По окну ползает пчела. Взлетает, бьется о стекло, снова ползет, срывается и опять... Она ищет выход. А в пяти сантиметрах над ней раскрытая настежь форточка. Глупая пчела — отмечает наш глаз. Именно глаз — разум не откликается на подобные пустяки.
Нет, поведение пчелы ничуть не глупее поведения человека в таких обстоятельствах. Она в том положении, когда «за деревьями леса не видно». Она в положении подвешенного на скале альпиниста, которому бескрайний камень горою не видится.
Камень... камень... камень... Нет конца и края этой шершавой тверди. Нет, потому что глаза в тридцати-сорока сантиметрах от гигантской стены, по которой ползешь, как пчела по стеклу. И ожидание выхода на полку или в какой-нибудь кулуар не снимает до конца тревожного чувства бескрайности этого опасного пути. Разум знает — сердце не верит... Над головой и чуть левее зацепка. Она кажется прочной... А вдруг отвалится?! Вторая точка опоры под левой ногой. Именно точка. Множеством геометрических точек этот уступ в виде двухсантиметровой скальной заусеницы можно назвать только от глубокой иронии к самому себе. Ладно, при большом оптимизме можно уверовать, что благополучно пройдешь эти полтора метра. А дальше что? А дальше все та же степень риска — чуть больше, чуть меньше А потом опять... И снова... И еще раз опять... Я думаю об этом. И тогда меня начинает стегать мерзким потным страхом теория вероятностей — шансы на срыв всенепременны, весь вопрос, сколько их и из какого числа: из десяти, из ста?..
Как они пробились, через какой лаз проникли мне в голову, эти парализующие, едкие мысли?! Мне сейчас кажется, что по-другому быть не может и никогда не было — они неизбежны в таком положении. Но ведь я точно знаю: ничего подобного не было на тех сотнях маршрутов, пройденных мною за далеко не короткую восходительскую жизнь. Я проходил стены весело, с интересом, глядя лишь вверх и думая лишь о том, что любопытного ждет меня там, высоко над головой. Могло ли быть по-иному? И разве не устал бы я от альпинизма, если б каждый подъем проходил столь мучительно?!
Метры все же уходят вниз вместе с душевными силами, вместе с моим весом. Сейчас над головой футов двадцать зализанной, черствой стены. (Здесь считают на футы, и мне теперь это кажется правильным. Еще лучше считать бы на пяди — слишком тяжко дается мне каждый шаг.) Ее можно траверсировать вправо. Есть за что зацепиться рукой, неплохой выступ для ноги. А дальше трещина, в которую можно заклинить кулак, использовать его как искусственную точку опоры и, подтянувшись, выйти на полку.
Я уже запустил пальцы в скальную выбоину, когда в полуметре над собой заметил свежевбитый крюк. Опробовал и убедился — сидит прочно. Крюк отмыкал лобовой путь. А он намного короче и надежней. Я подумал: если этот крюк не коварство судьбы, то в нем ее искренняя помощь, и уж хотел было прощелкнуть на него карабин. Однако...
Сперва возник голос самолюбия. Оно вздыбилось сходу, как второй конец палки, на которую наступили. То самолюбие, что больше всего и движет душой альпиниста. Оно взбунтовалось, поскольку не успело еще подладиться под новые и пока непонятные ему проявления моей психики. Забыв обо всем, я решил пройти стену свободным лазанием.
Я ухватился за верхнюю зацепку, поднял ногу, чтобы шагнуть, на уступ, но... ничего не вышло. ЭТО вновь надвинулось на меня. ЭТО заставляет меня смотреть вниз. А там уйма маленьких человечков, многие из которых держат подзорные трубы, бинокли, чтобы подробней меня разглядывать. Нас разделяет метров пятьсот. Около двух троллейбусных остановок. Когда я сорвусь, то пролечу в свободном падении две троллейбусные остановки! Упаду на острые камни и буду выглядеть так, словно по мне колотили кулинарным молотком.
Я смотрел вниз! Делал то, чего научился не делать еще в начале своей альпинистской жизни. Смотрел глазами непривычного к высоте человека. У бывалого альпиниста взгляд вниз предназначен для деловой оценки, не более того. Он не вызывает каких-либо мрачных ассоциаций, не будит гнетущего, чреватого паникой воображения. Восходитель не примеряет себя к высоте — он от нее независим. Что с моими глазами? Они безвольны, против моего желания опускаются вниз, резко падают, как у куклы, переведенной в горизонталь. Они велики, глаза моего страха! Но, к счастью... Ни один орган не способен так быстро перестроиться, как глаза. Они перестроились, обрели свои прежние размеры — присмотрелись к двум троллейбусным остановкам по вертикали, воспринимают их сейчас более отчужденно, равнодушно. Теперь взгляд на трещину, куда намерен вставить кулак, чтобы подтянуться. И снова сомнение... с неизменным здесь спутником — страхом. Надежна ли трещина? Вдруг раскрошится камень, выскочит кулак? Но и этот страх меркнет в сравнении с паникой, которая меня охватывает оттого, что вижу, как рушится, крошится, осыпается мой опыт, как распадаются проходные восходительские понятия, аксиомы. Я впадаю в альпинистское младенчество, теряю способность оценивать простейшие вещи. Смотрю на трещину, оценка которой заслуживает лишь беглого взгляда, и сомневаюсь, как новичок. Это равносильно сомнению в обжигающем свойстве огня, охлаждающем действии льда. Что со мной происходит?! Странная аномальная потребность анализировать и убеждаться в правильности основополагающих, опорных понятий, заново открывать, что стул для того, чтобы на нем сидеть. Откуда она взялась, эта чертова амнезия, эта потеря альпинистской памяти?!
Меня преследует чувство, будто что-то должно случиться... со мной или хуже того — по моей вине. И каждый раз наплывает картина: перед глазами тела на белоснежном скате пика Ленина... В ней, кажется, истоки моей болезни.
Все это мелькает в секунды. Но чудится, будто нерешительность моя тянется часы, видна и понятна всем — партнерам и даже публике, следящей за мной сквозь оптику. Пора наконец сделать выбор. Я говорю себе: сомнение в моем деле, как и деле канатоходца, больше, чем что-либо, имеет роковые последствия, его можно смело маркировать черепом с двумя костями. Я должен преодолеть себя. Поблажка себе — это поблажка страxy. Это хворост в огонь. Дальше может быть только выбор: или конец альпинизму, или конец собственной жизни — рано или поздно, в некий злосчастный момент страх уведет меня в пропасть в самом физическом смысле этого слова.
Я решился. Я изготовился. И в тот же момент поднялась во мне от самого живота, буйно воспряло упругое чувство — злобный протест: на черта мне сдалось это приключение, кому и ради чего нужен этот дурацкий риск, тем более здесь, в чужой стране, где лежит на мне повышенная ответственность?! О чем я думаю? Вот крюк, который открывает прямой и короткий путь, за который можно с гарантией зацепить свою жизнь! Я использовал крюк, быстро прошел стенку и оказался на маленькой площадке. Обеспечив страховку, принял сюда Непомнящего и Виснера. До высшей точки маршрута оставалось немного, и мы легко одолели этот участок.
Наверху я заметил, что Фриц Виснер чем-то недоволен. Нет, он не сердился, даже напротив: опускал глаза и был явно смущен. Смущен, видимо, тем, что не знал, как деликатнее выразить свое замечание. Наконец, преодолев себя, он сказал:
— Извини, Володя, у нас это не принято.
— Что не принято?
— Пользоваться чужими крючьями. Я говорю не о тех, что попались внизу. Эти — стационарные. Они — принадлежность маршрута, ими пользуются все, без них нельзя обойтись. Речь о последнем — его забила шедшая перед нами связка.
— А что с ним будет, с крюком?! — обиженно ответил за меня Непомнящий. — Что, мы его погнули, сломали?! В конце концов, мы готовы отдать за него десяток. — Толя немного слукавил. Он прекрасно понимал, что Виснер имеет в виду другое.
— Ну что ты! Крюка не жалко.
— Ясно. Дело в принципе: священное право собственности!
— Собственность здесь ни при чем. Это вопрос этики...
— Понятно, Фриц, — перебил я его. — Ты хочешь сказать, что чужой крюк — это чужое достижение.
— Да, да! Именно это. Нас вправе упрекнуть в несамостоятельном восхождении. Мы, по сути дела, воспользовались чужой помощью. Кстати, крюки на этих маршрутах вообще нежелательны. Здесь ценят, когда их проходят свободным лазанием.
— По-моему, излишняя щепетильность. У нас с этим проще: сегодня я воспользовался его крюком, а завтра он — моим. Так же как у нас не считается зазорным в случае крайней необходимости идти по чужим следам. Наша этика позволяет...
— У нас вообще... разный подход к некоторым нормам, — прервал меня Анатолий. — Я вспоминаю, как западные немцы на альпинистских привалах жуют каждый свой бутерброд... Откровенно скажу: нам это не по душе.
— Ты не прав, Толя, — быстро, взволнованно заговорил Виснер. — Виной тому не образ мысли, не национальный характер и не проявление индивидуализма. Дело куда проще. Это всего лишь вопрос тактики переноса грузов. У вас один несет чай, другой — сахар. А немцы считают, что лучше, если каждый будет иметь в рюкзаке комплект продуктов и распоряжаться ими, как захочется. К тому же человек может сильно отстать, потеряться.
— А ты не находишь, что такую тактику диктует некое свойство души, которое называется индивидуализмом? Знаешь, эдак незаметно, подспудно наводит на чужую мысль, и в результате отыскиваются именно такие, близкие сердцу варианты?!
— Это слишком сложно... — усмехнулся Виснер. — И умозрительно. Индивидуализм диктует все и всем, не только западным немцам. Вы повсюду говорите: коллективизм — основа восходительства. Это снаружи так выглядит. А вовнутрь заглянешь, все оказывается по-другому. Я говорю о большом альпинизме, а не о том, где собираются молокососы, чтобы поклясться друг другy в верности и, возможно, даже за компанию умереть. Мастер альпинизма — это личность. А личность склонна к обособлению. Это у нее защитное свойство — чтобы сохранить свою цельность. Сильные альпинисты движутся группой, и все-таки каждый идет сам по себе. Он замыкается на своем ощущении гор, переживании трудностей маршрута, побед и неудач. Он держит в себе эти чувства, не испытывая ни малейшего желание с кем-либо поделиться ими... Да зачем я вам все это говорю, будто вы не знаете, что настоящий восходитель связывается веревкой с партнерами только по крайней необходимости?! Что отсюда — явление одиночек?! И что большинство из нас идут в коллективах не по зову души, а по велению разума?! Вам не хуже, чем мне известно: хождение в группе — сложное, тонкое искусство. Умение во всех случаях оставаться хорошим, честным товарищем — признак высокой альпинистской зрелости.
Но это не дает вам права считать, что альпинизм — маленькая модель коммунизма.
— Все это признаки индивидуальности. Индивидуализм — совсем другое. Нельзя путать эти понятия. К тому же зря ты так смело говоришь за всех альпинистов мира. Я действительно люблю переваривать горы уединенно. Но я же и люблю ходить в них компанией. Я ни за что бы не пошел одиночкой, даже если б это было совсем безопасно. Все это сложно и не может быть однозначным. И вообще... по-твоему, выходит, что на альпинизме не может оставаться какой-либо национальный или социальный отпечаток. Получается, он не подвержен национальному влиянию?
— Подвержен. Но не в главном. В главном наоборот: это он образует особую международную общность — альпинистов.
— Вот и вернемся к нашим баранам. Мы ведь и не говорим о главном. Разве вопрос, как относиться к чужому крюку, — главное в альпинизме?
— Ну хватит! — вмешался я. — А то этому конца не будет.
Я оставался в стороне от беседы. Мне не до разговоров. Мне сейчас хватало своих переживаний, своих размышлений. И весьма драматичных. Тех, что привели меня к очень удобному, но отторжимому душою выводу: ладно, проживу и без альпинизма. Виснер, видно заметил мое настроение, понял, о чем я думаю, и сказал:
— Не надо расстраиваться, Володя. Ваш авторитет от этого нисколько не упал. Мы считаем вас сильными альпинистами и высоко ценим советскую восходительскую школу. Смотри, сколько там народу наблюдает, уверен, все они в восторге от вас. А крюк — это маленькая оплошность. Я досадовал... мне хотелось, чтобы все прошло идеально К тому же по-своему ты поступил правильно. У вас другой альпинизм, поэтому другие правила. Ты сказал: в случае необходимости идете по чужим следам и знаете, что никто вас в этом не упрекнет — ни в душе, ни вслух, и я подумал: ваш альпинизм то и дело ставит людей в условия, когда игра кончается, когда не до спорта — начинается борьба за жизнь. И тут условности не имеют никакого значения. Этот фактор очень влияет на все ваше альпинистское мировоззрение. У нас тоже есть такой альпинизм. Но представлен всего лишь одной горой — Мак-Кинли, на Аляске.
Разумное объяснение. В целом. Тяжелых для меня частностей Виснер не знал... И все-таки меня радовало уже то, что он сам до этого дошел — не пришлось оправдываться. Я несколько ободрился, хотя в душе оставался свинцовый осадок. Вечером в номер ко мне зашел Непомнящий и снова завел разговор о злосчастном крюке.
— Если разобраться, — сказал он, — в упреке Висера ничего нового. Хоть и нет такого правила, но и у нас использование чужого крюка не доблесть. Только не бери все на себя. Я себя укоряю. Сделал бы то же самое — не задумываясь подвесился бы на эту железку. По-моему, все мы не в ту тональность попали — что-то вроде экскурсионного настроения. Еще встреча такая: «представители», «делегаты»! Словно не работать приехали, а для осмотра экзотики.
Я молчал. Он пришел, чтобы меня успокоить, и наивно думал, будто мне это непонятно.
— А почему мы расслабились? — продолжал Анатолий. — Может, потому, что свысока смотрим на нравственность? Они, мол, здесь за лучший кусок в глотку друг другу готовы вцепиться. Если у нас такой поступок не осуждается, то здесь тем более? Немного подзабыли, что имеем дело с альпинистами!
Американская пресса, понятно, не обошла нас вниманием. Отражала визит советских весьма подробно. Мы постоянно глядели на свое отражение и пришли к выводу: утомительная это штука, зеркало. Особенно если оно не слишком точное. Случалось, правда, и так что приходилось говорить себе: «Нечего на зеркало пенять...» Но так бывало редко, поскольку нас все-таки больше хвалили.
В первые же дни газеты поместили отчеты о наших тренировках в Шавангуке. Много говорили о необычайной скорости прохождения маршрутов, ничуть не жалея превосходных степеней. Пришлось, однако, проглотить весьма ощутимую ложку дегтя — «чужой крюк» не ускользнул от внимания репортеров. Был юмор по поводу галош Сережи Бершова и Славы Онищенко. Были и некоторая торопливость в оценке и толковании фактов. Кто-то из журналистов, услыхав звон, не дал себе труда разобраться, где он, и выдал «уличающие» строчки броским аншлагом: «Русские приехали без снаряжения!» В этом подобии правды не содержалось ни полправды, ни четверть правды. Наша федерация договорилась с ААК: мы берем только легкое снаряжение (крюки, карабины, закладки); пуховыми мешками, палатками, веревками, ледорубами нас снабдят на мecте. На тех же условиях в следующем году должен проходить и ответный визит американцев. Это вызвано ограничением перевозки грузов на самолете. Но... вероятно, соблазн уличить советских в нищенстве оказался сильнее чем забота о репутации своего печатного органа. Но, повторяю, это были лишь мелкие пятнышки на общем фоне доброжелательства. ...Началась наконец истинно деловая часть нашей поездки. Мы сели в самолет и полетели с востока на запад, в центр страны, штат Вайоминг. Здесь в Тетонских горах нас ожидал популярный в Штатах массив Гранд-Тетон. Ночь провели в Джексоне, небольшом городке неподалеку от Гранд-Тетона, и на другой день отправились в район восхождения.
Утро оказалось не слишком добрым. Накануне весь вечер готовились к выходу — паковали рюкзаки, проверяли веревки, карабины... Но, пробудившись, увидели сырые, унылые окна. Шел дождь, способный вызывать юмор разве что у людей, которым все равно сидеть дома. Мы красноречиво посмотрели на нашу альпинистскую совесть — Виталия Михайловича, — и суровый, несгибаемый Абалаков ответил:
— Куда же, к черту, в такую погоду?! Сидите уж. Может, к обеду пройдет...
Протеста это, понятно, не вызвало хотя бы уж потому, что выпал случай поспать лишних пару часов. Однако... В дверь постучали. Вошел местный гид, знакомивший нас с достопримечательностями района. Сейчас он прибыл, чтобы доставить нас на исходную точку маршрута.
— Одевайтесь, пошли! — сказал он.
— Куда?!
— На маршрут.
— Но дождь?!
Губы его искривились в усмешку:
— У вас нет снаряжения на случай дождя?! По-моему, вы просто плохие альпинисты. Непонятно, за что вас хвалят? — сказал он не моргнув глазом.
Фигурального смысла в его ответе не содержалось, доброй иронии тоже. «Плохие альпинисты» значит плохие альпинисты. По лицу его было видно, что они навсегда сделал вывод о нашей квалификации.
Настроение было испорчено. И дело не в грубости гида. Это, как говорят, факт его биографии — ему и расстраиваться. Но он и впрямь попал в болевую точку. У меня нет здесь возможности подробно рассматривать положение с альпинистским инвентарем. Повторю лишь то, о чем неоднократно говорилось в нашей спортивной периодике: проблема эта далека от решения. Сейчас нас заставили краснеть, ибо мы и в самом деле не имели горной одежды от дождя.
У подножия стены нас ожидал Роберт Уоллес — двадцатишестилетний профессионал, совершивший с клиентами не один десяток подъемов на эту гору. Роберт занимается некоторыми восходительскими исследованиями. Его волнуют проблемы питания и досуга в гоpax. У него приветливое лицо и вместе с тем цепкий, пристальный взгляд.
Когда сопровождающий оставил нас одних, Уоллес сказал:
— Я, по правде говоря, не думал, что вы пойдете в такую погоду.
— Мы бы не пошли, — ответил Непомнящий, — но нам сказали... — Толя повторил «глубокомыслие» нашего гида и добавил: — Честно говоря, нас это несколько удивило.
— Удивило? Почему? Вы что, решили, что по нашу сторону земли нет дураков?! По-моему, это племя населяет планету весьма равномерно.
Маршруты к самой вершине Гранд-Тетон несложны — не выше 3б категории трудности. Отдельные участки, правда, могли бы потянуть на 5б, но их немного. Ничего достойного описания на подъеме к высшей точке не случилось. Читателя мог бы заинтересовать лишь небольшой, но важный для этого повествования разговор, который вышел у меня на биваке. Но стоит ли давать из-за него малоинтересные подробности?! Мы покорили здесь еще несколько вершин, но с большинством из них не связано сколько-нибудь значительных воспоминаний — лишь отдельные, правда важные, штрихи. Вот почему я решил отступить немного от фактологической правды и собрать их воедино, начинить ими какой-то, один маршрут. Мне придется для этого составить группу из людей, которые ходили со мной здесь же, в Тетонском районе, но в разное время. Надеюсь, читатель простит мне это маленькое литературное ухищрение поскольку я прибегаю к нему ради его же (читателя) пользы — чтобы не нарушить цельность рассказа.
Итак, идет дождь. Кажется, будто начался он в день первого пришествия и кончится разве что со вторым. В такую погоду забываешь как выглядит солнце. Холодный, всепроникаюший ветер пробивает тепловую защиту, пронизывает душу и вызывает в ней печаль по самой себе. Она почему-то зрится синей и сморщеной, как ощипанный заморыш цыпленок.
Мы несем на себе пуд воды. Карабкаемся по мокрым скользким камням. Дождь пожирает трение. От него и впрямь — лишь мокрое место. Если оно, трение, где и усилилось, так это между лямками рюкзака и плечами. Господи, до чего ж прекрасен высотный мороз! Зимняя Ушба мне кажется раем. Этот нижний кусок маршрута — до перевала — считается легким, по бумагам — не более «тройки». Но мне припомнился американский анекдот, в котором гангстер утверждает, что ватой можно убить если в нее завернуть утюг. Природа плевала на нашу восходительскую арифметику и завернула сегодня в легкую вату тяжелый утюг. Американцам все-таки легче — дождевые анараки спасают наших хозяев. Их пятеро: Роберт Уоллес, наш знакомый по лагерю «Памир-74» Питер Лев знаменитый первопроходец по западному ребру Эвереста (1963 г.) Вилли Ансоелд с дочерью и сыном.
Идем двойками. Я в связке с Граковичем. Впереди Онищенко с Бершовым. На Славе Онищенко лежит еще одна нагрузка: он сдерживает молодость Сережи Бершова. Чемпион Союза по скалолазанию торопится — и потому, что умеет торопиться, и потому, что в эту гнусную погоду душа его тянется к биваку, который ждет нас на перевале, и потому, что при всей осторожности большого мастера все-таки молод и увлекается, забывая порою об опасности, о нехватке трения. Но заматеревший в горах Онищенко тоже чемпион того же ранга — только по альпинизму. И если скалолазание — искусство прохождения стен, то альпинизм к тому еще (а может, прежде всего) искусство человеческого поведения. Слава умеет разговаривать с людьми! Ему без труда удается сдержать Сережино рвение.
Такая же забота отягощает и Вилли Ансоелда. Он то и дело покрикивает на дочь. Семнадцатилетней Нанда Дэви не то что дождь — ей море по колено. Этот бесенок шастает по скалам словно паучок по паутине. И в этом деле всем нам, кроме Сережи, могла бы дать фору. Они с Бершовым могли бы составить блестящую связку. Наш чемпион был бы в ней первым, хотя преимущество его не так уж разительно.
Наконец перевал. Но главная радость в том, что вышли из полосы дождя. Зато ветер здесь достигает почти ураганной силы. Страшно подумать, что нужно ставить палатки.
Даже тонкие стойки с трудом рассекают этот плотный, чуть ли не зримый поток воздуха — вот-вот согнутся, выскочат из гнезда. Полотнища надуваются куполом. Удержать их стоит большого труда. Кажется, еще немного, и унесут тебя в воздух, как дельтаплан. Каждую палатку приходится ставить всем скопом... Но все имеет конец. Затянут последний палаточный трос. И тут происходит такое, отчего Валя Гракович зеленеет и, распираемый злостью, выдает какую-то заумь:
— Интересно, как она выглядит, эта стерва?
— Какая?
— Природа. Блондинка она или брюнетка? До чего ж охота ей плюнуть в рожу! — шипит он.
Я — да и вся компания — разделяю Валины чувства: лишь только мы завязали последний узел, ветер утих — резко, внезапно, будто вышел весь воздух, — на западе в клиновидную дыру меж двумя вершинами вывалилось большое хохочущее солнце.
Питер Лев притащил вязанку дров, заброшенную сюда еще кем-то до нас, и мы развели костер. В ожидании ужина Вилли Ансоелд взялся отчитывать Дэви. Он это делал мягко, деликатно, с оттенками нежности в голосе.
— Ты слишком легкомысленна, Дэви, — говорит он, — за такое легкомыслие в горах платят жизнью! Дэви обнимает отца, прижимается щекой к его овальной густой с проседью бороде и... обвиняет его в трусости. Глядя на нее, думаю: пересек океан, чтобы снова увидеть привычный тип русской девушки. Светловолосая, крупная, с молочным цветом лица и здоровым румянцем во всю щеку, она походила на тех наших сельских красавиц, ядреный вид которых ничуть не лишает их нежности.
— Ты не должна называть меня трусом по трем причинам, — шутливо отвечает ей Вилли. — Во-первых, потому, что я твой отец. Во-вторых, потому, что я почтенный профессор философии. И с твоей стороны непочтительно так говорить. В-третьих, я покоритель Эвереста. Разве я могу быть трусом?! Вот знак моей храбрости. Профессор снял ботинок, показал стопу без пальцев и, обращаясь к нам, уже всерьез добавил: — 63-й год, Эверест!
Гракович, загадочно улыбнувшись, досмотрел на меня. Я понял его, снял ботинок и показал свою беспалую ногу.
— О! — удивился Ансоелд. — Значит, и ты из клана беспалых?! Где?
— Пик Коммунизма, 72-й год.
— Этот ваш пик, видимо, серьезная гора!
— Вполне. Шутить не приходится.
— Слушай, Дэви, поедем в Россию, сходим на этот нашумевший пик?
— С радостью, папа. Но сначала мы должны побывать на моей горе.
— Знаете, — говорит Вилли — почему ее зовут Нанда-Дэви?
— Догадываемся, — глядя куда-то в небо, с усмешкой произносит Валентин. — Сумасшедший папа назвал свою дочь в честь Гималайской вершины Нанда-Дэви. Черт меня дернул связаться с этими шизоидными альпинистами!
— О! Надо посмотреть на эту вершину, чтобы понять меня. Красота и величие... Но это не главное. Я никогда не видел более таинственной горы, более недоступной осознанию, проникновению в ее сущность. Поистине вещь в себе! Как юная дева, мечтательна, поэтична. И вместе с тем открыта, обнажена, словно женщина в «мини». И чем больше обнажена, тем недоступней смысл тайны, в которую хочешь проникнуть. Нужно покорить ее, чтобы возникла хотя бы иллюзия проникновения в ее глубину...
— Это хорошо сказано! — перебил Гракович. — Я всегда думал: горы манят нас потому, что они единственная вещь в себе, которая хоть частично позволяет проникнуть в свое нутро.
— Точно, — вмешиваюсь я. — Природа создала кролика, чтобы делать из него зимние шапки, а горы — чтобы лазить по ним. Раз мы поднимаемся на вершины, значит, постигаем их смысл.
— Этот скептик, — показывает Ансоелд на меня, — пытается нас приземлить. Ничего не получится. Мы еще немного полетаем на крыльях философии.
— По-моему, здесь больше пахнет мистикой, чем философией.
— Правильно, — вдруг подает свой голос Дэви. — Но мне кажется, нельзя стать альпинистом, не имея на дне души хоть немного этого чувства.
— Мистики?!
— Мистики. Наша тяга к горам замешена на ощущении колдовства, таинственных сил, вере в чудеса. Без этого мы бы слишком рационально смотрели на жизнь, чтобы ходить в горы. Альпинизм и поэзия — близкие понятия. Больше того: альпинизм — это вид поэзии.
Вилли с восторгом смотрел на дочь. Временами окидывал взглядом нас, как бы проверяя: разделяем ли мы его восторг, понимаем ли отцовскую гордость? Мы и впрямь были поражены глубиной рассуждений этой семнадцатилетней девочки.
— Если б вы могли заглянуть ко мне в душу... — продолжала Дэви. — Я все время думаю о моей горе. Мне кажется, есть что-то такое, что связывает меня с ней — со дня моего рождения.
— Дэви, — попросил отец, — прочти свои стихи.
Уж стаи птиц покинули меня,
И облака дрейфующего скрылся лик.
Одна, но рядом башня — Чин-Тинг пик.
Мы вечные друзья, эта гора и я.
Теперь я должен нарушить временную последовательность своего рассказа и забежать вперед, чтобы одним разом сказать все о прекрасной девушке Дэви.
Год спустя в одном из альпинистских журналов Америки появилась иллюстрированная статья. На верху страницы справа — фото Дэви Ансоелд, слева — ее стихи. Затем следовало сообщение:
«Дорогие друзья,
Дэви умерла от острого брюшного заболевания, осложненного большой высотой, 8 сентября на высоте 24000 футов (7320 м. — В. Ш.) на Нанда-Дэви, горе, по имени которой она была названа, во время альпинистской экспедиции в Индии с ее отцом и рядом других американских и индийских альпинистов.
Тело Дэви будет оставлено с горой, которую она любила...»
История эта и впрямь отдает мистицизмом. Однако мой опыт и некоторое знание восходительской психологии подсказывают достаточно реальное объяснение этому таинственному факту. Оно кажется мне достоверным хотя бы уж потому, что ничего нового в поведении психики человека на большой высоте я в данном случае не вижу. И если не считать это простым совпадением, то могло быть так.
Дэви «разрушила» самое себя. Она много лет готовилась к такому разрушению. С детства в ней зрело сознание, что ее судьба каким-то образом переплетается с существованием горы Нанда-Дэви. Возможно, в голове у девушки подчас мелькала мысль, будто связь эта для нее роковая, будто тянет ее к той вершине некая черная, инфернальная сила. Все это укладывалось, копилось в подкорке, чтобы потом при удобном случае, в стрессовой ситуации, во-первых, обернуться глубоким, неодолимым страхом и, во-вторых, послужить программой для саморазрушительного поведения организма. Нужен только толчок, чтобы программа эта сработала.
По меньшей мере у половины из тех, кто поднимается на большую высоту, организм где-нибудь, как-нибудь начинает пошаливать. Большинство жалуется на отклонения в работе желудочно-кишечного тракта.
Опытные восходители такие отклонения иногда вообще не принимают за болезнь, считая, что на высоте у них по-другому и быть не может.
Юную Дэви, лишенную опыта высотных восхождений, могли напугать самые первые признаки заболевания. Ее тут же могла ошарашить мысль: «Так вот в чем тайна — она в моей смерти!» Страх, убежденность в подлинности догадки парализовали силы сопротивления организма, открылась возможность к скоротечному развитию болезни, и... этот страшный исход. Словом, вполне допустимо, что Дэви Ансоелд могла убить себя самогипнозом.
Но вернемся к нашему биваку на перевале, где ничто не предвещает будущей трагедии.