Так Прошкин столкнулся с одной философской концепцией в действии. Нет, придумал эту концепцию, конечно, не сам Прошкин. Авторство безраздельно принадлежало Алексею Субботскому. Леша не разделял общепринятой трактовки понятия кармы и в качестве альтернативы разработал свою собственную. Простую и доступную для населения, а потому более приемлемую в целях атеистической пропаганды. Сводилась она к следующему. Никакого переселения душ, понятно, нету. Зато есть у людей некие внутренние проблемы, из-за которых они постоянно попадают в удручающе похожие обстоятельства и однообразные ситуации. Избавить граждан от таких проблем можно средствами передовой советской психологии. Самое время Прошкину полюбопытствовать у товарища Субботского, что это за средства такие, и поскорее ими воспользоваться. А то что-то повторяться ситуации стали с угрожающей частотой.
Прошкин опять, так же как и пару дней назад, лежал на старинном кожаном диване в гостиной фон Штерна, голова его раскалывалась, тело ныло во множестве мест от тупой боли, а заботливый Саша Баев, как и в прошлый раз, опытной рукой прикладывал ко лбу страдающего Прошкина изрядный кусок льда, обернутый в столовую салфетку. Изменились только действующие лица у массивного дубового стола: теперь там, где чаевничали лже-Борменталь и человек-похожий-на-фон-Штерна, расположились Субботский и Корнев. Субботский кухонным полотенцем протирал от пыли огромный, словно склеенный из латунных чешуек, глобус, а Корнев осуждающе качал головой и мягко журил Прошкина:
— Ох, Николай, ну что ты за человек такой? Все от энтузиазма твоего неуемного! Разве ж так можно? А если б ты убился? Что бы мы сейчас руководству докладывали? Дался он тебе! Висел себе и висел…
— Кто висел? — живо поинтересовался Субботский — единственный из присутствующих, избежавший контакта со странным оптическим явлением в ванной комнате.
На вопрос поспешно отреагировал Баев:
— Не кто, а что. Правильно, товарищ Корнев? Поясню мысль. Товарищ Корнев хотел сказать, что Николай Павлович разбил по каким-то причинам в ванной зеркало и в результате обнаружил тайник и рычаг…
— Действительно, именно это я имел в виду! — так же поспешно согласился Корнев.
Ну и дела! Послушать Баева, так оказывается, это он, Прошкин, зеркало разбил. Баев, вероятно, чтобы предотвратить протест со стороны своего невольного пациента, обернул салфеткой новый кусок льда и с удвоенным радением стал прикладывать его ко лбу Прошкина. Тот тихо застонал: что-то больно царапнуло по лицу… На изящном Сашином пальце красовался тот самый перстень с черным камнем. Камень оказался перевернут вниз и именно поэтому оцарапал Прошкина. Сам перстень был предусмотрительно прикрыт белым носовым платком, которым Саша обернул ладонь. Вот, значит, какой сувенир дожидался своего хозяина в нише за зеркалом под охраной висельника. Обнародовать этот случайно обнаруженный факт, как и спорить по поводу того, кто и зачем разбил несчастное зеркало, Прошкин поостерегся, тяжело вздохнул и, пользуясь правами больного, прикрыл глаза. С него и так хватит приключений на сегодня.
Тут надо пояснить, что никакая бездна под ногами у Прошкина не разверзлась. Наверное, просто потому, что нет такого понятия — «бездна»— в советской науке. Зато под воздействием хитрого рычажного механизма сдвинулась в сторону громоздкая каменная плита, служившая полом ванной комнаты и потолком обширного подвала. Вообще-то, в подвал из ванной вела крутая каменная лестница с высокими ступенями, которые Прошкин и пересчитал различными частями тела, когда свалился вниз, не удержавшись за скользкий край ванны. Именно в результате этого экстравагантного короткого путешествия к тайнам фон Штерна Прошкин снова отлеживался на кожаном диване и тихо постанывал от забот Саши Баева.
В подвале хранились самые драгоценные сокровища фон Штерна — дюжина глобусов. Субботский уже после беглого осмотра пришел в полный восторг и уверял, что глобусы представляют значительную научную ценность, произведены в разное время и в разных странах, все — весьма старинные. Он даже поторопился вытащить в гостиную самые необычные, чтобы как можно скорее дать уникальным находкам полное научное описание.
Помимо глобусов в подвале помещалась целая лаборатория: перегонные кубы, пробирки, реторты, горелки, разноцветные стеклянные сосуды затейливой формы с притертыми пробками, пара каких-то ненастоящих и оттого особенно изящных строительных отвесов, крошечные весы, мерные стаканчики, старинные змеевики, лейки и еще множество всяких приспособлений, названий которых Прошкин не знал. Надо полагать, покойный фон Штерн коллекционировал не только глобусы, но и всяческий алхимический инструментарий. А может, и не только коллекционировал, но еще и использовал — во всяком случае, в самом центре подвала обнаружилась порядочная куча золы, благодаря которой по приземлении Прошкин отделался лишь синяками да общим испугом. Конечно, вклад в науку, покоившийся в подвале, того стоил.
Владимир Митрофанович Корнев был коммунист с большим, еще дореволюционным, стажем. Проверенный борец за чистоту партийных рядов. Человек нрава строгого, но справедливого, уважаемый подчиненными и угодный начальству. Но даже у этого замечательного человека было одно патологическое пристрастие. Даже не пристрастие, а скорее, как сказали бы в империалистической Британии, хобби. Товарищ Корнев, с детских лет мечтавший стать сыщиком, имел неудержимую тягу к проведению «служебных расследований». Подобные мероприятия проводились в Н-ском НКВД по малейшему поводу, а порой и без такового именно для того, чтобы этот самый повод выявить. Единственное, что утешало участников таких изысканий, так это то, что преследовали они в первую очередь благородную цель установления истины, а уж только потом — придания ей официального статуса. Именно в отсутствии бюрократической процедуры и состояло, по стойкому убеждению Корнева, различие между расследованием формальным и «служебным». Конечно, после появления «нового» доктора Борменталя и исчезновения его коварного лжепредшественника служебное расследование стало просто неизбежным.
Прошкин ерзал на стуле, как двоечник, единственный раз в жизни выучивший урок. Хотя опасаться, что его знания останутся невостребованным, было бы наивно, поскольку лиц, призванных докладывать Корневу об итогах служебного расследования, ввиду высокой конфиденциальности происшествия было всего двое. Сейчас они сидели за длинным столом в прохладном кабинете Корнева и готовились к докладу в ожидании руководителя. И были это сам Прошкин и Саша Баев.
Наконец Корнев вернулся в кабинет с графином, наполненным водой, торжественно установил его на поднос, уселся и кивнул Баеву:
— Говори, Александр Дмитриевич, вроде пограмотней будешь…
Баев извлек из шоколадно-коричневой кожаной папки с золотистой застежкой блокнот, обтянутый такой же кожей, с оправленными золотистым металлом уголками, и начал говорить, изредка подглядывая в записи. Сразу стало понятно, что блестящей карьеры Саше Баеву избежать не удастся. Он начал издалека: как водится, помянул и международное положение, и постановления Советского правительства, и материалы Партийного пленума, к месту процитировал и товарища Сталина, и товарища Молотова. Корнев Сашу не перебивал, только незаметно для него бросил Прошкину взгляд: мол, и мы ж не вчерашние, политинформации по понедельникам проводим. Потом, отпив воды, как настоящий лектор, Саша начал перечислять бесконечное количество ведомственных и межведомственных приказов, писем и инструкций, пункты и параграфы которых определяют порядок учета граждан, допускаемых в здание УГБ НКВД, а также устанавливают формы журнала регистрации, многоразовых и одноразовых пропусков… Прошкин даже заметки на листочке делать начал: как неисправимый практик, он редко читал инструкции и об их содержании знал большей частью по докладам подчиненных.
Наконец Баев прервал свой познавательный монолог, снова отпил воды и подытожил:
— Журналы регистрации велись в полном соответствии с указанными документами, не имеют подчисток и исправлений. В числе лиц, указанных в журналах, Генрих Францевич Борменталь не значится. Этой фамилии нет также в перечне обратившихся за постоянным пропуском, что соответствовало его статусу участника специальной группы, не являющегося штатным сотрудником НКВД. Нет этой фамилии даже среди получавших разовые пропуска.
— И как же Генрих Францевич, или как уж там его звали, попадал в здание и неоднократно участвовал в заседаниях группы? Мы ведь все трое его собственными глазами видели! — оживился скучавший во время длинной преамбулы Корнев.
Баев скромно улыбнулся:
— Вынужден констатировать: имеется возможность несанкционированного доступа в здание местного Управления ГБ НКВД, — и тут Баев поведал про некое отверстие, через которое при желании и элементарной сноровке можно очень даже легко проникнуть в здание из внутреннего двора, минуя пост охраны. Больше того, бесконтрольно влезть в сам внутренний двор можно между двумя изогнутыми руками неких злонамеренных элементов прутьями забора.
Прошкин едва не фыркнул: ну вот, народный следопыт, тайную тропу нашел, да через этот лаз не один год рядовой состав бегает за пивом для руководства или еще по каким почти производственным надобностям. Прошкин уже рот раскрыл, чтобы указать на тот факт, что такие субтильные типчики, как Баев или тот же старшина Вяткин, могут, конечно, сквозь это отверстие просочиться, а вот людям посолиднее пролезть сквозь узкую щелку, не измазавшись совершенно в глине и известке, будет затруднительно, а что уж говорить про полноватого субъекта вроде этого бородатого Генриха… Но Прошкин промолчал, потому что дальновидный Корнев больно наступил ему под столом на ногу и только спросил у Баева, придав лицу заинтересованное выражение:
— И каковы же геометрические характеристики этого… э-э-э… отверстия, или, выражаясь по-простонародному, лаза?
Баев высоко взметнул артистические брови в порыве негодования:
— Понятия не имею!
— Странно, Александр Дмитриевич, что вы, при вашей-то скрупулезности, не произвели никаких замеров, — Корнев осуждающе покачал головой и забарабанил пальцами по краю стола, затем хлопнул по столешнице ладонью и смилостивился: — Ну что ж, это дело поправимое. Мы все ведь в жизни чему-то учимся, — снова тяжело, с тенью разочарования вздохнул и кивнул Прошкину: — Вот Николай Павлович у нас подобных ляпсусов не допускает. Потому что практик. Ну давай, излагай, Николай, что там у тебя.
Прежде всего Прошкин выяснил, что сам нынешний Борменталь личных документов никогда не терял, в правоохранительные органы с заявлениями о краже или потере документов не обращался, запросов о предоставлении дубликатов документов в связи с утратой или порчей тоже не делал. В общем, по всему выходило, что подлинных документов на фамилию Борменталь у Генриха не было. Поэтому Прошкин послал запрос в институт, сотрудником которого представился Генрих Францевич на первом заседании группы, получил отрицательный ответ, а потом, забыв про лень и отдых, просидел двое суток в отделе кадров этого самого института, просматривая личные дела с фотографиями, — оттого что бородатых профессоров там пруд пруди. Прошкин очень надеялся таким образом отыскать фотографию лже-Борменталя, чтобы присоединить ее к ориентировке, а возможно, и выяснить настоящие данные человека, выдававшего себя за Борменталя. Но, к своему разочарованию, не обнаружил ничего подходящего.
Затем, здраво рассудив, что гражданин в Советской стране все еще не может существовать без таких пережитков прошлого, как пища и деньги, Прошкин отправился в бухгалтерию родного учреждения и убедился в том, что ни талоны на спецпитание в ведомственной столовой, ни деньги на проживание на квартире, выделенные для гражданина Борменталя, получены до настоящего времени не были. Конечно, хозяйственный Прошкин все это получил в полном объеме: зачем же ни в чем не повинного доктора по инстанциям гонять?
На всякий случай Прошкин, совершенно не веривший в альтруизм гражданки Дежкиной, сдававшей флигель для проживания командированным сотрудникам, все же сходил по адресу Садовнический переулок, девять. Как оказалось, совершенно напрасно. Бородатый специалист по культам и ритуалам там ни разу не появлялся. Вдобавок меркантильная Дежкина, у которой в настоящее время остановились вновь прибывшие — Борменталь и Субботский, стала кричать, что не получила плату за комнату за прошлую неделю и теперь ни в коем случае не позволит проживать во флигеле двум постояльцам вместо одного, ну и требовала доплатить за второго ровно столько же, сколько за первого, угрожая в противном случае завтра же выставить обоих квартирантов. Смешно! Комната ведь у нее одна — хоть один в ней жить будет, хоть пятеро… Конечно, Прошкин доплачивать ничего без санкции руководства не стал и сейчас пододвинул Корневу невзрачные талончики и аккуратно обернутые в бланк накладной, а затем еще и сколотые канцелярской скрепкой неистраченные купюры.
— Н-да, работа проделана большая, результаты впечатляют! — просипел Корнев, пересчитывая деньги. — Генрих Францевич у нас, оказывается, документов не имел, не пил, не ел, не спал, в здание не входил и даже в деньгах не нуждался! Выходит, мы имеем дело с бесплотным духом? Что там, Александр Дмитриевич, на Пленуме о борьбе с бесплотными духами говорилось?
Баев, все время что-то черкавший в блокноте, раздраженно пожал плечами и незаметно продемонстрировал Прошкину страничку высококачественной бумаги, где мастерски была изображена паутина, а в ней здоровенный толстый паук с физиономией, поразительно похожей на лицо Корнева.
— Ну, так на такой случай у нашего доблестного майора Прошкина ладан имеется — в сейфе, рядом с табельным оружием, лежит!
Прошкин, ободренный неожиданной коалицией с Сашей, тоже отпил воды и сделал попытку отвести неправедный гнев начальства:
— Позвольте доложить, Владимир Митрофанович, что явление, с которым мы столкнулись, имеет вполне доступное научное объяснение. Это не что иное, как гипнотическое воздействие!
И Прошкин, с законной гордостью, извлек из потрепанной картонной папочки с расплывшимся синим штампом «Для служебного пользования» номер журнала «Вестник медицины», еще за 1922 год, с несколькими закладками, открыл и продемонстрировал сослуживцам статью под интригующим заголовком «Гипноз-убийца». Если опустить массу специальных медицинских терминов и подробный пересказ протокола вскрытия, подтверждающий исключительную достоверность происшествия, суть публикации сводилась к описанию убийства на бытовой почве. Некая иностранная гражданка отравила супруга мышьяком, предварительно введя его в гипнотический транс, и в этом состоянии убедила несчастного, что пьет он вовсе не смертельный яд, а самую обыкновенную воду. Научный интерес судебных медиков вызвал, конечно, не сам факт отравления, а то, что ткани полости рта и гортани жертвы совершенно не имели следов воздействия отравляющего средства. Автор статьи объяснял этот феномен именно воздействием гипноза. Подписана статья была незатейливо и культурно — Борменталь Г. Ф., ассистент кафедры. На какой именно кафедре и кому ассистировал тонкий знаток гипноза, не уточнялось.
Публикация произвела на Сашу ошеломляющее впечатление. Его глаза наполнились таинственной и безнадежной тревогой, губы совершенно побледнели, тонкие ноздри стали чуть заметно подрагивать, он расстегнул ворот и, глядя в отсутствующее за столешницей пространство, прошептал:
— Его ничто больше не остановит, его никогда не поймают… — Баев перевел полный ужаса взгляд на стакан с водой, потом на графин, потом на Корнева и продолжал уже громче, с истерическим нотками: — От этого нет никаких средств! Он нас всех, ВСЕХ перетравит. Перетравит как крыс — мышьяком! Как товарища Фрунзе! Как дедушку! Как покойного папу! Мы все умрем в этом пыльном захолустном городе!..
Прервав скорбный перечень жертв коварного отравителя и мрачные пророчества, Корнев решительно взял початый стакан Александра Дмитриевича и демонстративно допил воду.
Прошкин и Баев одновременно тихо ойкнули, ожидая, что начальник тотчас упадет замертво, но вместо падения Корнев встал со стула и, прохаживаясь по кабинету, начал строго отчитывать уже готового разрыдаться Сашу:
— Товарищ Баев! В моем кабинете еще никого не отравили! И в здании Управления тоже!
В этом месте суеверный Прошкин незаметно поплевал через левое плечо и постучал трижды по внутренней деревянной поверхности стола.
— Что касается фон Штерна, которого вы называете дедушкой, то он утонул. А ваш приемный отец скончался от естественных причин, точнее, от рассеянного склероза.
— Как вам это может быть известно? — Саша уже извлек из рукава носовой платок.
— Из заключения о смерти, разумеется. Я доверяю только официальным источникам информации!
Похоже, Баев был так потрясен, что даже на некоторое время решил воздержаться от слез, и тихо спросил:
— Вы видели заключение?
— Собственными глазами, — подтвердил Корнев.
— И там в качестве причины смерти фигурировал рассеянный склероз?
Корнев солидно и веско кивнул. Саша безнадежно выдохнул и совсем тихо продолжал:
— А дату не запомнили случайно?
Корнев снова хлопнул ладонью по зеленому сукну и жестко одернул Баева:
— Александр Дмитриевич! Если вы считаете, что этот стол похож на справочный, можете выйти и прочитать табличку на двери кабинета!
Баев нервно подрагивающими руками извлек глянцевито поблескивающий портсигар, выудил из него заграничную сигаретку, пододвинул массивную пепельницу и формально уточнил:
— Не возражаете, если я закурю?
— Возражаем! — рявкнул Корнев. — Это нанесет непоправимый вред нашему с Николай Павловичем здоровью. Потому что у меня лично — гипертония, а у Прошкина — хронический отит.
Прошкин хихикнул. Ну Корнев! Одно слово — батя. Все про каждого сотрудника знает. Даже про этот дурацкий отит. Вообще-то, о том, что у него хронический отит, Прошкин и сам узнал недавно, когда затеял прыгнуть с парашютом, но ответственный фельдшер авиаклуба, проводивший осмотр перед полетом, заглянул при помощи блестящей трубочки Прошкину в ухо, увидал там этот самый отит и прыжки ему строго-настрого запретил…
Корнев снова попил воды, промокнул вспотевший лоб серым клетчатым платком и продолжал уже совершенно спокойным и ровным голосом:
— Вот что, народные сыщики. Прекращайте эту эзотерику и займитесь нормальными оперативно-розыскными мероприятиями! Очевидно, что неустановленный гражданин проходил в здание по разовым пропускам, скорее всего порученным с использованием различных паспортов, а проживал у покойного фон Штерна. Чтобы установить его личность, Александр Дмитриевич, к пример;, прекратит попусту растрачивать свой художественный дар на всякие там шаржи и набросает портрет этого, э-э-э, ну будем для удобства идентификации называть его Генрихом, а ты, Николай Павлович, показал бы изображение нашим дежурным сотрудникам… — Корнев снова взял аккуратно сколотую пачку купюр и, поморщившись, продолжал: — Вообще, поощрять частнособственнические инстинкты малосознательных граждан, когда в мире такая сложная обстановка, недопустимо! Зачем вообще нужно снимать этот флигель у Дежкиной? Можно ведь рационально использовать собственные ресурсы. Субботский — твой, Николай, давнишний приятель, вот и возьми его к себе на постой. А Борменталя куда нам определить… — Корнев изобразил на лице задумчивость, хотя ответ на этот вопрос был очевиден даже не имевшему сколько-нибудь серьезного академического образования Прошкину. — Будет разумно, если Александр Дмитриевич — конечно, в добровольном порядке — тоже гостеприимство проявит!
— У меня всего одна комната и одна кровать, как я могу проявлять хоть какое-то гостеприимство? — пытался протестовать деморализованный неожиданной информацией Баев и тут же продолжил, уже более громко и уверенно: — Может, вы мне еще и спать с ним валетом прикажете? Как я могу позволить совершенно постороннему человеку жить в моей квартире?
— Александр Дмитриевич! — урезонил Сашу Корнев. — Квартира не ваша, а предоставлена вам во временное пользование, в качестве служебного жилья, Министерством Государственной Безопасности, по большому счету — Советским Государством, и оно будет решать, кому, с кем и как в ней жить! Конечно, — тут Корнев порылся в бумагах на столе и извлек пухленький томик Гражданского кодекса РСФСР, отыскал нужную статью, отчеркнул ногтем и протянул Баеву, — вы можете воспользоваться своими гражданскими правами как наследник и вступить во владение домостроением, принадлежавшим ранее фон Штерну. Он завещания или иного волеизъявления в отношении имущества не оставил. А вы хоть и не кровный его родственник, но вполне можете выступать как законный наследник. Так что — оформляйте бумаги, переезжайте в усадьбу и живите там, с кем считаете нужным!
— Это совершенно неприемлемо! — Баев решительно встал, громко задвинул стул и отчеканил: — Я буду жаловаться!
Корнев сделал приглашающий жест рукой:
— Ваше право. Приемная Михал Иваныча Калинина работает с восьми часов утра…
Баев по-парадному развернулся на каблуках и вышел.
Корнев снова изможденно отер вспотевший лоб, извлек из сейфа темный пузырек с сердечными каплями и принялся капать в стакан, бормоча себе под нос:
— Вот змей! Гипноза он испугался! Отравят его, видите ли! Жаловаться он будет! Да кто тебе запрещает — иди, жалуйся! — и тут же тяжело вздохнул: — Хоть бы война скорее началась да не до этого стало…
Корнев долил капли водой, понюхал смесь и с отвращением отодвинул стакан, расстегнул ворот и мечтательно сказал:
— Пивка б сейчас…
Прошкин решил способствовать тому, чтобы мечта руководителя стала реальностью, но в дверях кабинета столкнулся с Вяткиным. Вид у Вяткина был виноватый, и он, не поднимая глаз, через плечо Прошкина пробубнил:
— Владимир Митрофанович, прикажете засыпать… ну, яму около стенки на заднем дворе? Там товарищ Баев ее рулеткой меряет…
— Вяткин, вот в Древнем Риме один и тот же человек никогда не расстраивал начальство дважды! Знаешь почему? — строго поинтересовался Корнев. — Так я тебе расскажу, как в Древнем Риме поступали с гонцом, который принес плохую новость!
Вяткин испарился, не дожидаясь исторического экскурса, а Корнев, тяжело вздыхая, обратился к Прошкину:
— Ох, ну прямо наказание какое-то… А ну как на самом деле отравят змея этого или, того хуже, пристрелят, да еще из табельного оружия, с нас ведь спросят! Да так, что трибунал за радость покажется!
— Не дай Бог, — шепотом согласился Прошкин.
Идеологически вредное замечание было настолько уместным, что Корнев даже не стал поправлять Прошкина, а только махнул ему рукой, направляясь к двери кабинета:
— Пойдем мириться, а то и правда кляузу настрочит, с такого станется…
За стенами Управления, привычно оберегавшими тихую прохладу, воздух неумолимо таял от жары. Но природным факторам не под силу было подавить трудовой энтузиазм товарища Баева: он стоял на коленях около лаза и при помощи рулетки споро делал замеры, высоко закатав рукава гимнастерки. Результаты Саша старательно записывал в свой роскошный кожаный блокнот иностранной самопишущей ручкой с золотым пером. До встречи с Баевым неприхотливому Прошкину не приходилось наблюдать человека, окруженного таким значительным количеством бытовых предметов иностранного производства, да и просто дорогих вещей. Интересно, какие у него часы? Не иначе золотые. Но часов на руке у Баева не было. Никаких. Зато при внимательном разглядывании этих непривычно ухоженных голых рук Прошкин увидал татуировку. Куда-то под закатанный рукав, обвив несколько раз предплечье, убегала черная змейка. При ближайшем рассмотрении змейка оказалась вовсе не ползучим гадом, а витиеватой плотной надписью, сделанной арабской вязью…
Рассматривать дальше Прошкину было уже неудобно: он и Корнев как раз подошли к Баеву на критически близкое расстояние, и тактичный Корнев предупредительно кашлянул. Баев встал и выжидательно воззрился на коллег.
— Вы, Александр Дмитриевич, на нас зла не держите! — примирительно начал Корнев. — Мы тоже в своем роде люди подневольные, и не всякая инициатива от нас непосредственно исходит. Потом, ведь мы исключительно о вашем благе печемся…
Баев иронично взметнул бровь и парировал:
— У вас, Владимир Митрофанович, предметов для забот и без моего блага предостаточно. Например, навестили бы нашего прихворнувшего коллегу Ульхта в лазарете — пока он еще жив! Или хотя бы Николая Павловича туда отправили как председателя профкома.
В подтверждение актуальности такого похода Саша полез в карман и продемонстрировал аккуратно завернутые в белый носовой платочек несколько волокон, происходивших, похоже, из верблюжьего одеяла, которым был укрыт Ульхт в камере, и среднего размера костяную пуговицу, напоминавшую о заграничном плаще того же Ульхта. Без сомнений, все это добро Саша извлек из лаза. Значит, получается, что Ульхта пропихнули в лаз уже в коме, обернутого в одеяло? А до этого он сам, в плаще, тем же путем в здание пробирался? Но зачем ему такая конспирация? У него ведь был вполне официальный пропуск. Прошкин старательно наморщил лоб, но решения этого ребуса так и не нашел.
Корнев осуждающе начал:
— Знаете, Александр Дмитриевич, нам, простым советским людям, не понять, что движет человеком, который долгие годы прожил в логове империализма, да еще и содержал такой рассадник разврата, как варьете. К чему, кроме потери здорового рассудка, могут привести эти канканы и рулетки? Да и кокаином коллега Ульхт злоупотреблял… Вот его сознание и замутилось. Выразилось это в навязчивом страхе холода, он закутался в плащ, да еще и нес в здание одеяло, через главный вход его с таким громоздким свертком не пустили, тут он и пролез через предварительно вырытый им же лаз, потом улегся в камере, а его психическое расстройство повлекло физические недомогания… Думаю, так и следует доложить. История, конечно, скверная, но объяснимая — замалчивать ее мы не вправе, но и раздувать ее нам, как сознательным людям, совершенно нет нужды. Тем более что такое развитие событий очень многие вопросы снимает с повестки дня, если, конечно, вы не против…
Баев, соображавший куда быстрее Прошкина, понимающе ухмыльнулся:
— То есть некоторый фантом, который мы все трое принимали за какого-то Генриха Францевича… Этот фантом, как показало наше домашнее следствие, не оставил после себя никаких вещественных подтверждений своего существования, привиделся исключительно коллеге Ульхту, и то говорить об этом можно только в случае, если он придет в себя и поведает миру о своих галлюцинациях!
— Приятно, что вы разделяете нашу точку зрения, — без большой уверенности пробормотал Корнев, в который раз вытер потное лицо серым платком и уже с нажимом добавил: — Я, Александр Дмитриевич, в самом деле, обеспокоен всем, что произошло, особенно смертью вашего родственника фон Штерна, и искренне хочу в этой ситуации разобраться. А пока разберусь — уж не взыщите, будете с Борменталем соседствовать. Всё мне спокойнее на душе. А может, и не только мне. Я распоряжусь, чтобы начхоз раскладушку к вам доставил…
Баев безнадежно махнул рукой и многообещающе хлюпнул носом:
— Пойду рыдать…
— Не смею препятствовать! — Корнев улыбнулся уже почти искренне и услужливо протянул Саше крахмальный беленький платочек, который извлек из воздуха, словно фокусник.
Пока Баев разглядывал платочек, Прошкин неожиданно для самого себя сказал:
— А вы, Александр Дмитриевич, если уж совсем тоскливо станет, ко мне в гости заглядывайте…
— Всенепременнейше! — Саша артистично помахал присутствующим новым платочком и удалился.
Печальный силуэт Баева еще не успел растаять в слоистом жарком воздухе, а Прошкин и Корнев уже потягивали относительно холодное пиво, расположившись в загаженном, зато далеком от сторонних ушей скверике у речушки.
— Устал я от этой истории, Коля, — откровенничал Корнев. — Вот не поверишь — ночей не сплю. А если и сплю — утопленников вижу. Или гробы. Или кладбища. Поднимаюсь — и на службу еду, чтобы времени не терять попусту. Ведь все одно не сплю! Аппетит потерял совершенно. Капли принимаю для успокоения нервной системы! Да толку от них никакого. Как и от докторов наших…
Прошкин спал как сурок, сны видел только по праздникам, о бессоннице даже понятия не имел и прекрасно знал, что лечебные капли Корнев разводит исключительно полстаканом медицинского спирта, но начальнику льстиво посочувствовал:
— Это все переутомление. Разве ж можно так себя истязать! Вы ведь, Владимир Митрофанович, всю область на себе тащите! Да еще и с группой этой колотитесь день и ночь. И никакой мелочи не упустите даже! С заключением этим, наверно, ворох бумаг перелопатили…
Корнев от такого заявления поперхнулся пивом, закашлялся, вытер губы все тем же серым платком:
— Ох, Николаша! Ведь работаешь ты в органах с двадцатого года, уже и в Академии отучился, и про гипноз в журналах читаешь, а ногтем ковырни — дурак дураком! Не видел я никакого заключения! Ну сам подумай: откуда бы ему у меня взяться?
Прошкин совершенно опешил и теперь смотрел на начальника как баран на новые ворота, пытаясь осмыслить его сложную логику.
— Ну сам посуди, — объяснял Корнев, — ведь этот змей Баев слова в простоте не скажет. Тем более по начальственным кабинетам просто так не побежит. А тут на тебе — самого Буденного за лампасы ухватил и клянчит холодильный вагон. Втемяшилось ему, видите ли, героического папашу непременно в Н. похоронить. Да еще при том, что в середине апреля дело было, а апрель в этом году очень холодный выдался.
Прошкин охотно согласился:
— Верно, двенадцатого числа снег шел — я такого холодного апреля даже и не припомню…
— Так вот. С чего бы Александру Дмитриевичу, прогрессивному молодому человеку, который даже орехи колет иностранными щипчиками, с чего бы ему тело не кремировать, как это принято в Европе, и не привезти сюда скромную урну с прахом в самом обычном поезде? А самому, после скромных похорон, исхлопотать должность в консульстве или дипломатической миссии и пить коктейль «Маргарита» где-нибудь в Ницце? Ну, конечно, если последней волей его названого папаши были именно похороны в Н. Ан нет — ему зачем-то еще и холодильный вагон потребовался. Да еще и неодолимая семейная любовь к постороннему старичку, которого он видел от силы три раза в своей жизни…
— Как же такое может быть? — засомневался Прошкин. — Я вот думал, что Деев чуть ли не на руках у Саши умер… А сейчас получается, что товарищ Баев не знает ни когда, ни от чего умер его отец?
— Усыновитель, — уточнил педантичный Корнев и, пошарив в необъятных недрах карманов, извлек порядком измятый бланк телеграммы.
Телеграмма адресовалась Баеву, извещала его о внезапной кончине Деева и была направлена главным врачом госпиталя, где тот проходил лечение, в город Брюссель. То есть получалось, что Саша о смерти комдива узнал в зарубежной командировке. Хотя и был он вдали от Родины всего-то несколько дней…
— История эта, Прошкин, мне с самого начала не нравилась. И с каждым днем оказывается все более и более скверной. Слушай, как по моему сугубо личному мнению все это обстояло; если с чем не согласен будешь или припомнишь чего-нибудь, что я запамятовал, — подскажешь. Так вот. Деев действительно болел. Чем и насколько тяжело — сложно сказать.
— Врачи говорили, совсем не жилец был: даже лекарства народные, мол, на такого больного тратить жалко, — напомнил Прошкин.
— Но его упорно продолжают лечить: и специалисты лучшие его пользуют, и дорогущие лекарства в него килограммами пихают. Кто этот процесс инициирует и поддерживает? Баев. И спроси — с чего это Баеву, если он так вот сильно папаше выздоровления желает, самому не поступить учиться на врача? Тогда понятно было бы, отчего он день и ночь в больнице пропадает. Но нет. Он что-то там такое время от времени учит, вроде как в дипломаты готовится, но из НКВД не увольняется, единственно должности меняет, ходит только в форме, наганами увешанный. И во сне даже револьвер под подушку вместо книжки кладет. А уж от Деева практически не отходит. И еду его на язык пробует, и постельное белье обнюхивает, как наша овчарка… Я думаю, это потому, что он Деева буквально стерег. Действительно, как сторожевая собака. Да вот, судьба — индейка, не уберег в итоге…
— Да чего ему было опасаться — в госпитале? — снова удивился Прошкин.
— Что Деев раньше времени умрет. И что-то важное то ли сказать, то ли сделать не успеет. А умереть он мог от двух причин: от отсутствия необходимого систематического лечения или же от физического устранения. Я думаю, будь Деев действительно так уж плох, Баев не рискнул бы по Брюсселям раскатывать — сам знаешь, парень он ответственный и терпеливый. Да и то, что Баев кинулся причину смерти Деева выяснять, тоже косвенно мою мысль, что смерть комдива не от естественной причины наступила, подтверждает. Вот и попросил он холодильный вагон, чтобы сохранить тело и, подальше от столичной суеты и тамошнего доносительства, организовать вскрытие, уточнить причину и дату смерти. Я думаю, он рассчитывал на помощь местного аборигена — своего родственничка фон Штерна. То ли фон Штерн ему в такой помощи отказал, то ли по причине недостатка информированности этого патриарха об их семейных делах, но Баев понял, что с его престарелым родственничком тоже что-то не в порядке. Но решил убедиться. И потащил тебя, — Корнев по-отечески отвесил Прошкину подзатыльник, — наивного дурня, разгуливать по кладбищу — в бинокль смотреть на дедушкины апартаменты. Не думал ты, Николай, почему бы Баеву самому на такую прогулку не отправиться? Он кладбищ не боится: ты его сам у могилы отца… приемного в гордом одиночестве наблюдал! Да и на зрение он не жалуется пока что: вон, в тире нашем все мишени разнес — менять уже невмоготу!
Прошкин виновато потупился. Думать он, конечно, думал, но ничего толкового придумать так и не смог. И Корнев продолжил поучать молодого коллегу:
— Да потому, Коля, что ожидал он в доме фон Штерна труп этого видного ученого обнаружить и хотел, чтобы в этой безрадостной ситуации был с ним честный, незаинтересованный очевидец! Который будет наивно голубыми глазами — вот как ты — хлопать и повторять на следствии: мы вместе туда вошли и нашли тело. Но тела не было. Фон Штерн пил чай, живой и здоровый. Вот поэтому-то Баев и впал в такую истерику. Думаю, что он рассчитывал какое-то время отсидеться в тихом и спокойном Н., обустроил жилище так, что таракан бесшумно не проползет, хотел с дедушкой о семейных секретах подискутировать или просто втихомолку из семейного гнезда какие-то крайне важные для него документы экспроприировать. Но его идиллический план порушил некий Генрих Францевич или кто уж он там был… Одно меня, Прошкин, в этом раскладе радует. То, что контроля за самим Баевым здесь больше, чем в той же Москве. Да и шансов у него здесь попасть под трамвай или выпасть из окна куда как меньше… Сейчас ему действительно есть чего бояться. Ведь подумай, Коля, до чего складно получилось бы: эмоционально неуравновешенный субъект застрелился из табельного пистолета после смерти любимого отца и внезапной кончины дедушки. Я просто других вариантов Баева, пока он у нас в Н. гостит, угробить так, чтобы это хоть немного на несчастный случай походило, не вижу! А отвечать за такой случай — сам понимаешь — нам! И лично у меня желания такой ответ держать — честно скажу — ни-ка-ко-го…
Прошкина от описанных перспектив прошиб холодный пот. Он с щемящим чувством вспомнил старые добрые денечки, когда его заботы исчерпывались только борьбой с ушлыми коллегами-интриганами, безграмотными колдовками, ленивыми попиками, образованными троцкистами, разносторонними уклонистами да деятельными вредителями, а мир был прост, понятен и прекрасен, как спелое яблоко. Тогда Прошкина еще не мучили чужие тайны, которые невозможно доверить даже собственному начальнику.
Прошкин тяжело вздохнул. За такие чужие секреты как бы с ним самим беды не приключилось…
— Да будь моя воля, — продолжал сетовать Корнев, — я бы у него пистолет вообще отобрал, даром что он майор, да самого запер для надежности в камере, а ключ тебе на шею повесил!
Прошкин мало обрадовался такому внезапному доверию руководства и даже позволил себе усомниться в эффективности подобного подхода:
— А ведь Ульхта как раз в камере нашли… Замкнутого…
— Мы когда, Николай, в той камере замки меняли? — строго посмотрел на Прошкина шеф.
— Так зачем нам их менять? Они ж крепкие, еще со времен царизма остались — от монастыря. Тем более ключ всего один был… — Прошкин осекся.
— У нас — один. А всего сколько их при царизме сделали, ключей этих? Может, добрый десяток! Может, такой же у фон Штерна с тех достопамятных времен завалялся. Вот и попал в нехорошие руки Генриха, который этот спектакль и устроил, чтобы психологическое давление оказать на такие вот, — разомлевший от пива Корнев легонько постучал Прошкина по лбу, — идеологически нестойкие умы! — убрал руку и тут же посочувствовал Прошкину: — Ты, Николай, тоже что-то бледный и потный весь… Так ведь и до болезни не далеко. А все болезни, как известно, от нервов. А нервы от чего?
Прошкин пожал плечами — он мог только предположить, что нервы от природы, но обнародовать такой безыдейный вывод поостерегся.
— Оттого, Прошкин, что нет у тебя личной жизни, — подытожил Корнев.
— За работой некогда ведь! Да и война начнется не сегодня-завтра… — попытался оправдаться Прошкин, польщенный заботой начальника.
— Я тебе, Прошкин, на выходные отпуск дам, — повеселев, предложил Корнев, — специально, чтобы ты с девчонками познакомился, в кино или в клуб сходил. Выбор супруги — это же вопрос стратегический! Не только для тебя лично — для Управления нашего, потому что ты, Прошкин, как коммунист и ответственный работник, себе уже не принадлежишь! Да и парень ты у нас видный, при должности — тебе надо не с вертихвостками знакомиться, а с серьезными, ответственными девушками. Докторшами, инженершами — кто по партийной линии выдвинулся, например, или с теми же нотариусами-архивариусами. Ведь должно же быть где-то заключение о смерти Деева? Хотя бы копия, или упоминание, или даты в какие-то реестры внесены? Ну не бывает так в Советской стране, чтобы была официальная бумага, а следов от нее никаких не осталось! Заодно и поищешь…
После такого разговора душевное состояние Прошкина меньше всего располагало к обустройству личной жизни. От мысли, что придется чмокать в щечку пропахших каплями Зеленина и карболкой врачих в белых колпаках или пожимать выпачканные в чернилах пальчики нотариусов, Прошкина била мелкая нервная дрожь. Перед глазами то всплывало разрисованное рунами тело Ульхта, то качался полупрозрачный висельник. А в ушах снова и снова тихо позвякивали колокольчики из жилища Баева и звонко сыпалось стекло от разбитых выстрелом песочных часов. Голова тупо болела, словно сжатая тисками, а во рту было сухо и горячо — сколько ни пей… Прошкину хотелось упасть в свежую, зеленую траву, глотнуть чистого воздуха, поднять глаза к небу, свободному от фабричного дыма, и обрести единственно возможную духовную опору…
Прошкин вдруг четко и ярко осознал, как ему следует провести этот неучтенный выходной. Он поедет в Прокопьевку. Навестить отца Феофана — просто излить измученную в суровых испытаниях душу! Решение было принято, оставалось только придумать, чем порадовать скучавшего в деревенской глуши старика.
Прошкин открыл рабочий сейф — он был доверху набит сокровищами из дома фон Штерна, изъятыми, но еще не внесенными в описи вещественных доказательств. Наткнулся взглядом на серебряную шкатулку, в которой хранилась колода старинных карт с изысканными гравюрами. Прошкин хмыкнул и взял шкатулку в руки. Чем не подарок — говорят, насчет картишек Феофан силен, сокамерники даже прозвали его «трефовым», и отнюдь на за большой нательный крест… Вот и перекинутся в картишки с бывшим служителем культа.
Посвежевший от сельской жизни отец Феофан сидел за столом сельской библиотеки и, поправляя новые очки в стальной оправе, почитывал номер «Комсомольской правды», закусывая политические новости пышными оладьями с медом. Происхождением этих даров природы Прошкин интересоваться не стал. Что грамотный поселенец, занимающий должность помощника библиотекаря, «помогает» председателю колхоза Сотникову строчить речи для ответственных мероприятий и даже стряпает статьи в журналы «Сельская жизнь» и «Культурное садоводство» за его подписью, знал даже ленивый. Увидав Прошкина, тосковавший по полной тайных интриг светской жизни Феофан искренне обрадовался:
— Доброго времечка, Николай Павлович, какие новости? Угощайтесь, что-то вы совсем осунулись, — и подвинул к нему оладьи и крынку с молоком.
— Устал… Отдохнуть хочу от городской пыли и жары. От работы. Вот даже в картишки перекинуться некогда, да и не с кем… — Прошкин пододвинул к Феофану затейливую шкатулку и с удовольствием принялся за оладьи.
Феофан снова поправил очки, извлек колоду из шкатулки и принялся перебирать и раскладывать карты длинными сухими пальцами. Движения его были настолько профессиональными, но при этом утонченными и артистичными, что сравнить их можно было скорее с колдовством фокусника, чем с действиями карточного шулера.
— Это, Николай Павлович, полная колода Таро — все семьдесят восемь карт. Она большей частью не для игры, а для прорицания применяется, — просветил Прошкина ученый Феофан. — А колода, которой играют, — те самые общеизвестные «тридцать шесть картей четырех мастей», собственно усеченный вариант подлинного Таро, — именуется цыганской. Легенда гласит, что полную колоду привезли еще во времена Крестовых походов с Востока. Оттого сию мантическую систему называют по географическому признаку — «Египетским оракулом».
Феофан пребывал в прекрасном расположении духа и, видимо, решил ободрить и поразвлечь поникшего Прошкина. Он тщательно смешал карты, пододвинул колоду к городскому визитеру и спросил:
— Итак, о чем желаете узнать у Оракула, любезный Николай Павлович?
Прошкин облизнул мгновенно пересохшие губы и полушепотом спросил:
— Когда война начнется?
Феофан строго взглянул на Прошкина поверх очков из-под изогнутой почти под прямым углом брови:
— Прошкин! Для ответа на такой вопрос не стоит обременять Вселенную. Загляните в любую газету, там крупным буквами черным по белому написано: никакой войны не будет! Во всяком случае, с Германией! — Феофан перевернул газету и указал на передовицу, объясняющую глубокий политический смысл подписания Пакта о ненападении между Советским Союзом и Германией. — Так что потрудитесь задать простой бытовой вопрос, имеющий для вас высокую эмоциональную значимость! Тем более что я ради вас и так иду на этот тяжелый, непростительный для православного священника грех… но что делать? Возможности служить Господу моему у Его престола и приносить бескровную жертву ваше ведомство меня лишило напрочь — приходится довольствоваться служением собственным страстишкам!..
Прошкин на минуту задумался, сдвинул колоду и сформулировал нужный вопрос:
— Как одному казенному валету избежать смертельной опасности?
— Ну вот, совершенно другое дело!
И Феофан, просветлев лицом, принялся вытаскивать и раскладывать карты рубашками вверх, а потом снова посуровел и, перевернув две карты, находившиеся как раз в центре, продолжил просвещать Прошкина:
— В королевском дворе классической колоды Таро нет привычного теперь валета. Валет, с позволения сказать, гибрид вот этих двух карт — Рыцаря и Пажа. Итак, я понял, что, коль скоро они относятся к масти мечей, лицо, о котором вы спрашиваете, имеет воинское звание?
— Имеет, — удивленный Прошкин чуть не ляпнул, что звание совершенно такое же, как у него самого, но тут же больно прикусил кончик языка и быстренько перевел разговор в нейтральное русло: — А почему из двух карт вдруг получилась одна?
— Получилась совершенно не вдруг! А в результате сложных исторических процессов, — Феофан откашлялся и продолжал: — Многие считают, что иерархия Таро — метафора организации рыцарского ордена. Всякий орден имел сложную двойную структуру внутренней подчиненности. Но основой ордена были собственно рыцари — chevaliers de justice, — произнес с французским прононсом Феофан, постучал ногтем по карте, изображавшей закованного в доспехи персонажа на красавце-коне, с грозно поднятым над головой мечом, затем снял очки, потер переносицу и продолжил свой исторический экскурс: — В орден поступали кавалеры трех возрастов — в совершеннолетии, в малолетстве, то есть до пятнадцати лет, и, конечно же, из пажей Великого магистра — главы ордена[15]. Вот вам и сам Паж, — палец Феофана уперся во вторую открытую карту; ее украшала гравюра с изображением очаровательного мальчугана лет десяти, в старинной одежде со свешивающимися до пола рукавами и в узконосых башмаках, опиравшегося на несоразмерно длинный меч. — В тринадцатом веке, когда во Франции правил Филипп Красивый[16], наиболее богатый и весьма влиятельный рыцарский орден — орден тамплиеров, или рыцарей Храма, был обвинен в ереси, его тогдашний Великий магистр — Жак де Моле — с ближайшими сподвижниками после суровых истязаний казнены. Гонения на орден простерлись столь далеко, что даже карты, обозначавшие членов ордена — рыцарей, — исчезли из колоды, а Паж трансформировался в безликого валета. Хотя я лично, — увлекшись, продолжал Феофан, — не столь приземлен в трактовке мантической системы Таро и разделяю мнение тех, кто видит в ней метафору мира и творения… Ибо, все что ни есть, — доброе или дурное — результат Божьего Промысла!
Прошкин уже почти не слушал: у него снова замутилось в голове, а перед глазами поплыли, покачиваясь в знойном чаду, старинные штандарты, сияющие доспехи и потные конские крупы, белые, словно сложенные из сахара-рафинада, стены неведомого города и такой же белый скрипучий песок… Прошкин тряхнул головой, отпил холодного молока и, пытаясь окончательно избавиться от видения, надкусил еще одну оладью. После чего уточнил:
— А что, до этого короля Филиппа любой мог взять и стать рыцарем, а потом поехать рубиться в Палестину, как мы в Гражданскую в Туркестане?
Феофан досадливо отмахнулся от грубого сравнения:
— Ну что значит любой? Равенство единое — перед Господним судом. В земной юдоли равенство социальное — мечта неосуществленная. Продолжая вашу аналогию, любой ли может стать комсомольцем? А полярником? Членом ЦК ВКП(б), наконец? Следуя официальной коммунистической пропаганде, безусловно, любой, но де-факто есть многочисленные социальные ограничения. У вас их блюдут сотрудники отделов кадров, руководствуясь по преимуществу собственным правосознанием. В то, более суровое, время такие ограничения фиксировали на бумаге в форме орденского Устава. Вступление в орден предполагало прежде всего наличие ряда добродетелей, затем уплату весьма ощутимого взноса в орденскую казну. А кроме того, членом ордена — Рыцарем или Пажом — мог стать лишь потомственный дворянин, который мог доказать, что ни его предки в нескольких поколениях, ни он сам не запятнали себя ростовщичеством и ремеслом! Такое правило свято соблюдалось во всяком ордене, существовали даже специально уполномоченные лица для проверки подлинности документации о происхождении кандидатов. Знаете, как называли таких уполномоченных лиц, например, в Мальтийском ордене? Комиссарами! — Феофан добродушно хмыкнул.
Прошкину было не до забавных исторических аналогий, в его голове роились догадки одна мрачнее другой. Он облизнул мгновенно пересохшие губы и с неожиданной серьезностью спросил:
— А если родители кандидата принадлежат к древней и уважаемой, почти что царской, династии, но при этом не христианской веры?
— Я не совсем понял, вы о ересиархе толкуете? — заинтересовался Феофан.
Прошкин очень отдаленно представлял, кто такой ересиарх, но толковал не о нем. Что и поспешил донести до Феофана как можно доходчивее:
— Допустим, родители кандидата мусульмане. Ну — просто для примера представим, что отец этого… э… малолетнего кандидата какой-нибудь эмир, вроде покойного Бухарского эмира Бухадур-Хана… Хотя, конечно, мальчик далеко не единственный отпрыск этого благородного отца, а всего лишь шестнадцатый, или двадцать первый…
Феофан по-мальчишески присвистнул, чем совершенно обескуражил уже и так совсем изнервничавшегося Прошкина.
— Вот это новость! Кого-то, конечно, он мне напоминал. Разрезом глаз, улыбкой — уж никак не восточной, но я вот право… вспомнил о княжне Гатчиной отчего-то… Вот уж была сущая амазонка, очень решительного нрава девица… Хотя, сами понимаете, память у меня уже не та… Восьмой десяток… Так вот, который ребенок по счету, не имеет никакого значения. Достаточно, что он мужского пола и рожден в законном браке. Гораздо важнее, есть ли документальные подтверждения законности его происхождения. Вы лично видели документы? Или можете хотя бы уверенно сказать, кто ими располагает?
Прошкин удрученно развел руками:
— Откуда? Я даже смутно представляю, какие это должны быть бумаги. Возможно, покойный Александр Августович располагал… А я ведь в отличие от него не ученый, тем более что у нас речь о древности идет…
— Да, простите мою бестактность, я совершенно отвлекся. Мы сейчас уточним при помощи Оракула, — Феофан заговорщицки подмигнул и перевернул одну из лежавших на столе карт. На ней была нарисована увядающая Дама, устало сидящая в резном кресле с огромным крестом в руках. — Вот видите, все и прояснилось, — успокоился Феофан, — Королева посохов. Я трактовал бы сие так, что мать упомянутого дитяти могла быть высокородной христианкой и, как это подобает доброй христианке, окрестила малютку и привила ему твердость в следовании догматам истинной Церкви Христовой. То есть наш умозрительный кандидат в пажи имел высокородных родителей, был крещен и располагал средствами. Вполне достаточно! Всякое дитя добродетельно по природе, и мы можем предположить, что принят в орден он был в раннем возрасте, в число пажей…
Прошкин удовлетворенно кивнул и задал следующий вопрос:
— А могло ли лицо, пусть даже и крещеное, но родившееся вне законного брака, у таких вот высокородных родителей претендовать на поступление в орден?
Феофан снова водрузил очки на пергаментную переносицу, удивленно воззрился на Прошкина и наконец исчерпывающе ответил:
— Нет. Однозначно нет. Даже если побочное дитя было признано отцом. Членам ордена необходимо подтвердить как свое происхождение, так и законность брака родителей.
— А может ли служить подтверждением законности происхождения тайный знак? — не унимался Прошкин.
Теперь уточнял уже Феофан:
— Какой именно тайный знак?
— Татуировка, — неуверенно сказал Прошкин. Он хотел еще полюбопытствовать насчет перстня, но некая часть его сознания, именуемая в антинаучных книгах интуицией, воспротивилась этому, и о перстне он промолчал.
— Полноте, Николай Павлович! Это же не роман Дюма! Какие еще татуировки? Татуировки теперь есть едва не у каждого урки! Зэ-ка, официально выражаясь, или «бродяги», как они сами себя именуют в рамках своих босяцких «понятий». А орден — это не кабак-с! И тем более не зона, уж простите мою язвительность. Метрика… ну, выписка из книги с записью о крещении! Потом — копия свидетельства о браке родителей, списки жалованных грамот или иные подтверждения дворянства, письменные ходатайства двух действительных и уважаемых членов ордена. Все документы, надлежащим образом заверенные и полностью легитимные! — закончил Феофан даже с некоторой тожественностью.
— Какая бюрократия, — возмутился Прошкин, — хуже нынешней!
Феофан по-доброму улыбнулся и вернулся к карточному раскладу:
— Вы хотите знать, что ждет этого юношу в будущем и чего ему следует опасаться в настоящем? Будьте добры своей рукой перевернуть еще одну карту.
Прошкин покорно перевернул карту — и тут же, словно обжегшись, отдернул руку. На гравюре явственно покачивался висельник! Точь-в-точь такой, как привиделся ему в зеркале ванной комнаты фон Штерна, с той только разницей, что изображение было перевернуто вверх ногами. Феофан рассмотрел рисунок.
— Казнь… Угроза насильственной смерти… Впрочем, в перевернутом положении «Повешенный» вовсе не фатальный знак. Качественное обновление, некая глобальная перемена, давшаяся ценой несоразмерного страдания, — таков глубинный смысл этого символа, — он покачал головой и озабоченно попросил: — Еще одну, пожалуйста, — из верхнего ряда…
Прошкин, которого вид висельника совершенно не воодушевлял, быстренько перевернул указанную карту.
Лучше б уж он этого не делал! Потому что, увидав гравюру, Феофан впал в самый настоящий гнев, едва ли подобающий его летам и духовному сану. Хотя изображение было вполне невинным: крепкий мужик средних лет в старинном камзоле, белом фартуке и перчатках ковырялся среди бутылок и баночек, похожих на аптечные, разбросанных на столе среди книг и измерительных инструментов. Надпись готическим шрифтом на изящной ленте над гравюрой, специально для малосведущих граждан вроде Прошкина, недвусмысленно гласила: «MAGISTER».
— Вот чего он алчет и за что смерть готов принять?! Возложить на себя печать Мастера?! — возопил Феофан. — Ради власти и славы! Посредством знания сокровенного таинства! Так в том оно и состоит, что путь к Божественному свету краток и прост, как выдох младенца, а путь греховный долог и тяжек неизбывно! И нет в нем смертного успокоения!
Отец Феофан опомнился и сам резко перевернул еще одну карту. Здесь изображалось огромное водяное колесо с множеством пытавшихся уцепиться за него мифологических существ. Часть их неудержимо падала со спиц в кипящую воду, иные же, напротив, поднимались на верхушку колеса, освещенную солнечными лучами.
Феофан все так же неодобрительно продолжал:
— Чтобы избежать смертельной опасности, ему следует уехать. Да, его спасет дорога за море, она же приведет к осуществлению его дерзких планов. Но тому, кто хочет пересечь море, следует сперва научиться плавать… И тогда жизнь его будет долгой. Увы, слишком долгой для того, чтобы называться жизнью счастливой… Тут уж поверьте мне, Николай Павлович, долгая жизнь — плохая замена счастью!
И добавил, когда Прошкин уже стоял на пороге:
— Вы хотели знать, когда начнется война? Так помните: подлинная война уже идет — она не прекращалась ни на минуту! А теперь ступайте. Господь с вами! — добавил порядком уставший за время длинного разговора отец Феофан и, приопустив веки, перекрестил Прошкина.
Смущенный таким жестом больше, чем всем услышанным раньше, Прошкин быстренько выбежал из библиотеки.
Прошкин вытащил с заднего сиденья автомобиля приятно поскрипывающую под тяжестью съестных припасов вместительную плетеную корзину, которой по собственной инициативе снабдил его чувствительный к бытовым нуждам сотрудников НКВД председатель колхоза Сотников, и, предвкушая сытный ужин, зашагал по дорожке к дому.
Николай Павлович занимал часть каменного домостроения из двух комнат с отдельным входом и большой верандой, увитой лозой с кислым мелким виноградом. Окна кухни и гостиной уютно светились, и Прошкин даже возмечтал, что его новый постоялец — Субботский — догадался вскипятить воды к ужину. Ужин, конечно, громкое слово: снеди, кроме овсяного печенья, которое привез с собой Леша из Питера, в доме у Прошкина, обедавшего обычно в столовке Управления, не водилось. Колхозный сувенир ситуацию менял кардинально. А уж воды накипятить — дело минутное!
Прошкин с оптимизмом толкнул обитую дерматином дверь — и замер на пороге. На кожаном диване, рядом с круглым дубовым столом, восседали Субботский и не кто иной, как Саша Баев…
Они разглядывали огромный фолиант, обтянутый потертым фиолетовым бархатом, при этом переговаривались и хихикали, как две курсистки! На столе красовался натюрморт из трюфельных конфет, покоящихся среди кружев упаковочной бумаги в недрах иностранной жестяной коробки, и бутылки розового вина с нарисованным на этикетке старинным замком. Да, именно розового — Прошкин не знал, верить ли собственным глазам, но в граненых стаканах, которыми воспользовались его гости, плескалась прозрачная жидкость именно такого цвета!
Наверное, так принято среди сотрудников столичного НКВД — ходить в гости к товарищам по службе, как к девицам на выданье, с бутылкой дорогого вина и коробкой шоколада. Спасибо, хоть без букета! Конечно, Прошкин понимал, что ждать от такого эстета, как Баев, презента в виде поллитровки водки и пары атлантических селедок по меньшей мере глупо. Но банку заграничной тушенки, коробочку шпрот или палочку копченой колбасы он принял бы с искренней благодарностью. От таких мыслей у Прошкина голодная слюна потекла обильней, чем у многострадальной собаки Павлова. А вот розовое вино — это уж слишком! Хотя виноват Прошкин, как всегда, сам: никто за язык не тянул Сашу в гости приглашать.
В повисшей паузе Баев, как наиболее дипломатичный из присутствующих, поздоровался с виноватыми нотками в голосе:
— Добрый вечер, Николай Павлович. Я вот решил к вам заглянуть…
— У нас с Александром Дмитриевичем, как выяснилось, масса общих знакомых! — радостно сообщил Субботский и в подтверждение повернул фолиант, оказавшийся альбомом с фотографиями, к Прошкину, все еще топтавшемуся на пороге.
— Скажите, пожалуйста, какое совпадение, — пробурчал Прошкин и, ретировавшись на кухню вместе с корзиной, принялся разжигать примус, чтобы накипятить наконец-то воды и изготовить кофейку.
Прошкин механически крутил ручку кофемолки и размышлял над серьезной дилеммой. Во-первых, и сама эта тяжелая посеребренная кофемолка, и старинная медная джезва, и даже объемистый джутовый мешок с кофейными зернами были позаимствованы Субботским из дома фон Штерна, в чем он честно признался Прошкину. Прошкин согласился, что все эти предметы для науки, как и для следствия, интереса не представляют и пригодятся им в холостяцком хозяйстве гораздо больше, чем покойному. Зато с точки зрения сухой буквы закона Баев — единственный наследник своего формального дедушки, и все, что в доме Александра Августовича не представляло интереса для следствия, являлось теперь личной собственностью Саши. А ну как глазастый змей Баев признает в кофемолке семейную реликвию и устроит скандал со слезами? Прошкин быстренько пересыпал намолотый кофе в жестяную банку и убрал кофемолку в шкаф — подальше от зорких Сашиных глаз. Да еще и эта вкусно пахнущая корзинка. Без всякого дедуктивного метода понятно: Прошкин был в деревне, а значит, общался с Феофаном.
Ох, да пусть думает, что заблагорассудится!..
Когда так сильно хочется есть — не до глубоких умствований.
Прошкин в очередной раз сглотнул голодную слюну и продолжал раскладывать яства по тарелкам, потом поставил все на поднос, доставшийся ему от прежних хозяев, и отправился в гостиную.
Баев то ли не был голоден, то ли боялся отравителей — во всяком случае, есть не стал. Для приличия отломил несколько крошек от куска кулебяки и с отсутствующим видом потягивал вино, пока Прошкин и Субботский вовсю уплетали сельские деликатесы. Не переставая жевать, Субботский принялся делиться с Прошкиным своими открытиями. Он, оказывается, имел счастье знать отца Александра Дмитриевича. Да, да. Лично. Ну, не близко, конечно, но несколько раз общался с покойным Дмитрием Алексеевичем, когда тот был еще живым и достаточно здоровым, чтобы командовать дивизией. Но это еще не все! Вот то, что Александр Дмитриевич, как выяснилось, имеет родственное отношение к Александру Августовичу — университетскому корифею и многолетнему учителю и вдохновителю самого Субботского, вот это действительно новость! Уж действительно, в жизни нет ничего случайного!
Лично для Прошкина в этих фактах никакого великого откровения не было, он даже был уверен, что следующим пунктом восторгов Субботского будет заявление, что он в студенческие годы странствовал в компании Ульхта, это и подтверждала фотография, показанная Прошкину Баевым на заре их знакомства. Конечно, ничего такого выдержанный Прошкин Субботскому говорить не стал, а, напротив, слушал его внимательно, время от времени поддакивал и даже, как заправский артист, изображал на лице интерес. Стоит сказать, что, по мере того как Субботский насыщался, речь его по форме становилась все более связной и плавной, а по содержанию — все более интригующей. Не удивительно, что студенты уважали и любили своего молодого педагога. Алексей был прекрасным лектором.
Итак, Субботский, иллюстрируя философский тезис о том, что в жизни нет ничего случайного, повествовал о давних событиях, которые к его знакомству с дедушкой Александра Дмитриевича, а потом и с его отцом, комдивом Деевым, отношение имели весьма отдаленное.
Это теперь, в двадцатом столетии, люди носятся по жизни сломя голову, помогая себе трамваями и автомобилями, перемещаясь без всякого общего смысла, подобно стеклышкам из разбитого калейдоскопа. Во времена же близкие к былинным человеческая жизнь текла медленно и зависела от множества социальных правил и обязательств, подчиняясь общей светлой цели достижения Царствия Небесного. К вожделенному Царствию вели разные пути: кто истово молился и укрощал плоть, кто обрабатывал поля и виноградники, принадлежащие монастырям, кто просто вносил свою лепту золотом или жертвовал на строительство храмов, кто с оружием в руках противостоял ереси, а иные отправлялись в заморские страны в поисках Гроба Господня или несли слово Божие в языческие дали.
Пути тех, кто отправился в странствия с благой целью умножения славы Божией, лежали через чужие земли, полные неведомых болезней, диковинных опасностей и подлинных чудес, и занимали многие годы. Путники загоняли коней и изнашивали обувь, оборачивали тряпицами стертые в кровь ноги и снова двигались дальше с максимально возможной скоростью. Им нужно было спешить! Потому что малограмотные, не имевшие никакого понятия про научный атеизм людские массы того времени каждодневно жили в страхе и в ожидании конца света.
Как никогда усердно радели о прощении и ждали конца времен в 1300 году. Именно в этот год некий высокородный испанский юноша решился принять обет во искупление древних грехов своего семейства и обратился к тогдашнему понтифику — Бонифацию VIII, вопрошая, какое именно послушание более послужит к искуплению и пользе Господней. После длительной беседы с приближенными к папе кардиналами и епископами, приняв благословение от самого Святейшего, он, надев грубый плащ смиренного паломника, прямо из Рима отправился, в сопровождении всего лишь двух оруженосцев и нескольких слуг, сперва в Дамаск, а затем, через Персию, — в направлении нынешнего Китая. Не слишком типичный маршрут для пилигрима: все они стремились в земли Иерусалимские, но редко шли далее, тем более странный для выходца из страны, вынужденной противостоять жестоким атакам сарацинов.
Земных ли искал он сокровищ, или сокровенного знания?
Многие годы провел он в странствиях, и ему удалось добраться и до охваченных нескончаемой смутой китайских провинций, и до монгольских плоскогорий, и до горных буддистских храмов, и до роскошествующих вдоль шелкового пути ханств, и даже до дремучих лесов и оживленных городов заснеженной Московии.
Конечно, и сам Субботский, и его слушатели так и не узнали бы об этом удивительном подвижничестве, если бы не великий талант и фантастическое трудолюбие профессора фон Штерна. Во время экспедиции в Монголию Александр Августович был допущен в хранилища удаленного ламаистского монастыря и там, среди множества раритетов, к удивлению своему обнаружил пергамент с латинскими буквами и знаками, похожими на рунические, и, конечно же, сделал с него список. Затем ему удалось установить, что текст этот представляет собой разновидность популярной в средневековой Европе тайнописи, и даже расшифровать большую часть документа.
Итак, свиток, конечно неясно и отрывочно, большей частью посредством метафорических описаний, повествовал о многотрудном путешествии того благородного испанского гранда, предпринятом с благословения папы и во славу Божию. Как тонкий, интуитивный ученый, Александр Августович предположил, что образованный странник, предпринявший такое уникальное путешествие и педантично заносивший записи о нем в манускрипт, должен был оставить и иные документально подтвержденные следы на своем продолжительном пути, и стал систематически посвящать время их поискам.
Он искал всюду, где только возможно, переворошил тонны архивных материалов на десятках языков в дюжине стран — и труд его был вознагражден! Причем прямо на родине. Среди фолиантов и пергаментов, поступивших в государственный архив после смерти не оставившего наследников мелкопоместного дворянина Кузьмищева, обнаружил он списки, сделанные предком этого дворянина, жившим в XVIII веке, со старинной летописи, хранившейся в обветшалом монастыре вблизи поместья Кузьмищевых под Ярославлем. Летопись в разделе рассказов о монастырской чудотворной иконе содержала такое свидетельство, сделанное в 1350 году от рождества Христова. Монах Нил уверял, что подростком, в годы послушничества своего, удостоился зреть чудесное исцеление: в зимнюю стужу на монастырский двор доставили серьезно обмороженного путника в странной для той местности одежде. Повреждения, причиненные несчастному морозом, были столь значительны, что его кожа, испещренная диковинными знаками, отделялась от тела и повисала, словно лоскутья, от малейшего прикосновения, а обнажавшаяся при этом плоть смердела и кровоточила и на глазах превращалась в ужасающие черные струпья. Надежд на исцеление болящего у братии не было, но, по человеколюбию своему, отец настоятель велел принести к изголовью путника список чудотворной иконы Божьей Матери «Иверской». И Заступница сотворила чудо: через несколько дней раны несчастного перестали кровоточить, зловонная короста отпала, обнажив новую, здоровую и чистую кожу, и спустя непродолжительное время незнакомец совершенно поправился. Монахи не понимали его речи, и объяснялся он с окружающими при помощи простых рисунков, а крест клал иначе, чем то принято в Православии, сохраняя верность католическому обряду, хоть и провел он в странствиях по дальним безбожным землям долгие годы. Однако же Божье чудо, что произошло с ним, уразумел и даже возблагодарил Матерь Богородицу, пожертвовав монастырю единственную свою ценную вещь — медальон в виде шара, величиной чуть более грецкого ореха, плетенный из тонкой золотой проволоки. Записи предка Кузьмищева содержали подробный рисунок этого удивительного предмета, сделанный в нескольких ракурсах. По сути, это были золотые проволочные кольца, расположенные по вертикали и по горизонтали, а внутри шара покоился еще один, небольшой, нефритовый шарик. На ушке, прикреплявшем подвеску к цепочке, было несколько знаков, подобных тем, какие удалось обнаружить профессору в манускрипте. Как энциклопедически образованный и масштабно мыслящий ученый, фон Штерн осмелился предположить, что переплетение золотых колец аналогично системе широт и меридианов, которую позднее стали широко использовать во всякой географической карте, а тем паче на глобусе…
Тут Прошкин, имевший обширный следственный опыт, хоть и испытывал пиетет перед ученостью Субботского, запротестовал, считая изложенные в двух разрозненных эпизодах факты недостаточными для идентификации их участников как одного и того же странника. Ведь сам же Субботский сказал, что шифр в манускрипте был широко известным в средневековой Европе. Кто угодно мог им воспользоваться! Его горячо поддержал Баев, который, со своей стороны, вообще усомнился в существовании документов, основываясь на которых фон Штерн построил эту хлипкую теорию.
— Сомнительно, чтобы в начале четырнадцатого века изготовили такой объект, — идеи о круглой Земле не были особенно популярны в Европе времен треченто, а система широт и долгот, формирующих меридиональную сетку, вообще сложилась сравнительно недавно, чуть более двухсот лет назад. Если эти упомянутые вами документы действительно существовали, что помешало моему уважаемому дедушке опубликовать их для открытого научного обсуждения? Многие авторитетные ученые могли бы предоставить имеющиеся у них материалы, близкие к этой теме, — резонно отметил Александр Дмитриевич. — К чему такие героические усилия, предпринимаемые в гордом одиночестве? К чему такая таинственность? — спросил Баев и тут же лукаво добавил: — Прошкин, давайте поспорим на килограмм халвы, что Алексей Михайлович сейчас поведает нам третий эпизод, где при помощи этого медальона энтузиасты непременно будут искать клад!
Субботский насупился:
— Вы, Александр Дмитриевич, просто уже слышали эту историю или от самого Александра Августовича, или от вашего папы…
— Не скрою, слышал, — пожал плечами Баев, — только от профессора Меркаева. Надеюсь, его авторитетность в вопросах сравнительного востоковедения вы оспаривать не будете? Так вот, он дедушкины географические концепции называет не иначе как научным волюнтаризмом, а теорию об «источнике, дарующем бессмертие», или, как вы лично предпочитаете вольно перелагать это словосочетание с санскрита, «сокровище бессмертной силы», так и вообще приводит в качестве домашнего анекдота! А еще мне — как, надеюсь, и вам — известно, что наиболее раннюю географическую карту местности, известной как Московия, изготовил Антоний Вид[17] не ранее чем в 1542 году. Да и то картой ее назвать — преувеличение, скорее, рисунок местности с животными, деревьями и какими-то тропками… Говорить о существовании некоей применимой сегодня карты, изготовленной в начале или даже в середине четырнадцатого века, — допущение слишком вольное, чтобы считать его научным!
— Конечно, господин Меркаев известен в научном мире Европы. Но авторитет его здесь, у нас, далеко не бесспорен! — ощетинился Субботский. — Он не марксист, даже не сторонник научного материализма! И вообще, он еще в двадцатом году под каким-то предлогом уехал в Прагу, а теперь, поговаривают, в Геттингене буржуазную науку антропологию преподает… Я удивляюсь, где вы могли от него непосредственно что-то слышать!
— Для науки нет ни границ, ни национальностей! — упорствовал Баев.
Опасаясь, что научная дискуссия примет необратимый характер и перерастет в вульгарное рукоприкладство, Прошкин, соблюдая нейтралитет, попросил Субботского сварить всем кофе, поскольку у Леши это, конечно же, получается куда лучше, чем у него самого.
Прошкин сам по себе не был способен на осознанную подлость с далеко идущими последствиями. Он даже не был опытным интриганом и всегда сокрушался, когда приходилось врать в интересах дела. Поэтому все, что произошло далее в течение этого знаменательного вечера, можно объяснить только вмешательством Провидения.
Когда Леша возвращался в гостиную, вытянув перед собой руку с дымящимся в турке кофе, Прошкин, без всякого сознательного умысла, незаметно подвинул ногой ковровую дорожку на полу (эту дорожку отжалел ему завхоз Управления Виктор Агеевич, еще в прошлом году). На дорожке образовалась небольшая складка, за которую Субботский зацепился мыском и, конечно же, потерял равновесие. Турка покачнулась, скользнула, перевернувшись на длинной ручке, ее содержимое густой ароматной волной выплеснулось прямо на плечо Баева, огромным пятном расплывшись по сшитой на заказ гимнастерке…
— Ой, простите, я не нарочно… — сконфузился Субботский.
— Да где вам нарочно хоть что-то сделать, — зло проговорил Баев, стремительно стягивая гимнастерку, чтобы избежать ожога, потер плечо и обратился к Прошкину: — Мыло у вас, Николай Павлович, по крайней мере, гигиеническое есть?
Прошкин кивнул; мыло у него было хозяйственное, но целям гигиены отвечало вполне.
— А утюг?
Прошкин снова кивнул: утюг с углями можно было попросить у соседки. Он, как чуткий товарищ, хотел даже предложить Баеву свою футболку или домашний халат Субботского, но рассудил, что брезгливый Саша все равно откажется, и повел полуголого Баева на кухню — стирать гимнастерку.
Баев без энтузиазма повозил размокшим куском мыла по заброшенной в раковину одежке, похлопал водой, натянул гимнастерку, как была, — мокрую и перепачканную и, оставив открытой громко журчащую воду, решительно потащил Прошкина на веранду, вроде бы курить, и даже угостил его тонкой заграничной сигаретой.
— Я вас, Николай Павлович, пришел о некотором содействии попросить, совершенно не обременительном… Вы человек в прошлом военный и меня поймете. Личное оружие — это такая вещь, можно даже сказать — интимная. А у меня теперь будет невольный сосед… Мне очень не хотелось бы, чтобы посторонние люди глазели на наградное оружие мое, а тем более отца! И я вынужден вас попросить какое-то время хранить две наши сабли, — Баев извлек из-под лавочки на веранде продолговатый сверток и подвинул его к Прошкину, — но так, знаете… аккуратно, чтобы они не бросались в глаза… Чтобы разыскать их было сложно…
— Где это, например? — недоумевал Прошкин.
— Я даже знать этого не желаю! — категорично мотнул головой Баев.
Прошкин уже собрался спросить, как долго продлится «какое-то время», но Баев, не дав ему заговорить, продолжал:
— А поскольку в людское бескорыстие я давно не верю, то… — в руках Прошкина сама собой оказалась приятно тяжелая канцелярская папка, — я думаю, это по вашей части — из папиных записей. Кое-что о магии… Магии в быту, — Баев демонически рассмеялся и щелчком отбросил окурок за веранду. Тревожный алый огонек, рассыпая искры, перечеркнул влажно-черное ночное небо, как комета — предвестница горестей и бедствий.
Прошкин снова ощутил укол незнакомого знания, время от времени всплывавшего в его мозгу, — знания слишком расплывчатого, чтобы облечься в слова, — и тихо поинтересовался:
— Вы, Александр Дмитриевич, уезжать не планируете?
— Так я ведь уже уехал… — Баев сделал безнадежный актерский жест рукой, обводя окрестности, и грустно вздохнул: — И вот я здесь.
— Нет, — Прошкин настаивал, — я имел в виду действительно далеко. Куда-нибудь за море… Феофану сон снился, что вам следовало бы это сделать…
— Феофану о своей душе пора бы заботиться, а не сны смотреть, переев скоромного на ночь, — усмехнулся Баев. — Что мне там делать? Я себя повсеместно лишней картой в колоде чувствую… Непарной…
Скромные представления о карточной колоде почему-то подсказали Прошкину, что единственная непарная карта именуется Джокером, но объявить о такой внушающей оптимизм ассоциации он не успел. В окно гостиной высунулся Субботский:
— Я еще кофе сварил! Где у тебя, Николай, хранятся чашки? Я всего одну нашел — и та треснутая!
— В кладовке, — досадливо отмахнулся Прошкин, — целый чайный сервиз в коробке стоит. От прежних хозяев остался…
— А кладовка у тебя где? — не унимался Субботский.
— Да около кухни, за стремянкой, — Прошкин понял, что Субботский сам все равно чашек не отыщет, добавил: — Погоди, я сейчас принесу! — и, прижимая папку к груди, направился в дом.
— Ладно, не обременяйте товарища ученого на ночь избытком знаний, — хмыкнул Баев. — Мне, пожалуй, пора — время позднее. Могу я воспользоваться вашим автомобилем?
— Автомобиль не мой — Управления, — Прошкин протянул Саше ключи от машины, — и как работник Управления, конечно, можете воспользоваться! Только бензина там — на донышке, хотя до дому вам, наверное, хватит…
И Баев растворился во влажном ночном воздухе, как ложка сахара в фарфоровой чайной чашке.
Прошкину не терпелось обследовать сабли — что в них такого интимного? А еще больше — засесть за изучение содержимого папки: судя по весу, удовольствия в ней на много часов! Но привлекать внимание Субботского ему не хотелось, и он наскоро засунул сверток и папку в самый дальний угол кладовой, задвинул сокровище пыльной шваброй, прихватил пару чашек с блеклыми голубыми ободками и пошел завершать дружеский ужин.
Стеклышки очков Субботского зловеще поблескивали, а в руках у него был толстенький потрепанный томик.
— Вот, я нашел! — радостно сообщил Леша Прошкину.
— Что нашел? — удивился Прошкин и опустил на стол чашки.
— Газель.
— Газель? — честно говоря, сейчас у обыкновенно любознательного Прошкина совершенно отсутствовало желание выяснять, зачем экзотическое парнокопытное понадобилась Леше в это позднее время суток.
— Да. Она звучит так, — и Субботский с гордостью прочитал из книжки:
Искатель клада как бы змеелов:
Всегда есть змеи там, где клад зарыт.
Прошкин был в полном недоумении:
— Я не понял: к чему это?
— Это полный текст. Я сразу не мог вспомнить, а у него спрашивать не хотел, я ведь тоже востоковед! А Хафиз — это общее место. Стыдно не знать. И вот нашел.
На лице Прошкина царствовало счастливое недоумение, и Субботский, вздохнув, принялся растолковывать:
— Ты же видел его татуировку? Вот тут, на предплечье, как черная змейка, на первый взгляд…
— Татуировки теперь есть у каждого урки, — процитировал Прошкин отца Феофана.
— Но не такие! — возмутился Субботский. — Это газель из Хафиза. Был такой восточный поэт — Хафиз[18]. Очень известный в тюркских странах. Настолько знаменитый, что сборник его двустиший используют для гадания. Просто открывают наугад и толкуют выпавшее изречение применительно к своей жизненной ситуации. Вот у этого Александра Дмитриевича на плече написана — на добросовестном персидском с изящной каллиграфией — фраза из Хафиза: «Всегда есть змеи там, где клад зарыт», еще и расположен текст своеобычно — в форме змеи… Вот я и отыскал всю эту газель, обе строчки, вспомнить сразу не мог! Не слишком ли такие наколки для урок?
Прошкин опять вспомнил отца Феофана с его многочисленными мудрыми советами, еще некоторых прежних постояльцев местного НКВД — и совершенно искренне пожаловался Субботскому:
— Сейчас, Алексей, такие грамотные арестанты пошли, что профессора рядом с ними — дети малые! Не знаешь, чего от них ждать! То французскими стихами стены в камере испишут, говорят: Марсельеза, то вены зубами перегрызут или хлорки наедятся — попробуй потом перед руководством отмыться, то под потолком всю ночь летают и воют, то фейерверки из магния запускают через решетку, чуть все Управление не сожгли! Еще и на Таро гадают… И никакое колдовство от них не помогает!
Чтобы как-то утешить расстроенного от такой тяжелой жизни приятеля, Субботский решил рассказать ему историю про таинственный медальон целиком — как она произошла на самом деле, без украшательств и прямо называя всех действующих лиц. Сил протестовать у Прошкина не было, и он стал быстро отхлебывать кофе, чтобы ненароком не уснуть на самом интересном месте. Но после первой же фразы сон слетел с него, как и не было.
Дело в том, что Леша Субботский в действительности знавал не только почтенного фон Штерна и героического Деева, но и Ульхта, или как он там сейчас представляется. Было это давненько, еще в студенческой юности Субботского. И тогда этого выходца из Польши, даровитого ученика фон Штерна, молодого ассистента кафедры общего востоковедения известного университета, звали Ежи Ковальчик.
Ежи был студентом, подающим большие надежды. Читал все, что печатали из запрещенного, писал остроумные стихи и статьи в университетский сборник, играл в домашнем театре, ходил на манифестации — то есть был человеком прогрессивным. И как всякий студент той дореволюционной поры, мечтал об улучшении человеческого общества.
В то время всякому прогрессивному студенту, чтобы улучшить общество, предписывалось непременно жениться на падшей женщине и приобрести для нее швейную машинку. Единственная проблема состояла в том, что падших женщин, желающих вступить в брак и зарабатывать на семейную жизнь посредством швейной машинки, находилось куда меньше, чем прогрессивно мыслящих студентов. Поэтому Ежи пришлось жениться не на настоящей падшей женщине со стажем, а на молоденькой таборной цыганочке с приятным голосом. Конечно, он приобрел и швейную машину, и даже фортепьяно и долгими зимними вечерами обучал спасенную овцу игре на этом чудном инструменте, а также французскому и немецкому языкам.
Его воспитательный талант возымел успех. Меньше чем через год Аполлинария остригла курчавые волосы, сшила на машинке серебристое платье с шуршащими оборками «фру-фру» и оставила супруга, чтобы петь в варьете немецкие и французские песенки под именем мадам Поллин Аль-Бакир. Успех новой примы был ошеломительным. Отчасти благодаря таинственной легенде, которую придумала себе мадам Поллин: она-де, урожденная француженка, была похищена в юные года цыганами и продана в гарем восточного деспота-султана, откуда с трудом бежала, движимая любовью к музыкальному искусству…
Расставшись, бывшие супруги продолжали дружить: прогрессивно мыслящие молодые люди уже тогда считали ревность вульгарным буржуазным чувством. Именно Полина познакомила Ежи и с дальним родственником дворянина Кузьмищева, обладателем семейной реликвии — списка летописи о чудесном исцелении странника, и с известным ювелиром Красницким, который взялся, ради пользы науки, изготовить медальон по рисункам в списке, как и описывалось, из чистого золота!
Получив такую действующую модель, счастливый ученик помчался к фон Штерну, и тот развеял последние сомнения: перед ними был хоть и маленький, но все же самый обыкновенный глобус! Если глобус, придуманный еще в четырнадцатом столетии, можно считать обыкновенным… Правда, в глобусе меридианы и широты покрывают карту мира, а в медальоне никакой карты, разумеется, не было. Но смириться с тем, что перед ними просто ювелирное украшение без всякого тайного смысла, ученые мужи уже не могли. И тут фон Штерна посетила гениальная идея — попытаться отыскать подлинную монастырскую летопись, в которой, как он надеялся, сохранились рисунки, посредством коих странник общался с монахами. Доверив Ежи расшифровку тайного смысла знаков, изображенных на подвеске, сам он обратился к многочисленным знакомцам из кругов, близких к Святейшему синоду, и просил о содействии его работе в церковных архивах и хранилищах. Благодаря фанатичному трудолюбию фон Штерн отыскал летопись, а в ней набросок, отдаленно напоминавший скорее зарисовку местности, чем географическую карту. Но это был уже существенный шаг вперед!
Ученые, обложившись астролябиями, масштабными линейками и циркулями, таблицами перевода старинных мер длинны у разных народов в другие общепонятные единицы, массой шифровальных систем, записками путешественников разных эпох и, конечно же, многочисленными географическими картами разного времени, принялись восстанавливать маршрут мифического странника. И, руководствуясь знаками на медальоне и особенностями переплетения его золотых нитей, признали некую точку в пределах горных массивов Памира целью путешествия древнего пилигрима.
И только трактовка смысла посещения этого места стала причиной раздора в доселе дружном научном коллективе. Как естественник старой школы, фон Штерн утверждал, что точка указывает на место, где хранится некий клад или ценность, имеющая глубокий сакрально-религиозный смысл, — наподобие священного Грааля. Прогрессист же Ковальчик, прослушавший во Франции курс новейшей физики, где излагались свойства мельчайших частиц вещества, доказывал посредством сложных формул, что обозначенная точка имеет особые геофизические свойства и, возможно, способна изменять физические характеристики материи или даже искажать течение временных потоков. По счастью, оба ученых были эмпириками и признавали, что разрешить спор можно только опытным путем — предприняв экспедицию в ту самую местность. Но средств на сомнительный и дорогостоящий проект в казне не нашлось, а Синод, куда традиционно обратился фон Штерн, в финансировании проекта поисков католической святыни открыто отказал.
Через год-другой властям и гражданскому обществу стало не до схоластических изысканий: по городам и весям катились революционные волны. Фон Штерн вышел на пенсию, уехал в Москву. Ковальчик стал подрабатывать службой в ведомстве, изготовлявшем географические карты для военных нужд. У него было много свободного времени и тяжкий груз на сердце: его бывшая супруга в восемнадцатом укатила со статным дипломатом то ли в Париж, то ли в Германию.
Благодаря работе у Ежи появилось много знакомых среди чекистов и пошедших на службу к большевикам офицеров Генштаба. Он осторожно начал возрождать свой былой проект уже под крылом тайных служб новой власти. Новорожденная республика отчаянно нуждалась в средствах и с поистине детским доверием хваталась за любую возможность их приумножить. Множество фантастических и абсурдных проектов воплощалось и рушилось в ту грозную и романтическую пору — какие с великой помпой, а какие под покровом тайны.
Именно тогда, в 1924-м, молодой ученый Ковальчик пригласил своего студента, третьекурсника факультета востоковедения, достойно овладевшего тюркскими языками, Алексея Субботского принять участие в научной экспедиции в Туркестан. Экспедиции с невразумительными научными и практическими целями — отыскать древнее сокровище, с пестрым и молодым составом, конечно же, окутанной глубочайшей секретностью, блюсти которую был приставлен к участникам комиссар Савочкин. Вооруженная большей частью личным энтузиазмом и сознательностью группа запечатлела свою решимость на фотографии, которую и видит сейчас перед собой Прошкин, — Субботский кивнул на фотографию 1924 года, где среди группы молодых ребят были и он сам, и гражданин, известный Прошкину как Ульхт, он же Ковальчик.
Основываясь на сегодняшних своих знаниях и опыте, Алексей должен повиниться — мероприятие было обречено с самого начала. Никакого опыта экспедиционной работы ни у кого из участников не было. О поисках древних сокровищ они знали не больше, чем Том Сойер и Гекльберри Финн, пытавшиеся откопать клад на городском кладбище при помощи садовой лопаты. О существовании специального инструментария, надлежащем инвентаре или экипировке начинающие путешественников даже не подозревали. Карты их были весьма и весьма приблизительны, маршруты разработаны на основе теоретических умозаключений без учета географических реалий местности, а о том, чтобы нанять проводников, не могло быть и речи. Средства группе выделили весьма скудные. Оружия, кроме карманных ножей, пары стареньких охотничьих ружей да наградного браунинга комиссара Савочкина, у отважных исследователей не было. А в Туркестане месяц за месяцем то вяло тлела, то разгоралась во всю силу самая настоящая жестокая война, о которой в московских властных коридорах вспоминать очень не любили…
Правда, поначалу путешествие происходило весело и оживленно. Сборище неофитов, гордо именовавшее себя «научной экспедицией», погрузилось на нескольких мулов и отправилось в горы. Они то забирались вверх, то снова спускалась в предгорья, впрочем, без всякой системы. Конечно, на клад и намека не было, но все же появились первые научные плоды: геолог Миша Левкин складывал в холщовый мешок камушки, указывающие на близкие залежи серебра, сам Ковальчик чертил уточненные карты гористой местности и делал фотографические снимки некоторых участков, пока для этого имелись чистые дагерротипные пластины, ботаник и по совместительству зоолог Курочкин собирал гербарий и ловил бабочек, даже засунул в большую банку со спиртовым раствором маленькую желтую змею, покрытую отвратительно вонявшей слизью, объявив, что это совершенно новый подвид…
Общее веселье продолжалось до той поры, пока у экспедиции наличествовали съестные припасы. Когда они закончились, выяснилось, что социализм остался в Москве. А тут, в Туркестане, советские деньги совершенно не считают платежным средством, казенную бумагу с печатями Наркомата обороны лучше вообще спрятать подальше и никому не показывать: неровен час, и голову саблей снесут или, того хуже, свяжут и посадят в яму, чтобы потом обменять на плененных Красной армией сподвижников… Именно такая судьба запросто могла постигнуть Субботского и Савочкина, когда они, взгромоздившись на ленивого ослика и прихватив пустой мешок, оправились в ближайшее селение за продуктами. Спасло их только то, что Субботский, совсем немного знавший таджикский и чуть лучше — фарси, пропел местному беку невразумительную историю про то, что они-де, несчастные гимназисты-сироты, разыскивают в восточных краях единственного родственника (дядюшку) — поручика Черниговского полка, который сражался раньше под знаменами атамана Семенного, а кожанку Савочкина, браунинг и документ, на котором стоит печать со звездой, нашли по дороге… Вряд ли эта история звучала убедительно, но худющий Субботский в потертой студенческой тужурке и молоденький Савочкин в разномастном рванье очень мало походили на воинов, а на ученых — еще меньше, и местный бек, посовещавшись со своим ишаном[19], их отпустил, экспроприировав предварительно и ослика, и браунинг. Казенную бумагу сознательный Петя Савочкин умудрился стащить обратно.
Обретя свободу, оба незадачливых исследователя со всех ног помчались в направлении городка, где, как понял из разговоров местных жителей Субботский, квартировало подразделение Красной армии. Но и в Красной армии Савочкину с Субботским тоже мало обрадовалась. Им связали руки ремнями и отвели их в пыльный сарай — «до выяснения». После двухдневного «выяснения» голодные и совершенно измученные пленники попали наконец к комдиву Дееву. Надо отдать должное просвещенности и многообразным талантам покойного Дмитрия Алексеевича. Он выслушал их заинтересованно, в словах о принадлежности двух оборванцев к научному племени нисколько не усомнился, хотя и распорядился дать телеграмму в ведомство, официально отрядившее экспедицию, и даже задал несколько узкопрофессиональных вопросов, поразив Субботского уровнем своей компетентности…
— Так ведь Дмитрий Алексеевич до революции готовился себя синологии посвятить и, как говорят, подавал большие надежды, в экспедициях своего приемного отца фон Штерна участвовал неоднократно, — не удержался и похвастался информированностью Прошкин.
Алексей сдвинул очки и потер переносицу:
— Да, это, конечно, объясняет его заинтересованность, но тогда я был просто приятно удивлен. Тем более товарищ Деев совершенно не упоминал о своей причастности к востоковедению…
Субботский продолжал.
Просвещенный комдив распорядился помочь экспедиции — предоставить ученым продукты питания и конвой из конармейцев. И даже выразил желание лично посетить лагерь, чтобы познакомиться с руководителем этого мероприятия, а также подробнее узнать о результатах. Бывших «задержанных» отмыли, выдали им армейскую форму, коней, накормили и с почетом препроводили к дому Деева — дожидаться, когда комдив завершит неотложные дела и проследует с ними в лагерь.
Пока Савочкин с головой зарылся в свежие газеты на веранде дома, наивный Субботский решился зайти внутрь. И тут состоялось его первое знакомство с Баевым. Конечно, сейчас Александр Дмитриевич утверждает, что этот знаменательный эпизод совершенно изгладился из его памяти за давностью лет, ведь сам он тогда был сущее дитя! Дитя, надо заметить, злобное, надменное и очень агрессивное. Хотя Субботский сам был не больше чем четырьмя-пятью годами старше Баева, но помнит все случившееся ясно и отчетливо, а разговоры готов передать дословно!
Итак, Субботский зашел в комнату и удостоился лицезреть отрока лет двенадцати или около того, возлежащего на огромной горе шелковых подушек и пушистых ковров с царственностью настоящего падишаха. Отрок был закутан в расшитый восточный халат, на пальцах его сияли кольца с разноцветными каменьями, на тоненьких запястьях — паренек был весьма хрупкого сложения — позвякивали многочисленные браслеты. А его глаза, обведенные сурьмой, казались неправдоподобно огромными. Мальчишка чистил ногти на холеных пальчиках при помощи изящного серебряного кинжала. Субботский сперва поздоровался по-русски, а затем старательно перебрал все известные ему тюркские языки и диалекты, пытаясь установить контакт с этим высокомерным созданием, но молодой человек сохранял глубоко оскорбленный вид и изображал, что ни слова не понимает. Потом вдруг неожиданно вскочил, в мгновение ока скинул халат (под которым оказалась армейская форма, хорошо подогнанная по фигурке), попрятал в карманы украшения, куда-то растолкал подушки и вытянулся в струнку… Через минуту в комнату вошел Деев и тотчас принялся строго отчитывать мальчишку, указав на его накрашенные глаза:
— Александр, как долго я буду наблюдать эту азиатчину? Немедленно пойдите и умойтесь!
Надо отдать должное Сашиному упрямству: идти умываться он даже и не подумал, а вместо этого совершенно нагло ткнул пальцем в сторону Субботского и поинтересовался на вполне литературном русском:
— Кто этот гражданин? Вломился в помещение, я уже караульного звать хотел…
— Он сотрудник научной экспедиции, молодой ученый, товарищ Субботский, — официально представил Лешу Деев.
Саша издевательски рассмеялся:
— Он — ученый? Вы шутите? Это просто смешно! Что он может изучать? Какой-то недоумок… Его, должно быть, из университета выгнали. Он не знает совершенно персидского и едва связывает слова на фарси… А его таджикский… — и тут Саша добавил в высшей степени по-русски фольклорную фразу, которую интеллигентный Субботский даже сейчас постесняется повторить, а услыхав тогда из уст столь юного создания, был жутко шокирован.
— Это выходит за всякие рамки, — заорал Деев и залепил Саше такой силы подзатыльник, что, по скромным ожиданиям Субботского, голова его обидчика должна была отлететь и катиться до самой древней Хивы. Саша уселся на пол, стал плакать, тереть виски руками и громко причитать на незнакомом диалекте.
— Прекратите скулить, вы не собака, — назидательно сказал Деев, поднял Сашу за воротник с пола и сильно встряхнул. — Умойтесь и ступайте готовить коня: я еду к Гиссарскому хребту[20] в Другое ущелье, осмотреть лагерь экспедиции.
— А я? — сквозь слезы пролепетал Саша.
— Вам там совершенно нечего делать! — сухо сказал комдив.
Тут, к вящему недоумению Субботского, мальчишка с сомнением покосился на него и перешел на абсолютно правильный, даже академичный французский, который сам Алексей знал не слишком уверенно, но достаточно, чтобы понять этот странный разговор:
— Мой господин, вам не следует туда ездить. Это Другое ущелье — скверное место. Проклятое. Никто из слуг моего дяди, да продлит Аллах милостивый и милосердный его дни, оттуда не вернулся… Ни разу! А в дальнейшем даже за большие деньги люди отказывались ехать туда на поиски пропавших… Вы не можете так рисковать собой! У вас нет преемника…
— Какая ерунда! Это всего лишь страшная сказка. Чтобы отпугнуть глупых людей от места, где ваш достопочтенный родственник спрятал золото. Не более того. Вам давно пора перестать руководствоваться сельскими суевериями! И Аллах здесь совершенно ни при чем. Аллах — частная разновидность суеверия…
— Хотя бы возьмите меня с собой, — не унимался Саша.
— Об этом не может быть и речи. Седлайте коня, и хватит причитать!
— Это приказ, мой господин?
— Да, приказ. Вы не можете ослушаться.
Все это время Деев отвечал Саше тоже на довольно сносном французском. Саша, продолжая жалостно всхлипывать, поплелся в сторону конюшни.
Субботский не был опытным наездником. В тот день он взгромоздился на коня второй раз в своей молодой жизни. И был очень горд собой, пока… злокозненный Саша не вылетел из конюшни на черном жеребце и, проносясь мимо Субботского, не хлестнул изо всех сил его пегую животину. Конь всхрапнул и понесся во всю прыть в туманные дали. Субботский инстинктивно сжал повод и закрыл глаза… То, что он тогда не расшибся на смерть, — настоящее чудо! Сашу за эту проказу Деев лично отстегал и, несмотря на его истерические вопли, велел запереть в сарае, гордо именуемом «гауптвахтой».
…Рассредоточившись, группы всадников метр за метром прочесывали ущелье и прилежащие окрестности. Поиски продолжались уже несколько суток. Лагеря экспедиции обнаружить так и не удавалось. Даже следов никаких. Ни колышков от палаток, ни пепла от костров, ни обглоданных, мулами кустарников, ни утоптанных тропок к речушке…
Савочкин и Субботский поочередно тыкали пальцами в карту. Радостно узнавали одинокие деревца и безошибочно указывали, где обнаружатся валуны или пещерки, которые они прекрасно помнили, но все тщетно. Казалось, экспедиция растаяла вместе с туманом. В то недоброе утро, когда они вдвоем пошли в поселение за продуктами…
Потом поиски продолжались уже без непосредственного участия Савочкина с Субботским. Они были отправлены в ближайший городок, где дислоцировался штаб округа, рассажены в разные комнаты бдительными особистами и в течение полутора месяцев строчили длинные описания работы экспедиции, чертили маршруты, перечисляли имена участников, цели и скромные научные достижения, вспоминали ведомства, которые могли знать об этой затее, знакомых и посторонних, которые смогли бы подтвердить их личности. Но на казенные телеграммы с запросами отовсюду однозначно отвечали, что такой экспедиции никогда не было. Похоже, все сведения об экспедиции исчезли вместе с ней самой. Не значится в университетском отделе кадров доцент Ковальчик. Нет такого студента — Субботского, и никогда не было. Он не проживал и не проживает по указанному в запросе адресу. Никто не знает, кто такой Савочкин Петр Саввич и кто его уполномочил. Вдобавок пленные нукеры на вопросы о том, что они сделали с попавшими к ним учеными, утверждали, что про ученых слышат впервые, а молодые люди перед ними — родственники белогвардейского офицера из банды атамана Семенного… Ситуация была куда как безрадостной.
Снова спасло их только заступничество Деева.
Сам Деев за полтора месяца, что прошли с их последней встречи, сильно изменился. По слухам, он был серьезно болен, несколько недель провел на госпитальной койке. Поговаривали о злокачественной лихорадке, которую комдив подхватил в дальнем горном ущелье, когда лично руководил поисками злополучной экспедиции, и даже о том, что герой пребывает в земной юдоли последние дни. Действительно, хотя Деев держался в седле привычно прямо и даже гордо, выглядел он скверно. Постарел, осунулся, волосы его поредели и стали совершенно белесыми. На руках перчатки, а шею и подбородок скрывал шелковый шарф. Щеки ввалились, а вокруг глаз обозначились глубокие черные тени. Хотя сами глаза были прежними — удивительные, лучащиеся ясным внутренним светом, чистые, словно горный хрусталь. Никогда, ни у одного человека, ни до, ни после встречи с комдивом не видел больше Субботский таких пронзительно ясных глаз!
Деев велел под свою ответственность отписать по инстанциям, что с инцидентом разобрались. Савочкина оставил работать при своем штабе, а Субботскому по-отечески присоветовал забыть о сгинувшей экспедиции как о страшном сне, написал рекомендательное письмо и отправил Лешу с инспектировавшим фронт правительственным поездом в Москву, строго наказав сразу же по приезде с этим самым письмом нанести визит одному его хорошему знакомому — востоковеду, который непременно поможет Субботскому без скандала восстановиться в университете, только уже в Москве. Письмо было адресовано фон Штерну.
Тут Алексей перешел к длинным и совершенно безынтересным для Прошкина описаниям своей учебы и тех подковерных интриг, что царили в научных кругах, при этом все чаще зевал и потирал переносицу. Поэтому пока Субботский еще совершенно не уснул, Прошкин поспешил задать вопрос, вертевшийся у него на языке уже добрых полчаса:
— А у кого сейчас медальон? Тот, что сделали по рисункам из летописи?
Субботский озадаченно посмотрел на Прошкина:
— Понятия не имею… Я его последний раз видел у Александра Августовича. Собственно, ведь он мне эту историю про пилигрима, а потом и про Ковальчика рассказал… У кого он сейчас, даже предположить затрудняюсь, — Субботский взбил подушку и, зевая, принялся облачаться в полосатую пижаму.
А вот Прошкину не спалось. Он даже не ложился — сперва просматривал содержимое папки, на обложке которой каллиграфическим почерком было начертано: «Магия в быту». Но это занимательное сочинение требовало вдумчивого чтения на свежую голову. Потом размышлял о том, где бы лучше спрятать сабли… Кстати, сами сабли оказались совершенно обыкновенными. Одна — банальная казачья, какой в Гражданскую разве что у ленивого не было. Единственное, что отличало ее от других, совершенно таких же, — надпись на клинке: «Упокойся с миром». Судя по старорежимному написанию, с твердым знаком, сабля была изготовлена в предреволюционные времена, скорее всего, еще в империалистическую войну.
Вторая сабля тоже не представляла собой ничего особенного. Она, по всей видимости, была наградной: по ее эфесу струилась сильно затертая гравировка с надписью. «Ком… у — хранит… рев… бдительности, 1921», не без труда разобрал Прошкин. Тут и думать нечего: комдива Деева наградили за проявленную революционную бдительность. Текст надписи бежал по кругу, а ниже был написан год. Поэтому было не совсем понятно, с какого слова надпись начинается: то ли со слова «комдиву» и содержит благодарность за эту самую бдительность, и тогда не совсем понятно, кто именно благодарность вынес, то ли словом «ком…» заканчивается, и тогда можно предположить, что благодарность за бдительность Дееву вынес командарм. Но хотя Прошкин неоднократно бывал на Туркестанском фронте, он, хоть убейте, не мог припомнить, чтобы в начале двадцатых в Красной армии были высшие офицеры в таких должностях. Нет, положительно, звания командарма тогда еще просто не существовало…
Прошкин отложил решение этого ребуса до лучших времен вместе с самой саблей, каковую снова аккуратно спрятал в кладовой. А вот для второй сабли он уже придумал весьма остроумное убежище — фамильный склеп фон Штернов на местном кладбище! Покойный Александр Августович при жизни был хранителем множества тайн и загадок — что ж, пусть продолжает оставаться таковым и после упокоения!
За окном уже робко серело предрассветное небо, а сна так и не было. Если бы Прошкин жил в деревне, уже вовсю бы пели петухи. Значит, можно совершенно безопасно отправляться на кладбище!
С удовольствием вдыхая прохладный рассветный воздух, Прошкин бодро возвращался домой из своей кладбищенской экспедиции и вдруг с огромным удивлением заметил Борменталя — нынешнего, Георгия Владимировича. То ли бдительному Прошкину показалось, то ли Георгий Владимирович действительно перемещался крадучись, стараясь оставаться в утренней тени, которую отбрасывали городские сооружения… Но когда тяжелая рука Прошкина, пусть и в сугубо профилактических целях, все-таки опустилась на плечо доктора, тот вздрогнул.
— Георгий Владимирович, вы где сейчас должны находиться? — резко спросил Прошкин.
— В каком смысле? Я иду с дежурства…
— Вы же должны у Александра Дмитриевича ночевать! — возмутился Прошкин.
Борменталь брезгливо поморщился. Ох уже эти интеллигентские штучки! Прошкин повторил вопрос, уже с профессиональным привкусом в голосе.
— Извольте, я отвечу… — процедил Борменталь.
— Сделайте одолжение! — Прошкин довольно ощутимо сдавил Борменталю плечо.
— Вы уж простите мою откровенность, Николай Павлович, я слишком устал, чтобы сочинять эвфемизмы, — Борменталь повел плечом, пытаясь высвободиться, но его попытка не увенчалась успехом. — Так что скажу прямо: мне Александр Дмитриевич мало симпатичен, да и он сам от необходимости со мной соседствовать вовсе не в восторге. А раз так получилось, я, чтобы не обременять ни его, ни себя, вызвался подменить одного доктора в вашей больнице — медицинских специалистов сейчас очень не хватает!
Прошкин не стал слушать дальше, он ухватил Борменталя за запястье, потащил за собой, быстро, почти бегом, ринулся к дому, где квартировал Баев, взлетел на этаж, толкнул дверь — конечно, она была открыта! В комнате глаза Прошкина невольно остановились на большой и пустой нише в стене. Он нехотя и опасливо перевел взгляд на кровать…
В абсолютно пустой комнате, на широкой кровати, накрытой зеленым исламским флагом, который раньше скрывал нишу в стене, лежал Александр Дмитриевич. В новенькой полной форме и в новых сапогах. С аккуратно скрещенными на груди руками — так только в гроб кладут! Да и сам Баев больше походил на покойника, чем на живого человека. Прошкин в ужасе замер в дверях. Он даже не представлял, что теперь делать. Звонить Корневу? Требовать следственную бригаду из прокуратуры? Вызывать «скорую»? Подойти к Баеву и убедиться, что тот мертв?
Его опередил Борменталь. Решительно подошел к Саше, поискал пульс, глянул зрачки; обернувшись, крикнул Прошкину, чтобы тот вызывал без промедления «скорую», — есть, мол, слабая надежда, что Александр Дмитриевич жив, — и принялся делать Баеву искусственное дыхание.
Корнев и Прошкин расположились на крашенной зеленой краской лавочке в тенистом углу больничного двора и сосредоточенно курили — они уже много чего знали. Знали, что Баев останется жив и скоро поправится. И что Сашу пытались отравить сильным опиатом. Что сам едва пришедший в себя Александр Дмитриевич о своих трагических приключениях и даже о вечернем визите к Прошкину с Субботским совершенно ничего не помнит. Что Борменталь действительно подменял приболевшего доктора из клиники всю ночь. И даже то, что, прибеги они с Прошкиным хотя бы через десять минут, было бы слишком поздно, а через полчаса — квартира просто взорвалась бы: на кухне во всю мощь открыли газовый кран и оставили горящую свечу. Что в ту же ночь в Прокопьевке мирно почил отец Феофан, согласно диагнозу сельского фельдшера — от острого приступа сердечной недостаточности. Что особняк фон Штерна ранним утром пытались поджечь, но оставленные дежурить у дома сотрудники НКВД своевременно вызвали пожарных, заметив огонек в окне. К сожалению, задержать вредителей не удалось. Словом, много печальных и необъяснимых совпадений имело место в ту памятную ночь.
— Владимир Митрофанович, готовить распоряжение, чтобы отложили похороны Феофана, царство ему небесное? — деловито спросил Прошкин, пытаясь хоть как-то отвлечься от тревожных мыслей.
— Пусть хоронят в срок, чтоб покоился с миром, славный был старик. И так понятно, без всякой экспертизы: Феофана отравили, так же как и Баева…
— Я вот чего, Владимир Митрофанович, понять не могу: ну зачем Баева, раз уж его хотели убить, да потом еще и квартиру газом взорвать, в казенную форму переодели?
— Что у тебя, Николай, память девичья? — Корнев строго взглянул на Прошкина. — Ты ведь сам лично мне рассказывал, что Баев, когда к тебе в гости заходил вечером, кофе облился. А он чистюля известный: как пришел к себе, небось первым делом гимнастерку сменил… Кому ж нужно было его переодевать?
Прошкина продолжал глодать червь сомнения, и избавиться от него он надеялся, прибегнув к интеллекту своего начальника, как всегда делал в сложных ситуациях:
— Но ведь на нем обыкновенная форма была — со склада, как у нас у всех, и даже сапоги казенные — не совсем по размеру, хотя и совершенно новенькие… А вообще-то, он все носит на заказ сшитое, и в шкафу у него было полно такой вот подогнанной одежды и сапог с каблуками… Куда же вся эта его амуниция делась?
— Ты бы, Прошкин, такую наблюдательность проявлял, когда Александр Дмитриевич у тебя из гостей поздней ночью один-одинешенек уходил! — замечания Прошкина не на шутку разозлили начальство. — А еще лучше проявил бы бдительность и пошел, проводил его, вместо того чтобы с Субботским сказки на ночь друг другу рассказывать! И вообще, что он у вас целый вечер делал и во сколько ушел?
Прошкин ответил честно — насколько мог. Он действительно не знал, что делал в его квартире Баев и о чем он говорил с Субботским до его возвращения.
— Не знаю, Владимир Митрофанович! Когда я приехал, было двадцать часов пятнадцать минут; сколько он до этого с Субботским просидел и о чем они говорили, лучше у самого Алексея Михайловича спросить. Вот… А ушел он около двадцати трех, и провожать его было незачем: он же поехал на машине Управления! Я сам лично ключи ему дал!
— И молчишь! — взвился Корнев. — А сейчас где машина?!
— Во дворе Управления стоит… — Прошкин чувствовал себя виноватым: действительно, получалось, что Баев, перед тем как попасть к себе домой, аккуратно загнал автомобиль во двор Управления и пошел пешком. Хотя ему было едва ли не вдвое ближе от дома Прошкина до собственного жилья, чем до здания Управления.
— Пойдем полюбуемся — может, по километражу сообразим, куда он ездил…
По километражу выходило, что некто ездил на казенном автомобиле в Прокопьевку. Кроме того, в шинах застряли сельская грязь, травинки и соломинки.
— Вот видишь, Николай, как все просто разъяснилось! — обрадовался Корнев. — Я ведь так сразу и сказал, что Феофана отравили, так же как и Баева. То есть дело было так: Баев взял у тебя машину и поехал в Прокопьевку, там о чем-то посудачил с многоумным старичком. Да только ничего хорошего из этого не вышло: обоих отравили. А чтобы скрыть факт их встречи, Баева доставили домой, а затем злоумышленник, воспользовавшись его формой, отогнал автомобиль на стоянку перед Управлением…
На душе у Прошкина было скверно: он никогда не вводил руководство в заблуждение по существенным вопросам и сейчас сильно страдал, наблюдая, как на этот раз из-за недостатка информации Корневу не удается своим привычным — дедуктивным — методом выстроить одну из тех безупречных логических цепочек, которые всегда приводили Прошкина в восторг. Поэтому Николай Павлович рискнул сообщить начальнику возможный максимум информации — в конце концов, мог же он умолчать кое о чем без всякого умысла? Например, в суете просто забыть про эти дурацкие сабли, которые Баев ему принес, ведь он лично убедился, что в саблях нет ничего мистического, опасного или антисоветского! А папка с записями Деева — вещь сугубо частная и к делу никакого отношения не имеет.
Приняв такое решение, Прошкин, конфузясь и краснея, сознался начальнику, что не кто иной, как он сам, Прошкин, имел неосторожность нанести визит отцу Феофану в Прокопьевку, и, мысленно попросив у покойного прощения за частичное искажение фактов, присовокупил: мол, у бывшего служителя культа было накануне видение. И привиделось отцу Феофану, что жизнь Александра Дмитриевича будет подвергаться угрозе до тех пор, пока этот достойный молодой человек не отправится в длительное заморское путешествие…
От таких новостей Корнев плюхнулся прямо на сиденье автомобиля, раскраснелся и расстегнул верхнюю пуговицу на гимнастерке; отдышавшись, устало спросил:
— И что тебе Баев на такую новость выразил?
— Туманно высказался в том смысле, что он уже уехал из Москвы сюда, в Н., а судьба его вовсе не изменилась к лучшему. Он в пророчества не верит, Владимир Митрофанович, и в Прокопьевку ездить не стал бы из-за этого. Тем более бензина оставалось на донышке — ему до дома добраться едва хватило бы… Вон, — Прошкин постучал ногтем по приборной доске, — бак совершенно пустой!
Корнев погрузился в размышления, потом резко велел заправить машину и вызвать Субботского, но не в Управление. Встреча была назначена через полтора часа в особняке фон Штерна.
Прошкин сидел за рулем и раскатывал по пыльным улицам с максимально возможной скоростью, а Корнев с серьезным видом щелкал секундомером и записывал минуты и километры в блокнот. Экспериментальный заезд подтверждал, что на этот раз дедукция не подвела Владимира Митрофановича. Действительно, Саше как раз хватило бы бензина доехать до дома фон Штерна, а затем вернуть автомобиль во двор Управления. Чтобы добраться до собственного жилища, у него уже не оставалось топлива, а заправить машину ночью было негде. Посоветовавшись еще раз, Корнев и Прошкин решились все-таки осмотреть тело отца Феофана до выяснения всех обстоятельств и, направив на утверждение соответствующие документы, отправились в особняк фон Штерна, где их уже дожидался Субботский.
— Это, Владимир Митрофанович, самый форменный допрос напоминает, а никакую не дружескую беседу! Так во время допроса людям хотя бы воды попить разрешают или сигарету выкурить! — возмущался Субботский.
Уже несколько часов он общался с Корневым и Прошкиным, сидя в мрачноватой гостиной фон Штерна, и отвечал на удручающе однообразные вопросы о содержании недавнего разговора с Александром Дмитриевичем. По десять раз тыкал пальцем в одни и те же фотографии из бархатного альбома, перечислял фамилии и научные заслуги лиц, на них изображенных, рассказывал, где и при каких обстоятельствах встречался с этими лицами, и, конечно же, многократно и на разные лады повторял легенду о золотом медальоне. Деликатно опуская эпизод своего раннего знакомства с Баевым, Субботский всякий раз подчеркивал, что во время давешнего вечернего разговора Александр Дмитриевич решительно отрицал все возможные гипотезы о сокровищах или неких физико-геологических аномалиях, связанные с легендой о путешественнике, медальоне и тем более разработанной при помощи такого метафизического инструмента карте. По этой причине Субботский напрочь отвергал возможность того, что упомянутые медальон или карта могли храниться у Баева.
В конце концов совершенно выведенный из себя этим разговором Корнев, упорно придерживавшийся версии, по которой Баева пытались убить и обокрали именно при попытке завладеть легендарным медальоном, раздраженно поинтересовался, где Субботский, окажись он на месте покойного фон Штерна, спрятал бы столь ценную карту или не менее достопримечательный медальон?
Мучить Субботского ни Прошкин, ни Корнев, конечно, не собирались, они и сами страдали вместе с ним: о том, что в доме фон Штерна, после попытки поджога, поврежден водопровод, их никто не уведомлял. И сигареты у обоих закончились, как всегда, не кстати… Но Субботского эти факты мало примиряли с создавшимся положением, и он продолжал возмущаться:
— Ага, теперь вы еще и хотите, чтобы я мысли покойного Александра Августовича прочитал! Как? Как я, скромный кандидат наук, могу делать хоть какие-то предположения о том, где спрятал бы ценный предмет академик! Энциклопедически образованный человек! Всемирно признанный научный авторитет! Это просто абсурд!
— Ну чего ты, Алексей, ерепенишься! Что ты академиком будешь — это же только времени вопрос, — примирительно начал Прошкин: он по привычке разделял генеральную логическую линию руководства в лице Корнева.
Похоже, эта льстивая фраза запала в ранимую научную душу, и Субботский, на минуту задумавшись, принялся рыться в своем потертом портфельчике и наконец извлек и продемонстрировал довольно странный предмет. Даже два. Предметы очень напоминали вязальные спицы, изогнутые под прямым углом.
Оптимистично поблескивая прямоугольными стеклышками очков, Субботский пояснил:
— Сейчас попробуем применить для поисков одну научную методу. Ее эффективность даже академик Вернадский[21] подтвердил и использовал как способ для выявления патогенных зон в жилых помещениях! В основе — простой и согласующийся с достижениями современной физики принцип переноса энергетического потенциала. Если о некотором материальном объекте много и эмоционально говорят, спорят или даже просто интенсивно думают, часть эмоциональных значимостей, возникающих при этом, передается непосредственно такому объекту в форме энергии. Именно благодаря своеобразному энергетическому сгустку, сформировавшемуся вокруг него, предмет можно обнаружить при помощи вот такого приспособления — рамки. Она выступает в качестве антенны, улавливающей колебания энергии, отличные от нормальных. В идеале, конечно…
Субботский взялся за кончики спиц так, что уголки развернулись, образовав прямоугольник, которому не хватало одной стороны, а сторона, противоположная отсутствующей, оказалась составленной из двух соприкасающихся кончиков спиц.
— При контакте с энергетическим сгустком соприкасающиеся концы начнут покачиваться или даже вращаться.
Дав такие пояснения, Субботский начал медленно обходить дом по периметру, не сводя глаз с рамки. Корнев и Прошкин вяло потащились следом. Прошкину, как апологету подобного рода научных достижений, на самом деле стало интересно, а вот Корнев был настроен куда пессимистичней, даже осторожно повертел пальцем у виска, указав глазами на Субботского, и полушепотом прибавил:
— Ученые — те же блаженные… Что с них возьмешь? Надо нам было к общему разговору еще и товарища Борменталя пригласить. Он какой-никакой, да все-таки психиатр, ему, наверное, тоже было бы любопытно посмотреть на это действо… Ну как профильному специалисту…
В этот момент спицы тревожно покачнулись и тихо звякнули, Субботский остановился прямо напротив массивного книжного шкафа в кабинете покойного профессора и, не выпуская спиц, попросил открыть дверцы.
Прошкин распахнул створки — металлические палочки закружились, набирая темп по мере того, как Субботский перемещал их вдоль книжных полок, словно в шкафу был спрятан магнит, и вдруг резко остановились. Прошкин даже заглянул в шкаф, чтобы выяснить причину этого феномена, и тут же отпрянул: его взгляд уперся в толстый черный корешок с тисненной золотом надписью «Масоны»…
Хотя Субботский удовлетворенно кивнул, но вытащил из шкафа совершенно другую книгу — толстенный труд из области географии в добротном кожаном переплете, бережно смахнул с него пыль и принялся переворачивать страницы. В то же время Прошкин, превозмогая внутреннюю нервную дрожь, осторожно выволок черный томик с предупреждающей надписью и стал просматривать его.
— Изба-читальня, — недовольно пробурчал Корнев и тоже стал рыться в недрах шкафа.
После осмотра настроение его несколько улучшилось: он извлек оттуда палисандровую сигарную коробку, в которой обнаружил пару вполне годных к употреблению сигар, и, весело поругивая капиталистов, придумавших это зелье, чтобы травить трудовой народ, закурил.
Глубоко погрузиться в мир критического реализма, созданный пером А. Ф. Писемского[22], Прошкин не успел: Субботский радостно вскрикнул и указал на страницу своей книжки. На ней, прямо поверх отпечатанной типографским способом карты, сопровождавшей текст, было сделано множество пометок чернилами и грифельным карандашом. Надпись над картой уведомляла: изображено тут не что иное, как Яккабагские горы. Прошкин и Корнев переглянулись — название ничего им не говорило, — но промолчали…
Оказалось, что радость Субботского от разглядывания подробной карты этого горного образования объясняется тем, что Яккабагские горы — именно та часть Гиссарского хребта, где находится слабохолмистое плоскогорье Хантахта, а значит, и то самое Другое ущелье, едва добравшись до которого бесславно сгинула возглавляемая Ковальчиком экспедиция! Другими словами, некто дополнил старую и неточную карту местности новыми данными и даже самим экспедиционным маршрутом. Теперь ответственные работники вздохнули с некоторым облегчением и попытались изобразить на лицах если не восторг, то хотя бы удовлетворение.
Субботский, руководствуясь уже исключительно собственными научными знаниями, собрал по шкафам и комнатам еще с десяток разнообразных атласов, несколько мудреных навигационных приборов, морской компас и сообщил, что ему потребуются какое-то время, логарифмическая линейка, просто линейка, циркуль и фотографический аппарат, чтобы поработать над уточнением карты и распознаванием комментариев, сделанных на ней. Он даже готов работать в помещении Управления — если там ему создадут хоть сколько-нибудь гуманные условия в виде чая и сигарет!
В самом дальнем конце длинного стола в кабинете Корнева, пыхтя сигаретой, корпел над картами и инструментами Алексей Субботский. Прошкин мечтал дочитать черную книжку с интригующим названием — из любопытства он прихватил толстый томик с собой, — но вынужден был отложить чтение до лучших времен и жизнерадостно хрустел яблоком, чтобы составить компанию Корневу, который тут же бодро поглощал полуостывший обед. Прием пищи благотворно сказался на мыслительных способностях Владимира Митрофановича. Он, прихлебывая чай, придвинул к себе листок, вооружился карандашом и погрузился в дедукцию, время от времени информируя присутствующих о своих умозаключениях.
Логика событий, по версии Корнева, была следующей: Феофан был прекрасно осведомлен о научных достижениях фон Штерна. И даже знал или догадывался, что некие силы упорно разыскивают карту и медальон. Прямо хитрый старик Прошкину о своих опасениях не сказал — за что и поплатился! Но намекнул: дескать, было у меня видение… Услыхав от Прошкина о пророческом видении, посетившем отца Феофана, Баев ринулся в дом фон Штерна. Сделать это он мог по двум причинам. Тут Корнев разделил листок бумаги на две части и принялся записывать. Первое, хотел спрятать нечто ценное: боялся и дальше носить это с собой и даже хранить в своем жилище. В таком случае Александр Дмитриевич поступил весьма дальновидно, потому что сам он вскоре пал жертвой покушения, а многие его личные вещи были похищены. Исходя из того что особняк все-таки пытались поджечь, Корнев делал следующий вполне обоснованный вывод: вожделенный предмет злоумышленниками обнаружен не был и они попытались попросту уничтожить объект поисков, спалив его вместе с домом.
Тут Корнев подвел под записями на листке жирную черту и перешел к заполнению второй колонки. Но могло быть и совершенно иначе. Баев, услышав об угрозе своей драгоценной жизни, помчался в дом покойного родственника на поиски некоего амулета, предмета или просто информации — словом, некоей ценности, единоличное обладание которой могло спасти его жизнь. Не обнаружив этой самой ценности, Баев сам поджигает дом, чтобы ценность сгорела и не могла попасть в чужие руки. Таким образом, этот хитрый змей Саша сможет запросто уверять злоумышленников, что располагает пресловутой ценностью…
— Получается, он и отравиться мог сам, с целью кого-то в заблуждение ввести, — вякнул из своего угла Субботский; Алексей забросил расчеты и внимательно слушал Корнева. — Он ведь не знал, что Борменталь на дежурстве в больнице до самого утра останется. Считал, что тот с минуты на минуту вернется и желудок ему промывать начнет по всем правилам!
Корнев довольно хмыкнул:
— Ну, это ты, Алексей Михалыч, хватил… Его ж шприцем укололи! К тому же наш Александр Дмитриевич к собственному внешнему виду слишком бережно относится. Если бы он сам имитировать отравление удумал, то нипочем не стал бы в казенное барахло переодеваться!
Прошкин снова согласился с мудрым начальником, а Алексей обиженно склонился над атласом.
— Я вот о чем, товарищи, подумал. Александр Дмитриевич ведь человек умный, хитрый и в отличие от нас знал, что он ищет. И те, кто извести его стремятся, тоже, видать, не дураки, и тоже знают, что и как искать надо, раз из квартиры Баева только его форменную одежду забрали. Но как ни крути, так и так выходит, что ни тот, ни другие ценности пока не нашли! А знаете, почему?
Прошкин честно признался, что не знает, а Субботский снова оторвался от вычислений и с надеждой воззрился на Корнева.
— Потому, дорогие товарищи, что не было этой ценности в особняке у фон Штерна! Должна была быть — но не было! — торжественно заключил Корнев. — И быть ее там не могло по одной простой и прозаической причине: мы ее оттуда забрали в числе предметов, изъятых при первичном осмотре. Она уже в Управлении! Мы ее прямо сейчас запросто найдем — без всяких дурацких рамок!
Субботский снова обиженно насупился, Прошкин с облегчением вздохнул, а Корнев продолжал:
— Ты, Николай, опись изъятого имущества составлял — что там у нас числилось?
— Да всего два пункта: посуда для химических опытов, старинная, — тринадцать предметов и глобусы старинные — тоже тринадцать штук.
— И где все это добро?
— На склад сдали по акту, чтобы кабинеты не захламлять…
— Дмитрий Прохорович? — Корнев тут же позвонил на склад. — Бери Вяткина или еще кого и тащите ко мне в кабинет глобусы и все, что вам Прошкин по акту сдавал… Да, прямо сейчас, ничего, что пыльные!
Вооружившись терпением и осторожностью, все трое принялись простукивать, тереть, нажимать в разных местах, трясти, переворачивать и пытаться разобрать крепкие старинные глобусы. И уже через полтора часа гений царского ученого-индивидуалиста был побежден коллективными усилиями трех убежденных материалистов. Заскрипел и открылся, словно шкатулка, сперва один глобус: в его пыльном чреве мирно хранилось множество географических карт и несколько растрепанных записных книжек, а в следующем, к торжеству Субботского, обнаружился легендарный медальон — удивительно изящно плетенная из золотой проволоки, несколько сплющенная сфера, подвешенная к толстой золотой же цепочке! Но самым удивительным открытием стало то, что под разрисованной деревянной скорлупкой одного из глобусов скрывалась еще одна, на этот раз увеличенная до полноценной сферы, модель медальона, а составлявшие ее проволочки опутывали уже настоящую карту мира…
Теперь работы у Субботского было невпроворот — Корнев облегченно вздохнул, разрешил ему остаться в кабинете, чтобы не таскать многочисленные инструменты с тяжеленными глобусами и атласами туда-сюда. Описание находок Алексей должен был изложить в форме отчета. К двери, учитывая большую ценность всего, что за ней находилось, были приставлены два вооруженных сотрудника Управления. А сам Корнев, взяв Прошкина под локоток, пошел глотнуть свежего воздуха. И, едва они оказались за забором своего ведомства, спросил:
— Как ты, Прошкин, думаешь, можно ли считать служебную командировку от нашего Н. до Таджикской ССР дальним странствием?
— Можно, наверное…
Прозвучало как-то неуверенно. Прошкин действительно сомневался, ведь в Таджикистане отсутствовало упомянутое в пророчествах Феофана море, путь за которое рекомендовался Баеву как лучшее средство для увеличения продолжительной жизни.
— Наверное? Ты точно, Николай, переутомился, — тоже устало вздохнул Корнев. — Никаких «наверное»! Сегодня же по отчету Субботского рапорт настрочу, пусть экспедицию в это ущелье, будь оно трижды неладно, снаряжают. И Баева в нее включат в обязательном порядке! Хватит ему в Н. отсиживаться! У меня уже никакого здоровья нет на всю эту историю! Да и работать ведь некогда — война на пороге, а мы как всегда! Вместо того чтобы готовиться серьезно, работу мобилизационную проводить, в казаки-разбойники играем, клады ищем! И завтра же подам — лично Станиславу Трофимовичу.
— Станислав Трофимович к нам приезжает? — едва скрывая ужас, тихо спросил Прошкин. До войны еще жить и жить, а вот к визиту республиканского начальства Управление точно что не готово. Да и чем заканчиваются внезапные визиты Станислава Трофимовича для ревизуемых лиц, тоже дело известное…
— Да нет, — успокаивающе махнул рукой Корнев, — меня на завтра телефонограммой на расширенный партхозактив вызвали. Так что ты, Прошкин, уж соберись. За старшого остаешься. И не поленись — сходи, проверь, как там ребята наши змея этого, Баева, в больнице стерегут. Хоть бы он поскорее живым и здоровым отсюда убрался! Да, ну и за ним самим присмотри — чтобы он, как оклемается, телеграмм не слал, писем не писал и по телефонам не раззванивал… Я же по инстанциям доложил, что у него острая форма болезни Боткина! Все о его же благополучии беспокоюсь.