Птицы и звери стали понемногу исчезать, кто — прячась от непогоды и хандры в норах и укрывищах, кто — просто уходя навсегда из этих мест, точно из пораженных какою–то болезнью. Голуби и мелкие птахи совсем исчезли из города, сменившись стаями черных большеголовых воронов, которых даже и не видано было прежде в этом краю. Нахальнее стали шебаршиться крысы. Бездомные собаки, прежде беспечные и игривые, стали беспокойными, чаще скалили клыки по каким–нибудь совершенным пустякам и начинали мало–помалу сбиваться в стаи. Матери уже запрещали своим ребятишкам играть с ними как раньше.

Карр по обыкновению своему ничего этого не замечал, вернее, полагал происходившие перемены чем–то обычным и вполне естественным.


* * *

Однако раз, возвращаясь с долгой своей прогулки к каменоломням, Карр еще издали ощутил, как что–то изменилось на поляне, раскинувшейся по склону холма, в котором он обыкновенно проводил многие, порою, дни, а то и недели — укрываясь от беспокойства наружного мира, — и который начал как–то незаметно для себя называть «домом». Было раннее утро, редкие теперь солнечные лучи, проникавшие из–за горизонта неким противоестественным образом — как бы снизу вверх, — кой–где подкрашивали нависшие облака розовой хмарью, но поляна и весь холм тонули в еще не успевшем рассеяться сером сыром сумраке; воздух наполняла тусклая тишина, какая обыкновенно и бывает ранним непогожим утром, но тогда казалось — здесь и нет никого, совсем ни одного живого существа, даже вездесущих насекомых, чтобы нарушить ее.

Подойдя, он рассмотрел, что ближе к верхней границе леса безобразно чернеет выжженная плешь большого кострища — угли уже полностью погасли, подернулись золою и даже успели немного отсыреть; прямо посредине поляны каким–то немыслимым образом взгромождена довольно большая известняковая плита, явно привезенная издалека — с каменоломен; это — учитывая, что ее еще нужно было втащить сюда (снизу тянулась уродливая, прежде немыслимая в этих краях полоса безжалостно развороченного леса) и воздвигнуть — составляло огромный и нелепый в своей бессмысленности труд.

Между кострищем и плитою виднелась также притащенная откуда–то колода жертвенника, темная и скользкая от покрывавшей ее — вероятно, крови; вокруг колоды, впрочем, было пусто. А на самой плите, на этот раз уже в две или три краски, был довольно умело изображен поднявшийся на задние, похожие на птичьи, с огромными страшными когтями лапы, воздевший передние, такие же неестественно когтистые, и подъявший оскаленную пасть к белому пятну луны — чудовищный черный рогатый волк!


* * *

…Страшным криком, мешая человеческие и нечеловеческие слова, мучительно кричал и ревел по–звериному Карр, ломясь через заросли, не разбирая пути, оставляя за собою еще одну безобразную просеку покореженного леса, прочь, прочь, от ставшего в единый миг ненавистным ему места, от воздвигнутого нечеловечески тяжелым и бессмысленным трудом алтаря во славу и хвалу — ему — проклятию здешней земли.

Наконец, остановившись, он понял, что устал. Он безмерно устал от всего этого веками длящегося и веками повторяющегося действа, несущего бесконечно все то же, и обрывающегося все тем же, чтобы спустя то или иное время, в том или ином краю, возобновиться и продолжиться с прерванного места…

Он пойдет, — решил он, — к самому главному, самому могущественному их божеству — Карр уже смутно чувствовал, что капище того находится в здании на площади, хотя и рукотворном, но источающем невидимую и неощущаемую — в полной мере — здешними жителями могучую силу; силу, что весьма, однако же, ощутима и внушает трепет сверхъестественному существу, которым он был и по–прежнему оставался.

Он пойдет и поклонится ему — Карр неожиданно для себя, с ужасом осознал, что — рожденный и посланный свергнуть и низринуть его — сделает это с радостью и благоговением, — и спросит — что? о чем? А… вот — спросит. Он найдет, о чем спросить.


* * *

Утренняя служба уже подходила к концу, когда церковные двери растворились, и в них показалась человеческая фигура, укутанная в черный, глядевшийся в ту минуту и вправду зловеще суконный плащ.

Повисло молчание; даже старик–священник, монотонно читавший что–то положенное на тот день из Писания, закашлялся и умолк.

Не обращая внимания ни на кого, Карр двинулся прямо к алтарю, к укрепленному там громадному, ладно сработанному сосновому кресту, на котором повисла, бессильно уронив голову на грудь, фигура человека, почти голого и почти жалкого; однако именно от этой фигуры и веяло той самой могучей силой, что почуял Карр еще в своих метаниях по ночным переулкам города, жизнь которого он, как теперь начинал понимать, разрушил — нечаянно, и навсегда. «Нет — не разрушил, — вдруг словно кто произнес у него в голове, чуть ли не насмешливо, — даже тебе это теперь не по силам; но изменил, действительно, навсегда, и более не быть ей такою же безмятежной и, в сущности, счастливой, как прежде — отныне и во веки веков».

— Боже, — закричал не стесняющийся и даже не замечающий никого и ничего, кроме этой распятой фигуры, человек по имени Карр, — зачем, для чего это все? Для чего ты принес сюда, на эту прекрасную и жестокую землю существ, которых сотворил — я знаю! не отпирайся! — для лучшей, высшей участи, зачем позволяешь им уподобляться животным, делать эти непотребные дела, которые они делают — так что даже мне, исчадию черного, во всем враждебного им мира, посланному сюда для их попрания и уничтожения, вместе — слышишь меня! — вместе с тобою, их создателем и пастырем — даже мне мерзости их кажутся ужасными… — его пытались схватить, оттащить, но он легко сбрасывал неумело наваливающихся с разных сторон ремесленников и рыбаков и продолжал: — …в то время как образом и заключенной в них силою они подобны богам — богам! — слышишь! — зная уже тебя, и твое могущество, они пытались поклониться — мне! — ничтожному безжизненному орудию, созданному с единственной целью — уничтожить их, истребить их род с лица земли, на которую ты привел их, так, чтобы и памяти не осталось о них, а заодно и о тебе самом!

Они убивали чад своих в знак поклонения мне! Резали, как скот! Они, наконец, как я теперь начинаю понимать, предали страшным, жестоким страданиям и смерти тебя самого!!! — не отдавая себе отчета, для чего это делает, он, так же как и тогда — перед матерью — пал на колени: — Для чего, для чего ты терпишь все это! для чего не вмешаешься, не исправишь их — или не уничтожишь их сам, своею рукою, если ничего другого нельзя поделать; или не заткнешь, наконец, проклятые щели, через которые такие, как я и подобные мне или направившим меня, могут проникать сюда и разрушать этот прекрасный, этот, полный неведомой нигде более живой гармонии мир, не уничтожишь, наконец, меня самого, не рассеешь как дым?

Хотя, — продолжал он уже тише, — ведь теперь даже я, страшное и, возможно, недостойное порождение мрака преисподней, познал значение, как мне кажется, главного, что ты заповедал им и что составляет вашу силу… — И я тоже… — вдруг неожиданно даже для самого себя продолжил он, — хочу — любить… и быть… любимым… — Тобою, — добавил он уже чуть слышно.

Последние его слова прозвучали в почти совершенной уже тишине. Никто из прихожан не смел не только нарушить воцарившееся безмолвие — не говоря уже о том, чтобы подступиться ко все еще коленопреклоненной фигуре — но, казалось, даже дышать. Только священник, укрепляемый и движимый силою простой веры своей и косности, вместе придававших ему мужества в сознании долга перед Господом и вверенной ему паствой, шептал, указывая дрожащим перстом: — Еретик… Еретик!..

Карр встал с колен, повернулся спиною к алтарю и, глядя в пол, тяжелым, почти грузным шагом направился к оставшимся открытыми дверям. Никто и не подумал остановить его.

— Еретик!!! — наконец закричал старик ему в спину тонким, срывающимся голосом, — изыди, сатана!!! Именем Господа нашего заклинаю тебя — изыди!!! — выцветшие глаза его расширились и стали совсем прозрачны. — Пожалуйста… — уже не сознавая, что несет, прошептал он в конце концов.

Крик его повис в тишине. Лишь странное, брошенное им слово — «Еретик!» — пугливой птахой проносилось то здесь, то там, отражаясь, почти видимо, в круглых от ужаса и изумления глазах собравшихся в церковном покое.

Уже стоя в дверях и готовясь затворить их, Карр бросил было прощальный взгляд обратно, к алтарю, и ему почудилось будто распятый, ничуть не двинув опущенной в смертном оцепенении головой, глянул на него, не грозно и строго, а — печально и как бы с пониманием, сделал попытку улыбнуться разбитыми и запекшимися губами и вдруг — подмигнул…


* * *

Был уже конец осени, больше похожий на начало зимы. Лес сбросил листву как–то поспешно, в несколько бритвенно–холодных ночей, и давно уже стоял совершенно голый, прозрачный, и казался от этого совсем беззащитным. Буйства осенних красок, которым славились здешние места, в этом году не случилось.

Пара месяцев, прошедшие с того памятного для всего города дня, когда Карр явился в церкви и устроил там большой переполох, были заполнены слухами и сплетнями. Кто–то говорил, как о доподлинно известном, что в сына лесника вселился сам Сатана и вскоре тот начнет бродить ночью по городу, ловя зазевавшихся прохожих, и выпивать из них кровь. Почему упомянутый нечистый дух должен был утолять жажду таким, вообще–то, несвойственным ему образом, рассказчик затруднялся ответить; вероятно, сюда примешались дошедшие недавно другие слухи о некоем не то князе, не то графе, объявившемся якобы относительно недалеко отсюда, за горами: молва приписывала ему всяческие зверства, в том числе выпивание человеческой крови. Кто–то, напротив, говорил, что ничего, мол, особенного не произошло, а просто повредился бедный парень умом, узнав о страшной кончине своей возлюбленной. Кто–то обвинял во всем его самого, утверждая, что девушка покончила с собою, так как была беременна, а подлец, узнав это, отказался на ней жениться. В доказательство приводилась бурная сцена, произошедшая между ними еще летом, свидетелями которой было, наверное, около дюжины горожан; впрочем, поскольку хорошей памятью на что–либо, не относящееся к их собственным делам напрямую, достопочтенные горожане, как правило, не отличались, то и вспомнить, что там точно происходило, никто из них не мог — так, выдумывали всякую ерунду. Те, кто знал правду, или, по крайней мере, догадывался о ней — ведь кто–то же изобразил на воздвигнутой в лесу известняковой плите рогатого волка с птичьими лапами — почему–то помалкивали, как воды в рот набрали; вероятно, опасались раскрытия своих похождений, а затем — обвинения в ереси и язычестве; связываться с хоть и далекими, но могущественными церковными властями было отнюдь не безопасно.

Все это время Карр, не зная, конечно же, ничего обо всех этих небылицах, да и совершенно не интересуясь ими, провел в мрачных раздумьях, укрывшись в дальних холмах, за каменоломней, поближе к своему схороненному в камне прежнему телу — так, на всякий случай. Холм, на котором вновь объявившиеся почитатели его попытались возродить давно, казалось, сгинувший во тьме веков культ, был ему ненавистен. Он совершенно осознанно принял руку здешнего, как он это понимал, верховного божества и — говоря попросту — боялся его гнева. Помимо всего он понимал, что стал, таким образом, уже окончательным отступником, также своего рода еретиком и в обманчиво далеком, отправившем его сюда, в эту землю, мире, но тут уж ничего было не поделать. От одного берега он отплыл, а до другого — на который должен был выйти в блеске славы и могущества, — грустно подумал он, — даже не добрался.

— Может, это и хорошо, — произнес он вслух.

Однако уже зимою он почувствовал смутное желание вновь явиться пред очи могучего покровителя этой земли и людей, живущих в ней. Он почувствовал, что вновь хочет задать ему свои вопросы — ведь он так и не получил ответа на них. Только теперь он понимал, что это нужно делать в отсутствие людей — они вновь испортят все дело, опять устроят беспорядок, шум, он ничего не добьется, если они опять будут рядом. Иначе говоря, идти ему придется ночью.

…Ночь была не слишком морозной, и для истинного Каррова существа ничем не была страшна; однако для человека пребывание в течение нескольких часов на таком, даже несильном холоде могло, как прекрасно понимал Карр, окончиться плохо. Он вновь завернулся в плащ и стал изнутри согревать человеческое тело жаром, подымаемым из глубин своего прежнего призрачного существа, жаром, который пылал в его проклятых глазах, и которым он мог испепелить скалу. Теперь его впервые надобно было употребить не на разрушение и уничтожение, а на то, чтобы согреть страдающее от холода человеческое существо — раздувая осторожно, не давая ему превратиться во всесожигающий вихрь. После нескольких попыток это удалось, более того, теперь Карр был уверен, что сможет поддерживать такой несмертельный огонь — пусть даже черный и мрачный — сколько потребуется.

В который уже раз преодолев, оставляя следы в неглубоком снегу, дорогу до города, а затем до городской площади, Карр наконец остановился перед церковными дверьми. Он опасался, что они будут заперты, но опасение его не подтвердилось.

Отворив дверь, он вошел.

Было темно и тихо. И холодно. Тихо, холодно и темно.

— Я пришел, — молвил Карр негромко. Несмотря на это, звук его голоса разнесся по всему, довольно большому помещению и защелкал осколками эха в лепнине потолка.

— Вижу, — голос раздался откуда–то из–за его правого плеча. Карр, если и ожидавший ответа — то скорее со стороны алтаря, сверху, где чернел почти невидимый в темноте деревянный крест с совсем уже неразличимой фигурой, висящей на нем — вздрогнул и повернулся к говорившему.

Он увидел просто человека, небольшого роста, совсем не величественного, не похожего на бога или даже на какое–либо другое высшее существо, держащего в руке какой–то светильник, дававший неяркий, но теплый живой свет. У него было довольно молодое узкое лицо, покрытое рыжеватой — скорее щетиной, чем бородой. Длинные — до плеч — также рыжеватые волосы. Грубая одежда. Босые ноги — казалось, он совсем не замечает холода.

Глаза его были совершенно неуловимыми, как и он весь — вот только что он стоял перед Карром, и вот — уже ходит, зажигает свечи в дальнем конце церковного зала, у алтаря.

— Ты… — начал Карр и умолк, не зная, как закончить вопрос.

— Я буду отвечать тебе, если ты об этом. Это тебе подойдет?

— Но…

— Ты сомневаешься? — с чуть заметной улыбкой проговорил, — не спросил, — а именно проговорил его собеседник.

Карр понял, что нет — не сомневается. Он закрыл лицо руками, как тогда на дороге, и опустился на колени; затем, почувствовав бесконечную усталость, медленно склонился ниц.

— Встань, я не вижу твоего лица, — услышал он над собою. Карр, не распрямляясь, поднял голову, убрал с лица руки.

— Все же встань… я не могу сказать, что хотел бы видеть твои глаза — они слишком напоминают мне, кто ты и откуда — но так разговаривать неудобно. Встань.

— Я пришел вновь, — повторил Карр, подымаясь, но продолжая чувствовать безмерную усталость.

— Это мы уже обсудили, — с той же неуловимой улыбкой ответил собеседник. — Это все, что ты хотел сообщить?

Карра прорвало. Он вновь, сбиваясь и повторяясь, стал говорить все о том же, о чем уже говорил — кричал — в этом же зале, в тот безумный день. Он понимал, что речь его превратилась в сплошной поток перемешанных между собою вопросов, восклицаний, упреков, вновь вопросов, жалоб и наконец мольбы, бесконечной мольбы все об одном, об одном, все о том же — и ничего не мог с собою поделать, словно человеческая часть его существа вырвалась, наконец, на свободу и торопится смять, разрушить все плотины и преграды, рухнуть, будто с обрыва, не глядя на неизбежные внизу камни, и — будь, что будет… Однако умом он понимал, что это не так — крепки запоры, плотины высоки и надежны, и ничто уже не сможет их нарушить; просто слишком исстрадалась его человечья душа, настолько, что, раскаленная, стала просвечивать сквозь его высший сверхъестественный разум, как пламя свечи сквозь грязное, закопченное стекло.

— Господи, — лихорадочно пытался он подобрать и выстроить людские слова, вновь ставшие своенравными и непослушными, — я не могу понять, я ничего не могу понять!.. Я появился бесконечно далеко отсюда, меня… меня создали, чтобы послать сюда, чтобы я разрушил здесь все, чтобы принес на эту землю кого–то, я не знаю кого; что она? — сама не могла прийти сюда, без меня, и совратить, и растлить здесь — или что она там должна была сделать — всех; я не знаю, я опоздал тогда к назначенному сроку, я опоздал, все пошло не так, как они… у–у–у, — завыл, застонал Карр по волчьи, — хотели, они, они, я ненавижу их, они все же послали меня сюда, несмотря на то, что я тогда опоздал, это уже было поздно, не нужно, бессмысленно, но они послали, послали меня, чтобы я мучился здесь — мне так и сказали! — чужой для всех, без цели, без пристанища… Ждал, когда придет тот, кто более меня, кто наконец исполнит здесь все, чего они хотели, когда свершится все, что должно было свершиться[2]: сняты будут семь печатей с книги, столь древней, что я даже не знаю и не могу понимать истока ее, пронесутся по всей земле четыре всадника, на белом, рыжем и вороном конях, и еще каком–то бледном — и я — безжалостный некогда черный дух, восставший из бездны — боюсь даже представить его себе; когда возопят замученные и убиенные — за тебя! за тебя — Господи, когда солнце ваше, которое я не люблю, станет мрачно, как вот эта твоя власяница, а луна сделается как кровь, и звезды небесные падут на землю, хоть я и не знаю, как это возможно, и небо скроется, свернувшись, как свиток, и всякая гора и остров двинутся с мест своих! И — помнишь? — цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скроются в пещеры и ущелья гор и скажут горам и камням: — Падите на нас и сокройте от лица, — Тебя, — Сидящего на престоле, и гнева, — Тебя, — Агнца, ибо пришел великий день гнева Твоего, и кто может устоять?!

Карр перевел дух. Собеседник его внимательно слушал, время от времени бросая еле заметный взгляд куда–то в сторону, в непроглядную тьму близ алтаря, освещенного слабым живым светом зажженных им тоненьких свечей, и по–прежнему чуть улыбался, будто выслушивая ребенка и сочувствуя жалобе его.

— И — помнишь? — вострубили одна за другою семь труб, — продолжал Карр уже хриплым горячечным полушепотом, — и сделались град и огонь, вся трава зеленая сгорела, и гора, пылающая огнем, пала в море, и оно сделалось кровью, и умерло сколько–то там — я сейчас не помню точно, сколько — тварей, живущих в море — ибо нельзя же, в самом деле, жить среди крови! — голос его на мгновение возвысился, но тотчас вновь упал до шепота: — И низверглась с неба звезда Полынь, подобная светильнику, на реки и на воды, и многие люди умерли — умерли! — от тех вод, потому что они стали горьки; затмилась совсем, повредилась часть солнца, луны и звезд — и слышал я, как творящие все это говорили: «горе, горе живущим на земле!»; и верно говорили: — горе, потому что другая звезда, падшая с неба, отворила бывшим у нее ключом кладезь бездны, и вышел дым из нее, из бездны, как из печи, и помрачилось то, что осталось от солнца и воздуха, и из дыма вышла саранча, и дана ей была власть, какую имеют ваши земные скорпионы — и сказано было ей, чтобы делала она вред только лишь одним людям, которые не имеют печати Божией на челах своих — что за печать–то?! — и не убивать их, а только мучить, мучить пять месяцев; царем же своим имела она подобное же мне самому исчадие бездны по имени Губитель. И конное войско, бесчисленное, освобожденное, и пришедшее от великой реки, губило язвами множество людей.

А которые же прочие не умерли от всего этого — те так и не раскаялись в делах рук своих! так, чтобы не поклоняться бесам, и золотым, и серебряным, медным, каменным и деревянным идолам — идолам! — которые не могут, это же ясно, ни видеть, ни слышать, ни ходить! И вот, и не раскаялись они в убийствах своих, ни в чародействах своих — хотя я, например, вот этого за ними не замечал — ни в блуде своем, ни в воровстве своем…

Голос его пресекся. Удивительный слушатель его терпеливо молчал и явно ждал продолжения.

— И когда Жена, облеченная в солнце, — снова, совладав с голосом, начал Карр, но уже спокойно и грустно, — кричала от мук при рождении твоем, и когда страшный красный семиглавый дракон явился, чтобы пожрать тогда тебя, и разразилась страшная война с драконом на далеких, к счастью, отсюда рубежах, и повержен был дракон, и возвеселились небеса и обитающие на них, а живущие на земле и в море, напротив, тогда опечалились, потому что, — сказали им, — сам Диавол сошел к ним, в сильной ярости, зная, что немного ему остается времени. И стал преследовать он Мать с тобою на руках, но она скрывалась от него, ибо всё помогало ей, даже сама земля.

И тогда–то должен был явиться — я - в блеске проклятой славы моей, и даны были бы мне от дракона сила, и престол, и великая власть, будь они неладны. Но… я был бы тогда на своем месте, был бы зачем–то нужен, а не метался бы, как теперь, меж бездной и небом, которое — та же бездна, только перевернутая вверх дном; не метался бы, умножая мои и так многоразличные и тяжелые прегрешения и причиняя одно лишь горе и страдание живущим здесь — хотя отнюдь и не стремлюсь к этому — а просто потому, что я не знаю и не понимаю законов этого бытия, я не был создан для него и подготовлен к нему; все здесь мне чужие, и я чужой всем, все бегут меня… Почему, зачем я опоздал тогда к своему времени, — повторил Карр тоскливо, — не принял своего — пусть и страшного — предназначения… Чем лучше мое теперешнее?..

— Почему ты опоздал? — усмехнулся его собеседник, и усмешка эта уже не показалась Карру весьма дружелюбной. — Ты все еще не понял?

Карр ошарашенно молчал, только глядел во все глаза.

— Я, конечно же, задержал тебя тогда, окутал твой разум облаком забвения, даже, — тут говоривший позволил себе чуть заметную гримасу, — подсунул тебе эту… как же ее звали? А! Я совсем позабыл — так же, как и тебя — никак! — он, похоже, почти издевался. — Я, как ты, надеюсь, понимаешь, совершенно не собирался допустить всего того, что ты так красочно — и довольно верно — изобразил. Да, и что ты такое говоришь — опоздал, не успел, — продолжил он уже мягче, — сам ведь знаешь, это категории Времени, а никакого времени для тебя, тем более там, существовать не может и не существует… — так, узоры на бесконечно тянущихся каменных плитах; мало ли, что там еще выбито — кстати, мог бы и сам, тогда же, взглянуть…

— Ты?! — выдохнул Карр, — тебя же тогда… еще…

«Но я‑то, как ты мог бы и сам догадаться, тогда уже был? — знакомый насмешливый голос прозвучал у Карра прямо в самом мозгу. — Или ты опять сомневаешься?»

Собеседник стоял напротив него, безмолвно, поглядывая прищуренными непроницаемыми глазами.

— Стало быть, — не верил своим ушам Карр, — уже тогда?.. Уже было известно?.. Значит, им — тоже?..

— Конечно. Ты был тогда вроде пугала, что–то вроде отвлекающего маневра — страшная военная хитрость! — говоривший рассмеялся, — а на самом–то деле — просто игрушка, вроде как мальчишки выпускают кошку перед собачьей сворой — а вот, что будет? удерет она, или порвут ее белые собачьи клыки на лоскуты… жестокие шалости… Я их, как правило, наказываю потом… через много лет… — голос его становился все более и более задумчивым, как бы даже сонным.

— Но как же, ведь все, что записано в книгах, должно случиться — не тогда, так после когда–нибудь? И потом — вне зависимости от того, чем бы кончилось, кто бы тогда победил, или… еще победит — я уже не так уверен, как прежде: кто именно — людей–то, чад–то твоих сколько бы погибло, или погибнет еще — ужасной, мучительной смертью — женщин, детей — они–то чем успели провиниться?

Страшный, пылающий гневом взгляд уперся ему в лицо и заставил в ужасе замолчать.

— Ну, — медленно начал его собеседник, мало–помалу укрощая эту вспышку, — не все, что должно случиться — случается. Запомни это. Многое из того, что ты сейчас наговорил — уже случилось, а что–то будет еще случаться, многократно повторяясь; ты ведь не будешь снова утверждать, что все это так же подвластно несущей свои волны все вперед и вперед реке несуществующего Времени, которая и здесь была придумана лишь затем, чтобы привести здешние дела хоть в какой–то порядок — просто с чего–то же нужно было начать.

Что же до детей, — продолжал он вновь задумчиво, опустив взор, — не говоря о женщинах… Дети часто бывают дурны, жестоки — как правило, бессмысленно; сразу от рождения они мало чем отличаются от животных — да, да, с этой их, ненавистной тебе, идущей, между прочим, из самой глубины их естества потребностью — ЖРАТЬ… Что они и будут делать, не зная ни меры, ни жалости, если в них — с самого детства — не вложить разум высшего существа и душу живого бога. Непременно вместе, и в нужной пропорции, иначе ничего не получится. Мне все время приходится исправлять результаты… ошибок. — Он помрачнел. — Когда удается… — добавил он после паузы уже совсем хмуро и неожиданно оказался далеко в противоположном углу зала, поправляя оплывавшие свечки.

— Но тогда, — возвысил голос Карр, обращаясь к этой, видневшейся теперь вдалеке, повернувшейся к нему спиною фигуре, — если они, созданные и одушевленные тобою — ведь, как я понял, в каждом из них есть душа, вложенная тобой? — не поворачиваясь, фигура молча кивнула, — образом своим и этой душою подобные высшим существам, зная об этом, и зная уже, кому этим обязаны, продолжают с удовольствием уподобляться скотам, делать все эти свои дела, которые они делают: лгут, убивают друг друга, блудят, снова лгут, отравляя этой ложью и свою, и чужую жизнь, всю эту землю — я уже спрашивал тебя тогда, но ты мне не ответил — зная уже тебя, поклоняются идолам: я уже говорил, они пытались поклониться мне! Они убивали своих детей — сколь бы плохи они там у них ни были, и сколь бы ни были они сами сведены с ума обрушившимися на них невзгодами — безжалостно убивали в знак поклонения мне — зачем! Они же предали жестоким страданиям и мучительной смерти тебя самого! — и кроме тебя самого, только, может быть, я один на этой земле понимаю, почему ты сейчас стоишь, невредимый, и лишь образ твой там, в темноте наверху — чтобы вечно напоминать об этом им, да и, похоже, тебе самому!

И вот, если так, почему ты не вмешаешься, не устроишь все как–то иначе, не исправишь, не накажешь их, наконец?!

— Да ты прав, Зверь из бездны, — тяжело начал его собеседник, снова приближаясь; Карр заметил, что тот впервые назвал его так, и внутренне напрягся, — я уже не раз наказывал их за это. Несть числа тем, что я истребил с этой земли.

— Но зачем, зачем тогда это все? почему ты просто не уничтожишь их без лишней жестокости, всех этих падающих звезд и скорпионов, своею рукою?

— Затем, что я люблю их.

Повисла пауза.

— За что?!

— Ни за что. Я их для этого создал.

Карр помолчал.

— Ты любишь их всех? — наконец спросил он тихо.

— Да.

— Даже тех, кого ты уничтожил за их безобразия? или собираешься это сделать?

— Да.

— Но…

— Позволь мне объяснить тебе, — Карр закрыл рот и оставил вопрос невысказанным. — Представь, что ты задумал построить здание. Есть у тебя его план, или нет — в данном случае неважно. Когда ты возвел фундамент, ты еще можешь, увидев ошибку, перенести его на более удобное место, хотя это уже не так легко, как просто указать в землю пальцем. Пока ты возводишь на заложенном тобою фундаменте главные, несущие стены, ты также можешь многое изменить, сделать их выше или ниже, но это еще немного труднее. По мере того, как ты начинаешь заниматься внутренними покоями, желобами для слива воды и нечистот, покрывать все здание черепицей — вносить всякие изменения становится все труднее и труднее, но самое главное — что делать это возможно, только отсекая и выбрасывая неудачные и испорченные детали, заменяя их новыми, годными, а иногда — оставляя так, безо всего. И по мере того, как ты все дальше и дальше совершенствуешь свое здание, всякого рода переделки неудачных или недоброкачественных деталей становятся все труднее, и с каждым шагом еще труднее, пока не делаются уже совершенно невозможными. Обычно тогда и говорят, что работа достигла совершенства.

Заметь — ты в любой момент можешь внести какие тебе угодно изменения даже в фундамент, или кладку несущих стен, ты вполне волен в этом, и никто не может тебе помешать, но для этого — тебе придется сперва разрушить все здание, все, что ты успел построить к тому времени. Это — знаешь ли, непростое решение.

— Но тогда… послушай, — несмело начал Карр, — если дальнейшее совершенствование твоего здания требует мучительной, жестокой смерти женщин и детей — может быть, можно больше его не совершенствовать?..

Тяжкий, проникающий в самую душу — если бы она была у Карра — взгляд светлых глаз надолго будто пригвоздил его к месту, где он стоял. Безмолвие все больше густело и напряженно растекалось по залу; наконец даже трещины в самых дальних стенах наполнились, казалось, сосредоточенной тишиною.

— Можно. — прозвучал ответ, а за ним вновь последовала пауза. — Я за этим и здесь.

Наступило долгое–долгое молчание.

— Довольно об этом, — наконец нарушил тишину собеседник. — Уходи. Скоро утро.

— Но я могу… прийти еще? — спросил Карр, чувствуя, что усталость уже попросту валит его с ног.

— Возможно, — послышалось вновь от алтаря, где уже еле теплились последние два огарка сгоревших за ночь свечей.


* * *

Прийти еще получилось только ближе к весне.

Зиму, прошедшую между этими двумя событиями, Карр, вернее его человечье тело, а еще вернее, они вместе — хворали, не выдержав все–таки холода и душевного напряжения той ночи. Едва передвигая ноги от навалившейся на них неестественной усталости, приплелись они вдвоем «домой» за каменоломни, в уютное и мирное каменное убежище под холмом, и погрузились в пучину болезненного бреда. От него остались только смутные воспоминания пожарищ, застилающего солнце дыма и коричневой пыли, толп людей и нелюдей, воздевающих руки к черному от копоти небу в какой–то неведомой мольбе.

Карр оправился от наваждения довольно скоро, но начал понимать, что человек, скорее всего, умрет, если ему немедленно не помочь.

Как лечить людей, Карр, созданный и посланный с целью их извести, конечно же, не знал. Но он просто продолжал осторожно вдувать в человеческое тело жар далекой, уходящей в бесконечную глубину мироздания бездны, надеясь, что ее мрачное пламя хотя бы своим стихийным родством поможет поддержать слабеющий светлый огонек, будто потухающая свечка теплившийся в живой покуда человеческой душе. Дни сменялись ночами, но Карр, для которого время не имело значения, терпеливо продолжал свое странное врачевание. Не однажды казалось, что слабеющий огонек, мигнув последний раз на прощанье, тихо угаснет, но всякий раз Карр осторожно и настойчиво удерживал его на этой зыбкой грани, будто ограждая ладонями от сквозняка. Прошли недели, и его усилия были вознаграждены: медленно, но неуклонно человечья душа — пусть почти расставшаяся с разумом — стала освещаться и согреваться все увереннее, и Карр, не прекращавший своей заботы, теперь уже был уверен, что все обойдется.

И вот, только, как уже было сказано, ближе к весне появилась уверенность, что они выздоровели совершенно; пошатываясь от слабости, Карр поплелся в город, чтобы, наконец, накормиться — как он и прежде, конечно, делал: кормили его теперь почти всегда задаром, хотя и плохо (Карр этого не понимал) — только бы убрался поскорее; еще Карр обратил внимание, что сильно оброс волосами, которые теперь даже мешали — например, есть — и решил обратиться к цирюльнику (Карр невольно подумал, что с волчьим телом таких неудобств он не испытывал).

Ввалившись к цирюльнику, Карр охрипшим за время болезни голосом потребовал — он уже привык, что так его понимают лучше всего — подстричь ему волосы. Дрожащий от страха — и не скрывающий этого — цирюльник усадил его на табурет перед зеркалом и принялся точить ножницы. «Вот возьмет он сейчас, да и воткнет их сзади в шею! — подумалось было Карру; но, увидев, как тот дрожит, он успокоился. — Нет, не воткнет. Трус». Кроме того, Карр был уверен, что даже ослабший, сумеет вовремя перехватить и раздробить руку, дерзнувшую исполнить такую затею.

Карр обратил взор на зеркало перед собою и стал рассматривать в нем лицо юноши, с которым были они теперь почти что единым целым. Он с какой–то тихой печалью думал, что опыт, задуманный им несколько веков назад, к исполнению которого было приложено столько усилий, удался вполне. Удовлетворения от этого он, однако же, не чувствовал. Карр вгляделся в лицо, которое видел всего–то лишь прошлым летом — освещенное солнцем, и само светящееся здоровьем и радостью живой любви… Сейчас оно было усталым и будто постаревшим, под глазами — тени, от крыльев носа к углам рта залегли горькие складки, еще неглубокие, но уже заметные, в волосах появились странные серые пряди… У Карра что–то сжалось внутри.

Цирюльник поработал ножницами, и неопрятная шевелюра, торчащая во все стороны и спускающаяся чуть не до лопаток, исчезла, сменившись жестким сероватым ежиком, покрывавшим довольно правильный округлый череп. Редкую светлую бороденку и такие же усики, начавшие пробиваться лишь недавно, Карр, подумав, решил оставить: так ему больше казалось похожим на волчью морду. Он поднялся и, не говоря более ни слова, вышел, оставив на столе последние монеты. «Придется теперь раздобывать где–то», — подумал он досадливо. Он ошибался.


* * *

Следующей же ночью Карр вновь направился в город.

Все совершилось почти так же, как и в прошлый раз.

— Я пришел, — вновь негромко проговорил он. И вновь звук его голоса постепенно затих, запутавшись в церковной тишине.

— Вижу, — вновь раздался тот же голос из–за его правого плеча. — Ты уверен, что знаешь, зачем это сделал?

Это сразу смутило Карра: он не был уверен. Более того: совершенно не представлял, что ему говорить, или какие вопросы задавать — кроме одного–единственного. Но начать прямо с него он не дерзнул.

В нерешительности он повернулся направо — но никого не увидел; казалось, он в церкви один. Молчание снова затягивалось.

— Я устал, — наконец, первым нарушил его Карр, своим, по–прежнему хриплым и срывающимся после болезни голосом. — Я устал быть один между небом и преисподней, между этим вашим добром и злом, которых я не понимаю, причиняя живущим здесь одно лишь горе и страдание — но я же не хочу этого, нет! — он заговорил громче и горячее, — что мне делать? Вот, ты — могучий Бог этого мира, к тебе, осознанно или нет, не только стремится каждая душа на этой земле, но… даже и я!.. я… исчадие черной бездны, посланное ею, чтобы могла она насмеяться над тобою и твоими «чадами»!..Ты!.. Ответь мне, лишь ничтожному мелкому духу пред твоими очами, готовому целовать камни, по которым ты ступал когда–либо!.. — За что мне это все?.. Что я сделал?!…

— Что ты сделал? — прозвучало в ответ, и голос говорившего сделался неожиданно сухим и резким, как бы металлическим — Карр похолодел, потому что ему почудилось, он уже слышал эти интонации — и не раз; последний — в том, оставившем по себе неизгладимую память, видении его неудавшейся «миссии».

— Что ты сделал? — повторил его, теперь уже, казалось — судия: — Ты пришел сюда, куда тебя никто не звал, и — больше из любопытства и от скуки — так надругался над живою плотью, что сама земля не перенесла этого, скрылась в пучине безумия; ты смутил чад моих возлюбленных и прельщенные твоим — мнимым, поверь мне — могуществом они поклонились тебе и тяжко согрешили предо мною — столь тяжко, что даже ты понял это и содрогнулся; и за то стерлись они с лица земли — я извел их, понимая, что семя мрака, брошенное в их души, взойдет потом растением зла; земля их, которую ты посетил, реки и леса, некогда суровые, но могучие и плодородные, измельчали и поредели, населились другими племенами, вполовину не столь прекрасными и сильными, как то первое, павшее от наших с тобою рук. Теперь ты пришел сюда и — смотри, сколько горя и доселе неведомых здесь мучений ты принес — бедной, случайно попавшейся тебе на пути девушке, что предпочла грех предо мною безумному страху перед тобой; матери этого, также случайно подвернувшегося тебе мальчика, в чьем образе ты стоишь сейчас здесь, но чья душа скитается и будет теперь уже во веки веков скитаться в мрачных призрачных долинах забвения, так что даже я не могу вернуть ее оттуда; наконец, смотри — даже природа вокруг начала хворать и вырождаться, леса — редеть, почва — истощаться; доброе зверье уходит, или погибает и сменяется вороньем и крысами, даже собаки дичают и сбиваются в разбойничьи шайки — за осень и зиму пострадали уже два ребенка; девочка, боюсь, не выживет, придет ко мне до срока. Уже было в городе два убийства, не в пьяной кабацкой драке, а тщательно и сознательно спланированных и исполненных — один убийца, пожилой, кстати, солидный в прошлом человек, все же попался, другого пока ищут…

Беду ты несешь туда, где появляешься, Карр, таким и для того уж ты создан… — голос перестал быть резким, обрел глубину и вместе с нею — искреннюю печаль. — Уходил бы ты отсюда, — закончил он почти просительно.

В продолжение всей этой речи бедный Карр застыл, ошеломленный. Зачитанный ему перечень деяний, совершенных им на этой земле, потряс его — он никогда не давал себе труда задуматься и посмотреть на вещи таким образом, окинуть всю историю своего появления и бытия здесь одним взглядом.

— Я не виню тебя, — вдруг продолжил его судия, — не ожесточай своего… — он помолчал мгновение — сердца… Просто уходи.

Это был приговор. Карр закричал уже окончательно сорванным голосом, еще в отчаянной надежде, но уже понимая, каким будет ответ:

— Но я не хочу!.. Я хочу быть здесь, с тобою!.. видеть тебя, повиноваться тебе… Хочешь, я стану пауком, раскинувшим свою паутину в каморке, где стоят метлы и лопаты, камнем у дверей этого храма…

— Об этот камень все прихожане будут спотыкаться и ломать себе ноги, Карр, — был ответ. — Уходи с миром.

Наконец говоривший показался, освещенный слабым, но живым лучом своего светильника, с которым, вероятно, никогда не расставался:

— Ты не вырос из зерна, посеянного мною, не тянулся хрупким побегом к солнцу, зажженному мной, чтобы освещать и согревать его, не был подчас орошаем слезами моими и не принял — не мог принять — частицу меня, чтобы быть тебе спасенным в царстве моем… К сожалению, бедный Карр, к сожалению. Ты пришел низвергнуть меня и моих людей; ты опоздал, не по своей вине… Я сострадаю тебе, зверь, ибо не могу иначе, но принять тебя также не могу, ибо даже я не властен заменить черное бушующее пламя смерти и хаоса, составляющее твою глубинную сущность, вечным теплым огоньком жизни, так похожей на эту лампаду, — он приподнял свой светильник. — Дунь — и огонек погаснет. Но непременно найдется кто–то, кто зажжет его вновь — рано, или поздно … Как и твой черный пламень, зверь, — вздохнув, добавил он.

Карр безмолвствовал.

— Но я всегда буду помнить тебя, — также помолчав, вновь заговорил удивительный его собеседник, встреча с которым, как Карр понимал, в этот раз была последней. — Ты будешь вечным невиданным доселе примером того, что даже мрачное порождение хаоса и зла, даже самой смерти, соприкасаясь с жизнью достаточно долго, может принять на себя ее благодатный отсвет — и… во всяком случае, способно что–то понять. Ты велик и славен, Карр…

Но теперь — уходи. Только… последняя просьба…

— Да, повелитель, — прошептал Карр.

— Этот юноша… Он уже довольно намучился, благодаря тебе — отпусти ты его.

— Да, повелитель…

— Благодарю тебя… кто бы ты ни был… — послышалось уже из темноты.


* * *

И сие, точно, было исполнено им немедленно после того, как навсегда закрыл он за собою церковные двери. Быстрым шагом двинулся Карр к выходу из города, известному «торчку», а затем дальше — к каменоломням, и еще дальше — туда, где в безмятежном каменном сне покоилось его, все же любимое, хотя и сотворенное столь страшным путем, прежнее обличье.

Строго исполняя повеление, Карр покинул тело и сознание бедного малого и некоторое время грустно глядел на него своим бесплотным покуда взглядом — на его руки, сильные и умелые, с ловкими пальцами, которые он уже привык считать своими, на его крепкие ноги, столько носившие его по земле, лицо, усталое нездоровой от всего пережитого усталостью, рот, говоривший от его имени сильным молодым голосом, глаза, которыми он увидел так много — сделавшиеся теперь светлыми и пустыми, как у рыбы; уши — благодаря которым он за это короткое по его меркам время столько услышал и узнал, что хватит теперь на еще одну многовековую жизнь… Парень, отвыкнув за эти месяцы делать что–либо самостоятельно, лишь стоял и таращился в пространство взглядом умственно слабого ребенка. Карр не стал долее рисковать, почти что впрыгнул в свое волчье тело, тотчас благодарно — если это слово применимо к неживой материи, которой оно стало — откликнувшееся на его присутствие. Кое–как, перебросив, как мешок, погрузил он на спину парня, разум которого отнял из милосердия — тот совсем не сопротивлялся, даже, казалось, чуть прижался к жесткой черной шерсти — и бросился огромными прыжками по дороге, к городу. Была глухая пора ночи, когда половина мира погружена в непроглядную, но благодатную тьму, все живое в ней, по мнению Карра, должно спать, а неживое его не беспокоило. Так и остался он в памяти запоздавшего пьяницы да случайно вышедшего на двор — по делу — мастерового: громадная, летящая над самой землей когтистая тень с чуть поблескивающими в пасти страшным блеском клыками. (Оба потом дали зарок от пьянства, часто ходили в церковь и молились; однако ночью из дому не выходили ни при каких обстоятельствах уже до конца своих дней.)

Достигнув города и знакомой ему калитки, Карр лег на брюхо, осторожно сгрузил свою ношу; поднявшись на задние лапы, взял парня за плечи, поставил как следует на ноги и подтолкнул вперед. Парень некоторое время неуверенно пялился на калитку, затем, к удивлению Карра, уже знакомым ему привычным движением толкнул ее и вошел. Карр повернулся и бросился прочь; он был уверен, что о бедняге, послужившем–таки высшему разуму, пережившем по его милости столько мук и лишившемся в конце концов своего собственного рассудка — ушедшего в покойные призрачные сны, откуда нет возврата — теперь будет, кому позаботиться, и будет, кому утешить его в вечной отныне скорби; это было все, что Карр мог теперь для него сделать.

То, что благодаря остаткам его памяти и личности связывало Карра с кругом живых, было потеряно навсегда. Карр понял, что остался в этом, глубоко привязавшем его к себе мире совершенно, абсолютно один.


* * *

Городок после всех этих странных и жутковатых событий, пережитых им, начал было понемногу приходить в себя, но так уже и не мог выздороветь окончательно. Умерло сразу много стариков, срок которых к тому времени подошел (лесник в том числе), но детей стало родиться меньше, да и рождались они какими–то слабыми: больше их стало умирать в первый же год жизни; молодежь стала понемногу уходить — словом, стал пустеть городок; старые заброшенные дома, особенно на окраинах, где больше чувствуется жадное дыхание дикого леса, пообвалились; теперь уже, точно, был это скорее не слишком большой поселок, чем пусть и маленький, но городок.

Однако более никаких особенных происшествий уже не случалось. Только однажды, ровно через год, летом, на закате уже, пошла купаться в озере всем известная гулящая девка — да и не то, чтобы по–настоящему гулящая, а так — отказать приятным кавалерам частенько бывало ей трудно, никак невозможно; вот они уж у нее и не переводились. Скольким из них жены потом ребра скалкой считали — про то история умалчивает. Значит, пошла, разделась и полезла; и место ведь мелкое–то было, да то ли солнце заходящее глаза заслепило, то ли — как еще говорили — пьяная была, а вот возьми она, да на ровном–то месте и оскользнись. Мелко–мелко, а стала тонуть, захлебывается. Не успел кто что сообразить, и вот, рассказывали, огромный зверь, с блестящей, не то чешуею, не то шерстью, весь, как есть, озаренный багрянцем заката, подхватил бедную голую девку на спину и просто вышел вместе с нею из волн на берег — торжественно так. После того сверкнул на собравшихся зевак — числом человека три — черным аспидным взором и скрылся громадными скачками невесть куда. Вроде, вспоминали потом, на волка был похож; может, врали.

И вскоре уже после того случая и началось настоящее медленное запустение благодатного ранее места, так что в конце концов даже имени его не сохранилось, изгладилось оно, точно смытое набегающими волнами озера, точно слизанное жадными прозрачными языками реки Времени.


* * *

Карр, несмотря на свою безусловную нынешнюю покорность полученному повелению, не сразу ушел из тех мест; но все же, когда убедился, что они и впрямь приходят в запустение, усмотрел в этом свою вину и, уже не мешкая, перебрался в прежнее убежище в горах, оставленное им, в сущности, совсем недавно — всего два года назад; «А будто два тысячелетия прошло», — думалось ему. Там губить было почти что и некого. Горы опустели, разумеется, леса на них поредели да посохли немного, но тем и закончилось. Только грозы зачастили в те места, да молнии били чаще и яростнее, чем бывает обыкновенно. Сами горы, однако же, будучи по происхождению своему мертвым солидным камнем, держались крепко.

Он обосновался, залег в громадной скале на самом дне глубокого ущелья, пересекавшего весь небольшой горный массив примерно с севера на юг (эту скалу свою он — снова не спросясь — назвал «Тоолбуус», в честь своего старинного друга, давно погребенного в толще глиняных пластов на севере), и погрузился в спокойное размышление.

Он, — размышлял Карр, — порождение того мрачного, но знакомого и понятного — насколько может быть знакомой и понятной бездна — мира, где у него, как ни поверни, есть свое место и предназначение — связи, наконец — торчит один–одинешенек, ныне и во веки веков, в каком–то захолустном, крошечном и хрупком мире, совершенно, как выясняется, незнакомом ему и непонятном, не враждебном прямо — но тут уже он и сам по самой своей природе враждебен ему.

Не лучше ли бросить, а еще лучше взорвать, разворотить до основания это свое одинокое убежище, вернуться, молить о пощаде, возможно прощении, ползти туда, где на древней — древнее этих гор и вообще всего этого нелепого мирка — каменной плите возвышается скорбная тень того, чьим повелением он много веков назад был брошен в проклятый этот «отвлекающий маневр»: подползая, бесконечно бормотать слова раскаяния, верности, готовности исправить, искупить… Быть прощенным, возможно, еще через пару–другую веков, когда он вновь понадобится наконец зачем–либо, для какой–нибудь новой «миссии», измышленной изощренным в подобных проказах умом одного из его владык…

Бывших, — вдруг подумал он, — бывших.

Нет, он не тронется с этого места, из этого укрывища в горах и из этого чудного живого и вечно прекрасного, даже несмотря на его, Карра, присутствие, мира по своей воле. Ни за что.

Он будет обитать здесь в своем вечном одиночестве, размышлять, вспоминать и знать при этом, что над его горами проплывают облака, которые дальше, на востоке, прольются благодатным дождем на раскинувшиеся леса и пашни; что птицы беспечно вьют гнезда и выводят своих птенцов по весне, а старые люди, мирно и покойно сидя на теплом весеннем солнышке и рассеянно следя за ползающими возле их ног правнуками, никогда уже не вспомнят, когда это из их краев навсегда пропал Карр… И никто, уже никто здесь, в глубоком ущелье более не увидит освещенного луною рогатого черного волка, поднявшегося на задние, похожие на птичьи, лапы с огромными когтями, воздевшего к ней передние, такие же неестественно когтистые, и подъявшего оскаленную пасть с мерцающими в лунном свете жемчужинами клыков.

Он понимал, что это не может и не будет продолжаться вечно — он в действительности теперь беззащитен, как никто в этой вселенной, несмотря на свою вековую мудрость и сокрушительную силу; рано или поздно — ведь время для них не существует — за ним пошлют и неизбежно найдут, где бы он ни спрятался; резкий, бесстрастный голос прикажет ему:

— Войди и затвори дверь!

И он в первый раз совершит немыслимое — ослушается этого голоса. Что будет тогда, Карр не знал.

Но ему уже было все равно.

Загрузка...