Заметки с Венецианского Биеннале – «культура диссидентов»

Но я отвечу, не робея:

– Даме нельзя без чичисбея.

Ходят по Венеции фашисты,

К дамам они пристают.

На редкость дурацкая песня. Но вот пока ехал из Рима в Венецию, да и в самой Венеции все она крутилась – со своими бессмысленными словами и незатейливой мелодией. И ведь об этом городе написано столько, что хватит на небольшую библиотеку. А что до стихов – то одного Блока, наверное, вполне достаточно. А тут – фашисты почему-то пристают к дамам, и слово такое безобразное: чичисбей.

Дело было в Александре Галиче. Организаторы Венецианского биеннале, посвященного культуре диссидентов (15 ноября – 15 декабря 1977 года), выпустили книжку – песни бардов: Галича, немца Вольфа Бирмана и чеха Карела Крыла. И галичевский раздел почему-то открывала эта песня про Венецию. Галич к песне никакого отношения не имел и должен был всем объяснять это – вышла путаница. Но тем не менее – пел ее. Пел и объяснял, что слышал такую в ранней юности и запомнил даже. Запомнил, в основном, потому, что впервые получил представление, кто же такие фашисты – это те, кто пристают к женщинам. А поскольку он знал, что коммунисты против фашистов, то вполне логично заключил, что коммунисты – это как раз те, кто к женщинам не пристают.

Все это он говорил в последний день Сахаровских слушаний в Риме, после их закрытия – на своем концерте в русской библиотеке им. Гоголя. Он был страшно доволен: в библиотеке нас было человек тридцать, весьма камерно. И главное – не надо переводить песни, делать длинные, изматывающие интервалы, нужные для перевода. Все, кто был, русский язык, слава богу, знали.

В Венеции же народу было полно, зал Атенео Венето – битком. Сидели на полу, в проходах. Популярность Галича поразительна, и концерт этот – последний в его жизни концерт – проходил триумфально. Сейчас мне уже кажется, что и пел он как-то по-особенному, не как всегда. Хотя, конечно, это не так. Он чувствовал себя очень плохо. В тот день мы случайно встретились у моста Академии, гуляли по улицам и он говорил, что совсем расклеился, замучила простуда, что надо ехать домой, в Париж, отлеживаться. Это было 3 декабря. 15-го его не стало.

Сейчас я просматриваю свои записи, сделанные во время биеннале, и нахожу странную вещь. В Ca’ Giustinian проходила пресс-конференция Галича. Народу набралось изрядно, вопросов была масса. И первый: как ему пишется за границей, не отрезана ли для него Россия? Галич сказал, что прежде высылка писателя из России могла быть равна его смерти. Теперь – не так. Он, да и другие (Галич так и сказал: мы), не считают себя умершими для своего народа. Сегодня мир довольно мал: в нем сейчас удивительная степень взаимопроникновения, информация проходит, как бы ее не задерживали. Прежде всего, есть радио. И тут он заговорил о радио, о том, что обожает всякую электронную технику, что это увлечение просто переходит в психоз, что нет большего удовольствия для него, чем возня с магнитофоном, проигрывателем, приемником.

Черт знает что: знал он, что ли? Будто тогда, за 12 дней, с поразительной точностью предсказал, как и какая настигнет его смерть. Но вот что совершенно точно – умершим для своего народа Галич не будет никогда.

Галич рассказал, как летом 1977 года выступал в Пистойе. В день его приезда организатору концерта разворотили разрывными пулями оба бедра. Это были коммунисты из так называемой Лиги активного действия. А организатор был – рабочий.

Вообще политическая активность Галича удивительна. 5 декабря он пришел на посвященное защите прав человека небольшое заседание, оно даже не было объявлено в программе биеннале. Пришел уже совершенно больной, обиделся, что не пригласили (а там из Советского Союза были только двое), сказал, что хочет выступить. Говорил, как всегда, горячо.

Он был из тех, кто «высовывается». Это его слово. В первый раз Галич был в Италии в мае 77-го. Его пригласили во Флоренцию на конгресс «О свободе творчества». А когда приехал, то организаторы попросили во время конгресса не петь – чтобы не было неприятностей и конфликтов. Галич выступил на этом конгрессе и сказал, что он впервые в Италии, что итальянского не знает, но уже выучил несколько слов, пока ехал в поезде. Эти слова: «Опасно высовываться!» Он сказал, что он не министр и не политический деятель, что ему нельзя не высовываться. Даже, если это опасно.

У Галича есть песня, после которой ему запретили выступать в СССР. Песня – про вторжение войск в Чехословакию, про самосожжение Палаха, а точнее – про тех, кто отворачивается, затыкает уши, кому не ест глаза дым палаховского костра и спокойно спится под грохот советских танков. Песня называется «Я умываю руки». Это упражнение по грамматике: я умываю руки, ты умываешь руки, мы умываем руки… Галич эту пилатовскую формулу не признавал.

Пел он, конечно, в частных квартирах, в которые набивалось иногда по сотне человек, и большинство – с магнитофонами. И все, кто жил в конце 60-х – начале 70-х в России знают, что такое были песни Галича для нас.

Сам он говорит, что именно с тех пор, как запретили выступать, началась его счастливая жизнь. Ничего не боялся и говорил то, что думал.

И пою, что хочу, и кричу,

что хочу,

И хожу в благодати, как

нищий в обновке.

Пусть движенья мои в этом

платье неловки –

Я себе его сам выбирал

по плечу!

Здесь, на Западе, трудно представить, что такое состояние можно назвать счастьем. Всего-то – говорить, что думаешь. Да, только и всего.

В Восточной Европе для многих лучший подарок из-за границы – дощечка, на которой все написанное тут же, при желании, исчезает. Это похоже на идиотскую пантомиму: нормальные, не глухонемые люди переписываются, сидя в сантиметрах друг от друга. А говорить нельзя – квартира прослушивается. Не все квартиры, разумеется, но тех, кто высовывается и не умывает руки, – все.

Галич рассказывал, что ему ко дню рождения такую дощечку подарил Андрей Дмитриевич Сахаров, что это был королевский подарок. Дощечки эти буквально символ такой вот двойной жизни. И даже те, кто не боится за себя, боятся подвести другого и пишут, и стирают, пишут и стирают. Запад не знает о дощечках. Запад знает достаточно из книг – прежде всего, книг Солженицына – об ужасах лагерей, тюрем, арестов. Но вот как представить – что такое обыкновенная советская жизнь?

Об этом непонимании говорили и на биеннале. Оказывается, что диалог диссидентов с Западом нужно прояснять с самых азов. Ну, скажем, с самого слова «диссидент». Мы используем слова, понимая их по-разному. Об этом говорил Ефим Григорьевич Эткинд. И в самом деле: в СССР диссидентством, инакомыслием считается уже чисто эстетическое расхождение с установленной нормой. Длинные волосы, широкие брюки (а раньше – узкие брюки, а позже – женские брюки), верлибр вместо рифмованного стиха и т.д.

Бывшие кумиры блекнут: Евтушенко пропадает с утра до ночи на КамАЗе, Рождественский ведет на телевидении почему-то передачу «Документальный экран». Но лучшие-то – ушли к полной правде. Галич, популярный советский драматург и сценарист; Некрасов, чья книга «В окопах Сталинграда» есть у каждого фронтовика; опубликовавшийся – хоть и не слишком – Войнович. Другие. Их меньше, чем тех, кто свернул к светлому будущему и спецраспределителям. Но они – лучшие.

Да и плюс ко всему надо же решиться – так, как Солженицын, Войнович, Владимов. Это не для всех. (Бродский, когда на биеннале шел об этом всем – полуправде и полной правде – разговор, меланхолически заметил: «На всех стихиях человек – тиран, предатель или узник…» Ну да, на всех стихиях).

Виктор Некрасов назвал новый вид литературы – тех, кто решился – литературой пощечин. Лидия Чуковская – открытыми письмами – пощечина. Владимир Войнович – «Иванькиадой» – пощечина. Георгий Владимов – выходом из Союза писателей – пощечина. Гелий Снегирев – отказом от советского гражданства – пощечина.

Вообще, выступление Некрасова в Венеции было самым коротким и живым на литературном семинаре. Итальянские студенты-слависты, собравшиеся в зале, смотрели во все глаза. А Некрасов – обаятельный, неотразимый – читал вслух газету «Правда». Он просил присутствующих читать ее ежедневно и помнить, что огромная страна на Востоке получает этот набор каждый день и в гигантском количестве. Он зачитывал фантастические фразы, вроде: «Свобода творчества наших художников состоит не в том, что они могут творить свободнее, чем их коллеги на Западе…», и умолял объяснить ему, что это может означать.

Ему, Некрасову, было нелегко уезжать. Как нелегко было многим из тех, кто сидел теперь в Ala Napoleonica в великолепной Венеции: бывшему ссыльному Иосифу Бродскому, бывшему лагернику Андрею Синявскому, бывшему пациенту психушки Юрию Мальцеву.

Но они привезли с собой литературу. Русская литература живет и там, и тут. И современная литература Зарубежья, и придавленная самиздатская, и литература пощечин, и подцензурные эзоповы писания.

Все это невероятное сплетение героизма, взлетов, падений, компромиссов, трагедий, успехов именуется вполне академично – современная русская литература…

«Новое Русское Слово», 8 февраля 1978 г.

Загрузка...