Катали мы ваше солнце Научно-фантастический роман

Тем только и дышим, что знать не знаем.

В. И. Даль


Глава 1. Ночка тёмная

Кудыка был разбужен дробным, глуховатым бряцаньем медного позвонка. Заворочался на лавке, с надеждой выпростал из-под одеяла, подбитого заячьим мехом, всклокоченную голову, но, разлепив веки, так ничего и не увидел. Черно – как в полене. «Трык-трык… – поскрипывало и постукивало неподалёку. – Трык-трык…» Приподнялся на локте, всё ещё ожидая, что вот-вот порозовеют, засветятся репейки[1] слюды в широком косящатом оконце.

Не дождавшись, крякнул, помянул в сердцах шишимору[2] и всех родичей её, потом запустил пятерню в редкую от частых раздумий бородёнку и, уставясь в невидимый потолок, стал сердито соображать, что же он всё-таки напутал в хитром своём резном снарядце. Днём вещица работала исправно и бряцала вовремя, если и промахивалась, то самую малость, а вот восхода, вишь, не угадала ещё ни разу. Может, и впрямь шишимора шалит? Однако в шишимор, по правде сказать, Кудыка не особенно-то и верил. Он, если на то пошло, и сам о прошлом годе, сговорившись с Плоскыней, подсадил шишимору княжьему боярину Блуду Чадовичу. Резали они с тем Плоскыней в тереме вислое крыльцо[3] о двух столпах. Крылечко вышло – загляденьице, да вот прижимист оказался Блуд, недоплатил. Ну и стало быть, с того самого дня возьми да и заведись шишимора. Скрипит, стонет – хоть из терема беги. Долго крепился Блуд, а всё одно не стерпел, послал за Кудыкой да за Плоскыней, уплатил сполна. И – как корова языком слизнула, нет шишиморы. Такое вот диво.

Кудыка ухмыльнулся, припоминая давнюю эту проделку, и сел на лавке, накинув на плечи зипунишко[4]. За ночь горенка выстыла, пробирал озноб. Либо огонь вздуть? Кудыка встал и в чёрной, как сажа, тьме сошёл крутой двенадцатиступенной лесенкой в подклет, где потрогал чуть тёплую печку и хмыкнул довольно. Печью своей Кудыка гордился. Сложенная из греческого кирпича и лишь сверху обмазанная глиной, жар она держала, почитай, всю ночь. В двух шагах от Кудыкиной подворотни по речке по Вытекле пролегал путь «из варяг в греки» – ну как тут не попользоваться такой оказией! Были бы только денежки. А денежки у Кудыки были. Не чурки деревянные, как у прочих берендеев, а мелкое серебро, дробная монета, у тех же греков наторгованная.

Хитёр был Кудыка, ох хитёр! Другой бы на радостях изразец муравленый пустил по печке, стены бы в горенке красной кожей приодел, а он по-смирному – глиной да рогожкой. Назови кто в людях Кудыку зажиточным – на смех бы ведь подняли. Хоть и дом у него двупрясельный[5] – горница на подклете, и дым вон из трубы, а не из окна волоком. А всё смекалка Кудыкина. Иной аж прослезится, о художестве[6] своём говоря, да кто ж ему поверит-то? А Кудыка как начнёт хвастать, провираясь для виду, все от хохота с лавок валятся. Что с такого возьмёшь? Потому и поборы на него падали самые лёгкие, и даже Кощей, под которым ходили все теплынские берегини, хранил Кудыкин двор лишь по малому оберегу[7]. А мог бы и по большому, раза в два дороже…

Кудыка отнял заслонку, лицо нежно тронул неворошённый жар под пеплом. Стало быть, всё-таки дед вставал среди ночи да подтапливал. Древорез пошевелил кочергой, обдав красноватой позолотой рубаху, и, нашарив тугой, увесистый, как кирпич, стружечный жемок, сунул в печь. Вскоре загудело густое весёлое пламя, забегали по стенам тёплые зайчики. На полатях тут же закряхтел и заохал старый дед Пихто Твердятич:

– О-хо-хо, внуче Кудыче…

– Ты спи, дед, спи, – успокоил Кудыка. – Темно ещё…

– Темно… – недовольно повторил дед. – То-то и оно, что темно. А почему темно-то?

– Рано потому что, – ответил Кудыка, отправляя в огненную пасть печи ещё один плотный стружечный кирпичик.

Полати заскрипели, затрещали, всколыхнулась лежащая горбом ветхая шубейка, и в пятнистой полутьме явилось морщинистое резное личико деда. Кудыка инда[8] залюбовался. Уж на что он сам слыл первым древорезом в слободе, а поди ж ты, выведи так-то вот каждую морщинку!

– Незаплатана ты башка! – гневно выкатывая глаза, прошамкал дед. – Рано ему! Солнышку-то давно уже встать пора!

– Ну ты солнышку-то не указывай, – ворчливо заметил Кудыка, закрывая заслонку. – Пора ему там не пора…

Дед крякнул и примолк. Потом заворчал снова, на этот раз тревожно, испуганно:

– Раньше-то, а? Лето – долгое, зима – мягкая… Весной как пригреет – смотришь: а лёд по речке по Сволочи шорохом идёт вовсю. А ныне вон уже и Вытекла по затонам подмерзать стала… Эх! Прогневалось на нас ясно солнышко…

– Это за что же? – спросил Кудыка.

– А не надо было греков пущать в государствие! Время мерят, часы ладят…

Кудыка хмыкнул, засветил ночник и вышел в сени, где умылся ледяной водой из кадки, всё посматривая, не зарозовеют ли слюдяные чешуйки в оконце.

– А знаешь, почему греков греками зовут? – снова заговорил дед, стоило Кудыке вернуться. – Грешные потому что! А ты вон с ними дружбу водишь, с ча-сов-щиками!

Последнее слово дед выговорил презрительно, как выбранился.

– Как же это греков не пущать? – удивился Кудыка. – Ежели не пущать, так это бесторжие будет. Бесторговица.

– Да и леший с ней, с бесторговицей! – взвился дед. – Зато, глядишь, солнышко смилуется, припечёт…

Кудыка не дослушал и снова поднялся в горницу. «Трык-трык… – всё так же поскрипывал и постукивал резной снарядец. – Трык-трык…» Гирька на ремешке свисла уже чуть ли не до полу. Греки греками, а и мы кое-что можем. Немудрёная вроде снасть: два пупчатых колеса с колебалом да позвонок с опрокидом, а вот поди ж ты – время кажет и в позвонок бряцает на закате. Ежели бы ещё и на рассвете бряцала – цены бы ей не было.

Кудыка нахмурился, остановил колебало и, намотав ремешок на валик, снова качнул. Трык-трык… А ведь дед-то прав. Ночи теперь не в пример длиннее стали. Шутка, что ли, лишних три оборота ремённых на ночь накинул! Позавчера два, вчера три… Сколько ж ещё набавлять-то? Ремня не хватит…

Долго бы ещё размышлял Кудыка, но тут мелькнули наконец в слюдяных репейках окна дробные алые искорки. Обрадоваться, правда, не успел – понял, что не солнышко тем искоркам причиной. Кто-то бегал по улицам с огнём, да и не один. А вскоре стали слышны и отдалённые крики.

Кудыка торопливо подпоясал зипун и, на ходу влезая рукой в рукав шубейки, заторопился вниз по лесенке. Дед Пихто Твердятич, привскинувшись на полатях, тревожно склонял ухо к невнятному шуму:

– Что там, Кудыка?

– Да кто ж его знает! – так же тревожно отвечал ему тот, срывая со стены кистень-звездыш[9]. – Не иначе опять лихие люди доброго человека в чужой клети поймали…

Нахлобучил шапчонку, выбежал в чёрные сени, отнял засов. Очутившись на низком крыльце, первым делом взглянул на восток. Нет, ничего там не светилось и даже не розовело.

Серебром сияли гвоздики звёзд, вколоченные во множестве в огромное чёрное небо. Ночь стояла такая ясная, что на шляпках покрупнее можно было различить насечку.

Узкой, прокопанной в сугробах тропинкой Кудыка приблизился к воротам об одном полотне и, вынув брус, с трудом приотворил заметённую калитку. По тихой улочке, страшно сопя и громко хрустя настом, кто-то шёл, направляясь к дальнему концу слободы, – тёмный, косолапый и с посохом. А может, и с колом.

– Плоскыня, ты, что ли? – наудачу окликнул Кудыка.

Косолапый обернулся, набычился. И впрямь Плоскыня.

– А то кто же! – всмотревшись, чьи ворота, мрачно бросил он.

– Куда это ты до свету наладился?

– Иех! – вскрикнул в сердцах Плоскыня. Сгрёб с лохматой головы лохматую шапку, хотел было швырнуть под ноги, но, схваченный морозом за уши, тут же нахлобучил снова. – Ну попадись она мне только под правую руку!

– Жену, что ль, опять ищешь? – сообразил Кудыка.

– А то кого же! – гаркнул Плоскыня. – Проснулся – хвать! Нет её! Ну, Докука! Я те покажу, как чужих жён с панталыку сбивать!

– Думаешь, у него она?

– А то у кого же!

Плоскыня ухнул, ударил колом в наст и захрустел дальше.

Кудыка покачал ему вослед головой, однако личико у самого было лукавое. От самого-то от Кудыки жена давно с греками сбежала, оставив ругательное берестяное письмишко. Да перед тем ещё зуб кочергой выбила. Смеялся тогда Плоскыня над Кудыкиной бедой, ох смеялся.

Ухмыляясь, Кудыка запер уже калитку, когда снаружи снова захрустел наст, послышались зычные голоса, а потом кто-то грянул кулачищем в воротину, чуть с верейного столба[10] не сорвал.

– Открывай!

Кудыка заробел, но не слишком. В зазорах меж досок полоскались алые отсветы, щели словно облизывались. Раз с огнём пришли, значит не от Кощея.

– А ты кто таков, – сердито спросил Кудыка, – чтоб горло драть!

– Княжья рать, – складно рявкнули с той стороны.

Кудыка вспотел на морозе и кинулся отваливать подворотню. С натужным визгом отъехало, деря наст, дощатое полотно, и во двор, высоко подняв стеклянные греческие лампы, ступили человек семь в кожухах, из-под которых виднелись кольчуги. Первым, раскидывая короткими крепкими ногами полы медвежьей шубы, шествовал дородный Блуд Чадович.

Суров был боярин: из-под горлатной шапки седоватая грива; лик, ежели сбоку смотреть, точь-в-точь как у зубра; глаза строгие, чуть навыкате.

– Так какой же это Докука? – с негодованием вопросил боярин, сунув лампу едва ли не в лоб хозяину. – Это ж Кудыка, он мне о прошлом годе шишимору в терем подсадил, лоботёс!

– Кудыка я, – сдавленно подтвердил Кудыка, кланяясь. – А Докука – он, непутёвый, на том конце слободы живёт.

Блуд Чадович издал досадливый рык, повернулся и молча вышел. Храбры[11] расступились, пропуская боярина, и поспешили следом. Последнего Кудыка изловчился поймать за рукав:

– Брате, а, брате…

Тот обернулся, недовольный.

– Что деется? Растолкуй! – взмолился древорез.

– Что деется, что деется… – Храбр нахмурился, потом вдруг прыснул и, кинув опасливый взгляд через плечо, подался к Кудыке. – Вишь, солнышко-то припоздало сегодня… – радостно зашептал он. – Ну, боярин, стало быть, возьми да и проснись до свету… Послал в светлицу к племяннице своей к Шалаве, значит, Непутятичне, а племянницы-то – и того… и нетути… Вот ищем теперь.

Повернулся было идти, но Кудыка не пустил:

– Да что ты мне про племянницу! Солнышко-то припоздало – почему? Может, указ какой оглашали, да я не слышал?

Храбр крякнул, взглянул боязливо на чёрный восток и, тут же отведя глаза, решительно освободил рукав.

– Не было никакого указа, – уклончиво буркнул он. – Да встанет когда-нибудь, куда денется!

Кудыка смотрел ему вслед и скрёб затылок. Что Плоскыня до свету проснулся – не диво, но бояре – они-то ведь чуть не до полудня спят… Ох, и впрямь неладное что-то творилось сегодня со светлым и тресветлым нашим солнышком – ну не желало вставать, и всё тут! Кудыка потрогал языком прогал в зубах и принялся затворять воротину. А по улочке тем временем пробежали ещё две серые тени – тоже с колами и в ту же сторону.

– Эй, берендеи! – позвал Кудыка. – Далеко собрались? Не к Докуке ли?

– К нему, чтоб его пополам да в черепья! – останавливаясь, бросил один из них.

– Не спеши, – посоветовал Кудыка.

– А что такое?

– Да там и без вас народу хватает.

Берендеи уставились друг на друга, запрокинув не чёсанные с вечера бороды. Кудыка прижал воротину и наложил засов. Ну, нахлещут сегодня кому-то загорбок… Привалил подворотню и двинулся по узкой тропинке меж сугробов к дому.

Дед Пихто Твердятич сидел перед печкой на корточках и совал в огненную утробу очередной стружечный жемок.

– Или погорельцев возьми, – сердито сказал он, не оборачиваясь. – И лезут к нам, и лезут… Попрошайничают, колдуют… И ведь что плетут: солнышко-де у них погорело! Не погорело оно, а просто отвернулось от них от забродыг, вот и весь сказ…

Кудыка насупился и, не отвечая, поднялся к себе. Ночник стоял на столе рядом со снарядцем. В трепетном желтоватом свете обозначались сложенные в углу чурочки и дубовый винтовой жом для стружек, задуманный и слаженный самим Кудыкой. Зарядишь в него всякого сора древесного, закрутишь – и выходит стружечный жемок плотный-плотный. Ни дать ни взять греческий кирпич, из каких печка сложена… В слободке над Кудыкой посмеивались: додумался-де, в горнице работает! Так оно ведь светлее в горнице-то…

Кудыка ещё раз взглянул на глухой переплёт окна. Брюхо внятно подсказывало, что пора бы уже и позавтракать. Однако до света, не помолясь на ясно солнышко, завтракать было не принято. Вот ещё незадача-то… А ежели оно (солнышко то есть) вдруг возьмёт и совсем того… не взойдёт? От такой мысли у Кудыки ерши[12] по телу встали. Почуял хрупкость в ногах и опустился на лавку с прислоном.

Трык-трык… Уставился на гуляющее туда-сюда колебало. Да уж не часы ли он греческие сладил ненароком? Часы у берендеев были под запретом – все, кроме солнечных. Даром, что ли, волхвы толкуют: не людское это дело время мерить. Солнышко-то оно всё видит. Обидится добросиянное и вовсе скроется… Да нет, какие часы? Подлинные часы, сказывают, из железа ладят, с цифирью…

Вдруг вскочил, сорвал с валика ремень с гирькой, разъединил пупчатые колёса, снял колебало. Медный позвонок грянулся, звякнув, на стол, покатился по кругу. Кудыка заметался по горенке, пряча резные части разобранного снарядца среди чурок и за жомом. Рассовав, остановился, тяжело дыша. Не вынес тишины и снова сбежал в подклет, к деду. Тот сидел у печки и, кутаясь в шубейку, задумчиво пучил глаза.

– Дед, а дед… – жалобно позвал Кудыка ещё с лесенки.

Старый дед Пихто Твердятич очнулся и посмотрел на внука:

– Чего тебе?

– Да вот думаю… Сидим тут на тощее сердце… Вчерашнюю кашу не разогреть ли?

– И думать не смей! – Деда подбросило с лавки. – Совсем осерчает солнышко – будешь тогда знать!

Кудыка помялся, поправил светец и, присев рядом с дедом, уронил плечи.

– Вот ты говоришь: погорельцы… – беспомощно начал он. – Солнышко-де от них отвернулось… А почему отвернулось-то?

Дед долго молчал, жевал губами.

– Согрешили, стало быть, вот и отвернулось, – недовольно ответил он наконец.

– А как согрешили-то? Время мерили?

– Может, и мерили. Кто их знает…

Кудыка приуныл окончательно.

– А греки? – спросил он с надеждой. – Греки-то вон тоже, говоришь, часы ладят… Что ж оно от них-то не отвернулось, от греков?

– Это кто ж тебе сказал, что не отвернулось? – Дед зловеще усмехнулся. – Ещё как отвернулось! Солнышко-то садится – куда? В Теплынь-озеро. А греки как раз за Теплынью, на том берегу… За краем света, стало быть…

Опешил Кудыка:

– Что ж они, выходит, во тьме живут?

– Выходит, во тьме…

– А варяги?

– И варяги! – решительно отрубил дед, потом хмыкнул и задумался. – Нет, ну… – покашливая, добавил он. – Когда солнышко встаёт, оно немного и варягам светит… А когда садится – грекам…

Замолчал, моргая. Кудыка глядел на него во все глаза, и в голову лезло такое, от чего у доброго берендея, глядишь, последний ум отшибёт.

– А как же греки сказывают, – с запинкой спросил он, – что у них солнышко жарче нашего?

– А ты больше греков слушай! – огрызнулся Пихто Твердятич. – Они тебе много чего понарасскажут, греки-то… Просто морок такой бывает над Теплынь-озером. Сразу после заката. Так и называется – ложное солнце. Или греческое… И жара от него никакого нету, видимость одна…

– Да погоди ты, дед! – взмолился Кудыка. – Морок – ладно! Кляп[13] с ним, с мороком… Но само-то солнышко, оно ж едино!

– В двух ликах, – строго добавил дед, поднимая корявый палец.

– Это понятно, – торопливо поправился Кудыка. – Чётное, стало быть, и нечётное… Но ведь оба лика-то – всё равно светлые! Как же оно тогда отвернуться может? Чем оно отвернётся-то?

Дед открыл было рот, но, видно, и у него тоже в голове захлестнуло – так ничего и не ответил старый.

А что до двух солнечных ликов, то тут дело было тонкое. Всякий берендей точно знал, чётное сегодня солнышко на небесах или же нечётное. Ежели, скажем, выйдешь на заре, когда раскаляется оно ещё не добела, а только докрасна, и увидишь, что плавает по тресветлому этакое тёмное пятнышко, то, стало быть, день ныне – чётный. И хотя волхвы твердили неустанно, что оба солнечных лика одинаково благосклонны к добрым берендеям и разнятся лишь затем, чтобы легче было дни отличать, – разве что дурачок какой решился бы при чётном солнышке затеять какое дело: пиво там затереть или, скажем, соху новую изладить.

И, что хуже всего, вставать сегодня не желало именно нечётное, счастливое солнышко, при котором хоть резные чурки-берендейки волхвам неси, хоть обоз снаряжай за пеплом да золой к Теплынь-озеру.

– Да нет, – возмутился вдруг дед Пихто Твердятич. – Не за что ему на нас гневаться… Это, видать, сволочане нагрешили – с них станется! А мы-то теплынцы!

– А! – Кудыка в ответ лишь рукой махнул. – Что совой об пень, что пнём об сову… Солнышко-то и нам, и им светит.

– Да как это ты говоришь: всё едино? – вскипел дед. – Они, значит, виноваты, а мы в темноте сиди?

Тут где-то неподалёку на заснеженной улочке свистнуло, гаркнуло, и Кудыка вскинул голову.

– Либо пойти взглянуть? – боязливо пробормотал он, встал и затянул потуже опояску.

* * *

Свистнуло, гаркнуло, гулким эхом[14] отдалось за чёрной Вытеклой. И полезла с огнём, подвывая, из подворотен и калиток на заснеженные улочки опростоумевшая от страха слободка. Въевшись глазами в чёрный, как сажа, восток, заголосили бабы, растерянно рявкнули на них мужики. Велик был народный вопль.

Те берендеи, что проснулись раньше всех и хватились жён, заслышав общий крик, опомнились, закрутили головой. Остановился, как в лоб поленом озадаченный, боярин Блуд Чадович, не дойдя каких-нибудь двух переплёвов[15] до ветхой Докукиной избушки. Тоже, видать, сообразил, что племянница-то в терем вернётся, а вот солнышко…

Стужа стояла такая, что зубы смерзались. Вспомнилось даже присловье: «Лешие, чай, озябли, не ровён час, греться придут». Присловье, понятно, шутейное: в лесу дровец куда больше, чем в слободе, – и всё же Кудыке почудилось, и не однажды, в свете съёжившихся на холоде огней, что метнулась за сугроб косматая серая тень. Лешие-то, как известно, шастают в вывороченных наизнанку шубах. Обычай у них такой.

Ужаснувшиеся берендеи сбивались в толпы, кричали наперебой и всё порывались идти кого-то бить, только вот никак не могли решить кого.

– Пустили погорельцев? – надрывался некто, и сам не слишком отличавшийся от выходца из Чёрной Сумеречи – дыры сплошь да заплатки. – А они вон ворожат, воду в ложке замораживают, порчу наводят… Что? Не так? Мы-то солнышко Ярилом зовём! А они что Ярилом зовут? Сказать стыдно! Кляп мужской… Да как же ему, солнышку, то есть добросиянному, не обидеться?

– Берендеи! – не дослышав, о ком речь, бухнул кто-то, как в колокол. – Потопим всех греков в Вытекле!

– Я те потоплю! – зычно прикрикнул подоспевший с дружиною боярин Блуд Чадович. – С греков пошлина в казну идёт!

– А им, толстопузым, мошна дороже солнышка! – прозвенел в ответ молодой дерзкий голос.

Запахло смутой. Храбры нахмурились, сдвинулись поплотнее вокруг боярина, подёргали на всякий случай сабельки в ножнах – вдруг примёрзли? Трепетали огоньки в скляницах греческих ламп, трещали запрещённые смоляные светочи. До смуты, однако, не дошло.

– Да чего гадать? Волхвов спросить надобно! – сообразил вдруг Кудыка.

– Вер-рна! Тащи сюда волхвов! Мы их, понимаешь, кормим-поим, а у них вон и солнышко не встаёт!

– Ну ты с волхвами-то… побережней!

– А чего их теперь беречь? Солнышка-то так и так нетути! Проспали солнышко!

Заполошно взвыла какая-то баба, а за ней и все прочие.

– Тихо! – орал, продираясь сквозь толпу на дырявых локтях, Шумок, прозванный так давно и неспроста. – Ти-ха! Виноватых ищете? Сами виноватые! Солнышку от вас жертвы надо, а вы что ему жертвуете? Чурки резные?

Толпа ухнула нутром, заворчала угрожающе:

– Ну ты полегче насчёт чурок-то! За чурки, знаешь…

– Берендеи! Да что ж это? Идольцев резных чурками зовёт!

– На чертоплешину[16] давно не нарывался?

– Да погоди, может, что дельное скажет!

Шумок полез на плотный сугроб, то и дело проваливаясь, ища места повыше и покрепче.

– Куколок-берендеек режете? – зловеще спросил он, утвердясь. – А что они означают, куколки-то? Берендейки-то!

– Берендеек и означают, – сердито ответили из толпы.

– Вот! – закричал Шумок, заслоняя звёзды воздетыми над головой мохнатыми рукавицами. – Вот она, жадность-то людская! В прежние времена для солнышка берендейку выбирали, и не абы какую, а самую что ни на есть молодую, пригожую!

– Да это когда было?

– Да когда бы ни было! А теперь? Что ж оно, солнышко-то, слепое? Идола деревянного от живого человека не отличит? И ладно бы хоть в рост в берендейский резали, как раньше, а то ведь совсем уже стыд потеряли – режут куколок с локоток!

В запальчивости Шумок отрубил на правой руке размер куколки, и толпа взревела от обиды. Очень уж оскорбительным вышло у него это движение.

– Да отшелушить его на обе корки!

– Вот из-за таких-то и солнышко вставать не хочет!

– Боярин, чего смотришь? За виски да в тиски!

Блуд Чадович стоял в раздумье, уперев бороду в грудь, отчего и вовсе стал похож на зубра. Ежели, конечно, сбоку смотреть.

– Ты… – начал он, бросив на Шумка из-под тяжёлой боярской брови недобрый взгляд, и толпа стихла. – Ты давай не петляй. Прямо говори: куда клонишь-то?

Шумок приосанился, огляделся. Шеёнка – тонкая, сам сморчок сморчком, весь вывихнутый, изломанный. А горло не иначе лужёное…

– Человеческой жертвы хочет солнышко! – объявил он ликующе.

Толпа оторопело моргала заиндевелыми ресницами. Ойкнул девичий голос.

– Вот тебя и принесём сейчас, – кровожадно пообещала Шумку богатырского сложения баба, и все неуверенно взгоготнули.

Потом вдруг задумались, переглянулись и, приподняв смоляные светочи, пристально всмотрелись в Шумка.

– Эй! Вы что это? – Он попятился и тут же провалился в сугроб по пояс. – Нашли берендейку! Кто ж мужиков-то в жертву приносит?

Нет, в жертву, конечно, Шумка приносить бы не стали, а вот потоптать, как водится, потоптали бы. Спасло чудо. На мохнатые снежные крыши с замороженным над трубами дымом лёг внезапно нежный розовый отсвет. Шумно выдохнув по клубу пара, повернулись к востоку. Там, над обозначившейся вдруг зубчатой синеватой цепью Кудыкиных гор, уже разгоралось алое зарево, а через несколько мгновений явилось, взмыло в небо долгожданное солнышко.

Все так и ахнули. А приглядевшись – охнули. По алому шару бродило, то появляясь, то исчезая, тёмное пятнышко. Хотите верьте, хотите нет, а только солнышко восходило чётное. Второй день подряд.

Глава 2. Утро ясное

За ночь выстыли не только горенки. Неслыханный мороз сковал округу. Разве что на границе с Чёрной Сумеречью случалась накануне весны такая стужа. Зеркальная Вытекла опушилась туманом, лес на том берегу стоял белый, косматый. Уносящееся ввысь солнышко плясало от холода, а плавающее по нему тёмное пятно было отчётливым, как никогда.

Жуткая выпала ночка, да и утречко не лучше. Отродясь такого не бывало, чтобы два дня подряд оказались чётными. На торг, понятно, никто не поехал: какие уж тут торги! Двинулись было всей слободкой бить погорельцев, но те ещё ночью смекнули, что будут бить, и куда-то попрятались. С горя развалили им землянки да и вернулись ни с чем.

Толки шли такие, что оторопь брала и сердце зябло. Шептали, к примеру, о близком конце света, предрекали всеобщую смуту. Вспомнили, конечно, и про лежащий неподалёку в развалинах мёртвый город, за грехи обитателей дотла спалённый солнышком в незапамятные ещё времена и ныне населённый одними только беженцами из Чёрной Сумеречи.

Боярин Блуд Чадович послал за волхвами. Явился один – весь в оберегах, с медным гладким ликом на посохе. Зато у самого харя – хоть топоры на ней точи. Въедливый Шумок пристал к волхву, как пьяный к тыну: скажи да скажи, чем провинились перед солнышком. Кудесник отвечал уклончиво: разгневали, дескать, всем по мелочи – идольцев вон резных жертвуете неохотно, золу с Теплынь-озера редко вывозите…

Всколыхнулся слободской люд, загомонил:

– Да нам её и не положено вывозить, золу-то! Она нам вообще без надобности. Это вон сволочане землю золой удобряют, с них, стало быть, и спрос!

– Идольцев мы не жертвуем? А кто ж тогда жертвует, если не мы?

– Ты, кудесниче, плети-плети, да оглядывайся! Это что ж выходит: на волка поклёп, а зайцы кобылу съели?

Волхв понял, что оплошал, начал исправляться.

– Ну, жертвовать-то, допустим, жертвуете, – признал он с неохотой. – А стружки снимаете много. Возьмёшь берендейку в руку, а в ней и весу нет…

Возроптали древорезы. Насчёт стружки распря шла давняя. Дровами дом обогревать – разоришься, поэтому резать чурки старались поглубже и поискуснее. Оставшуюся в изобилии стружку отправляли под гнёт, а получившимися жемками древесными топили печи. А зимы-то ведь год от году становились всё студёнее и студёнее…

– Так оно что ж, по-твоему, солнышко-то? – жалобно закричал Кудыка. – На вес, что ли, жертву принимает? Оно, тресветлое, на красоту резьбы смотрит!

– По счёту приносим, куколка в куколку! – врубился в спор Плоскыня.

– Да вы-то приносите… А вот сволочане…

Ну, услышав про сволочан, народ и вовсе кадыки распустил. Не любили теплынцы сволочан. Да и те их тоже… Так уж издавна повелось, что одни промышляли хлебопашеством, а другие ремёслами и торговлей. Много обид накопилось, много.

– Все леса свои выжгли, под пашню извели! – бушевали древорезы. – Конечно, им теперь и берендейку вырезать не из чего!

– Только и забот, что землицу сохой ковырять!

– И цены на хлеб нарочно подымают. Ну где это видано: пять берендеек за мерку?

Найдя виновных, приободрились, даже приосанились. Шумок, правда, не удержался, вылез опять насчёт конца света и человеческой жертвы, за что огрёб с ночи ещё заработанную чертоплешину, да и суходушину[17] в довесок. Не будь рядом волхва, точно бы потоптали.

Кудесник осерчал, стукнул в мёрзлую землю посохом и, прекратив начавшееся уже избиение, разобъяснил, что жертвы человеческие солнышку не угодны, а вот по лишней резной берендейке в следующий раз накинуть – оно бы и неплохо. Хотел идти, но был остановлен Кудыкой.

– Кудесниче! А завтра-то какое солнышко взойдёт? Чётное али нечётное?

Заморгал волхв, призадумался. И такая вокруг тишина запала, что каждый поскрипышек снега в ушах отдаваться стал. Вопрос задан был нешутейный: а ну как солнышко всякий раз с пятном вставать будет? Этак век удачи не видать…

За лениво пересверкивающими сугробами парило зеркало никогда не замерзающей Вытеклы. Кудесник покашлял, насупился.

– Солнышко, оно… – без особой уверенности начал он, – к детям своим, ясное дело, милосердо… Однако и мы ему тоже не указ… Так-то вот…

Словом, рассудил – как размазал.

* * *

Со щепой за сердцем вернулся Кудыка домой. Синели снежные тени. Сияло над головой, слабо пригревая, раскалившееся добела недоброе меченое солнышко. Тёмное пятно на нём давно сгинуло, растворилось. К вечеру покажется снова, только будет оно тогда (пятнышко то есть) посветлее, понеприметнее.

Кудыка окинул тревожным оком своё умышленно неказистое жилище. Вчерне сделано, вбеле не отделано, а вкрасне и отделывать не будем… А то царю – плати, князю – плати, боярину Блуду Чадовичу, катись он под гору, опять плати… Берегиням, лешим… Да ещё вон волхвы что-то новое затевают. Лишнюю берендейку им, понимаешь, добавь! Проще уж убогим прикинуться…

В раздумье поднялся Кудыка в горенку, поколебавшись, снова собрал резной снарядец, однако заводить не стал – отставил в угол. Выбрал вчера ещё размеченную и надрезанную чурку, подсел к низкому верстачку у самого окна, но работа не сладилась. Резцы падали из рук, думы одолевали…

Нутром чуял Кудыка: новые времена настают. А от новых времён хорошего не жди. Что новизна – то кривизна…

Старого деда Пихто Твердятича дома не было – не иначе на торг поковылял, с такими же, как он, дедами язык чесать. Подумал Кудыка, подумал и решил заглянуть в кружало[18]. Можно, конечно, было просто сходить в погреб, прихватить там сулею[19] доброго вина, капустки с ледком, рыбки вяленой… Однако пить в однова не хотелось. Тоскливо в пустом доме. Зябко.

Спустив с цепи обоих кобелей (дед-то совсем плох стал – сам уходит, а двор без охраны оставляет), Кудыка выбрался на улицу и, прислонив кол к воротам, хитрой железной клюкой запер калитку. Снизу, оттуда, где Вытекла подвильнула под самые дворы, хрустя снежком и кивая коромыслом, подходила рослая Купава, жена Плоскыни. Плескалась в дощатых бадейках парная водица.

– Здорово ли живёшь, Купава?

– Да уж здорово там! – отозвалась она, спесиво вздёрнув нос.

Свежий синяк под левым глазом Купавы сиял не хуже солнышка.

– Не убереглась, значит, вчера?

Та приостановилась и задорно подбекренилась, придерживая коромысло одной рукой.

– Всем бита, – то ли похвасталась, то ли пожаловалась она. – И об печь бита. Только печью не бита…

– Ишь ты… – Не зная, что и сказать, Кудыка поскрёб в затылке, сдвинув шапку на глаза. – А не видела: там по Вытекле греки не плывут, случаем?

– Ну как это не плывут! Плывут вовсю…

– Ага… – молвил Кудыка и решил пройти к кружалу дальним путём мимо пристани.

Смекалистого древореза всегда тянуло к заморским гостям. Сильно он их уважал за хитроумие и выдумку во всяческих поделках. Было чему у них поучиться. Недаром же говорят: у грека на всё снасть имеется…

Верно, плыли. Приставать, правда, на этот раз не собирались. Червлёный грудастый корабль с лебединой шеей шёл нарыском[20] вниз по течению, держась близ левого берега, где Вытекла была особенно глубока. Обратным, стало быть, путём: из грек в варяги. Кудыка выбрался на край пристани и оказался в трёх переплёвах от крутой червлёной боковины судна:

– Здорово ли плавали, гости заморские?

Из слаженного на корме чердака выглянул чёрный вертлявый грек. Зябко кутаясь в беличью шубу, вгляделся, заулыбался.

– А, Кудика? Здорово-здорово… – прощебетал он, смешно выговаривая слова.

Гладкая пологая волна лениво доколебнулась до берега. Над водой курился парок. Корабль плыл – как в лебяжьем пуху.

– Поздненько вы сегодня, – заметил Кудыка и двинулся вниз по пристани, стараясь держаться вровень с кормой. – Тоже, небось, солнышка дожидались?

Грек закатил глаза, вскинул плечи, поцокал языком.

– И сто это у вас не поймёс ницего? – посетовал он. – Днём – ноць, ноцью – день…

– А у вас так не бывает? – полюбопытствовал Кудыка.

– Не-ет, не бывает… Всё по цасам?

И грек как бы в доказательство извлёк из шубы серебряный предмет с цифирью и стрелками. Кудыка аж крякнул от зависти. Вот ведь делать наловчились – в руке умещается…

Хотел было спросить, как же это так получается, что солнце на всех одно, а восходит по-разному, но тут из чердака на корме ступил на палубу огромный белоглазый варяг с важным неподвижным лицом закоренелого самородного дурака. Этот был в подбитом мехом плаще поверх заиндевевших доспехов.

– Глюпый нарот, – надменно глядя на Кудыку, молвил он и отвернул ряшку.

– А кому это вы такое везёте? – поспешил тот заговорить о чём-нибудь другом.

На носу прихваченная верёвками громоздилась часть какой-то сложной, видать, махины[21]. Разглядеть её поподробнее Кудыка так и не успел.

– Князю васэму, Долбосвяту, – любезно известил грек.

– Я те дам Долбосвята! – осерчал древорез. – Столпосвяту, а не Долбосвяту!

Но тут пристань кончилась. Кудыка недовольно посмотрел на удаляющуюся высокую корму и, сердито ворча, пошёл обратно.

До кружала уже было рукой подать, когда из проулка, где белыми медведями[22] лежали огромные сугробы, навстречу Кудыке, тоже опираясь на кол, выбрался синеглазый красавец Докука. Полушубок, несмотря на мороз, как всегда, распахнут на широкой груди, русая бородка задорно приподнята.

– Гляди-ка, жив! – подивился Кудыка, мигом перестав ворчать. – А я уж думал, поймали тебя вчера… Ты не в кружало?

– В кружало, – с достоинством сказал Докука и, оглянувшись, озабоченно понизил голос. – А кто ловил-то?

– Да все кому не лень!

Оба двинулись в одну сторону, еле умещаясь вдвоём на узко протоптанной тропке. Кудыку разбирало любопытство.

– Как же ты их обморочил-то?

– А я дома не ночевал, – беспечно ответил Докука.

– Где ж ты был?

Красавец ухмыльнулся:

– Так тебе всё и скажи…

– Да-а… – с некоторой завистью протянул Кудыка. – Верно говорят: в чужую жену бес ложку мёда кладёт… Но кабы не суматоха вчерашняя, ох, брат, туго бы тебе пришлось…

– Что за суматоха? – не понял Докука.

Кудыка даже остановился:

– Так ты что? Ничего ещё не знаешь?

– Да я же только проснулся, – пояснил тот.

– Ну ты прямо как боярин спишь… – только и смог вымолвить Кудыка. – Чуть конец света не проспал! Солнышко-то! На полдня, почитай, запоздало! А поднялось – смотрим: мать честная! Опять чётное!

Докука недоверчиво запрокинул голову и прищурился. Однако днём пятен на солнышке не разглядишь.

– Ладно врать-то… – буркнул он сердито.

– Да чтоб мне печкой подавиться! – поклялся в запальчивости Кудыка. – А не веришь – давай людей спросим!

Людей поблизости было двое. У ворот кружала стояли и орали друг на друга Плоскыня и Шумок. Глоткой Шумок был посильнее, зато в руках у Плоскыни имелся кол, которым он вот уже несколько раз на Шумка замахивался.

– Волхвы позорные! – надседался Шумок, привычно пригибаясь в ожидании дрекольного тресновения. – Посох взял, оберегов на себя навешал – вот и волхв! О чём ни спроси – ничего не знает! Ты ему дело, а он про козу белу!

– Ты волхвов не замай! – беспомощно тараща глаза, сипел Плоскыня, успевший сорвать в неравной сваре голос. На левой щеке красовались четыре глубокие запёкшиеся царапины. – Ими наше ремесло стоит! Кому мы из дерева идольцев режем? Кто солнышку жертвы приносит? Много мы от них зла видели? Одно добро!

– Вот-вот! Только о своём добре и печётесь! – поддел Шумок.

Тут подошли Кудыка с Докукой.

– Добро, добро, а ноги кривы, – лениво обронил Докука, с насмешкой глядя на Шумка.

– Ноги кривы, да душа пряма! – не раздумывая, огрызнулся тот.

– Берендеи! – воззвал к спорщикам Кудыка. – Вот, понимаешь, не верит… Подтвердите, что солнышко-то наше тресветлое… того… чётное опять.

– Было оно тресветлым, – сгоряча бросил Шумок.

Древорезы опешили и воззрились на смутьяна:

– А… какое ж оно, по-твоему?

Шумок зловеще ухмыльнулся:

– А сами сочтите… Нечётное – раз. Чётное – два. Где ж тресветлое-то? Двусветлое получается. Волхвы вам голову морочат, а вы и верите! Эх! Правда-то, она, видать, прежде нас померла…

– Ну ты не больно-то умничай! – обиделся Плоскыня. – Умней тебя в прорубь летали! И ничего. Только булькнули…

– А хоть бы и в прорубь! – отвечал ему бесстрашный Шумок. – За правду-то!

– Ну, до правды, брат, не докопаешься, – примирительно заметил Кудыка.

– Докопаешься, ежели мозговницей потрясти! – заорал Шумок, срывая шапку и тыча в сильно прорежённые слободским людом патлы. Нахлобучил снова и вскинулся на цыпочки, став при этом Кудыке по бровь, а Плоскыне с Докукой – по плечо. – Миров у нас всего сколько? Три. Верхний – Правь… – Шумок воздел мохнатые рукавицы к небу. – Средний – Явь… – Тут он почему-то указал на кружало. – И нижний – Навь[23]. – Притопнул по плотному насту. – Так?

– Ну, так… – согласились, моргая, древорезы.

– А жертвы кому приносим?

– Солнышку…

– Ну так, значит, капище-то[24] должно быть поближе к Прави. К небушку то есть… Где-нибудь на Ярилиной горе место ему. А оно у них где? В низине! А видели, куда они, волхвы-то, берендейки наши в бадьях спускают? Под землю, в чёрную дыру бездонную! В навий мир, в преисподнюю то есть… Так кому же мы жертвы-то приносим?!

* * *

Убивали Шумка долго и сердито – в три кола. Поначалу он ещё катался по растоптанному снегу, всё норовил отползти. Потом устал, закрыл голову мохнатыми рукавицами и обмер, при каждом новом ударе дёргаясь и ухая нутром. А там и вовсе умолк.

Убивать его стало скучно. Древорезы опустили дреколье, выругались, плюнули – и, переводя дух, снова двинулись к кружалу, злые и неудовлетворённые.

У ворот стояли и посмеивались, глядючи на них, двое недавно, видать, подошедших храбров из княжьей дружины – в кожухах поверх кольчуг.

– Чего ж не добили-то? – лениво упрекнул тот, что постарше и побровастее. – Оживёт ведь…

– Дык… – беспомощно сказал Плоскыня, оглядываясь на недвижное тело. – Несподручно в шубейках-то. А скинуть не догадались… Да и кола жалко. Обломишь об него кол, об живопийцу, а потом иди лешему кланяйся, чтоб новый позволил вырубить…

– Это да… – раздумчиво молвил храбр. – Теперь не то что раньше. Раньше кол – тьфу, раньше из них, говорят, городьбу городили. А теперь – не-ет…

– Может, замёрзнет ещё, – с надеждой предположил Докука. И тоже оглянулся.

Шумок лежал горбом вверх и признаков жизни не подавал.

Храбры запрокинули ряшки и жизнерадостно взгоготнули.

– Мы его, мил человек, – весело объяснил тот, что помоложе (курносый, рыло – дудкой), – тоже вчерась дубинным корешком обошли.

– А чего?

– Чего-чего! Допёк, вот чего…

– Да нет, чего корешком-то? У вас же вон и железо при себе.

Старший насупился, посуровел.

– Железом – дело подсудное, – крякнув, глухо сказал он.

Кудыка озадаченно поморгал обмёрзшими ресницами.

– А колами, выходит, неподсудное? – недоверчиво спросил он старшего.

Храбр ухмыльнулся:

– Ну, это как посмотреть… Чарку поднесёшь – стало быть, неподсудное.

– Да как же не поднесём, мил человек! – радостно вскричал Плоскыня. – Поднесём! А там, глядишь, и вторую!

Толпой они вошли в широкий двор и мимо сушила, мимо омшаника[25] двинулись к приземистому кружалу. За ведро вина желтоглазый хозяин слупил втридорога, сославшись на то, что дешевле никак нельзя: солнышко-то вон в небесах опять чётное, того и гляди конец света настанет. Кудыка с Плоскыней, кряхтя, полезли в глубокие пазухи за идольцами, но красавец Докука с белозубой усмешкой сделал им знак не суетиться и, ко всеобщему удивлению, бросил на дубовый стол серебряную греческую денежку. У кого ж это он ночевал сегодня? Не иначе у боярыни у какой. Слободские-то красавицы серебра не держали, а расчёты на торгу вели с помощью всё тех же резных куколок-берендеек, иноречиво именуемых «деревянные».

Желтоглазый хозяин расставил ковши, принёс ведёрную ендову[26] вина и берендейку сдачи с отбитым носком, тут же небрежно сунутую Докукой за пазуху.

Кудыка с благодарностью принял полный ковшик, по ободку которого шла надпись: «Человече! Что на мя зриши? Пей», – и лукаво покосился на Плоскыню:

– Поучил, стало быть, Купаву?

Тот насупился по-медвежьи, брови натопырил, губы отдул.

– А то как же! – рявкнул он кровожадно. – Сбил да поволок, ажно[27] брызги в потолок!

Все с сомнением взглянули на его левую щёку с четырьмя глубокими царапинами, но спорить не стали.

Кроме троих древорезов да двух храбров, в кружале, можно сказать, никого и не было. Сидел лишь в дальнем конце длинного стола никем незнаемый берендей не берендей, погорелец не погорелец… Что-то он там про себя смекал, вздымал бровь, подмигивал хитро неизвестно кому. И чарку не глотом глотил, а смаковал, причмокивая.

Храбры и древорезы выпили по чину за здравие старенького царя-батюшки Берендея и заговорили о событиях прошлой ночи. Да и вообще о нынешних временах. Вздыхали, охали, почёсывали в затылках…

– Померещилось мне, что ли, под утро… – пожаловался в недоумении Кудыка. – Будто лешие по слободке шастали…

Румяный Докука уставил на него синие очи и заморгал. Многое, многое проспал он сегодняшним утром…

– Ничего не померещилось, – буркнул храбр постарше, именем Чурило. – Ещё как шастали! Сам видел…

– Дык… это… – опешил Плоскыня. – Они же к жилью не подходят!

– Подойдёшь тут, когда такое творится! В лесу-то, чай, ещё страшней было, чем в слободке…

– Да-а, дела-а…

– Обнаглели лешие! – сказал обиженно синеглазый красавец Докука. – Мало того что сами шубу наизнанку носят, так ещё и других выворачивать заставляют! В лес войдёшь – переобуться изволь, с левой ноги на правую…

– А не переобуешься?

– А не переобуешься – перетемяшат[28] поленом, отволокут в чащу да и бросят. Выбирайся потом… Это у них теперь «лесом обойти» называется. Совсем стыд утратили. Дерево вырубить – шесть берендеек им выложи…

– А не пять? – усомнился Кудыка.

– Пять? В том-то и клюква, что шесть…

Несколько мгновений Кудыка сидел неподвижно. Остолбуха нашла. Медленно повернулся к храбрам.

– А вы-то что ж, дружинушка хоробрая? – упрекнул он их с горечью. – Нет чтобы взять да и очистить лес от погани от этой… единым махом…

Те насупились, крякнули.

– Очистишь тут, как же! – проворчал степенный Чурило. – Думаешь, боярину нашему ничего от них не перепадает? От леших-то…

Наивный Плоскыня ахнул тихонько, с ужасом глядя на храбра. Кудыка же с досады чуть не плюнул.

– А ежели князь узнает? – подмигнув, тихонько спросил Докука.

– Князь? – Чурило приостановился и царапнул искоса недобрым взглядом пьянчужку за дальним концом стола. – Сказал бы я тебе, да лишние брёвна в стенах есть…

Примолкли, нахмурились. Потом налили по второй и выпили кстати за здравие князя Теплынского Столпосвята со княгинею.

– И земля вон намедни тряслась… – вздохнул удручённо молодой курносый храбр, именем Нахалко. – С терема боярского маковка упала…

Древорезы встревожились.

– Котора маковка?

– Правая…

– А-а… – покивали, успокоились. – Ну, это капель не на нашу плешь… За правую мы не ответчики…

В этот миг на дальнем конце стола наметилось движение. Оглянулись и увидели, что пьянчужка, упёршись широко расставленными руками в дубовую столешницу, пытается встать. Бровь – заломлена, глаз – поперёк.

– Кто… бревно? – осведомился он с угрозой. – Ты… кого тут… бревном?

Все ждали с любопытством, что из этого выйдет, но суставы у пьянчужки подвихнулись разом, и он вновь тяжко сел на лавку, взболтнув нечёсаной головой. Так ничего и не дождавшись, вернулись к разговору.

– Маковка… – усмехнулся Чурило. – Хорошо хоть терем устоял! Земля-то на чём держится? На трёх китах… Вот один из них, стало быть, хвостом плеснул, а в загривке-то – отдаётся… Ну и земля, знамо дело, колеблется… Она ж как раз на загривке у него и лежит. Не шутка, чай…

Скрипнули петли входной двери, и на пороге возникло облако пара, а в нём отмёрзший Шумок. Словно бы и небитый. Весь, как всегда, переплюснутый, искривлённый, только что щека и шапка – в инее. Торжествующе оглядел присутствующих.

– Думали, помер? – спросил он негромко, и личико его озарилось злодейской радостью. – А я вот взял да и пришёл!

– Дверь прикрой, изверг! – гаркнул желтоглазый хозяин. – Кружало выстудишь!

Шумок притворил дверь и, заметно приволакивая ногу, приблизился к онемевшим берендеям, сел.

– Кто убивал, тот и поит, – объявил он, без стеснения беря ковшик, что поближе.

Остальные переглянулись, поёрзали, посопели и, махнув рукой, кликнули хозяина, чтобы принёс ещё одну посудину.

– Живуч, – скорее одобрительно, нежели осуждающе изронил Чурило. – Пополам перерви – двое вырастут…

– Это что! – пренебрежительно молвил Шумок, осушив полный ковшик и лихо обмахнув усишки. – Вот на Ярилин день меня, помню, всей слободкой топтали…

– Так ить… затопчем когда-нибудь… – жалостливо на него глядя, сказал Плоскыня.

– Правду не затопчешь! – гордо отозвался Шумок и разлил остатки вина по ковшикам. – Выпьем за правду, берендеи! Правдой свет стоит…

Все несколько одеревенели от такой здравицы. Чурило так даже поперхнулся:

– Стоит… Рушится он, а не стоит! Девать уже некуда правды твоей!

И опять вовремя вмешался молодой Нахалко.

– А вот ещё сказывают… – таинственно понизив голос, торопливо заговорил он. – Из преисподней навьи души на белый свет вылезать начали… Мертвецы то есть…

Все вздрогнули и уставились на курносого храбра.

– Это как?

– А так. Открывается, сказывают, в земле дыра, и лезет оттуда такой весь чёрный, чумазый и с кочергой…

– Так какие же это мертвецы? – возмутился Докука. – Если с кочергой – значит бес! Про хвост ничего не слыхал? Хвост-рога были?

– Да нет, точно мертвецы! – зардевшись, горячо заспорил курносый. – Признали одного сволочане… Согрешил он когда-то против солнышка, ну и сбросили его, значит, волхвы прямиком в преисподнюю… А он, вишь, обратно вылез…

С дальнего конца стола послышался внятный смешок, и все, кроме припавшего к ковшику Шумка, опять обернулись. Пьянчужка сидел, подперев по-бабьи щёку, и глумливо разглядывал бражников.

– А в хрюкальце? – грозно спросил Плоскыня.

Пьянчужка не ответил, но внимание сосредоточил теперь на нём одном. Аж колебался, болезный, как отражение в воде, до того начекалдыкался. Плоскыня крякнул негодующе и отвернулся.

– Вот она, правда-то! – возликовал тем временем Шумок, пристукнув по столу донышком повторно осушенного ковшика. – Ещё и мертвецы из-под земли лезут! По всему видать, последние времена настали…

– Да ты погоди… – остановил его рассудительный Кудыка. – Волхвы-то что говорят? Что никакого конца света не будет…

– Волхвы! – Шумок скривился. – Ты вон спросил его, какое завтра солнышко встанет – чётное или нечётное… Много тебе он ответил?

– Н-нечётное… – выговорил вдруг пьянчужка, снова вскидываясь над дальним краем стола.

Берендеи примолкли и в который раз всмотрелись в незнакомца, правда попристальнее.

– А ты почём знаешь? – нехорошо прищурился Чурило.

Другой бы мигом опомнился, уловив опасный блеск из-под мохнатых, сурово сдвинутых бровей. С княжьей дружиной шутки плохи. Однако пьянчужке, видать, давно уже море[29] было по колено. Окинув храбра охальным взглядом, он презрительно скривил рот и вдруг испроговорил такое…

– Катали мы ваше солнце!

Глава 3. Грамота государева

Бить его не решились. Сообразили: не людского суда требует столь неслыханное кощунство. Ну ладно бы ещё оскорбил волхва или там идола какого-нибудь резного… Но чтобы само ясное солнышко!

Шумок, правда, кинулся со взвизгом на пьянчужку, но храбры его вовремя перехватили и кол отняли. Тем более что и кол был не его, а Кудыкин…

Солнышко стремительно падало в невидимое отсюда Теплынь-озеро, плавало по тресветлому еле заметное пятнышко, на которое так и забыли указать недоверчивому Докуке. Не до того было…

Когда выбрались из слободки, толпа возросла вчетверо, если не впятеро. Впереди два суровых храбра вели связанного пьянчужку. Моргал, стервец, крутил испуганно головой и, кажется, трезвел на глазах. Сказанные им в беспамятстве слова передавали друг другу шёпотом. Бабы ахали, хватались за побледневшие щёки. Мужики изумлённо бранились.

Справа горбились схваченные снегом развалины мёртвого города Сволочь-на-Сволочи. Кое-где карабкался в вечереющее небо жидкий грязноватый дымок: погорельцы уже, должно быть, починили сломанные утром землянки и теперь отогревались как могли. Поначалу при виде угрожающе галдящей толпы слобожан они вообразили, что их опять идут бить, хотели было дать дёру, однако, уразумев, в чём дело, осмелели и вылезли поглазеть, хотя приблизиться вплотную так и не решились.

Толпа выла, потрясала дрекольем и призывала тресветлое солнышко пасть на плешь дерзкому пьянчужке, испепелив того до самых до пят. Горбатые сугробы справа кончились, снежок под ногами перестал скрипеть, начал всхлипывать. Капище было уже близёхонько. Вскоре пошёл снежный уброд, потом хлипкая грязь и, наконец, просто влажная земля, кое-где прикрытая молодой ярко-зелёной травкой. Тёплая эта полоса тянулась через всю страну берендеев с востока на запад, слегка забирая к северу. Называлась она Ярилиной Дорогой и почиталась священной, заповедной землёй. Не то что пахать – праздно ходить по ней и то разумелось тяжким грехом. Ступить на тёплую землицу Ярилиной Дороги позволялось лишь приносящим жертву да ведущим кого-то на суд.

Само капище представляло собой частокол резных идолов, за которыми возвышался остроконечный колпак крыши на двенадцати столбах. Верх был увенчан изображением солнечного лика, а под крышей зияло чёрное жерло выложенного замшелым камнем глубокого колодца, ведущего прямиком в преисподнюю. Над колодцем был изноровлен[30] двуручный ворот; покачивалась на цепях тяжёлая, позеленевшая от старости бадья, куда грузили принесённые в жертву резные куколки-берендейки, а то и преступников, чьи злодеяния требовали столь ужасной казни.

Высокий рябой волхв (тот самый, что утром приходил в слободку), сурово сдвинув брови, вышел навстречу. Увидев связанного, вперился в него таким жутким взглядом, что слободской люд мгновенно притих. Показалось, что и рассказывать ни о чём не надо: на то он и кудесник, чтобы знать обо всём заранее.

– В чём его вина? – спросил тем не менее волхв, по-прежнему испепеляюще глядя на пьянчужку.

Храбры беспомощно оглянулись. Сабельками-то они орудовать могли славно, а вот языками… В чём вина… Легко сказать, в чём вина! Ну ладно бы там ещё телёнка увёл или в чужую клеть залез… А то ведь такое вымолвил, что и повторить страшно…

– Солнышко наше хаял, златоподобное! – пришёл на выручку из толпы бойкий Шумок.

При этих словах кудесника аж переплюснуло, как с похмелья. Собрал рот в жемок и грянул железной подковкой посоха о вымощенную камнем землю. Из-за сложенных высокой поленницей берендеек вышли и приблизились двое таких же, как он, волхвов – все в оберегах, только что без посохов.

– Солнышко хаял? – медленно выговаривая слова, переспросил кудесник, и все невольно поёжились. – Стало быть, солнышку и ответишь… В бадью его!

Охнули бабы, толпа попятилась. Всего ждали, но только не этого. Да ведь не убивал же никого, не поджигал! Молвил по пьяной лавочке охальное словцо – и на́ тебе: живого человека – да в преисподнюю!

Мрачные жилистые волхвы подступили к связанному и, подхватив под папоротки[31], повлекли к дыре. Тот даже и не отбивался, тоже, видать, как громом поражённый. Кинув осуждённого в бадью, взялись за рукояти ворота и вынули железный клин. С ужасающим скрипом широкая низкая кадка пошла на цепях вниз, во мрак. Мелькнуло в последний раз лицо пьянчужки, искажённое диковатой восторженной улыбкой. Не иначе умом напоследок повихнулся от ужаса… Да оно, наверное, и к лучшему.

Заголосила баба, за ней – другая. Скрипел ворот, колебались туго натянутые цепи. Потом из бездны донёсся глухой стук, – должно быть, бадья достигла дна преисподней.

Тут снова грянул о камень посох, и плач – будто сабелькой отмахнуло. Волхв, вскинув обе руки, повернулся к закатному солнышку и запел – трудно, простуженно:

Свет и сила

Бог Ярило.

Красное Солнце наше!

Нет тебя в мире краше.

Берендеи с трудом разомкнули рты и, тоже поворотясь в сторону Теплынь-озера, повторили хвалебную песнь. Потом снова уставились на волхва.

– А вы, – в остолбенелой тишине проговорил тот, – вольно или невольно причастные, тоже должны очиститься. Тот, кто слышал противные слова, принесёт в жертву лишнюю берендейку. Тот же, кто слышал и сам потом произнёс (хотя бы и шёпотом), принесёт две.

* * *

В слободку возращались, когда солнышко почти уже коснулось самого что ни на есть небостыка. Или горизонта[32], как его называют греки… Надо же было придумать такое дурацкое слово! Ну «гори» ещё понятно, а вот «зонт» что такое?

– Берендей, а берендей!

Кудыка обернулся на голос. Меж двух заснеженных развалин мёртвого города избоченилась молоденькая чумазая погорелица в каких-то косматых лохмотьях вместо шубейки. Впрочем, беженцы из Чёрной Сумеречи, кого ни возьми, все ходили чумазые. Оно и понятно: дров нету, снегом умываться – зябко, а грязь ведь тоже от стужи хоть немного, да спасает.

– Чего тебе?

– Расскажи, что с ним сделали-то!

– Что-что, – недовольно сказал Кудыка. – В жертву принесли, вот что! Бросили в бадью – и к навьим душам, в преисподнюю.

Повернулся и двинулся дальше. Не то чтобы он презирал или там боялся погорельцев, как многие в слободе, – просто солнышко вот-вот должно было погрузиться в Теплынь-озеро, а добираться до дому в темноте не хотелось.

– Берендей, а берендей!

– Ну, чего?

– А я ведь про него кое-что знаю.

– Про кого?

– Ну, про этого… которого в жертву…

– Да ну? – Кудыка подступил поближе. – Расскажи!

Чумазая погорелица засмеялась, дразня белыми зубами. Вроде даже и не баба. Девка ещё…

– А замуж возьмёшь?

– Да иди ты к ляду! – обиделся древорез.

– Ну тогда идольца резного подари.

Кудыка тут же отшагнул назад:

– Ишь ты! Идольца ей… А вот не дам я тебе идольца! Вы их, говорят, в кострах жжёте…

– Тогда не расскажу!

Кудыка покряхтел, раздираемый надвое любопытством и боязнью. С одной стороны, он готов был понять погорельцев: землянки – ветхие, топить нечем, тут, пожалуй, всё, что хочешь, в костерок подкинешь… Но ведь не берендейку же! Во-первых, грех, а во-вторых, ты её резал, старался – и на́ тебе! В огонь!

– Поклянись, что не сожжёшь!

– Отоймись рука и нога, коли сожгу! До завтра дотерплю, а там пойду в слободку – на хворост выменяю!

Кудыка поколебался ещё немного – и полез за пазуху.

– Ну? – сказал он, отдав берендейку.

Погорелица ухватила древореза за рукав и, подавшись губами к уху, зашептала жарко:

– Его один уж раз туда бросали…

– Кого?

Кудыка ошалело отстранился.

– Да этого… О ком говорю… Только в другом капище, у сволочан… Он там, сказывают, большого идола у волхвов на дрова скрал… Не то Перуна[33], не то Велеса…[34] Ну, поймали, кинули в бадью, да и вниз… Как сейчас…

Кудыку прошиб озноб.

– А вдруг это не он был?

– Он-он! Я его хорошо запомнила… Да и как не запомнишь – такая страсть!

– Да ты погоди, погоди… – забормотал Кудыка, отдирая грязные пальцы от рукава шубейки. – А как же он из-под земли-то потом выбрался?

– Ну вот выбрался, значит… Ей-ей, не вру… А только зря ты, берендей, в жёны меня брать не хочешь… Возьми, а?

Еле отвязавшись от назойливой погорелицы, Кудыка заторопился в слободку. Был он сильно раздосадован и бранил себя на все корки. Который уже раз подводило Кудыку его неистребимое любопытство. Взял вот и отдал берендейку неизвестно за что. Ишь! В жёны её возьми, чумазую! Верно говорят, бабий ум – что коромысло: и косо, и криво, и на два конца… Надо же что придумала: из преисподней вылез! Хотя курносый храбр Нахалко тоже вон в кружале говорил, что вылезают… чёрные, с кочергами…

Пали быстрые сумерки. Уже подходя к дому, Кудыка заподозрил ещё кое-что неладное и снова полез за пазуху. Так и есть! Второго идольца тоже как не бывало. Ну, погорелица! Одну, значит, берендейку выпросила, другую – стащила… Плюнул Кудыка, выругался. Правильно им сегодня землянки разорили, забродыгам!

* * *

Старый дед Пихто Твердятич не спал, ждал возвращения внука. Выслушав рассказ Кудыки, сказал: «Вона как…» – и угрюмо задумался.

– Дед, – затосковав, позвал Кудыка. – А вот, скажем, помер берендей… Покинул Явь, стало быть… Чистые души идут в Правь, к солнышку. Нечистые – в Навь, под землю… Это я понимаю. А вот те, кого волхвы заживо в бадейке в дыру эту опущают… С ними как?

– Да так же… – недовольно отвечал ему дед. – Пока дна достигнет, со страху помрёт…

Кудыка вспомнил глухой негромкий удар, пришедший из чёрной глубины колодца, и содрогнулся:

– А потом куда?

– Как «куда»? – Дед заморгал. – Так в преисподней и остаются. Куда ж ещё?

Кудыка аж скривился, представив:

– И что они там?

– Что-что! – сварливо отозвался дед. – Мы туда берендейки опущаем… А они их, значит, солнышку относят, трудятся…

– Так они же нечистые! Души-то!

– Ну, ясное дело, нечистые, – сердито сказал дед. – Будут тебе чистые души такую тяжесть таскать!

Ужинали молча. Поднявшись к себе в горенку, Кудыка долго маялся, топтал тропу из угла в угол и всё поглядывал на дубовый винтовой жом. Наконец не выдержал, соблазнился. Вынул собранный снарядец, намотал ремень на валик до отказа и, установив позвонок, пустил колебало. «Трык-трык… – заскрипело и застучало в горнице. – Трык-трык…» Может, оно и грех, а всё веселее…

Во сне виделось Кудыке чёрное жерло колодца и пьянчужка, с шальной улыбкой влекущий куда-то преогромную охапку резных берендеек. «Ты того… поосторожнее… – забеспокоился во сне Кудыка. – Резьбу спортишь… Солнышку, чай, несёшь!» – «Катали мы ваше солнце!» – с безобразной ухмылкой ответил ему пьянчужка и ссыпал дробно загрохотавшую охапку на каменный замшелый пол преисподней. Откуда-то взялась чумазая белозубая погорелица тоже с идольцами (один – выпрошенный, другой – украденный), и стали эти двое охально и бесстыдно разводить костёр из берендеек. Тут из стены вышел рябой волхв, сдвинул брови, грянул посохом, искры из камня выбил. «Видел? – вопросил он Кудыку, грозно кивнув на пьянчужку с погорелицей. – Стало быть, тоже грешен. А ну жертвуй ещё одну берендейку!»

Сильно озадаченный сновидением, Кудыка проснулся и обнаружил, что слюда в косящатом оконце давно уже тлеет розовым. Уставился на исправно поскрипывающий снарядец. Ремень размотался едва наполовину. По всему выходило, что эта ночь была по меньшей мере вдвое короче обычной и втрое короче предыдущей. Вот и горница ещё не выстыла как следует… Придерживая у горла зипун, Кудыка вылетел в верхние сени, приотворил махонькую ставенку сквозного, не забранного слюдой оконца. Щёки и лоб ошпарило морозом. Над синеватой зубчаткой далёких Кудыкиных гор в розовой дымке возносилось в небо светлое и тресветлое наше солнышко. Несколько мгновений древорез вглядывался напряжённо, не проползёт ли по алому лику тёмное пятно. Нет, не проползло… Сброшенный в преисподнюю пьянчужка оказался прав. Нечётное вставало солнышко. Счастливое…

* * *

Утречко, понятно, выдалось славное. Помолясь да позавтракав, Кудыка взялся за работу. Вырезал пяток берендеек, не больше, когда стукнуло кольцо на воротах и звонким лаем залились во дворе кобели. Пришёл зажиточный сволочанин из заречного села Нижние Верхи, принёс заказ – дюжину чурок. Обычно селяне к древорезам не обращались и обтяпывали идольцев сами. Работа, конечно, была грубая, одно слово, топорная, ну да сойдёт для мужика. Не боярин, чай… А этот вот решил щегольнуть. На вопрос Кудыки, не проще ли самому топориком помахать, мужик ответил, что дал-де зарок пожертвовать десяток идольцев, причём настоящих, не самодельных… Не иначе украл что-нибудь при ясном солнышке, а теперь вот задабривает… Цены он, во всяком случае, знал: пять берендеек – заказчику, шестую – древорезу, а щепу и стружки – пополам.

Чтобы не было сомнений, Кудыка провёл его в повалушу[35], где хранились готовые идольцы. Селянин, с виду робкий, а на деле хитрющий мужичонка, ахал и хлопал себя по коленям, брал то одну берендейку, то другую, чуть на зуб не пробовал.

– Стружек-то, стружек, чай, от них… – бормотал он, заворожённо оглаживая глубокую красивую резьбу. – Всю зиму одними стружками топить можно…

Кудыка лишь усмехнулся про себя. Хоть и почитала его слобода чудаком, а древорез он был преискусный: добрых полчурки иной раз в стружку улетало…

– И ведь каждую складочку надо было вывести! – восхищённо причитал заказчик, покручивая головой. – Слышь, берендей! – Он оглянулся и замер, приоткрыв рот, чем-то, видать, осенённый. – А ведь ежели вместо сотни махоньких одну большую стяпать… Оно ведь и легче, и стружек поболе…

– Так когда-то и делали, – снисходительно объяснил Кудыка. – Особливо кто побогаче. Всяк хотел, чтобы его идол выше других торчал… Да волхвы, вишь, запретили. Лучше, говорят, числом побольше, но чтобы каждая берендейка ровно с локоток была. Так-то вот…

Мужичок скорчил недовольную рожу, пожевал бородой.

– Волхвы… – весь скривившись, выговорил он. – Ну, ясно, волхвы… Верно говорят: сколько волхва ни корми…

Свершив рукобитие, расстались. В один захап перенеся чурки в горницу, Кудыка полюбовался ими малость и, рассудив, что резать он их может и вечером, решил сходить на торг. Денёк тоже намечался славный, как и утречко.

Оделся, подпоясался, переметнул через плечо суму с десятком берендеек – и отправился. Скрипел снежок, дробилось в сугробах искорками счастливое нечётное солнышко. И берендеи попадались навстречу тоже всё больше радостные, приветливые.

Над рыночной площадью стоял весёлый гомон, прорезаемый лихими криками торгующих:

– Эх, с коричкой, с гвоздичкой, с лимонной корочкой[36], наливаем, что ли?

– Ешь, дружки, набивай брюшки по самые ушки, будто камушки!

– Чудеса, а не колёса, сами катятся – только повези!

– С пылу! С жару! Кипят, шипят, чуть не говорят! Подь-дойди!

Торговля шла бойко. Слышался повсюду дробный сухой стук высыпаемых и пересчитываемых берендеек. По мере того как перемётные сумы слобожан освобождались от резных идольцев и наполнялись покупками, вес их заметно уменьшался. Тут и там вспыхивали жаркие споры относительно достоинства вручаемой берендейки. Понятно, что идольцы, резанные Плоскыней или, скажем, тем же Кудыкой, ценились не в пример выше, нежели работа ленивого красавца Докуки, не говоря уже о самодельных топорных изделиях сволочан. Греков, случайно попавших на слободской рынок, это каждый раз сильно забавляло. У них-то у самих – что ясная денежка, что тусклая – всё едино, лишь бы вес и резьба сходны были. Чудной они всё-таки народ. Дед говорит: живут во тьме, за Теплынь-озером… а с чего же это они смуглые такие?

Однако на рынок Кудыка заглянул не столько поторговать, сколько потолковать. Да и не он один.

– В бадью болезного… – рассказывали взахлёб неподалёку, – и туды… в навьи души…

– Из-за него, стало быть, солнышко-то и гневалось… А ну как не уличили бы вовремя? Это ж страсть подумать… Совсем бы не взошло!

– Да запросто!

И всюду, куда ни плюнь, сияло ликующее мурло вёрткого Шумка.

– А? Что я вам говорил? – перекрывал рыночную разноголосицу его пронзительный, не к месту взрёвывающий голос. – Правда-то она рожном торчит! Принесли жертву – вот и солнышко смиловалось! А то придумали – чурками резными откупаться! Сегодня ты за «деревянные» народ вином поишь, а завтра их волхвам понесёшь? Хороша жертва!

Речи его, как всегда, звучали оскорбительно, но слободской люд был нынче благодушен и глядел на смутьяна с улыбкой: дескать, пусть себе… Гуляй, паучок, пока ножки не ощипали…

А солнышко-то пригревало. Под ногами уж не слышно было привычного железного хруста, снежок шептал, чуть не всхлипывал. Того и гляди оплавятся и потекут сугробы… Да, припоздала в этом году весна, припоздала…

– Посторонись! – раздалось вдруг негромко и повелительно.

Клином разрезая рыночную толпу, к мучному ряду приближались хмурые храбры из княжьей дружины. Сияли еловцы[37] шеломов, тяжко шуршали кольчуги, позвякивали кольца байдан[38]. Впереди шёл бирюч[39] с шестом. Добравшись до середины площади, снял шапку, вздел на шест и задробил частоговоркой указ. Не иначе уши отморозить боялся.

– Слушайте-послушайте, государевы люди, слободские берендеи! Ведомо стало, что гневается на нас светлое и тресветлое солнышко… – Рынок притих. Бирюч передохнул, будто перед прыжком в прорубь, и продолжил с отчаянием: – Вопросив волхвов и подумав с боярами, велит вам государь отныне берендейки жертвенные приносить полновесные, резанные не глубже чем на ноготь!

Торопливо уронил шапку с шеста, поймал на лету, нахлобучил двумя руками, и тут толпа страшно вздохнула. Так и замер бирюч, взявшись за меховую выпушку, настигнутый мощным этим вздохом. Храбры сомкнулись кольцом, рыла сразу одеревенели – прямо хоть размечай да режь.

Люд зарычал утробно, нашатнулся со всех сторон, шаркнули, вылетая из ножен, светлые сабельки. Однако законолюбивость берендеев вошла в поговорку издавна. Одно дело промеж собой учинить кулачные, а то и дрекольные бои – это у нас запросто. Но поднять руку (и то, что она сгоряча ухватит) на княжью дружину? Да ещё и на бирюча с царским указом? Нет, не поднялась рука. Разжалась. Вот крик – да. Крик поднялся.

– Что ты там блекочешь, страдник? Не мог царь-батюшка такое указать!

– Да пьяный он, берендеи! Вы на него только гляньте! Морда – клюковка, глазки – луковки!

– Грамоту, грамоту кажи! Что ты тут языком плещешь! Языками вон и мы городьбу городить умеем!

– Да есть грамота, есть! – надрывался вконец испуганный бирюч. – Тут, за пазухой! Зябко доставать было!

Скинул рукавицы, полез за грамотой. Берендеи вырвали у него из рук пергаменту с царской печатью, прочли по складам. Всё совпало – слово в слово. Ещё один вздох прокатился по рынку.

Как дождевой пузырь, вскочил над толпою Шумок.

– Обморочили волхвы царя-батюшку! – Рванув, распахнул на груди полушубок. – Дождёмся ужо! Погодите! Всех нас в бадье опустят на самое донышко!

– Обморочили! Обморочили! – подхватили истошные голоса.

– Бей волхвов! – взвыл Шумок, но был сдёрнут с бочки – или на чём он там стоял?

– К боярину! К боярину! – послышались крики.

– Да что к боярину? Чем боярин-то пособит? Самому князю в ножки пасть! Один у нас теперь заступник, одна надёжа!

Толпу разболтало, что озеро в непогоду. Никак не могли решиться, в какую сторону двинуть всей громадой: волхвов ли идти бить или же князю жаловаться… Воспользовавшись общим замешательством, бирюч и храбры начали помаленьку выбираться из толчеи, когда раздался вдруг со стороны слободки конский топот и, заметав обочины снежной ископытью, на рыночную площадь ворвались четверо верховых. Ахнул люд, кинулся навстречу, ибо первым на низкорослой большеголовой лошадке ехал сам князь. Надёжа и заступник.

Осанист и грозен сидел в высоком седле теплынский князь Столпосвят. Ликом смугл, брадою серебряно-чёрен, брови – что два бурелома. И голос – низкий, рокочущий. Совсем бы страшен был князюшка, кабы не мудрая пристальность в воловьих глазах да не задушевность гулкой неторопкой речи.

– Теплынцы! – воззвал он звучно, потом замолчал и надолго опустил голову, погрузившись в скорбное раздумье.

По толпе пробежал изумлённый шепоток. Слободской люд привык называть себя берендеями и к слову «теплынцы» прибегал лишь затем, чтобы подчеркнуть своё превосходство над сволочанами. Немедля обозначилось в разных концах рыночной площади некое суетливое, но вполне осмысленное движение. Сволочане посмекалистей, услышав первое произнесённое князем слово, принялись торопливо завязывать мешки с явным намерением поскорее дать тягу. А вовсе смекалистые даже и завязывать не стали: царап шапку – да бегом с площади.

Князюшка тем временем вскинул дремучую бровь и обвёл подданных проникновенным взором. Потом заговорил снова.

– Знаю… – истово молвил он и впечатал растопыренную пальчатую рукавицу в расшитую тесьмой грудь. – Знаю о вашей беде и печалюсь вместе с вами…

Люд затаил дыхание – ждали, что скажет дальше.

– Волхвов вините? Да только не в одних волхвах суть… То не волхвы – то брат мой единоутробный, сволочанский князь Всеволок воду мутит… И лжёт, и ползёт, и бесится! Завидно, вишь, ему стало, на житьё ваше привольное глядючи, вот и подбил царя-батюшку указ написать…

С голодным рыком теплынцы повели головами, высматривая сволочан, но те уже все исчезли. Даже самые непонятливые.

– Князюшка! Заборонушка ты наша! – Те, что поближе, рванулись пасть в копыта спокойной низкорослой лошадке. – Не погуби! Замолви словечко!

Князь поднял руку, и вопли стихли.

– Замолвлю… Замолвлю, теплынцы! Может, и смилуется царь-батюшка… А не смилуется… Ну что ж… – Тут Столпосвят выпрямился, запрокинул окладистую с проседью бороду. – Тогда суди нас ясно солнышко!

Глава 4. Беда беду кличет

Из умственной толчеи выглянула вдруг горестная поговорка, сложившаяся, должно быть, сама собой: «Вот тебе, бабушка, и нечётный день!»

Какая бабушка? При чём тут бабушка? Скорее уж дедушка, поскольку поговорка явно предназначалась для старого Пихто Твердятича, огорошить которого Кудыка собирался прямо с порога.

Да, дожили… Повилась-повилась стружечка – и кончилась. Что ж теперь будет-то? Ежели князь Столпосвят не сумеет уворковать царя-батюшку – это ложись всей слободкой да помирай! Ну, положим, лоботёсам разным вроде Шумка с Докукой даже и указ не во вред – наобляп режут, чуть лучше сволочан. А вот подлинным-то искусникам как теперь жить? Ни тебе тепла в доме, ни привычной сытости…

В мысленном затмении брёл Кудыка слободкой, плёлся – лишь бы нога ногу миновала. Не радовали его теперь ни искорки в сугробах, ни мягкий шёпот снега под ногами. Переплёвах в пяти от родной подворотни обозначилось вдруг перед смутным Кудыкиным взором ярко-малиновое пятно. Очнулся – как из яичка вылупился.

Напротив ворот переминался гнедоподвласый[40] конёк, впряжённый в щегольские варяжские санки, с которых навстречу Кудыке лениво поднялся тугомордый отрок в шубейке, крытой малиновым сукном. Человечек – весь с надолбу, посмотришь – страх берёт. Левое ухо, выставленное напоказ из-под шапки, пронято дутой золотой серьгой, и такого же золота цепь болтается на шее.

По спине Кудыки прошёл озноб, все позвоночки пересчитал. От Кощея пришли, не иначе…

– Ну ты что ж, Кудыка? – не поздоровавшись, гнусаво запел незнакомец, разводя болтающиеся чуть ли не до колен рукава. – Мы тебя бережём, хоромы вон ни разу не горели, а ты… Умаялся, чай, на нас сидя?

– Так я ж за оберег заплатил… – предчувствуя новую беду, выпершил Кудыка.

– Ась? – То ли недослышав, то ли не поверив, тугомордый подался к древорезу украшенным серьгой ухом. – За-пла-тил?

– Сколько мог! – истово подтвердил тот, выголив на детину круглые честные глаза. – Человек я маленький, шкурка у меня тоненькая…

Детина сначала онемел, потом вскинул руки и отряс рукава до локтей. Показались растопыренные пальцы, унизанные лалами, яхонтами и сердоликами, причём все перстни, по обычаю берегинь, были повёрнуты каменьями внутрь.

– Шкурка? – зловеще переспросил рослый берегиня. – Да твоей шкуркой терема крыть – не протекут! Убогим представляешься? Заказов, плачешься, нет? А у самого в повалуше берендеек до потолка!

Внезапно замолчал, полюбовался перстнями и, повеселев, уронил рукава.

Охнул Кудыка, вспомнил утрешнего мужичка-сволочанина – и такое сердце взяло, что сам бы себе язык перекусил.

– И сколько теперь? – спросил он в тоске.

– Сколько? – Берегиня прищурился. – Облупить бы тебя до мосольчиков, чтобы впредь не врал, да уж ладно, прощаем… Бери большой оберег…

– А малый куда? – пискнул Кудыка.

Берегиня разинул мохнатую пасть и сказал куда. Древорез вздохнул, понурился, и пошли они вдвоём в повалушу.

– Ну вот… – удовлетворённо прогнусил детина, когда поленница резных куколок слегка приуменьшилась, а в руках Кудыки оказался грубо вытесанный оберег, тоже именуемый берегиней. – Приколачивай на крышу взамен малого и живи себе… Если кто обидит – дай только знать…

Древорез уныло посмотрел в удаляющуюся малиновую спину. Детину аж пошатывало от тяжести мешка. «Дай знать…» А ежели вот царь обидел, стружку снимать не даёт? Ох, обнаглели берегини – похлеще леших… И попробуй не заплати! Брусило вон о прошлом годе послал их к ляду, так вскорости и дом сгорел у Брусилы… Наверняка сами берегини и подожгли, с них станется…

* * *

Деда он огорошил, как и собирался, прямо с порога. Оторопело выслушав внука, старый Пихто Твердятич молча сгрёб бородёнку в кулак и замер в трудном раздумье.

– Против гнева властей, – испроговорил он наконец, строго пуча глаза, – первое дело – тирлич[41] да жабья костка…

– Да? – рыдающе вскричал Кудыка. – Это что ж, повешу я их себе на шею – и царь мне одному послабление даст?

Дед несколько смешался, однако приличной годам степенности не утратил.

– Н-ну… Одному-то, понятно, не даст… Значит, всей слободкой надо в мешочки зашить и на шеи повесить…

– Откуда ж мы тебе столько жаб возьмём? В конце-то зимы!

Дед крякнул. Да, действительно… Сшибши руки у груди, Кудыка цепенел перед ним в отчаянии наподобие резного идола.

– Да и тирлич – травка редкая… – раздумчиво молвил дед, пожевав губами. – Одним волхвам в руки даётся на Ярилиной Дороге… Так-то вот, внуче! Ни солнышку всех не угреть, ни царю на всех не угодить… Вытерпеть надобно… Покорись беде – и беда тебе покорится…

– Да ты что говоришь-то? – вскинулся Кудыка. – Куда уж дальше-то терпеть? И так вон уже хлеб до самых рук доедаем!

– Мы люди подначальны, у нас бороды мочальны… – со вздохом ответил ему поговоркой старый Пихто Твердятич и поскрёб бородёнку, действительно слегка напоминавшую старое мочало.

– Кому подначальны? – запальчиво спросил Кудыка. – Всеволок нам кто? Начальство, что ли? Владеет сволочанами своими – вот пусть и владеет! Так им и надо, сволочанам… А над нами, окромя Столпосвята, власти нет!

– Дурак ты, Кудыка, – жалостливо глядя на внука, сказал Пихто Твердятич. – Как сам того не смыслишь? Указ-то, чай, не Всеволок писал… Да ежели царь захочет, он и князя нашего узлом свяжет да в клубок смотает…

– Дед! – Вне себя Кудыка подскочил к столу, грянул, не пожалев кулака, в дубовую доску. – Ты мне скажи ещё раз такое про князюшку! Клубком смотает… Как бы самого Всеволока клубком не смотали! Царь… Да что он знает, царь твой? У него вон ограда выше терема…

– Ты постучи, постучи ещё на деда! – осерчал тот. – Что ощерился? Аль железо увидал? Молод щериться-то – на зубах вон ещё волоса не выросли… Не Всеволок страшен, внуче, смута страшна! Знаешь, как оно бывает? Пастухи за чубы, а волки за овец…

Подобно большинству берендеев, Кудыка был человек смирный. Однако, услышав про волков и овец, мигом вспомнил он тугомордого берегиню, и такая накатила злость, что усидеть дома было просто невозможно. Ухнул, крутнулся чёртом, потом ухватил кол и кинулся бегом на улицу. Кудыка ещё не решил толком, кого он будет бить, и поэтому, оказавшись за калиткой, несколько растерялся. До капища было далековато, до погорельцев – тоже…

И тут, на беду свою и Кудыкину, в конце улочки показался обоз с золой. Сволочане, возвращавшиеся с Теплынь-озера, очевидно, не знали ещё ни о царском указе, ни о том, что случилось на рынке. Иначе бы они просто обошли слободку стороной.

Тощие головастые лошадёнки уныло тащили сани, представлявшие собой короба, поставленные на полозья.

– Бей сволочан! – радостно взвыл Кудыка и, раскручивая кол над головою, ринулся им навстречу.

Возчики удивились, заморгали, однако быстро опомнились и встретили нечаянного супротивника в кнуты. Как водится, с обозами к Теплынь-озеру сволочане отряжали самых нестоящих мужиков: пьяниц, озорников, лентяев… Поэтому драчуны они все были отменные. Кудыку сноровисто перетемяшили сзади чем-то тяжёлым и уложили на снег. Белый свет из очей выкатился.

Однако уже в следующий миг, соблазнённый Кудыкиным воплем, хлынул с колами из калиток и подворотен улицкий люд. И пошла стряпня, рукава стряхня…

Крепко всыпали сволочанам. Взяли болезных в сусалы да под микитки, отмочалили им бока, перемножили скулы, положили всех лоском, угостили приворотным зельем – чем ворота запирают. Санки поизломали, золу развеяли… Словом, так отвели душеньку, что и беда – не беда.

Лишённый сознания, Кудыка ничего этого, понятно, не видел. Очнулся он к вечеру у себя в горнице под сердитую воркотню старого Пихто Твердятича. Голова трещала, как с похмелья, – аж зубы чуть не выскакивали. Не иначе оглоблей огрели…

– Ча-сов-щик! – бранился дед, отпаивая внука каким-то взваром. – Ужо постой, помылят тебя завтра на сухую руку… Часы изладил, двороброд! Покажут тебе часы!

Кудыка приподнялся на лавке, взглянул. Резного снарядца на столе как не бывало. Нигде ничего не постукивало, не поскрипывало.

– Дед, а где?

– Где-где! – сердито отозвался тот. – Храбры забрали… Заносят тебя в горницу, а посередь стола погань эта стоит и колебалом мотает… Боярину, надо думать, понесли, а может, и прямиком волхвам…

Кудыка слабо застонал и уронил голову – как раз на желвак.

* * *

А утром нагрянули от боярина. Хитрый Кудыка хотел было представиться расслабленным, сославшись на вчерашний удар по затылку, но храбры, потолковав промеж собой вполголоса, решили, что первое средство от головы – это ободрать хворому задницу плетью. Мигом всю боль оттянет… Кудыка ужаснулся и выздоровел.

Улочка лежала горбатая, иссиня-чёрная от рассыпанной золы, а полозья, оглобли, короба и прочие части разломанных саней, мнится, ушли дымом из труб к ясным звёздочкам ещё ночью.

Охая и прихрамывая, брёл Кудыка, ведомый храбрами через всю слободку – к Мизгирь-озеру, где стоял на крутом взгорке боярский терем. Прошлый год ладили они с Плоскыней в том тереме вислое крыльцо о двух столпах… Над самым что ни на есть над озером.

Озеро это располагалось на месте слияния порожистой Сволочи и тёплой Вытеклы, почему замерзало зимой лишь наполовину. А изливалась из него одна лишь судоходная речка Варяжка, промывшая путь в немцы[42] сквозь вечные снега Серой Сумеречи. По преданию, когда-то давным-давно утопился в том озере от горя купец Мизгирь. Выбрали всей громадой в жертву невесту Мизгиря – и не вынес купец, кинулся с утёса… С тех пор и называется – Мизгирь-озеро.

Прослышав, что княжий боярин Блуд Чадович решил поставить на том печально славном взгорке свой высокий терем, одни предрекали боярину всяческие беды и напасти (место, мол, недоброе), другие же, напротив, одобряли выбор. Дескать, Мизгирь сам себя в жертву солнышку принёс, стало быть лучше места для хором и сыскать нельзя… Первые оказались правее: напасти ждать не заставили. Сначала шишимора в тереме завелась, потом племянница боярская Шалава Непутятична вконец от рук отбилась… Вообще-то, конечно, звали племянницу несколько иначе, но народ ведь у нас известно какой: прилепит имечко – с песком потом не отдерёшь.

В зимнем охабне[43] травяного цвета стоял боярин посередь двора, рядом с полуразобранной маковкой, что грянулась оземь с терема во время недавнего трясения земли, и грозно смотрел на приведённого пред ясны очи Кудыку. Ворот – козырем, шапка горлатная надвинута на самые бровушки.

– Что, лоботёс? – зловеще спросил боярин. – Родимец тя расколи! Сперва шишимору мне подсадил, а теперь и вовсе в разбой ударился?

– Батюшка, не погуби! – Древорез пал на колени, сунулся рылом в левый сапог. – По недомыслию! По скудоумию часы изладил!

– Ненароком в лес пошёл, невзначай топорище вырубил? – Блуд Чадович усмехнулся было и тут же вновь посуровел. – Ты мне тут про часы не толкуй! До часов твоих мне дела нет, с часами с твоими пусть вон волхвы разбираются… Ты лучше скажи, головогрыз, как тебя угораздило обоз разбить!

– Так ить… – растерялся Кудыка, – сволочане же… Князь-то наш Столпосвят на рынке давеча… Все, говорит, беды от них…

– Ты на князюшку-то нашего не кивай! – загремел боярин. – Голова твоя не с того конца затёсанная! Вот разбил ты обоз, а о том подумал ли, что с него в теплынскую казну пошлина причиталась? По берендейке с оглобли! Шутка? На ком теперь недоимку править? А?

Кудыка уже догадался с тоской, на ком будет выправлена недоимка, но смолчал. Лучше бы уж кнутом ободрали – встряхнулся да пошёл, а вот ежели двор разорят – не скоро подымешься…

Однако грозные слова, ожидаемые Кудыкой, так и не сорвались с боярских румяных уст. Обернулся Блуд Чадович и нахмурился озадаченно. Со стороны высокого резного крыльца, бренча байданой, бежал к ним со всех ног курносый храбр Нахалко. Кинув боярину поясной поклон, подался к милостиво склонённому уху и торопливо зашептал. Глаза у самого так и выскакивали.

– Шорох, говоришь? – тихо, но внятно переспросил боярин и прищурился недобро. – А ну-ка вы все! За мной, в терем!

Выпростал руки из прорезей охабня и решительно зашагал к высокому крыльцу. Травяного цвета рукава болтались за широкой спиной. Храбры и холопья, случившиеся во дворе, побросали дела и поспешили следом.

Кудыка, привскочив с колен, моргал и ошалело крутил головой. Ему-то – идти али нет? Сказано было: «Вы все…» Ну, все так все! Древорез отряхнул мокрые коленки и припустился вдогонку.

Толпой человек в семь достигли они узорчато оперённой лесенки, ведущей из горницы на искусно измуравленный чердак, собственно и называвшийся теремом. Наступив на первую доску, боярин обернулся, насупился и приложил перст к поджатым строго устам. Дальше пошёл на загнутых носках, чтобы каблуком невзначай не скрипнуть. Затаив дыхание, все прочие последовали за ним.

Очутившись перед узкой, расписанной полевыми цветами дверью, боярин приложил к створке мясистое ухо. Прислушался и что-то, видать, услышал, ибо побагровел и с маху треснул в дверь кулаком:

– Отопри!

За дверью приключилась короткая суматоха. Вроде заметались, что-то задевая, что-то опрокидывая…

– Отопри, чтоб тебя… повело да покоробило!

Ойкнули тоненько, прильнули к двери с той стороны.

– Не обедать ли пора, дядюшка? – спросил в пробой дрожащий девичий голос.

– Отопри, дверь с косяками выну!

Шаркнули, стукнули засовы – числом не менее трёх. Шумно сопя, Блуд Чадович размахнул дверью, вошёл. За ним – все прочие. Еле успев отскочить, большеглазая бледная Шалава Непутятична стояла, обмерев, в одной тоненькой рубашечке без пояса и в таких же тоненьких чулочках. Кожица – белая, нежная, чуть не прозрачная. Приглядишься – увидишь, как мозжечок из косточки в косточку переливается.

– Где? – страшно спросил боярин и рванул за кольцо крышку сундука.

Полетели по светёлке один за другим всякие летники и сарафаны.

– А вы что уставились? – обернувшись, прикрикнул боярин на слуг и храбров. – Под кроватью смотрите, под лавками! Не в окошко же он выпорхнул! Значит, должон быть!

Кинулись – кто под лавку, кто под кровать, вмиг всё перетряхнули. Нигде никого. Шалава Непутятична тем временем накинула на плечики выброшенную из сундука епанчу[44] и с любопытством принялась разглядывать каждого по очереди.

– Потерял что-нибудь, дядюшка? – сочувственно осведомилась она.

Блуд Чадович взбычился, уставил на племянницу налитые кровью глаза, но, не выдержав невинного взгляда Шалавы Непутятичны, зарычал и отвернулся. Увидел заробевшего Кудыку, рявкнул:

– А ты тут что стоишь, как надолба приворотная? Поди в окошко глянь!

Древорез вжал голову в плечи и, трусцой подбежав к косящатому оконцу, раскрыл забранные цветными стёклышками створки. В светлицу вкатился клуб морозного воздуха, охнула легко одетая Шалава Непутятична. Кудыка выглянул. Красив был и ужасен вид из оконца боярского терема. Именно отсюда, вон с того выступа внизу, бросался когда-то в озеро молодой купец Мизгирь. Кудыка невольно забоялся и отвёл взгляд от ниспадающей к остекленелой воде крутизны.

Посмотрел вправо-влево – и дух перехватило. На резной уступчатой полке окна, комкая у груди верхнюю одежонку, стоял над бездной в одних портках синеглазый красавец Докука. А полочка-то шириной в ладошку…

Кудыка выдохнул, ещё раз поглядел вниз и решительно прикрыл окно.

– Не-ет… – протянул он как можно более небрежно. – Никого там нету…

– Как нету? – истошно закричала Шалава Непутятична и, оттолкнув древореза, кинулась, дура, к оконцу.

* * *

– Что ж, прямо на дворе сечь будут? – упавшим голосом вопросил Кудыка.

– Озябнуть боишься? – ехидно осведомился старый седатый храбр, развивая длинный сыромятный кнут. Со свистом рассёк накрест воздух и, кажется, остался доволен снастью.

– Ты солью-то его вымочил? – озабоченно спросил Блуд Чадович, угрюмо прислушиваясь к разноголосым взвизгам, доносящимся из терема.

Там унимали Шалаву Непутятичну и, судя по звону затрещин и грохоту утвари, никак не могли унять.

– С вечера ещё, батюшка, – бодро отвечал старый храбр. – Это уж как водится… Была бы спина, сыщется и вина.

Тут в тереме и вовсе заверещали в един голос, и боярин беспокойно оглянулся:

– Никак до коромысла добралась?

Храбры неловко шевельнулись, скрежетнув крупнокольчатым железом байдан. Нежная Шалава Непутятична, хотя и росла в тереме, ветром не обвеянная и дождичком не обмоченная, а коромыслом владела не хуже теплынских баб. А уж как дрались коромыслами теплынские бабы – страсть, да и только! Бывало, что и конных с седла сшибали…

Продрогший до мослов, синеглазый красавец Докука всё никак не мог попасть красной скрюченной пятернёй в рукав полушубка.

– Зря одеваешься, – хмуро сказал ему Кудыка. – Всё равно сейчас раздеваться придётся…

Не отвечая, красавец вдел наконец руку и нагрёб на себя полушубок. Из лохматой щели вздёрнутого ворота смотрел теперь на Кудыку синий, вытаращенный от ужаса глаз.

– С-скажи ему: п… п-прости… б-батюшка…

– А сам-то что ж? – буркнул Кудыка.

– Г-губы смёрзлись…

Шум в тереме приутих, и боярин вновь повернулся к древорезам. С упрёком взглянул Кудыка на счастливое нечётное солнышко, падающее в далёкое Теплынь-озеро. Тресветлое уже остывало, наливалось нежно-алым, и взмолился Кудыка:

– Помилуй, добросиянное…

И ведь помиловало, вот что дивно-то! Курносый храбр Нахалко, с пониманием воздыхавший, глядючи на недавних сотрапезников, отвернулся высморкаться – да так и замер, уставясь поверх ограды. Со стороны ребристо замёрзшей Сволочи приближался небольшой санный поезд. Внезапным дуновением донесло звонкие, греческой выковки колокольцы.

– Никак князюшка?

Забыв про Кудыку с Докукой, кинулись отворять главные ворота с башенками, и вскоре сильная караковая лошадка внесла на широкий боярский двор обитые кожей княжьи санки. Утративший привычную неторопливость боярин самолично отстегнул меховую полость. И вот, путаясь в просторной дорожной шубе, выбрался из саней теплынский князь Столпосвят, как всегда скорбный какою-то высокой думой.

Постоял, склонив головушку, потом явил смуглый лик свой, обрамлённый чёрно-серебряной брадою, и, вздёрнув дремучую бровь, пристально оглядел боярина и прочих, словно бы видя всех впервые. Узрел колоду, верёвки, застывшего с кнутом в руке старого храбра, наконец, Кудыку с Докукой и поворотился к боярину.

– За что драть мыслишь? – спросил раздумчиво.

Блуд Чадович крякнул, оглянулся на терем. Звона-грохота из хором больше не доносилось, лишь мерещились подчас тихие рыдания из светлицы.

– Да обоз, вишь, разбили с Теплынь-озера, – нехотя и соврал, и не соврал боярин. – Возчиков побили чуть не до смерти… Как теперь с них пошлину брать прикажешь?

– Чуть… – повторил напевно князюшка и горестно покивал. – Худо… Худо, что чуть… До смерти надо было, а не чуть… – Выпрямился, полыхнул очами. – Теплынцы! – Зычный голос его возрос, отдался во всех уголках двора. – Был я сейчас у царя-батюшки… Плох, плох батюшка наш, совсем плох… Как понурая лошадка: куда за повод поведут, туда и идёт… А только указ этот, теплынцы, он не писал!

Все так и ахнули. Подались бородами к князюшке, выкатили зенки.

– Кто написал, спрашиваете? Отвечу… – Голос Столпосвята сошёл на рокочущие низы и смолк. Двор – как вымер. Одни лошадки переминались да фыркали. Князь же, словно забыв о застывших в ожидании подданных, вновь погрузился в думу. Потом очнулся и выговорил брезгливо: – Брат мой Всеволок с боярами со своими – вот кто!

Будь вокруг больше народу, взревели бы, конечно, погромче, пояростней. И всё равно лошадки шарахнулись.

– Это как же?

– Помимо царя?

– Да отродясь такого не бывало!

Князь поднял руку, ожёг гневным взором. Вновь замерло всё во дворе.

– Так ведь царь-то… – молвил он со слезой. – Слепенький батюшка-то наш! Старенький… А Всеволок возьми да и подсунь ему грамоту на подпись!

– Так ты бы объяснил ему, милостивец! – жалостно вскричал кто-то из храбров.

– Объяснял, теплынцы, объяснял… Да только царь теперь – что дитё малое. Ножками топочет, чуть не плачет… Сами, говорит, разбирайтесь со своим Всеволоком, коли братья… – Князь приостановился, потом возвысил голос: – Вооружаться пора, теплынцы! Ведомо стало, что брат мой сволочан своих собирает, хочет по льду речку Сволочь перейти… А? Что, теплынцы? Постоим за Вытеклу, за Теплынь-озеро, за князя со княгинею?

Храбры уж и рты отворили, да клич поперёк глотки стал. Жуть проняла: сто лет не воевали – и на́ тебе! Да и с кем воевать-то? Со своими? Что теплынец, что сволочанин – всё берендей..

– Сомневаетесь? – грянул Столпосвят, но опять же не грозно, а скорее понимающе. – Зря-а… Ох, зря, теплынцы! Думаете, не проживём без сволочан? Ещё как проживём! Хлебушка можно и у греков прикупить, а вот как они-то без берендеек наших резных взвоют! Без золы с Теплынь-озера! Отвернётся от них ясно солнышко, как пить дать отвернётся! Постоим, что ли?

– Постоим, княже! – отчаянно крикнул Докука. Уж больно не хотелось ему быть высеченным.

Пусть не в един голос, но клич подхватили.

– Вот… – прочувствованно молвил князь, неспешно подойдя к Докуке и возложив длань на непоротое плечо. – А ты говоришь, боярин, драть… Не драть таких надо, а в битву слать. За князя да за отечество…

Глава 5. Битва на речке Сволочи

Ранним утречком нечётного дня известный своим стяжательством князь Всеволок пересёк по мокрому льду порубежную речку Сволочь и опрометчиво влез со всею ратью в глубокий снежный уброд[45]. Низкорослые лошади проваливались местами по брюхо, да и ратники тоже. Пригревало второй день – вот-вот заиграют овражки. Сзади по льду гуляла, морщась, перегоняемая ветром вода, а слева зеленела молодой травкой прямая широкая полоса чистой земли, рассекавшая снежную равнину и вонзавшаяся вдали в самый что ни на есть небостык. Ярилина Дорога.

С той её стороны, то есть со стороны Мизгирь-озера и развалин мёртвого города Сволочь-на-Сволочи, валила рать теплынского князя Столпосвята. В первых рядах ополчения шли угрюмые Кудыка с Докукой.

– Уж лучше бы выпороли тогда, – ворчал Кудыка, перекладывая на другое плечо тяжёлое копьё-рогатину. – Угораздило ж тебя наперёд выскочить! При князе-то! Постоим-постоим… Вот и стой теперь!

– Сам-то больно хорош! – огрызался Докука. – Придумал, что сказать! «Никого там нету…» Как она ещё в окошко не сиганула!

– А что мне было говорить-то? Что ты там в одних портках стоишь, зубами клацаешь?

Но тут и у них под ногами разверзлись хляби, и теплынская рать, подобно своим супостатам, с бранью забарахталась в мокром снегу. Князь Столпосвят привстал на стременах и, оглядевшись тревожно, повернулся к старенькому воеводе Полкану, ещё с младых ногтей прозванному Удатым. То ли за удаль, то ли за что другое – теперь уж и не разберёшь. Может, и не стоило ставить в челе войска столь дряхлого полководца, но берендеи и впрямь не воевали вот уже без малого сто лет, а Полкан – тот хотя бы что-то помнил…

– Не пора ли, воевода, на сухо выбираться?

И князь повёл кольчужной рукавицей в сторону приветливо зеленеющей Ярилиной Дороги.

Полкан по ветхости своей на стременах приподняться не смог. Вытянул жилистую шеёнку и подслеповато прищурился, сильно обеспокоив этим обоих отроков, приставленных следить, чтобы старичок с седла ненароком не грянулся.

– Нельзя туда, княже, – испуганно прошамкал воевода. – Запретная земля, заповедная…

– Запретная, говоришь? – Князюшка усмехнулся, с лукавой удалью покосился из-под мохнатой брови. – А кто запрещал? Волхвы? Много они нам, мно-ого чего поназапрещали волхвы-то… – Приосанился, оглядел рать и пророкотал с мягкой укоризной в голосе: – Теплынцам на теплынскую землю уж и ступить не велят… А что, дружинушка хоробрая? Погуляем по травушке?

– Га-а! – нестройно, но одобрительно грянули в ответ храбры, уставшие уже месить мокрый снег.

И рать помаленьку-понемногу принялась выбираться на твёрдую землю: сперва княжья дружина, а за нею уж и ополчение. Кое-кто, понятно, заробел, но на таких прикрикнули, высмеяли их, а кого и коленом подтолкнули.

К полудню, а может быть, и ранее, оба воинства выстроились в расстоянии переклика[46] друг против друга, дважды перегородив червлёными щитами Ярилину Дорогу. Теплынцев было значительно больше, однако рать их на три четверти состояла из воинов вроде Кудыки с Докукой, тогда как князь Сволочанский Всеволок вывел во чисто поле почти одних только храбров.

– Трудно будет, – бормотал озабоченно Кудыка, приглядываясь к супротивникам. – Ишь, в кольчугах все, в зерцалах…[47] И солнышко им в спину… Да и клич у них способнее…

– Это чем же? – не понял Докука.

– Ну, как… Мы-то будем кричать: «Теплынь! Теплынь!» А они-то: «Сволочь! Сволочь!» Конечно, так-то рубиться сподручнее…

Теплынский князь Столпосвят обозрел криво выстроенную рать и с досадой повернулся к Полкану.

– Что ж ты, воевода… – упрекнул вполголоса. – Попрямее их поставить не мог?

– Ништо, княже, – беспечно отвечал ему видавший виды Полкан. – Кривы дрова, да прямо горят!

Светлое и тресветлое наше солнышко тем временем перевалило полдень, лишив сволочан одного из преимуществ. По обычаю, прежде чем сойтись в сече, принялись задирать друг друга, поддразнивать. Начал, понятно, Шумок.

– Лапотники! – надрывался он, сложив руки воронкой. – Полоротые! Печатки не было – непечатный пряник спекли!

– Дровосеки! – обиженно летело в ответ. – Долбёжники! Отъелись на нашем хлебушке?

Распаляясь, подступали всё ближе и ближе. Что ни слово – то зазубрина. Все старые обиды припомнили. Разгорелись ретивые сердца, силушка живчиком по жилочкам заходила. Прав был, прав старый воевода Полкан Удатый: строй их не строй – всё равно потом ряды смешают.

– А вот мы вас за ножку да об сошку!

– Смотри, осунешься! Сами-то! Телёнка с подковой съели!

– А вы через забор козу калачом кормили – думали, девка!

И наконец выехал из толпы сволочан, ища себе поединщика, приземистый плечистый богатырь Ахтак. Кто он был родом – не понять: ни берендей, ни варяг, ни грек… Вышел, сказывают, из Чёрной Сумеречи, хотя на беженца не походил нисколько. Беженцы, они что ликом, что языком те же берендеи, а этот еле по-нашенски лопотал. Да и рылом отличен: глазки – узенькие, косенькие, нос – пяткой. Однако вот пришёлся ко двору. Оценил князь Сволочанский Всеволок свирепость его и преданность – в дружину взял…

Притихли теплынцы. Ахтак – он ведь такой. Сечёт, и рубит, и в плен не емлет. Да ещё и визжит вдобавок…

– Эй, Ахтак! – заорал бесстрашный Шумок. – Вытеклам шатал, рынкам гулял?

Богатырь ощерил редкие желтоватые зубы и потряс копьём, высматривая юркнувшего в толпу обидчика.

– Анан сыгын![48] – проскрежетал он по-своему.

Что это значит, никто не знал. Что-то, должно быть, обидное…

Теплынский князь Столпосвят грозно нахмурился, обернулся к поджавшимся храбрам, перебрал их задумчивым взором, и в этот миг переплёвах в двух от задорно гарцующего Ахтака земля дрогнула и зашевелилась. Заржал с завизгом, вскинулся на дыбы чубарый конёк, едва не сронив седока. На глазах у попятившихся ратей зелёный пригорок откинулся вдруг наподобие крышки колодца, явив дощатый поддон, и из чёрной сырой дыры полез на белый свет некто чумазый с большой кочергой в руке. Точь-в-точь как рассказывал в кружале курносый храбр Нахалко. Выходец из преисподней огляделся, болезненно щурясь, увидел Ахтака и разинул на него широкую, как у Шумка, пасть.

– Тудыть! Растудыть! Перетудыть! – грянуло над обмершими берендеями.

Затем подземный житель отвёл ручищу и с маху метнул в богатыря кочергой. Железо звучно, тяжко легло поперёк тугой кольчужной спины, и Ахтак, разом лишённый, видать, сознания, стал медленно заваливаться набок. Чубарый богатырский конь оскользнулся и прянул в галоп, унося продолжающего крениться всадника.

Вздох ужаса прокатился над Ярилиной Дорогой. Ножки у всех, ровно лучинки, хрустнули. Кабы не зубы, кажись, и душа бы вон…

И, роняя щиты, теряя шеломы, давя и топча упавших, побежала с криком сволочанская рать, побежала с криком и теплынская.

* * *

Утекли. Накивали, как говорится, пятками. Сослепу залетели в полные рыхлого, мокрого снега овраги, чуть не утопли… А может, кто и утоп – весна покажет… Когда же перевели дух, то обнаружили, что вокруг – развалины мёртвого города и что от воинства теплынского осталось всего два ратника – Кудыка с Докукой. Куда делись прочие – неведомо.

Размели ладонями снежную хлябь с тёсаного прямоугольного камня, сели, отдыхиваясь.

– Да… – сипло признал наконец Докука, которого сейчас вряд ли бы кто осмелился назвать красавцем. – Уж лучше бы выпороли…

Кудыка – тот помалкивал, только встряхивал изредка головой. Должно быть, отгонял жуткое воспоминание о лезущем из чёрной дыры жителе преисподней.

– Слышь, Докука… – позвал он, собравшись с силами. – Чего расселся, говорю? Тут погорельцы ватагами бродят, а ты расселся…

– Никак живота не надышу… – пожаловался Докука.

Ещё посидели. Надышав кое-как живот, Докука поднял со склона горсть бисерного подтаявшего снега, умылся, развёл пальцами брови и вновь похорошел.

– Что ж теперь будет-то? – с тупым отчаянием спросил Кудыка. Капало с него, как с утопленника.

– Считай, пронесло грозу… – небрежно изронил красавец-древорез, выжимая шапку. – Был грех, да заспан…

– Да я не о порке! – сказал Кудыка с тоской. – И впрямь ведь из-под земли лезут… Неужто всё, а? Неужто до самого до конца дожили?

Докука надел шапку набекрень, огладил разрумянившиеся щёки и потащил с плеча мокрый полушубок. Порки на боярском дворе ленивый красавец боялся куда больше, нежели конца света.

– Как все, так и мы, – довольно бодро ответил он. – Доживём – так перемрём, а не доживём – так живы будем…

Сопя, взялся за полушубок. Покончил с левым рукавом, принялся за правый…

– Досуха, досуха! – посоветовали сзади. – Его после тебя ещё люди носить будут…

Докука чуть не выронил одежонку. Кудыку – будто шилом с камня подняло. Обернулись. В каком-нибудь переплёве от тёсаного камня стояли и насмешливо смотрели на них четыре рослых погорельца.

– Ай, берендеи! – Один из них, заливаясь смехом, хлопнул себя по дырявым коленкам. – Ай да воины! Ни сабельки, ни копьеца – всё побросали!

Охально вылущил зубы и, покачивая дырявой шапчонкой, обошёл древорезов кругом.

– И ещё бы воевал, да воевало потерял… – попробовал осторожно отшутиться Докука.

– Эвона! – удивился беженец и оглянулся на остальных. – Весёлый! Балагурит…

Снял с синеглазого Докуки тщательно отжатую шапку, а взамен нахлобучил свою.

– А ты что же стоишь, не отжимаешь? – оборотился он к Кудыке. – Думаешь, приятно мне будет в мокром ходить?

Кудыка понурился и вздохнул. Он уже прикинул грядущие убытки. Шубейка, шапчонка – ветхие, так и так сносились… А вот сапоги – да. Сапоги жалко. Ещё бы зиму прослужили… Да что там про сапоги-то! Не убьют – и ладно… Хотя почему не убьют? Как раз сегодня-то убить и могут. Народу в битве на речке Сволочи полегло несчитано. Так что Кудыкой больше, Кудыкой меньше…

Да и злы погорельцы на слобожан за давешний погром. Все ведь землянки им поразвалили… А вот главарь у них смешливый – это хорошо… Хотя иной раз в преисподнюю и с прибаутками отправляют…

Смешливый главарь тем временем разочарованно оглядывал Кудыку.

– Что ж ты такой затрёпыш-то? – упрекнул он. – Идучи на рать, мог бы, чай, и принарядиться! Товарищ-то вон твой, гляди, красную рубаху надел, порты клюквенны… Да-а, с этого леща чешуйку стоит поскрести… А зипун-то, зипун! Боярину впору!

Кудыка покосился на товарища и подумал уныло, что главарь, похоже, невзначай правду молвил. Скорее всего, зипунец этот был извлечён Шалавой Непутятичной из дядюшкиных сундуков.

Тут неподалёку свистнули по-разбойничьи. Погорельцы тревожно оглянулись и сочли за лучшее убраться куда подальше.

– Милости просим, гостёчки дорогие, – шутовски поклонился главарь, и подталкиваемые погорельцами древорезы двинулись извилистым путём меж развалин.

Да, попались, как вошь во щепоть…

– Как величать-то прикажете? – полюбопытствовал главарь.

Древорезы со вздохом назвались. Погорельцы остановились и вылупили на них зенки.

– Кудыка? Докука? – ошеломлённо повторил главарь.

Потом вдруг сорвал со свалявшихся косм неправедно добытую шапку и что было сил шваркнул оземь. Брызнула во все стороны снежная слякоть.

– Вот те раз! – ликующе завопил он. – Не было ни чарки, да вдруг ендовой! Да это ж те самые, кого волхвы ищут!

– Ищут-то одного, а не двух, – недовольно поправил его другой погорелец. – Докуку вроде…

– Кудыку! – возразил третий.

– Кудыку, Докуку… Нам-то что за дело? – Главарь был несказанно рад. – А я-то думал, тут, кроме шкурки, и поживиться нечем! Волхвы-то ведь вязчее сулят!

– Чего-чего?

– Ну, награду за поимку! Сдадим обоих, а кто не тот – того отпустят…

– А одёжка? – забеспокоился вдруг четвёртый погорелец. – Слышь, Пепелюга! Если к волхвам поведём, одёжку-то с них снимать нельзя…

– Ещё чего! – прикрикнул главарь. – И думать не смей! Шкурку сымем, оденем в наше – и скажем, что так поймали… Прятались-де в развалинах, за честных беженцев мыслили сойти…

* * *

Однако, пока добрались до землянок, пока переодели древорезов в омерзительные сальные лохмотья, светлое и тресветлое наше солнышко успело налиться алым и уже готовилось кануть в далёкое Теплынь-озеро. Вести пойманных к волхвам на ночь глядя погорельцы не решились – после того, что стряслось на речке Сволочи, даже для беспутных и отчаянных беженцев из Чёрной Сумеречи Ярилина Дорога была страхом огорожена. А уж капище – тем более…

Тлел зябкий дымный костерок. В хлипкой, дышащей многократно ломанными рёбрами землянке стояла промозглая угарная темь. Похрапывали лежащие вповалку погорельцы. Кудыку с Докукой уложили поближе к очажку, где светлее, а то ещё, не ровён час, попробуют освободиться от уз. Хотя где там! Что-что, а руки-ноги вязать беженцы из Чёрной Сумеречи умели. Сторож у входа придремал, однако возможности пособить друг другу не было никакой: пленников разделял костёр. Оставалось лишь ворочаться да всхлипывать от бессилия.

– Это всё боярин… – Плаксиво кривя чумазое лицо, Докука с трудом приподнялся на локте. – Князь ему, вишь, не позволил меня высечь, так он волхвов подговорил! Племянницы простить не может… Или про боярыню дознался?

Кудыка хмуро слушал и, как всегда, помалкивал. Уж ему-то было доподлинно известно, кого из них двоих ищут волхвы и за что… Часы… Часы – это ведь не шутка… За часы могут взять и – как того пьянчужку – в бадью да под землю.

Вновь вспомнился глухой отзвук удара о дно преисподней, и Кудыка чуть не завыл…

Перевалиться на другой бок и пережечь хотя бы один узел? Да нет, не выйдет… Во-первых, тесно – не перевернёшься, а во-вторых, лохмотья-то вспыхнут быстрее, чем ремни… Да и руки опалишь… Чем тогда прикажешь стружку снимать?

– Слышь, Докука… – просипел древорез, очумело привскинувшись над костерком. – Я говорю, бежать надо, слышь?

Тот уставил на товарища синие со слезой глаза. На чумазых щеках приплясывали красноватые отсветы.

– Знать, премудрый петух тебя высидел! – злобно выговорил Докука. – Домой, что ли, бежать? Так волхвы и дома сыщут… И боярин не защитит! Ещё и шишимору тебе припомнит! А уж мне-то…

Оба разом изнемогли и примолкли. С одной стороны припекало, с другой – примораживало. А тут ещё и свербёж, как на грех, напал… Хотя оно и понятно: в лохмотьях обитала в изобилии мелкая кусачая тварь, расправиться с которой было просто нечем. Чесалось всё, причём со смыслом чесалось, неспроста. Голова – к головомойке, бровь – к поклонам, левый глаз – к слезам, правый почему-то к смеху, кончик носа – к вестям (недобрым, надо полагать), губы – к поцелуям… Глумливая мысль о предстоящих поцелуях приводила Кудыку в бешенство. Гримасничал, стриг зубами то верхнюю губу, то нижнюю. Всё равно чесались…

– Слышь, Докука! А что, если прямо к Столпосвяту, а? К князюшке то есть… Так и так, оборони, мол… Кровь за тебя проливали…

Чумазый красавец с надеждой вскинул голову. Мерзкая шапчонка давно свалилась с его растрёпанных слипшихся кудрей и теперь тлела потихоньку рядом с костерком.

– Верно! – выдохнул наконец Докука. – Не выдаст князюшка! Вспомнит, чай, как речи за него поднимали… на боярском дворе…

Осёкся, дёрнулся и принялся извиваться в тщетных попытках порвать сыромятные ремешки.

Приоткинулась висящая на верёвочках чем-чем только не заплатанная дверь, потянуло по жилочкам холодом, и в землянку заглянула молоденькая белозубая погорелица.

– Ишь ты! – восхитилась она, глядя на ёрзающего у костра древореза. – Прямо как ужака на вилах…

– Развяжи, красавица! – взмолился Кудыка, узнав в вошедшей ту самую паршивку, что одну берендейку выклянчила, а вторую украла.

Осторожно переступая через всхрапывающих и бормочущих во сне, погорелица пробралась к узникам, присела на корточки и с любопытством уставилась на Кудыку. Верно говорят: бесстыжие глаза и дым неймёт.

– А замуж возьмёшь?

По ту сторону тлеющего тряпья, в которое давно уже обратился костерок, с надеждой взметнулся синеглазый Докука.

– Возьму! – истово ответил он, не раздумывая. – Иссуши меня солнышко до макова зёрнышка, возьму!

Погорелица пренебрежительно оглядела гуляку.

– Не клянись, носом кровь пойдёт, – насмешливо предупредила она. – Не тебя спрашивают! Суженый выискался!

От таких слов опешили оба: и женский баловень Докука, и Кудыка, всегда полагавший себя мужичком неказистым. А погорелица продолжала всё так же насмешливо:

– А то мы тут про Докуку слыхом не слыхивали! Изба у самого набок завалилась, зато пуговки с искорками… Кого третьего дня за боярышню секли? Не Докуку ли?

– Меня? – возмутился тот, вновь обретя дар речи. – Вот народ пошёл, хуже прошлогоднего! Клеплет, как на мёртвого! Да не выросла ещё та розга, которой меня высекут!

– Выросла-выросла, и не одна! – успокоила погорелица, снова уставив смеющиеся окаянные глаза на заробевшего внезапно Кудыку. – Что скажешь, берендей? Или ты женатый уже?

Тот помигал, собираясь с мыслями.

– Ну, коли ты того… – осторожно выпершил он, – так и я того… этого…

– Поклянись! – внезапно потребовала погорелица, перестав скалиться.

В Кудыкином брюхе что-то оборвалось болезненно. Неужто не шутит? Губы-то, стало быть, и впрямь не зря чесались… Вгляделся с тоской в чумазую весёлую рожицу шальной девки, прикидывая, на что она станет похожа, ежели смыть всю эту сажу. Потрогал языком обломок выбитого кочергой зуба… Неужто всё сызнова? Вздохнул, решаясь.

– Ярило свидетель, – побожился он хмуро. – Развяжешь – возьму в жёны…

Погорелица хихикнула, и Кудыка тут же вспомнил, что беженцы из Чёрной Сумеречи величают Ярилом вовсе не солнышко наше добросиянное, но всё связанное с плодородием, включая мужской уд[49]. Неладно, неладно побожился… Однако новой клятвы погорелица, как ни странно, не потребовала.

– Смотри, берендей, – лишь предупредила она с угрозой. – Обманешь – след гвоздём приколочу, в щепку высохнешь!

– Ворожея, что ли? – уныло спросил Кудыка.

– А ты думал? – Погорелица надменно вздёрнула чумазый нос. – Такую порчу наведу, что мало не покажется… Мне-то ведь тоже назад дороги не будет, ежели развяжу.

– Ты развязывай давай! – не выдержав, вмешался нетерпеливый Докука. – Не ровён час, проснётся кто-нибудь!

– Боярышням своим будешь указывать! – огрызнулась она. – Сначала его наружу выведу, а потом уж тебя…

Приподнявшись на локте, синеглазый красавец-древорез следил с тревогой, как погорелица, склонясь над притихшим Кудыкой, торопливо и сноровисто распускает ремни на запястьях.

– Ты только смотри вернись, – испуганно предупредил он. – А то заору – всех перебужу…

– Вернусь-вернусь… – сквозь зубы ответила та, развязывая суженому лодыжки.

С помощью будущей супруги малость ошалевший Кудыка поднялся, пошатываясь, на ноги. Чудом ни на кого не наступив, был подведён к латаной-перелатаной дверце.

– А ты лежи тихо, – обернувшись к Докуке, приказала шёпотом погорелица. – Сейчас приду…

По хижине, шевельнув сизый пепел на угольях, вновь прошёл знобящий сквознячок, закрылась, мотнувшись на верёвочках, хилая дверца, и захрустели снаружи по хрупкому насту удаляющиеся шаги. Мирно похрапывали погорельцы. Опушённый розовым жаром, изнывал костерок.

Обида была столь сильна, что смахивала даже на чувство голода, причём волчьего… Ну не было ещё такого случая в жизни Докуки, чтобы женщина предпочла ему другого. Тем более какая-то чернолапотница. Сама идёт – сажей снег марает, а туда же… Изба у него, вишь, кривая… Так не за избу, чай, замуж-то выходят!

Нет, не то чтобы Докука горел желанием жениться на чумазой ворожейке, а всё одно досада разбирала… И что странно, на Кудыку он злился гораздо сильнее, чем на дуру-погорелицу. Ишь тихоня, так всех обхитрить и норовит! У самого вон берендеек полна повалуша, горница чурками завалена, а убогим прикидывается, половинный оброк платит… Нешто справедливо этак-то? Правильно, правильно шепнул Докука берегиням, что водит их Кудыка за нос! Тут же и проверили болезного – заказчика с чурками подослали… А кабы знал Докука, как оно с погорелицей обернётся, ещё и про денежку греческую потаённую сказал бы… Ну да ещё не поздно…

Долго злорадствовал втихомолку красавец-древорез, как вдруг сообразил, что за хлипкой дверью хижины давно уже стоит тишина. Неужто обманула чумазая? Ужаснулся, прислушался. Ну так и есть! Никому нельзя верить!

– Спишь? – плачуще закричал он на скорчившегося у двери сторожа. – Тебя зачем тут поставили? Бока отлёживать?

Глава 6. Главный зачинщик

Ночка выпала туманная, с морозной искоркой. Оплывшие за день сугробы запеклись ломкой ледяной корой, опасно хрустевшей под ногами. Кудыка вздрагивал едва ли не при каждом шаге и всё оглядывался на чёрные горбы землянок, еле различимые в общей темноте. То и дело отставал он от шустрой погорелицы, надо полагать знавшей развалины на ощупь.

Страшное это было место, проклятое. Судя по многочисленности сложенных из камня, а ныне оземленелых подстенков, Сволочь-на-Сволочи простирался на многие переклики, доходя на севере чуть ли не до самой Ярилиной Дороги. Сказывают, пало сюда с небес разгневанное солнышко и выжгло город дотла, пощадив лишь княжьи хоромы, измуравленные на месте слияния двух рек, да прижавшуюся к Вытекле слободку древорезов… В общем-то, оно и понятно: князь солнышку угоден, сам красным солнышком прозывается, а древорезы люди смирные, идольцев жертвенных режут – за что их жечь?

Преданий об этом несчастье сохранилось много, а вот из очевидцев остался, пожалуй, один только старенький воевода Полкан Удатый, если ему, конечно, посчастливилось уцелеть в недавней битве на речке Сволочи. Сами берендеи до сих пор не отваживались селиться на обширном пепелище, да и погорельцев не жаловали за то, что в развалинах живут…

Беглецы уже миновали низкий вал, служивший когда-то основой внутренней стены, когда древорез наконец спохватился.

– Э! – ошеломлённо окликнул он. – А Докука-то?

– Да на кой он тебе нужен? – не оборачиваясь, недовольно бросила погорелица.

Кудыка остановился в растерянности и беспомощно оглянулся. Договаривались-то как?

– Ну чего стал? – прошипела она. – Живей давай!

Кудыка моргал. Бросать товарища связанным было совестно… Хотя… Что ему грозит, Докуке? Сводят утром на капище да и отпустят. Волхвам-то наверняка Кудыку подавай, а не Докуку – до боярской племянницы им дела нет…

Древорез махнул озябшей рукой и поспешил вослед за девкой. И в этот миг откуда-то издалека донёсся тихий, но ясный вопль. Голос был Докукин.

– Спишь? Тебя зачем сюда поставили? Бока отлёживать?

Погорелица злорадно засмеялась.

– Тревогу поднял, лоботёс! – сообщила она, хотя и без неё всё было ясно. – А ты, чай, возвращаться за ним хотел… за дружком за своим…

Ухватила за руку и, хрустя настом, повлекла в какую-то узкую расселину, где оба и залегли. В развалинах тем временем стало шумно. Крики, брань, треск. Должно быть, всполошённые Докукой погорельцы спросонья кинулись кто куда и в который уже раз порушили землянку. Потом над общим гомоном взмыл голос главаря Пепелюги, померещились звуки далёких оплеушин. Вскоре замельтешили, рассыпались в ночи огоньки смоляных светочей – погорельцы обшаривали окрестность.

– Найдут! – охнул Кудыка.

– Не найдут, – успокоила суженая. – По гололёду-то! Снега нет – и следа нет…

– А случайно наткнутся?

Вместо ответа погорелица больно стиснула ему руку, и Кудыка испуганно умолк. Неподалёку хрустел наст, слышались голоса.

– Просыпаюсь… – возмущённо, взахлёб жаловался кому-то Докука. – Костерок еле тлеет, сторож этот твой уже седьмой сон досматривает, а их и след простыл…

– Кого «их»? – приглушённо рявкнул Пепелюга, на этот раз, судя по всему, к шуткам не расположенный. – Вас же только двое было!

Докука поперхнулся и закашлялся.

– Да это… Я задрёмывал уже… Смотрю: вроде девка ваша о чём-то с ним толкует… Ну вот я и подумал: может, это она его развязала? Пока я спал…

– Врёт – во всю губу! – не выдержав, шепнул Кудыка.

Погорелица тут же на него шикнула, и оба вновь замерли, прислушиваясь.

– Что за девка? – допытывался Пепелюга.

– Да нешто я знаю! – жалобно вскричал красавец-древорез. – Девка и девка. Чумазая…

В гулкой ночи отчётливо треснула оплеуха.

– Я те дам «чумазая»! – озлился погорелец. – За чумазых, знаешь, что бывает?

Прошитый морозными иглами ночной туман затлел розовым, и вскоре из-за окованного ледяной бронёй холмика показались трое: главарь, Докука и ещё один со смоляным огнём на палке. Главарь свирепо озирался, а разобиженный Докука озадаченно ощупывал затылок.

– Замуж за него просилась… – добавил он, как бы только что вспомнив.

– Ах во-он это кто! – Пепелюга выбранился по-чёрному, помянув и царя-батюшку, и тресветлое солнышко. – Давно она у меня на бирке зарублена… Ну попадись только… Согну в дугу да и концы накрест сведу!

– Так чего их теперь искать-то? – недовольно спросил тот, что со смоляным светочем. – Слышь, Пепелюга… Они уж наверняка в слободке давно…

– Да не могли они далеко уйти! – взвыл Докука.

– А ты почём знаешь? – недобро прищурился главарь. – Ты же спал, говоришь!

– Так а костерок-то! – быстро нашёлся тот. – Костерок-то погаснуть не успел! Значит, совсем недолго я спал…

Переругиваясь, скрылись за другим ледяным горбом, однако шаги их и голоса долго ещё отдавались в гулкой ночи.

– Светил бы мне ясный месяц, а по частым звёздам я колом бью… – донеслось совсем уже издали.

Погорелица вздохнула и с досадой потёрла замёрзший нос.

– Зря… – признала она с сожалением. – Надо было мне и его развязать… Ну что, берендей? Как тебя звать-то?

Кудыка сказал. Погорелица уставилась на него в радостном изумлении:

– Правда, что ль? Так это, выходит, от тебя жена с греками сбежала? Ну всё, берендей, пропал ты! Такого мужика я не выпущу… У тебя вон, сказывают, и дом двупрясельный, и печка кирпичная…

– Тебя-то саму как зовут? – буркнул Кудыка.

– Чернавой величают… – не без гордости ответила та.

Чернава? А ведь точно – ворожея… Слыхал про неё Кудыка, и не раз. Сам боярин её о прошлом годе в терем призывал – шишимору вывести… Что ж теперь делать-то? Не возьмёшь в жёны – воду в ложке заморозит, порчу наведёт… А возьмёшь – и того хуже. Как с такой жить прикажешь?

И принялся древорез вспоминать в смятении всё, что знал о ворожеях и ведьмах. Бить их можно только тележной осью, при каждом ударе приговаривая: «Раз!» Скажешь: «Два!» – изломает… Потом ещё врут: наотмашь их тоже бить нельзя – только от себя. Ударишь от себя – рассыплется… Да врут, наверное!

* * *

Но конечно, кабы не Чернава, нипочём бы не выбрался Кудыка из развалин мёртвого города. То ли и впрямь она умела глаза отводить, то ли просто хорошо знала здесь каждый взгорбок и каждую ямку. Был случай, когда, затаившись, они пропустили ватагу погорельцев в каких-нибудь двух переплёвах от своего укрытия. Обитатели развалин возвращались к землянкам усталые и сильно раздражённые. Докуку они вели с собой, награждая его время от времени, к превеликому Кудыкиному злорадству, тычками да затрещинами.

Когда же наконец похожие на кладбище горбатые развалины остались за долгой извилистой ложбиной, в которую обратился ныне внешний ров, небо на востоке уже опушилось розовым заревом. Там, за синеватыми Кудыкиными горами, разгоралось, готовясь взмыть над страной берендеев, светлое и тресветлое наше солнышко. Обозначилась впереди поросшая дымами слободка, блеснуло за ней зеркало никогда не замерзающей Вытеклы.

Чернава повернулась к алеющему востоку, потянулась с хрустом, повела плечами.

– Эх, умоюсь… – мечтательно пообещала она просыпающемуся солнышку и лукаво глянула через плечо. – А что, Кудыка, справишь мне шубейку на беличьих пупках?

– На пупках не осилю, а сторожковую[50] справлю… – со вздохом отозвался тот. – Только ты, слышь, больно-то явно не ворожи теперь… У нас в слободке этого не любят…

– Хватит, – сказала она радостно. – Отворожила… Надоело мне всё, Кудыка! Грязь надоела, холод… Летом оно вроде бы и ничего, а вот зимой тут у вас стужа – прямо как в Чёрной Сумеречи…

Просияв, взметнулось в небо красно солнышко с блуждающим по ясному лику тёмным пятном, и подумалось вдруг Кудыке, что неспроста все неудачи в последнее время выпадают именно на нечётные дни. С того самого утра после неслыханно долгой ночи жизнь у берендеев пошла кувырком…

Оба ещё раз поглядели на ласковое, пусть даже и меченное пятном, светило и двинулись в сторону слободки.

– Так что у вас там всё-таки стряслось в Чёрной Сумеречи? – не устоял любопытный Кудыка. – Одни толкуют: отвернулось-де от вас солнышко, другие: погорело, мол… Кому верить-то?

– Погорело… – нехотя ответила Чернава.

– Ну а как погорело-то? Расскажи!

– Да что рассказывать… Кабы я тогда чуть постарше была… Помню только: пожары кругом – дома горят, леса… А потом – стужа. Всё как есть морозом сковало…

– А другие, постарше которые? Рассказывали, чай?

Поднимающееся солнышко съело ночной туман, прояснило дали. Слободка впереди, казалось, была искусно вырезана из мягкого дерева тончайшим лезвием.

– Развалилось, говорят, прямо в небе…

– Солнышко?! – не поверил Кудыка.

– Ну да… Небо сразу чёрное стало, как ночью. А на землю огненный дождь упал… Весь день головешки горящие сыпались. И ещё железки какие-то раскалённые…

– Да ну? – только и смог оторопело вымолвить древорез, пытаясь представить жуткое это зрелище. – А потом?

– Какое уж там потом? – бросила с досадой Чернава. – Что не сгорело, то вымерзло. Непруху-реку до дна сковало. Света нет, черно, как в дубине… Ну и побежали все кто куда. Кто к вам, кто к грекам, а кто и вовсе на север…

– Неужто и там люди живут?

– Да говорят…

Некоторое время Кудыка шёл молча, что-то озабоченно прикидывая.

– Так… – решил он наконец, посопев. – Ты об этом тоже никому в слободке не рассказывай. Даже деду моему. Побить могут…

– Да я и не собираюсь…

Выбрались на слегка припорошённую золой дорогу, по которой прежде что ни день тянулись с Теплынь-озера обозы сволочан.

– Погоди-ка, – сказал вдруг древорез, останавливаясь. – Куда ж это мы идём? Мне на княжий двор надо, к Столпосвяту, а мы – в слободку…

Чернава изумлённо оглядела Кудыку и расхохоталась:

– Прямо так к князю и явишься? Ты на себя посмотри! Вылитый погорелец!

Древорез крякнул, нахмурился, поскрёб бородёнку. А ведь верно говорит девка, переодеться надобно… Эх, кабы чуть пораньше, проскочили бы в темноте, никем не зримые. А теперь… Если уж главарь погорельцев прослышал, что волхвы ищут какого-то Кудыку, то в слободке тем более должны об этом знать… Может, как-нибудь по задам пробраться, околодворком?

– А зачем тебе к князю-то? – заподозрив неладное, спросила Чернава.

– Велено… – уклончиво ответил Кудыка.

Справа на обочине виднелась ничем не огороженная низкая избёнка с кривым сугробом вместо крыши. Ни дыма из оконца, ни тропки от окованного льдом порожка. Похоже, загостился где-то хозяин, загулял. То по теремам по боярским, то по ратному делу, а сейчас, надо полагать, вели синеглазого Ярилиной Дорогой прямиком к капищу.

– Да, – молвила Чернава, глядя на убогое это жилище. – Хороша бы я была, кабы на такое сокровище прельстилась. Сложил домок – не надобен и замок…

Что верно, то верно: отродясь ленивый красавец Докука замка на дверь не вешал. Во-первых, не было у него замка, а во-вторых, зачем? Так, привалит дверь камушком, чтоб ветром не мотало, а сам – шапку набекрень и поминай как звали…

«Или не донесут? – тревожно мыслил тем временем Кудыка. – Да нет, не должны… На волхвов все ныне сердиты, бить вон даже собирались…»

– Вроде лежит кто-то… – вывел его из раздумья голос Чернавы.

И точно, неподалёку от Докукиной хибарки горбом вверх лежал без движения некто в лохматом нагольном полушубке. Подошли, склонились. Кудыка взял мёрзлое тело за плечо, отодрал от наста, перевернул на спину. Глазам обоих явилось синевато-жёлтое, опушённое инеем рыло Шумка.

– Вот зверь народ! – горестно подивился Кудыка. – Забили всё-таки!

При этих словах опухшее левое веко лежащего дрогнуло и вздёрнулось через силу.

– Правду… не забьёшь… – еле слышно выговорил Шумок в беспамятстве. – Берендей… берендею… волхв…

Кудыка облегчённо выпрямился и потёр иззябшие руки.

– Жив… – бодро известил он. – Ну, стало быть, и ладно…

– А замёрзнет? – усомнилась Чернава.

– Поднимется. Не впервой ему… Да и солнышко вон уже пригревает…

Припорошённая золой дорога и впрямь начала уже раскисать, того и гляди капель проклюнется, поэтому дальше двинулись по хрупкой слезливой обочине. Шли, правда, недолго.

– Берендеи! – раздался вдруг плаксивый изумлённый вопль. – Вы только гляньте! Вконец чумазые распоясались! Средь бела дня по слободке шастают!

Захлюпал снежок, заскрипели калитки, и вскоре на улочку высыпало человек семь – все с колами. Впереди, засучивая рукава шубейки, косолапо выступал насупленный косматый Плоскыня. Грозен. Брови – что медведь лежат.

– Да вы что? – попятившись, заорал струхнувший Кудыка. – Плоскыня, лихоманка те в бок! Бельма, что ли, отсидел – своих не узнаёшь?

Слобожане инда в коленках просели от неожиданности. Всмотрелись, разинув рты.

– Глякося! Никак Кудыка?

– Он…

– Точно он…

– Держи Кудыку! – отчаянно крикнул кто-то, и слобожане кинулись на пришельцев.

Чернава в отличие от привычного к спокойной жизни древореза подхватилась первой. Должно быть, не раз и не два доводилось ей уносить ноги от размахивающей дрекольем толпы. Погорелица дёрнула суженого за пролокотнувшийся рукав с такой силой, что чуть клок не вырвала. Разбрызгивая синевато-серую, перемешанную с подтаявшим снегом слякоть, пробежали они мимо Докукиной избёнки, мимо привскочившего Шумка, а по пятам катились топот, плеск, улюлюканье, крики.

– Сто-ой!

– Держи, лови!

Шлёпнулся с перелётом, закрутился на скользкой обочине вдогонку брошенный кол…

Ножки, ножки! Уносите головушку! Кудыка так и не уразумел, улепётывая, с чего это вдруг обиделись на него слобожане. Не за часы же, в самом-то деле! В одном он был твёрдо уверен: поймают – будет плохо.

Взбодрённые страхом и вдобавок не отягощённые ни добрыми шубейками, ни дрекольем, Кудыка с Чернавой довольно быстро оторвались от погони. Топот за спиной стал пожиже, хотя криков хватало по-прежнему. Достигнув опушки, догадались оглянуться и увидели, что, разевая рот и размахивая руками, их преследует один Шумок. Без кола.

Остановились, резко выдохнули и двинулись навстречу. Шумок разом опомнился и тоже остановился. Кудыка с Чернавой зашли на него с двух сторон.

– Это… – сказал Шумок, заслоняясь на всякий случай. – Смотрю – бегут… Ну и я тоже…

Ни бить, ни орать на него сил уже не было.

– У вас там что? – задыхаясь, выговорил Кудыка. – Чердаки у всех попродырявились? На своих бросаетесь…

У Шумка забегали глаза. Шмыгнул носом, утёрся косматой рукавицей, потоптался, беспомощно разводя руками.

– Да тут вишь какие дела-то… – смущённо выдавил он. – Указ-то, стало быть, всё-таки царь писал, а не Всеволок…

Кудыка аж обмяк, услышав:

– Да ну? А что же князюшка сказывал… Столпосвят-то…

– Ну вот ошибся, значит… – со вздохом отвечал Шумок. – Как только рати поразбежались, он, вишь, и повинную принёс царю-батюшке, и с братом своим со Всеволоком замирился… Грех, говорит, попутал, смутьяны всякие с толку сбили… Ну там, понятно, пир на радостях устроили… у боярина у нашего в тереме. И сейчас ещё, наверно, гуляют…

– А! Так, значит, простил царь князюшку? – обрадовался древорез.

– Да простил… – снова пряча глаза, нехотя отозвался Шумок. – А зачинщиков выдать велел…

– Это кого же? – холодея, спросил Кудыка.

– Кого-кого… Тебя! Кто первый на сволочан напал, когда они золу везли? Так-то вот…

Тихонько охнула Чернава. Кудыка стоял столбом – прямо хоть бери его на плечо да неси.

– Деда-то хоть не тронули? – выпершил он наконец.

– Да что дед? – взмахнув рукавицами, неистово вскричал Шумок. – Дед от тебя тут же и отрёкся!

– Врёшь! – не поверил Кудыка.

– Да чтоб мне до утра красна солнышка не видать! Не внук он мне, говорит, больше… Смуту, говорит, затеял, обоз разбил да ещё и часы изладил! Эх! Не послушали меня тогда! Волхвов! Волхвов надо было сначала бить, а потом уже сволочан!

Голос его вдруг уехал куда-то далеко-далеко, и накрыло Кудыку затмение. Вновь пришёл на память тугомордый отрок в шубейке под малиновым сукном – сунул грубо вытесанный оберег, сказал гнусаво: «А ежели кто обидит, дай только знать…» Тут же, видать, сообразил, что супротив рожна не попрёшь, запнулся – и сгинул вместе со всеми своими дутыми из золота побрякушками…

Потом возник старый Пихто Твердятич, выпучил глаза и, подняв палец, изрёк назидательно: «От гнева властей – первое дело тирлич да жабья костка…»

И наконец, выпрыгнула придурковато-хитренькая мыслишка, что, в общем-то, дед поступил по-хозяйски. Не отрекись он от внука-смутьяна, – пожалуй, и двор бы пограбили, и дом разнесли…

Кудыка очнулся. Шумка уже нигде видно не было. Верно, счёл за лучшее убраться подобру-поздорову, пока не вспомнили о нём. Чернава сидела на пеньке, опустив голову, плечи её под ветхим тряпьём вздрагивали. Кудыка сначала подумал: плачет. Оказалось, нет. Не плакала погорелица, а смеялась, правда невесело.

– Ах, дура! Ах, дура! – приговаривала она, качая рваной по шву шапчонкой-столбунцом[51]. – Ведь знала же, знала… Чего ни коснусь – всё вдребезги…

«Осью бы тебя тележной…» – хмуро подумал Кудыка и даже огляделся, не валяется ли где какая-нибудь поломанная… Понятное дело, что не валялась. Оси-то ведь они – тоже из дерева…

– Вот тебе и шубка на беличьих пупках! – продолжала горестно зубоскалить Чернава. – Умыла, называется, бело личико… Куда ж нам теперь податься-то, а, берендей? В слободку – хода нет, к погорельцам – тоже… Пепелюга – он знаешь какой злопамятный?

Тем временем с той самой стороны, откуда им пришлось недавно уносить ноги, показался порожний обоз, снова направляющийся к Теплынь-озеру. Тощие вислобрюхие лошадёнки были те же, что и в прошлый раз, а вот упряжь и санки – новенькие, с топорика да с иголочки. Полозья шипели по чёрно-синей грязи, как гадюки.

Кудыка с Чернавой переглянулись и решили не убегать пока. Лес рядом, в случае чего – шмыг в кусты и «ау»…

– Эй, чумазые? – поравнявшись, бодро окликнул их первый возчик с заплывшим левым глазом. – Что пригорюнились?

Кудыка нахохлился и не ответил.

– Сердит дядя! – заметил сволочанин, оглянувшись на товарищей. – Отмолчался, словно обругал… Погодь! – Он остановил лошадку, пригляделся к Кудыке попристальней и вдруг расплылся в улыбке, отчего и правый его глаз стал подобен левому. – Братие! Да это ж тот древорез, что на нас с колом тогда набежал! Ну точно, он…

Уличённый Кудыка попятился, но сволочане были на этот раз настроены благодушно: похохатывая, разглядывали чумазого супротивника и, судя по всему, зла на него не держали.

– А помнишь, как я тя по затылине-то полыхнул! – спросил, осклабясь, другой возчик – головастый жердяй, в плечах лба поуже. – Шишка-то, чай, не сошла ещё?

Кудыка невольно огладил затылок. Шишка была на месте.

– Слышь, теплынец! Да ты никак с ярмарки?[52] – догадался, к общему восторгу, тот, что с заплывшим глазом. – То-то я смотрю, наряд у тебя…

– Да нет, это он свататься ездил, – перебил третий, указывая кнутовищем на Чернаву. – Искал, котора личиком побелее…

Все так и грохнули. Кудыка с Чернавой взглядывали на балагуров исподлобья и веселью их не перечили.

– Э! – вскричал жердяй, и возчики жаждуще повернулись к нему в ожидании новой шутки. Однако головастый сволочанин смотрел теперь на Кудыку с суровым сочувствием. – Так это что ж выходит? Это выходит, князь-то ваш на тебя всё свалил?

– На меня, катись он под гору… – вздохнул Кудыка.

Сволочане крякнули, покачали головой.

– Ну и куда теперь бежать мыслишь?

Кудыка честно развёл руками:

– Да не думал ещё…

– А девка с тобой?

– Со мной…

Возчики собрались в кружок и озабоченно посовещались о чём-то, хмуро оглядываясь на Кудыку с Чернавой.

– Слышь, теплынцы, – обратился к ним наконец возчик с подбитым глазом, судя по всему старшой. – А с нами к Теплынь-озеру прогуляться не желаете? Саней-то у нас семь, а людишек всего пятеро… Ваши слобожане тогда двоих наших так отделали, что их у боярина на дворе пришлось оставить.

– А что ж в слободке никого не наняли? – подозрительно спросила Чернава.

– Да неймётся никто. Боятся теперь с нами идти… А вам-то, я так понимаю, податься некуда. Ну так как? По рукам, что ли? Заплатить, понятно, не заплатим, а вот одёжку дадим и хлебушком поделимся.

При этих словах в брюхе у Кудыки забурчало, а по горлу Чернавы прокатился кадычок. Глядючи на них, старшой только ухмыльнулся да махнул рукой:

– Вижу, согласны…

Глава 7. Озеро Теплынное

Возчики, ходившие с обозами за древесной золой к Теплынь-озеру, всегда представлялись Кудыке людьми непростыми и загадочными – вроде греков с варягами. Народишко сплошь тёртый да занозистый. Сами сволочане сторонились их и побаивались, а уж о теплынцах и говорить нечего. Слышал Кудыка, и не раз, что коли сходил берендей хоть однажды с обозом – ни к ремеслу, ни к сохе его уже не возвернёшь… Начнёшь такого на ум-разум наставлять, а он смотрит на тебя с обидной ленивой ухмылкой и явственно думает: «Дурак ты, дурак… До бороды вон уже дожил, а так ничего и не понял…» Ну ясно: он-то ведь на Теплынь-озере побывал, видел, как в него ясно солнышко падает, через губу теперь не переплюнет… Потому и жили возчики в большинстве своём впрохолость, что породниться с ними добрые землепашцы просто опасались… Гультяи – ни кола ни двора… Ещё и жену с панталыку собьёт…

А уж если возчик в кружале по пьяному делу речь заведёт – затыкай уши да идолов вон выноси! Других и за меньшую-то дерзость в бадье бы спустили – вместе с навьими душами берендейки таскать, а этим, вишь, всё сходило. Ни храбры их почему-то не трогали, ни волхвы, ни лешие. Ну берегини – те понятно: им зажиточных подавай, справных, чтобы дом у них двупрясельный, и печка кирпичная, и греческая денежка под половицей… А у возчика ежели и огребёшь чего-либо звонкого да полновесного, то разве что оплеуху…

Но сейчас, ведя под уздцы большеголовую саврасую лошадёнку, Кудыка был настолько придавлен собственным своим несчастьем, что не мог думать ни о странных спутниках, ни о навязавшейся на его шею Чернаве, ни даже о Теплынь-озере, после которого, говорят, и пахарь не пахарь, и резчик не резчик. Снег на зольной дороге измерк[53], сани шли по грязи волоком, полозья шипели и скрежетали. Туда-то ещё ладно – короба полые, лёгкие, а вот обратно, с золой, тяжко будет… Тут Кудыка сообразил, что обратно ему возвращаться незачем, – и ужаснулся вновь. Прав был дед: кабы раздобыть тогда тирлич да жабью костку – глядишь, оно бы и по-иному всё повернулось… А вдруг и теперь не поздно? Выпросить у знахаря у какого, зашить в мешочек, повесить на ремешке – может, и смилуется старенький царь-батюшка… Надо будет с Чернавой потолковать, раз ворожея…

По левую руку смеялась Вытекла, по правую хмурился лес, что тянулся, сказывают, до самого Теплынь-озера. Стоптанные сапожки, выданные взамен безобразных лаптей, в которые переобули Кудыку погорельцы, почти не протекали, а ношеный полушубок после лохмотьев грел так душевно, что пришлось расстегнуть его на груди… Лишняя одежонка завелась у сволочан вот откуда: когда разбили обоз, царь-батюшка Берендей шибко разгневался и повелел слобожанам в три дня поставить новые сани, упряжь и вообще возместить убытки. Не будучи дураками, возчики тут же предъявили всё старьё, что на них было, и сказали, будто порвали в драке. Словом, пришлось слобожанам ещё и приодеть обозников…

Услыхав про этот случай, Кудыка лишь вздохнул и ещё раз подумал уныло, что дед от него отрёкся вовремя. А то все убытки на Кудыкин бы двор и спихнули…

Теперь становилось понятно, почему сволочане столь человечно и бережно отнеслись к бывшему супротивнику. Не будь его, так бы и таскались они со старыми санями да в изношенной до дыр одёжке. Бока им, правда, в тот раз намяли крепко, ну да это дело привычное. Синяк-то сойдёт, а зипунишко-то останется…

К вечеру замутнённый взор Кудыки несколько прояснился, и первое, что поразило древореза, – это отяжелевшее алое солнце.

– Вроде оно побольше стало! – моргая, проговорил он.

Возчики взгоготнули:

– Ну а как ты хотел? Чай, к Теплынь-озеру идём!

– Погоди, то ли ещё будет!

«А и впрямь… – сообразил Кудыка. – Оно ж ведь в Теплынь-озеро опускается… Вона как оно… того-этого…»

Оглянулся на Чернаву. Та, по всему видать, завила уже горе верёвочкой и шла теперь с беспечным видом, а когда возчики принимались задирать да зубоскалить, огрызалась весело и хлёстко. Конечно… Чего ей горевать, чумазой? Подумаешь, землянки лишилась! А тут одна печь кирпичная вон сколько стоила! А горница на подклете! А жом для стружек… А набор резцов греческой работы…

– Чего молчишь, берендей? – окликнул головастый жердяй, вышагивающий по-журавлиному у третьих саней. – Повесил головушку на праву сторонушку! Мы тебя для чего в ватагу брали? Чтоб ты молчал всю дорогу?

– А чего говорить-то? – хмуро отозвался Кудыка.

– Расскажи, как вы там на речке Сволочи воевали, – при общем смехе предложил жердяй.

Странный они всё-таки народ. Взять в ватагу теплынца, да ещё и с погорелицей в придачу! Погорелица – ладно, но теплынец-то – смутьян, вдобавок беглый. Нет, воля ваша, а не только по доброте душевной приняли их возчики к себе. Не иначе насолить кому-то вздумали… Только вот кому? Столпосвяту? Или самому царю-батюшке?

Немудрено, что добрые берендеи с ними и знаться не хотят…

– Опростоволосился Всеволок… – Старшой оглянулся через плечо и подмигнул правым глазом, поскольку левым подмигнуть не мог. – Нет чтобы нас, обозных, вывести во чисто поле, а он – дружинушку свою хоробрую…

– И что было бы? – буркнул Кудыка, невольно вовлекаясь в разговор.

– Как что? – удивился старшой. – Вы бы – ноги в руки, а мы бы только сабельки за вами пособирали…

– Пособирал один такой! – обиделся Кудыка. – Грозила мышь кошке, да издалече… Как эта дыра в земле открылась, как полез оттуда… чёрный, с кочергой… Вспомню – поджилки трясутся!

– Кочерги, стало быть, испужался?

– Да при чём тут кочерга? – завопил Кудыка, окончательно развеселив честной народ. – Навьи души из преисподней лезут, а ты – кочерга!

– Мы с этими навьими душами, мил человек, – сообщил жердяй, когда все отсмеялись, – не одну ендову зелена вина выкушали. Так-то вот…

Кудыка сердито покосился на болтуна и не ответил. Ничего святого у этих возчиков. Да разве ж таким шутят?

Алое огромное солнце, окутанное розовым маревом, почти уже коснулось далёкого небостыка. Странно, но вожак с привалом не спешил. А пора бы уже…

– Что ж, в темноте идти будем? – не утерпел Кудыка. – Или вы на ощупь дорогу знаете?

– Небось не пойдём… – равнодушно ответили ему. – Глаза-то – разуй…

Древорез разул глаза и ахнул. Над светлым и тресветлым нашим солнышком висело в розовом мареве ещё одно, только поменьше и, пожалуй, чуть поярче. Изумлённо присвистнула Чернава. Кудыка выронил вожжи и обмер.

– Ну чего глаза вылупили? – уже устало и раздражённо прикрикнули на них. – Греческого солнышка, что ли, ни разу не видели?

Конечно не видели. Отродясь ничего подобного в окрестностях слободки не бывало. Слышать, правда, слышали, и не раз, но не всему же верить-то! Народ ныне такой пошёл: дай им волю – насмерть заврут. Тем более про Теплынь-озеро, или, как его ещё называли, Теплынское море! Уж чего-чего про него только не плели! И змеи-де там водятся с бабьим личиком, и собаки крылатые бегают, и злак-баранец растёт… Снизу, значит, стебель, а вместо колоса барашек махонький[54]. Кое-кто даже шапку из баранца показывал. Шапка как шапка…

Вот и дед тоже… Висит, сказывал, после заката над Теплынь-озером ложное солнце. С виду похоже, а жару от него – никакого, видимость одна…

Но ведь и впрямь висит!

Ай да дед! Кудыка даже возгордился малость. Да, это плетень другого заплёта. Сказал – как узлом завязал…

Истинное солнышко, меченное пятном, уже кануло за небостык, и вокруг стало чуть потемнее. Кудыка подставил ложному греческому светилу щёку, другую… То ли почудилось, то ли всё-таки исходило от морока некое слабое тепло. Чудеса…

Тут раздался собачий лай, и первые сани свернули с дороги.

– Сто-ой! – зычно возгласил старшой. Обернулся и добавил удовлетворённо: – Ну вот и доползли…

– Чего стоишь? – окликнули Кудыку, всё ещё заворожённого зрелищем. – Ишь рот раззявил! Смотри, целиком его не проглоти! А то оставишь нас без света, в темноте распрягать придётся…

Древорез с трудом отвёл взгляд от греческого солнышка и огляделся. На правой обочине криво припала к земле низкая однопрясельная изба с длинной пристройкой, где, должно быть, располагались стойла. Пока распрягали, и вправду на округу пала темь. Запутавшись с непривычки в вожжах, Кудыка, к досаде своей, так и не увидел, что же всё-таки сталось со вторым – ложным – солнышком. То ли село, то ли просто растаяло…

* * *

Конечно, по сравнению с землянками погорельцев ночлежная изба представлялась хоромами, но вот по сравнению с домом Кудыки… Топилась она по-чёрному, дым выходил в маленькое волоковое окно. На полатях угнездился неговорливый сторож с семейством, а Кудыке с Чернавой, как и всем прочим возчикам, пришлось держать опочив на жёстких лавках. Несмотря на усталость, не спалось древорезу, даже и не задрёмывалось. Ворочался, вздыхал, с завистью слушая жизнелюбивый храп сволочан. На соседней скамье тихо лежала Чернава, но вроде тоже не спала.

– Слышь, Кудыка… – послышался её озабоченный шёпот. – А кроме как идольцев резать, ты что ещё умеешь делать?

– Часы… – горестно скосоротившись, ответил он.

– Да ладно тебе! – осерчала она. – Я смотрю, ты врать-то поперёк себя толще! Тоже мне грек нашёлся…

– Так а за что, по-твоему, меня волхвы искали? – тоненько выкрикнул Кудыка. – Часы изладил!

– Ой! – испуганно сказала Чернава и примолкла.

Слева оборвался журчащий переливчатый храп, и разбуженный, видать, Кудыкиным вскриком возчик проворчал сердито:

– Чего шумишь? Днём молчал, ночью шумишь…

– Берендей, а берендей! – взмолился Кудыка. – Ну хоть ты скажи… Почему волхвы за часы карают?

Проснувшийся, кряхтя, перевалился на другой бок, посопел.

– Почему, почему… – недовольно пробормотал он в полусне. – С часами-то… все тут же раскумекают… одна ночь длиннее, другая короче…

Мгновение Кудыка оторопело вдумывался в услышанное, а потом вдруг по-за шкуркой у него мороз прошёл. Вот оно что! Стало быть, зря он грешил на свой резной снарядец. Стало быть, вовремя бряцал позвонок, просто ночи выпадали разные…

«А разные-то почему?» – жалобно хотел спросить он, но возчик уже издал носом первую заливистую трель.

Некоторое время Кудыка с Чернавой лежали молча. Каждый думал о своём.

– Воровать умеешь? – отрывисто спросила она.

Кудыка хмыкнул:

– Как все…

Чернава явно осталась недовольна его ответом:

– Как все… Если как все, это с голоду помрёшь… Погоди-ка! – Она оживилась. – А вот о прошлом годе меня боярин в терем звал – шишимору вывести… Из ваших ведь кто-то подсадил, из древорезов…

– Я и подсадил… – уныло признался Кудыка. – С Плоскыней на пару… Ну, с тем самым, что за нами сегодня с колом гнался…

– И как же это вы?

Древорез объяснил. Чернава выслушала его с напряжённым вниманием.

– Так я и думала, – удовлетворённо заметила она. – Только не знала, куда вы горлышко вывели… Ещё, говорят, вместо сулеи пискульку в стену закладывают из речного тростника. Либо дудочку лубяную… Тоже хорошо стонет.

– Можно и дудочку… – безрадостно согласился Кудыка.

Но тут вокруг забормотали, завозились, и беседу пришлось прервать.

* * *

Поутру, глянув на остекленевшую грязцу, Кудыка смекнул, что ночка выдалась долгая. Во-первых, приморозило, во-вторых, выспаться успел… А поднялись ранёхонько, едва порозовело на востоке. И опять же странно как-то порозовело – жиденько, прозрачно… Крякая, притопывая, поводя плечами для сугреву, вывели обоз на дорогу, когда над невидимыми отсюда Кудыкиными горами прянуло в небо нечётное ясноликое солнышко.

– Что это оно маленькое какое-то? – опять не понял древорез.

– Ништо… Под вечер раздобреет, – успокоили его.

Кудыка озадаченно поскрёб в затылке, припоминая вчерашние чудеса. Возчики – люди, конечно, весёлые, свойские, только вот не поймёшь, когда они шутят, а когда нет…

Вести обоз в молчании было у них, по всему видать, не принято. Сначала привязались к Чернаве: расскажи да расскажи, как там у вас солнце погорело. Та, не чинясь, повторила свою горестную повесть. К удивлению Кудыки, возчики выслушали Чернаву без смеха, даже с сочувствием.

– Да-а… – протянул раздумчиво старшой, которого, как выяснилось ещё вчера, звали Бермятой. – Тоже, небось, было латаное-перелатаное…

«О чём это он?» – удивился Кудыка, но виду не подал. Шёл себе, равнодушно помахивая кончиком вожжей да почмокивая на понурую лошадку. Оглянулся ещё раз на солнышко, взмывшее уже довольно высоко. Да нет, никакое оно вроде не маленькое… Верно, спросонья почудилось…

– Значит, говоришь, запретил вам царь-батюшка глубокую стружку снимать? – полюбопытствовал головастый жердяй, именем – Вражина. Должно быть, с самого рождения чем-то отличился, раз уж так нарекли. – Или тебе это ныне всё равно? А, Кудыка?

– Запретил, родимец его расколи… – бросил древорез и даже сам оробел, услышав свой ответ.

Что это он такое про царя-батюшку молвил? Верно говорят: с кем поведёшься…

– Правильно, что запретил… – заметил сутулый Вражина. – Вы там стружками печи топите, а вечера-то всё холодней и холодней…

Последних его слов Кудыка не понял и счёл за благо отмолчаться. Странный какой-то выдался денёк: время шло, а полдень всё не наступал и не наступал. Косматая Кудыкина тень по-прежнему забегала вперёд, путалась под ногами и отстать никак не желала. Кудыка долго ломал над этим голову, а потом сообразил, что так и должно быть. В полдень солнышко стоит в точности над Ярилиной горой, а они-то вторые сутки на запад идут…

Лес по правую руку кончился, потом опять начался. Когда же вновь выбрались на опушку, Вытекла слева куда-то делась, а впереди, наискось пересекая вспотевший под солнцем рыхлый снег, зазеленела молодой травкой широкая полоса земли.

– Ярилина Дорога? – изумился древорез и сверился на всякий случай с тенью. – Откуда? Она ж к северу уклоняется!

– До изворота – к северу, – невозмутимо пояснил Вражина. – А после изворота – к югу? А иначе она как раз мимо Теплынь-озера и проскочит…

Кудыка призадумался. Что Ярилина Дорога упирается в Теплынь-озеро, он подозревал и раньше. А вот то, что она при этом делает ещё какой-то изворот, ему и в голову не приходило. Травка подкрадывалась справа всё ближе и ближе. Древорез вытянул шею, высматривая, что там впереди, и вдруг обомлел разом. Сизый от золы санный путь проходил прямиком по заповедной земле.

– Да куда ж мы правим? – обезумев, завопил Кудыка. – Нельзя туда!

– Нам – можно… – небрежно обронил Вражина.

Под полозьями первых саней уже скрипела певучая сухая зола. Пока переволакивались через Ярилину Дорогу, древореза метало то в жар, то в холод. Мерещилось, что вот сейчас откинется, наподобие крышки колодца какой-нибудь неприметный бугорок и полезет из чёрной сырой дыры… Нет. Смиловалось тресветлое и добросиянное – обошлось. Никто не полез…

По ту сторону снова распластались влажные дырявые снега, зелёная Ярилина Дорога осталась за левым плечом. И наконец на самом что ни на есть небостыке, куда уползал, виляя, санный путь, обозначилось нечто любопытное и загадочное. Какие-то хребты, очертаниями и оттенками напоминающие Кудыкины горы, только вот, если не обманывал глазомер, крохотные, словно игрушечные.

Глазомер не обманул: чем ближе подходил обоз к странным этим горушкам, тем яснее делалось, что ежели, скажем, поставить трёх-четырёх берендеев друг другу на плечи, то голова верхнего будет как раз вровень с самым высоким хребтом.

– Ну вот оно, озеро Теплынное… – с неожиданной нежностью проговорил Бермята.

– Где? – Кудыка вытянул шею и заморгал.

– Золу видишь? Вот сразу за ней…

– Так это зола?

– А ты думал? Эх, берендеи-берендеи… Ничего-то вы не знаете, ничего-то вы не видели…

И хотя голос Бермяты прозвучал тепло и сочувственно, Кудыка обиделся вновь. Сам-то ты кто? Не берендей, что ли?

Они уже одолели добрую половину расстояния до чёрно-сизых хребтов золы, когда Кудыка догадался поднять глаза к небу, – и свалившаяся с затылка шапчонка упала в грязь. Лучше бы не догадывался… Над самой головой нависло розовое, угрожающе вздувшееся солнце, и, что самое страшное, оно вроде бы росло потихоньку, ширилось… Оно падало прямо на Кудыку.

– О-ох! – выдохнул в ужасе древорез, и колени его подогнулись. – Помилуй, добросиянное… Пощади…

Возчики, похоже предвидевшие Кудыкин испуг, засмеялись. Однако веселье их было недолгим. Полоснул отчаянный женский визг, и все, подпрыгнув от неожиданности, уставились на Чернаву. Погорелица опрометью метнулась прочь от дороги и побежала – петляя, падая, расплёскивая подтаявший снег.

– Стой, дура! – завопил опомнившийся первым Вражина и кинулся следом.

Бермята плюнул и со злостью вспорол кнутом сизую дорожную слякоть:

– Тьфу ты, леший! Она ж из Чёрной Сумеречи! – Вне себя он повернулся к Кудыке. – Чего стоишь? Догоняй давай!

Чернаву удалось перенять лишь на самой опушке. Сбитая наземь, она ещё пыталась ползти, визжала, царапалась, била ногами.

– Падает! Опять! – отрывисто вскрикивала она, вжимая лицо в ладони. – Падает!

– Да не на нас, дурочка! – уговаривал её Вражина, жёстко взяв за ходящие ходуном плечи. – Чего испугалась? Думаешь, развалится, как ваше? Не-ет, не разва-алится… Идём назад, девонька, идём…

Кто-то сбегал за сулеёй доброго вина. Чернаве разжали зубы и заставили сделать несколько глотков прямо из горлышка. Потом подняли на ноги и, поддерживая с двух сторон, отвели к обозу. Шла – как из мочалок связанная, всё норовила оползти на снег. Кудыка суетился, забегал то справа, то слева, но толку от него было, понятно, маловато.

– Тудыть вашу растудыть! – процедил Бермята, всё это время бывший при лошадях и участия в погоне не принимавший. – Знали же, что погорелица… И я, главное, не смекнул… Ну-ка, дайте ей ещё хлебнуть! – Взгляд его упал на Кудыку. – И этому тоже…

– Тогда уж и всем… – рассудительно заметил Вражина, отряхивая мокрые колени.

Влили в дрожащую Чернаву добрую четверть сулеи, уложили в короб (благо новенький, ни разу ещё золой не пачканный), укрыли с головой, после чего и сами произвели по глотку. Вино прошло по жилочкам, толкнуло изнутри в затылок, и Кудыка снова дерзнул воздеть глаза к небу. Дивно было в небе и страшно. Огромное алое солнце, раскинув окрест розовое сияние, шло к земле. Подумалось вдруг, что, наверное, именно так падало оно когда-то на грешный, обречённый гибели город Сволочь-на-Сволочи…

– Часы… – прохрипел древорез.

В зубы ему тут же сунули стеклянное горлышко опустевшей наполовину сулеи.

– Чего «часы»?

Кудыка поперхнулся и чуть не помер.

– Часы я изладил… – еле прокашлявшись, покаялся он со слезой. – Сожжёт меня добросиянное…

– Да кому ты нужен? – сказал Вражина. – Меня вон тоже поначалу дрожь брала… Думаешь: ну всё, прямиком на тебя летит… Ан мимо, в Теплынь-озеро! Небось не промахнётся. Тут, брат Кудыка, умней нас с тобой люди кумекали…

В лубяном коробе дёрнулась, всхлипнула Чернава, и Вражина, прихватив сулею, направился к саням.

– Ты лучше вон куда взгляни… – небрежно указал он через плечо.

Кудыка обмяк заранее – и взглянул. Над чёрно-сизыми горами золы висело, быстро снижаясь, ещё одно – греческое – солнышко. Вот только назвать его теперь ложным язык не поворачивался. Было оно чуть меньше истинного, и явственно шло от него мягкое вечернее тепло.

– Ох, доиграемся когда-нибудь… – предрёк зловеще Бермята, хмуро поглядывающий на чужое светило. – Опять наши с ночью протянули… Греки теперь шум подымут. Договаривались ведь по очереди сажать…

– Дык… – потрясённо молвил древорез. – А сказывали, греки за краем света живут…

– Н-ну… как? – несколько замялся старшой. – В общем-то, правильно сказывали… Греки – за краем нашего света, а мы – за краем ихнего…

Оглянулся на обоз и гаркнул:

– Ночевать, что ли, здесь собрались? А ну, тронули, тронули лошадушек!

Вереница саней протиснулась между двумя холмами золы, и глазам Кудыки предстало Теплынь-озеро. Слыхом слыханное, а вот видом доселе невиданное… Шевелилась в нём закатная – алая с золотом – вода, а противоположного берега Кудыка так и не углядел. Не зря, не зря называли подчас берендеи это озеро морем Теплынским. Море и есть…

В переклике от берега колебались на мелкой волне странные веретенообразные ладьи – с высокими мачтами и вздыбленным частоколом вёсел. Вдоль линии прибоя, отбитый от неё глыбами волнореза, тянулся неглубокий ров с округлым дном, в дальнем конце которого громоздилась ни на что не похожая махина – этакая огромная желобчатая качель с перечапом[55] посередине.

И кругом суетились люди. Их было так много, что собери их всех вместе да заставь отстроиться – как раз и вышла бы целая слободка. Судя по доносящейся снизу громкой перебранке, подобрались здесь сплошь берендеи, хотя обликом они скорее напоминали тех же беженцев из Чёрной Сумеречи… Хотя среди них и впрямь могли затесаться погорельцы – язык-то один что у тех, что у других…

По краю груд древесной золы к обозу летел чумазый мужичонка с широкой деревянной лопатой в руке.

– Ну вы что ж, сволочане, сошку вашу – да об камушек! – напустился он на Бермяту. – Третий день вас ждём-пождём! Весь берег – в золе, повернуться негде, розмысл бранится на чём свет стоит…

– Да, вишь, когда через слободку шли, древорезы нам обоз разбили, – нимало не забоявшись, равнодушно объяснил тот. – Новый снаряжать пришлось… Ты давай говори, откуда золу брать?

– Да золу – что золу? Ты на солнышко посмотри! Вот-вот бултых сделает! В темноте, что ли, грузить будешь?

– Ништо… С лампами погрузим…

– Это мне опять к розмыслу идти, кланяться, чтоб лампы дал?

– Сходишь, не боярин, чай… – сказал Бермята. – Ты лучше поведай, как тебя волхвы в жертву принесли. Мы услышали – чуть животики не надорвали…

Не поверив своим ушам, Кудыка всмотрелся – и благо успел опереться на оглоблю, иначе тут же бы и ополз у копыт своего савраски… Тот! Тот самый, которого давеча волхвы спустили в бадье к навьим душам… Выходец из преисподней казался столь живёхоньким, что, лаючись с Бермятой, даже несколько раз лопатой на него замахивался. Наконец сдался и, огрызаясь через плечо, потрусил обратно – искать какого-то там розмысла…

Тем временем на земляной жёлоб, на камни волнолома и на хребты золы лёг зловещий красноватый налёт, и древорез вновь запрокинул голову. Теперь уже было ясно, что светлое и тресветлое наше солнышко падает не на него, а именно в Теплынь-озеро. И всё равно зрелище наводило ужас. А с той стороны точно так же нависало ещё одно – греческое…

– Так это что же? – обеспамятев, взвыл древорез. – Оба – сюда?

– Знамо дело… – неспешно отозвался случившийся рядом Вражина. – А ты думал, почему Вытекла никогда не замерзает? Она ж из Теплынь-озера течёт… Только ты вот что… – прибавил он вдруг озабоченно. – Шапку держи. Ветрено будет…

В этот самый миг в вышине возник некий свист, стремительно переходящий в рёв. Это ревело светлое и тресветлое наше солнышко. Огромное вишнёво-красное ядро, расталкивая воздух, летело почти отвесно в Теплынь-озеро. Лоб обдало жаром, горячий ветер рванул одежонку. Кудыка не выдержал и плотно зажмурил глаза. Понижающийся вой рос, давил, нажимал на плечи – и вдруг завершился столь страшным, оглушительным шлепком и шипением, что древорез пал на четвереньки и сам заголосил по-волчьи…

Когда осмелился разъять веки, первая волна уже ударилась с грохотом о волнорез, а веретенообразные ладьи, взлетая и падая, устремились на вёслах туда, где в клубах белого пара всплывал, медленно вздымаясь из воды, иссиня-чёрный пупырь, всего несколько мгновений назад бывший ясным солнышком… Всё это Кудыка разглядел и запомнил навсегда, потому что не разглядеть всего этого в ярком сиянии нависшего греческого светила было просто невозможно. А уж не запомнить – тем более…

«Вылавливать будут…» – смекнул он и потерял сознание.

Глава 8. Навьи души

Синеглазый красавец Докука был ленив далеко не всегда. Если приходилось бороться за собственную жизнь, просыпались в нём силы немереные. Одного волхва он так припечатал к замшелому стояку цепного ворота, что тот, оглушённый, сам чуть не упал в чёрное жерло колодца. Второго он затеялся душить, катаясь с ним по вымощенному плоскими камнями капищу.

Рябой высокий кудесник гневно стиснул увенчанный солнечным ликом посох и повернулся к оробевшим погорельцам.

– Ну мне что, на него чары тратить? – раздражённо спросил он. – Чего стали? А ну пособите волхву! Да не бойтесь, грехом не сочту…

Погорельцы воспрянули и, засучивая дырявые рукава, устремились на помощь изнемогавшему в единоборстве служителю. Вшестером Докуку мигом стиснули, шмякнули, вышибли из него временно дух, связали узлом и смотали в клубок.

– В бадью! – отрывисто повелел рябой кудесник.

Опасаясь притронуться невзначай к позеленевшему от древности дубу жертвенного ворота, древореза бережно опустили в бадью, потом, потормошив, оживили простёршегося на плоских камнях подручного волхва, того, что Докука в самом начале приложил к стояку. Охая и покряхтывая, служитель взялся за гнутую рукоять, другой – за другую, кудесник вынул железный клин, и тяжко покачивающаяся бадья ушла на цепях в непроглядный мрак преисподней. Вскоре в колодце звучно гукнуло – это дубовое дно низкой широкой кадки коснулось камня.

Рябой волхв сурово оглядел чумазых погорельцев и, должно быть, решил, что ради такого сброда хвалебную песнь солнышку даже и петь не стоит. Насупился и, покряхтывая от скупости, направился к высокой поленнице – отсчитать обещанные десять берендеек. Выбирал, придирчиво осматривая каждую, и вот что дивно-то: откладывал ведь самые дорогие – глубокой, чуть не сквозной резьбы. Погорельцы лишь переглядывались изумлённо.

– Благодетель, приласкай тя ясно солнышко… – проблеял растроганно главарь Пепелюга, с поклоном принимая из рук кудесника охапку идольцев.

И тут (вспомнишь – до сих пор по загривку перебирает) из гулкой глубины колодца грянул грозный нелюдской голос:

– Вы что мне тут придушенных спускаете? Самих, что ли, придушить, так вашу перетак?

Волхвы и те струхнули. Что же до погорельцев, то, услышав утробный рык навьего мира, присели чумазые да и кинулись все стремглав от капища, не растеряв при этом, однако, ни единой берендейки…

* * *

– Или живой? – усомнился всё тот же голос, и над томным Докукой склонилась угрюмая, будто из камня выветренная, харя.

Поросят бить о такое личико.

Древорез застонал натужно и подвигал ушибленным плечом. Крепко его стиснули, от души. Да и шмякнули тоже…

– А живой – так вставай, – сердито продолжал немилорожий обитатель преисподней, снова возносясь главою к светлой округлой дыре, которой, так получается, завершалась внизу труба колодца. – Неча зря бадью занимать…

Постанывая и поругиваясь, древорез кое-как перевалился через низкую дубовую боковину бадьи на каменный пол.

– Подымай! – запрокинув бороду, оглушительно крикнул подземный житель и показался Докуке великаном.

Звякнув, натянулись цепи, порожняя кадка пошла вверх. Достигла круглой дыры в низком потолке – и дневной свет разом иссяк. Зато обозначилась поставленная торчмя на пол стеклянная греческая лампа. Ещё одна висела под потолком на крюке. В желтоватом их мерцании стоящему окорачь Докуке удалось разглядеть часть пыльной стены из тёсаного камня да толстые дубовые брусья, перехлёстывающие долгий, узкий потолок.

– Кто таков? – недружелюбно осведомился принявший жертву верзила, до жути похожий на того, с кочергой, что вылез из-под земли во время битвы на речке Сволочи…

– Докука… – хрипло выговорил древорез, с превеликим трудом поднимаясь на ноги. То ли жив, то ли помер – ничего не понять…

Верзила, впрочем, стоило Докуке выпрямиться, оказался с ним одного роста, разве что покоренастее чуть, покряжистее.

– Тьфу ты, пропасть! – сказал он с досадой. – Это теперь мне к розмыслу тебя вести? – Обернулся и вдруг рявкнул на кого-то: – Да будете вы сегодня грузить или нет? Руки вон уже, чай, вися, отболтались!

Докука оглянулся в ужасе и увидел ещё две навьи души. Одна – в нагольном полушубке – стояла, прислонясь к высоченной, до потолка, поленнице резных идольцев, увязанных мочальными волокнами в небольшие охапки, другая же – в подоткнутом сермяжном зипунишке – опиралась на ручную тележку об одном колесе. Похоже, что грозный окрик нимало их не смутил. Души с любопытством разглядывали свалившегося к ним на головы Докуку, да ещё и скалились вдобавок.

– Да полно те… – миролюбиво заметила душа в полушубке. – Знамо дело, загрузим… Работа – не волхв…

Мнимый верзила только зыркнул на них, ухватил стоящую на полу лампу за медное кольцо, снова повернулся к древорезу:

– Пойдём… – и двинулся вразвалку по плотно утоптанному полу узкого подземелья. – Розмысл тебя давно уже поджидает.

Противиться Докука не дерзнул… Помыслить зябко – Навь! Неужто помер, а? Как же теперь дальше-то? Хотя, сказывают, обтерпишься – оно и в преисподней ничего… А что же этот, коренастый-то, давеча говорил: живой, мол? Или почудилось?

По дну подземного перехода тянулись две глубокие колеи, как от телеги. Висящие на крюках лампы вымывали из мрака стены, мохнатые от пыли брусья, какие-то груды мусора… Потом по правой колее навстречу им прокатила порожнюю тележку ещё одна душа, и тоже мужского пола.

– Розмысла не видел? – приостановившись, спросил коренастый Докукин поводырь.

– Да вроде на месте он… – равнодушно бросил встречный и покатил себе дальше.

Уязвлённый неясным, жутким подозрением, красавец-древорез уставился ему вослед.

– А бабы-то что ж? – просипел он наконец.

Поводырь недоумённо сдвинул брови:

– Что «бабы»?

– Бабы-то здесь есть али как?

– Где «здесь»? На отгрузке? Вестимо, нету… Не велено их сюда ставить – не сдюжат…

Докука перевёл дух. Стало быть, всё-таки где-то да есть…

– А по батюшке его как величают? – спросил он тогда осторожно и неспроста.

– Кого?

– Да Розмысла…

– Ты ещё по матушке спроси! – усмехнулся суровый поводырь. – Розмысл – это вообще не имя…

– А что?

– Чин такой… Вроде как у вас там наверху боярин… А то и воевода… Смотря что за розмысл…

«Стало быть, боярин… – судорожно смекал про себя Докука, поспешая за коренастым поводырём. – Вона как оно… Навь Навью, а без бояр, вишь, и тут никуда… Тогда сразу в ножки… Прямо с порога… Помилуй-де… Не погуби, мол…»

Говорить с боярами и прочими именитыми людьми древорез был ещё наверху горазд. Тут главное – не перечить. А лучше и вовсе молчать. Он себе толкует, а ты знай мигай, будто смыслишь…

Однако не суждено было свершиться Докукину замыслу. Перед такой они остановились дверцей, что никому бы и в голову не пришло, будто за ней может пребывать кто-либо знатный да именитый. Была та дверца низёхонька, не окрашена, а вместо скобы болталась на ней верёвочка. Потому и не догадался древорез бухнуться в ножки прямо с порога…

Коренастый потянул за верёвочку и вошёл, пригнувшись. Докука – за ним. Тесноватый подвал освещали три греческие лампы: две прицеплены были к потолку, а третья стояла посреди обширного стола, за которым, уронив в ладони выпуклую плешь, сидел и разбирал грамоту… даже и не поймёшь кто. Но уж во всяком разе не боярин.

Ещё на столе громоздилась некая диковина, искусно выточенная из дерева: дёргались два пупчатых резных колеса, свисала с валика малая гирька на сыромятном ремешке, гуляло туда-сюда липовое колебало. Да много там было чего разного наворочено, сразу всё и не разглядишь…

– Привёл, Лют Незнамыч, – почтительно доложил коренастый.

Сидящий лишь ручкой на него махнул: погоди, мол. Раскумекал грамоту до конца, тяжко вздохнул и, потирая усталые очи, откинулся спиной на гладкий прислон скамьи. Страдальчески взглянул на вошедших:

– Ну, сказывай, Чурыня… Что там у тебя?

Пожамканное морщинистое личико, а уж бородёнка-то… Хоть три волоска, да растопорщившись! Одёжкой розмысл тоже не слишком отличался от прочих навьих душ, встреченных здесь Докукой. А вот поди ж ты, по отечеству хвалят… Лют Незнамыч…

– Привёл, говорю, кого велено… – гулко кашлянув в кулак, повторил коренастый Чурыня.

Розмысл Лют Незнамыч мигом оживился, спрянул с лавки и ростиком оказался – с Шумка, не выше. Так, обсевок какой-то…

– Кудыка? – спросил он, пронзив древореза острым взором.

– Докука я… – виновато вжимая голову в плечи, осмелился поправить тот.

А будь перед ним подлинный боярин – даже бы и поправлять не стал: Кудыка так Кудыка…

Розмысл запнулся, задумался на миг.

– Или Докука? – тревожно переспросил он сам себя. – Вот память-то стала… Ну да не важно…

Он повернулся к столу и с уважением оглядел хитроумную диковину. «Трык-трык… – постукивал и поскрипывал резной снарядец. – Трык-трык…»

– А что, Докука? – одобрительно молвил розмысл. – Ловко излажено… И резьба хороша… Что скажешь?

Древорез поклонился на всякий случай и, подступивши с опаской к чудной снасти, придушенным голосом подтвердил, что да, чисто сработано… Сразу видно, искусник резал… Розмысл такому ответу почему-то подивился и взглянул на Докуку с любопытством.

– Ну ты не больно-то важничай! – ворчливо заметил он, ненароком бросив древореза в холодный пот. – Рука, не спорю, верная, а вот насчёт головы – это мы ещё посмотрим…

– Так я пойду, Лют Незнамыч? – напомнив о себе глуховатым кашлем, спросил Чурыня. – Там уже отгрузка вовсю идёт…

Розмысл его не услышал, он снова был увлечён резной снастью. Досадливо прицыкнув, кивнул мизинцем на что-то понятное ему одному и вновь вскинул взгляд на древореза.

– Словом, так, Докука, – известил он, деловито потирая руки. – Нечего тебе наверху делать… Да нет, ты не дрожи, не дрожи! Наверх мы тебя отпускать будем… Ну, не сейчас, конечно, а со временем… А работать – здесь, у меня. Нам такие, как ты, позарез нужны. Чего заробел?

– Помилуй, батюшка! – Ножки подломились, и древорез пал перед розмыслом на колени. – Не губи неповинного!

– Ну вот, неповинного! – Глядючи на него, Лют Незнамыч распотешился и даже лукаво подмигнул переминающемуся у дверцы Чурыне. – Часы изладил, а сам ни при чём… Ты их как, у греков подсмотрел или своедуром дошёл, а, Докука?

– Милостивец! – запричитал древорез, смекнув наконец, в чём дело. – Да мне такое в жисть не изладить! Это Кудыка, верно, резал, непутёвый! Его рука…

Розмысл оторопел. Вид у него был будто семерых проглотил, а восьмым поперхнулся.

– Погоди-погоди… – сказал он, заслоняясь натруженной небоярской ладошкой. – Ты кто?

– Докука!

– А резал кто?

– Кудыка!

Лют Незнамыч потрогал с тревогой выпуклую плешь и повернулся к Чурыне.

– Ты кого привёл? – недоумённо сведя лысенькие брови, спросил он.

– Кого в бадье спустили, того и привёл, – опасливо ответил тот, глядя на древореза.

Лют Незнамыч побагровел и так треснул ладошкой по столу, что колебало остановилось.

– Да будет у нас когда-нибудь порядок или нет? – пронзительно завопил он в наступившей тишине. – Я этих волхвов на Теплынь-озеро закатаю, золу выгребать! Там их Завид Хотеныч живо приструнит! Кто сейчас наверху?

– Соловей…

– А ну-ка мигом его ко мне! Запоёт он у меня сейчас… по-соловьиному!

Угрюмый Чурыня сунулся было в дверцу, но спохватился.

– А этого куда? – спросил он, кивнув на обмирающего со страха Докуку.

– Ну не отпускать же его теперь! – вспылил розмысл. – Сам жаловался, что на разгрузке людей не хватает, вот и поставь на разгрузку… А мне Кудыка нужен! Кудыка, а не Докука! – Лют Незнамыч хмыкнул и тревожно задумался. – Хотел бы я знать, куда ж он, стервец, запропастился…

* * *

Честно говоря, Кудыка и сам бы хотел это знать. Очнулся он в темноте, укрытый тулупчиком, и решил поначалу, что лежит у себя в горенке, что солнышко ещё не вставало и что все беды, равно как и грозные чудеса Теплынь-озера, просто ему приснились. Однако не было, во-первых, слышно милого сердцу постукивания и поскрипывания хитрого резного снарядца, да и лавка, на которой он лежал, обернулась вдруг лубяным дном санного короба. И что уж совсем ни в какие ворота не лезло – под тулупчиком был ещё кто-то, причём постанывал тоненько и дышал в лицо Кудыки добрым вином.

Древорез приоткинул тулупчик, и в чистый новенький короб скользнули слабые желтоватые отсветы. Разглядел несчастное личико окаянной ворожейки, прилепившейся к нему ещё у погорельцев, и, мысленно охнув, приподнялся над высокой лубяной стенкой. Теплынь-озеро лежало чёрное, как дёготь, пошевеливая отражениями серебряных гвоздиков, во множестве вколоченных в ночное небо. На берегу тлели вдали тусклые скляницы ламп, смутно высвечивая дивную махину, на которой круглилось теперь что-то огромное, тёмное, непонятное. А вокруг махины копошились людишки, махонькие, как мурашики…

Внезапно обессилел, ополз на лубяное дно и снова прилёг рядом с погорелицей. В страхе нагрёб на голову тулупчик, словно пытаясь хоть так укрыться от того, что творилось сейчас за тонкими стенками санного короба.

Чернава застонала, заметалась, потом пальцы её беспокойно зашарили по груди древореза, прянули вверх, наткнулись на бородёнку…

– Ты кто? – испуганно спросила она.

– Кудыка я… – так же испуганно ответил он.

Погорелица всхлипнула, прижалась, дрожа.

– Боюсь! – услышал он её прерывистый, смятый дыханием шёпот. – Куда ты меня завёз, Кудыка? Не бросай меня здесь, слышь? Ты Ярилом клялся… След гвоздём приколочу, ежели бросишь…

Губы зачесались вновь. Хотя тут уже и без примет было ясно, что поцелуев и прочего не миновать. Прильнув к суженой, смекалистый древорез во время долгого первого лобзания всё же сообразил как бы невзначай по возможности её ощупать. А то вдруг кривобокая какая… Под шубейкой-то поди различи… Да нет, вроде ничего… Ладная девка…

Лобзание затягивалось. Более навычный к резьбе по дереву, нежели к ласкательствам постельным, Кудыка внезапно заробел. Мять девичью красу в санях зольного обоза ему ещё ни разу не доводилось… Однако, пока он надрывал память, силясь извлечь из неё хоть что-нибудь полезное, опояска на нём была распущена, а рубаха задрана.

– Порты… – пробормотала Чернава. – Да пособи же!

Кудыка наконец напустил на себя смелость, ослабил узел и, неловко искобенясь, сверг порты…

* * *

Возле первых саней обоза громко бранились двое – зуб за зуб пересчитывались. Один был Бермята, а вот голос второго Кудыка, выпав из сладкой полудрёмы, узнал не сразу. Приподнялся на лубяном дне. Чернава спала. Не металась уже, не постанывала.

– На ощупь я тебе, что ли, грузить буду? Тыком по натыку?

– Ну, нету ламп, нету! Розмысл не даёт!

– Умолил бы как-нибудь…

– Умолил! Его только молотом умолишь! Сидит как нагорелая свеча… Так на меня искосырился – я еле ноги унёс…

Кудыка привёл в порядок одежонку и, прикрыв поплотнее погорелицу, вылез из короба. Нашаривая в темноте кузова и оглобли, подобрался поближе к лающимся. Он уже угадал второго. Это был тот самый, с лопатой, – кого волхвы под землю упрятали…

– Значит, будем ждать, пока чётное вздуют, – сказал упрямый Бермята. – А без света работать не будем…

– Ну так вон же света полно! Подгоняй обоз – и греби прямо из топок…

– Сла-ава те, тетереву, что ноги мохнаты! Сырую?

– Что? Надорвётесь?

– Да мы-то не надорвёмся, а лошадки? Мы ж на санях! Был бы ещё снег, тогда понятно… А то волоком! По земле!

Тот, что с лопатой, изнемог и плюнул.

– Да катись оно всё под гору! – сказал он в сердцах. – Гуляй, ребята, поколе я гуляю… Винца не найдётся?

– С этого бы и начинал, – проворчал Бермята и достал из саней сулею.

На слух наполнил берестяной стаканчик.

С берега, как всегда на Теплынь-озере, веял знобкий ветерок, снимая с груд золы и бросая на порожний обоз одну пелену за другой. Кудыка вдохнул опрометчиво, в глотке стало шершаво, и древорез заперхал. Бермята всмотрелся.

– Кому ещё там не спится? – недовольно проговорил он. – А-а, это ты, брат? Рано ожил, можешь дальше почивать. Всё равно до утра грузить не будем…

– Новенький вроде? – буркнул, тоже приглядываясь, тот, что с лопатой. – Как зовут-то?

– Кудыка…

– А я – Ухмыл… Ну, здравствуй, стаканчик, прощай, винцо!

С этими словами назвавшийся Ухмылом лихо осушил берестяную посудинку.

– Как же ты из-под земли-то выбрался? – с дрожью в голосе спросил его Кудыка.

Тот озадаченно хмыкнул:

– А ты почём знаешь? Или рассказали уже?

– Да я ж в том кружале был!

– Взаправду, что ль? – Ухмыл оживился. – Слушай, что я там такого натворил-то? Хоть лоб взрежь – ничего не помню…

– Да мы с храбрами заспорили, какое назавтра солнышко будет, – торопливо начал объяснять Кудыка. – А ты уж хороший сидел… Возьми да и скажи: нечётное… Храбр тебя давай пытать, откуда, мол, узнал… Ну и ты тут такое брякнул…

Древорез замялся.

– Ну-ну? – с любопытством подбодрил его Ухмыл.

– Катали мы ваше солнце… – сойдя на пугливый шёпот, повторил Кудыка страшные слова.

Ответом было озадаченное молчание.

– Всего-то навсего? – разочарованно протянул наконец Ухмыл. – А я-то думал…

– Да как же «всего-то навсего»? – взлепетал Кудыка. – Мил человек! Про солнышко-то!

– Ну и катали… – невозмутимо отозвался Ухмыл. – Сейчас опять покатим… – Он оглянулся на теплящиеся вдали огоньки и дружески пихнул Кудыку в плечо. – А пойдём, посмотришь… Вроде опорожнили уже… Только ты, слышь… – озабоченно предупредил он. – Ширше рыла рот не разевай, с опаской иди… А то, не ровён час, в ров угодишь – как раз по тебе и проедет…

Ров, как выяснилось, лишь показался Кудыке земляным, потому что лежал на нём мягкий слой золы. А на деле изноровлены были под ров две насыпи из мелкого щебня, а в получившейся между ними канаве через каждые полпереплёва шли утопленные заподлицо дубовые полукруглые рёбра – не то гнутки, не то вырезки. Дуги, словом…

Всё это древорез определял на слух да на ощупь. Потом впереди зажелтел попрыгивающий огонёк, и Ухмыл с Кудыкой (Бермята остался подле обоза) приостановились. Отчётливо потрескивала под чьими-то шагами скрипучая дресва[56]. Кто-то шёл им навстречу вдоль хребтов золы по той стороне канавы.

– Хоронись! – испуганно шепнул Ухмыл. – Розмысл! Увидит, что без дела бродим, – трезвону будет на трое суток!

Оба, горбясь, отбежали к высокой груде щебня, в которую упирался долгий ров. И вовремя. Розмысл остановился шагах в двадцати от них и огляделся, приподняв лампу повыше. В её масляном сиянии Кудыка различил остролобое костистое лицо и быстрые злые глаза.

Да-а… Такого, пожалуй, умолишь… Ишь ходит, очами посвечивает…

– Почему не в сборе? Почему без огня? – гневно грянул розмысл, обращаясь к смутно чернеющим грудам золы, и неистовый голос его раскатился вдруг гулкими отзвуками, как если бы он говорил, наклонясь над колодцем.

Выяснилось вскоре, что почти так оно и было: перед розмыслом зияла в склоне великая дыра, из глубины которой внезапно проклюнулись, замельтешили жёлтые огонёчки, и вскоре полез наружу с лампами в руках чумазый оробелый люд.

– Заплутали? – рявкнул розмысл. – Праздников лишить? Лишу!

– Да, Завид Хотеныч… – сбивчиво принялся оправдываться кто-то из вылезших. – Пятерых никак сыскать не могли, а их, оказывается, ключник отрядил бочки с маслом катать. Из пятой клети в шестую…

– Он что? Умом повредился? – страшно прохрипел розмысл. – Вот-вот закат начнётся, а он – людей забирать?

Взмахнул лампой и устремился в округлое жерло пещеры.

– Пронесло, – сказал Ухмыл и выпрямился. – Вставай-вставай! С ключником они завсегда долго лаются… Схватятся – колом не разворотишь…

Кудыка боязливо выглянул из-за бугра.

– О каком это он закате? – ошеломлённо спросил древорез. – Закат-то уж был давно…

– Ну, это как посмотреть… – посмеиваясь, отвечал Ухмыл. – Вы-то закатом одно зовёте, а мы другое… Во! Покатили уже. Давай-ка от греха подальше к волнолому отойдём…

Они отступили к скользким, поставленным торчмя тёсаным камням – каждый чуть не в рост доброго берендея. Зачавкала под ногами мокрая зола. Кудыка заворожённо смотрел, как из тьмы надвигается, выплывает нечто облое[57] и огромное… Он уже сообразил, что ров изноровлен не прямо, а несколько отлого, под уклон. Круглая громада с величавой неспешностью катилась по нему сама. Проседая, постанывали дубовые рёбра, скрипел под гнётом щебень, стреляли мелкие камушки. Земля ощутимо подрагивала. Поравнявшись с остолбеневшим Кудыкой, диво с тяжким хрустом наехало на высокий бугор, за которым они недавно прятались от розмысла, и остановилось, покачнувшись. Ахнул древорез.

– Не так ахаешь, переахай снова, – с удовольствием обронил Ухмыл.

Пугливость новичка изрядно его развлекала.

– Это сколько ж в нём переплёвов-то? – потрясённо проскулил Кудыка.

Лохматая от хлопьев окалины громада (подробность эту он смог разглядеть лишь потому, что вокруг сразу засуетились люди с лампами) размером была с Кудыкин двупрясельный дом, не меньше.

– Про переплёвы забудь, – несколько надменно посоветовал Ухмыл. – Шагами да переплёвами ты у себя дома мерил… А тут, брат, точность нужна, промахнёшься – солнышком в берег залепишь. Так что мера тут одна – локоть…

– Так ить… – растерялся Кудыка. – Локти-то у всех, чай, тоже разные!

– Н-ну… ненамного… – уклончиво ответил Ухмыл.

Суета вокруг огромного шелушащегося окалиной ядра тем временем пошла на убыль, послышался снова резкий голос розмысла Завида Хотеныча, уже разобравшегося, видать, с ключником, а потом вдруг возникла напряжённая тишина. Слышно было, как по склону оползает с тихим шелестом тронутая ветром зола.

– Готовы, что ли? – спросил невидимый розмысл.

Человека четыре нестройно отозвались в том смысле, что готовы, мол…

– Выбивай клинья! Па-берегись!

Вразнобой забухали молоты, и чёрная округлая громада дрогнула вновь. Кудыке даже померещилось в темноте, что качнулась она в его сторону. Отпрянул, треснулся затылком о камень волнореза, лязгнул зубами. По счастью, за скрипом щебня, стонами дубовых рёбер и людскими криками звук этот остался неуслышанным. Огромное ядро двинулось по короткой поперечной канаве, которой Кудыка поначалу даже не приметил, и кануло в гулкой дыре, где сразу зашумело, заревело, загрохотало… Казалось, рычит сама преисподняя.

– Ну вот и закатили… – удовлетворённо молвил Ухмыл.

Глава 9. У Завида Хотеныча

Разбудила Кудыку проснувшаяся до света Чернава, угрюмая и озабоченная.

– Бежать отсюда надо, берендей, – садясь в лубяном коробе, решительно, как и подобает супруге, заговорила она. – Жить нечем, воровать нечего – зола кругом да окалина… А то я этой золы в землянках не видела! Ворожить… – Тут она призадумалась, должно быть вспоминая лица возчиков, потом досадливо тряхнула головой. – Да и ворожить некому. Ничего не боятся, ни во что не верят… Выворожишь тут, пожалуй… у кукиша мякиш… А солнце! Это оно каждый вечер на нас падать будет?

Содрогнулась и умолкла. Кудыка покряхтел. Давненько ему бабы не указывали…

– Так а назад-то… – проговорил он, тоже выглянув из-под тулупчика. – Назад-то куда? В слободке – поймают, в развалинах – тоже… Ты-то – ладно, а я-то! Смутьян ведь…

Однако, честно сказать, лукавил древорез, хитрил. После того, что он увидел вчера на Теплынь-озере, собственные его беды не то чтобы забылись, но как-то съёжились. Бежать ему не хотелось совсем по другой причине. Неисправимого Кудыку вновь разбирало любопытство. Чувствовал: пожалеет ещё, если сбежит, не досмотрев всех здешних чудес.

Посветлело, верх правой стенки лубяного короба прояснился, порозовел… Правый-то почему?

– Сани, что ли, другим боком поставили? – недовольно сказал Кудыка и приподнялся.

Ничего подобного. Сани как стояли, так и стояли – оглоблями ко рву. А вот заря занималась на западе. Жиденькая розовая полоса обозначилась над невидимым отсюда греческим берегом, отразившись в озёрной глади. А на востоке пока по-прежнему было черным-черно.

– Наше-то где же? – всполошился древорез, поднимаясь в рост.

Чернава смотрела на него снизу вверх с безнадёжной усталой усмешкой.

– Ты лучше скажи, почему от тебя жена с греками сбежала, – спросила она. – Бил?

Древорез очумело посмотрел на погорелицу и не ответил. Тут солнце не с той стороны восходит, а она про жену…

– Чего молчишь?

– Да наоборот… – нехотя, с досадой ответил он. – Поколочу – аж расцветёт вся. Так и говорила: милый ударит – тела прибавит… А когда мне ей тела прибавлять-то? Начнёшь по дереву резать, а она в слёзы: не любишь-де, не ревнуешь, пальцем-де не трогаешь…

– А зуб куда дел? Вышибла?

– Да… Кочергой… – процедил Кудыка, выбираясь из короба.

Вот привязалась чумазая… Ну ничего, приструним, дай только срок…

– Слышь, берендей… – задумчиво, с сожалением сказала ему в спину Чернава. – Ты как хочешь, а я с обозом обратно пойду…

Кудыка сделал шаг-другой – и опешил. Это что же? Облюбила как хотела – и в сторону?

– Ну ты… того… этого… – Обернулся, моргая. – Воли-то много не бери! Поклялся, чай, что женюсь…

– Ты-то поклялся, – с вызовом ответила она, разлокотившись поверх стенки лубяного короба и склонивши набок отмытую со вчерашнего утра курносую рожицу. – А я-то тебе ни в чём не клялась… Думаешь, пошутили в санях негораздо – так мне уже теперь по одной половице перед тобой ходить? Да на кой ты мне ляд сдался? Ни кола ни двора… Ловят вон повсюду…

Будь в руках у Кудыки тележная ось, огрел бы не колеблясь. Древорез настолько смирился со всеми своими напастями, что взять да и утратить хотя бы одну из них показалось ему вдруг за обиду.

– Никак прибить хочешь? – нимало не забоявшись, ласково осведомилась погорелица. – Смотри, берендей… С чем нагрянешь, с тем и отпрянешь!

Кудыка мигом припомнил, что имеет дело с ворожеей, посопел разгневанно и, не сказав в ответ ни слова, отвернулся. Ой, наверное, не девка она была… Наверное, всё-таки баба… Ни стыда ни совести…

В санях ворочались, просыпаясь, возчики. Плескалось за камнями волнолома светлое Теплынь-озеро. Из-за округлой груды щебня, в которую въехало вчера лохматое от окалины солнышко, показался Ухмыл с охапкой деревянных лопат. Шёл, взглядывая то на чернеющий восток, то на розовеющий запад.

– Слышь, Ухмыл! – разом забыв про свежую сердечную рану, кинулся к нему Кудыка. – А у нас-то что ж не разгорается?

Прежде чем ответить, Ухмыл вручил ему лопату.

– Рано ещё… – безразлично пояснил он. – Пока выкатят, пока раздуют…

– Так это что ж выходит? – обомлев, вымолвил Кудыка и оглянулся на светлеющую водную гладь. – Солнышко у греков раньше нашего встаёт, а в озеро падает позже?

– Так и выходит! – бросил Ухмыл, направляясь к саням. – Сутки-то почти одинаковые, а вот ночь у нас длиннее…

Обронил с дробным грохотом всю охапку и зычно гаркнул:

– А ну-ка продирай, продирай ясны очи! Солнышко вот-вот взойдёт!

– Вона как… – заробев, пробормотал Кудыка.

Дивные творились дела на Теплынь-озере. Вскоре, словно бы откликнувшись заморскому утречку, затлела заря и в стране берендеев – за чёрно-сизыми, отчётливо проступившими на бледно-розовом небе зубчатыми хребтами.

Загрузка...