

— Итак, с чего же начнем? — спросил я, едва Карл развернул свое кресло таким образом, чтобы мне не пришлось всякий раз к нему оборачиваться. — Как я понимаю, вы получили медаль по окончании Академии?

— Именно так. — Брюллов просиял. — Но перед этим моего «Нарцисса» удостоили золотой медалью первого достоинства. Можете проверить, там так и написано: «Карл Брюлло…». Не Брюллов, а Брюлло, тогда так величали. В академическое собрание картину не взяли, но назначили к свободной продаже. Мой учитель, Андрей Иванович Иванов, мне через много лет рассказывал, что приобрел сей холст через подставное лицо. Учитель — картину ученика! А до этого «Великодушие государя» отмечалось и после «Явление Аврааму у дуба маврийского трех ангелов», но это уже выпускная программа. — Он поднял указательный палец. — Сам его сиятельство князь Голицын, обер-прокурор Священного синода, министр Алексей Николаевич Оленин награды вручали. Какие люди! Все медали, заслуженные во время обучения, выдавали в один день, в выпускной. «1821 года сентября 16-го дня… при игрании на трубах и литаврах»… Представь себе — получить пригоршню медалей! Вот отец-то радовался! Выпив, изрядно речи произносил, только что не плясал от счастья. Сестер расцеловал… младших братьев на руках носил и подбрасывал к потолку, вот только меня не обласкал даже за золото, честно добытое. Впрочем, я давно к тому привыкший. Отец меня за всю мою жизнь, должно быть, раз и поцеловал, когда мы с Александром за границу на четыре года собирались. В тот день я отца и мать в последний раз и видел.

— Ваш отец был строгим, как все немцы? Или, простите, он все-таки был французом? Брюлло?..

— Брюлло или Брыло… как уж новой родине угодно, — Карл поморщился. — На самом деле последняя буква «в» была официально пожалована как раз перед отъездом, причем нам обоим, чтобы за границу ехали не невесть чьи Брюлло и не Брыло, а вполне русские художники Александр и Карл Брюлловы.

На самом деле Брюлло были французами, гугенотами, которые после отмены Нантского эдикта[4] сорвались с насиженных мест и отправились куда глаза глядят, лишь бы выжить. Так странствовали они, пока не удалось осесть в Люнебурге, на севере Германии, при гипсовом заводе которого можно было устроиться художниками. Единственное, что они более-менее умели и к чему стремились. Свыше восьмидесяти лет семья проживала в Германии. Умирали старые Брюлло, нарождались новые… художественное ремесло передавалось от отца к сыну, пока в 1773 году мой прадед Георг Брюлло не получил приглашение приехать работать в Петербург на только что отстроенный фарфоровый завод скульптором, или, как тогда говорили, лепщиком. Сначала сам, а потом и сына своего Иоганна (Ивана Георгиевича) лепщиком поставил. А уж Павел Иванович, отец мой, на все руки мастер удался — и скульптор, и резчик. Трудно сказать, чего он не умел.

Напишите, что семья у нас хорошая, все дети к делу с малолетства приставлены, потому как еще до Академии обучались дома. Федор — сводный мой брат, сын отца от первого брака, как и папенька, решительно все умеет. Какое задание ни дай, все сделает, блоху подкует. Александр — зодчий, каких мало, художник-аквалерист… спокойный, рассудительный. Отец всегда говорил, что из Александра толк выйдет. Юлия, сестренка, замуж за Петра Соколова, модного акварелиста-портретиста, вышла. Из Ивана почище моего художник бы получился! И меня, и Александра за милую душу обскакал бы. Да на все воля Божья. Мария… вот она артельщика к нам в семью не привела. Что поделаешь, но не всем же кистью махать? Сенатский чиновник Теряев — вполне надежный, благопристойный человек и отличный муж. Все при семьях, при детях, да.

Про матушку еще напишите, что она — дочь придворного садовника Карла Шредера. В честь деда меня и назвали. Что еще? Впрочем, вычеркните, что я о французах и немцах говорил, укажите только, что отец всегда записывал нас не иначе, как «российские подданные». Этого довольно. Вероисповедание евангелическо-лютеранское. Так во всех бумагах значится, и про то, что «Брюлловъ» я по высочайшему повелению, наверное, тоже неплохо бы ввернуть, потому как это же честь высокая!

Глава 2

Я так сильно чувствовал свое несчастье, свой позор, разрушение всех надежд на домашнее счастье, что боялся лишиться ума.

К. Брюллов (из прошения на развод)

Желая выполнить просьбу Карла как можно лучше, я решил, что, пожалуй, буду записывать за ним, дабы в дальнейшем можно было использовать сказанное для составления объяснительной. Но не так, как это делал мой эмоциональный друг, выплескивая на меня свое горе, а размеренно и осмысленно, чтобы всякий, кто прочтет сей документ, понял, как чистая, трепетная душа может единым росчерком пера быть низвергнута в адовы бездны или выведена на свет божий подобно тени бедной Эвридики из царства мрачного Аида.

— Я родился 12 декабря 1799 года в семье наставника класса резного на дереве мастерства и академика Павла Ивановича Брюлло, — продолжил Карл, когда мы пообедали и вновь устроились в кабинете. — Впрочем, ты хотел, чтобы я рассказал об отце? Право, даже не знаю, что и писать о нем. С одной стороны, я обязан ему уже тем, что творю, с другой… Конечно, его методика преподавания дома была правильной. Это подтверждается тем, что мы — его сыновья — стали художниками и снискали славу, но… Говоря о нашей семейной мастерской, теперь, спустя столько лет, я не могу отделаться от мысли, что пусть разумной и правильной была его метода, но не единственно верной! И, по чести, даже если бы он не ставил мне руку, если бы не требовал, чтобы я рисовал и рисовал человечков и лошадок, неужели я сумел бы избрать иную стезю для применения талантов своих, нежели сделаться художником? В семье, где всегда пахло краской, клеем, струганым деревом или глиной, где каждый что-то делал, мастерил? Скорее я бы еще больше стремился к свету, если бы меня туда не гнали пинками, или… или спился. Вполне, кстати, предсказуемый финал для такого ненадежного человека, как я… — он развел руками, — вот и получается, что отец кругом прав, а я — неблагодарная свинья, да и только, в чем теперь же сам по чести и признаюсь.

Впрочем, что говорить о моем ученичестве, когда я не учился, а скорее развлекался? После многочасовых домашних занятий уроки в Академии давались мне с эфирной легкостью, я не корпел, не грыз гранит науки, а веселился и танцевал! Я, почти не глядя, делал беглый рисунок, а соученики и старшекурсники выли от восторга, качая меня на руках и угощая кренделями и сайками. За сладости я правил работы выпускников, а мои рисунки отбирались в образцы. Так что попробуй теперь, отдели, что во мне от палки отца, а что от моего собственного гения и счастливой судьбы?

Отец однажды залепил мне такую затрещину, что я оглох на одно ухо. Вот, что такое мой отец! И при этом он был отличнейшим семьянином, человеком, который никогда не сидел, сложа руки: если не лепил, то вырезал по дереву, если не вырезал, так рисовал по тканям… в доме в любое время, кроме ночных часов, все были заняты работой. Императорский указ строжайше запрещал ремесленным мастерам задерживать выполнение заказов к сроку. Отец ни разу не нарушил указа, так что от клиентов не было отбоя. И при этом всегда находил время посмотреть задания, данные детям, у всех, даже у самых маленьких… волевой, непостижимый человек…

Впрочем, это я неверно тебе сказал, что родился в доме академика. Незадолго до моего рождения он лишился места и поступил на службу в «Экспедицию при правлении Кронштадтского порта» мастером по кораблестроительной части, но в основном занимался оформлением корабельных помещений.

До пяти лет я не ходил и вообще производил довольно-таки плачевное впечатление. Маленький, рыхлый, скучный. Летом, в погожие дни, кто-нибудь из домашних выносил меня во двор, сажал на кучу привезенного отцом песка, где я и торчал до обеда, а потом и после обеда, покуда светило солнышко. У меня не было ни друзей, ни нянек, и только собака приходила иногда полежать рядом. Чтобы я как-то развлекался, отец вырезал из дерева формочки, раскрасив их яркими красками, но я не любил печь пирожки из песка, больше увлекаясь рисованием. Иногда за целый день ко мне ни разу никто не подходил, все были заняты своими делами, а я… печальное время — детство, ни за что не хотел бы вернуться туда.

В одиннадцать лет я поступил в Академию художеств[5], как мне и было предначертано свыше, за казенный счет. — Карл закрывает на несколько мгновений глаза, застывая в мечтательной позе, затем один его глаз озорно открывается, подмигивая мне. — А куда бы я еще подался, горемычный? Отец — академик, брат Федор академию закончил. Я всегда знал, что подрасту и стану учиться в Академии. Это было предсказуемо, и оттого не несло в себе праздника.

В пять утра подъем — коридоры Академии оглашаются пронзительным колокольчиком служителя, мы вскакиваем и, подобные стаду диких буйволов, несемся к умывальнику. Отставить подушечные бои, одеться, причесаться, хоть пятерней, но уложить патлы, и в шесть ровно извольте встать на молитву. Тут только понимаешь, что не выспался и замерз. Вообще холод донимал меня с самого детства, должно быть, поэтому я и полюбил знойную Италию, но да сейчас не об этом. Стояли в церкви долго, не отошедшие от сна ноги гудели. Стоишь, бывало, и вроде знаешь, о чем Бога просить, а слова не идут в пустую голову или вдруг разворчится живот и все время думаешь о завтраке. И кажется он тебе вдруг таким вкусным, словно не кусок хлеба с кружкой шалфея вместо чая получаешь, а в лавке у булочника или кондитера плюшками да пирожными угощаешься.

С семи до девяти — научные классы, два часа — рисование, потом ужин и в десять спать. Никаких привилегий, болен — скучай в лазарете, здоров — занимайся, как остальные. Будь ты новичок или выпускник — для всех одни и те же правила.

Я поступил в Академию художеств во время президентства графа Александра Сергеевича Строганова, но уже через год, на торжествах по случаю освящения Казанского собора, он простудился и умер. Если какая смерть и бывает к сроку, то эта оказалась совершенно некстати. Мало того, что покойник был меценат и собиратель и как царедворец знал многих и мог защищать Академию. Как птица, оберегал он свое гнездо с драгоценными птенцами, но тут еще началась война, и Александру I было не до художеств. Так что Академия осталась на целых шесть лет всеми оставленной сиротой. Так что лишь в 1817-м Алексей Николаевич Оленин принял бразды правления в этом нищем и убогом царстве, на котором к тому времени было долгов, что блох и болезней на бесприютной собаке.

Оленин принимал Академию с семнадцатью рублями двадцатью шестью копейками в кассе и огромным долгом в триста тысяч рублей! Мало того, спальни были непригодны для жилья, а классы почти не отапливались и выглядели весьма убого. Программы обучения устарели, и им практически не следовали. Так что, вспоминая некоторых наших учителей, невольно приходит на ум образ Вралёва из комедии Фонвизина «Недоросль», где бывший кучер выдавал себя за ученого, все представления которого о жизни были почерпаны из наблюдений, сделанных им с высоты извозчичьего места. Да уж, воистину, многие учителя преподавали так, словно продолжали восседать на козлах.

Алексей Николаевич распустил учащихся в четырехмесячный отпуск и за это время занялся ремонтом здания и переделкой учебной программы. А форму?.. Знаешь ли ты, кто придумал новую форму для учащихся? — Карл залился веселым смехом. — Твой покорный слуга и придумал! — он шутовски раскланялся. — Я измыслил, а Оленин-кудесник в три дня задуманное воплотил! Синие суконные штаны и куртки для младших и синие же фраки, короткие панталоны, белые чулки и башмаки с пряжками — для старших. Впрочем, к чему художнику что-то иное? Все равно изгваздается. А пряжки? Как раз вышел указ о разрешении ношения пряжек, молодежь желала перемен, вот я и… — он хихикает.

— Мы в Академии с тобой виделись? — Карл прищуривается, голова склоняется при этом к плечу. — Кюхельбекер, помню, частенько захаживал, можно сказать, жил в классах, ученика своего Мишу Глинку приводил на рисунки полюбоваться, а вот… когда же мы с тобой-то сдружились?.. Ах, ладно.

Отец говорил, что на строительство Академии было собрано пятьсот человек одних только каменщиков, государь давал пятнадцать лет на строительство, а денег… как у нас завсегда на Руси случается, не было. Поначалу вроде как взялись рьяно, а после… с каждым годом средств выдавали все меньше и меньше. В результате рабочих пришлось отправить на другие объекты, из-за чего строительство непростительно затянулось — одни только каменные ступени рубили целых семь лет. В общем, со дня торжественной закладки здания прошло без малого 25 лет, но дом все еще оставался недоделанным. Но тянуть дальше было смерти подобно, еще немного — и оно начало бы разрушаться. Так что высочайшим повелением было решено считать недостроенное готовым и пригодным для обучения юношества.

Кстати, дубовые двери навесили только в первый год правления Оленина, до него руки не доходили сделать по проекту, так что вместо дубовых дверей были поставлены решетчатые ворота — проклятие дворников, которые всю зиму сгребали сугробы, надуваемые с Невы прямо на круглый двор. Решетки не могли остановить снежного и ветряного нашествия, в Академии стоял жуткий холод, а снег еженедельно вывозился мужичьими возами. Помню обледенелые колонны вестибюля и воющий, точно призрак, гуляющий по бесконечным коридорам Академии ветер. В классах учителя опасались держать распахнутыми двери или окна, так как сквозняки несли болезни; от вентиляционной трубы веяло лютым холодом. Поэтому в классах и спальнях было невероятно душно.

Глава 3

— …Пальцы синели и застывали вроде куриной лапки, невозможно было держать кисть, размотать крест накрест стягивающий грудь пуховый платок, а ведь художник не должен сутулиться и крючиться перед мольбертом, — продолжает Карл начатую историю.

Я снова на своем боевом посту за письменным столом с пером в руках.

— Во все времена художники и скульпторы одевались в просторные кофты, подбирая волосы подберет, ермолку или повязку. Свобода в движениях и сила, чтобы долгие часы удерживать палитру и проводить четкие, единственно возможные линии, наносить верные мазки. Слабые руки тренируют длительным удерживанием тяжести, но невозможно писать, будучи закутанным в шубу и платки, точно уличная торговка пирожками!

Нет, решительно нет! После работы я могу облачиться в партикулярный сюртучок или гаррик[6], могу надеть фрак, мундир или… но когда я пишу, ничто не должно давить на меня и мешать. Я просто не имею права отвлекаться от работы, думать о постороннем! Впрочем, чего это я раздухарился? — Карл виновато улыбнулся. — Должно быть, ребята были признательны мне за форму, особенно те, кто не имел лишней одежды, вроде Федьки Иордана. Представляешь, изгваздать единственный сюртук?… Помню, в Италии, бог весть в каком заплеванном городишке, я как-то проснулся совершенно без средств, да еще и запертым в жутком клоповнике, отчего-то носящем гордое название «гостиница». Я был голоден, зол, у меня было похмелье, а хозяин все твердил, что не выпустит меня без оплаты, даже если я испущу дух на его прогнивших кроватях. С неделю я переругивался с ним через окно, требуя, чтобы он принес мне поесть. Конечно, я мог выпрыгнуть во двор и только бы меня и видели, но чертов разбойник воспользовался моим состоянием, и пока я дрых, забрал все ценные вещи.

Дурацкая, в общем, история, если бы не ее финал. Вначале рядом со мной была некая черноволосая красавица, но затем… а впрочем, химеры обычно покидали меня одновременно с деньгами. Потом я сидел голодный и злой, не зная как подать весточку брату в Рим, как выбраться на волю. Живот подводило от голода, голова кружилась, горло саднило от бесполезных криков, когда дверь в мою темницу неожиданно открылась и я обрел свободу!

Поначалу я не понимал, что произошло, и по наивности предположил, будто бы хозяин вдруг изменил решение, но мог ли это сделать человек без сердца? Через некоторое время я все же навел справки и выяснил, что заплатил за меня совершенно незнакомый мне тогда русский путешественник в чине полковника. Ну? Догадался? Александр Николаевич Львов! Седьмая вода на киселе нашему Оленину и давний знакомец моего отца и старших братьев — Федора и Александра!

Впрочем, это я что-то далековато забрался. Как говаривала моя матушка: «Карл — не друг писания». Так это она в самую точку. Не писать я, а говорить пером обожаю. Не то что брат Александр — вот кто горазд словесные картины живописать — и про пожар базилики святого Павла, и о похоронах папы Пия VII, и о чем изволите, и главное, все так складно, точно не письмо, а книгу или статью в журнале научную читаешь. Сестра Маша первенца Сашкой назвала, в дядину честь, а я что… не горазд я в письмах виды описывать. И хоть Италия мне домом вторым показалась, а скучал я по ним. Сижу, бывало, один-одинешенек, гулять по жаре не тянет и делать особенно нечего, хоть волком вой. Одна радость, когда во двор детишки соседские поиграть прибегут. Все времена вспоминал, как маленькие Павел и Ванька, точно котята, резвились да мутузили друг дружку. Вот, думаю, хоть бы еще разик полюбоваться на их забавы да послушать, как они шумят да работать мешают старшим, дьяволята. Казалось бы, такая радость! И Кикину писал, точно говорил с ним, просто, по душам. Вот так же, как теперь с тобой. За бокальчиком молодого вина сладкого, точно поцелуй прекрасной незнакомки, или кислого, что бодрит, словно поток горной реки… говорить с ними хотел все время, про себя постоянно говорил, спорил, даже обижался ненадолго. Но долго я дуться не умею, отходчив.

Но, может, про письма и не надо, впустую это. Может, ты лучше напишешь, что я не мог поднять руки на любимую женщину, тем более всякие гнусности… Про нас, художников, каких только притч ни слагают, и многие, надо отдать должное, верны. Но только юность и пылкость в карман не запрячешь, а коли запрячешь, то не они это и были. А итальянки — у-у-у, эти чертовки слабину нашего брата нутром чуют, своего не упустят. Потому, как давно известно: коли приехали художники из России, то при деньгах, и все-то им интересно, все в новинку: и как виноград зреет, солнцем наливается, и как волынщики от дома к дому ходят, у изображений Девы Марии останавливаются, играют, поют, танцуют.

Приехал русский пенсионер — подай ему сыра и вина, горячую красотку, самую черную, самую веселую. Не нарисует, так амур закрутит. Дело-то молодое. Все итальянки лукавы, неверны и безбожно прекрасны. Чуть зазеваешься — червонцы тю-тю, а ее уж и след простыл.

Кипренский Орест Адамович убил как-то итальянку. Про то все знают, но судебного разбирательства не последовало, потому, как он сразу же отбыл в Петербург. Не один поехал. С кем? Покамест умолчу, и не записывай этого, бога ради, это же я так, по дружбе. Уехал Кипренский — и правильно сделал.

Сам я лично покойницу не видел, но народ говорит, а народ зря говорить не будет. Пил он сильно, должно быть, под этим делом и…

Брат Федор писал к нам с Александром, будто в столице Кипренского приняли холодно. Сразу же устроили выставку в Эрмитаже, но то ли ожидали от него большего, то ли… В общем, Федор сообщает, что теперь над Кипренским принято подшучивать и за его спиной распространять побасенки, так что даже Оленин, Крылов и Гнедич от него отошли и забавой всеобщей этой совершенно не гнушаются. А те, кто прежде с ним знался и был накоротке, нынче отказали в общении за его нескромность. И Кикин меня еще предостерегал, чтобы со мной чего-нибудь подобного по природной горячности моей не произошло.

Так что совсем бы пропал Орест Адамович, если бы Шереметьев его у себя не пригрел[7] да Дельвиг из альманаха «Северные цветы» в гости не заявился и не предложил ему Пушкина писать. Александр Сергеевич как раз возвратился из ссылки и был душевно рад знакомству.

Кипренский в Петербурге портрет Пушкина намалевал, и сделал сие более чем хорошо! Достойно всяческих похвал! «Себя, как в зеркале, я вижу»… м-да… И теперь уже все с восторгом смотрят на портрет поэта и давно позабыли про итальянку.

Моя картина «Итальянское утро» шла из Италии в Петербург два долгих года и была хорошо принята, отправлена на выставку и затем подарена от имени Общества поощрения художников государю, а уж тот, в свою очередь, подарил ее императрице. Мне же в качестве вознаграждения был пожалован бриллиантовый перстень и пожелание государыни непременно иметь еще одну в том же роде ей под пару. «Журнал изящных искусств» по поводу «Итальянского утра» писал: «Желаю от всей души г. Брюллову, чтобы ПОЛДЕНЬ его искусства был достоин своего прекрасного УТРА!»

Карл замолчал, и я, воспользовавшись паузой, задал интересующий меня вопрос:

— Ты говорил о президенте Академии Оленине, но промолчал об учителях, в то время как известные имена учителей добавляют доверия к особе учеников? — Мне вдруг сделалось стыдно: Карл — гений сам по себе, гений без всяких академий, семейных традиций, без учителей и школ. Более того, он всегда принадлежал к тем редким вольнодумцам, которые не пытались повторить античный идеал, а искали в живописи нечто новое, свое, то, что требовал их беспокойный норов. Но, вопреки ожиданию, Карл нисколько не обиделся и тут же поспешил сообщить мне, что его первыми учителями в Академии были знаменитые Алексей Егорович Егоров и Андрей Иванович Иванов, иконы которого составили убранство таких храмов Петербурга, как Казанский и Преображенский соборы, а также Конюшенной церкви, церкви Почтамта и Михайловского замка.

Впрочем, перечитывая собранный материал, я понял, что был невнимателен к Карлу с самого начала, особенно когда он рассказывал о том, как его наставник Андрей Иванович Иванов купил через знакомого удостоенную медалью картину Карла «Нарцисс».

— Перед поездкой я лелеял мечту жениться на дочери Андрея Ивановича, Марье Андреевне, и просил ее руки, но… увы… Многим позже мне передавали, будто дочка моего профессора в салоне N будто бы говорила о том, что коли согласится и свяжет меня узами Гименея, то после горько пожалеет об этом. Ибо, сделавшись семейным человеком, я буду больше думать о хлебе насущном и ни за что уже не создам всего того, что милостью Божьей создал. Будто была ей явлена во время гадания вся жизнь моя без нее и с ней, и все — в преярчайших подробностях. Долго плакала, перебирала «за» и «против», пытаясь саму себя или богиню судьбы обмануть. Ночь прошла в бесполезных торгах, и к утру, наплакавшись вволю, дала она мне отказ, дабы сослужил я службу отечеству, летал на крыльях своего гения, без вериг и оков, но свободный и счастливый.

Не знаю, можно ли сему верить? Но в Рим я уезжал, впервые испытав горечь отказа, в твердом намерении превзойти всех, дабы вероломной Марье Андреевне было впоследствии обидно, что потеряла такого человека.

Итак, об учителях. К Иванову-то я к первому с визитом пришел. Из Италии я через Малороссию возвращался, затем Москва, там еще пожил малость, а потом сразу же к любимому наставнику. С Егоровым уже в Академии встретились, а к Андрею Ивановичу — в первую очередь. К слову, мне с ним еще о сыне его потолковать нужно было. Сын-то… Андрея Ивановича художник, каких мало, и хоть разбросала нас судьба и в последний год не общались мы с ним вовсе, а все же, как вспомню его «Явление воскресшего Христа Марии Магдалине»… да… Теперь Егоров. — Карл затих на мгновение, прислушиваясь к голосам и смеху на лестнице, должно быть, дети возвращались с прогулки. — Алексей Егорович азиатского происхождения, сирота, роду-племени не знавший. Впрочем, уже сама его внешность была необычна для русского человека. Детство Алексей Егоров провел в Воспитательном доме, сохранив в памяти единственное яркое воспоминание ранних своих лет — шелковый халат, расшитые стеклярусом сапоги да кибитка. Других воспоминаний детства у него не водилось. Впрочем, что говорить, когда он даже имени своего настоящего не ведал, был крещен в православную веру и записан Алексеем.

Прилежно учился в Академии художеств у художника Ивана Акимовича Акимова, причем взяли его туда сущим младенцем — всего шести лет отроду. Небывалый случай. Но Егоров быстро приобрел славу лучшего рисовальщика, упроченную медалями, и по окончании был определен преподавателем туда же. Через три года получил звание академика, и еще через три был отправлен в Рим, где сделался страстным поклонником и самым преданным учеником великого Камуччини. Впрочем, и сам Егоров вскоре снискал звание великого русского рисовальщика, получая за свои листы столько золота, сколько можно было уложить на них. Можно было остаться в солнечной Италии, но художника влекла ставшая ему родной Академия. Поэтому он не задержался в Риме и, вернувшись и Петербург, очень быстро снискал новую славу и почести. Сам император Александр велел прибавлять к его имени титул «Знаменитый». Впрочем, последнее скорее смущало, нежели радовало скромного мастера.

Его ученик Андрей Иванов имел судьбу, во многом сходную с судьбой своего знаменитого учителя. Тоже сирота, подкидыш, детство которого прошло в московском Воспитательном доме, он поступил в Академию художеств в Петербурге. Называл своими учителями и духовными родителями Угрюмова, Егорова и Шебуева. По окончании обучения в 1792 году получил Большую золотую медаль за картину «Ной по выходе из ковчега приносит жертву Богу», а также аттестат 1-й степени на звание классного художника. Был оставлен пенсионером при Академии для «вящего в художествах познания». Преподавал, а в 1800 году получил звание «назначенного» и еще через три года — звание академика за картины «Адам и Ева с детьми под деревом после изгнания из рая» и «Христос в пустыне». Много копировал старых итальянских мастеров XVII века: Доменикино, Карраччи, Гвидо Рени, но главным, мне кажется, была его тяга к отечественной истории, желание воспевать героев отчизны. — Карл поднялся и прошелся по комнате. — Помню, много говорили о его картине «Подвиг молодого киевлянина при осаде Киева печенегами в 968 году». Следование классической школе, идеальная правильность линий. Сейчас бы его назвали, пожалуй, устаревшим. Но зато сам сюжет! Впервые картину выставили для всеобщего обозрения в 1810 году. Помню, что в то время она потрясала смелостью и новизной сюжета. Летописец Нестор писал о подвиге безымянного юноши, который выбрался из осажденного Киева, прыгнул в воду, переплыл Днепр и позвал на помощь.

Андрей Иванович посещал заседания Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, после которого неизменно красноречиво и пламенно наставлял своих учеников силой искусства пробуждать добрые чувства в сердцах сограждан. При этом он бурно жестикулировал, краснея лицом и иногда начиная заметно задыхаться. Речи густо перемежались стихами:

Друзья! гоняться за мечтою,

За тенью призраков пустых,

За честью — ложной суетою —

Есть участь лишь невежд одних!

Блистать богатством, орденами,

В архивах предков вырывать,

Гордиться титлами, чинами,

В сатрапских негах утопать —

Пускай они одни стремятся,

Мня счастье в том свое найти,

Пускай вкруг их льстецы толпятся

И слух их тщатся обольстить.[8]

— Не помню, как там дальше… но, в общем, настроения были именно такие. Через два года, 12 июня 1812-го, в ночь, войска Наполеона с песнями и прибаутками переправились через Неман. Французы шли, словно на грандиозный праздник, на короткую и победную войну. Просчитались.

Патриотически настроенный свет начал демонстративно отказываться от знаменитых на весь мир французских соусов и вин, предпочитая русскую кухню. Стремительно менялась мода… молодые люди зачастили на балы с оружием, показывая тем самым, что не расположены танцевать и развлекаться в то время, когда над страной нависла беда. Теребенев, забыв про свое призвание скульптора, принялся малевать так называемые народные картинки из окружающей жизни, которые выставлялись в окне магазина, куда поглазеть на новинки неизменно являлись толпы любопытных. Мы, мальчишки, обязательно прибегали к заветной витрине поглазеть: не выставят ли новенькое? И, запомнив до деталей, пытались перерисовать позже по памяти. У кого были мелкие деньги, тут же выкупали копии себе на память.

Наполеон плясал, поощряемый кнутом русского крестьянина, гордая тройка выбрасывала захватчиков из саней, не желающий носить клейма крестьянин, к ужасу французов, отрубал собственную руку.

Картинки можно было приобрести черно-белые и уже раскрашенные. Последние стоили, понятное дело, дороже, так что многие учащиеся тут же нашли для себя заработок, разукрашивая теребеневские картинки.

Учителя и воспитанники Академии должны были отправиться в тыл, но в результате туда поехали только заколоченные ящики с гипсовыми слепками и картинами. Впрочем, и те добрались лишь до реки Свири, где зазимовали, а весной, когда сошел лед, благополучно вернулись обратно.

Денис Васильевич Давыдов, блестящий потомственный офицер, чуть было не пропустил первую войну с Наполеоном, так как его гусарский полк должен был оставаться в резерве. Его брат Евдоким, оставив службу, поступил в кавалергарды и снискал славу под Аустерлицем, где был тяжело ранен (пять сабельных, одна пулевая и одна штыковая раны) и попал в плен. Все европейские газеты писали о русском пленном, навестить которого явился сам Наполеон!

Денис Васильевич же, хоть и не уступал брату в храбрости и желании послужить отечеству, был вынужден бездействовать. Согласно легенде в ноябре 1806 года, ночью, Давыдов пробрался к фельдмаршалу Михаилу Федоровичу Каменскому, назначенному в это время главнокомандующим русской армии, где упрашивал его отправить полк Давыдова на фронт или даже послать туда одного только Дениса Васильевича. Должно быть, запал ночного визитера был настолько велик, что к утру главнокомандующий спятил. Повязав голову бабьим платком и накинув на плечи заячий тулуп, он вышел к войску со словами: «Братцы, спасайтесь, кто как может…».

Позже Денис Васильевич много раз бился с французами, мечтая об одном: встретить Наполеона. Это произошло в Тильзите, во время заключения мира между французским и русским императорами.

По мнению самого Дениса Васильевича, любивший его Багратион специально сказался больным, приказав Давыдову быть вместо него.

Отец видел Давыдова, когда тот приезжал в Академию. С первой войны привез орден Святого Владимира IV степени, бурку от Багратиона и трофейную лошадь. А также был награжден орденами и золотой саблей. Давыдов был подлинным красавцем, эдаким любимцем Марса, но отцу он запомнился своей веселостью и неподдельной простотой. Например, когда его спросили, каким предстал перед ним Наполеон в их встречу в Тильзите, Денис Васильевич ответил: «Маленьким». И не без гордости добавил: «Гораздо ниже меня». И еще, по его словам, в ту памятную встречу, они сразились глазами. То есть таращились друг на друга, пока Наполеон первым не отвел взгляда.

Кипренский дивно изобразил лейб-гусарского полковника Давыдова, впрочем, ему всегда удавались портреты сильных личностей.

Хватит про Давыдова, при чем здесь Давыдов?! — наконец не выдержал я.

А и в правду, при чем? — Карл беспомощно улыбнулся, разведя руками. — В памяти всплывают фигуры, хочется спрятаться, защититься, что ли… — Ты уж прости меня, Петр Карлович, я ведь теперь пред тобою, все равно, что в церкви на исповеди. Как на духу все готов рассказать, но вот только, что нужно, а что лишнее? Скажи, брат, а дома ли несравненная Уленька? Что-то давно я ее не видел.

— Дома, куда ей деваться. Чай попросим, и придет[9].

И то отрада, а я грешным делом уже подумал, не прихворнула ли, не дай бог. Так о чем еще рассказывать? Или, может, довольно? Как полагаешь, о чем будут спрашивать?

Расскажи про Аделаиду. — Я отложил перо, разворачиваясь лицом к вдруг притихшему и как будто бы даже уменьшившемуся в размерах Карлу. — Если, конечно, это можно? Тоже ведь спросить могут, надобно заранее быть готовым.

Ну да, ну да. Ты ведь у нас человек военный, должен стратегию и тактику противника учитывать, а тесть мой непременно вспомнит про Аделаиду Демулен. Только тут уж и я отпираться не стану. Что было, то было. В общем, сия француженка досталась мне, как бы это лучше выразиться, по наследству от русского пенсионера, художника и большой умницы — Сильвестра Щедрина, прославившегося своими итальянскими пейзажами. Собственно, он до последнего работал, таскался по жаре, пока черная желчь с кровью не пошла у него горлом. Все боялся остановиться, по русской привычке, погоду упустить. Только погода в Италии совсем иная, нежели в Петербурге или в Москве, почти всегда солнечно и прекрасно. Всякий день удобен для желающих выехать на пленер. Каждый день, даже после обильных возлияний, солнце ловил, сам уже желтый весь ходил, даже белки глаз желтые, от этого самого солнца итальянского, не иначе. Знал, что умрет, и все одно: остановиться не смел.

Вот тогда-то в Неаполе и передал он мне записочку с адресом прекрасной Аделаиды. Мол, вот тебе, брат Карл, моя француженка, позаботься о ней, когда меня не станет.

Француженка! Одно только это слово «француженка» голову кружило. Несся к ней в наемной карете передать, что болен Сильвеструшка, а сам был точно на крыльях любви. Нежная… бледная, хрупкая, акварельная… ей не следовало меня так сильно любить. Я ведь жениться не собирался, в верности не клялся, с нее ничего не требовал. Мне во все времена без венца сподручнее было. Ренонс[10], впрочем, тебе не понять. Закружил хоровод наяд, тянет то ли к солнцу, то ли в пучину, поди, разберись… Тебе, брат, хорошо с твоей Уленькой. Добрая она у тебя, понимающая. Сколько раз с ней в карты играл, о жизни рассуждал. Клад — твоя Уленька, настоящий клад. Ты уж держись ее. Поговоришь, бывало, с твоей женой и на душе полегчало, я поэтому у вас во все времена и люблю бывать, что тепло тут и покойно.

А вот мне для творчества бури нужны, впечатления, восторги! Аделаида меня намертво хотела к своей юбке тульской булавкой с медным пистолетиком приколоть. Не получилось с Сильвестром-покойником, так она всю свою любовь нерастраченную вознамерилась на меня обрушить. Чтобы я под любовью той ни вздохнуть, ни повернуться уже не мог. А тут еще и Юлия…

В общем, писала мне Аделаида. Много писала, только я писем ее читать не желал. Потому как одно и то же, все про Юлию гадости. Мол, богатая женщина во все времена своего возлюбленного может счастливым сделать. Как будто бы мне деньги ее нужны были… я в то время уже «Гибель Помпеи» начал, оторваться ни на миг не мог, а тут, только поглубже в тему нырнешь — тук-тук — «письмо извольте получить», — это слуга мой, Пабло. Почерк знакомый распознал. Ей-богу, прибил бы мерзавца. Я письмо в карман — и к картине. Но теперь уже гостиничная горничная, горбунья проклятая, в мастерскую без спросу лезет. Как будто после этой уродины я могу сосредоточиться на прекрасном!

Второе письмо в стол или в угол, где листы с набросками, за софу мавританскую, куда угодно, лишь бы вдохновения не утратить, нить не потерять.

Аделаида Демулен утопилась в Тибре. Очевидцы рассказывали, как она вышла из наемной кареты, медленно, решительно сняла с головы шляпку, тонкую шаль и прыгнула в воду. Я не был на похоронах, но вскоре узнал, что кто-то пробрался в мою мастерскую и выкрал не рисунки и не готовые холсты, за которые можно было, по крайней мере, выручить деньги, а те самые письма. И теперь они не лежали, брошенные мной, как попало, по мастерской, а ходили среди моих друзей и недругов, обвиняя меня в преступлении, которого я не совершал. — Карл тяжело вздохнул, взлохматил шевелюру.

— Не помню, чувствовал ли я жалость к несчастной. Все мое существо сковывал ужас перед той бездной, в которую теперь падала несчастная женщина, совершившая самый страшный грех. Заходил Торвальдсен, стоял и смотрел на то, как я работаю. С советами и расспросами не лез. Самойлушка Гальберг пытался развеселить на свой лад, метатель тяжестей Доменико Марини, по прозвищу Массимо — «великий», тщился утешить, рассказывая несмешные истории о своих бесконечных выступлениях по разным городам. Замелькали бутылки и мехи с винами, пьяные рожи собутыльников, и только великодушный и всепонимающий без слов князь Гагарин взял однажды меня за руку, посадил в карету и отвез в свой загородный дом в Гротта-Феррата…

В этот момент послышался дверной колокольчик и торопливые шажки по лестнице, шорох платья и сразу же после этого веселый смех и женские голоса. Карл напрягся, вслушиваясь в происходящее, глаза его заблестели. Он торопливо поднялся, оправляя одежду и спешно расчесывая пятерней всклокоченные волосы.

В следующий момент, пробормотав нечто нечленораздельное, Брюллов вылетел из кабинета навстречу Уленьке и ее гостье.

Что ж, должно быть, пришло время устроить перерыв, а Карлу хоть немного отвлечься от его несчастий.

Глава 4

Выглянув за дверь, я поздоровался с гостьей. Ею оказалась Леночка Солнцева, двоюродная сестрица художника Федора Солнцева по отцовской линии, после чего предупредил Уленьку, что присоединюсь к ним через несколько минут. На самом деле нужно было пролистнуть бегло законспектированное за Карлом и надеть более подходящую для приема гостей дорогую домашнюю куртку, которых на Рождество я получил в подарок две штуки, невозможная, по прежним годам, роскошь.

Прежние годы… как странно складывается судьба, как непредсказуемо сложилась она у каждого из нас. Впрочем, я ни в коем случае не причисляю себя к счастливцам, с раннего детства обучавшимся в Академии художеств.

В Омске, где мы жили, ничего подобного не было, так что я был лишен счастья постигать азы под мудрым руководством прославленных учителей. И вообще, отец готовил меня к карьере военного, но судьба… судьба распорядилась иначе.

С чего же я начал? Вот ведь неумеха! Карл надеется на мой дар составлять рапорта, а я даже о себе толком ничего рассказать не могу. Нет, определенно так не годится. Нельзя все время пропадать в мастерской или Литейке, иногда необходимо и в обществе бывать, да и писать… непременно нужно писать хотя бы по полстраницы в день, иначе скоро со мной невозможно будет нормально общаться и Уленьку своим занудством, не дай боже, в могилу сведу.

Так что попробую, пока Карл Павлович с дамами в шарады играет, изложить сначала свою жизнь, а потом уже и за Карла возьмусь.

Итак, разрешите представиться, мое имя — Пётр Карлович Клодт барон фон Юргенсбург. Впрочем, все мое баронство — пшик… Титул и больше ничего не оставили мне мои некогда владевшие замками в Курляндии предки, титул да, пожалуй, еще память. Память переживает нас, если, конечно, люди были стоящие. Достойные вечности.

Я младше нашего Карла, Великого Карла, как прозвал его Василий Андреевич Жуковский, почти на шесть лет. Все мои предки, сколько я их знаю, были военными. Прапрадед — генерал-майор шведской службы, герой Северной войны, длившейся двадцать один год между Россией и Швецией за господство на Балтике; отец носил генеральский мундир и прославил имя свое в Отечественной войне 1812 года. Его портрет занимает достойное место в галерее Зимнего дворца.

Я родился в Петербурге в 1805 году. Сразу же после моего появления на свет по службе отец был вынужден перебраться со всей семьей в Омск, где прошли мои детство и юность. Отец занимал должность начальника штаба Отдельного Сибирского корпуса, я же рос тихим, застенчивым мальчиком, любимым развлечением которого стали резьба по дереву, лепка и рисование. Родители не видели в моих занятиях ничего опасного, тем более что я любил изображать лошадей. Это не могло не радовать папеньку. Сам же я честно стремился сделать военную карьеру на радость домашним, еще не понимая, что не она есть мое настоящее призвание, истинное предназначение в жизни. В семнадцать лет я вернулся в столицу, где и поступил в артиллерийское училище, которое закончил в чине подпоручика. До 23 лет служил в учебной артиллерийской бригаде, после чего оставил службу навсегда, сменив блестящий мундир на неприметную штафирку, приняв окончательное и бесповоротное решение стать художником.

С тех пор скопленные деньги я благополучно прожил, а вот устроиться как-то в жизни не получалось. И вместо баронских замков моим пристанищем на долгие годы стал подвал, через окна которого я видел ноги спешащих мимо прохожих. Ни приличного платья, ни сытного стола… даже любовь… в то время я был безнадежно влюблен в хорошенькую Катеньку Мартос, дочь академика Ивана Петровича Мартоса, о которой я грезил днем и ночью.

Кстати, Иван Петрович Мартос — мой учитель по Академии, куда я поступил в тридцатом году на правах вольного слушателя. 1830 год — особенный, для многих судьбоносный год. Начало новых реформ в Академии художеств. В тот год неожиданно для всех было приказано подать в отставку любимому учителю Карла — Андрею Ивановичу Иванову и еще нескольким старым академическим профессорам. Все официально, вызов к Оленину через посыльного с приказом: «по высочайшему повелению», парадные мундиры, дрожащий голос читающего приказ Оленина множится многоголосым эхом. В рескрипте значилось: «с куском хлеба». Но все равно было так страшно и так несправедливо, что, добравшись до своей квартиры на Васильевском, Андрей Иванович свалился на постель на глазах провожавшего его академического полицмейстера — потерянный, опустошенный, насмерть обиженный.

Потом ему еще будут перепадать заказы, радовать визитами бывшие ученики и коллеги, будут приходить из Италии письма сына Александра, но это будет уже совсем другая, отличная от прежней, жизнь.

Зато в Академию пришли новые учителя. Кроме того, брать на обучение стали уже не детей, как это происходило во время ученичества братьев Брюлловых, а взрослых мужей вроде меня.

Когда Карл спросил меня, встречались ли мы с ним в Академии, я не смог сказать, что он уже успел покинуть ее, когда я там только появился. Так что он понятия не имеет, учился ли я вообще чему-либо или самоучка, каких немало.

Каждое воскресенье я шел в академическую церковь с единственной надеждой — увидеть прекрасную Катеньку. Но, пока я мечтал да вздыхал, родители выдали ее замуж за архитектора Василия Глинку, который через год после свадьбы благополучно скончался от холеры, оставив Катерину богатой вдовой с капиталом в сто тысяч рублей. Тут же в двухэтажную квартиру при Академии, занимаемую Мартосами, к Авдотье Афанасьевне и Ивану Петровичу, куда вскоре после похорон мужа перебралась дочь, начали захаживать охочие до вдовушкиных денег женихи. Без утайки и излишней скромности я упал в ноги к почтенной Авдотье Афанасьевне и открылся в своей давней любви и нежных чувствах.

Признаться, я ведал о богатстве Катеньки, но рассуждал так: сто тысяч — огромная, по нашим временам, сумма, и если подлинное чувство и баронский титул смогут обрадовать мою невесту, то о деньгах можно будет вообще забыть, ибо на деньги покойника мы сможет жить долгие годы.

Все это я честно изложил перед Авдотьей Афанасьевной, надеясь, что ее сердце не устоит перед истинно влюбленным мужчиной, но неожиданно почтенная дама подняла меня на смех. «Катенька моя росла, точно принцесса, в холе и неге, дочь академика. Много ли прибыли с ваших лошадок? Чем собираетесь вы, любезный Петр Карлович, кормить семью? Как обеспечите моей Катеньке жизнь, к которой она привыкла? Нет! Пришла охота жениться — выбирайте невесту, равную себе, такую, как племянница моя, дочь брата, покойника, Уленька Спиридонова. С одной стороны, мастерица на все руки, с другой — такая же нищая, как и вы. Правильно люди говорят: «Два сапога — пара». Вот, кабы вы просили у меня ее руки, не моргнув глазом, отдала бы, только берите!»

Уленька! Мне, барону, было предложено жениться на прислуге своей возлюбленной! Не знаю, как я не рухнул тут же, получив столь бесцеремонный, столь наглый и не вязавшийся с правилами хорошего тона и поведения в обществе отказ, но в этот момент я вдруг понял, что моя любовь умерла навсегда. Я поднялся с колен и, смерив нахалку уничижительным взглядом, произнес: «А ведь вы нравы, Авдотья Афанасьевна. Мы с Уленькой как нельзя лучше подходим друг к другу. Уленька в делах и заботах с утра до вечера, я тоже трудолюбив. Следовательно, чего бы мне и не жениться на вашей племяннице?», после чего велел немедленно позвать эту самую Уленьку, и та прибежала в байковом домашнем платье и фартуке. Ровесница моей Катеньки, Иулиания, была двоюродной сестрой Екатерины Мартос по матери и с самого детства жила в их доме на правах приживалки и прислуги. Я много раз видел эту девушку в компании с Катенькой, но не обращал внимания.

Вот, Уленька, барон делает тебе предложение, — заикаясь от волнения и ожидая, что я в любой момент обращу все в шутку, захихикала Авдотья Афанасьевна. — Что же, и теперь не передумаете, Петр Карлович? Ведь на всю жизнь?..

Меня в баронессы?! — зашлась задорным смехом Спиридонова. — Меня?!

Я взял за руки хохотушку и, нимало не смущаясь комичности происходящего, глядя ей прямо в глаза, произнес свое предложение, после чего был назначен день свадьбы, и Авдотья Афанасьевна поспешила скрепить наше решение «родительским» благословением.

Вскоре мы повенчались в крохотной церкви, недалеко от моего дома, и Уленька перебралась в мой подвал. На следующее утро, проснувшись раньше меня, Уленька побежала было на кухню стряпать нам завтрак, но в буфете и в чуланчике было пусто. Не зная, где следует искать хотя бы чайную заварку или кофейные зерна, она дождалась моего пробуждения и, уже причесанная и хорошенькая, скромно приблизилась к нашему нищенскому ложу и спросила, чего бы я желал на завтрак.

Так ничего же и нет, — ответил ей я, заранее хмурясь и готовясь к слезам и попрекам.

Ничего так ничего. Сейчас водички вскипячу, похлебаем тепленького, а то пить с ночи хочется. — Она весело убежала на кухню и вскоре действительно вернулась с двумя кружками.

Внутренне проклиная себя за то, что обрек ни в чем неповинное создание на нищенское существование, я крепился, не желая до поры говорить на столь неприятные темы. Уленька же смотрела на меня большими влюбленными глазами, весело щебеча разные приятные пустяки.

К слову, хозяйкой она оказалась отменной с весьма легким веселым нравом. В первый же день Уленька вымыла и привела в приличный вид мое холостяцкое жилище, восторгаясь каждой глиняной лошадкой, каждым незначительным наброском и, как казалось, считая свою жизнь за мной вполне удавшейся.

«Ты просто люби меня, Петя. А больше мне ничего и не надобно, — словно говорили ее теплые, добрые глаза. — Только люби». Впрочем, с приходом в мой дом Уленьки в нем поселилось счастье, коего я не знал никогда прежде. Для начала, перебирая свое приданое в сундучке с бельем, она обнаружила серебряные рубли, которые тетушка Авдотья Афанасьевна, по старинному русскому обычаю, припрятала ей между вышитых простыней. «Со мной не пропадешь, — повеселела Уленька. — Гроша не было, а тут сразу рубли завелись». Выложила она передо мной на стол свой нежданный капитал. «Верю, что ты принесешь мне счастье…» — с чувством ответил ей я, поцеловав в щеку. Мы тут же оделись и собрались в лавку, так как Уленька еще не знала, где у моего дома что находится и в какие места заходить не стоит. Но не успели мы выйти за порог, как в дверь громко постучали: «Барон Клодт фон Юргенсбург здесь проживать изволит? Его императорское величество пожелало пригласить вас в гвардейский манеж»…

Государь Николай I, заинтересовавшись моими лошадками, поручил мне изваять шестерку коней для колесницы Победы на Нарвских воротах. Там же, в манеже, он с видом знатока в лошадином вопросе изволил показать мне в качестве образца английских жеребцов и распорядился выдать весьма приличный задаток.

Пьяный от счастья и окрыленный небывалой удачей, я ворвался в дом, где уже приятно пахло свежезаваренным кофе и теплой выпечкой. В тот же день мы отправились по магазинам и купили Уленьке самое красивое и дорогое платье, какое только сумели отыскать. К слову, в ее жизни это было первое платье, не перешитое с чужого плеча, а купленное специально для нее! «Так и только так должна выглядеть баронесса Клодт фон Юргенсбург», — сказал я, понимая, что Уленька выглядит, словно сказочная принцесса или скорее пришедшая мне на помощь фея.

Через пару месяцев мы, не выдержав, нанесли визит в дом Мартосов, при этом Уленька вела себя простодушно и непринужденно, я же радовался, наблюдая, как вытягивается лицо у добрейшей Авдотьи Афанасьевны и как злобно чернеет Катенька Глинка.

Впрочем, что интересного я находил в ней все это время? Даже после того, как до меня дошел проверенный слух о том, как после нашего визита Екатерина Ивановна бранилась с матерью, что та, не посоветовавшись с ней, отказала мне, я не испытал сожаления о содеянном.

В то время Уленька уже носила под сердцем нашего первенца Михаила, мы переехали в новый дом и строили себе дачу в Павловске.

Благодаря Уленьке наш дом постепенно приобретал славу светского салона, хотя под его крышей так и не поселилась чопорность и холодность. Но самое главное — я еще больше сблизился с людьми искусства, многие из которых полюбили бывать у нас. Сам академик акварельной живописи, муж сестры Карла, Юлии, Петр Соколов, как-то сделал весьма удачный портрет с Уленьки, сообщив, что писал ее девочкой, а теперь желает изобразить баронессу такой, какой она стала, — милой и простой, с букетом цветов, который в тот день она принесла с собой с прогулки. Великий Карл обожал заходить к нам без предупреждения, играя с детьми и весело болтая с Уленькой, да всех и не упомнишь.

Глава 5

Я отложил перо, когда моя младшая — Машенька — неожиданно распахнула дверь в кабинет, закричав с порога, что из конюшни опять пропал ослик, на котором так любили кататься дети. За Машенькой семенила, переваливаясь, точно старая утка, нянька. Вообще-то, нянька не должна была допускать, чтобы дети без сопровождения взрослых проникали в кабинет или, упаси боже, мастерскую, но разве ж уследишь, тем более, когда старше ее всего-то на год Мишка летит в одну сторону, а Маша в другую.

Взяв малышку на руки, вместе мы спустились во двор. Как и следовало ожидать, вся семья — Карл и недавно приехавшая Лена — собралась у конюшни.

— Надо бы следы поискать, — деловито предложил смешной в своей детской серьезности Михаил. — Может, Жорка рисует его где-нибудь за домом, — Жорка, или Георгий, сын одного моего дальнего родственника, нот уже с полгода жил у нас, действительно увлекался живописью, отдавая предпочтение пейзажам и изображениям живности.

— За домом уже искали, к тому же Георгий с утра к приятелю в соседний дом отпросился. Не на осле же он туда поехал? — с недоумением уставилась на нас Уленька.

— Я побегу. — Машенька попыталась высвободиться, но я обнял егозу, взяв ее на руки.

— Незадача, — почесал в затылке Карл, — цыгане свели?

— Цыгане скорее бы коней свели, вот какие красавцы нынче у Петра Карловича позируют, — улыбнулась Леночка.

— Да уж, на цыган не похоже, — я беспомощно оглядел стойла.

— Дворника нужно спросить, его дело — за двором доглядывать. Вот если бы в доме что потерялось, тогда… — нянька придвинулась к Мише, вытерев подолом его вечно сопливый нос.

— Дворник с утра пьян и спит в людской, — пожала плечами Уленька, — впрочем, я спозаранку в город выезжала. А никто, часом, не слышал, не было ли похорон где-нибудь поблизости?

— Как же, было-было! — затараторили дети.

— Ну, тодыть все ясно, — сразу же заулыбалась нянька. — Тоды он к процессии пристроился, окаянный, такая уж у него прихоть. Чуть заслышит похоронный марш, тут же из стойла вон, и покуда покойника до кладбища не проводит, нипочем домой не вернется.

Все рассмеялись.

— Вот если не вернется серый по собственному желанию, я с дворника да и с тебя за беглеца ушастого взыщу. Мне, может быть, еще сегодня лепить желание придет, что я тогда буду делать? Пьяного дворника вместо осла ваять?

— Ваяй, ваяй, коли твоей модели к вечеру не обнаружится, я тебе нескольких академиков, так и быть, позировать сосватаю, — залился добродушным смехом Карл, — они точь-в-точь твой осел. Только без музыкального слуха, уж не обессудь.

Впрочем, все уже понимали, что я шучу, так как самые удобные часы для такого занятия, как рисование и лепка, — на рассвете или днем. Меж тем близился вечер[11]. Карл проснулся среди ночи от ощущения переполнявшего его счастья. Во сне он снова видел ту женщину — женщину, приходящую к нему в самых прекрасных и удивительных снах. Женщину, созданную из ночи и огня. Темноволосую жрицу опасной ночной богини, которую боготворил маленький Брюлло.

Иногда, когда Карлу было особенно плохо, женщина приходила каждую ночь, укачивая больного мальчика и напевая ему на ухо песни. Карл прижимался щекой к ее теплой груди и засыпал.

Она лечила его, поила горячим сладким вином с травами, ласково массировала поясницу и ноги.

Доктор прописал тепло. Карл сидел на куче разогретого солнцем песка, развлекаясь тем, что закапывал в песок свою руку, а затем раскапывал ее, стараясь не дотронуться до кожи.

На самом деле я хохотала совсем не из-за того, что никогда не позировала. Это в доме-то скульптора, где, что ни день, художник или ваятель? Рисовали меня и прежде, не однажды. И меня, и красавицу нашу и умницу Катеньку. Просто смешно вышло, что Великий, как прозвал его пиит Жуковский, вроде как всех женщин разделил на дур, которым нужно наряжаться, и дур, которым это не обязательно.

В отношении меня он, скорее всего, прав. Но только сдается мне, кого-кого, а Юлию Павловну он нипочем дурой бы не осмелился назвать. Но про то я никогда не узнаю.

Отец сделал деревянные формочки и принес их в песочницу. Но Карлу не нравились формочки и вообще обычные детские игрушки. Что в них интересного? Разноцветные формочки было приятно рассматривать, расставляя их по цветам. Когда удавалось выстроить формочки правильным магическим порядком, в награду мальчику спускалась с самого неба женщина из сна; черные, точно южная ночь, волосы которой развевались по ветру, а легкие одежды, накидки и шарфы делали ее похожей на диковинный цветок. Она обнимала маленького Карла и уносила его на берег моря, где они подолгу бродили по кромке воды, играя с волнами.

Когда приходило время обеда, из Академии возвращался отец, брал сонного Карла из песочницы и нес домой. Однажды старший брат Саша заметил, как при виде его Карл быстро засунул что-то за пазуху. Александр подошел к брату и потребовал показать ему спрятанное.

С неохотой мальчик пошарил за воротом рубашки и извлек оттуда ракушку. В любой другой семье, наверное, задались бы вопросом, откуда не могущий встать на ножки мальчик вдруг взял эдакую диковинку, но в семье Брюлло никого не интересовало, что и откуда. Вместо этого отец водрузил ракушку на стол, после чего вся семья по очереди начала разглядывать ее через увеличительное стекло. Затем Павел Иванович принес из мастерской коробку с красками и вместе с Александром и Федором они занялись выписыванием ракушки.

Глава 6

В тот день Карл остался спать в комнатах, и я попросил, чтобы его не тревожили без дела. Гости в нашем доме — дело вполне обычное. Иногда друзья собираются в столь великом количестве, что класть их абсолютно некуда. Для такого случая давным-давно разработано правило — особ женского пола устраивать дома на кроватях, диванах, топчанах и вообще везде, куда только можно бросить перинку или тюфячок, мужчины же спят в сарае или на сеновале. Зная простоту нашей жизни, свычаи и обычаи, никто до сих пор не обижался и не куксился.

И если барон фон Юргенсбург, баронесса и их дети не гнушаются сидеть за столом с рабочими из литейного цеха, с чего же гостям нос воротить? И так во всем.

В летние месяцы, когда в городе жара, пыль да вонь, милое дело — отправиться на природу. Друзья-художники везут на себе ящики с краской, бумагу, холсты, пялки[12] и… а дальше, как любит говорить моя Уленька, начинается легенда… история о том, как кто-то, живя летом пару недель в доме барона Клодта, писал дивное озеро; как кто-то выписывал степь широ-о-о-кую; третьему досталась извилистая река… Что же такое? Ведь не мог дом барона фон Юргенсбург стоять сразу же на озере, в степи, на реке, в густом лесу или пустыне? Ан мог! И те, кто в дом наш вхожи, знают, что несколько лет назад, по совету любимой Уленьки, поставил я домик наш крошечный на колеса надежные, и ездим мы теперь, передвигаемые лошадиной или, чаще, бычьей силой по всей нашей необъятной родине! А скоро и в другие земли, даст Бог, поедем. Вот только бумаги выправим да и поедем, ей-богу!

Со всеми нашими дорогими «квартирантами», копытными нашими гостями, моделями моими, что позируют неустанно и уже запечатлены многие в скульптурах[13].

— Выпускная золотая медаль давала право на поездку за границу с пенсионом. Штука более чем привлекательная, — начал Карл, едва я оторвал его от чаепития и призвал заняться делом. — Отчего же всякий учащийся Академии, да и не учащийся, но художественным делом занимающийся, — покосился в мою сторону: не обидел ли ненароком? Не обидел. Продолжает дальше. — Отчего же все мечтают об этой командировке, ради которой приходится отрываться от всего привычного, от семьи, друзей, и тащиться… — он несколько раз махнул рукой, как бы заранее зарекаясь рассказывать о превратностях судьбы и о тех неприятностях, которые в дороге путешественнику встретиться могут. — По окончании Академии, что может ждать свободного художника? Если за время обучения он стал знаменит, завел необходимые знакомства или добрейшие учителя стремятся ему потрафить в этом деле, стало быть, будет он получать заказы от частных лиц или от обществ, малевать портреты, возможно, совершенно неинтересных ему людей, расписывать церкви, писать образа. А нет… начнет бегать по урокам или пристроится к какому-нибудь художественному ремеслу — по дереву резать, ткани для театра раскрашивать, да мало ли что еще.

Пенсион для того и платят, чтобы ты, о хлебе насущном не заботясь, учился и творил! Свой почерк, свою индивидуальность выказал, чтобы потом уже и…

Одно плохо: в Европе в то время было неспокойно. В Неаполе карбонарии (угольщики) устроили военный бунт. Некто Лувель во Франции зарезал герцога Беррийского, племянника короля Людовика XVIII, когда тот, покинув зал парижской Оперы, собирался уже уехать домой. Герцог едва успел усадить супругу в карету. Поговаривали, что, пронзая герцогскую печенку длинным ножом, Лувель держал жертву за шиворот. Что было сразу же отражено в карикатурном изображении, которое после тиражировалось во множестве.

Во Франции и Италии народ требовал конституцию, шествуя по городам с трехцветными кокардами карбонарских цветов (красного, черного и синего). Австрия наносила удары по неаполитанской армии, и в это же время над Турином поднялось и затрепетало в воздухе национальное знамя. Разбуженная князем Александром Ипсиланти Греция выступила против турецкого владычества.

В Испании Рафаэль Риего во главе батальона шел по Андалузии, провозглашая конституцию. Был разбит и с сорока пятью оставшимися от батальона воинами засел в горах, ожидая, когда брошенная им искра разгорится в пламя и когда это пламя охватит всю страну.

Мощные волны революционных взрывов достигли пределов отечества, взбаламутив мыслящую молодежь:

Друзья! нас ждут сыны Эллады!

Кто даст нам крылья? полетим!

Сокройтесь, горы, реки, грады!

Они нас ждут: скорее к ним!

Судьба, услышь мои молитвы,

Пошли, пошли и мне минуту первой битвы!

Вильгельм Кюхельбекер приветствовал греческих повстанцев. Через три года, в июле 1823-го, Байрон оставит Италию, чтобы присоединиться к греческим повстанцам, ведущим войну против Османской империи за свою независимость.

В это время нашему выпуску угораздило закончить свое обучение, я посватался было к дочке моего учителя Иванова, получил отказ, а стало быть, рвался поскорее убраться из Петербурга, дабы снискать немедленной славы.

Не желая нарушать закона, но одновременно с тем понимая, что, отпустив такого человека, как я, за границу, он невольно посылает меня в мир, в котором я либо сгорю заживо, оказавшись на пути несущихся коней свободы, либо сам примкну к карбонариям, Алексей Николаевич Оленин оказался лицом к лицу с непростой задачей.

Карл снова покосился на меня, лукаво подмигнув. Дело в том, что ходили упорные слухи, будто бы, ваяя коней для колесницы Славы[14], я вложил в это произведение столько вольнодумия, сколько его не было ни в стихах Кюхельбекера, ни нашего общего друга, покойного ныне Пушкина. Впрочем, животные есть животные, и их не спросишь, на чьей они стороне и какого мнения придерживаются об устройстве общества, желают ли конституции или ратуют за старый порядок.

— Оленин боялся, что меня либо убьют повстанцы, либо я, что не лучше, и сам заражусь бунтарскими идеями, — продолжил Карл. — Поэтому он вызвал меня в свой кабинет, где в свойственной ему сдержанной манере объявил о невозможности отправить ни меня, ни Александра за границу прямо сейчас, предложив вместо командировки остаться еще на три года в Академии для дальнейшего усовершенствования. Практика более чем обычная.

Но и это еще не все. Было принято решение, что всех медалистов этого года Академия отдает под надзор исполнительного академического инспектора. Это было ужасно!

Возможно, следовало смириться, как смирились другие, как смирились Александр и уже давно дожидавшийся своей очереди Федор, и согласиться пойти под надзор, но попросить, чтобы этот самый надзор осуществлял один из любимых учителей: Иванов, Егоров или тот же Угрюмов, писавший на исторические сюжеты. Со всеми профессорами я был в приятных или даже дружеских отношениях, и их надзор вряд ли перерос бы для меня в диктат и тиранию. Но… я уже сказал свое решительное «нет». Отступать было поздно.

С другой стороны, теперь я должен был слушать бесконечные попреки отца и выговоры матушки, для которых мой отказ Оленину был мальчишеской глупостью и необоснованным бунтом. На счастье, брат Александр как раз в ту пору пожелал отделиться от семьи. Давно, еще в Академии, Саша склонялся к архитектуре и теперь, живя под надзором профессора Михайлова, создал проекты конюшен, фонтана, павильона у воды, а также был определен в комиссию по перестройке Исаакиевского собора с чином художника четырнадцатого класса и квартирой!

Вот эта-то квартира и манила меня больше всего, хотя вру, не только это. Еще возможность попробовать жить без матушки и батюшки, поглядеть на строительство, подышать свежей краской, полазить по строительным лесам… да мало ли что еще.

Собрав свой скарб, который по большей части составляли ящики с красками, палитры, свернутые в рулоны чистые холсты, альбомы, карандаши, всевозможные чертежные приспособления и все, что было пригодно для занятий живописью, мы переехали из дома на Средней линии Васильевского острова к подножию перестраиваемого французом Монферраном собора.

Я не оговорился, сказав, что жить нам предстояло у подножия Исаакия. Дело в том, что для удобства прямо на площади были возведены временные деревянные мастерские, в которых жили и работали все, кто трудился над этим проектом. Александру были выделены две комнаты, что нас вполне устраивало. Кроме нас, во временных мастерских, скроенных на манер длинных казарм, жили рабочие, тут же были устроены склады и сараи, художественные мастерские и различные конторы.

Изначально рабочих планировали заселять из расчета по одному погонному аршину на человека, но в результате там, где было запланировано триста коек, каким-то чудом было всунуто целых пятьсот.

Мастерская, где должен был служить Александр, располагалась буквально у нас за стенкой, так что лишний раз задумаешься, когда решишься с Яшкой Хмельницким домой притащиться или привести веселую девку…

Так бы я и жил у Александра, возможно, помогал бы ему, чем мог, писал бы или сидел в кабаках да кухмейстерских с друзьями, но буквально через год после моего выпуска было организовано «Общество поощрения художников»[15], возглавил которое статс-секретарь Кикин, которое и постановило отправлять молодых людей за границу на деньги меценатов. Первым пенсионером Общества был назначен я.

Я поднял голову от листа, пытаясь понять, отчего Карл вдруг начал говорить со мной на вы, и только теперь приметил смирно сидящих у дверей Уленьку и Машеньку. Обе с замиранием сердца слушали Брюллова, боясь лишний раз вздохнуть.

Поняв, что они замечены, Машенька бросилась ко мне в объятия, а Уленька сообщила, что чай уже готов и пироги поспели. Так что мы тут же решили прерваться, дабы вкусить дивные Уленькины творения — пироги круглые с капустой и яйцом в виде изящных корзиночек с грибами и луком, и, наконец, венец творения — огромные оладьи-рыбники! Пряники — разной формы свежие, душистые. Этого добра в любой день навалом, в мастерской на особом столике под крышкой и платком от пыли, чтобы лишний раз никого не беспокоить, когда охота подкрепиться настанет. Недалеко от пирогов — вазочка с красной икрой и масленка с горкой желтоватого масла. Свиной копченый окорок заранее нарезан ломтями в ладонь шириной.

Чай — только китайский, к нему топленые сливки нежно желто-розового оттенка, так и хочется зачерпнуть чайной ложкой и отправить в рот. Вкусно!..

Дети перешептываются, толкают друг дружку локтями, самостоятельно угощаются ароматными пирогами, прихлебывают чай со сливками или сливки с несколькими каплями чая. Никто ни за кем не следит, никто никого не обслуживает. Волчку Кайзеру — всеобщему любимцу — то и дело достаются щедрые куски со стола. Запретишь — дети специально начнут ронять пироги на пол, желая усладить серого.

Впрочем, какой там запретить, когда он умильной, лоснящейся от чрезмерного чревоугодия мордой, тычется в коленки, просительно заглядывая в глаза.

А тем временем, на холодке в подполе, уже несколько часов томится черное портерное пиво по двадцать копеек серебром бутылка. Я оглядываю стол — ну и ловко же подчищает мое семейство всякого рода вкусности… буквально минуту назад думал захватить с собой пару грибных корзиночек и рыбник для икорного бутерброда — ан, нет. Ничего, Карл уже сыт и не откажется вкусить похожую на алые драгоценные камушки красную икорку на теплой булочке с золотой хрустящей корочкой, а не на горячем пироге, как это он предпочитает. Простит великодушно, когда увидит мою последнюю работу. А не простит, так надобно распорядиться, чтобы нянька достала буженины.

Ну, все, перекус закончился, хлопаю себе по ноге, и волк поспешно заканчивает трапезу и встает рядом. Чудесный зверь! Красивый и невероятно добрый. Вот с кем детям и в лесу сам черт не страшен. Волк у нас в семье с щенячьего возраста — деревенские дети притащили да за несколько печеных яблок и продали. Поначалу думал нарисовать его, да и отдать в цирк, а потом прикипел душой, полюбил.

Мы с Карлом возвращаемся в кабинет, я киваю прислуге Дарье, чтобы принесла нам пиво. Английское пиво — незаменимая вещь для задушевных бесед.

Пиво пенится в стаканах, темно-коричневое, почти черное. Карл пьет с чувством, делая выразительные паузы, точно актер на сцене. Когда-то его сравнивали с золотокудрым Аполлоном, но сегодня он всесильный, роскошный Бахус. Красавец мужчина, титан, великий Брюллов.

— Август Августович издал подборку своих рисунков будущего Исаакия и пустил их в свободную продажу. Рисунки были хороши и их покупали. С шумом и треском рухнула старая, не вписывающаяся в новый ансамбль колокольня, французик раздавал подряды на разного рода работы. Говорили, что только на этом деле он получил свои первые тысячи, а может быть, и миллионы. Да, именно что миллионы, — поймал он мой недоверчивый взгляд. Во всяком случае, так следует из донесения подполковника Петра Борушникевича, возглавлявшего комиссию по выявлению злоупотреблений на строительстве нового собора. А по его честным солдатским расчетам, из пяти направленных на строительство из государственной казны миллионов два растаяли бесследно.

Впрочем, кроме казнокрада Монферрана там такие люди были задействованы… да одного только его сиятельства графа Милорадовича за глаза хватило бы, чтобы все средства по гривеннику растащить, а то, что уже закуплено, продать. Честный подполковник, сделавшись кляузником и вруном, вдруг исчез неведомо куда. Словом, был человек и нет человека.

Расширяли и укрепляли фундамент, рыли котлованы, вбивались сваи, разбирали старые стены и на их месте возводили новые. Зимой работали с пяти утра, летом — с четырех утра до четырех дня.

Но тут другой француз, Антуан Модюи, сочинил ябеду на имя президента Академии художеств о том, что-де проект Монферрана содержит роковые ошибки, из-за которых здание, если каким-то чудом и будет построено, то вскорости рухнет.

Работы остановили, прислали новую комиссию. Тут же нашлись доброхоты, утверждавшие, что клятый Монферран и не собирался строить собор на века, а только получить деньги и славу и затем… «пятьдесят, мол, лет простоит, а дальше»… а кому какое дело, что будет дальше, главное, что его — Монферрана — всенепременнейше на свете не будет.

Комиссия признала проект неправильным, после чего за его доработку взялась Академия художеств, и моему брату Александру стало нечем заняться.

И вот работы по переделке Исаакиевского собора высочайше приостановлены 15 февраля 1822 года, а уже весной я приглашен на собрание Общества поощрения художников, где меня уведомляют в том, что готовы отправить меня за границу за свой счет, дабы я мог там усовершенствоваться в искусстве.

На что я, не задумываясь, согласился при том условии, что вместе со мной на тех же правах и с точно таким же пенсионом поедет мой брат Александр. Полагаю, милостивые господа не ожидали подобной дерзости со стороны еще столь мало проявившего себя молодого человека, но, поразмыслив, согласились, что Александр, без сомнения, будет полезен обществу и как талантливый художник и архитектор, и что немаловажно — как та нянька, которая сумеет ненавязчиво приглядеть за эдаким чудом-юдом, как я.

Берлин, Дрезден, Мюнхен и далее Италия… Изначально в списке значился Париж, но там было небезопасно. Небезопасно не столько для жизни, сколько для благонадежности юношей. Дословно это звучало так: «не подвергать нравственность свою и дарования: одну — всем соблазнам порока, а другие — влиянию незрелых образцов новейшего вкуса». Особливо следовало держаться подальше от «центра революционной заразы» — Франции. Шутка ли сказать, каких идей могут набраться молодые люди, кем явятся они в отечество — новоиспеченными карбонариями или верноподданными?

Глава 7

Когда Карл в очередной раз устраивает передых, я отправляю моего человека к его слуге — хмурому малороссу Лукьяну, дабы тот не гадал, куда запропал барин, и наутро прислал ему кое-какие вещи на первое время.

Живем мы по соседству, так что, возвращаясь домой, я смотрю на окна брюлловской мастерской и заранее знаю, там Карл или нет. Красные шторы на окнах бывшей квартиры Мартосов. Да, да, той самой, в которой некогда проживали девицы Катенька Мартос, в которую я был безнадежно влюблен, и драгоценнейшая моя Уленька. С тех пор маститый скульптор, ректор Академии художеств, академик, автор памятника Минину и Пожарскому в Москве Иван Петрович Мартос и его дражайшая супруга Авдотья Афанасьевна оставили сей грешный мир, а их дочка Катерина Глинка сменила фамилию на Шнегас и переехала к мужу. Академия художеств выделила сию квартиру вернувшемуся из Италии Карлу Павловичу Брюллову, который тут же обставил ее красной мягкой мебелью и повесил на огромные окна красные же шторы. Выбор цвета не случаен — это и любимый цвет Карла, цвет огня и радости, силы и вдохновения, и одновременно с тем любимый цвет нашей знати.

Красный свет в ночи, точно театральный занавес, привлекал и будет еще привлекать множество одиноких путников, маня таинственным светом и увлекая неизвестностью.

Год прошел, как схоронили Катерину Шнегас (Катеньку Мартос). Мы с Уленькой были на похоронах. Помню, как смотрел в белое жесткое лицо покойницы и думал, что совершенно ничего не чувствую к ней. Впрочем, мы не видались несколько лет, и ни она, ни я не томились разлукой.

С того дня как Карл выгнал из дома жену и сбежал сам, я невольно приметил странную метаморфозу, происходящую в жилищах и мастерских наших общих знакомых. Совсем недавно, куда бы я ни зашел, на самом видном месте возвышался бюст Брюллова работы Витали, а теперь они вдруг все куда-то подевались. Точно провалились в одночасье в наше питерское болото. Мистика.

Торговцы тоже поубирали с витрин еще вчера такие модные бюсты золоченные, посеребренные или натурального вида, предусмотрительно отправив их на склады. А ведь еще не было суда, приговора… да, наши люди умеют быть поразительно неблагодарными.

В тот день мы много говорили о путешествиях, я уже давно собирался посетить Европу и поэтому слушал с открытым ртом. Оказывается, в Праге штрафы на границе поднялись до заоблачных высот аж до ста червонцев, что равняется одной тысяче наших рублей. Огромная сумма. При этом таможенные правила постоянно меняются, и совершенно невозможно предугадать, что в следующий раз будет запрещено для ввоза или вывоза.

Говорили о Германии, о странных обычаях немецких таможенных чиновников перетряхивать багаж в поисках запрещенного для ввоза табака. Рассказывая о Дрезденской галерее, Карл высказал мнение о находящейся там статуе Микеланджело, которое я уже имел удовольствие читать в черновике его письма к Кикину. Этот черновик со свойственной ему бережливостью хранил среди своих бумаг Александр Павлович, с которым я был шапочно знаком, и поскольку мнение нашего Великого с тех юношеских лет относительно данного предмета нисколько не изменилось, привожу его в том виде, в котором его читал: «Полагаю, хватаясь за сердце, добрейший Петр Андреевич, «эта статуя есть или не его, или работа первых недель его занятий, или последних часов его жизни, когда исчезли жизнь и рассудок».

При этом я заступался за великого скульптора, а Карл ругал в хвост и в гриву. Заигравшись, мы едва не поссорились, но в последний момент опомнились и, бросившись друг к другу в объятия, расцеловались, как и положено старым друзьям. После чего я попросил няньку проветрить кабинет, и вместе мы, не сговариваясь, направились в мастерскую, где я давно уже приготовил для него рисунки конских голов, крутых изгибов шей, копыт и бабок, а также слепки конских голов и ног в натуральную величину, которые он собирался использовать в своей новой работе.

Взвесив на руке мою любимую лопатку из пальмового дерева, которую я использую для обработки глины, и оставшись ею доволен, Брюллов обошел мастерскую, выискивая интересное для себя. А я облачился в старый, запорошенный глиной халат, в котором обычно работал, пристроил на голову ермолку и хотел было рискнуть на необычное для себя дело и изваять нашего Великого. Но куда там… Карл непросто двигался по мастерской, он перемещался с места на место с проворством ярмарочного плясуна, то взбегая по лесенке на второй этаж, то принимаясь с интересом разглядывать рисунки… особый интерес у него вызвал мой недавний набросок льва, катящего шар, который я мыслил рано или поздно сосватать одному из своих заказчиков. Лев — символ смелости, мужества, отваги и воинской доблести — традиционно являлся желанным украшением надгробий военных чинов, а также мог быть поставлен при входе в какой-нибудь особняк — в наше время явление практически повсеместное. И хоть идея создать скорбящего царя зверей казалась мне мало занимательной, мой лев, здоровый и сильный, меланхолично придерживал правой передней лапой шар. Завоеванную им землю.

Выслушав мое объяснение, Карл схватил карандаш, мгновение — и лев чуть опустил прекрасную гордую голову с роскошной гривой, так что стало казаться, будто он высматривает что-то, находящееся внизу, готовый прыгнуть или ударить могучей лапой.

— Ты же поставишь его на высокий постамент, — объяснял свои действия Карл, — так пусть смотрит не в небо, а в глаза проходящих мимо людей. Вот так. А небо… таким манером зрители углядят одну только его шею.

Лев с наклоненной головой стал напоминать зверя, смотрящего на зрителя с какой-то возвышенности, например с горы, благодаря чему шар, которого в первом варианте лев слегка касался, теперь стал для него надежной опорой. Так что можно было сказать, что лев опирается на шар, подобно тому, как верный сын отечества на свое государство![16]

Ошеломленный гением Карла, я бросился было обниматься с ним, но он тут же занялся чем-то еще, не предав значения произошедшему[17].

Глава 8

«Родители девушки и их приятели оклеветали меня в публике, приписав причину развода совсем другому обстоятельству — мнимой и никогда небывалой ссоре моей с отцом за бутылкой шампанского, стараясь выдать меня за человека, преданного пьянству…»

К. Брюллов (из прошения на развод)

На этот раз нам так и не удалось поработать над бумагами для Бенкендорфа, так как вскоре после правки моего льва зазвенел дверной колокольчик, и уже через несколько минут Великий укатил неведомо куда в компании своего однокашника, большого знатока русских древностей Феди Солнцева, пообещав предупредить запиской, если не явится ночевать, и сообщив, что отказывается ужинать, так как личный врач давно уже советовал ему похудеть.

Как выяснилось буквально на следующий день, демонстративно отказавшись от нашей стряпни, Карл все-таки не удержался и прокатился с Солнцевым сперва в трактир «Золотой якорь»[18], где традиционно собирались академисты. Нагрузившись там вином, окончил день в обеденном заведении мадам Юргенс на Третьей линии Васильевского острова, где встретил старых приятелей Пьяненко и Клюкольника[19]. По заверениям местного слуги, по просьбе самой мадам проводившего загулявшего художника до нашей парадной, отобедавшего там, как минимум, за двоих. Что не помешало ему захмелеть настолько, что его пришлось буквально волочить из экипажа.

На следующее утро, согласно моим предписаниям, заявился человек Брюллова, Лукьян, с сундучком одежды для Карла Павловича и винтовкой, которую этот разодетый в потертую шинелишку и картуз антик непременно желал лично доставить господину в спальню, с тем, чтобы тот узрел ее, едва откроет глаза.

Заметив оружие, нянька всплеснула руками, немедленно побежав докладывать барыне. Для чего Карлу Павловичу понадобилось ружье? Ясное дело, для того чтобы пристрелить свою неверную супружницу. И что его после этого ждет? — ничего хорошего. Государь и так прощал его уже многократно, а все не впрок.

Дав мне подержать винтовку, Лукьян устремился в кухню, откуда вскоре возвратился с подносом нарезанной крупными ломтями буженины и солеными огурчиками.

— Думаю, пора. — Выговаривает он и, ловко перехватив у меня ружье, поднимается на антресоли, где, по моим предположениям, сном праведника дрыхнет Великий. Ничего не понимая, я устремляюсь за ним. Карл уже проснулся и нежится поверх одеяла в одном дезабилье. Заметив нас, по-кошачьи улыбается, мановением пальца подзывает Лукьяна, тот ставит на кровать поднос, с довольной ухмылкой протягивает винтовку. Карл несколько секунд оглядывает оружие, потом каким-то непостижимо ловким движением, больше присущим ярмарочному плясуну или цирковому акробату, вскакивает на ноги и, издав боевой клич, стреляет поверх наших голов в дверь, в которую мы только что вошли. Раз, другой! Я невольно пригибаюсь, Лукьян вытягивается перед своим господином, точно рядовой перед генералом, указательные пальцы привычным движением всунуты в уши. Очень довольный собой, Карл подпрыгивает на пружинистой кровати, буженина и огурцы рассыпаются по одеялу, вокруг него клубится голубоватое облачко. Уже успокоенный и умиротворенный, Брюллов опускается на подушки, возвращая Лукьяну винтовку. Тот принимает оружие одной рукой, другой возвращает на поднос завтрак.

Весьма встревоженные, мои домочадцы уже бегут к нам. Не желая, чтобы женщины видели Карла в дезабилье, я выхожу навстречу им, в последний момент, замечая, что Карл стрелял не просто в дверь, а предварительно, возможно, еще вчера, намалевав на ней мишень.

Откушав сначала в своей комнате, а затем вместе со всеми в столовой, поиграв с детьми в лото, поправив мне некоторые рисунки, которые вполне могли бы обойтись и без его августейшего внимания. Впрочем, от этого линии получили некую остроту и пугающую правильность. Затем Великий затребовал себе новые кисти из магазина Дациаро, велел спешно вызвать к нему Федьку Солнцева, и, к разочарованию детей, завалился спать.

* * *
Из воспоминаний Петра Петровича Соколова, племянника К.П. Брюллова.

Все вокруг говорят: Карл Брюллов — гений! Гений! А я вот что скажу: в страшном сне не привидится жить рядом с гением, или, не дай господи, состоять в его близких родственниках. Потому что, может, для других он — веселый малый, повеса, хват, бурш-красавец, а для нас — волею судеб самых близких — развратник, бражник, хам, лиходей и скряга, каких мало.

Доказать? Пожалуйста: великий стихотворец Пушкин сколько раз просил его написать портрет Натальи Николаевны? Даже на Каменный остров[20] возил. Мой дядюшка Александр ее писал — дивно хороша. А Карл что же?.. Услышав, что у поэта жена — эдакий розанчик, с ним на дачу поехать изволил, глянул наметанным глазом и заартачился писать, ссылаясь на то, будто бы она косая!

Именно так хамски и выразился! Не верите мне, спросите дружка его Тараса Григорьевича Шевченко, он сам об этом неоднократно упоминал и будто бы даже опубликовал где-то, шельма.

Наталья Николаевна на портрете дяди Александра дивно хороша. Как сказал сам поэт, «чистейшей прелести чистейший образец». Сам я лично ее лицезреть не имел чести, но портрет видел много раз. И утверждаю, что дядя Карл не прав. Не косая. А ежели какой изъян у жены самого Александра Сергеевича и имелся, то, как художник, он мог его и скрыть. А не обижать отказом. Тот же Пушкин буквально за неделю до смерти был у дядюшки Карла вместе с их общим другом — поэтом Жуковским. Рассматривали рисунки, смеялись, вино пили. Александр Сергеевич в конце вечера так расчувствовался, что прямо умолять начал подарить ему что-нибудь на память, на колени встал!

Карл же не презентовал ему ничегошеньки. Снега у него зимой не допросишься, если не захочет. Одним портреты задаром маслом или акварелью малюет, а Пушкину! А тот возьми и погибни на дуэли через неделю после того. С маменькой, как узнала о скупердяйстве родного братца, дурно сделалось. Отца пришлось спешно вызывать со службы.

Матушка моя, Юлия Павловна Соколова, в девичестве Брюлло, Карлу Павловичу и Александру Павловичу родной сестрой приходится. Уж она все о них знает и врать не станет. Мое же имя — Петр Петрович Соколов. Зная проказы и лиходейства своего родного дядюшки Карла, я всякий раз немею, когда кто-то вдруг спрашивает, не родственник ли я Великому Карлу. А что в нем великого-то?

Прелюбодей, вдоволь поночевавший на чужих подушках, будучи уже в весьма солидных летах, вознамерился жениться и выбрал для этого юное, неопытное создание Эмилию Тимм, которую дома все называли Лотти.

Помню, как еще до свадьбы привозил он ее к нам в дом как бы на смотрины, так что по такому случаю, мы всей семьей дома были, прочие дела и интересы оставив.

«Знакомься, Юлия! Посмотри, какую прелесть я засватал, — начал он хвастаться прямо с порога, почти бесцеремонно подталкивая свою сконфуженную невесту к матушке, — ну ведь, правда, идеальчик? — и громким шепотом прибавил, ткнув меня локтем, как бывало, когда он был особенно доволен. — Этот идеальчик надо скорее под одеяльчик!»

Не знаю, как я тогда не провалился от стыда за этого пошляка, как выдержала Эмилия, но… очень скоро она бежала из дома дядюшки Карла, не выдержав ежедневных пьяных гульбищ собутыльников своего «великого» мужа, господ Нестора Кукольника по прозвищу «Клюкольник» и Якова Яненко по прозванию «Пьяненко».

* * *

Федор Солнцев. Несмотря на его заслуги перед отчизной и любовь государя, почему-то до сих пор не получается величать его по имени-отчеству Федором Григорьевичем, и это отнюдь не из-за его низкого происхождения.

Родился Федор Григорьевич Солнцев в семье помещичьих крестьян графа Мусина-Пушкина, что в селе Верхне-Никульском Мологского уезда Ярославской губернии. Не знаю доподлинно, сами ли выкупились Солнцевы, были ли благородно отпущены просвещенным барином, или как у них там сложилось, но отец будущего художника Григорий Кондратьевич уехал в Петербург, где служил кассиром при императорских театрах, забрав с собой сначала старшего сына, а через несколько лет прихватив и младшего Феденьку. К тому времени мальчику исполнилось четырнадцать годков; благодаря стараниям матери, Елизаветы Фроловны, он был кое-как обучен грамоте, но проявлял нерадение в учебе, предпочитая срисовывать церковную утварь или приобретенные за копейки лубочные листки на ярмарке.

Отец забрал его в Петербург, где при первой же оказии мальчик был представлен инспектору академических классов, известному художнику Кириллу Ивановичу Головачевскому, после экзамена, у которого Федор был спешно зачислен в список своекоштных воспитанников. Полгода понадобилось ему на освоение программы первого рисовального класса, после которого он с успехом перешел в натурный класс, одновременно с тем изучая арифметику, французский и немецкий языки, о которых в прежней своей жизни и не слыхивал. Достигнув третьего возраста, решил специализироваться в исторической и портретной живописи, где преподавали профессора Степан Семёнович Щукин, Алексей Егорович Егоров и Александр Григорьевич Варнек.

Прошло немного времени, на Солнцева обратил внимание служивший в то время директором Императорской публичной библиотеки Алексей Николаевич Оленин, благодаря которому Солнцев получил возможность изучать редкие тексты и влюбиться в археологию. Он же, Оленин, давал Солнцеву заказы, без которых юному художнику пришлось бы не сладко, и которые опять же подвигли его изучать древности. Через пять лет после окончания Федором Солнцевым Академии художеств Оленин пригласил его к работе над книгой «Рязанские древности».

Именно Оленина Солнцев по сей день величает не иначе, как «духовный отец», и он прав[21].

Неоднократно Солнцев ездил в специальные экспедиции, собирая по крупицам то немногое, что сохранилось еще в крестьянском быту, без чего не может работать ни один художник или писатель, взявшиеся за исторический сюжет. Помнится, не так давно я был в одной такой экспедиции и сам Карл был в компании со всезнающим в таких делах Солнцевым. Надо будет при случае расспросить Феденьку, что как было. Жаль только, что сегодня не до этого ни ему, ни мне: Карл уснул богатырским сном, а Леночка с Уленькой, как на грех, засиделись за дамскими разговорами, словно предчувствовали, что Федор заявится. А же хожу вокруг да около, хотел бы отозвать Солнцева в кабинет, напоить его пивом да нехорошо как-то. Все-таки давно он кузину свою милую не видел, почитай, уже года три, как в последний раз бывал у них, так что теперь они долго еще будут сидеть в гостиной, распивая чаи и беседуя о всякой всячине.

Ладно, в другой раз… в другой раз…

* * *

Желая немного отвлечься от кошмарной истории с изменницей, Карл старался больше бывать со своими учениками, в том числе и проводя с ними время вне мастерской. Среди прочих желающих поддержать в это тяжелое время Карла Павловича был его ученик Григорий Михайлов, имевший, как мне казалось, мало счастья и еще меньше усердия, необходимых для занятий живописью. Кроме того, он частенько водил компании с Бахусом и был отъявленным сквернословом. Просто поздороваться без своих похабных присказок не умел. Тем не менее, Карл вдруг зачастил к нему.

Злые языки утверждали, что причиной тому был отнюдь не сам Григорий Карпович, а его юная сестрица, которую Брюллов счел весьма очаровательной особой.

Полагая, что это знакомство немного развлечет Брюллова и он перестанет справлять бесконечные именины почитаемого всеми господина Штофа, я был даже рад, думая о том, что либо он запечатлеет девушку на холсте, либо влюбится в нее и позабудет обиды, нанесенные ему Эмилией Тимм.

Глава 9

В один из первых дней пребывания у меня Карла, возвращаясь от заказчика, с которым в то время я вел переговоры относительно моего участия в оформлении его дачи, и проходя по Невскому мимо отстроенной, но не законченной и не освященной церкви Святых Петра и Павла, неожиданно для себя я чуть ли не столкнулся с ее архитектором — братом Карла — любезнейшим Александром Павловичем. Мы тотчас вежливо раскланялись, после чего он зазвал меня глянуть на здание изнутри, от чего я не мог отказаться, так как давно знал, что «Распятие», над которым трудится в мастерской Карл, должно занять место в ее алтарной части. Картину я много раз видел на разных стадиях работы, и теперь судьба предоставляла мне возможность попытаться перенести ее мысленным взором в означенную церковь.

Прежде на месте этой изящной готической церкви стояла крохотная «Кирка на першпективе». Но она совершенно обветшала с 1730 года. Да и не вписывалась своим видом в главную магистраль города. Несколько лет назад[22] лютеранская община Петербурга объявила конкурс на лучший проект новой церкви, в котором кроме Александра Павловича приняли участие наши общие знакомые: Жако, Паскаль, Цолликофер и Крих.

Я имел возможность подробнейшим образом ознакомиться с предъявленными на рассмотрение проектами в чертежах и согласился с решением признать лучшим идею Брюллова — расположить церковь как бы в глубине между двумя жилыми домами, выдвинутыми на линию Невского проспекта. Таким образом, перед церковью создалось обширное пространство, на котором могло разместиться большое количество народа, скажем, выходящего после мессы на Невский. Кроме того, собор, расположенный среди монотонной линии жилых домов, выгодно выделялся на их фоне, оживляя городской пейзаж своей величественной архитектурой. Весь облик церкви Петра и Павла Александр Павлович задумал в формах, близких романской архитектуре, а Александр Брюллов был в этом деле мастер — интерьер церковного зала был выдержан в дорогом его сердцу стиле классицизма. С двух высоких окон, что у самого входа, на нас смотрели витражные изображения евангелистов (копии картин Дюрера). В солнечный день они сияли яркими красками, открывая перед паствой дом Божий.

Я слышал, что живописный и скульптурный декор здания по эскизам Брюллова был поручен живописцу Дроллингеру и скульпторам Жако, Трискорни и Герману, но в тот день мне не удалось увидеть ни одного из этих господ.

Осматривая церковь, я непрерывно думал о том, как бы деликатнее представить Александру Павловичу семейную трагедию, приключившуюся с его младшим братом, и по возможности уговорить его помочь мне изложить на бумаге историю семьи Брюлло, указав без утайки и ложной скромности заслуги представителей этой блестящей фамилии, дабы составить некий групповой портрет.

Не скрою, меня удручал образ деспотичного отца, заставлявшего маленьких детей рисовать за кусок хлеба, и я надеялся с помощью Александра Брюллова придать его портрету хотя бы немного теплых красок.

На мое счастье, Александр Павлович был наслышан о неудачной женитьбе брата и сразу же вызвался не только ответить на любые интересующие меня вопросы, но и предоставить письма, дневники и хранящиеся у него документы. Все, что могло бы помочь Карлу.

Мы сразу же отправились к нему домой, на Васильевский остров, недалеко от родительского гнезда, где Александр Павлович первым делом представил меня супруге, Александре Александровне, в девичестве баронессе Раль, которую он нежно называл Сашенька.

Кстати, отвлекусь от Александра Павловича, дабы рассказать о его дивной коляске, на которой мы невероятно быстро и с большим удобством добрались до его дома. Потому как есть еще господа в Петербурге, считающие приобретение достойного, удобного и комфортабельного экипажа малозначимым делом! Они могут годами ездить в каретах, доставшихся им от прабабушек, бесконечно латать протертые от времени сиденья, переставлять колеса, укреплять оси. А то и вовсе могут разъезжать по главной магистрали города на годных разве что на слом, опасных для жизни их же владельцев развалюхах. В то время как коляска непросто характеризует владельца, показывая его вкус, размах и следование моды, коляска — быстрый, удобный и вполне надежный вид транспорта, без которого в наше сумасшедшее время — совсем никуда. Например, Александр Павлович, работая практически одновременно над двумя объектами — Пулковской обсерватории и церковью Петра и Павла, пользовался изящной коляской последней моды, темной, лакированной, очень легкой и достаточно миниатюрной. В последнее время я тоже думал о приобретении собственной рессорной брички для поездки в имения заказчиков, оттого знаю, что вызвавшая мою жгучую зависть коляска Александра Павловича была новая, буквально только что вышла. Богатые молодые люди приобретали такие экипажи, желая задать эффекту. Брюллов же правильно рассчитал, что если ее вид будет говорить о желании владельца идти нога в ногу с прогрессом, то небольшой размер и большие колеса дадут возможность протиснуться даже на самых узких улицах или объехать тяжелый, неповоротливый дилижанс. Кроме того, каретники, с которыми я немало обсуждал различные модели экипажей, единогласно подтверждали, что легкая коляска практически неощутима для лошади, что дает возможность последней быстрее двигаться и меньше уставать.

К сожалению, Иулиания Ивановна не одобрила мой выбор, сказав, что и рессорная бричка, и другие маленькие коляски решительно не подходят для нашей большой семьи. Потом, это же несправедливо, если я буду летать на новой бричке, а они добираться в наемных каретах. Пришлось уступить, и теперь мы копим деньги на… а почем я знаю, что новенького предложат нашему вниманию господа каретники на тот момент, когда у нас скопится нужная сумма?..

Впрочем, я начал говорить о супруге Александра Павловича. Александра Александровна произвела на меня самое благоприятное впечатление, и если бы не печальное выражение ее лица, заплаканные выразительные карие глаза и траурное платье, которое она уже три года носила по своему первенцу Володечке, умершему в возрасте трех лет, приблизительно через год после смерти Вани Брюлло[23], наверное, я дерзнул бы пригласить их к нам в гости.

— Вы желаете услышать о нашей семье? — Александр Павлович усадил меня в своем кабинете, распорядившись, чтобы туда подали чай. «Китайский чай в чашках без ручек», — приглушенным голосом уточнил он старухе-служанке, бесшумно вышедшей из одной из дальних комнат, и теперь тихо, точно домашнее привидение, ожидающей приказа. — Думаю, холодный ужин? — он вопросительно посмотрел на меня, но когда я запротестовал, только устало махнул рукой, предложив мне располагаться поудобнее в креслах.

Насколько я знаю, Александр Павлович копил деньги на новый дом, в котором желал сделать все по своему вкусу. Даже место под строительство было, выбрано на Кадетской линии — специально или нет, но все три брата прилепились на Васильевском острове. Рядышком, хотя и не вместе, каждый своим домом, но все одно поблизости: Карл — при Академии, Федор как старший — в отцовском доме, и вот теперь Александр… Должно быть, поэтому он не стремился сделать ремонт, придав своему жилищу более современный вид, заставив его, образно говоря, не отставать от времени. Одни только полосатые, лет пять как вышедшие из моды обои в кабинете чего стоят! Особенно в сочетании с крошечными неудобными зеркалами в широких потемневших рамах, бывших в большом почете во времена далекого детства их нынешнего владельца.

Пока я разглядывал убранство комнаты, все та же служанка принесла поднос с китайским чаем и китайскими же чашечками с изображениями толстощеких девочек с зонтиками и веерами.

— Ничто на свете не восстанавливает душевные и физические силы так хорошо, как настоящий китайский чай, — Александр с осторожностью налил сначала в мою, а затем и в свою чашечку ровно три четверти горячего напитка. С осторожностью, двумя пальцами поднял свою за края, отпив глоток. Выйдя из комнаты, когда Александр занялся чаем, старуха все так же бесшумно появилась в дверях снова, принеся нарезанную тонкими ломтиками ветчину и тарелочку с уложенными на ней веером ломтиками сыра.

Чашка была неудобной, и я сразу же обжегся, однако не показал вида, похвалив качество чая и предположив, что сей напиток, должно быть, был доставлен либо по специальному заказу из-за границы, либо продавался в какой-то особой лавке, где купцы не подменили его чем-то второсортным и не подмешали в него такого, что они обычно подмешивают. Некоторое время назад я поспорил с Ваней Солнцевым и большим приятелем Александра Павловича, Иоганном Дроллингером, что привезу к столу четыре отличнейших бутылки мадеры. Спор затеяли на пустячную сумму, но дело пошло на принцип, и тут я не собирался уступать никому. При этом я видел, как озорно переглядывались и слышал, как шушукались у меня за спиной спорщики, приписав их ухмылки сложившемуся невесть когда мнению, будто в нашем отечестве подделывают решительно любое вино. Поэтому я, недолго раздумывая, велел извозчику везти меня в одно известное в Петербурге место, где хоть и втридорога, но можно было приобрести гарантированно настоящие, неподдельные вина.

Каково же было мое удивление, когда напротив моих бутылок были выставлены четыре других, только что привезенных с острова Мадейра, вид которых, а главное, вкус вина не оставляли и тени сомнения в том, что мне всучили подделку.

Покраснев, как рак, я выдал проигранную сумму, но тут же утешился тем, что, как объяснил недавно вернувшийся с Мадейры, представленный мне Паоло Трисконти, в России просто нет настоящей мальвазии с Мадейры. То же, что нам с успехом выдают за мадеру, на самом деле является искусно приготовленным компотом из простых сладких вин. В Тверской губернии, в городе Кашине, этим паскудным делом занимается вполне внешне респектабельный завод господ Зызыкиных[24]. О коих я, впрочем, получил тут же подробнейшую справку.

Что же до подлинной мадеры, то, как я понял из довольно занятного рассказа, для ее успешного изготовления требуется пять-шесть лет выдержки, после чего бочки с вином погружаются на корабль, отправляются в долгое и увлекательное путешествие: Индия, остров Ява… ученые давно уже заметили, что многие сорта вин приобретают особенный вкус, предварительно попутешествовав по свету. Причем для разных вин маршрут прописывается особо.

В тот день я невольно позабыл о проигрыше, утешившись увлекательным рассказом и вкусом настоящей мадеры. К слову, пили мы сравнительно молодое и недорогое вино, в то время как на свете существуют бутылки, чей срок выдержки тридцать, сорок, быть может, пятьдесят лет — драгоценные вина сравнимы с лучшими произведениями искусства. Во всяком случае, для знатоков.

Я отвлекся, и Александр Павлович был вынужден кашлянуть, дабы вернуть меня из страны грез на грешную землю.

— Я так понял, что вы хотели спросить о нашей семье? — Неуверенно поинтересовался он, должно быть, уязвленный моим отсутствующим видом.

Несколько слов об отце. Конечно, если это возможно, — почему-то подумалось, что воспоминания Александра Павловича будут носить неприятный характер.

Извольте. Что же сказать о нашем батюшке? Замечательный мастер, добившийся больших успехов в резьбе, золочении и лакировке дерева. И это не только роскошные рамы для картин. В Академии долгое время хранилась его скульптурная композиция из дерева — представьте себе — охотничья сумка, через сетку которой можно разглядеть убитую дичь. Все в мельчайших деталях! Совершенство! Бог знает, куда она девалась, по возвращении из путешествия я пытался отыскать ее… но тщетно.

Еще он изготавливал на заказ дворцовую мебель, и вот, извольте полюбопытствовать, я сделал список с одного документа, который отражает в должной мере успехи нашего отца. Александр Павлович подошел к столу и извлек из верхнего ящика искомый документ, как мне показалось, даже не взглянув внутрь ящика, словно заветная бумага ждала здесь именно меня.

Читайте вот отсюда. Он протянул мне листок и склонился над ним, сев рядом со мной, хотя я был уверен, что он знает сей документ наизусть.

«…за сделанные им для любезной дочери нашей великой княжны Елены Павловны кровать с балдахином и два подстолья резные, золоченные», — прочел я.

— За эту работу папеньке было уплачено три тысячи рублей! — Брюллов гордо выпрямился и, забрав у меня драгоценный документ, вернул его на прежнее место. Как я это теперь отчетливо видел, все движения Александра Павловича были выверены и точны. Должно быть, каждая вещь в кабинете находилась на определенном ей месте, благодаря чему Александр мог брать их не глядя.

— Вы были в Кронштадте? — неожиданно спросил он.

Да… разумеется, — мне вдруг сделалось неудобно; под пронзительным взглядом Александра Павловича я чувствовал себя, чуть ли не школяром в кабинете строгого учителя.

Тогда вы могли видеть иконостас Андреевского собора, выполненный батюшкой по рисункам Захарова. А макет Исаакиевского собора не пришлось увидеть? Был такой проект — несколько известнейших резчиков трудились над созданием макетов знаменитых сооружений Петербурга. Да вот же у меня тут…

Еще один точный выпад, на этот раз в сторону шкатулки на столе и… в руках Александра Павловича пожелтевший от времени листок.

По заданию Академии художеств для Академического музея моделей. Читаю: «раздвижной на две половины, с показанием всех наружных и внутренних скульптурных и живописных деталей». Это тоже можно отметить как достижение моего отца. На самом деле я тоже приложил руку к сему труду, так как макет изготавливался в нашем доме, но не стоит об этом.

Карл Павлович рассказывал о вашей семейной артели, — попробовал я взять на себя инициативу.

— Да. Конечно. Добрейший Карл! — Александр чарующе улыбнулся, — труд и строгий распорядок, дисциплина и железная воля — залог успеха. Все дети в доме были приучены с самого детства вести дневники, я вот сохранил свой и время от времени с удовольствием перечитываю.

Карл пишет: «Мы дома работали больше, чем в Академии», — Александр Павлович мечтательно закатил глаза, — чистейшая правда! Работа и строжайшая дисциплина. Где бы был я? Где были бы мы все, утратив эти добродетели? Наша сестрица Мария писала недурственные стихи, жаль, ничего не сохранилось. На семейных праздниках она радовала нас, читая из нового или исполняя песни и романсы собственного сочинения.

Полагаю, это были веселые праздники? — с сомнением в голосе поинтересовался я.

— О да! В высшей степени веселые. Это были литературные вечера с танцами и непременным показом «живых картин». Необыкновенно полезное занятие для будущих художников. Кроме этого фанты и шарады. Праздники устраивались на вакации[25] и воскресные дни. Все мы, дети, были необыкновенно дружны. Скажу больше, если бы не Федор…

— А что Федор? — Признаться, общаясь с Карлом, я все больше слышал об Александре или талантливом, но прожившим столь недолго Ванечке. Рассказы же о менее даровитом и удачливом сводном братце отчего-то неизменно ограничивались сообщениями, что он был старше и уже учился в Академии. Так что я стал думать, будто Федор Павлович — человек крайне заурядный, на которого не стоит обращать внимания.

— А вы не слышали о нашем Федоре? — Искренне удивился Александр Павлович. — Да если бы не он, мы, младшие, пожалуй, не выжили бы в суровых условиях Академии. Холод, скудное питание и занятия, занятия, занятия. Но самое главное — крики, наказания, унижения… Мы не выдержали бы, если бы не Федор, который прибегал к нам после своих занятий, притаскивая сайки, конфеты, или даже просто так, поговорить. И мы говорили… отводили душу. Мы бросались к нему в объятия — голодные, оборванные, больше похожие на беспризорников, нежели на учащихся Академии. И он согревал наши озябшие ручонки в своих больших и теплых ладонях, утешая, уговаривая потерпеть, всегда стремясь подарить что-нибудь смешное или хотя бы порисовать вместе, как это бывало дома.

Федор окончил Академию с аттестатом первой степени по классу исторической живописи, после чего ему было предложено место пенсионера там же, при Академии, пока не получится отправить его за границу за казенный счет. Но в результате он по сей день так и не съездил[26]. А через год после окончания Академии уже расписывал плафон в Андреевском соборе Кронштадта.

Потом работал в Михайловском дворце и в церкви Святой Екатерины, что на Кадетской линии.

Да вы сами у него поинтересуйтесь, он живет в нашем семейном доме с супругой и сыном Николенькой. Кстати, племянник подает большие надежды, полагаю, проявит себя в области архитектуры, и он такой же добрый, как и его отец.

Когда мы с братом Карлом поехали за казенный счет за границу, Федор постоянно писал нам, давал дельные советы, рассказывал о новых веяниях и делал решительно все, о чем мы просили его. Его советы, все его письма хранятся у меня дома как редчайшая драгоценность.

Когда, благодаря успехам Карла, Ваньку определили в Академию на казенный счет, я писал отцу, умоляя его не пускать болезненного братца учиться. Где это… — он быстро пролистнул несколько страниц. — Вот, извольте из моего собственноручного письма из Рима: «… у него, то бишь у Ваньки, не будет брата Федора в Академии, без которого мы не были бы из лучших в нашем возрасте и не имели бы того поощрения в трудах, которое заставляет забывать трудности достижения цели». Разумеется, я не вправе осуждать кого-либо, тем более своего отца, но если бы Ванька не пошел учиться, если бы не успехи Карла… — Александр положил на стол дневник, порывисто отвернувшись от меня.

В этот момент слуга постучал в дверь и уже совершенно спокойным голосом, словно и не было тяжелых воспоминаний, Александр Павлович попросил принести еще свечей, после чего, извинившись, отлучился на несколько минут переговорить с супругой и благословить на сон грядущий второго сына, который по причине плохого самочувствия не поднимался с постели.

Воспользовавшись его отсутствием, я на цыпочках подкрался к столу и прочел на раскрытой странице: «Порядок есть гигантическая сила для исполнения обширнейших и труднейших предприятий. Никакое предприятие не считать трудным и воображать всегда, что сделал еще очень мало, — есть лучшее средство, идя, успевать за бегущим»…

* * *

Когда Александр Павлович вернулся в комнату, я отметил, что он побледнел, и, списав это на усталость, предложил продолжить наш разговор в другой раз. На что тот, удивленный моими словами, уверил меня, что прекрасно себя чувствует и готов ответить на все мои вопросы, не откладывая, ну, а ежели действительно не хватит времени и меня потянет в сон, продолжить в то время, какое я выберу сам.

Зная, что архитектор работает, что называется, не разгибаясь и не доверяя помощникам, контролирует все происходящее в церкви лично, я понимал, насколько утомлен Александр Павлович и чего ему стоит теперь сидеть напротив меня с прямой спиной в то время, как он хочет, наверное, почитать газету или хотя бы пообщаться с любимой супругой. Но нет. Этот Брюллов был человеком дела. Разглядывая его красивое волевое лицо, я невольно вспомнил, как несколько лет назад он хоронил сына. Он мало принимал участия в самой подготовке похорон, все время пропадая в Пулковской обсерватории.

Случись что-то подобное, не дай бог, у Карла, тот бы запил, и хорошо, если только на несколько дней. Плакался бы без разбору друзьям и посторонним лицам, гулял бы напропалую, швырял деньгами… он же — Александр — с головой ушел в работу. Зато и обсерватория получилась на славу. Не бросил любимое детище… м-да…

— Карл поступил в Академию на казенный счет, я же числился своекоштным воспитанником, так что отцу пришлось за меня платить. Впрочем, мы оба прошли «без баллотировки» как сыновья бывшего преподавателя и академика. В Академии мы должны были проучиться двенадцать лет — по три года в каждом из «возрастов». На третьем «возрасте» воспитанники выбирали специальность — живопись, скульптуру или архитектуру. Когда мы с Карлом пришли в Академию, Федор был уже в четвертом «возрасте», то есть готовился к выпуску. Возможно, вы хотели что-то спросить?

Заслушавшись Александра, я не сразу сумел сформулировать вопрос и, смутившись, вывернулся, попросив дополнить список учителей, уже названных Карлом.

Извольте, первым номером мне хотелось бы назвать самого Алексея Николаевича Оленина, — спокойным, уверенным тоном начал Александр Павлович.

Помилуйте, но разве он преподавал?! — Невольно громко вырвалось у меня.

Не преподавал, но и того, что сделал, недооценить невозможно. Оленин был директором публичной библиотеки, человеком мудрым и весьма эрудированным. Он сразу же расширил учебную программу и создал для преподавателей и учащихся приемлемые условия существования в стенах Академии. Карл уже назвал своих учителей, то же сделаю и я.

В марте 1812 года мы с Карлом раньше других наших соучеников были переведены из рисовального класса в гипсовый. А наши экзаменационные рисунки были отобраны в собрание рисунков или образцов для копирования. Это произошло почти за месяц до вторжения Наполеона. — Он усмехнулся.

И я улыбнулся в ответ, оценив шутку.

— В 1816-м я был награжден серебряной медалью «второго достоинства» за рисунок с натуры. После я благополучно перешел в архитектурный класс, где многие годы преподавали такие прославленные зодчие, как Андреян Дмитриевич Захаров и Андрей Никифорович Воронихин. После них преподавать был призван Андрей Алексеевич Михайлов-второй — член «Комитета по делам строений и гидравлических работ». Дивный, необыкновенно деятельный человек.

Именно архитекторы в первую очередь формируют облик города, потому как те же картины мы видим, уже войдя в здание, а вот сами дома, дворцы, церкви, набережные… волен наблюдать любой, просто оказавшийся в городе. Причем совершенно бесплатно.

Андрей Алексеевич вместе с Карлом Ивановичем Росси и Василием Петровичем Стасовым создавали наш город таким, каким мы видим его сейчас.

Михайлов-второй и его брат Михайлов-первый были, есть и будут моими учителями, — он изящно склонил голову на грудь, на несколько секунд прервав свою речь. Я тоже молчал.

— Можете проверить, вот что я писал отцу, письмо датировано 1824 годом. Правда, это не сам оригинал, письмо, должно быть, хранится в отеческом гнезде, у брата Федора, а это всего лишь мой собственноручный список. — Вот абзац, отсюда, — он снова протянул мне дневник: «… поблагодарите их от меня за их советы, которые обещаюсь всеми моими силами стараться выполнить и, исполнив, таким образом их ожидания, остаться их достойным учеником».

Хорошо, что вы напомнили: я обещался сделать выписку самых интересных мест нашей заграничной переписки для племянников. Очень, доложу я вам, поучительное чтиво, особенно для юношей.

Думаю, уж не издать ли их несколькими экземплярами, дабы сохранилось?.. — Александр Павлович снова зашуршал страницами. — Вот хотя бы. С определенного времени мой многомудрый старший брат писал мне в Париж — я в ту пору был во Франции — что в России большая мода на все готическое. Вот: «В Петербурге входит в большую моду все готическое. В Петергофе маленький дворец выстроен для императрицы Александры Федоровны в готическом вкусе, в Царском Селе — ферма; теперь граф Полоцкий уже сделал столовую готическую и все мебели, и тому следуют уже все господа и рвутся за готическим… У Монферрана есть одно окно вставленное, и на его смотреть приезжают разиня рот, как на чудо… Монферран ценит свое окно в 1300 рублей. Следственно, ты можешь себе представить, на какой ноге gotige»[27].

По совету брата я взялся за изучение готики, и что же… благодаря Федору я могу гордиться тем, что спустя годы вдруг получил заказ на готическую церковь, которую буду строить в Парголово![28] Впрочем, «готической» она будет, что называется, для обывателей — модное веяние и все такое. Вот, извольте взглянуть на набросок. — С этими словами он извлек из стола тяжелую папку и, чуть порывшись, положил передо мной лист с нарисованной на нем изящной церквушкой. — Но мы-то, художники, понимаем, что готика здесь не более чем прием. Главное, чтобы заказчица осталась довольна, а она уже согласилась с нарисованным мною образом и торопит приступать.

Заметьте: заказ сделала графиня Полье. Нарисовал и скоро построю я. Но без Федора, без нашей семьи — черта бы лысого я нарисовал, а не эту изящную церковь, которую, даст Бог, я поставлю и которая простоит много лет и будет радовать наших потомков! Вот что можно и нужно писать о нашей семье. Не было бы отца с его домашней мастерской, не были бы мы первыми учениками в Академии, шли бы с самых азов, как другие, и судьбы у нас получились бы не те. Не было бы Федора, вообще погибли бы… не выдержали духовно и телесно, не вытянула бы и матушка, с которой по воскресным дням мы виделись, и руки которой слезами обливали, жалуясь на свою горькую участь.

Мы с Карлом по многим вопросам расходимся и спорим при встречах, а ведь любим друг друга. И Карл, надо отдать ему должное, все время стремится семью нашу воссоединить. Вот и теперь. Мое детище — лютеранская церковь Петра и Павла, в которой вы сегодня вместе со мной были, уже поднялась и к Богу взывает, станет в один из дней памятником братской любви, когда Карл прикажет внести в алтарную часть свою великую картину «Распятье»!

Вот тогда скажут люди: церковь, которую делали братья Брюлловы, Александр и Карл. Хотя к тому времени и Федору работенку какую сыщем. Чтобы опять были вместе братья Брюлловы!

* * *

В тот день я оставил уже шатавшегося от усталости Александра Павловича и с самыми радостными мыслями отправился к себе домой. Обещание дать почитать письма и дневники само по себе согревало душу, потому что то, что Карл, возможно, по скромности или забывчивости мог не рассказать о себе или своих близких, теперь я мог получить сам.

И еще из общения с Александром Павловичем я отчего-то вынес странный образ белоснежного мрамора, на котором золотыми буквами писались… юношеские дневники! Подумать только. Вот ведь тщеславный человек! Хотя, с другой стороны, его бережливость в отношении сохранности документов и его желание помочь мне спасти Карла вызвали самый положительный отклик в моей душе. Конечно, я любил Карла со всеми его невозможными качествами и дикими выходками. Безусловно, Карл — гений и ему, как и Пушкину, многое сходило с рук. Но теперь передо мной был совсем другой Брюллов — не в меньшей степени гений, но гений, опирающийся на труд и железную волю, на порядок и размеренность. Признаться, если б пришлось мне выбирать, с кем работать, я, не задумываясь, избрал бы Александра Павловича.

Мы договорились встретиться вновь через пару дней. Так как все свое время Александр Павлович пропадал на строительстве церкви, а ближайшие вечера намеревался заняться окончательной сметой Парголовской церкви. О точном времени, когда мне можно будет снова навестить его, он обещал сообщить со слугой. И я знал, что этот Брюллов не обманет меня.

* * *
Из воспоминаний Петра Петровича Соколова, племянника К.П. Брюллова.

Разругавшись с женой, дядюшка и не думал остепениться и хотя бы попытаться начать новую жизнь, вымолив у благоверной прощение. Вместо этого он засел в квартире своего давнего приятеля-скульптора Клодта, чей дом славится единственно тем, что там принимают разного рода сброд — бездельников, несостоявшихся художников, бывших крепостных и прочую шелупонь.

Однажды, это было в один из первых дней после того, как дядюшка Карл обосновался у Клодтов, мы с отцом отправились в обеденное заведение мадам Юргенс, что на Васильевском острове. С некоторого времени, не могу с точностью сказать, с какого, в Академию перестали принимать детей и начали набирать взрослых мужей, желающих постигать основы художества. Не имея возможности отправиться после уроков домой и, возможно, не имея дома или на съемной квартире куска хлеба, академисты завели обыкновение столоваться либо у Юргес на Третьей линии, либо в трактире «Золотой якорь» на Шестой. Там-то мы и повстречали этого бражника и пошляка, который, нимало не смущаясь своих же учеников, в неизменной компании обоих Кукольников и Яненко произносил витиеватый тост за Рафаэля, заканчивавшийся словами: «Счастливец, на бабе умер! Пьем за него»! Не сговариваясь, мы с отцом одновременно отбросили салфетки и вышли из-за стола, оставив еду нетронутой.

Глава 10

В Риме стыдишься произвести что-нибудь обыкновенное, посему всякий художник, желая усовершенствовать свою работу, строго разбирает мастерские произведения, отыскивает причины достоинств их, соображаясь с натурой.

Из письма Карла Брюллова из Италии

Я заметил, что в прошлый раз Карл начал свое повествование сразу же с Германии, с того времени, когда по дороге он задерживался в различных городах, а стало быть, должен был составить о них какое-нибудь представление. Эта информация, разумеется, была бесполезна для той объяснительной, которую я должен был ему составить, но само путешествие будоражило мое воображение.

— …На третий день пути наш дилижанс достиг крошечной Риги, которая после величественного Петербурга казалась деревней. Пойми меня правильно, вид одного только нашего дилижанса, запряженного четверней коней в ряд, с огромными красными колесами в человеческий рост, с окнами, как на корабле, по три с каждой стороны, наверное, внушал ужас этим мирным, не привыкшим к подобным средствам передвижения жителям. К тому же что я видел, кроме Петербурга? Да ничего. Это теперь я могу говорить о своеобразии и понятном очаровании крошечных прусских городов, тогда же все это вызывало в лучшем случае раздражение и непонимание. Одна радость — походить своими ногами, разминая затекшие от долгого пребывания в одной позе суставы. Один только Берлин и показался достойным носить имя города. Впрочем, там была достаточно длительная остановка и мы с братом успели и в театр на оперу, и, разумеется, на выставку берлинских художников.

Но и там решительно не на что было положить взгляд. То есть нам тогда казалось, что не на что. Потому что мы, только что вылезшие из-под теплого крылышка Академии, могли воспринимать только привычное взгляду. Мы обожали Рафаэля и совершенно не понимали Дюрера и его последователей. Другая школа… должны быть и другие инструменты восприятия…

Тем не менее, первое же откровение, сделанное в путешествии, я бы сформулировал следующим образом: можно работать и иначе, чем нас учили в Академии. На свете есть не только античный идеал. И второе: существует множество художников, отошедших от классической методы, у которых, тем не менее, достаточно зрителей, понимающих и приветствующих это искусство, находя именно в нем жизненную правду и подлинную красоту!

Александр писал домой: «Везде, проезжая Германию, обманывались мы в своей надежде, везде находили менее, ибо мы видели Петербург!». И то верно: трудно восторгаться чем-то, когда изначально твои глаза привыкли впитывать прекраснейшие из творений зодчих, жить среди красот, словно в раю.

Потом я попросил рассказать о Дрездене и вообще о Германии.

— «Сикстинская мадонна» — вот, собственно, и все сколько-нибудь сносные воспоминания, — развел руками Карл. — Кто может стоять рядом с Рафаэлем? — он сделал выразительную паузу. — Только тот, кто наберется достаточно отваги для этого. Впрочем, в то время произносить подобные тирады было бы весьма рискованно.

Жаль, не довелось побывать в Вене, хотя… вряд ли имело смысл останавливаться там на долгое время, тем более что нас сразу же заверили, что в Вене ужасная опера. Знаменитые произведения даются раз в год обществом любителей музыки. Мы слушали оперу повсюду, где только удалось побывать, и с уверенностью могу утверждать, что лучшая опера в Мюнхене и, конечно, в Италии.

Мы с братом каждый день гуляли по городу до галереи. День среди картин и статуй, потом шли до гостиницы, каждый раз новым маршрутом. Конец октября. Листья чуть тронуты золотой кистью осени, синее, иногда бирюзовое небо, вообще без облаков. Устали, устроились прямо под открытым небом за крошечным столиком. Взяли бутылочку вина, кофе и сигары. Хорошо.

В Германии в большом почете были картины Корред-жо; в журналах писали, будто бы он затмил устаревшего в наши дни Рафаэля. А когда я заступился за Рафаэля, сказав, что мадоннам Корреджо не хватает величия и божественной простоты, и начал говорить о Пуссене, зашипели, точно щипцы для завивки. В Дрездене еще понравился Гвидо Ренни. Моя сестра писала нам вслед, будто бы видела нас с Александром в рыцарской одежде, золотых латах, увенчанных лаврами, возвращающихся с поле боя, снискавших бессмертную славу! Какое восхитительное предзнаменование!

Кстати, тогда же я обратил внимание на то, как по-разному люди пишут письма. Возьмем, к примеру, брата моего Александра. Вот кто описал галерею с того момента, как вошли мы в двери и затем, кропотливо, все до мельчайших мелочей, словно опись делает. Я же во все времена поговорить в письмах любил, впрочем, об этом уже упоминал.

В Мюнхене я заболел и провалялся с простудным воспалением головы семь дней, почти не приходя в сознание. Ухаживала за мною наша хозяйка фрау Вельце, супруга обер-лейтенанта фон дер Вельце.

Меня постригли, дабы лишнее тепло не способствовало воспалению, так что я из Апполона сделался сущим уродом. Доктор предрекал печальный финал, но я почему-то превозмог болезнь и тут же угодил в дружеские объятия барона Хорнстейна, которому фон Кленце уже сообщил о русских художниках-медалистах, прибывших в Мюнхен.

Восторженный и веселый, точно бес, барон тут же потащил нас по салонам и гостям, по трактирам и театрам, помогая сводить знакомства с самыми разными людьми.

Посыпались заказы. Мы с Александром едва поспевали повсюду, веселясь на балах, ведя бесконечные разговоры о живописи и опере, много рисовали. Поначалу Сашка еще пытался предостерегать меня, умоляя не напрягаться после тяжелой болезни, но мне все было нипочем, я хотел всего и сразу. Предполагалось, что я буду писать портреты королевской фамилии, но на тот момент времени августейшее семейство некстати отправилось с визитом в Саксонию.

Портрет барона Хорнстейна, портрет дочери министра финансов, портрет министра внутренних дел и портрет его супруги…

Но самое главное впечатление — сам Мюнхен — волшебный, сказочный со своей средневековой готикой и тайнами.

Да, возрожденный и прекрасный Мюнхен произвел на нас сильное впечатление. Согласно распространенному мнению, нет ничего хуже зимы в Германии, но мы с Сашкой были молоды и счастливы! Перед нами лежали города Инсбрук, Боцен, Триент, Бассано, Тревизо и наконец — Венеция!..

Венеция — каналы, обитые черным сукном, точно гробы; гондолы; мелочные рынки и множество лавочек, крытый мост Вздохов, соединяющий Дворец дожей с темницей. Ящики для доносов в виде львиных голов… Зеленщики, подплывающие со своим товаром к самым домам, громко, почти нараспев, расхваливают свой товар, привлекая внимание покупательниц. Хозяйки отворяют ставни, спускают на веревках корзины с мелочью, которые тут же нагружаются пахучей зеленью и свежими, только что с грядки, овощами. Не хочу описывать ни дворец, ни картин, ни статуй. Есть кому сделать это и без меня. В памяти осталось одно наблюдение Александра, будто бы Дворец дожей стоит на голове — верх тяжелей низа. Я счел его интересным и записал для памяти.

* * *

Небо над Баварией, над горами, над крышами дворцов — прекрасно. Впрочем, небосвод везде прекрасен. Потому что ангелы чистят его, не жалея собственных крыльев. Оттого иногда на небе и заметны полосы. Карл знал это, пробираясь сквозь простудный жар, он видел ангелов так близко, что мог бы нарисовать каждого во всех возможных подробностях. Впрочем, чтобы рисовать, ангелы должны были бы позировать ему, а разве удержишь этих шалунов и торопыг на месте?

— Стой, зараза! — Карл изловчился и попытался поймать самого толстого за вымаранные в черничном варенье крылышки, но потная рука только скользила по перьям, оставив молодого художника без трофея.

Кому ни скажи, ни за что ведь не поверят, — сокрушался Карл. — Ну, хотя бы парочку, чтобы Сашка увидел своими глазами. Эх, Сашка, где тебя носит? Вместе мы бы их тут всех переловили.

Ловить ангела? — Карл вздрогнул от неожиданности, закрывшись по самый подбородок влажным одеялом. Перед ним возникла или, скорее, соткалась из ослепительного света темноволосая женщина, еще более темная на фоне открытого окна и светозарных ангелов. Огромная пылающая женщина с темными глазами и короной на голове.

Царица небесная… — Карл зажмурился и тут же попытался открыть один глаз, протянувшись в сторону гостьи. — Царица небесная? — Уточнил он на всякий случай и тут же был откинут обратно на постель громоподобным смехом.

Вот еще! Надо же, какие мысли крутятся в этой глупой головушке… В этой гениальной головушке, юный Аполлон. Да ты и сам, как ангел, и свет вокруг тебя, и то, что ты пожелаешь сделать. — Женщина пылала, но Карл видел, что огонь не причиняет ей боли. — Что же ты лежишь здесь, родненький мой? Отчего не выходишь погулять, касатик? Или местные красоты тебя не радуют? Или погодка непригодна, чтобы рисовать всласть? Я тучи уже дня три как развела да на клочки растерзала, солнышко на небосвод выпустила, а тебя, мой свет, все нет и нет? Отчего же не рисуешь в славном Мюнхине, батюшка?

— Так занемог же я, матушка. Неужто не видишь? — Неожиданно для себя Карл поднялся и в одной ночной рубашке с кружевными манжетами так и предстал пред дивной женщиной.

— Ан, не болен ты, свет мой ясный, Карл Павлович! Вижу: ножки твои резвы, а ручки давно скучают по хорошим кистям да краскам. Подымайся, солнышко. Да приди в мои объятия, ибо я жена твоя, небом данная, из огня и ночи созданная, солнцем благословенная.

Карл сделал шаг и оказался в объятиях огненной женщины, той, что прилетала к нему в детстве, чтобы гореть вместе с ней.

Глава 11

Если бы вы знали, с какой радостью я бросил Швейцарию и полетел бы в мою душеньку, в мою красавицу Италию. Она моя! Никто в мире её не отнимет у меня!

Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр — всё мне снилось!..

Из письма Н.В. Гоголя В.Л. Жуковскому, 30 октября 1837 года

— Нас провожали в дорогу 16 августа 1822 года, — начал Александр, когда я спустя три дня после нашей предыдущей беседы наведался к нему вечером, как и было условлено в присланной со слугой записке. Александр Павлович встретил меня сам и, как и в прошлый раз, первым делом проводил к своей супруге. На этот раз Александра Александровна выглядела поживее, хотя это мимолетное впечатление мог создавать изящный белый кружевной воротничок, прекрасно осветлявший ее лицо. После того как я поцеловал ручку госпоже Брюлловой и перемолвился с ней парой ничего не значащих фраз, Александр Павлович проводил меня в тот же кабинет, после чего слуга подал кисель и булки. Должно быть, в этом доме не жаловали вина и тем более водки. Что же, весьма похвальный, хотя и странный по нашим временам, обычай.

— …Нас провожали в дорогу 16 августа 1822 года, с вокзала дилижансов, что на Царскосельском проспекте. Вся семья, друзья, соученики… — он вздохнул. — Помнится, долго не мог выпустить руку маменьки, словно уже тогда знал, что не увидимся. Хотя кто может знать наверняка? Особенно про Павлика! Все время бегал, играл, я даже немного рассердился на непоседу. Братья на четыре года уезжают, а он, как ни в чем не бывало, бегает и скачет.

Четыре года! Ах, знай я, что эти четыре года обернутся для меня восемью, пожалуй, не поехал бы. Хотя в Петербурге в то время делать было решительно нечего. Но все же. Душа кровью обливается, как вспомню, как уезжали от всех, кого любили. Брат Карл все шутил, ему бы только новенького, и горя мало. А мне…

В ожидании вас, любезный Петр Карлович, дневники и письма еще раз пролистал и карандашом кое-что отметил. Полюбуйтесь иллюстрацией к моим словам: «Первый одноглавый орел был знаком, что мы уже далеко от нашего дома», — он снова вздохнул.

Прусский герб, — догадался я.

Он, — невесело констатировал Александр Павлович. — Наш путь: Рига, Мемель, Кенингсберг, Берлин, Дрезден, Мюнхен и только потом Венеция, Падуя, Верона, Мантуя, Болонья и Рим. В Берлине пробыли месяц. Холодно, ветрено, скверная погода. В Берлине больше всего понравилось здание театра и Новой гауптвахты работы Карла Фридриха Шинкеля — поздний немецкий классицизм. В Дрездене я бы выделил из прочих строений Концертный зал и Фрауэнкирхе (церковь Богоматери) — барокко, по незнанию и невежеству не поняв ее изящества и охарактеризовав как выполненную «в несчастном вкусе». — Он горько ухмыльнулся. — Вот отчего хочу я издать наши письма и что-то из дневников, в назидание потомкам, а никак не из пошлого хвастовства. Потому как воспитанные в строгих правилах классицизма, мы просто не имели органов ощущения, которые позволили бы нам наслаждаться чем-то, не входящим в рамки затверженных традиций и принятых раз и навсегда идеалов. И в этом я полностью согласен со своим братом Карлом.

А потом был Рим. Вечный, прекраснейший город. И сразу же прочитаю из моего письма не с целью похвастаться, а чтобы вы единственно видели мою тогдашнюю реакцию, не запыленную, так сказать, пылью времен. — Он открыл на заранее заложенной странице и с выражением прочитал: «… тут невольно вообразишь римлянина — древнего римлянина, Средних веков и римлянина во фраке. За первого говорят храмы богов их, за второго — огромные здания дурного вкуса, а за третьего — все, ничего не значащее, слабое, дурное». — Вот ярчайшая, на мой взгляд, картинка. Как вы находите? «Колизей», то есть развалины Колизея, произвели на меня сильнейшее впечатление. Я тогда даже сделал серию рисунков; пантеон, отдельно арки и колонны, Мавзолей Адриана и много другого. При этом я не понял и не принял в себя ни римских дворцов эпохи Возрождения, ни храма Святого Петра, ни Капитолия.

Он вопросительно поглядел на меня, и я был вынужден признать, что уже то, что он мне теперь рассказывает об ошибках юности, является весьма смелым и не может с моей стороны быть встречено иначе, чем с полной симпатией и уважением. Тем более что речь идет о произведениях таких известных зодчих, как Браманте, Сангалло, Виньола, Микеланджело…

В Италии у нас сложился русский кружок, в который вошли Сильвестр Щедрин, живший в основном в Неаполе, Александр Иванов, сын профессора Иванова, учителя Карла, а также Федор Бруни, Петр Басин, скульптор Самойлушка Гальберг, архитектор Николай Ефимов.

Мне сразу же пришелся по душе Александр Иванов, но он, наученный своим выдающимся отцом, искал дружбы и покровительства Карла, при этом сторонясь шумных компаний и дружеских попоек, в которых и проходила жизнь моего братца. Потом он и вовсе отошел от всяческих сборищ, на долгие годы засев в своей мастерской, говорили, будто бы сошел с ума, бродяжничал, жил как придется, неизвестно чем питался…

Но об Иванове я мало что знаю. Во-первых, потому, что сначала он не вошел в компанию, а затем я уехал из Италии. Говорили, что он, оборванный и заросший, точно нищий, бродил по улицам города, все время бормоча что-то себе под нос и ни под каким видом не впуская кого-либо к себе в мастерскую. Его считали безобидным сумасшедшим, время от времени Александру Иванову присылали деньги, поэтому ему предоставляли кров и еду, а главное, выполняли его требование ни под каким предлогом не нарушать его одиночества и добровольно принятого на себя затворничества. Непостижимый человек!..

Глава 12

Вот моё мнение! Кто был в Италии, тот скажи «прости» другим землям.

Кто был на небе, тот не захочет на землю.

Словом, Европа в сравнении с Италией всё равно, что день пасмурный в сравнении с днём солнечным.

Из письма Н.В. Гоголя В.О. Балабиной, 1837 год, из Баден-Бадена

— В высоком рафаэлевском штиле, именно так и не иначе мне следовало бы творить, дабы оправдать вложенные в поездку деньги меценатов, силы и труды учителей, — начал на другой день свой рассказ Карл. — Германия, Бавария… с самого начала я знал, что мой путь лежит в Рим и только туда, все пути лежат в Рим, и не иначе. Петр Андреевич поучал нас с братом, наставляя во всем следовать канонам, поставленным перед потомками великими мастерами, но догадывался ли он, что сам Рафаэль в божественной простоте то и дело отходил от этих самых канонов? Видел ли это?

Для того чтобы доказать свою правоту, мне следовало потратить жизнь на копирование недостающих в России полотен, но даже тогда… Господь создал людей по образу своему и подобию, но все люди разные… Приглядитесь… характер и осанка, кожа и волосы… из-за того, что папенька огрел меня в детстве по башке, я не слышу на одно ухо, отчего вынужден склонять голову к собеседнику, другой припадает на одну ногу. Мы разные и оттого прекрасные. Каждый по-своему.

Мы прибыли в Рим 2 мая 1823 года, и я праздновал бы этот день как второй день своего рождения, если бы не забывал следить за календарем. Я мог бы потратить жизнь на копирование чужих шедевров и не создать при этом ни одного своего. Великий подвиг Федора Иордана, сколько лет он уже положил, делая гравюру с картины Рафаэля «Преображение»! Кстати, идею подал ваш покорный слуга, обрек, так сказать, ближнего своего на муки, а сам поспешил рисовать веселых друзей и прекрасных женщин!

Нет, я решительно не собирался тратить время на копирование, желая только одного — творить самому.

Подобное сопротивление могло стоить пенсиона, который был мне поначалу необходим, Александр кропотливо выполнял задания, я же… «Вы должны пасть ниц перед великими творениями прошлого», «Благоговейно встать на колени и пытаться повторить, дабы через повторение приблизиться к идеалу»…

Микеланджело писал не по канону, и если все живописцы обычно начинали двигаться от алтаря, картина за картиной отходя от него, все дальше и дальше продвигаясь к двери, Микеланджело шел не от алтаря, а к нему, от истории с Ноем до отторжения света и тьмы. История, рассказанная Микеланджело, идет вспять, но в результате он заканчивает свою повесть, стоя пред алтарем, пред предвечным Отцом… А как же иначе? Его путь должен был закончиться именно здесь. Как, наверное, должен закончиться путь любого человека — возвращением блудного сына к Богу.

Так и вижу: живописец откладывает кисти, отходит на шаг в сторону, любуясь своим творением, а меж тем Господь Бог только начинает Сотворение мира!

* * *

В Риме мы свели знакомство с русским посланником Андреем Яковлевичем Италийским, который, несмотря на весьма преклонные года — Италийскому перевалило за восемьдесят, сразу же вызвался показать нам настоящую Италию так, как это не сможет сделать более никто.

Редкий человек! Представьте себе: с самого детства Италийский мечтал о духовной карьере, закончил духовную академию, после которой вдруг решил, что недостоин принять сан, и поспешил выучиться на медика, что, однако, не помешало ему в результате избрать дипломатическую службу. Он отменно разбирался в живописи и истории, зная множество малоизвестных фактов из жизни великих художников, которые теперь обрушивал на нас с Сашкой. Именно он, отринув все свои дела, впервые привел нас в Сикстинскую капеллу смотреть Микеланджело.

Впрочем, отчего прославленный флорентинец, расписывая купол, шел не от алтаря, а к алтарю, он не знал, а скорее догадывался. Не думаю, что Микеланджело владели в тот момент столь возвышенные мысли. Ведь о чем думает художник, расписывая храм? О том, как ложатся тени, как его произведение будет освещено и что увидят стоящие внизу люди. Он располагает фигуры и пятна света, тысячи раз спускаясь вниз и вновь взлетая под облака. К концу работы у Микеланджело появилась привычка ходить с задранной вверх головой, так как его шейные позвонки расположились таким образом, что голова запрокинулась и ни за что не хотела возвращаться в нормальное положение…

Колоннада собора Святого Петра сменяется постом желто-красно-синих стражников-швейцарцев, вооруженных пиками, в костюмах XV века. Потом лестница, старая тяжелая дверь и… Сикстинская капелла… сколько часов, дней, недель я провел там, бродя с задранной головой и изучая, запоминая, впитывая глазами, кожей, костями гениальные фрески.

«Встать на колени перед Великим» — из этого положения я не увидел бы и сотой доли того, что предстало передо мной. Нет, я не вставал на колени и не начинал молиться, а ходил и ходил, сначала смотря с нижних точек, потом поднимаясь на тянущийся вдоль окон балкон. Кружилась голова. Временами я был вынужден останавливаться или садиться прямо на пол, приходя в себя. Непостижимо, как можно все время смотреть вверх, расписывая это небо?! Сколько раз у меня кружилась голова и шла носом кровь. Четыре года изнурительной работы на лесах, нащупывая неверные доски под ногами и создавая одну за другой все триста сорок три фигуры — один, без помощников!

Я изнемогаю, копируя, копируя, копируя. Не для Кикина, себе для памяти. Устав и лишившись сил, отправляюсь в Лоджии Рафаэля. Что ни день — папка наполняется новыми рисунками, но все это тщетно; невозможно только копировать, нужно учиться и жить. Делать свое и по-своему, создавать то, что требует от творца эпоха, говорить о том, что важно для тебя.

«Принимаю на время возложенные на меня титла нескромного и дерзкого, помня, что юный Сципион никогда б не победил опытного Аннибала, если б не дерзнул себя сравнить с ним», — писал я Кикину, рискуя навлечь его гнев, но надеясь найти понимание.

Какое-то время мы с братом искали подходящее и недорогое жилье, переходя от хозяина к хозяину, пока случай не занес нас на холм Квиринале, где в угловом доме сдавались удобные комнаты. Помню, как в первый раз мы переступили порог этого жилища и… множество больших, столь необходимых для художников окон. R одно смотрят Альбанские горы, в другое — Сабинские, с третьей стороны виднеется собор Святого Петра и в четвертое — кусочек старого Рима с Колизеем! Можно писать, вообще не покидая мастерскую! Но мы, точно помешанные, бродим иногда целыми днями по площадям, улицам, переулкам и закоулкам древнего города.

Все не так, как дома, не как в России, Германии, Баварии, Венеции… простота людей, живущих в гармонии с окружающей природой, все цветет, растет, плодоносит… небо… все прекрасно, сколько ни черпай — ни за что не вычерпаешь!

Карл замолкает, и мне приходит на память отрывок из его записок, скопированный некоторое время назад по моей просьбе и, разумеется, с разрешения Карла Мокрицким, в котором он пишет о необходимости учиться у старых мастеров: «Да, нужно было их всех проследить, запомнить все их хорошее и откинуть все дурное, надо было много вынести на плечах; надо было пережевать 400 лет успехов живописи, дабы создать что-нибудь достойное нынешнего требовательного века. Для написания «Помпеи» мне еще мало было таланта, мне нужно было пристально вглядываться в великих мастеров».

— Италийский — потрясающе интересный, нужный человек, но сердце требует идти дальше, бежать, лететь к тому, кто непросто любит и знает живопись, но кто живет и дышит ею. К новому Рафаэлю, как его называют, к великому маэстро Винченцо Камуччини.

Я учился на копиях с его картин и любил их всем сердцем. Но даже если бы и не любил, в академических кругах получить благословение Камуччини равнозначно сделаться и самому живой легендой. Русские пенсионеры хвастались друг перед другом, рассказывая о посещении святая святых — мастерской маэстро, расположенной в бывшем монастыре. О Камуччини говорили: «Бог по-прежнему живет в церкви!» Маэстро писал огромные картины; его мнение считалось непререкаемым; куда бы он ни направился, за ним тянулись толпы учеников и последователей.

Посмотрев папку моих работ, великий Камуччини снисходительно похлопал меня по плечу: «Маленький русский пишет маленькие картины». Я не подал тогда вида, насколько обидела меня оценка итальянского маэстро, улыбаясь во весь рот, вежливо шаркая ножкой и обещая себе, что еще заставлю старого спесивца забрать назад свои слова.

Впрочем, ссориться с Камуччини — себе дороже. Как послушные во всем мальчики, мы отписали в Общество о своем знакомстве, и Кикин умолял нас не предпринимать ни единого шага, не посоветовавшись с живым классиком. Меня это более чем устраивало, как-никак добрейший Петр Андреевич, насколько я это успел выяснить, не состоял в переписке с Винченцо Камуччини и вообще не был с ним знаком, а значит, я мог смело сообщать ему о мнимых советах и наставлениях великого.

Возможно, со стороны это и напоминало бы подлог, но я понимал, что разоблачить меня будет совсем непросто, в то время как я буду словно состоять под надзором у добрейшего Камуччини, а на самом деле спокойно делать свое дело.

Мы продолжали бывать в Сикстинской и Ватикане; время от времени я посещал места, где, по заверениям Италийского, бывал Рафаэль. В маленьком дворике с четырьмя пьедесталами, на которых во времена Рафаэля возвышались древние статуи, я сидел в тени высоких деревьев, любуясь на домик, в котором когда-то жил великий мастер, и размышлял о назначении художника.

В своем ответном письме Петр Андреевич писал, что доволен нами и рекомендовал свести знакомство с живущим в Италии более четверти века скульптором Бертелем Торвальдсеном; Торвальдсена и Камуччини Кикин советовал нам избрать своими наставниками, ничего не предпринимая без их совета и благословения.

Время от времени в компании Самойлушки Гальберга и Сильвестра Щедрина мы выбирались погулять по окрестностям Рима в поисках красивых видов. Впрочем, живший в Италии уже свыше пяти лет Щедрин давным-давно уже переписал их все, снискав славу лучшего русского пейзажиста и постоянно получая все новые и новые заказы. С Самуилом Гальбергом было сложнее. Прождав свою заграничную командировку до сорока лет, он рвался поскорее начать работу, чем досаждал тем пенсионерам, что считали свое пребывание в Риме чудом, которым они никак не могли насладиться, мирно попивая недорогое винцо и выбирая исключительно на ощупь натурщиц, а, следовательно, не слишком спешили работать.

Иногда в компании с Самойлушкой, иногда с братом Александром или даже сам по себе я заходил в мастерскую к Торвальдсену, который давал желающим уроки. Хмурый, неразговорчивый датчанин предпочитал словам дело, и это меня вполне устраивало. После работы, умывшись во дворе, мы отправлялись в ближайший трактир пропустить по стаканчику молодого вина, и где начинались задушевные беседы.

Однажды за столом, накрытым прямо под раскидистым деревом во дворе трактира, я завел свою любимую песню о том, необходимо ли во всем следовать канону и не пустое ли это обезъяничество?

На что Торвальдсен ответил, что ему нет дела до того, в какой манере создано то или иное произведение, ценно другое. Вот когда, увидев твое произведение, окружающие признают, что такого прежде не было, вот тогда ты сможешь считать себя заново рожденным, потому что это единственное достойное начало пути. В то время у меня было множество задумок, в том числе и на исторические, и на библейские темы, но первая картина, которую я осмелился отправить на суд обществу, была «Итальянское утро». Нежная девушка умывается утром в саду.

«Осмелюсь поручить в ваше покровительство дитя мое, которое жестокий долг почтения к Обществу мог только вырвать из моих объятий».

Мы с Александром запаковали картину в ящик и отвезли ее в контору банкирского дома господ Торлоги и Десантиса, которые обещали осуществить доставку максимум за три недели. В результате «Итальянское утро» провалялось на их складах почти два года.

Впрочем, это было неудивительно для груза, судьба которого — дожидаться попутного корабля. Обычный маршрут — из Чивитавеккья, огибая Европу, в Петербург.

Когда через несколько лет Демидов возьмется отправить домой «Последний день Помпеи», он устроит все так, что картину повезет специально заказанный корабль. Но в то время мы, разумеется, не могли рассчитывать ни на что подобное. Спешные грузы везли сначала в Марсель, потом вынимали из трюмов кораблей и везли посуху в Гамбург, а далее снова морем. Получалось значительно быстрее, но требовало дополнительных вложений, а денег было не так уж и много.

Я слал письма Кикину, просил подсказать сюжет из отечественной истории, а сам то кидался писать Юдифь с занесенным мечом, то делал зарисовки окружающей меня жизни. Полковник Львов, о котором я уже рассказывал тебе… ну, который выкупил меня, когда хозяин гостиницы самовольно арестовал мои вещи и держал меня взаперти, Александр Николаевич Львов звал меня посетить Помпею. Помпею! — Карл на мгновение задумался. — Почему бы и нет? Однажды Александр Бестужев, печатавшийся под псевдонимом Марлинскии, показал мне странный камень. Лава заполнила собой чашу, да так и застыла на вечные времена. Чаша из Помпеи — весточка прошлого, первый шаг к созданию будущего. Зашифрованное письмо Помпеи. И вот опять!

— Только брата Александра с собой возьмем, ладно? Ему это полезно будет.

Львов не возражал. Я пригляделся: лицо Александра Николаевича было дивным образом освещено из окна, мягкий, теплый свет…

— Ради бога, посидите, пожалуйста, так, — попросил я и, взяв свободный холст, тут же принялся за работу. Три часа задушевных бесед пронеслись как несколько минут. Когда уставший, с затекшей шеей и ватными ногами Львов, наконец, получил разрешение сойти с места, портрет был совершенно готов.

Прощаясь со мной, Александр Николаевич заказал картину «Эрминия у пастухов», оставив мне только что изданную поэму Торкватто Тассо «Освобожденный Иерусалим».

После чего несколько дней подряд я ходил по мастерской, читая нараспев:

Колико ты простер,

Царь вечный и благий, сияния над нами!

В день, солнце, образ твой течет под небесами,

В ночь тихую луна и сонм бессчетных звезд

Лиют утешный луч с лазури горних мест.

Поймав нужное состояние, я брался было за карандаш, но был вынужден отбросить его на софу, вновь хватаясь за текст, как заблудившийся путник пытается разобрать карту незнакомой местности. Поняв наконец мою досаду, брат Александр сжалился надо мной и принялся читать вслух, наблюдая за тем, как я набрасываю контуры будущей картины.

Но мы, несчастные, страстями упоенны,

Мы слепы для чудес: красавиц взор влюбленный,

И вот уже не Сашка, а Сильвестр Щедрин берет заветный текст из слабеющих от усталости рук моего брата, и вновь льются строки поэмы:

Улыбка страстная и вредные мечты

Приятнее для нас нетленной красоты.[29]

Заканчиваем читать и тут же начинаем снова, потом отдельные места, потом с любого места. В Риме издали полное собрание сочинений Тассо — тридцать томов, и затем еще пять избранного.

Через год после нашего отъезда из Петербурга умер маленький Павлик, и хлынуло наводнение. Страшное наводнение 1824 года. Брат Федор и сестра Мария писали нам в Рим, жалуясь, что ржаной хлеб начали продавать по 25 копеек фунт и 10 рублей за пуд соли… но при этом в общественных местах открылись столовые и ночлежки для пострадавших. А семьи добровольно принимали у себя лишившихся крова. В нашем доме на Среднем тоже жили утратившие собственное жилье люди.

Было больно читать все это нам, не имевшим возможности прийти на помощь, да даже если бы Федор или отец отписали, что именно в этот момент мои сестры или племянник Сашенька подвергаются смертельной опасности — что я мог бы сделать? Поэтому скрепя сердце я просил, по возможности, не сообщать мне больше горестных вестей[30].

Глава 13

На следующий день я был вынужден отлучиться ненадолго в манеж, а когда вернулся, застал Аполлона Мокрицкого, с обреченным видом читающего перед моим семейством, Леночкой Солнцевой и Карлом, роман Лажечникова «Ледяной дом». Судя по выражению его лица, прочитал он уже порядком и устал. Во всяком случае, выполнял свою работу вяло, что называется, без огонька.

— Вот, милый Петр, поглядите, какие пошли нынешние художники?! — С насмешкой рекомендовал чтеца Карл. — Да ты не думай, что это я его так заездил. — Балы, гости, барышни… а дело стоит!

«Распятие» мое давно начато, да так и торчит посреди мастерской, его милость к нему вовсе не притрагивается, с ерундой носится, моим учеником прилюдно называется. Точно на икону, каженный день ходит на «Помпею» глазет, и еще гостей водить повадился! Никакого спасу нет! Попытался было его к письму принудить, создать из Мокрицкого второго Джорджо Вазари, да зарекся давно уже. Ах, — Карл в сердцах махнул рукой. — Лень, праздность, любовь лясы точить, по гостям бродить, по чужим мастерским ошиваться, барышням строить куры, амуры крутить. Ничего-то вы в своей жизни, сударь мой, не сделаете таким манером! Только место чужое занимаете. Попомните мое слово: возьму я вместо вас того офицера Федотова[31]! Ох, из него толк выйдет! Помяните мое слово — выйдет.

При упоминании о барышнях Солнцева прикусила нижнюю губку, так что мне жалко ее стало.

— Бог с тобой, Карл, — начал я примиряющее, обнимая задиру. — Сам же, небось, и подсунул Аполлонусей роман, как это у тебя заведено. Сколько раз я лично слышал, как он, бедный, ночью и днем перед тобою сидит и страницу за страницей читает. Право, твоя в том вина, что он вместо дела тебе старается угодить. Сам виноват, а потом скидываешь с больной головы на здоровую. По совести, половину из того, что Аполлон или другие ученики тебе читают, из нашего окружения, пожалуй, один ты разуметь и способен. Не о Лажечникове, не о Пушкине говорю, а об астрономии твоей, в коей лично я, признаюсь, мало что смыслю.

Вот и сейчас, готов биться об заклад, что едва только Аполлон шагнул через порог, как ты его тут же к этому делу и приставил, да еще и зрителей собрал. Скажешь, не так?

— Сей роман я в третий раз перечитываю, — уже спокойным тоном ответил Карл, вот и сегодня читал я для Елены Кузминичны, Машеньки Петровны, и самой прекрасной в мире Уленьки, когда этот ленивец в гости из гостей заявился. А впрочем, ты мне зубы не заговаривай. Что с того, что я предложил ему сменить меня, пока я горло промочу кисельком? Я о том, что в остальное время он трудиться отказывается, живет, точно трутень, а много ли ты видал, брат, трутней-то, лодырей прописных, в художниках?

Я с невольной жалостью посмотрел на Мокрицкого.

— Все так. Все, как вы говорите, Карл Павлович, — очень сдержанно начал он. — Тем не менее, вы не поверите, сколь важно для меня все, что вы говорите. Как ценю я то время, что вы мне уделяете, даже когда заставляете читать непонятные мне самому тексты, само ваше расположение… Как счастлив я возможности находиться подле вас, ежедневно наблюдая вашу работу.

— Вот именно, я буду работать, а он — наблюдать, получая от этого удовольствие! — съязвил Карл.

— За одно только счастье бывать у вас, слушать ваши мудрые наставления я готов вытерпеть и в десять раз более того, что уже вытерпел от вас. Несправедливых попреков, и…

Несправедливых?!

Впрочем, я не скажу более ни слова. И если любой на моем месте давным-давно бы обиделся на вас и ушел прочь, я буду терпеть обиды и спокойно делать свое дело.

— Ах, оставьте! — Карл вскочил с места и начал расхаживать по комнате, — оставьте, мне нет никакого дела до того, будете вы делать что-нибудь в этой жизни или бросите все к чертям!

Услышав очередную отповедь, Мокрицкий побледнел, точно мертвец, и, склонившись перед Карлом, зашептал, что не хотел так разозлить его, умолял не гневаться. К его просьбе присоединились Уленька и Леночка, на что Карл с достоинством кивнул Мокрицкому, процедив сквозь зубы, что не стоит Аполлон его высочайшего гнева, после чего, взяв под руку Солнцеву, спустился вместе с ней в столовую.

Вся эта сцена неприятно подействовала на меня. Потому как Карл, безусловно, гений, но в его нынешнем положении небезопасно эдак разбрасываться сторонниками, будь то хотя бы и Мокрицкий. Тоже ведь непоследний человек, многие полезные знакомства имеет, в приличные дома вхож. За Карлом, как за маленьким, ходит. Великий в любое время дня и ночи может оторвать его от дел, поднять с постели, заставить читать вслух или отправиться с ним на другой конец города смотреть какую-нибудь блеснувшую в свете красотку. А что за это он получает? Ну, кроме уроков и самой возможности находиться близ признанного светила? Карл давным-давно обещался нарисовать портрет Мокрицкого, а так до сих пор и не приступил. Понятно, Аполлону обидно, а тут еще и компанию себе, прости господи, завел. Ладно, Нестор Кукольник, известный поэт, а Пьяненко этот, или скажем, матерюжник Михайлов? Последнего так вообще в приличное общество звать не след. Лично я не пожелал бы, чтобы этот господин затевал разговоры с моей женой или маленькой дочкой. А Карл, мало того, что его своим ученичком сделал, сам к нему домой зачастил, себя позорит.

Можно подумать, будто мне не нравится, что он, Гришка Михайлов, бывший крепостной господ Демьяновых, получил вольную за 2000 рублей, так сие вздор и ничего больше. Не баронским титулом я дорогу себе в искусстве пробивал. Да и простым людом никогда не гнушался, возьмите хотя бы Тараса Григорьевича Шевченко, с коим весьма дружен Карл. Замечательный пиит, да и художник отменный. Подлинный самородок, хоть и крепостной до сих пор. Но об этом скорее кручиниться нужно, краской заливаться, нежели хотя бы малое пренебрежение выказывать, потому как стыдно перед Европой, что до сих пор барин его при себе держит, а стало быть, в любой момент может хоть на конюшню послать, хоть в поле.

Уже год, как Карл по этому делу радеет, да все не впрок, ни за что не желает упрямец Энгельгардт птицу на волю отпускать. А после того, как сам Брюллов, к которому государь с государыней в мастерскую частенько просто так, по-свойски, захаживают, лично с визитом к помещику клятому заявился и битый час перед ним распинался по поводу таланта его крепостного, тот будто еще больше утвердился, что Тарас — непростой мазилка и за него большую деньгу получить можно. После чего утомленный бесполезной поездкой Карл охарактеризовал Энгельгардта как самую крупную свинью в торжковских туфлях, но от дела не отступил, а вместо себя Сошенко прислал, чтобы тот договорился о цене выкупа. Если я правильно понял, именно Иван Максимович в свое время привел к Брюллову Тараса, которого нашел в Летнем саду, срисовывающего там статуи. Но Сошенко в свои силы после брюлловского фиаско уже не верил и оттого перепоручил миссию профессору Венецианову Алексею Гавриловичу, но и у того ничегошеньки не получилось. Вот ведь как бывает: Венецианов государя убедить способен и проделывал это многократно, а с обычным помещиком по душам объясниться… увы! Да и есть ли у него душа?

Меж тем Тарас Григорьевич совсем отчаялся обрести свободу, и говорят, руки на себя хотел наложить. Тогда за дело взялся Василий Андреевич Жуковский, который не стал разглагольствовать по поводу великого таланта крепостного, о коем Павел Васильевич Энгельгардт, без сомнения, знал, ибо отдал Тараса еще несмышленышем в обучение сначала преподавателю Виленского университета — портретисту Яну Рустему, а затем к «разных живописных дел цеховому мастеру» Ширяеву. Не стал Василий Андреевич прибегать к аллегориям, сравнивая крепостного гения с птицей в клетке, а попросту предложил помещику сумму, от которой тот не смог отказаться — 2500 рублей. Так вот, деньги эти до сих пор не собраны, сам Карл из бескорыстной любви пишет нынче портрет Василия Андреевича, дабы устроить лотерею и получить деньги для выкупа. Впрочем, как он пишет, «у меня сидит и ждет, когда я ему рапорт на высочайшее имя составлю?» Шутка ли сказать — рапорт на тему, которая скорее для анекдотов самых скабрезных, нежели для официального документа, который еще неизвестно, сколько лиц читать станут, и затем шептаться начнут по углам, пальцами показывать. Тогда уж Карлу точно не в Италию, а в Африку, в дикие саванны, в пустыни бежать придется.

А мне как сие написать? Вот если бы лично, с глазу на глаз, если бы за стаканом пунша… густо дымя сигарой, не стесняясь в словах и выражениях, разъяснить Бенкендорфу, что курвой оказался цветок эдельвейс, что барышня еще с беспечного детства имела неодолимую склонность спать со своим папенькой и после венчания сию страсть не утратила. Что Карл — жертва, а никак не преступник, как принято теперь считать.

Как же гадко все выходит на бумаге и как просто, почти по-солдатски, можно было бы все рассказать Александру Христофоровичу!

Нет, боюсь, не получится у меня неприличные дела приличным манером излагать, да еще и на бумаге.

А что, коли государь поинтересуется относительно доказательств прелюбодеяния? Или свидетелей потребует? — Каких свидетелей?! Разве ж такому делу можно сыскать свидетелей, тому, что между мужем и женой или четой любовников происходит?

Повариху, я слышал, Эмилия сама нанимала, так что та показания против благодетельницы не даст. Лукьян?.. этот вообще молчун, каких мало. А начнут учеников да друзей, которые в доме Брюллова днюют и ночуют, спрашивать. Так доброй половине этой публики веры нет, ибо соседи засвидетельствуют пьянство и гульбу непрекращающуюся. Пойдут грязным бельем трясти — не остановишь. А писать что-то нужно? Спасать Карла необходимо! Потому что в таком состоянии он не то что портрет Василия Андреевича не доделает, Тараса из неволи не вызволит, а вообще как бы чего над собой не сотворил, тоже ведь не чурка деревянная, с чувством человек, с понятием…

А тут еще эта компания, этот, прости господи, Михайлов! И что Карла тянет ко всякой сволочи?..

* * *
Из записок Петра Петровича Соколова, племянника К.П. Брюллова:

Через год после неудачной женитьбы и шумного развода в доме Брюллова разразится очередной скандал. Григорий Карпович Михайлов обвинил Карла Павловича в том, что тот соблазнил его сестру. Но поскольку девица призналась, что вступила в эту связь добровольно и по любви, Григорий Карпович обещал не доводить до суда и не распространяться по поводу поведения своего наставника, профессора Карла Павловича Брюллова, в обмен на то, что дядя напишет ему две картины на те темы, какие Михайлов сам ему укажет. «Прикованный Прометей» на золотую медаль, и еще одну, героиней которой выступит непременно сестра Михайлова. Сюжет также был любезно предложен оскорбленной стороной. А именно: юная девушка, одетая в народный костюм, кается пред иконами в церкви.

Карл Павлович был вынужден согласиться, и его «Прометей» получил золотую медаль, дав Григорию Карповичу возможность выехать за границу. Вторая картина, «Девушка, ставящая свечу перед образом», была тоже выполнена моим дядей и затем подписана его учеником.

Запись в дневнике Клодт фон Юргенсбург, баронессы Иулиании:

Я действительно слышала широко известный ныне анекдотец относительно того, будто Карл Павлович написал две картины за своего ученика Григория Карповича Михайлова, дабы прикрыть таким образом грех. И хотя лично я не знакома ни с Григорием Карповичем, ни с его сестрицей, но видела обе картины и могу сказать, что они действительно написаны в брюлловской манере, но только и всего. Ученики обречены поначалу в чем-то повторять своего учителя, иначе какие же они ученики? В «Нарциссе» Брюллова явно читается его учитель Иванов… Если кого-то когда-нибудь будет интересовать мое мнение на этот счет, то я с уверенностью скажу, что господин Михайлов, по всей видимости, весьма талантливый копиист, но в скором времени, дай бог, мы увидим и другие его произведения, созданные уже его личным трудом и душевными страданиями, а не только желанием непременно подражать гению своего великого учителя.

Что же до пикантной истории, то… об этом я предпочту деликатно не распространяться, ибо не верю в нее с самого начала, потому как если бы и имела место амурная связь, Карл Павлович — достаточно свободомыслящий человек для того, чтобы не побояться общественного мнения и жениться вторично, пусть даже и на бывшей крепостной. Да, если бы он действительно любил девицу Михайлову, не знаю ее имени, он с презрением отринул бы общественное мнение и повел ее под венец. Если же этого не произошло, а после первой неудавшейся женитьбы Карл больше не вступал в брак, стало быть, никакой любовной связи здесь и не было.

Глава 14

…вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить.

Из письма Н.В. Гоголя А.С. Данилевскому, апрель 1837 года

— О, Италия… высокое голубое небо, спеющий на солнце виноград, вино, сыр, оливки… простая, часто бессмысленная жизнь. Там, где, казалось бы, еще вчера проходили знаменитые сражения, ныне пасутся коровы и звучит тихая свирель. Львов заказал картину «Эрминия у пастухов», я писал «Вакханалию». Каждый день маслом, сепией, акварелью, просто карандашом рисовал на улицах города или за городом. Здесь все интересно!

Начинал и бросал, вновь брался за кисть, но увлекали новые идеи, идей было много. Так много, что за жизнь всего не переделаешь; для памяти старался зарисовывать ускользающие картинки. Можно сохранить в памяти сюжет, а как быть с самим желанием писать? С охотой, которая пуще неволи? Как сохранить, отложить на завтра душевный пламень? Десятки начатых картин, и из них лишь «Дафнис и Хлоя» закончена и может быть представлена господам из Общества поощрения художников. Прошла итальянская зима, зима без снега, но пасмурная и прохладная, когда вдруг становится неуютно на улицах, и приходится подолгу сидеть с друзьями в остериях[32], потягивая вино и то и дело поглядывая на небо, не проглянет ли солнышко. От стола в мастерскую или, завернувшись в плащ, идти смотреть старых мастеров. Приходится сокращать прогулки, временно отказаться от пейзажей и уличных зарисовок. То есть рисовать только в помещении, в противном случае можно подцепить навязчивую итальянскую лихорадку, которая донимает с закатом солнца.

Впрочем, шарф потеплее на шею, шерстяную или фланелевую фуфайку, тот же плащ — и вперед. Щедрин не пропускал ни одного дня, даже когда дул ледяной ветер. Героический человек! Я же в ту пору близко сошелся с князем Григорием Ивановичем Гагариным, знакомство с которым свел еще в Петербурге. Теперь же часто гостил у него в местечке Грота-Феррата — настоящем замке в двадцати милях от Рима.

Главное — успеть, поймать, сохранить. В Италии можно смеяться, падая от усталости на скамью дешевой харчевни, смеяться в постели с незнакомкой, радоваться жизни в нищете и богатстве. В России в то время было проблематично найти повод для безмятежной улыбки.

В домашнем театре у Гагариных ставили «Недоросля». Семенова играла госпожу Простакову, и как играла! Впрочем, она единственная из нас настоящая актриса, остальные же… не актеры — персоны более чем известные, кроме семейства самого князя — художники — академические пенсионеры, ваш покорный слуга в роли Вральмана! Карл вскакивает с кресла, шутовски раскланивается перед несуществующей публикой. Еремеевна — известный тебе Гальберг. Сын Григория Ивановича, Гришка, писал декорации. Можно сказать, почти что все сам сделал, я так, — он подмигивает, — на правах подмастерья, краски растирал.

Самого Гагарина писал дружески, и не один раз, потому как лицо уж больно выразительное, с сынишки его тоже портрет сделал. Не скрою, привязался я тогда к мальцу, вместе на этюды ходили, вместе красили, вместе легкое винцо из одного бурдюка потягивали, заедая свежими, только что испеченными лепешками. Красота! Портрет княгини Гагариной с сыновьями тоже весьма удался… хорошие были денечки, м-да… «Недоросль» отменно прошел. Все очень смеялись. Италийский, ради которого весь сыр-бор и затевался, так веселился, что чуть с кресла на паркет не рухнул!

«Жаль, — говорил, — Денис Иванович сего спектакля не лицезрел и декораций дивных не видел». — Он вновь подмигнул мне, очень довольный, что я понял его намеки правильно.

— А ведь он — Италийский — лет за двадцать до этого слушал «Недоросля» в исполнении самого автора! Знал, о чем судил.

Вообще спектакль этот ужасно смешной, потому как для каждого понятный. Помню, в Петербурге видел, как некоторые господа во время действия от полноты чувств кресла свои о пол в щепки разбивали! Право слово, вот так стояли и креслом о пол стучали. Даже те, кто до сих пор по Руссо своих деток воспитывает, улыбки сдержать не умели. Потому как Денис Давыдович гениально по господину Руссо в этом произведении проехался, камня на камне не оставил. «Вот, — думаю я, — что коли мой папенька по этой методе нас с братьями да сестрами начал учить, что бы из нас вышло, когда сам Жан Жак пишет, что нельзя детей малых читать заставлять, а пущай мальчики лет эдак до двенадцати живут на природе, бегают, играют и все себе примечают. Ага. Как Митрофанушка, который из деревни не вылазил и ничему до отрочества не обучался. Пусть мальчик сам навострится выводы делать! Что дверь, которая к сараю прилагается, это прилагательное, а та, что сама по себе существует — существительное. А Софья? Софья-то — мудрость? Так и вовсе дура блаженная — идеал девушки, воспитанной по Жан-Жаку Руссо!»

Тем не менее, портреты гагаринского семейства у господ Гагариных и остались, мне же всенепременно нужно было что-то сотворить для Общества поощрения художников. Вот только что?

Пусть теперь говорят, что я специально тянул, слезно моля подарить сюжет из отечественной истории, в то время как ничего подобного в Риме делать не собирался, а только для вида. Но только в то время я как думал? Сюжеты из отечественной истории очень хорошо шли именно в России, и чтобы доказать, что я не за пустяками в Италию явился, что не на гулянки деньги Общества перевожу, а дело делаю, нужно было писать либо что-то патриотическое либо из Священного Писания. Впрочем, греческие мифы тоже неплохо шли. Но в любом случае хотелось, чтобы они сначала одобрили выбор, а уж потом малевать.

Попадались ли тебе, Петр, «Отечественные записки»[33]?

Я кивнул, не желая прерывать увлекательный рассказ Карла.

Была там, не помню уже, в какой статье, строка, не дающая мне покоя: «Живописец и Ваятель — не менее Историка и Поэта могут быть органом патриотизма»[34]. Каково?!

Даже не знаю, — я пожал плечами, — признаться, мне никогда не нравились излишне напыщенные, словно украшенные орденскими лентами и бантами фразы, но этим мы, должно быть, и отличались с Карлом.

Впрочем, я все время надеялся, что они мне сами поручат тему выбирать. Чтобы от души вышло. А они… ну, не мог я писать русскую тему, смотря на развалины Колизея. Тут ведь все едино с натуры работать надо, не как-нибудь. Нешто я помню ту же Псковскую крепость или знаю до деталей, как выглядят настоящие московские шубы? Ну да на подобные предложения у меня всегда наготове мнения Торвальдсена и Камуччини имелись, которые я сам и изготавливал, дабы сих гениев лишний раз от дел не отрывать.

Предложит Общество, скажем… «Иисус благословляет детей», а я им в ответ: «Камуччини не советовал», так они больше с вопросами и не лезут, новую тему обсуждают. Решат, а я уже им в ответ торвальдсеновские слова, якобы им произнесенные, пересказываю.

— Только ты это не записывай, Петя, потому как обидятся.

Глава 15

Что за земля Италия! Никаким образом не можете вы её представить себе. О, если бы вы взглянули только на это ослепляющее небо, всё тонущее в сиянии! Всё прекрасно под этим небом; что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение, дерево — дело природы, дело искусства; всё, кажется, дышит и говорит под этим небом. Когда вам всё изменит, когда вам больше ничего не останется такого, что бы привязывало вас к какому-нибудь уголку мира, приезжайте в Италию. Нет лучшей участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к небу.

Н.В. Гоголь (письмо к Плетнёву)

— Италия! О, эта вечная строптивица Италия! Уже не революционная, украшенная трехцветными кокардами и поясами. Теперь в Италии каждый мог оказаться под подозрением в крамоле. Дай оплеуху не соображающему с бодуна слуге, и он донесет на тебя как на завзятого мятежника. Доверь письму пару более-менее смелых фраз, обнаружь знания, о которых не подозревает сельский священник, — и тебя снова вяжут и препровождают в тюрьму.

Те, кто еще вчера, красуясь, восклицал, что Бога нет, спешно заказывают художникам малевать на стенах их домов образ Мадонны. А те именно малюют: быстро, плохо, убого. Но этого никто не замечает, цель в другом. К кое-как написанному образу приглашают волынщиков пифферари, чтобы те погудели некоторое время подле, привлекая внимания соседей. Мол, в этом доме живут набожные люди, оттого и концерт посреди белого дня, оттого и маскарад в плащах и сыромятной, воняющей сыром обуви.

Для того чтобы угодить за решетку, достаточно быть на кого-то похожим, по слепоте не перекреститься на храм, иметь в своем багаже книгу, автора которой не знают местные стражи порядка…

Страшно быть пришлым, иностранным подданным, потому как на тебя смотрят уже не как на богатенького пенсионера, а как на возможного шпиона, специально подосланного провокатора.

Ничего особенного не делай, просто зайди в остерию, в которой никогда до этого не был, и закажи любимые макароны с морскими животными. Тебя встретят с каменными лицами и все время, пока ты ешь, будут креститься и молиться, чтобы поскорее убрался, так что кусок в горло не полезет.

Русские старались держаться среди соотечественников, проводя время в кафе Греко, где часто бывали посольские и можно было первыми услышать вести с Родины. Там же, на стойке у хозяина, располагался небольшой ящик, куда складывали письма для русских пенсионеров, обосновавшихся в Риме. Ходили слухи, будто спешно присланный из России шестидесятилетний ландшафтный живописец Мартынов служит соглядатаем, в обязанности которого входит докладывать о любых разговорах или поступках, происходящих при нем.

Мартынова старались избегать и в его присутствие не откровенничали, но ведь кроме него были и другие соглядатаи, и что значительно хуже — провокаторы! Таковым числился некто Матвеев, тоже в летах, и также ландшафтный живописец.

Томно курили сигары, попивали винцо, разговаривая о поэзии и живописи, в полголоса обсуждали последние политические новости. Все старались так или иначе свести знакомства с господами из посольства, а то мало ли чего… заступятся за знакомца перед властями, не получится, отпишут о произволе государю… Италийский рапортом докладывал о благонадежности каждого проживающего в Италии художника. Милости посланника не был удостоен единственно Кипренский, и как следствие у него сразу же по приезде в Россию начались проблемы. Понимая это, все стремились, так или иначе, подольститься к Италийскому.

В один из таких неспешных вечеров пришло скорбное известие о смерти государя Александра I, после чего поступил приказ присягать императору Николаю. Тут же, собравшись по-военному спешно, отбыл в Россию для исполнения обязанности церемониймейстера при коронации нового государя князь Григорий Иванович Гагарин. А в России статс-секретарь Петр Андреевич Кикин подал в отставку. Я слышал, что новый государь не хотел отпускать Петра Андреевича, но тот согласился оставить за собой лишь свое любимое детище — Общество поощрения художников. На прощание государь обнял его, пожаловав орден Андрея Первозванного.

Уже будучи на покое в своем доме, Кикин получил наконец ящик с моей картиной «Итальянское утро».

Возможно, это и не бог весть какое событие — доставили картину пенсионера Общества поощрения художников Карла Брюллова, но для меня это действительно важно. Ведь об Италии можно говорить и плохое, и хорошее. Вот Глинка написал: «Белеют пышные остатки колоннады, Разбросаны обломки алтарей»[35]. Мы привыкли ездить в Италию, учиться у древних, у мертвых, смотреть назад. Даже не на прошлое, на скелеты прошлого… Но Италия — это не только руины. Можно и вот так: утро, нежная девушка умывается в саду. И это тоже будет Италия. «Душа полна возвышенного чувства И на классических развалинах искусства С веками говорит». Можно, конечно, и так, можно и на развалинах, а можно тем же развалинам дать новую жизнь…

Тогда еще многие говорили, что художник должен сохранить в истории время, коему стал он свидетелем. Интересная мысль. Мне пеняли и, пожалуй, еще пенять будут, что не отразил я тогда ни наводнения, ни гибели генерала Милорадовича подле строящегося Исаакиевского собора, на глазах у застывшего, точно на картине, войска. Генерал был в парадном мундире с голубой лентой через плечо. Полагаю, что напиши я это — получилось бы великолепно. Возможно, следовало написать и землекопов, что у того же Исаакия прогоняют конногвардейский эскадрон камнями, и проруби напротив Академии, куда ночью тайно спускали трупы и раненых. Рассказать о ядре, оставившем вмятину на уровне третьего этажа в альма-матер. Но… я ведь не видел ничего этого!

Забавно, что через много лет поисков и незаслуженных упреков в мелкотемье вдруг узнаю, что не я один ратовал за искусство нового века, отличное от классических образцов века минувшего. Вот как писал о том же Виктор Гюго: «Шлейф восемнадцатого века волочится еще в девятнадцатом, но не нам, молодому поколению, нести его».

Правительство закрыло для нас с Александром мятежный Париж! Чему бы научили нас стремящиеся разорвать любые цепи, взорвать любые каноны вольнолюбивые французы? Но дух нового незримо витал повсюду, так что мы, будучи живыми людьми, просто не могли не изменяться, продолжая расти.

* * *

В Неаполе Александр писал акварельные портреты членов королевской семьи, за что перед ним были теперь открыты все двери; в Помпее ему разрешили рисовать все, что заблагорассудится! Поясняю, что, согласно указу, не помню, за каким номером, в Помпее разрешали копировать и снимать чертежи лишь с тех памятников, изображения которых были на тот момент уже опубликованы.

«Я вижу огненные реки… Они стремятся, разливаются или поглощают все встречающееся и не находят препон своему стремлению. Меж тем дождь песку, золы и камней засыпает пышную Помпею. Я отвращаю взор свой от сего ужасного зрелища, встречаю… сторожа, старого инвалида: мечта исчезает… Все заставляет меня переноситься воображением в первый век, но каждую минуту должен вспоминать, что живу в 19 столетии…», — писал из Помпеи Сашка.

В другой раз он обещался ехать со мной в Помпею, уже ждал милостивейшего разрешения Общества на поездки в Париж и Лондон для изучения искусства литографии. Он мечтал сделаться императорским архитектором, о чем по наивности своей даже написал Кикину в надежде получить благословение. Но в итоге заслужил лишь строгую отповедь с рекомендацией сидеть тихо на своем месте, не замахиваясь на подобные прожекты.

Впрочем, Сашка не обиделся, занялся тщательнейшим копированием помпейских бань и всячески делал вид, будто бы никогда и не тщился покорить Олимп. Рисунками этими он рассчитывал снискать себе славу и добиться новых милостей.

Помню, уже после Львова в Помпею возила меня графиня Мария Григорьевна Разумовская — пожилая, набожная дама в огромной темной шляпе с лиловыми лентами, из-под которых торчал ее горбатый, невероятных размеров нос, и широкими юбками, которыми, казалось, она способна смести в одночасье развалины древнего города. Было нестерпимо жарко, воздух дрожал и никакой тени… пот лился ручьями, рубашка под сюртуком давно намокла. Графиня же летела вперед, то и дело, размахивая руками, с деланным энтузиазмом пытаясь зажечь и во мне творческий огонь, заразить, заставить влюбиться в Помпею…

Делала она это оттого, что желала заказать мне «Последний день Помпеи», название, почерпанное из одноименной оперы Джованни Пачини, но… впрочем, это была не ее идея. Тогда я уже знал, что напишу «Помпею», и даже начал делать эскизы.

Стоя спиной к городским воротам, чтобы перед глазами был Везувий, я намечал контуры своей будущей картины[36].

Юноши, несущие парализованного старика-отца, художник с ящиком красок. Всадник, пытающийся выбраться из города и оттого летящий, не разбирая дороги… Мертвецы ожили, рассказывая о событиях, коим они стали невольными свидетелями. Перед глазами стояла картина последнего дня жизни древнего города. Я мог начать рисовать прямо сейчас, сначала отдельные портреты и группки, потом… Убежден, что лица мало чем изменились с тех пор. Итальянский тип, может, несколько мавров… всех этих людей я мог отыскать на улицах Рима, но не было главного — с самого начала я видел женское лицо, то самое, что снилось мне еще в детстве, когда я сидел на куче горячего песка совсем один. Той, вместе с которой я пылал в черном небе Мюнхена. Мне была нужна, необходима одна определенная женщина, чем-то напоминающая девушку из «Итальянского утра» и еще ту, что я нарисовал в «Полдне». Она… ее лицо… ее волосы и глаза преследовали меня долгие годы. Она поднималась на цыпочки, чтобы сорвать спелую гроздь винограда, она… а, что я говорю. Юлия Самойлова ворвалась в мою жизнь, подобно солнечному вихрю, пришла, чтобы повернуть в угодную ей сторону самою судьбу, украсть жизнь и уготованную судьбу, подарив взамен нечто большее.

Загрузка...