Вдали расстилались дороги, залитые луной.
Отряд повстанцев продолжал свой героический поход в холодном, светлом просторе полей. Эпопея, увлекшая за собой Сильвера и Мьетту, этих больших детей, жаждущих любви и свободы, священная, величавая, врывалась как вольный ветер в низменные комедии Маккаров и Ругонов. Громовый голос народа по временам гремел, заглушая болтовню желтого салона и разглагольствования дяди Антуана. И фарс, пошлый, вульгарный фарс, превращался в великую историческую драму.
По выходе из Плассана повстанцы свернули на дорогу, ведущую в Оршер. Они рассчитывали прибыть в город часам к десяти утра. Дорога в Оршер вьется по течению Вьорны, вдоль высокого берега, огибая холмы, у подножия которых протекает река. Слева долина расширяется, стелется огромным зеленым ковром, кое-где усеянным серыми пятнами деревень. Справа громоздятся мрачные вершины Гарригского кряжа, каменные поля, ржавые, словно опаленные солнцем утесы. Широкая грунтовая дорога, местами переходящая в шоссе, тянется среди огромных скал, между которыми на каждом шагу открывается вид на долину. Трудно представить себе нечто более дикое, более причудливо грандиозное, чем эта дорога, высеченная в склоне горы. Эти места внушают какой-то священный ужас, особенно ночью. В бледном свете луны повстанцы, казалось, проходили по широкой улице разрушенного города, среди руин гигантских храмов; луна преображала утесы то в обломки колонн, то в упавшую капитель, то в стену с таинственными портиками. В вышине дремали Гарригские горы, огромный массив, чуть тронутый молочной белизной, подобный городу гигантов, с башнями, обелисками, домами и террасами, закрывающими полнеба; а внизу, там, где лежала равнина, ширился океан рассеянного света, необъятный простор, где стлался пеленою светящийся туман. Повстанцам чудилось, что они идут по бесконечному шоссе, по круговой дороге, проложенной вдоль берега фосфоресцирующего моря и опоясывающей пределы неведомой страны.
В ту ночь Вьорна глухо ворчала под придорожными скалами, и сквозь неумолчный рев потока повстанцы различали пронзительные вопли набата. Деревни, разбросанные по равнине, по другую сторону реки, поднимались одна за другой, били тревогу, зажигали костры. До самого утра неустанный погребальный звон колоколов сопровождал колонну, идущую сквозь ночь, и видно было, как восстание пробегает по долине, словно огонь по пороховой нити. Кровавые огни костров пронизывали тьму, отдаленное пение доносилось приглушенными раскатами, беспредельное пространство утопало в серебристой лунной мгле, смутно колыхалось, содрогаясь, как от внезапных порывов гнева. На всем пути картина оставалась неизменной.
Люди шли, охваченные лихорадочным возбуждением; парижские события зажгли сердца республиканцев, их вдохновлял вид широкого пространства, объятого мятежом. Опьяненные мечтой о всеобщем восстании, они верили, что вся Франция следует за ними; там, за Вьорной, в безбрежном море рассеянного света, им мерещились несметные полчища, подобно им спешившие на защиту Республики. Эти малоразвитые, наивные и легковерные люди не сомневались в быстрой, несомненной победе. Они схватили бы и расстреляли всякого, кто в этот торжественный час осмелился бы сказать, что только они одни мужественно выполняют свой долг, а весь край, парализованный страхом, без сопротивления дал себя связать по рукам и ногам.
К тому же их подбадривал прием, какой они встречали в придорожных деревнях, ютившихся по склонам Гарригских гор. При появлении отряда жители вскакивали с постелей, женщины выбегали из домов и желали повстанцам скорой победы, мужчины, не успев одеться, хватали первое попавшееся оружие и присоединялись к отряду. В каждой деревне колонну встречали приветствиями, радостными возгласами и провожали бесчисленными напутствиями.
Под утро луна скрылась за вершинами Гарригских гор; повстанцы все шли, быстрым шагом, в густой тьме зимней ночи; они уже не различали ни холмов, ни равнины, они слышали только монотонную жалобу колоколов, которые звучали во мраке, как бой незримых, неведомо где скрытых барабанов, и их отчаянный призыв неустанно подгонял повстанцев.
Толпа увлекла Мьетту и Сильвера. К утру девушка стала изнемогать от усталости. Она с трудом переступала быстрыми, мелкими шажками, не поспевая за огромными шагами окружавших ее здоровых молодцов. Она изо всех сил старалась удержаться от жалоб: ей тяжело было признаться, что она слабее мужчин. Еще в начале похода Сильвер взял ее под руку; теперь, видя, что знамя понемногу выскальзывает из ее окоченевших рук, он хотел понести его, чтобы ей было легче, но Мьетта рассердилась; она только позволила ему поддерживать знамя одной рукой, а сама продолжала нести его на плече. С ребяческим упрямством она не хотела расставаться со своей героической ролью и отвечала улыбкой на взгляды Сильвера, светившиеся заботливой нежностью. Но когда луна зашла, Мьетта, в потемках, совсем ослабела. Сильвер чувствовал, как она все тяжелее виснет у него на руке. Он взял у нее знамя и обнял за талию, чтобы не дать ей упасть. Но она ни разу не пожаловалась на усталость.
— Ты совсем замучилась, бедная моя Мьетта, — сказал Сильвер.
— Да, я немножко устала, — откликнулась она сдавленным голосом.
— Давай отдохнем?
Она не ответила, но Сильвер почувствовал, что она еле держится на ногах. Тогда он передал знамя одному из повстанцев и вышел из рядов, поддерживая Мьетту. Она пыталась сопротивляться, ей было стыдно, что с ней обращаются, как с ребенком; но Сильвер успокоил ее, сказав, что знает тропинку, которая вдвое короче дороги. Можно будет отдохнуть с часок и притти в Оршер одновременно с колонной.
Было около шести часов утра. Легкий туман поднимался над Вьорной. Ночь, казалось, стала еще чернее. Сильвер и Мьетта ощупью взобрались по склону и уселись на скале. Они были затеряны в зияющей бездне мрака, словно на утесе, выступающем из океана. Когда отзвучали шаги удаляющегося отряда, в этой пучине слышны были только два колокола: один, звонкий, доносился откуда-то снизу, из какой-нибудь придорожной деревни, а второй, далекий, приглушенный, отвечал на его страстную жалобу глухим рыданием. Казалось, колокола где-то в бездне небытия рассказывают друг другу о трагической гибели вселенной…
Мьетта и Сильвер, разгоряченные быстрой ходьбой, сперва не чувствовали холода. Они молчали, с невыразимой печалью слушая набат, от которого содрогалась ночь. Ничего не было видно. Мьетте стало страшно. Она нашла руку Сильвера и сжала ее. Лихорадочное возбуждение последних часов, подстегивавшее их, стремительно уносившее их вперед, заставившее забыть обо всем, внезапно улеглось; они сидели теперь на этом неожиданном привале, прижавшись друг к другу, растерянные, разбитые, как будто очнувшись от тревожного сна. Им казалось, что море выплеснуло их на край дороги и отхлынуло назад. Непреодолимая усталость погружала их в бездумное оцепенение; их пыл угас; они забыли об отряде, который должны были догнать; и грустно, и сладко им было сидеть вот так, вдвоем, держась за руки в неприветливой мгле.
— Ты не сердишься, правда? — спросила, наконец, Мьетта. — Я бы шла с тобой всю ночь напролет, но они так быстро бежали, что я совсем запыхалась.
— На что же мне сердиться? — сказал Сильвер.
— Не знаю. Я боюсь, что ты меня разлюбишь. Я бы рада делать такие большие шаги, как ты, и все итти и итти, не останавливаясь. А теперь ты будешь думать, что я еще маленькая.
Сильвер улыбнулся в темноте, — Мьетта догадалась, что он улыбается. Она продолжала решительным тоном:
— Ты все относишься ко мне, как к сестре. А я хочу быть твоей женой.
И она притянула Сильвера к себе на грудь, крепко обняла его и шепнула:
— Какой холод! Давай согреемся, вот так.
Наступило молчание. До сих пор, до этого волнующего мгновения, любовь их носила оттенок братской нежности. В своем неведении, они продолжали считать дружбой влечение, которое побуждало их постоянно обниматься, держать друг друга в объятиях дольше, чем брат и сестра. Но, при всей чистоте их любви, пылкая кровь с каждым днем все больше волновалась. С возрастом, с познанием эта идиллия должна была перейти в горячую страсть, полную южного огня. Если девушка бросается на шею юноше, это значит, что она уже стала женщиной, и дремлющая в ней женская природа готова проснуться при первой ласке. Когда влюбленные целуют друг друга в щеку, это значит, что они, сами о том не догадываясь, уже ищут губы. Поцелуй порождает любовников. В эту черную, холодную декабрьскую ночь под пронзительный плач набата Мьетта и Сильвер обменялись поцелуем, от которого вся кровь хлынула от сердца к устам.
Они молчали, тесно прижавшись друг к другу. Мьетта сказала Сильверу: «Давай согреемся», и они простодушно ждали, что им станет теплее. Скоро горячие волны стали проникать сквозь одежду. Они почувствовали, что объятие жжет, услышали, как их грудь вздымается единым вздохом. Их охватила истома и навеяла на них какую-то тревожную дремоту. Им стало жарко; зажмурив глаза, они видели вспышки света, в голове шумело. Это состояние мучительного блаженства длилось всего несколько минут, но им оно показалось бесконечным. Незаметно, как во сне, их губы слились. Поцелуй был долгий, жадный. Им казалось, что они еще никогда не целовались. Им стало больно, они отодвинулись. Ночной холод остудил их жар; смущенные, они сидели на некотором расстоянии друг от друга. Колокола по-прежнему жалобно перекликались в зияющей кругом черной бездне. Дрожащая, испуганная Мьетта не решалась прижаться к Сильверу. Она не знала даже, тут ли он; его не было слышно. Все их существо было переполнено острым ощущением поцелуя, слова подступали к устам, им хотелось поблагодарить друг друга, поцеловаться еще раз, но они стыдились своего жгучего счастья и скорее согласились бы никогда больше не испытать его, чем заговорить о нем вслух. Если бы не быстрая ходьба, разгорячившая кровь, да не сообщница — темная ночь, они продолжали бы целовать друг друга в щеку, как добрые друзья. В Мьетте заговорила девическая стыдливость. После страстного поцелуя Сильвера в благосклонном мраке, где расцветало ее сердце, она вспомнила вдруг оскорбления, которыми ее осыпал Жюстен. Всего несколько часов назад она без краски стыда слушала, как он ругал ее девкой, спрашивал, когда крестины, кричал, что отец поможет ей разродиться пинком ноги, если только она осмелится вернуться в Жа-Мейфрен. Мьетта плакала, хотя и не понимала его, плакала, потому что угадывала в его словах что-то грязное. Но сейчас, становясь женщиной, она, по своей наивности, опасалась, что поцелуй, еще горевший на ее лице, покроет ее позором, тем позором, которым клеймил ее Жюстен. Ей стало страшно, и она разрыдалась.
— Что с тобой? О чем ты плачешь? — встревожился Сильвер.
— Ничего, оставь! — лепетала она. — Я сама не знаю. — И непроизвольно у нее вырвалось среди рыданий: — Какая я несчастная! Мне и десяти лет не было, как в меня уже швыряли камнями. А теперь со мной обращаются как с последней тварью. Жюстен был прав, что осрамил меня перед всеми. То, что мы с тобой делаем, Сильвер, это грешно.
Сильвер был потрясен, он обнял ее, пытался успокоить.
— Ведь я же тебя люблю, — шептал он, — я твой брат. Что же тут грешного? Мы поцеловались, потому что нам было холодно. Мы же целовались каждый вечер, когда прощались.
— Совсем не так, как сейчас, — тихо-тихо ответила Мьетта. — Знаешь что, не нужно больше так делать. Наверно, это грех, потому что мне стало как-то совсем не по себе. Теперь мужчины будут смеяться надо мной, а я не посмею ничего сказать, потому что они ведь правы…
Сильвер молчал, не зная, какими словами успокоить растревоженное воображение этой тринадцатилетней девочки, дрожащей, испуганной первым любовным поцелуем.
Он нежно прижал ее к себе, чувствуя, что она утешится, если вернется к теплой неге объятия. Но Мьетта оттолкнула его.
— Знаешь что, давай уйдем, совсем уйдем отсюда! Я не могу вернуться в Плассан; дядя изобьет меня, все будут на меня пальцами показывать…
Вдруг ее охватило отчаяние.
— Нет, нет, на мне проклятие, я не хочу, чтобы ты ушел со мной и бросил тетю Диду! Оставь меня, брось меня где-нибудь на дороге!
— Мьетта, Мьетта! — взмолился Сильвер. — Что ты говоришь!
— Нет, нет, я освобожу тебя! Подумай сам, меня выгнали, как потаскушку. Если мы вернемся вместе, тебе придется каждый день драться из-за меня. Нет, я не хочу!
Сильвер поцеловал ее в губы, шепнув:
— Ты будешь моей женой. Никто не посмеет тебя обидеть.
Она слабо вскрикнула:
— Нет, нет, не целуй меня так, мне больно!
И, помолчав немного, добавила:
— Ты сам знаешь, что я не могу стать твоей женой. Мы еще слишком молоды. Придется ждать, а я тем временем умру со стыда. Напрасно ты возмущаешься, все равно тебе придется бросить меня где-нибудь.
Тут Сильвер не выдержал и разрыдался тем сухим мужским рыданием, которое надрывает душу. Мьетта испугалась; бедный мальчик весь трясся в ее объятиях, и она целовала его в лицо, позабыв о том, что поцелуи обжигают губы. Она сама виновата. Она — дурочка — не смогла вынести сладкой боли его ласки. С чего это на нее напали грустные мысли, когда Сильвер поцеловал ее так, как еще не целовал никогда? И она прижимала его к своей груди, умоляла простить ее за то, что она его огорчила. Они плакали, обхватив друг друга дрожащими руками, и от их слез темная декабрьская ночь казалась еще мрачнее. А вдали неумолчно, задыхаясь, рыдали колокола…
— Нет, лучше умереть, — повторял Сильвер среди рыданий, — лучше умереть!
— Не плачь, прости меня, — лепетала Мьетта. — Ведь я сильная, я все сделаю, что ты захочешь.
Сильвер вытер слезы и сказал:
— Ты права, нам нельзя возвращаться в Плассан. Но сейчас не время падать духом. Если мы победим, я захвачу тетю Диду, и мы все уедем далеко-далеко. А если не победим…
Он остановился.
— А если не победим?.. — тихо повторила Мьетта.
— Тогда, что бог даст, — еще тише сказал Сильзер. — Тогда меня, наверно, уже не будет в живых, и тебе придется утешать несчастную старуху. Так будет лучше.
— Правда, — прошептала Мьетта. — Лучше уж умереть. Этот призыв к смерти заставил их еще теснее прижаться друг к другу. Мьетта твердо решила умереть вместе с Сильвером. Он говорил только о себе, но она чувствовала, что он с радостью уведет ее с собой в могилу; там они смогут любить друг друга свободнее, чем при солнечном свете. Тетя Дида тоже умрет и соединится с ними. Эта жажда неземных наслаждений была у Мьетты как бы предчувствием, и скорбные голоса колоколов, казалось, обещали ей, что небо скоро исполнит ее желание. «Умереть! умереть!» — колокола повторяли это слово все громче и громче, и влюбленным чудилось, что они погружаются в последний сон, непробудную дремоту, убаюканные теплом объятия, горячей лаской снова слившихся уст.
Мьетта уже не отстранялась от Сильвера. Она сама прижалась губами к его губам; а он, молча, страстно упивался лаской, острой боли которой Мьетта сначала не могла перенести.
Мысль о близкой смерти взволновала ее; не стыдясь, она прильнула к своему возлюбленному; казалось, ей хотелось перед тем, как сойти в могилу, испить до дна все те радости, которых она едва успела коснуться устами; казалось, она сердится, что не может сразу познать всю их мучительную, неведомую сладость. Мьетта угадывала, что за поцелуем скрывается еще что-то, и это неизвестное пугало и в то же время притягивало ее пробуждающиеся чувства.
Вся во власти Сильвера, она сама готова была просить его сорвать последний покров, с наивным бесстыдством невинности. А он, обезумев от ее ласки, упиваясь счастьем, обессилев, не хотел ничего большего, как будто даже не верил, что могут быть еще другие наслаждения.
Когда у Мьетты захватило дыхание, когда она почувствовала, что жгучая радость первого объятия понемногу слабеет, она шепнула Сильверу:
— Нет, я не хочу умирать, пока ты меня не полюбишь по-настоящему. Я хочу, чтобы ты любил меня еще сильнее…
Она не находила слов, и не потому, чтобы ей мешала стыдливость, но потому, что сама не сознавала, чего хочет, Она вся дрожала от страстного волнения, от беспредельной жажды счастья.
В своей наивности она готова была топать ногами от нетерпения, как ребенок, которому не дают игрушку.
— Люблю тебя! люблю тебя! — шептал, изнемогая, Сильвер.
Но Мьетта качала головой: неправда, он что-то скрывает от нее. Тайный инстинкт здоровой натуры говорил ей о царящем в природе законе продолжения жизни, и она отказывалась умереть, не познав его власти. И этот протест крови и нервов против смерти наивно проявлялся в трепете горячих рук, в бессвязном лепете и мольбе.
Наконец она затихла, уронила голову на плечо Сильвера и замерла. Склонившись к ней, он целовал ее долгими поцелуями. А она наслаждалась ими, пытаясь вникнуть в их смысл, постичь их тайную сладость. Она прислушивалась, старалась проследить, как трепет пробегает по жилам, спрашивая себя, такова ли любовь, такова ли страсть. Ее охватила истома, и она задремала, но и во сне чувствовала ласки Сильвера. Он закутал ее в большой красный плащ и сам прикрылся его полой. Им не было холодно. Скоро он догадался по ровному дыханию Мьетты, что она заснула, и обрадовался при мысли, что после отдыха они смогут бодро продолжать путь. Он решил дать ей поспать часок. Небо все еще было темное, и только на востоке чуть заметная бледная полоска возвещала приближение дня. Где-то позади них был, по-видимому, сосновый лес, и Сильвер прислушивался к музыке его пробуждения в первом дыхании зари. Колокола продолжали плакать в дремотном утреннем воздухе, и плач их баюкал сон Мьетты, подобно тому как раньше вторил ее любовному смятению.
До этой тревожной ночи Сильвер и Мьетта любили друг друга той нежной, идиллической любовью, какая рождается порой у обездоленных, у чистых сердцем, в рабочей среде, где еще встречается простодушная любовь древнегреческих мифов.
Мьетте было всего девять лет, когда ее отца сослали на каторгу за убийство жандарма. Процесс Шантегрейля прогремел по всему краю. Браконьер не скрывал, что убил жандарма, но клялся, что жандарм сам целился в него. «Я просто успел выстрелить раньше, чем он, — уверял Шантегрейль, — я защищался; это не убийство, а дуэль». Разубедить его было невозможно. Тщетно председатель суда втолковывал ему, что жандарм имеет право стрелять в браконьера, браконьер же не смеет стрелять в жандарма. Шантегрейль избежал гильотины только благодаря своей искренней убежденности и прежней хорошей репутации. Когда к нему, перед отправкой в Тулон, привели дочь, он плакал, как ребенок. Девочка, еще в колыбели лишившаяся матери, осталась жить с дедом в деревне Шаваноз, в ущельи Сейльи. Когда браконьера сослали, они стали питаться подаянием. Охотники, жители Шаваноза, помогали несчастной семье каторжника, но старик скоро умер от горя, Мьетта осталась одна и, вероятно, пошла бы просить милостыню, если бы соседки не вспомнили, что у девочки есть тетка в Плассане. Какая-то добрая душа взялась отвезти Мьетту к тетке, которая встретила племянницу не слишком радушно.
Евлалия, жена кожевника Ребюфа, урожденная Шантегрейль, была крупная черноволосая властная женщина, заправлявшая всем в доме. В предместье говорили, что она вертит мужем, как хочет. И действительно, Ребюфа, скупой, жадный до работы и до денег, питал какое-то особое почтение к этой высокой сварливой бабе, на редкость выносливой, бережливой и неприхотливой. Благодаря ей семья процветала. Когда муж вечером, вернувшись с работы, застал дома Мьетту, он начал было ворчать, но жена живо заткнула ему рот, сказав своим грубым голосом:
— Ничего, девчонка здоровая, она заменит работницу; мы будем ее кормить и сэкономим на жалованьи.
Такой расчет пришелся по сердцу Ребюфа. Он даже ощупал руки Мьетты и с удовлетворением заявил, что она очень крепкая для своего возраста. Мьетте было всего девять лет. На следующий день он дал девочке, работу. На юге женский труд далеко не так тяжел, как на севере. Женщины редко копают землю и таскают тяжести; они вообще не выполняют мужской работы. Их дело — вязать снопы, собирать маслины и тутовые листья; самое трудное — это полоть. Мьетта работала охотно. Жизнь на вольном воздухе нравилась ей и была ей на пользу. Пока тетка была жива, девочке жилось хорошо. Несмотря на свою грубость, Евлалия любила Мьетту как дочь и не допускала до тяжелой работы, которую Ребюфа пытался иногда взвалить на нее.
— Нечего сказать, ловко придумал! — кричала она. — Дурак ты, что ли? Не понимаешь, что если она сегодня надорвется, так завтра совсем не сможет работать.
Этот довод убеждал Ребюфа, он смирялся и сам тащил груз, который собирался было взвалить на детские плечи Мьетты.
Мьетта была бы совсем счастливой под тайным покровительством тетки Евлалии, если бы не преследования двоюродного брата, шестнадцатилетнего Жюстена, который возненавидел девочку и в часы досуга всеми силами старался отравить ей жизнь. Когда ему удавалось оклеветать Мьетту так, чтобы ей досталось, он бывал чрезвычайно рад. Он наступал ей на ногу, грубо толкал ее, словно невзначай, и при этом злорадно хихикал. В таких случаях Мьетта молча, с достоинством смотрела на него в упор своими большими черными детскими глазами, сверкающими гневом, и трусливый мальчишка невольно переставал ухмыляться. В сущности, он побаивался ее.
Мьетте шел одиннадцатый год, когда тетка Евлалия внезапно скончалась. С этого дня все в доме переменилось. Ребюфа мало-помалу начал обращаться с Мьеттой как с батрачкой; он взвалил на нее всю черную работу, пользовался ею как рабочим скотом. Она не жаловалась, считая, что обязана уплатить долг благодарности. По вечерам, разбитая усталостью, она плакала, вспоминая тетку, эту суровую женщину, скрытую доброту которой она оценила только сейчас. Впрочем, Мьетта не гнушалась никакой работой, даже самой тяжелой. Ее восхищали проявления силы, и она гордилась своими крепкими руками и широкими плечами. Но ее огорчало недоверие дяди, его постоянные попреки, его тон недовольного хозяина. Теперь она была чужая в доме. Но и с чужой не обращаются так, как обращались с ней. Ребюфа бессовестно эксплоатировал бедную маленькую родственницу, которую оставил у себя потому, что это ему было выгодно. Своим трудом она десять раз окупила его жестокое гостеприимство, но не проходило дня, чтобы он не попрекнул племянницу куском хлеба. Особенно изощрялся Жюстен. После смерти матери, когда девочка оказалась беззащитной, он направил всю свою злобную изобретательность на то, чтобы сделать ей жизнь невыносимой. Самая жестокая пытка, которую он мог придумать, состояла в том, чтобы твердить Мьетте об ее отце. Тетка строго запретила упоминать при Мьетте о каторге и каторжниках, и бедная девочка, при жизни тетки мало соприкасавшаяся с людьми, даже не понимала как следует значения этих слов. Жюстен объяснил ей все и по-своему рассказал про убийство жандарма и про суд над Шантегрейлем. Он так и сыпал ужасными подробностями: каторжникам приковывают к ноге пушечное ядро; они работают по пятнадцати часов в сутки; ни один не выживает. Нет ничего на свете страшнее каторги, — и, смакуя, он описывал все ее ужасы.
Мьетта слушала, цепенея от страха, обливаясь слезами. Но иногда она приходила в бешенство, и тогда Жюстен быстро отскакивал от нее, опасаясь ее сжатых кулаков. Он наслаждался этими жестокими разоблачениями. Когда отец набрасывался на девочку из-за какой-нибудь мелочи, Жюстен принимал его сторону, радуясь, что может безнаказанно оскорблять ее. Если же Мьетта пыталась оправдываться, он заявлял:
— Будет тебе. Яблочко от яблони недалеко падает. Ты кончишь на каторге, как твой отец.
И Мьетта рыдала, глубоко уязвленная, охваченная стыдом, не в силах защитить себя.
Она уже начинала превращаться во взрослую девушку. Она рано созрела и переносила все издевательства с удивительной стойкостью. Она редко падала духом, да и то лишь тогда, когда Жюстен своими оскорблениями ранил ее врожденную гордость. Скоро Мьетта научилась без слез переносить постоянные, нападки дрянного мальчишки, а он хотя и дразнил ее, но с опаской, зная, что она может броситься на него с кулаками. Она заставляла его замолчать, глядя на него в упор. Не раз у нее являлся соблазн убежать из Жа-Мейфрена, не она отгоняла эту мысль из гордости, не желая признать себя побежденной. В конце концов она зарабатывает свой хлеб, она не из милости живет у Ребюфа, — это сознание удовлетворяло ее самолюбие. И она оставалась для того, чтобы продолжать борьбу, напрягая все силы, живя постоянной мыслью о самозащите. Мьетта взяла за правило молчать и делать, свое дело, отвечая немым презрением на насмешки. Она понимала, что дяде выгодно ее держать и он не станет слушать наговоры Жюстена, который спит и видит, чтобы Мьетту выгнали из дому. Она бросала им вызов, не уходя по собственной воле.
Долгие часы упрямого молчания Мьетта посвящала странным мечтам. Ее жизнь протекала за оградой Жа-Мейфрена, вдали от людей, и, подрастая, Мьетта прониклась духом протеста, у нее образовались собственные взгляды на вещи, от которых, наверное, пришли бы в ужас жители предместья.. Больше всего ее занимала судьба отца. В ее памяти всплы= вали слова Жюстена. В конце концов она примирилась с мыслью, что отец совершил убийство. Она решила, что отец правильно поступил, застрелив жандарма, который собирался его убить. Один землекоп, работавший в Жа-Мейфрене рассказал ей, как было дело, и с тех пор Мьетта, когда она изредка выходила из дому, даже не оборачивалась, если мальчишки кричали ей вслед — «Эй, ты, Шантегрейль!»
Она лишь ускоряла шаг, стиснув зубы и гневно сверкая черными глазами. И только придя домой и заперев за собой калитку, она бросала на толпу мальчишек один-единственный долгий взгляд. Она легко могла бы ожесточиться, проникнуться дикой злобой отверженца, если бы в ней по временам не пробуждался ребенок. Ведь ей было всего одиннадцать лет, и когда она по-детски предавалась горю, ей становилось легче. Она плакала, она стыдилась отца, стыдилась самой себя. Чтобы выплакаться вволю, она забивалась в сарай, понимая, что надо скрывать слезы, иначе ее будут мучить еще сильнее. Наплакавшись досыта, она шла на кухню, умывалась холодной водой и принимала прежний замкнутый вид. Но Мьетта пряталась не только из страха; сильная не по летам, она гордилась своей силой и не желала казаться ребенком. С годами она должна была бы озлобиться. Но ее спасло то, что она встретила на своем пути ласку, в которой так нуждалась ее любящая натура.
Колодец во дворе дома, где жили старуха Дида и Сильвер, принадлежал двум смежным владениям. Стена Жа-Мейфрена перерезала его надвое. Раньше, еще до того, как участок Фуков слился с соседней усадьбой, огородники ежедневно брали воду в этом колодце. Но он находился далеко от служб, и после покупки участка обитатели Жа-Мейфрена, у которых были другие, более удобные водоемы, почти перестали им пользоваться. Зато по ту сторону стены ежедневно слышался скрип журавля: это Сильвер качал воду для тети Диды.
Как-то раз колодезный журавль сломался. Молодой каретник вытесал новый крепкий дубовый журавль и решил приладить его вечером, после работы. Для этого ему пришлось влезть на стену. Окончив работу, он отдыхал, сидя верхом на стене и с любопытством глядя на обширную усадьбу Мейфрена. Его внимание привлекла крестьянка, половшая грядки в нескольких шагах от него. Стоял июль, и было знойно, хотя солнце уже близилось к закату. Крестьянка сняла кофту и осталась в белом лифчике и цветной косынке, наброшенной на плечи. Рукава рубашки были засучены по локоть. Она сидела на корточках, и вокруг нее круто топорщились складки синей холщовой юбки, помочи которой перекрещивались на спине. Передвигаясь на коленях, крестьянка ловко вырывала сорные травы и бросала их в кошелку. Сильвер видел только, как мелькали ее обнаженные руки, опаленные солнцем, хватая то тут, то там еще не вырванные сорняки. Он с интересом следил за быстрой игрой ее рук, и ему нравилось, что они такие крепкие и проворные. Она насторожилась, когда Сильвер перестал работать и стук молотка прекратился, но потом сразу опустила голову, прежде чем он успел разглядеть ее черты. Это пугливое движение заинтересовало его, и он остался на стене. Он с юношеским любопытством поглядывал на нее, бессознательно насвистывая и отбивая такт долотом, которое держал в руке, как вдруг оно выскользнуло, упало по ту сторону стены, ударилось о край колодца и отскочило на несколько шагов. Сильвер, нагнувшись, смотрел на долото, не зная, спуститься ли ему за ним. Но, очевидна крестьянка уголком глаза следила за юношей: она встала, не говоря ни слова, подняла долото и протянула его Сильверу Тут он увидел, что перед ним подросток. Он удивился и немного смутился. Освещенная красными лучами заката девочка старалась дотянуться до него. Стена в этом месте была низкая, но все же слишком высока для нее. Сильвер перевесился через край стены, а крестьяночка встала на цыпочки. Они ничего не говорили, только глядели друг на друга, смущенно улыбаясь. Сильверу хотелось, чтобы она подольше оставалась в этой позе, обратив к нему прелестное личико; ее огромные черные глаза и алые губы поразили и взволновали его. Сильвер еще ни разу не видел девушек так близко; он и не подозревал, что глаза и рот могут быть так привлекательны. Все в ней казалось ему очаровательным — и цветная косынка, и белый лифчик, и синяя юбка с помочами, которые натянуло поднявшееся плечо. Его взгляд скользнул по руке, протягивающей инструмент: до локтя она была золотисто-смуглая, как бы одетая в загар, но дальше, в тени засученного рукава, Сильвер разглядел обнаженное округлое предплечье, белое, как молоко. Он смутился, нагнулся еще ниже и, наконец, схватил долото. Крестьяночка тоже сконфузилась. Оба замерли в тех же позах, продолжая улыбаться, — девочка стоя внизу и подняв голову, юноша полулежа на гребне стены. Они не знали, как им разойтись. Они еще не обменялись ни единым словом. Сильвер забыл даже поблагодарить ее.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Мария, — ответила крестьяночка, — но меня все зовут Мьеттой.
Она поднялась на цыпочках и спросила звонким, отчетливым голосом: — А тебя?
— Меня зовут Сильвер, — ответил молодой рабочий.
Наступило молчание; оба с удовольствием прислушивались к звуку своих имен.
— Мне пятнадцать лет, — продолжал Сильвер. — А тебе?
— Мне будет одиннадцать в день всех святых, — ответила Мьетта.
Сильвер сделал удивленный жест.
— Вот оно что, — засмеялся он. — А я-то подумал, что ты уже взрослая девушка… у тебя такие здоровые руки.
Она тоже засмеялась, глядя на свои руки. Больше они ничего не сказали. Они еще долго глядели друг на друга к улыбались, но Сильверу, невидимому, больше не о чем было ее спрашивать, и Мьетта спокойно отошла от стены и принялась полоть, не поднимая головы. А он все еще медлил на стене. Солнце садилось, косые лучи тянулись по желтому полю ЖаМейфрена. Земля пылала. Казалось, по ней пробегает пламя пожара, и сквозь эту огненную завесу Сильвер видел крестьяночку, сидящую на корточках; ее голые руки снова замелькали в быстрой игре. Синяя холщовая юбка словно выцвела, отблески заката сверкали на бронзовых руках. Наконец Сильверу стало неловко, что он так долго задерживается, и он спустился со стены.
Вечером Сильвер, захваченный этим приключением, начал расспрашивать тетю Диду. Быть может, она знает, кто эта девочка Мьетта с такими черными глазами и таким алым ртом. Но с тех пор как тетя Дида переселилась в домик в тупике св. Митра, она ни разу не заглядывала за стену своего дворика. Эта стена представлялась ей непреодолимой преградой, отрезавшей ее от прошлого. Она не знала, да и не желала знать, что творится теперь по ту сторону стены, в бывших владениях Фуков, где она похоронила свою любовь, свое сердце, свою плоть. При первом же вопросе Сильвера она взглянула на него с детским испугом. Неужели он потревожит пепел угасших дней, неужели заставит ее плакать, как ее сын Антуан?
— Не знаю, — торопливо сказала она, — я теперь не выхожу из дому, я никого не вижу.
Сильвер с нетерпением ждал следующего дня. Придя на работу, он завел разговор с товарищами по мастерской. Он не стал рассказывать им о своей встрече с Мьеттой, но упомянул вскользь о девочке, которую видел издали в Жа-Мейфрене.
— Э, да это Шантегрейль! — воскликнул один из рабочих.
Сильверу больше не пришлось спрашивать, товарищи сами рассказали ему всю историю браконьера Шантегрейля и его дочери Мьетты, проявляя бессмысленную злобу, с какой толпа всегда относится к отверженным. Особенно жестоко они отзывались о девочке. У них не было для нее другого названия, кроме как «дочь каторжника», как будто этого было достаточно, чтобы обречь невинного ребенка на вечный позор.
Каретник Виан, честный и добродушный человек, в конце концов прикрикнул на них.
— Замолчите вы, злые языки! — сказал он, швырнув на землю оглоблю, которую держал в руках. — Как вам не стыдно так нападать на ребенка! Я знаю эту девочку, она очень скромная на вид, и мне говорили, что она никогда не отлынивает от дела и сейчас уже работает не хуже взрослой женщины. У нас тут есть лодыри, которые ей и в подметки не годятся. Даст бог, она найдет себе хорошего мужа и тот положит конец всем этим гнусным сплетням.
Сильвер, потрясенный шутками и руганью рабочих, при словах Виана почувствовал, как слезы подступают у него к глазам. Но он не сказал ни слова. Он схватил молот, лежавший возле него, и стал изо всех сил бить им по ступице колеса.
Вечером, возвратись из мастерской, Сильвер побежал к стене и взобрался на нее. Он застал Мьетту за тем же занятием, что и накануне. Он окликнул ее. Она подошла, застенчиво улыбаясь, с прелестным смущением ребенка, который вырос, не зная ласки.
— Тебя зовут Шантегрейль, да? — спросил он ее в упор. Она отшатнулась, перестала улыбаться, глаза ее потемнели, стали жесткими, засверкали недоверием. Значит, и он будет обижать ее, как другие. Не отвечая, она отвернулась от него, но Сильвер, пораженный внезапной переменой в ее лице, быстро добавил:
— Пожалуйста, не уходи… Я вовсе не хотел тебя огорчить… Мне так много надо тебе сказать…
Она подошла, но недоверчиво. Сильвер, решивший высказать ей все, что переполняло его сердце, молчал, не зная, с чего начать, боясь, как бы снова не задеть больного места.
— Хочешь, будем друзьями? — сказал он взволнованно, вкладывая всю душу в эти слова.
Удивленная Мьетта вскинула на него глаза; они были влажные, улыбающиеся. Сильвер поспешно добавил:
— Я знаю, что тебя обижают. Надо с этим покончить. Теперь я буду защищать тебя, ладно?
Девочка просияла. Дружба, которую ей предлагали, спасет ее от злых мыслей, от затаенной ненависти. Но она покачала головой и сказала:
— Нет, я не хочу, чтобы ты дрался из-за меня. Со всеми ведь не справишься. И потом есть люди, от которых ты все равно не можешь меня защитить.
Сильверу хотелось крикнуть, что он защитит ее ото всех на свете, но она остановила его ласковым жестом.
— Довольно с меня и того, что ты мой друг.
Они разговаривали еще несколько минут, совсем тихо. Мьетта рассказала Сильверу о дяде и двоюродном брате. Она очень боялась, что они увидят, как он сидит здесь верхом на стене, Жюстен не даст ей проходу, если у него в руках будет оружие против нее. Она говорила о своих опасениях со страхом школьницы, повстречавшейся с подругой, с которой мать запретила ей водиться. Сильвер понял одно, — ему не легко будет встречаться с Мьеттой. Это его огорчило. Все же он обещал ей, что больше не будет взбираться на стену.
Они стали придумывать, где бы им увидеться, но Мьетта вдруг крикнула, чтобы он поскорей уходил: Жюстен шел по двору, направляясь к колодцу. Сильвер живо спрыгнул со стены и, очутившись на своем дворике, стал прислушиваться, досадуя, что ему пришлось бежать. Через несколько минут он отважился снова взобраться на стену и заглянуть в усадьбу Жа-Мейфрен, но, увидав, что Жюстен разговаривает с Мьеттой, быстро убрал голову. На другой день ему не удалось увидать ее даже издали: должно быть, она кончила работать в этой части огорода. Прошла неделя, а приятели так и не смогли обменяться ни единым словом. Сильвер был в отчаянии: он уже подумывал о том, чтобы попросту пойти к Ребюфа и вызвать Мьетту.
Общий колодец был довольно велик, но не слишком глубок. Края его образовывали широкий полукруг по обеим сторонам стены; вода была всего в трех-четырех метрах от его края. В этой спокойной влаге отражались оба отверстия колодца, два полумесяца, которые пересекала черней линией тень, отбрасываемая стеной. Наклонившись над колодцем, можно было в потемках увидеть два зеркала необычайного блеска и чистоты. Солнечным утром, когда капли, стекающие с веревки, не возмущали поверхности, оба зеркала, оба отражения неба светились в зеленоватой воде, где с необычайной четкостью вырисовывалась листва плюща, вьющегося по стене над колодцем.
Как-то раз поутру, выйдя за водой для тети Диды и ухватившись за веревку, Сильвер невзначай наклонился над колодцем. Он вздрогнул и замер на месте. Ему показалось, что в глубине колодца он видит лицо Мьетты, что она, улыбаясь, смотрит на него. Но он дернул веревку, возмутил воду, и помутневшее зеркало уже ничего не отражало. Сильвер подождал, пока успокоится вода; сердце у него билось, он боялся шелохнуться. Мало-помалу круги на воде стали расширяться, и перед ним снова возникло видение. Оно дрожало, колыхалось на поверхности, и движение воды придавало чертам какую-то призрачную прелесть. Наконец отражение установилось. Сильвер увидел улыбающееся личико Мьетты, ее стан, ее цветной платок, белый лифчик и синие помочи. А во втором зеркале он увидел себя. Тогда, догадавшись, что они видят друг друга, оба стали кивать головой. Некоторое время они молчали. Потом поздоровались:
— Добрый день, Сильвер.
— Добрый день, Мьетта.
Непривычный звук голосов удивил их. В этой сырой яме они звучали приглушенно и необыкновенно мягко. Казалось, они доносятся откуда-то издалека, как по вечерам далекое пение с полей. Они поняли, что расслышат друг друга, даже если будут говорить шопотом. Колодец гудел при малейшем шорохе.
Облокотившись на каменную закраину и глядя друг на друга, они стали беседовать. Мьетта рассказала ему все свои огорчения за эту неделю. Она работала на другом конце сада и могла приходить сюда только рано утром. При этом она сделала недовольную гримаску. Сильвер разглядел ее и ответил досадливым кивком головы. Они поверяли друг другу свои дела, как будто сидели рядом, их мимика соответствовала их словам. Не беда, что их разделяет стена, ведь они видят друг друга в таинственной глубине колодца.
— Я знаю, — продолжала Мьетта, делая лукавое лицо, — что ты каждый день в одно и то же время ходишь за водой. Мне слышно из дома, как скрипит журавль. И знаешь, что я придумала, — я сказала им, что лучше варить овощи в колодезной воде. Теперь я буду приходить сюда по утрам в одно время с тобой, буду здороваться с тобой, и никто об этом не узнает.
Она засмеялась, простодушно радуясь своей выдумке, и добавила:
— Мне и в голову не приходило, что мы можем увидеть друг друга в воде.
И в самом деле, это была неожиданная радость. Оба были в восторге. Они говорили только для того, чтобы видеть, как шевелятся губы. В обоих было еще очень много ребяческого, и новая игра забавляла их. Они на разные голоса пообещали друг другу никогда не пропускать утреннего свидания. Но вот Мьетта решила, что ей пора уходить, и сказала Сильверу, чтобы он тащил ведро. Но он медлил, не решаясь дернуть веревку. Мьетта все еще стояла, наклонившись над колодцем, он смотрел на ее улыбающееся лицо, и ему было жаль разбить ее улыбку. Он слегка качнул ведром, вода задрожала, улыбка потускнела. Сильвер замер: он испугался, ему показалось, что он огорчил Мьетту и она плачет. Но Мьетта кричала: «Ну, что же ты, ну!» — она смеялась, и эхо повторяло ее смех звонкими раскатами. Она с шумом спустила ведро и подняла в колодце настоящую бурю. Все скрылось в черной воде. Тут и Сильвер стал наполнять свои кувшины, прислушиваясь к шагам Мьетты, удаляющимся от стены.
С этого дня они ни разу не пропустили утреннего свидания у колодца. Эта спящая вода, эти прозрачные зеркала, в которых они любовались своим отражением, придавали их встречам особую прелесть; их живое, ребяческое воображение долгое время довольствовалось ими. Они вовсе не стремились встречаться лицом к лицу. Им казалось гораздо забавнее пользоваться колодцем как зеркалом и поверять свои утренние приветствия его звонкому эху. Вскоре колодец стал их добрым другом. Они любили наклоняться над тяжелой неподвижной гладью, похожей на расплавленное серебро. Внизу, в таинственном полумраке, пробегали зеленые блики, превращая сырую яму в лесную прогалинку. Их лица выглядывали из зеленого гнездышка, устланного мхом, овеянного прохладою листьев и воды. А неведомая глубина колодца, этой опрокинутой башни, над которой они наклонялись с легкой дрожью, притягивала их, и к их веселости примешивался приятный страх. Их охватывало безумное желание спуститься в колодец на большие камни, выступающие полукругом всего в нескольких сантиметрах от воды; на них можно было бы сидеть, как на скамейке, свесив ноги в воду, и болтать целыми часами, — никому и в голову не пришло бы искать их там. Но когда они думали о том, что таится внизу, им становилось жутко: нет, достаточно уж того, что их отражения спускаются туда, в глубину, в зеленый сумрак, где странные отсветы переливаются на камнях, где из темных углов доносятся загадочные шумы. Мьетту и Сильвера особенно смущали эти шумы, исходящие из незримой глубины; нередко им мерещилось, что кто-то откликается на их голоса; они замолкали и прислушивались к необъяснимым, тихим жалобам; в стенах колодца медленно просачивалась влага, тихо вздыхал воздух, капли, скользя по камням, падали гулко, как рыдания. Чтобы успокоиться, Мьетта и Сильвер ласково кивали друг другу. Колодец очаровывал их, и в его очаровании, заставлявшем их склоняться над ним, как и во всяких чарах, таился страх. Но он продолжал оставаться их другом. И притом, какой превосходный предлог для свиданий! Жюстен, следивший за каждым шагом Мьетты, не догадывался, почему она каждое утро так охотно ходит за водой. Иногда издали он видел, что Мьетта медлит, перегнувшись через край колодца, и бормотал: «Вот лентяйка, балуется там, мутит воду». Да и как ему было догадаться, что по ту сторону стены стоит влюбленный парень, любуется в воде ее улыбкой и говорит: «Пусть только эта скотина Жюстен посмеет тебя обидеть! Ему придется иметь дело со мной».
Больше месяца длилась эта игра. Стоял июль. С утра палил зной; что за наслаждение прибегать сюда, в эту влажную прохладу! Как приятно обдувало лицо холодное дыхание колодца, как хорошо было любить друг друга над ключевой водой, в час, когда небо горит пожаром! Мьетта бежала прямо по жнивью, она задыхалась от бега, мелкие колечки кудрей выбивались на лбу и висках. Поставив кувшин на закраину, она наклонялась над водой, раскрасневшаяся, растрепанная, трепещущая от смеха. А Сильвер, почти всегда приходивший первым, внезапно увидав ее в воде, испытывал такое же острое чувство, как если бы она бросилась ему на шею на повороте тропинки. Кругом звенело и ликовало ясное утро. Поток горячего света, пронизанный жужжанием насекомых, струился на старую стену, на журавль, на закраину колодца. Но они уже не замечали ни утренних лучей, ни миллионов голосов, поднимающихся с земли; скрытые в своем зеленом убежище глубоко под землей, в таинственной, чуть страшной яме, они забывали обо всем, наслаждаясь прохладой и полумраком, трепеща от радости.
Но в иные утра Мьетта, не склонная по своему темпераменту к долгим созерцаниям, принималась шалить: она дергала веревку и нарочно разбрызгивала воду, разбивая ясные зеркала и искажая отражения. Сильвер убеждал ее успокоиться. Более страстный и более замкнутый, чем она, он не знал большего наслаждения, чем любоваться лицом подруги, отраженным в воде с необычайной четкостью. Но Мьетта не слушалась, она смеялась и нарочно говорила грубым голосом, страшным голосом людоеда, который смягчало и приглушало эхо.
— Нет! Нет! — сердито повторяла она. — Сегодня я тебя не люблю. Посмотри, какие я строю рожи. Правда, я уродина?
И она хохотала, глядя, как их лица расширяются, расплываясь на поверхности воды.
Но как-то раз она рассердилась всерьез. Однажды утром Сильвера не оказалось на месте, и она прождала его добрых пятнадцать минут, напрасно скрипя журавлем. Когда она, наконец, потеряла терпение и собралась уходить, прибежал Сильвер. Увидев его, Мьетта подняла в колодце настоящую бурю. Она с раздражением размахивала ведром, и черная вода кружилась и плескалась о камни.
Напрасно Сильвер пытался ей объяснить, что тетя Дида задержала его. На все его оправдания Мьетта возражала:
— Нет, ты меня обидел, я не хочу больше тебя видеть.
Бедный юноша печально смотрел в темную яму, полную жалобных шумов, где, бывало, его встречало светлое видение на поверхности дремлющей глади. Он ушел, так и не увидев Мьетты. На другой день он пришел на полчаса раньше и грустно смотрел в колодец, ничего не ожидая, говоря себе, что упрямица, наверно, не придет, как вдруг Мьетта, подстерегавшая его по ту сторону стены, с громким хохотом нагнулась над водой. Все было забыто.
Здесь были свои драмы и свои комедии, и колодец участвовал в них. Его ясные зеркала и мелодичное эхо благоприятствовали расцвету их нежности. Мьетта и Сильвер одарили колодец призрачной жизнью, наполнили его своей молодой любовью, и еще долго после того, как прекратились их встречи у колодца, Сильвер, качая по утрам воду, все время ожидал увидеть смеющееся лицо Мьетты в дрожащем полумраке, еще взволнованном той радостью, какую они вселили в него.
Этот месяц расцвета их детской нежности спас Мьетту от ее немого отчаяния. Она чувствовала, что в ней возрождается потребность любить, счастливая беззаботность ребенка, подавленная озлобленным одиночеством, в котором протекала ее жизнь. Теперь девочка знала, что она кому-то дорога, что она не одна на свете, и эта уверенность помогала ей переносить преследования Жюстена и мальчишек предместья. В ее сердце, не умолкая, звенела песня, заглушавшая их гиканье. Она вспоминала об отце с нежностью, умилением и перестала мечтать о жестокой мести. Зарождающаяся любовь прогоняла злую лихорадку, как ясная утренняя заря. Вместе с тем у Мьетты появилась хитрость влюбленной девушки. Она поняла, что ей нужно по-прежнему хранить вид молчаливого протеста, чтобы не вызвать подозрений у Жюстена. Но, несмотря на все это, глаза ее излучали нежность, даже когда негодный мальчишка издевался над ней, — она разучилась смотреть на него, как прежде, мрачным, жестким взглядом. Он слышал, как она что-то мурлычет по утрам, за завтраком.
— Уж больно ты весела, Шантегрейль, — говорил он, подозрительно поглядывая на нее. — Тут что-то не чисто.
Она пожимала плечами, а внутренне трепетала от страха и спешила вернуться к своей роли негодующей жертвы. Но хотя Жюстен и догадывался, что у нее появились какие-то тайные радости, он долго не мог проследить, каким образом его жертва ускользнула от него.
Сильвер также был глубоко счастлив. Ежедневные встречи с Мьеттой давали ему пищу для размышлений в унылые часы, которые он проводил дома. Вся его одинокая жизнь, долгие молчаливые вечера наедине с тетей Дидой освещались воспоминанием об утреннем свидании, которое он старался восстановить в мельчайших подробностях. Он был переполнен своим чувством и еще больше замкнулся в монашеской жизни, которую они вели с бабушкой. Сильвер по природе любил укромные уголки, уединение, где он мог мирно жить, погруженный в свои мысли. В ту пору он жадно проглатывал все случайные книги, какие ему удавалось разыскивать у старьевщиков предместья, и это самообразование привело его к своеобразной и возвышенной социальной религии. Хаотическое, плохо усвоенное чтение, лишенное твердого фундамента, рисовало ему жизнь, и особенно женщин, в свете суетности и чувственных страстей, и это могло бы смутить его ум, если бы сердце оставалось неудовлетворенным.
Но вот явилась Мьетта, и Сильвер принял ее сначала как друга, а потом как радость и цель всей своей жизни. Вечером, удалившись в свою каморку и повесив лампу у изголовья кровати, Сильвер обретал Мьетту на каждой странице ветхого, запыленного томика, который он выхватывал наугад с книжной полки, висевшей у него над головой, и читал с благоговением.
Когда в книге шла речь о прекрасной добродетельной девушке, он тотчас же придавал ей черты своей возлюбленной. И сам он принимал участие в действии. Если он читал роман, то в конце женился на Мьетте или же умирал вместе с нею. Если же это была политическая статья или трактат по политической экономии, — которые он предпочитал романам, по странному тяготению полуобразованных людей к серьезному чтению, — ему все же удавалось приобщить ее и к этой сухой материи, зачастую непонятной ему самому: он воображал, что воспитывает в себе сердце, развивает способность любить, имея в виду время, когда они поженятся. Не было таких пустых бредней, в которых не участвовала бы Мьетта. Эта невинная нежность защитила его от растлевающего влияния непристойных сказок XVIII века, случайно попавших ему в руки. Но Сильвер предпочитал всему гуманитарные утопии, изобретаемые в наши дни великими умами, увлеченными химерой всеобщего счастья. Сильвер погружался в них вместе с Мьеттой; без нее он не мыслил себе ни уничтожения пауперизма, ни окончательного торжества революции. То были ночи лихорадочного чтения, когда его напряженная мысль не могла оторваться от книги, которую он то бросал, то снова брал в руки; ночи, полные сладостного волнения, которым он опьянялся до зари, как запретным вином; ему становилось тесно в узкой каморке, глаза резало от желтого, мигающего света лампы, но он добровольно отдавался во власть жгучей бессонницы, созидая проекты нового общества, нелепые и наивно благородные, где народы преклонялись перед идеальной женщиной, воплощенной в образе Мьетты. У Сильвера было наследственное предрасположение к фанатической вере в утопии. Нервное расстройство бабушки у него преобразилось в постоянное воодушевление, в стремление ко всему возвышенному и недостижимому. Одинокое детство и случайное, полученное урывками образование способствовали развитию этих природных склонностей. Но Сильвер еще не достиг того возраста, когда в человеческом мозгу прочно укореняется навязчивая идея. Утром, освежив голову холодной водой, он забывал свои безумные мечты, полные простодушной веры и невыразимой нежности. Он снова превращался в ребенка и мчался к колодцу с одной мыслью — увидеть улыбку своей возлюбленной, вместе с нею насладиться радостью сияющего утра. Случалось, что Сильвер, захваченный мечтами о будущем, или просто поддавшись внезапному порыву, бросался к тете Диде и целовал ее в обе щеки, а старуха смотрела ему в глаза, обеспокоенная тем, что они такие ясные и светятся знакомым ей счастьем.
Между тем Мьетте и Сильверу наскучило созерцать свои тени. Они пресытились своей игрушкой и мечтали о более полных радостях, каких не мог доставить колодец. Им хотелось чего-то более осязаемого, хотелось глядеть друг другу в лицо, бегать вдвоем по полям, возвращаться домой усталыми, обнявшись и тесно прильнув друг к другу, чтобы глубже чувствовать свою дружбу. Как-то утром Сильвер предложил Мьетте попросту перелезть через стену и побродить с нею по Жа-Мейфрену. Но девочка отговорила его от этой безумной затеи, которая отдала бы ее в руки Жюстена, и Сильвер обещал придумать какой-нибудь другой способ.
Стена, разделявшая колодец, делала крутой поворот в нескольких шагах от него, образуя углубление, где влюбленные могли бы спрятаться, если бы только им удалось туда добраться. Но как туда попасть? Сильвер отказался от мысли перелезть через стену, не желая волновать Мьетту. Но у него возник другой тайный план: калитка, которую Маккар и Аделаида когда-то прорубили за одну ночь, уцелела в заброшенном уголке соседнего владения: ее даже забыли заколотить; черная от сырости, зеленая от плесени, со ржавым замком и петлями, она казалась частью старой стены. Ключ от нее был, вероятно, давно потерян; трава, выросшая на пороге, и бугорок, образовавшийся перед ним, доказывали, что через него уже много лет не переступала ничья нога. Вот этот-то потерянный ключ и задумал разыскать Сильвер. Он знал, как благоговейно тетя Дида хранит реликвии прошлого, предоставляя им истлевать на старых местах. Однако он целую неделю безуспешно обшаривал весь дом. Каждую ночь он, крадучись, направлялся к калитке, чтобы проверить, не подойдет ли один из ключей, найденных им за день. Он перепробовал больше тридцати ключей, уцелевших, вероятно, со времен Фуков; он отыскивал их повсюду — на полках, на дне забытых ящиков и уже начал было отчаиваться, как вдруг желанный ключ нашелся: оказалось, что он попросту привязан веревочкой к ключу от входных дверей, торчащему в замке, и провисел так более сорока лет. Вероятно, тетя Дида ежедневно касалась его рукой, но не решалась убрать это мучительное напоминание о минувшем счастье. Когда Сильвер убедился, что ключ действительно подходит к калитке, он стал ожидать утра, воображая, как обрадуется и удивится Мьетта, которой он ни слова не сказал о своих поисках.
На другой день, услыхав, что Мьетта поставила кувшин у колодца, он тихонько отпер калитку и быстро ее распахнул, примяв траву на пороге. Вытянув шею, он увидел, что Мьетта стоит, наклонившись над колодцем, и смотрит в воду, поглощенная ожиданием. Тогда он в два шага достиг ниши в стене и тихонько окликнул ее: «Мьетта! Мьетта!» Мьетта вздрогнула и подняла голову, думая, что он сидит на стене. Но когда она увидела, что он в Жа-Мейфрене, в двух шагах от нее, она слабо вскрикнула от неожиданности и бросилась к нему. Они взялись за руки и глядели друг на друга, восхищенные неожиданной близостью, находя, что они еще красивее под горячими лучами солнца. Это было в августе, в день успения. Издали доносился перезвон колоколов, и воздух был прозрачный, какой бывает в большие праздники, словно пронизанный какой-то светлой радостью.
— Здравствуй, Сильвер!
— Здравствуй, Мьетта!
Голоса, произносившие их обычное утреннее приветствие, прозвучали теперь по-новому. Они знали только отзвуки своих голосов, приглушенные эхом колодца. Теперь они казались им звонкими, как пение жаворонка. Ах, как хорошо было в этом солнечном уголке, в этом лучистом воздухе! Они все еще держались за руки. Сильвер стоял, прислонившись к стене, Мьетта слегка откинулась назад, обоих озаряло сияние их улыбки. Они собирались поведать друг другу все, что не решались доверить гулкому эху колодца, как вдруг Сильвер, обернувшись на легкий шорох, побледнел и выпустил руки Мьетты. Он увидел тетю Диду: она стояла, выпрямившись во весь рост, на пороге калитки…
Бабушка вышла к колодцу случайно. Увидев в старой черной стене белый просвет открытой калитки, она почувствовала, как что-то ударило ее прямо в сердце. Белый просвет представился ей бездной света, грубо вторгающегося в ее прошлое. Она увидела самое себя в ярком утреннем свете, увидела, как она, Аделаида, бежит, быстро переступает порог, увлекаемая своей страстью. А Маккар уже там, Маккар ее ждет. Она бросается к нему на шею, прижимается к его груди, и восходящее солнце проникает вместе с нею в калитку, которую она второпях позабыла закрыть, и заливает их обоих косыми лучами. Это внезапное видение было для нее, как жестокая кара; оно беспощадно разбило ее старческий сон, разбередило жгучую боль воспоминаний. Ей и в голову не приходило, что калитку могут открыть. Ей казалось, что смерть Маккара навеки замуровала ее. Если бы колодец, если бы вся стена вдруг провалилась сквозь землю, это не так поразило бы Аделаиду. К ее изумлению примешивалось смутное негодование против кощунственной руки, которая осквернила порот, оставив за собой белый просвет, зияющий, как открытая могила. Старуха подошла ближе, словно ее притягивали какие-то чары, и остановилась на пороге.
То, что она увидела, вызвало в ней болезненное удивление. Правда, она слышала, что участок Фуков присоединен к Жа-Мейфрену, но она не подозревала, что все ее прошлое могло так бесследно исчезнуть. Казалось, порыв ветра смел все, что она берегла в своей памяти. Старый дом, огромный огород с зелеными грядами овощей — все пропало. Ни камня, ни деревца не уцелело от былых времен. Там, где стоял ее родной дом, в котором она выросла, который еще вчера могла представить себе, закрыв глаза, тянулись теперь полосы голой земли, обширное скошенное поле, унылое, как пустыня. Если теперь она закроет глаза и захочет воскресить прошлое, то перед нею непременно возникнет это жнивье, как желтый саван, покрывающее землю, где погребена ее юность. Аделаида взглянула на это скучное равнодушное поле, и ей показалось, что сердце ее умирает опять. Все кончено. У нее отняты даже видения прошлого. Теперь она жалела, что поддалась соблазну и заглянула в белый просвет, в эту дверь, распахнувшуюся в навеки минувшие дни. Тетя Дида собиралась уже уйти, захлопнуть проклятую калитку, не пытаясь даже узнать, чья дерзкая рука ее открыла, как вдруг она заметила Сильвера и Мьетту. При виде влюбленных, которые, смущенно опустив головы, ждали ее взгляда, она остановилась на пороге, пронзенная еще горшей болью. Она все поняла. Итак, до конца дней ей суждено видеть себя и Маккара, слитых в объятии, в ясном утреннем свете. Калитка снова стала сообщницей: по дороге, проторенной любовью, опять проходила любовь — извечное возрождение, сулящее счастье сегодня и слезы в будущем. Тетя Дида видела только слезы, и внезапно ею овладело предчувствие — пред нею предстали Мьетта и Сильвер, окровавленные, раненные в самое сердце. Потрясенная воспоминанием былых страданий, воскресших при виде этих мест, тетя Дида оплакивала судьбу своего дорогого Сильвера. Во всем виновата она: если бы тогда, давно, она не пробила в стене калитку, Сильвер не оказался бы здесь, в этом глухом уголке, у ног девушки, не упивался бы счастьем, которое дразнит смерть и вызывает ее зависть.
Молча тетя Дида подошла и взяла Сильвера за руку. Она, пожалуй, не стала бы мешать влюбленным, дала бы им поболтать под стеной, если бы не чувствовала себя соучастницей в их смертоносной радости. И она увлекла за собой Сильвера; услышав легкие шаги Мьетты, она обернулась. Девочка подхватила кувшин и пустилась наутек через поле. Она бежала, радуясь, что так дешево отделалась, и тетя Дида невольно улыбнулась, глядя, как она мчится через поле, словно козочка, вырвавшаяся на волю.
— Какая молодая! — пробормотала она. — Еще успеет!
Должно быть, она хотела сказать, что Мьетта еще успеет наплакаться и настрадаться. Потом, взглянув на Сильвера, восторженно смотревшего, как Мьетта бежит под ярким солнцем, она добавила спокойно:
— Берегись, мальчик, от этого умирают!..
Больше она ничего не сказала об этом событии, разбередившем рану в ее сердце. У нее образовался своего рода культ молчания. Когда Сильвер вошел в дом, она заперла калитку и забросила ключ в колодец. Теперь она может быть спокойна — калитка больше не сделает ее сообщницей. В последний раз она взглянула на запертую калитку, радуясь, что стена стала опять мрачной и непроницаемой. Могила закрылась, белый просвет навсегда заслонен досками, черными от сырости, зелеными от плесени, на которые улитки уронили серебряные слезы.
Вечером с тетей Дидой сделался нервный припадок; во время приступов, повторявшихся у нее время от времени, она порой говорила громко, бессвязно, как в бреду. В этот вечер Сильвер, испытывавший острую жалость к несчастной старухе, которую сводили судороги, и старавшийся удержать ее на кровати, слышал, как она, задыхаясь, говорила о таможенных стражниках, о выстрелах, о каком-то убийстве. Она отбивалась, умоляла, клялась отомстить. Когда припадок стал проходить, ее, как всегда, охватил непонятный ужас, она дрожала от страха, так что стучали зубы, приподнималась на постели, диким взглядом озиралась по сторонам и снова падала на подушку, испуская протяжные стоны. По-видимому, у нее были галлюцинации. Она обняла Сильвера и прижала его к себе, как будто узнавая внука, но потом опять стала принимать его за кого-то другого.
— Они тут! — повторяла она, заикаясь. — Смотри, они хотят его схватить. Они его убьют… Я не хочу… Прогони их, скажи им, что я не хочу… Мне больно, когда на меня смотрят…
И она повернулась к стене, чтобы не видеть людей, о которых говорила. Она затихла не надолго, потом продолжала:
— Ты тут, дитя мое? Не оставляй меня… Мне казалось, что я умираю… Ах, зачем мы пробили калитку в стене!.. С того дня начались мои страдания… Я так и знала, что калитка принесет нам несчастье… Бедные, бедные дети!.. Сколько слез! Их тоже пристрелят, как собак…
Она впала в беспамятство и уже не сознавала, что рядом с нею Сильвер. Вдруг она вскочила: по-видимому, ей что-то померещилось в ногах постели. Ее лицо исказилось.
— Почему ты их не прогонишь? — кричала она, пряча свою седую голову на груди у Сильвера. — Они опять тут. Вот тот с ружьем, он прицелился, он сейчас выстрелит!..
Вскоре она забылась тяжелым сном, каким обычно кончались у нее припадки. На следующий день она ничего не помнила. Ни разу она не упомянула о том утре, когда застигла Сильвсра с его подругой за старой стеной.
Молодые люди не виделись целых два дня. Когда Мьетта осмелилась вернуться к колодцу, они решили не повторять своей затеи. Но после первого, столь внезапно прерванного свидания им ужасно захотелось опять побыть вдвоем, уединиться в каком-нибудь укромном местечке. Сильвера больше не удовлетворяли радости, доставляемые колодцем; чтобы не огорчать тетю Диду, он решил никогда не переходить за стену и стал умолять Мьетту назначить ему свидание где-нибудь в другом месте. Она не заставила себя долго просить и встретила его предложение радостным смехом, как девочка, которая еще не помышляет ни о чем запретном. Она смеялась просто потому, что ей казалось забавным провести шпиона Жюстена. Влюбленные долго обсуждали, где бы им лучше видеться. Сильвер придумывал самые невероятные места; он или мечтал о далеких путешествиях, или предлагал встречаться в полночь на чердаке Жа-Мейфрена. Более практичная Мьетта пожимала плечами и обещала что-нибудь придумать. На следующее утро она задержалась у колодца всего на минутку, улыбнулась Сильверу и шепнула ему, чтобы он вечером, часов в десять, приходил на пустырь св. Митра. Не трудно догадаться, что Сильвер явился во-время. Весь день он ломал себе голову, почему Мьетта выбрала это место. Его любопытство еще усилилось, когда он вошел в узкий проход за грудами досок, в самом конце пустыря. «Должно быть, она придет оттуда», — размышлял он, глядя на дорогу, ведущую в Ниццу. Вдруг за стеной зашуршали ветки и над ее краем показалась смеющаяся растрепанная головка, радостно кивавшая ему.
— Вот и я!
В самом деле, это была Мьетта. Она, как мальчишка, вскарабкалась на одно из тех тутовых деревьев, какие и по сей день растут вдоль стен Жа-Мейфрена. Одним прыжком она очутилась на могильной плите, выступающей из земли в конце аллеи. Сильвер с восторгом следил, как она опускается со стены, забыв даже помочь ей. Он взял ее за руки и сказал:
— Какая ты ловкая! Ты лазаешь лучше меня.
Так они встретились в первый раз в этом глухом уголке, где их ожидало столько счастливых часов. С этого вечера они виделись здесь ежедневно. Колодцем они пользовались теперь только для того, чтобы известить друг друга о неожиданных обстоятельствах, мешающих свиданию, о перемене часа, о разных маленьких новостях, столь важных для них обоих и не терпящих отлагательства. Тот, кому надо было известить другого, начинал качать журавль, скрип которого слышен был издалека. В иные дни они вызывали друг друга по нескольку раз, чтобы сообщить какой-нибудь необыкновенно важный пустяк; но настоящую радость они испытывали только по вечерам, в укромной аллее. Мьетта отличалась поразительной точностью. На счастье она спала над кухней, в чулане, где до ее приезда хранили зимние запасы. Туда вела отдельная лестница, так что Мьетта могла в любое время входить и выходить незаметно для дяди Ребюфа и Жюстена. Но если бы даже Жюстен случайно увидел, как она возвращается домой, она живо придумала бы какое-нибудь объяснение и посмотрела бы на него в упор жестким взглядом, от которого он сразу поджимал хвост.
Какие это были счастливые, теплые вечера! Стояли первые дни сентября, который в Провансе бывает ясным и солнечным. Влюбленные могли приходить на свидание не раньше девяти часов. Мьетта перелезала через стену. Скоро она научилась так ловко перепрыгивать через нее, что почти всегда уже сидела на могильной плите, когда Сильвер еще только протягивал руки, чтобы помочь ей спуститься. Мьетта смеялась, радуясь своей ловкости, переводя дух, раскрасневшаяся, растрепанная. Она похлопывала по юбке, чтобы пригладить ее. Сильвер, смеясь, называл ее озорным мальчишкой. Но ему нравилась ее удаль. Он с одобрением смотрел, как она прыгает через стену, словно старший брат, наблюдающий за упражнениями маленького братишки. Сколько ребяческого было в их зарождающейся любви! Часто они мечтали о том, чтобы отправиться за птичьими гнездами на берег Вьорны.
— Вот увидишь, как я умею лазать по деревьям! — гордо заявляла Мьетта. — У нас в Шаванозе я взбиралась на самую верхушку орехового дерева отца Андре. А ты доставал когда-нибудь сорочьи гнезда? Вот это трудно!
Но Сильвер подхватывал ее, снимал с плиты, и они начинали ходить по аллее, обнявшись за талию. Они спорили о том, как лучше упираться руками и ногами в развилины, когда взбираешься на дерево, и теснее прижимались друг к другу, чувствуя, как от объятия исходит странное тепло, обжигающее их неожиданной радостью. Да, здесь было куда лучше, чем у колодца! Все же они по-прежнему оставались детьми, болтали и играли, точно мальчишки, и, еще не зная слов любви, наслаждались взаимной близостью, как влюбленные, просто оттого, что кончики их пальцев соприкасались. Каждый инстинктивно искал теплую руку другого, не понимая, куда его влекут чувства и сердце. В эту пору блаженного неведения оба даже боялись признаться друг другу в странном волнении, которое охватывало их при малейшем прикосновении. Улыбаясь, порой удивляясь радости, которая пронизывала их, как только они дотрагивались друг до друга, они отдавались неге новых ощущений, без умолку болтая о птичьих гнездах, до которых так трудно добраться.
Молодые люди прохаживались взад и вперед по тропинке между грудами досок и оградой Жа-Мейфрена. Они никогда не выходили из тупика и, дойдя до конца, всякий раз возвращались обратно. Здесь они были как дома. И нередко Мьетта, радуясь тому, что они так надежно укрыты, останавливалась и начинала восторгаться своей удачной мыслью.
— Нет, как же я это хорошо придумала! — говорила она с восхищением. — Пройди хоть целую милю, — не найдешь второго такого уголка.
Густая трава заглушала их шаги. Они утопали во мгле, как в потоке, баюкавшем их между темными берегами, и только над головой виднелась темно-синяя полоска неба, усеянная звездами. Почва под ногами казалась зыбкой, аллея напоминала сказочную реку, текущую под черным в золотых искрах небом, и они испытывали неизъяснимое волнение, они понижали голос, хотя и знали, что их никто не слышит. Вокруг струилась ночь, и влюбленные, отдавшись ее потоку, чувствуя необыкновенную душевную и телесную легкость, делились самыми незначительными впечатлениями дня, охваченные любовным трепетом.
В ясные вечера, когда стена и штабели досок четко вырисовывались в лунном свете, Мьетта и Сильвер опять становились детьми. Аллея уходила в темноту, пересеченная полосами света, такая приветливая, такая знакомая. И друзья бегали, догоняя друг друга, хохотали, как школьники во время перемены, отваживались даже взбираться на груды досок. Сильверу каждый раз приходилось унимать Мьетту; он пугал ее, уверяя, что Жюстен, наверно, подстерегает за стеной. Потом, переводя дух, они бродили по аллее, утешаясь мыслью, что когда-нибудь побегают наперегонки по лугам св. Клары.
На заре своей любви они находили прелесть и в темных, и в ясных ночах. Сердце уже заговорило в них, и стоило только стемнеть, как объятия становились нежнее, смех звучал ласковым призывом. Их любимая аллея, такая приветливая при лунном свете, такая волнующая в темные вечера, казалось, откликалась и на звонкий смех и на трепетное молчание. Влюбленные не разлучались до полуночи; между тем город засыпал, и окна предместья потухали одно за другим.
Ничто не нарушало их уединения. В этот поздний час ребятишки уже не играли в прятки между грудами досок. Порой до молодых людей долетал отдаленный шум, пение рабочих, проходивших по дороге, голоса с соседней улицы. Тогда они с опаской оглядывались на пустырь св. Митра. Перед ними расстилалось пустынное поле, усеянное балками, по которому изредка скользили тени; в теплые вечера кое-где виднелись смутные силуэты влюбленных пар да старики, сидящие на бревнах у большой дороги. Когда вечера становились свежее, на унылом, заброшенном пустыре видны были только цыганские костры, перед огнем мелькали длинные черные тени. В спокойном ночном воздухе гулко разносились отдельные слова, случайные звуки: буржуа, запирая двери, желал соседу спокойной ночи, хлопала ставня, мерно били часы на городской башне — замирающие шумы провинциального городка, отходящего ко сну. А когда Плассан засыпал, все еще слышалась перебранка цыган, потрескивание костров, или вдруг раздавались гортанные голоса девушек, певших песню на незнакомом языке.
Но пустырь св. Митра не привлекал влюбленных, они поскорей возвращались в свои любимые места, снова принимались бродить по заветной дорожке, такой таинственной и укромной. Что им за дело до других, до всего города? Груда досок, отделявшая их от злых людей, превращалась в их воображении в неприступную крепость. Им было так уютно, так привольно в этом закоулке, в самом центре предместья, в ста шагах от Римских ворот; порой им казалось, что они где-то далеко, у излучины Вьорны или в открытом поле. Лишь одному из всех доносившихся звуков внимали они с волнением и тревогой: звону городских часов, медленно бивших в темноте. Иногда влюбленные притворялись, что не слышат его; иногда вдруг останавливались как вкопанные, как бы в знак протеста. По нескольку раз они давали себе отсрочку на десять минут, но в конце концов приходилось прощаться. Они готовы были до самого утра играть, болтать, обниматься, чтобы испытать странное стеснение в груди, такое сладостное и непонятное. Наконец Мьетта решалась взобраться на стену. Правда, этим дело не кончалось, и прощание длилось еще добрых четверть часа. Стоя на стене, Мьетта медлила, облокотившись на выступ, держась за ветви тутового дерева, заменявшего ей лестницу. А Сильвер, стоя на могильной плите, брал ее за руки и продолжал беседу вполголоса. Они десять раз повторяли: «до завтра» и снова принимались болтать.
Наконец Сильвер говорил сердитым голосом:
— Ну, слезай, пора, уже первый час.
Но Мьетта, упрямая, как все девочки, требовала, чтобы он непременно спрыгнул первым; она посмотрит, как он будет уходить. Сильвер стоял на своем, тогда Мьетта в отместку пугала его:
— Смотри, я сейчас спрыгну!
И прыгала с дерева, к великому ужасу Сильвера. Он слышал глухой шум ее падения, слышал, как она с хохотом убегала, не отвечая на его последний привет. Несколько мгновений он стоял, глядя, как исчезает во мраке ее неясная тень, потом тихо соскакивал с камня и направлялся в тупик св. Митра.
В течение двух лет они приходили сюда ежедневно. В первые свидания вечера были еще совсем теплые. Влюбленные воображали, что сейчас май месяц, когда бродят соки, когда в теплом воздухе пахнет листвой и молодой зеленью. Эта запоздалая осень была для них милостью неба, она позволила им подолгу бродить по аллее и еще теснее скрепить свою дружбу.
Потом пошли дожди, снег, ударили морозы. Но даже суровая зима не могла удержать их дома. Мьетта приходила, закутанная в большой коричневый плащ, и они с Сильвером смеялись над непогодой. В сухие ясные ночи, когда легкие порывы ветра вздымали морозную пыль и ударяли по лицу, как тонкие прутики, они не решались присесть; они только ускоряли шаг, расхаживая взад и вперед по тропинке, зябко кутаясь в плащ; щеки синели, глаза слезились от холода, а они смеялись, оживленные быстрой ходьбой по морозу. Как-то раз, когда шел снег, они слепили огромный снежный ком и закатили его в закоулок, где ком пролежал больше месяца, и они всякий раз удивлялись ему, приходя на свидание. Дождь их тоже не отпугивал. Они встречались в самые ужасные ливни и промокали до костей. Сильвер прибегал, говоря себе, что Мьетта, конечно, не придет, что это безумие, а когда появлялась Мьетта, он не в силах был ее бранить. Ведь он ее ждал. В конце концов он решил поискать убежища от непогоды, зная, что они все равно будут встречаться, хотя и обещали друг другу не выходить в дождь. Оказалось, что кров не так трудно найти. Сильвер разворотил груду досок и устроил так, чтобы их можно было легко вынимать и вставлять обратно. Теперь влюбленные могли укрыться в маленькой будке; это было нечто вроде квадратной конуры, где они сидели, тесно прижавшись друг к другу, на колоде, которую оставили в своем убежище. В дождливые вечера приходивший первым прятался в норе, потом приходил второй, и они вдвоем с удовольствием слушали, как хлещет ливень, отбивая по доскам барабанную дробь. Перед ними, вокруг них, в ночи, черной, как чернила, струились невидимые ручьи; несмолкаемый шум напоминал гул толпы, а между тем они были одни, на краю света, в пучине вод. Им было так хорошо, так уютно среди этого потопа, под грудой досок, откуда их каждую минуту могло смыть потоком, низвергавшимся с небес. Их согнутые колени почти касались края отверстия, и они старались отодвинуться как можно дальше; их щеки и руки были усеяны дождевой пылью. Крупные капли стекали с досок и падали мерно, с гулким плеском. Влюбленным было тепло в коричневом плаще и так тесно, что Мьетта сидела чуть не на коленях у Сильвера. Они болтали; потом замолкали, охваченные истомой, убаюканные теплотой объятия и монотонным шумом дождя. Они просиживали так часами, наслаждаясь ливнем, похожие на детей, которые важно разгуливают в проливной дождь под маленьким зонтиком. Пожалуй, они больше всего любили дождливые вечера. Правда, расставаться тогда было еще труднее. Мьетте приходилось спускаться по стене под хлещущим дождем и в густом мраке пробираться по лужам Жа-Мейфрена. Выскользнув из объятий Сильвера, она тотчас же терялась в темноте, в шуме воды. Оглушенный и ослепленный дождем, он тщетно напрягал слух. Но даже волнение, которое они испытывали при внезапном расставании, имело свою прелесть. До следующего свидания их мучило беспокойство, не случилось ли чего в такую погоду, когда добрый хозяин и собаку не выгонит на улицу; ведь легко поскользнуться, можно заблудиться; эти страхи заставляли их все время думать друг о друге, и при следующей встрече они становились еще нежнее.
Но вот вернулась весна. Наступил апрель, ночи стали теплые, в зеленой аллее буйно разрослась трава. Потоки жизни струились с небес, подымались с земли, а влюбленные, вдыхая весенний дурман, сожалели порой о зимних уединенных вечерах, о дождливых ночах, когда они чувствовали себя так далеко от людского шума. Теперь дни стояли длинные, влюбленные проклинали бесконечные сумерки, а когда, наконец, спускалась темная ночь и Мьетта могла незаметно перелезть через стену, когда они возвращались в свою любимую аллею, они уже не находили прежнего уединения. На пустыре св. Митра появились люди, мальчишки играли на бревнах, гонялись друг за другом и кричали чуть ли не до одиннадцати часов; случалось даже, что какой-нибудь десятилетний сорванец, спрятавшись за грудой досок, начинал нагло хихикать при виде Мьетты и Сильвера. Боязнь, что их застигнут, пробуждение жизни, ее голоса, которые начинали звучать громче, — все это вносило тревогу в их свидания.
И потом им становилось душно в темной аллее. Казалось, земля была пронизана страстным трепетом; из почвы заброшенного кладбища поднимались одуряющие испарения. Но детской чистоте Сильвера и Мьетты были чужды сладострастные чары этого уголка, потревоженные весной. Трава достигала колен, мешала ходить, и когда они наступали на молодые побеги, растения издавали терпкий аромат, от которого кружилась голова. Тогда влюбленными овладевала непонятная усталость, в смутном волнении они прислонялись к стене, полузакрыв глаза, не в силах шевельнуться. Им казалось, что их переполняет разлитая в природе истома.
Но резвым подросткам была не по душе эта расслабленность, и они, в конце концов, решили, что в их убежище недостает воздуха, — их любовь просилась на волю, в поля. И вот каждый вечер они начали отправляться в поход. Мьетта приходила в плаще, оба закутывались в него; крадучись вдоль стен, они выбирались на большую дорогу и уходили на вольный простор, на широкий простор, где порывы ветра носились как волны (в море. Здесь им дышалось свободно, они снова становились детьми и чувствовали, как рассеивается дурман, навеянный травами пустыря св. Митра.
Два лета подряд они бродили по всему краю. Теперь им были знакомы каждый утес, каждая лужайка; все рощи, изгороди, кусты стали их друзьями. Их мечты, наконец, сбылись; они носились как угорелые по лугам св. Клары. Мьетта бегала так быстро, что Сильверу приходилось делать огромные шаги, чтобы догнать ее. Ходили они и за сорочьими гнездами; Мьетта во что бы то ни стало хотела показать Сильверу, как она лазала по деревьям в Шаванозе; подвязав юбку обрывком тесемки, она взбиралась на самые высокие тополя. Сильвер стоял внизу, дрожа от страха, вытягивая руку, чтобы подхватить ее, если она сорвется. Игры успокаивали их пробуждающиеся чувства, и однажды вечером они чуть было не подрались, как мальчишки после школы. Но и в просторе полей были места, опасные для влюбленных. Они шли, беззаботно смеясь, толкали друг друга, порой боролись; проходили целые лье, иногда достигали Гарригских предгорий, шагая по узким тропам или прямо через поля; весь край принадлежал им, они владели им, как некоей завоеванной страной, наслаждаясь землею и небом. Мьетта, у которой были чисто женские представления о честности, без стеснения срывала то виноградную кисть в винограднике, то ветку зеленого миндаля, задевшую ее по лицу. Такие вольности претили юноше, имевшему строгие взгляды, но он не решался бранить Мьетту, он слишком огорчался в тех редких случаях, когда она дулась на него. «Вот скверная девчонка! — думал он, по-мальчишески сгущая краски, — ей бы хотелось, чтобы и я воровал». А Мьетта между тем совала ему в рот его долю добычи. Он пускался на хитрости — удерживал ее за талию, обходил фруктовые деревья, около виноградников пускался бегом, заставляя себя догонять, чтобы отвлечь ее от искушения, но фантазия его быстро истощалась. Тогда он уговаривал ее посидеть спокойно. И вот тут они снова начинали задыхаться. Излучины Вьорны таили тревожную тень. Когда усталость приводила их к берегу реки, детский задор сразу угасал. Под ивами стлались серые сумерки, легкие, душистые, как женская вуаль. И они чувствовали, как эта вуаль, согретая нежными касаниями ночи, овевает их, окутывает непреодолимой негой. Вдали, на лугах св. Клары трещали кузнечики, а в рокоте Вьорны, бежавшей у их ног, слышались шопоты влюбленных, приглушенные звуки поцелуев. С дремлющего неба падал теплый звездный дождь. И влюбленные, лежа на спине в глубокой траве, зачарованные трепетом влаги, и ветра, и теней, нежились, устремив взор в темноту, и руки их смыкались в коротком пожатии.
Иногда Сильвер, смутно ощущая опасность этих немых восторгов, вскакивал одним прыжком и предлагал Мьетте перебраться на островок, выступающий посреди обмелевшей реки. Они разувались и входили в воду; Мьетта не обращала внимания на камешки, она не желала, чтобы Сильвер помогал ей, и один раз упала на самой середине реки; но место было мелкое, и она отделалась тем, что промочила верхнюю юбку. Добравшись до островка, они ложились ничком на отмели так, что их глаза были вровень с водой, и смотрели вдаль, где в сиянии лунной ночи река сверкала серебряной чешуей. Мьетта воображала, что она на корабле, и уверяла, что остров движется; она чувствовала, как их уносит течением. Они следили за скользящей водой, пока не начинала кружиться голова; это забавляло их и подолгу удерживало на берегу; они напевали вполголоса, как поют гребцы, ударяя веслами по воде. Если берег был низким, они усаживались на краю как на дерновой скамье, свесив ноги в речку. Они разговаривали часами, болтая ногами в воде, подымая целую бурю, возмущая тихую гладь, и студеная влага охлаждала их возбуждение.
Эти ножные ванны внушили Мьетте желание, которое чуть было не испортило их прекрасную невинную любовь. Она захотела во что бы то ни стало «купаться по-настоящему». Немного выше, за мостом, находилась большая заводь, глубиной около метра, очень удобная, по ее словам, и совсем безопасная; сейчас тепло, можно войти в воду по самые плечи; и потом ей ужасно хочется научиться плавать. Сильвер ее научит. Но Сильвер возражал: ночью купаться опасно; их могут увидеть, и это им повредит. Но он умолчал о главной причине. Его инстинктивно тревожила мысль о новой забаве. Он задумался над тем, как они будут раздеваться и как он будет поддерживать Мьетту в воде. А она, невидимому, и не подозревала обо всех этих трудностях.
Как-то вечером она принесла с собой купальный костюм, переделанный из старого платья. Сильверу пришлось вернуться домой к тете Диде за кальсонами. Затея оказалась вполне невинной. Мьетта даже не отошла в сторону: она попросту разделась в тени ветлы, такой густой, что ее детское тело лишь на мгновение блеснуло смутной белизной. Смуглое тело Сильвера вырисовывалось в темноте, как ствол молодого дуба, а округлые руки и ноги Мьетты похожи были на молочно-белые ветви березы.
Листва прибрежных деревьев одевала их темными пятнами теней, и они весело вошли в воду, окликая друг друга, вскрикивая от неожиданного холода. Смущение, тайная стыдливость — все было забыто. Они купались больше часа, плескались, брызгали друг другу в лицо. Мьетта то сердилась, то хохотала, а Сильвер, давая первый урок плавания, время от времени окунал ее с головой, чтобы «закалить». Ухватив Мьетту одной рукой за талию, другой он поддерживал ее снизу, а она отчаянно била по воде руками и ногами, воображая, что плывет, но как только Сильвер отпускал ее, она начинала барахтаться и кричать, судорожно ударяла по воде, цеплялась за его плечи и руки. На мгновение она прижималась к нему и отдыхала, переводя дух; с нее струилась вода, и мокрый костюм обрисовывал прелестную форму ее юной груди.
— Ну, еще раз-эк!.. — кричала она. — Нет, ты нарочно!.. ты меня не держишь!
И ничего дурного не было ни в объятии Сильвера, поддерживавшего ее, ни в испуганных движениях Мьетты, цеплявшейся за его шею; свежесть купанья сообщала всему кристальную чистоту.
Невинные обнаженные дети, смеясь, резвились в теплом сумраке, среди дремлющей листвы. После первого купанья Сильвер упрекал себя за дурные мысли. Мьетта раздевалась так быстро, она была такая свежая в его объятиях, она так звонко смеялась! Не прошло и двух недель, как Мьетта научилась плавать. Она свободно управляла руками и ногами, покоясь на воде, играя с нею, наслаждаясь ее податливой нежностью, проникаясь покоем небес, прелестью берегов.
Они бесшумно плыли рядом, и Мьетте казалось, что листва по обоим берегам реки сгущается, склоняется над ними, прикрывает их огромным занавесом. А в лунные ночи блики скользили между стволами, и прозрачные фигуры в белых одеждах проходили вдоль берега. Мьетте не было страшно. С несказанным волнением следила она за игрой теней. Она плыла медленно, и спокойная вода, блестевшая как зеркало в лунном свете, при ее приближении собиралась в складки, словно ткань, затканная серебром; круги расширялись, расплываясь у берегов под тенью плакучих ив, где слышались таинственные всплески; каждый взмах руки приближал ее к черному омуту, полному звуков, мимо которого Мьетта старалась поскорее проплыть; мелькали группы деревьев; их темные очертания меняли контуры, удлинялись, казалось, следовали за ней по берегу. А когда Мьетта ложилась на спину, из невидимой туманной дали до нее доносился тогда торжественный, протяжный голос ночи, полный шелестов и вздохов.
Мьетта не была по натуре мечтательницей. Всем своим телом, всеми чувствами она наслаждалась небом, рекой, тенями, светом, но больше всего рекой, которая в неустанном движении качала ее с упоительной нежностью. Какое наслаждение подниматься по течению, чувствовать, как упругие струи ударяют в грудь, пробегают по ногам, вызывают легкую щекотку, такую нежную, что ее можно переносить без нервного смеха. Мьетта погружалась глубже, опускалась в воду по самые губы, чтобы течение окутало плечи, охватило ее целиком, от подбородка до ног, покрывая скользящими поцелуями. Девушкой овладевала истома, она неподвижно лежала на поверхности реки, и струйки пробегали по телу под костюмом, надувая материю; она нежилась на водяной глади, как кошка на ковре; переходила из мерцающей воды, где купалась луна, в черную воду, затемненную деревьями, и ее пронизывала легкая дрожь, словно она только что вышла из солнечной долины, — она чувствовала, как свежесть ветвей холодит ей затылок.
Тогда Мьетта отходила в сторону, чтобы раздеться, она стала прятаться. В воде она не шалила и не хотела, чтобы Сильвер прикасался к ней. Она незаметно подплывала к нему с чуть слышным шелестом, как птица, пролетающая сквозь заросли, или кружилась возле него, охваченная смутной, непонятной тревогой. Он тоже отодвигался, если невзначай касался ее. Теперь на реке влюбленные испытывали пьянящую негу, страстное оцепенение, которое смущало их. Когда они выходили из воды, их начинало клонить ко сну, кружилась голова. Они чувствовали какое-то изнеможение. Мьетта одевалась бесконечно долго. Сперва она накидывала рубашку и юбку и ложилась на траву, жалуясь на усталость; она подзывала Сильвера, который стоял в нескольких шагах, чувствуя пустоту в голове и странное волнующее томление во всем теле. На обратном пути их объятия становились более страстными, они ощущали сквозь одежду упругое тело, прохладное от купания, и останавливались, тяжело вздыхая. От влажных кос Мьетты, от ее затылка и плеч исходил свежий аромат, опьянявший юношу.
К счастью, Мьетта заявила как-то вечером, что больше купаться не будет — у нее от холодной воды кровь приливает к голове. Она объяснила это с наивным простодушием.
И вот снова начались долгие беседы. Испытание, которому подверглась их невинная любовь, принесло Сильверу только восхищение физической силой Мьетты. В две недели она научилась плавать, и часто они состязались в скорости: она рассекала воду такими же быстрыми взмахами рук, как и он. Сильзер восторгался физической силой и любил физические упражнения, и сердце у него замирало от нежности, когда он видел, какая она крепкая, выносливая и ловкая. Ему внушали невольное уважение ее сильные руки. Как-то раз после купанья — одного из первых веселых купаний — они обхватили друг друга за талию и несколько минут боролись на отмели; Сильверу никак не удавалось повалить Мьетту, наконец он потерял равновесие, а она устояла. Влюбленный обращался с ней как с мальчишкой; именно эти долгие походы, беганье наперегонки, поиски птичьих гнезд на верхушках деревьев, борьба — все эти бурные забавы долгое время оберегали их любовь, сохраняли ее чистоту. Но в любви Сильвера, кроме восхищенья удалью Мьетты, таилась еще особая нежность. Стоило Сильверу увидеть несчастное создание, нищего, босого ребенка на пыльной дороге, как у него сжималось сердце от жалости; он любил Мьетту потому, что ее никто не любил, потому что она вела тяжкую жизнь отверженной. Когда она смеялась, он был счастлив, что может дать ей радость. К тому же Мьетта была нелюдимой, как и он, оба они дружно ненавидели сплетниц предместья. Мечты, которым он предавался днем, в мастерской, сильными ударами молота набивая ободья на колеса, были полны благородного безумия. Он думал о том, что должен восстановить честь Мьетты. Все прочитанное вставало у него в сознании: он женится на своей подруге, чтобы поднять ее в глазах людей; перед ним стоит святая цель — спасение дочери каторжника. Он так увлекся своей ролью спасителя, что видел все в неестественном свете; впадая в мистицизм, он грезил о некоем апофеозе; воображал, что Мьетта восседает на троне, на проспекте Совер, и весь город поклоняется ей, просит у нее прощения, поет ей хвалу. К счастью, он забывал все эти великолепные видения, как только Мьетта появлялась из-за стены.
— Давай наперегонки! Поспорим, что ты меня не догонишь.
Но хотя Сильвер и во сне и наяву мечтал о своей возлюбленной, в нем все же была так сильна жажда справедливости, что он не раз доводил Мьетту до слез разговорами об ее отце. Правда, дружба с Сильвером очень сильно смягчила ее нрав, но все же по временам в ней пробуждалась прежняя натура, на нее находили приступы упрямства и бурного гнева; тогда глаза у нее темнели, губы сжимались, и она твердила, что отец правильно поступил, убив жандарма; земля принадлежит всем, и каждый имеет право стрелять там, где ему вздумается. А Сильвер серьезным тоном толковал ей смысл законов, так, как он их понимал, и давал необыкновенные пояснения, от которых содрогнулись бы судьи Плассана.
Эти разговоры происходили по большей части где-нибудь на лугах св. Клары. Вокруг расстилался необозримый зеленовато-черный ковер травы, без единого дерева: на высоком куполе небес мерцали звезды.
Мьетта долго не сдавалась: неужели Сильвер считает, что лучше бы отец позволил жандарму застрелить его? Сильвер умолкал на мгновение. Но потом он возражал, что лучше быть жертвой, чем убийцей, и что убить ближнего — большое несчастье, даже при самозащите. Закон был для него святыней, судьи правильно поступили, сослав Шантегрейля на каторгу.
Мьетта выходила из себя, готова была прибить своего друга, кричала, что он такой же злой, как и все. Но Сильвер продолжал твердо отстаивать идею правосудия; она начинала плакать, уверяя сквозь слезы, что он, наверно, стыдится ее, раз он постоянно попрекает ее преступлением отца. Споры обычно кончались слезами и волнением. Но, несмотря на слезы, несмотря на признание своей неправоты, она оставалась в глубине души дикой и необузданной. Однажды она с хохотом рассказала ему, что видела, как жандарм упал с лошади и сломал себе ногу. Впрочем, теперь все мысли Мьетты были поглощены одним Сильвером. На его вопросы о дяде или о двоюродном брате она отвечала: «Ну их!»; если же он настаивал, беспокоясь, что ей уж слишком плохо живется в Жа-Мейфрене, она говорила, что много работает, что все идет по-старому. Все же ей казалось, что Жюстен догадывается, отчего она поет по утрам, отчего в ее глазах такая нежность.
— Ну так что же? Пусть только сунется к нам, мы его так отделаем, что ему больше не придет охота совать нос в наши дела!
Порою они уставали от долгих прогулок на свежем воздухе. Они неизменно возвращались на пустырь св. Митра, в узкую аллею, где бывало так душно в летние вечера от пряного запаха примятой травы, от знойных волнующих испарений. Но в иные дни в аллее становилось уютнее, ветер освежал воздух, влюбленные подолгу оставались там, не испытывая головокружения. Как хорошо было отдыхать в аллее! Они сидели на могильной плите, не обращая внимания на крики детей и цыган, и у них было такое чувство, что они у себя дома. Сильвер не раз находил здесь кости и осколки черепов, и влюбленные любили беседовать о старом кладбище. У них было живое воображение, и им представлялось, что их любовь — прекрасное, мощное растение, возникшее на этом перегное, в этом глухом уголке. Любовь их выросла, как тучные травы, расцвела, как маки, качающиеся при малейшем ветерке. Влюбленные понимали теперь, чье дыхание они чувствуют у себя на лице, чей шопот слышен во мраке, что за трепет пробегает по аллее: это мертвецы дышат на них своей былой страстью, мертвецы рассказывают им о своей брачной ночи, мертвецы переворачиваются в гробу, охваченные неутолимым желанием любить, снова изведать страсть. Эти скелеты были преисполнены нежности к влюбленным. Огонь их юности согревал разбитые черепа, раздробленные кости как будто восхищенно шептали, трепетали от взволнованного сочувствия и зависти. А когда влюбленные уходили, старое кладбище принималось плакать. Травы, которые в знойные ночи обвивались вокруг их ног, стараясь их связать, как тонкие пальцы, иссохшие в могиле, тянулись из земли, чтобы удержать, бросить их в объятия, друг к другу. Терпкий, острый запах сломанных стеблей опьянял, как сладострастное благоухание, как могучие соки жизни, которые зарождаются в глубине гробов и одурманивают любовников, заблудившихся на уединенных тропинках. Мертвецы, древние мертвецы, требовали брака Мьетты и Сильвера…
Никогда влюбленные не испытывали страха. Разлитая кругом нежность умиляла их, они начинали любить эти незримые существа, чувствовали порой их присутствие, словно трепет крыльев. Но иногда влюбленными овладевала тихая грусть, они не понимали, чего хотят от них мертвецы. Они продолжали наивно любить друг друга на этом заброшенном кладбище, где тучная земля источала потоки жизни, где все настойчиво требовало их соединения. В ушах звенело от жары, кровь приливала к лицу, но все же они ничего не понимали. Бывали дни, когда голоса мертвецов звучали так громко, что Мьетта, томная, полулежа на могильной плите, смотрела на Сильвера затуманенным взором, как бы спрашивая: «Чего они хотят? Что это за огонь в моей крови?» А Сильвер, разбитый, растерянный, не решался ответить, не решался произнести страстные слова, которые витали в воздухе, последовать безумным советам тучных трав, укромной аллеи, заброшенных могил, которые, казалось, пылали желанием стать любовным ложем.
Влюбленные часто говорили о костях, которые находили в траве. Мьетта по-женски обожала всякие страхи. Каждая находка вызывала бесконечные предположения. Если кость была тонкая, Мьетта представляла себе прекрасную девушку, больную чахоткой или умершую от горячки накануне свадьбы; если кость была большая, то наверное принадлежала величавому старцу, военному, судье, какому-нибудь могущественному человеку. Но всего интересней была могильная плита. Однажды в лунную ночь Мьетта разглядела на одной стороне полустертые буквы; она заставила Сильвера ножом соскрести мох, и они разобрали уцелевшие слова: «…Здесь покоится… Мария… умершая…». Мьетта, увидев на камне свое имя, оцепенела. Сильвер назвал ее дурочкой. Но она не могла удержаться от слез. Она говорила, что ее будто что-то ударило в грудь; что она, наверное, скоро умрет, что этот камень предназначается для нее. Юноша весь похолодел, но тут же стал ее стыдить.
Как! Она, такая храбрая, и вдруг выдумывает разные глупости! В конце концов обоим стало смешно. После этого случая они избегали говорить о мертвецах. Но в часы уныния, когда над аллеей нависало хмурое небо, Мьетта принималась говорить об этой неизвестной Марии, могила которой так долго благоприятствовала их свиданиям. Может быть, кости этой бедной девушки все еще покоятся здесь. Однажды вечером у Мьетты явилась странная прихоть: она потребовала, чтобы Сильвер перевернул камень и посмотрел, что под ним. Он не соглашался, считая это кощунством. Его отказ дал новый оборот мечтам Мьетты, которые витали вокруг милой тени, носившей ее имя. Мьетта уверяла, что Мария умерла в ее возрасте, в тринадцать лет, в расцвете любви. Даже камень вызывал у нее жалость, камень, через который она так ловко перепрыгивала, на котором они так часто сидели, камень, охлажденный смертью и согретый их любовью. Она говорила:
— Вот увидишь, это не к добру. Если ты умрешь, я приду сюда умирать; и я хочу, чтобы меня похоронили под этой плитой.
У Сильвера сжималось горло; он бранил ее за то, что она выдумывает такие грустные вещи.
Так почти два года они любили друг друга и в узкой аллее, и в просторах полей. Их идиллия прошла через холодные декабрьские дожди и пламенные зовы июля, не опустившись до пошлой связи; она сохранила очаровательную прелесть античной легенды, пылкую чистоту, наивное смущение плоти, которая не сознает своих желаний. Мертвецы, древние мертвецы, напрасно нашептывали им на ухо соблазны. Влюбленные унесли с заброшенного кладбища лишь нежную печаль, смутное предчувствие, что им осталось недолго жить: какой-то голос говорил им, что они погибнут, унеся с собой свою девственную любовь, погибнут перед самой свадьбой, в тот день, когда захотят отдаться друг другу. Наверное именно здесь, на этом могильном камне, среди костей, затерянных в высокой траве, возникло у них странное тяготение к смерти, страстное желание вместе уйти под землю, которое так волновало их на пути в Оршер в эту декабрьскую ночь, под жалобный перезвон колоколов…
Мьетта мирно спала, склонив голову на грудь Сильвера, а он между тем вспоминал былые свидания, прекрасные годы неомраченного счастья. На рассвете Мьетта проснулась. Перед ними расстилалась долина, вся светлая, под белым небом. Солнце еще не поднималось из-за холмов. Кристальная ясность, прозрачная и холодная, как ключевая вода, осеняла бледный горизонт; вдали вилась Вьорна, похожая на белую атласную ленту, теряясь среди рыжих и желтых полей. Перед ними простиралась беспредельная ширь, серое море оливковых деревьев, виноградники, похожие на полотнища полосатой материн, весь край, казавшийся еще больше в прозрачном воздухе и холодной тишине. Резкие порывы ветра леденили лицо. Влюбленные быстро вскочили, обрадованные утренним светом. Ночная тревога и печаль исчезли вместе с мраком, и они с восхищением смотрели на огромную округлую долину; они слушали звон колоколов, которые теперь звучали радостно, как в праздник.
— Как я хорошо спала! — воскликнула Мьетта. — Мне снилось, что ты меня целуешь… Ты меня целовал, да?
— Очень может быть, — смеясь, ответил Сильвер. — Мне было не очень-то жарко. Холод собачий.
— А у меня только ноги замерзли.
— Так давай побежим. Нам еще надо пройти целых две мили. Ты живо согреешься.
Они спустились по склону и бегом вернулись на дорогу. Очутившись внизу, они подняли голову, как бы прощаясь с утесом, на котором плакали и обожгли уста поцелуем; но не решились заговорить об этой страстной ночи, пробудившей в них новое, еще неосознанное желание, в котором они не осмеливались признаться. Они даже не взялись за руки под предлогом, что так быстрее итти, и весело шли, смущаясь, сами не зная почему, всякий раз, как встречались взглядом. Между тем пробуждался день. Сильвер, которого хозяин нередко посылал в Оршер, уверенно сворачивал на узкие тропинки, выбирая кратчайший путь. Более двух миль они шли оврагами, вдоль изгородей и бесконечных стен. Мьетта упрекала Сильвера, что он ее куда-то завел. Иногда они добрых четверть часа ничего не видели над стенами и изгородями, кроме длинных рядов миндальных деревьев, голые сучья которых вырисовывались на бледном небе.
И вдруг они вышли прямо к Оршеру. Громкие радостные крики, гул толпы звонко разносились в прозрачном воздухе. Отряд повстанцев только что вступил в город. Мьетта и Сильвер вошли вместе с отставшими. Никогда еще они не видели такого воодушевления. Улицы были украшены, как в дни крестного хода, когда окна убирают лучшими драпировками. Повстанцев приветствовали, как освободителей. Мужчины обнимали их, женщины приносили съестные припасы. А на порогах домов стояли старики и плакали. Ликование бурно выражалось в пении, танцах и жестикуляции. Мьетту подхватил и увлек за собой огромный хоровод, кружившийся на Главной площади. Сильвер последовал за ней. Мысли о смерти и обреченности мигом исчезли. Ему хотелось сражаться, дорого продать свою жизнь. Он снова был опьянен мечтой о борьбе. Ему грезилась победа, счастливая жизнь с Мьеттой, блаженные годы всеобщего мира под сенью Всемирной Республики.
Восторженная встреча, оказанная жителями Оршера, была последней радостью повстанцев. Весь день прошел в безмятежном спокойствии, в радужных надеждах. Пленные — майор Сикардо, Гарсонне, Пейрот и другие, — которых заперли в зале мзрии, с удивлением и страхом наблюдали из окна, выходившего на Главную площадь, все эти фарандолы, волну энтузиазма, проносившуюся перед ними.
— Какой сброд! — бормотал майор, облокотясь на подоконник, как на бархатный барьер театральной ложи. — И подумать только, что нет ни одной батареи, чтобы смести эту шваль!
Он заметил Мьетту и добавил, обращаясь к г-ну Гарсонне:
— Взгляните-ка, господин мэр, на эту высокую девушку в красном, — вон там. Какой позор! Они тащат за собой своих девок. Если так будет и дальше, чего мы только не увидим!
Г-н Гарсонне качал головой, говорил о «разнузданных страстях» и о «постыдном периоде нашей истории», но г-н Пейрот, бледный, как полотно, молчал; только раз он разжал губы, чтобы сказать майору Сикардо, который продолжал яростно ругаться:
— Потише, сударь. Вы добьетесь того, что всех нас перебьют.
Однако повстанцы обращались с этими господами чрезвычайно мягко. Вечером им подали прекрасный обед. Но таких трусов, как частный сборщик, подобное внимание приводило в ужас: наверное, повстанцы нарочно их откармливают, чтобы потом съесть.
В сумерках Сильвер повстречался лицом к лицу со своим кузеном, доктором Паскалем. Ученый шел вместе с отрядом, беседуя с рабочими, которые питали к нему глубокое уважение. Сначала он пытался удержать их от борьбы, но потом, видимо убежденный их словами, сказал, улыбаясь, как сочувствующий, посторонний наблюдатель:
— Пожалуй, вы и правы, друзья. Что же, деритесь, я здесь затем, чтобы чинить вам руки и ноги.
Утром он принялся спокойно собирать камешки и растения вдоль дороги. Он ужасно жалел, что не захватил с собой геологический молоток и ботаническую сумку. Его карманы были битком набиты камешками, а из сумки с инструментами, которую он держал подмышкой, свешивались пучки длинных трав.
— Как, это ты, мальчик! — воскликнул он, увидев Сильвера. — Мне казалось, что я здесь один из всей нашей семьи. — Последние слова он произнес иронически, добродушно подсмеиваясь над интригами отца и дяди Антуана. Сильвер обрадовался встрече с двоюродным братом, — доктор, единственный из всех Ругонов, пожимал ему руку при встрече и выказывал искреннее расположение. Увидев, что доктор еще весь в пыли после похода, и решив, что он примкнул к республиканцам, молодой человек проявил живейшую радость. Он с юношеским пафосом начал говорить о правах народа, о священном долге, о бесспорной победе. Паскаль слушал его улыбаясь, — он с любопытством следил за его жестами, за страстной игрой лица, как будто изучал интересный случай; он анатомировал энтузиазм юноши, стараясь обнаружить, что скрывается за его благородным пылом.
— До чего же ты увлекаешься! До чего увлекаешься! Да, ты настоящий внук своей бабушки!
И добавил вполголоса, как ученый, делающий заметки: — Истерия или энтузиазм, слабоумие или священное безумие. Вечно эти проклятые нервы!
Он закончил вслух, как бы резюмируя свою мысль:
— Для полноты семьи у нас будет и свой герой.
Сильвер не расслышал. Он продолжал говорить о своей дорогой Республике. В нескольких шагах от него стояла Мьетта, все еще закутанная в красный плащ; она не отходила от Сильвера. Они рука об руку обежали весь город. Эта высокая девушка в красном, наконец, заинтересовала Паскаля; он перебил Сильвера и спросил:
— Что это за девочка с тобой?
— Это моя жена, — серьезно ответил Сильзер.
Доктор от удивления раскрыл глаза. Он не понял, в чем дело. Но так как он был очень робок с женщинами, то, уходя, почтительно поклонился Мьетте.
Ночь прошла тревожно. Над повстанцами пронесся зловещий ветер. Воодушевление вчерашнего дня развеялось с наступлением темноты. Наутро все лица были мрачны; люди обменивались грустными взглядами; нависло долгое, унылое молчание. Ходили плохие слухи; недобрые вести, которые начальники накануне пытались скрыть, успели распространиться, хотя никто не проговорился: они передавались незримыми устами молвы, сеющими панику в толпе. Говорили, что Париж усмирен, что провинция дала себя связать по рукам и ногам; добавляли, что сильные отряды выступили из Марселя под командой полковника Массона и префекта департамента, г-на де Блерио, и идут форсированным маршем на расправу с повстанцами. Все надежды рухнули; наступило отрезвление, полное отчаяния и гнева. Люди, еще вчера пылавшие патриотическим воодушевлением, содрогались от леденящего ужаса при мысли о том, что Франция покорена и поставлена на колени. Значит, они одни героически выполняли свой долг? И вот они потонули во всеобщей панике, в мертвом молчании страны; они стали бунтовщиками, на них будут охотиться, как на диких зверей! А между тем они мечтали о великой войне, о восстании всего народа, о доблестном завоевании прав. Перед лицом полного поражения, покинутая всеми, эта горсть людей оплакивала свою погибшую веру, свою поруганную мечту о справедливости. Некоторые из них обвиняли Францию в трусости; они побросали оружие и уселись на краю дороги, говоря, что будут ждать солдатских пуль, чтобы показать, как умирают республиканцы.
Хотя этим людям предстояло изгнание или смерть, среди них почти не было дезертиров. Поразительная солидарность спаяла отряды. Гнев их обрушился на вождей, которые действительно оказались несостоятельными. Допущены были непоправимые ошибки, и теперь, брошенные всеми, дезорганизованные, под началом нерешительных командиров, почти лишенные сторожевой охраны, повстанцы были отданы на произвол первого же отряда солдат. Они пробыли в Оршере еще два дня — вторник и среду, теряя время, ухудшая свое положение. Генерал, тот самый человек с саблей, которого Сильвер показал Мьетте на дороге, колебался, подавленный огромной ответственностью, лежавшей на нем. В четверг он решил, что дольше оставаться в Оршере опасно. В час дня он дал приказ выступать и повел свою маленькую армию на высоты Сен-Рура; эта позиция была бы неприступной, если ее умело защищать. Домики Сен-Рура расположены уступами по склону высокого холма; позади городка громадные скалы заслоняют горизонт. До этой естественной крепости можно добраться только по долине Нор, которая простирается у подножья плато. Над долиной возвышается эспланада, превращенная в площадь для гуляний и обсаженная великолепными вязами. Здесь-то и остановились повстанцы. Заложников заперли в гостинице «Белого мула», стоявшей на площади. Ночь была черная и мрачная. Поползли слухи о предательстве. Наутро человек с саблей, не принявший самых необходимых мер предосторожности, сделал смотр своему войску. Ряды повстанцев выстроились спиной к долине; тут было причудливое смешение костюмов: коричневые куртки, темные пальто, синие блузы, подпоясанные красными кушаками; самое неожиданное оружие сверкало на солнце: остро отточенные косы, увесистые лопаты землекопов, потемневшие стволы охотничьих ружей. В ту минуту, когда импровизированный генерал проезжал верхом перед маленькой армией, прибежал дозорный, случайно оставшийся в роще оливковых деревьев. Махая руками, он кричал:
— Солдаты! солдаты!..
Поднялось невероятное смятение. Сперва подумали, что это ложная тревога. Повстанцы, забыв всякую дисциплину, ринулись вперед, подбежали к краю эспланады, чтобы увидеть солдат. Ряды распались. Когда из-за сероватой завесы оливковых деревьев показался темный четкий строй солдат, сверкающий штыками, все подались назад; произошло смятение, волна паники пронеслась по всему плато.
Между тем посреди эспланады выстроились грозные, стойкие отряды из Палюда и Сен-Мартен-де-Во. Великан дровосек кричал, размахивая красным шарфом:
— К нам, Шаваноз, Грайль, Пужоль, Сент-Этроп! К нам, Тюлет! К нам, Плассан!
Толпы людей пересекали площадь. Человек с саблей, окруженный фаверольцами, повел несколько отрядов крестьян из Верну, Корбьер, Марсан, Прюина и других селений, намереваясь обойти неприятеля и напасть на него с правого фланга. Другие отряды — из Валькейра, Назер, Кастель-ле-Вье, РошНуар, Мюрдаран — устремились влево и рассыпались по равнине Нор.
Площадь опустела, а горожане и сельчане, которых призывал дровосек, постепенно собрались под вязами и стояли темной бесформенной массой, не соблюдая правил строя; они сбились в огромную глыбу, чтобы преградить путь врагу или умереть. Плассанцы находились в центре этого героического батальона. Среди серых курток и блуз, в синеватых отблесках оружия, плащ Мьетты, державшей обеими руками знамя, выделялся большим алым пятном, как свежая кровавая рана.
Наступило глубокое молчание. В окне «Белого мула» показалось бледное лицо г-на Пейрота. Он что-то говорил, делая отчаянные жесты.
— Прячьтесь! Закройте ставни! — яростно закричали повстанцы. — Вас же убьют!
Ставни поспешно захлопнулись, и теперь слышен был только мерный топот приближающихся солдат.
Прошла бесконечная минута. Солдаты скрылись за пригорком, и вскоре повстанцы увидели со стороны равнины, на уровне земли, строй штыков, — они поднимались, вырастали, колыхались в лучах восходящего солнца, как поле стальных колосьев, В этот момент в глазах Сильвера, дрожавшего от возбуждения, встал образ жандарма, кровь которого обагрила его руки. Товарищ сказал ему, что Ренгад жив, что у него только выбит глаз; и Сильвер отчетливо представил себе жандарма с пустой глазницей, окровавленного, ужасного. Мысль об этом человеке, о котором он ни разу не вспомнил с самого ухода из Плассана, была непереносима. Сильвер испугался: неужели же он струсил? Он судорожно сжимал карабин, глаза застилал туман, ему не терпелось разрядить ружье, выстрелом прогнать образ жандарма. Штыки медленно поднимались…
Когда из-за края эспланады показались головы солдат, Сильвер инстинктивно повернулся к Мьетте. Она стояла рядом с ним, выпрямившись, и лицо ее розовело в складках красного знамени; она поднималась на цыпочки, чтобы увидеть солдат; от нервного напряжения ноздри ее трепетали, между алыми губами виднелись белые зубы, крепкие, как у волчонка. Сильвер улыбнулся ей. Не успел он повернуть голову, как началась перестрелка. Солдаты, которых видно было только до плеч, открыли огонь. Сильверу показалось, что вихрь пронесся над его головой; листья, срезанные пулями, дождем посыпались с вязов. Короткий звук, похожий на треск сухой ветки, заставил его обернуться направо. Он увидел: на земле лежал высокий дровосек, тот самый, что был на голову выше остальных; на лбу у него чернела небольшая ранка. Тогда Сильвер наудачу, не целясь, разрядил свой карабин, потом снова зарядил, снова выстрелил. Он стрелял без перерыва, разъяренный, как зверь, не рассуждая, торопясь убить. Он даже не различал солдат: дым расстилался под вязами, как клочья серой вуали. Листья продолжали сыпаться на повстанцев. Солдаты целились слишком высоко. По временам сквозь оглушительный треск перестрелки Сильвер различал вздохи, глухое хрипение, и в маленьком отряде начиналось движение: люди сторонились, давали место несчастным, которые падали, цепляясь за плечи соседей. Огонь длился десять минут.
Потом, в промежутке между залпами, кто-то крикнул: «Спасайся, кто может!» — диким, полным ужаса голосом. Послышался гул, возмущенный ропот: «Трусы, трусы!» По рядам пронесся страшный слух: генерал бежал, кавалерия рубит стрелков, рассыпавшихся по долине Нор. Выстрелы не смолкали, они раздавались через неровные промежутки, прорезая дым огненными вспышками. Чей-то суровый голос крикнул, что надо умереть на месте. Но другой обезумевший голос покрывал его: «Спасайся, кто может! спасайся, кто может!» Люди бежали, швыряя оружие, перепрыгивая через убитых. Остальные смыкали ряды. Уцелело человек десять повстанцев. Двое пустились в бегство; троих из восьми скосило одним залпом.
Сильвер и Мьетта по-прежнему продолжали стоять на месте, ничего не понимая. Чем меньше становился отряд, тем выше Мьетга подымала знамя; она держала его перед собой как огромную свечу, крепко сжимая руками. Знамя было все изрешечено пулями. Когда у Сильвера в карманах не осталось больше патронов, он перестал стрелять, тупо глядя на карабин. Вдруг какая-то тень пронеслась у него по лицу, словно огромная птица задела его крылом. Он поднял глаза и увидел, что знамя падает из рук Мьетты. Девушка прижала руки к груди и запрокинув голову, с лицом, искаженным страданием, медленно повернулась на месте. Она даже не вскрикнула, она рухнула навзничь на красное полотнище знамени.
— Вставай! Вставай скорей! — кричал обезумевший Сильвер, протягивая ей руку.
Но она лежала неподвижно, широко раскрыв глаза, не говоря ни слова. Сильвер понял. Он упал на колени.
— Ты ранена? Говори, куда тебя ранили?..
Она ничего не ответила; она задыхалась, она смотрела на него широко раскрытыми глазами, ее била мелкая дрожь. Тогда он рознял ей руки:
— Сюда? Скажи. Сюда?..
Он разорвал кофточку и обнажил ей грудь. Он искал, но ничего не видел. Глаза его были полны слез. Потом под левой грудью он разглядел маленькое розовое отверстие; лишь одна капля крови вытекла из раны.
— Ничего, — пролепетал он, — я сейчас сбегаю за Паскалем, он вылечит тебя. Если б ты могла встать!.. Ты не можешь встать?..
Солдаты прекратили стрельбу, они устремились налево, преследуя отряды, уведенные человеком с саблей. На пустой эспланаде остался один Сильвер, на коленях подле тела Мьетты. С упорством отчаяния он сжимал ее в объятиях. Он хотел ее приподнять, но она вся содрогнулась от боли, и он снова опустил ее. Он умолял:
— Скажи мне хоть что-нибудь, прошу тебя. Ну, отчего ты молчишь?
Но она была не в силах говорить. Она шевельнула рукой, медленным, слабым движением показывая, что это не ее вина. Смерть смыкала ей уста. Волосы ее рассыпались, запрокинутая голова лежала в багряных складках знамени; и только глаза еще жили, черные глаза, сверкавшие на бледном лице. Сильвер рыдал. Его терзал взгляд этих огромных страдальческих глаз. Он читал в них бесконечное сожаление об отлетающей жизни. Мьетта взглядом говорила ему, что уходит одна, не дождавшись свадьбы, уходит, не став его женой; и еще она говорила, что он сам этого не пожелал, что ему следовало бы любить ее так, как другие юноши любят девушек. В агонии, в жестокой схватке крепкого организма со смертью, она оплакивала свою девственность. Сильвер, склоненный над нею, понял горькую жалобу этой юной страсти. Ему слышались вдалеке призывы мертвецов; он вспоминал ласку, ожегшую им уста ночью на дороге: Мьетта бросалась к нему на грудь, она молила о любви, а он не понял ее, и вот она уходила от него безутешной оттого, что не успела изведать восторгов любви. Тогда, в отчаянии от мысли, что она унесет о нем воспоминание лишь как о добром товарище, он стал целовать ее девственную грудь, чистую, непорочную грудь, которую он обнажил. Он впервые увидел ее во всей прелести юного расцвета. Слезы смочили его уста. Рыдая, он припал к ней губами. И от этих поцелуев любовника в глазах Мьетты вспыхнула последняя радость… Они любили друг друга, и их идиллия окончилась смертью…
Но Сильвер не мог поверить, что она умирает. Он повторял:
— Вот видишь, это пройдет… Лучше не говори, если тебе больно… Постой, я приподниму тебе голову, сейчас я согрею тебя, у тебя застыли руки.
Снова затрещали выстрелы слева, среди оливковых деревьев. Глухие звуки кавалерийского галопа доносились из долины Нор. По временам раздавались крики людей, которых убивали. Густой дым поднимался кверху, расстилаясь под вязами, окаймлявшими эспланаду. Но Сильвер уже ничего не видел и не слышал. Паскаль, бегом спускавшийся в долину, заметил, что двоюродный брат лежит на земле, и направился к нему, думая, что он ранен. Узнав доктора, Сильвер ухватился за него. Он указывал на Мьетту.
— Видите, — говорил он, — она ранена вот сюда, под грудью… Ах, как хорошо, что вы пришли: вы спасете ее.
В этот миг умирающая вздрогнула. Скорбная тень промелькнула по ее лицу, стиснутые губы приоткрылись, испуская легкий вздох. Широко раскрытые глаза попрежнему были устремлены на юношу.
Наклонившийся над нею Паскаль вдруг выпрямился и тихо сказал:
— Она умерла.
Умерла! Услыхав это слово, Сильзер пошатнулся. Он стоял на коленях и теперь упал ничком, словно его опрокинул легкий вздох Мьетты.
— Умерла! Умерла! — повторял он. — Неправда, она смотрит на меня… Ведь вы же видите, что она на меня смотрит.
Он хватал доктора за одежду, заклиная его не уходить, уверяя, что он ошибся, что Мьетта не умерла, что он может спасти ее, если только захочет. Паскаль старался освободиться и ласково ему говорил:
— Я ничего не могу поделать… Меня ждут другие. Пусти меня, мой бедный мальчик… Ведь она умерла.
Сильвер разжал руку и упал. Умерла! Умерла! Опять это слово… Оно звучало у него в ушах, как похоронный звон. Оставшись один, он подполз к убитой. Мьетта продолжала смотреть на него. Тогда он бросился к ней, положил голову на ее обнаженную грудь, оросил слезами ее тело. Он был как одержимый. Он страстно прижимался губами к ее нежной округлой груди, он вкладывал в поцелуй все пламя своей любви, всю свою жизнь, чтобы воскресить ее. Но она холодела под его ласками.
Он чувствовал, как неподвижное тело тяжелеет в его объятиях. Его охватил ужас; он поник и с искаженным лицом, опустив руки, сидел рядом с ней, бессмысленно повторяя:
— Она умерла, но она смотрит на меня, она не закрывает глаз, она меня видит…
Эта мысль умиляла его. Он не отрываясь глядел в мертвые глаза Мьетты, которые смерть сделала еще глубже, и прочел в них последнюю жалобу девушки, не изведавшей любви.
Между тем кавалерия продолжала рубить беглецов в долине Нор; конский топот, крики умирающих удалялись, затихали, как отдаленная музыка, замирающая в прозрачном воздухе. Сильвер позабыл, что кругом сражаются. Он даже не заметил двоюродного брата, который поднялся по склону и пересекал эспланаду. Доктор Паскаль мимоходом поднял карабин Маккара, брошенный Сильвером. Он узнал это ружье, — оно висело над камином тети Диды, — он решил спасти его, не отдавать в руки победителей. Не успел он войти в гостиницу «Белого мула», куда перенесли множество раненых, как толпа повстанцев, которых солдаты пригнали, как стадо, наводнила эспланаду. Человек с саблей успел скрыться, солдаты преследовали последние отряды крестьян. Произошла ужасающая бойня. Полковник Массой и префект г-н де Блерио, охваченные жалостью, напрасно пытались остановить солдат. Разъяренные солдаты продолжали стрелять в толпу, штыками пригвождали беглецов к стене. Покончив с врагами, они принялись стрелять в гостиницу «Белого мула». Ставни с треском разлетались, сорвались рамы с полуоткрытыми створками, задребезжало разбитое стекло. Из дома раздались жалобные голоса: «Мы — пленные, пленные!» Но солдаты не слушали, продолжая стрелять. На мгновение все увидали взбешенного майора Сикардо, который выскочил на порог, что-то крича и размахивая руками. Рядом с ним показалась невзрачная фигура и перепуганное лицо частного сборщика г-на Пейрота. Раздался залп, и г-н Пейрот упал, как мешок, ничком на землю.
Сильвер и Мьетта глядели друг на друга. Юноша все еще склонялся над мертвой среди выстрелов, среди воплей умирающих; он даже не повернул головы, но, почувствовав, что кругом люди, целомудренно прикрыл обнаженную грудь Мьетты складками красного знамени. И они продолжали глядеть друг на друга.
Битва кончилась. Убийство частного сборщика отрезвило солдат. Они рыскали по всем закоулкам эспланады, боясь упустить хоть одного повстанца. Какой-то жандарм, заметив Сильвера под деревьями, подбежал к нему, но, увидев, что это мальчик, спросил:
— Ты что здесь делаешь, малый?
Сильвер смотрел в глаза Мьетты. Он не ответил.
— Ах, разбойник, да у него руки черные от пороха! — воскликнул, нагнувшись, солдат. — Вставай, каналья! Уж мы с тобой расправимся.
Сильвер странно улыбался и по-прежнему не двигался с места. Солдат заметил, что рядом с ним лежит завернутый в знамя труп женщины.
— Красивая девушка, жалко!.. — пробормотал он. — Твоя любовница, что ли? а?
Потом он добавил, хохоча, как истый жандарм:
— Ну, вставай!.. Не будешь же ты с ней спать, раз она умерла.
Он грубо рванул Сильвера, заставил его встать и потащил за собой, как собачонку. Сильвер позволил увести себя молча, покорно, как ребенок. Он обернулся, взглянул на Мьетту. Ему тяжело было оставлять ее одну под деревьями. В последний раз он увидел ее издали. Она лежала, девственно прекрасная, на алом знамени, голова ее слегка запрокинулась, большие глаза смотрели в небо.