Брату моего деда, поручику Первой мировой
…Но они все равно пытались спасти корабль, эти лысые от рождения и зеленокожие от рождения ребята с двумя парами конечностей и двумя парами глаз, они боролись отчаянно, делали что могли, а потом делали и невозможное. Так уж устроены звездолетчики, пусть и зеленокожие, пусть корабль был всего-навсего небольшим чартером, транспортом для перевозки экзотических зверей с планет трех созвездий и одного шарового скопления. Кодекс чести требовал спасти корабль.
Но стопроцентная надежность техники, увы, навсегда останется гордой легендой. Всегда сохраняется стотысячная, стомиллионная доля процента, и разве легче оттого, что эту долю порой олицетворяет один-единственный звездолет?
Когда стало ясно, что все усилия бессмысленны, зеленокожий капитан с непроизносимым земными устами именем, спасая экипаж, отстрелил грузовую секцию, и она, мгновенно лишившись искусственной гравитации, тут же перестала существовать как единое целое, десятки шарообразных бронекапсул-клеток брызнули во все стороны от стержня, оси, пустотелой трубы — словно зерна из кукурузного початка; и ось, сминаясь в гармошку, а потом в бесформенный комок, начала недлинное странствие, чтобы сгореть в пламени желтого карлика, известного обитателям его третьей планеты как Солнце. Секция экипажа, подавая сигнал SOS, ушла в прежнем направлении, к Ригелю. А большая часть капсул-клеток упала на Солнце вслед за осью, несколько ушли в бесконечное странствие по космосу, ненадолго продлив агонию заключенных в них диковинных инопланетных тварей; шесть капсул всосал гигантский газовый пузырь Юпитера, четыре окунулись в пояс астероидов, три размазало по холодной песчаной поверхности Марса, одна вызвала яркую вспышку на Луне, в Море Ясности. А одна капсула, та самая минимальнейшая, но теоретически реальная вероятность — стала реальностью практической. По отлогой кривой, идеальному баллистическому «коридору входа» она вошла в стратосферу планеты Земля, потом в облака, потом в год одна тысяча восемьсот семьдесят восьмой от рождества Христова…
…Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Так утверждали древние и, быть может, не ошибались.
Белавинского гусарского полка поручик Сабуров вошел в происходящее легкой кавалерийской походочкой, как входили господа русские офицеры и на блестящий паркет балов, и на дуэльную опушку, и в домик белотелой вдовушки, и на Сенатскую площадь — решительно и беспечно, но осознавая в глубине души, что дальнейшая жизнь таит перемены. Знать бы только, какие?
Паровоз засвистел, заухал, зашипел, зафыркал, пустил дым, дернул вагоны, и они, разноцветные, поплыли мимо Сабурова, навсегда уносясь из его жизни. Поезд длинно просвистел за семафором, и настала тишина, а дым развеяло в спокойном воздухе. «Чох якши», — сказал себе мысленно поручик Сабуров, и от окружающего благолепия ему на глаза едва не навернулись слезы. Это для здешних обывателей тут было скучное захолустье, затрюханный уезд, забытый господом богом и губернскими властями. Для поручика Сабурова тут начиналась Россия. Можно спокойно ложиться спать, не боясь, что ночью змеями подползут красные фески и твоя голова будет назавтра красоваться где-нибудь на лужку перед жирным пашой, — сам ты этого видеть, понятно, не сможешь, но все равно неприятно, что твоя буйная головушка посмертно странствует в тороках у нехристей…
И уже не слышать отныне диких завываний «алла!» и не видеть жуткие статуи — замерших в горных теснинах часовых, и кровушка не льется водицей, и не сверкают бритвенной остроты ятаганы, и вышел почетный мир. Победа. Звонкая, веселая, справедливая победа. Все кончено. Огромное облегчение на душе, и тут же чего-то словно бы жаль немножечко. То ли невзятого Царьграда — Константинополя — Стамбула, то ли… Знать бы, господи! «А дали мы им все-таки, — подумал поручик Сабуров, — и за Севастополь дали, и вообще». Он хотел украдкой обозреть грудь, на коей сверкали «Георгий» 4-й степени, «анна» 3-й и «Владимир» с мечами, — но постеснялся.
Огляделся вокруг да около, и вдруг неизвестно почему показалось, будто все это, вот это самое место, уже было в его жизни однажды — красное зданьице вокзала с обведенными белой краской полуколоннами и карнизами, затейливая, в кирпичных кружевах водокачка, пузатый станционный жандарм, сидящие в траве мужики, возы с распряженными лошадьми, хрумкающими овес, чахленькие липы. Хотя поручик был здесь впервые в жизни.
Он подхватил свой кофр-фор и направился в сторону телег — путь предстоял неблизкий, и следовало поспешать, подыскать оказию.
И тут сработало чутье, звериное ощущение опасности и тревоги — эхо войны, способность, подаренная войной то ли к добру, то ли к худу, награда войны и ее память. Может, причиной было испуганное лицо мужика, высмотревшего что-то за спиной поручика, может, нечто другое. Поручик Сабуров быстрым взором окинул окрест, и рука привычно дернулась было к эфесу, но вовремя отдернулась.
Его умело обкладывали.
Пузатый станционный жандарм оказался совсем близко, позади; справа надвигались еще двое, помоложе, ловкие и сильные на вид, и слева надвигались двое таких же ражих, а спереди подходили ротмистр в лазоревой шинели и какой-то в партикулярном, неприятный. Лица у всех и жадно-азартные, и испуганные чуточку — как перед атакой, право слово, только где же эти видывали атаки и хаживали в них?
— Па-атрудитесь оставаться на месте!
И тут же его замкнули в плотное кольцо, сторожа каждое движение, сапогами запахло, луком, псарней. А Сабуров опустил на землю кофр-фор и осведомился:
— В чем дело?
Он нарочно не добавил «господа». Много чести.
— Па-атрудитесь предъявить все имеющиеся документы, удостоверяющие вашу личность, — сказал ротмистр. Лицо длинное, узкое, щучье.
«Но я-то тебе не жерех», — подумал поручик.
— А с кем имею?
И он снова нарочно не добавил «честь». А вот им хрен.
— Отдельного корпуса жандармов ротмистр Крестовский, — сообщил офицер сухо. И добавил малую толику веселее: — Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии. Изволили слышать о таком департаменте?
Издевался, щучья рожа. Как будто возможно было родиться в России, войти в совершеннолетие и не слышать о третьем отделении — как там, что там, что к чему и почем. Лицо ротмистра Крестовского являло столь незыблемое служебное рвение и непреклонность, что сразу становилось ясно: протестуй ты не протестуй, крой бурлацкой руганью или на чистом французском поминай дядю-сенатора, жалуйся, грози, плюй в рожу — на роже ни одна жилочка не дрогнет. Поручик это понял, хотя за два последних года от голубых мундиров отвык — что-то они не встречались в действующей на театре боевых действий армии (хотя какой-то там отдельный дивизион лазоревых и торчал в тылах). Теперь приходилось привыкать наново и вспоминать, что возмущаться негоже глядишь, боком выйдет…
Документы Сабурова поручик изучал долго — и ведь видно, что изучил вдоль-поперек-всяко и все для себя определил, но тянет волынку издевательства ради. Злишься небось, что в офицерское собрание вас не пускают, подумал поручик Сабуров с целью обрести хоть какое-то моральное удовлетворение.
— По какой надобности следуете? Из бумаг не явствует, что по казенной.
— А по своей и нельзя? — спросил поручик Сабуров, тараща глазенки, аки дитя невинное.
— Объяснитесь в таком случае, куда и зачем, — сказала Щучья Морда. Бумаги пока что не вернула.
Поручик Сабуров набрал в грудь побольше воздуха, словно собрался нырнуть в воду, и затянул:
— Будучи в отпуске из действующей армии до октября месяца ради поправления здоровья от причиненных на театре военных действий ранений, что соответствующими бумагами подтверждается, имею следовать на собственный кошт до города, обозначенного на вышестоящим начальством утвержденных картах как Губернск…
Он бубнил, как пономарь, не выказывая тоном иронии, но с такой нахальной развальцой талдыча, что издевку чувствовали все, даже состоящий при станции жандарм.
— …в каковом Губернске предстоит отыскать вдову коллежского советника Марью Петровну Овсянникову для передачи последней писем и личных вещей покойного сына ее Белавинского гусарского полка подпоручика Овсянникова, каковой геройски пал за бога, царя и отечество в боях под городом Плевен, в каковом и похоронен согласно…
— Ради бога, достаточно, — оборвал его ротмистр Крестовский. — Я уяснил суть анабазиса вашего. Что же, маху мы дали, господин Смирновский?
Это тому, партикулярному. Партикулярный чин (а видно было, что не простой это уличный шпион — именно чин), пожав плечами, вытянул из кармана изрядно уже потрепанную бумагу:
— Что поделать, Иван Филиппыч, — сыск… Смотрите, описание ведь подходящее: «Роста высокого, сухощав, бледен, лицо продолговатое, глаза голубые, белокур, в движениях быстр, походка уверенная, может носить усы на военный манер, не исключено появление в облике чиновника либо офицера». Подполковника Гартмана, царство ему небесное, наш как раз и упокоил, в военном мундире будучи…
— Интересная бледность — это у девиц, — сказал поручик Сабуров. — А я всегда был румян.
— Может, это вы попросту загорели, — любезно сообщил господин Смирновский. — А господина Гартмана злодейски бомбою убивая, были бледны.
— Господин Гартман, надо полагать, из ваших? Отдельного корпуса?
— Именно. Питаете неприязнь к отдельному корпусу?
— Помилуйте, с чего бы вдруг, — сказал поручик Сабуров. — Просто как-то так уж вышло, что я по другой части, мундир другого цвета.
— Каждый служит государю императору на том месте, где поставлен, сказала Щучья Морда.
— О том самом я и говорю, — развел руками поручик. — Вай-ана санн![1]
Губы Щучьей Морды дрогнули:
— Па-атрудитесь в пределах Российской империи говорить на языке, утвержденном начальством! Па-атрудитесь получить документы. Можете следовать далее. Приношу извинения, служба!
И тут же рассосались жандармы, словно приснились, миг — и нету, вернулся на свое место пузатый станционный страж, ротмистр со Смирновским повернулись кругом, будто поручика отныне не существовало вовсе, и Сабуров услышал:
— Отправить бы его отсюда, Иван Филиппыч, чтобы под ногами не путался.
— Дело. Займитесь, — сказал Крестовский, ничуть не заботясь, слышит их поручик или нет. — Выпихните в Губернск до ночи сего путешественника. Черт, однажды уже пускали в заграницы таких вот, потом дошло до декабря. Закрыть бы эту заграницу как-нибудь, чтобы — ни туда, ни оттуда…
Смешок:
— Так ведь императрицы — они у нас как раз из заграниц…
— Все равно.
— Ну, этот-то — от турок. Азия-с…
— В Азии тоже веет… душком.
И ушли. А Сабуров остался в странных чувствах — было тут и изумление, и гнев, но больше всего ярости. Как нижний чин — вахмистр ему хлещет по роже, а тот в ответ — упаси боже, сделай руки по швам и терпи молча… И плевать им, что ты выиграл турецкую войну.
Плюнул и решил выпить водки в буфете. Подали «Шустовскую», хлебушка черного, русского (у болгар похож, а другой), предлагали селянку, но попросил сальца — чтобы с мясом и торчали зубчики чеснока, пожелтевшие уже, дух салу передавшие. Выпил рюмку. Занюхал хлебом, пожевал сальца. Еще выпил. Ужасно медленно возвращалось прежнее чувство благолепия.
О чем шла речь, кого искали голубые, он сообразил сразу. Давно уже было известно — больше по скупым слухам, — что в России, как и в Европе, завелись революционеры. Как в Европе, кидают бомбы, метко и не очень палят по властям предержащим и самому государю императору, пытаются взбунтовать народ, но ради чего это затеяно и кем — совершенно непонятно. Никто этих революционеров не видел, никто не знает, кто они такие, много их или мало, то ли они в самом деле наняты жидами и ляхами, то ли, как пятьдесят четыре года назад, мутню начинают самые что ни на есть русские люди. По слухам, есть даже значащиеся в Бархатной книге, а потому наемными они оказаться никак не могут. Но вот какого рожна им нужно, если крестьян освободили, срок службы солдатам неимоверно убавили и провели всякие судебно-земские реформы? Поручик Сабуров не знал — в кадетском и в полку об этом как-то не говорили. А в Болгарии было не до посторонних мыслей о сложностях российского бытия, там все было ясно и просто: турки зверствовали над православными братушками, за что и получили как следует…
— Господин Сабуров!
Смирновский стоял над ним, улыбался как ни в чем не бывало:
— Собирайтесь, господин Сабуров, Оказию мы вам отыскали. До самого Губернска. Не венский экипаж, правда, да где ж тут венский раздобудешь? Да и потом — разве вам привыкать, герою суровых баталий?
Сабуров хотел было отказаться, но посмотрел в эти глаза и доподлинно сообразил: в случае отказа следует ждать любой пакости. Бог с ними… Он вздохнул и полез за деньгами — уплатить буфетчику.
— А вот скажите, господин Смирновский, — решился он, когда вышли на улицу. — Эти ваши… вот которых вы ловите…
— Государственные преступники?
— Они. Что им нужно, вообще-то говоря?
— Расшатать престол, — сказал Смирновский. — Интрига внешнего врага. Полячишки, жиды и, увы, жадные на злато продавшиеся великороссы. Ослабить могущество империи норовят.
Все вроде бы сходится, и Смирновский — человек государственный, облеченный и посвященный, врать вроде бы не должен. Да уж больно мерзкое впечатление производит — сыщик, нюхало, земской ярыжка, стрюк… Неужели такой правду может говорить?
Оказия была — запряженная тройкой добрых коней купеческая повозка из Губернска. Гонял ее сюда купец второй гильдии Мясоедов со снедью для буфета, дорогой и подешевле — то есть купец владел и хозяйствовал, а гонял повозку за полсотни верст приказчик Мартьян, кудрявый детина лет тридцати, если убивать — только из-за угла в три кола. Да еще безмен с граненым шаром под рукой, на облучке. Иначе и нельзя в сих глухих местах, где пошаливают, и весьма, такой приказчик тут и надобен…
Сенцо лежало в повозке, Мартьян его покрыл армяком, повозка вроде ящика на колесах, чего ж не ехать-то? И ведь на прощанье попутал бес: поручик достал золотой, протянул Смирновскому с самой душевной улыбкой:
— За труды. Не сочтите…
Глядя ему неотрывно в глаза, Смирновский щелчком запустил монетку в сторону, в лопухи — блеснул, кувыркаясь, профиль государя императора. Сыщик улыбнулся, пообещал:
— Бог даст — свидимся… Счастливого пути.
И ушел.
— Это вы зря, барин, ваше благородие, — тихонько, будто самому себе, сказал Мартьян. — Эти — долгопамятные…
— А бог не выдаст — так и свинья не съест. Кого ищут?
— А кого бы да ни искали, лишь бы не нас, — он весело сверкнул зубами из цыганской бородищи. — Поехали, ваше благородие, или как? Три дня здесь торчу, пора б назад. Мясоедов меня, поди, с фонарями ищет…
— А что ж тут три дня торчал? — спросил поручик, хотя ответ и так был писан на припухшем лике приказчика.
— Да кум тут у меня, вот оно и…
— А Мясоедову скажешь, что лошадь ногу зашибла?
— Вот-вот.
— Ну, трогай, — сказал поручик. — «Рушукского» в дороге налью.
— Это которое?
— Заграничное. Там увидишь. И-э-й!
Тронулись застоявшиеся сытые лошадки, вынесли повозку на проезжий тракт, остались позади и мужики, с оглядкой искавшие в лопухах империал, и стеклянный взгляд Щучьей Морды. А впереди у обочины стоял человек в синей черкеске и овчинной шапке с круглой суконной тульей, держал руку под козырек согласно артикулам, и это было странно: не столь уж привержены дисциплине казаки Кавказского линейного войска, чтобы нарочно выходить к дороге отдать честь проезжающему офицеру, да еще чужого полка, вовсе не казачьего. Что-то ему нужно было, казаку. А потому Сабуров велел Мартьяну попридержать. Присмотрелся.
Казак был, как все казаки — с полным почтения к его благородию, но смышленым и хитроватым лицом исстари вольного человека. Себе на уме, одним словом, казак — и все этим сказано. Свернутая лохматая бурка лежала у его ног, оттуда торчал ружейный чехол. На черкеске поблескивал знак отличия военного ордена св. Георгия — серебряный крестик на черно-оранжевой, цвета дыма и пламени, ленте, новенький совсем. А где его можно было получить недавно? Либо там же, на Кавказе, либо…
И вот что выяснилось. Платон Нежданов, старший урядник одного из полков Терского войска. Был на болгарском театре военных действий. Командирован в числе нескольких других нижних чинов сопровождать в Россию некий ценный груз, но на здешней станции по несчастливому невезению вывихнул ногу, спрыгивая на перрон, — непривычны казаки к поездам, на Кавказе этого нету и в Болгарии тоже, объяснял он (поручик крепко подозревал, что дело тут еще и в водочке, к которой казаки как раз привычны). Был оставлен офицером на станции. Неделю провалялся в задней комнатке у буфетчика. Невольный наем сего помещения да принимаемая в чисто лечебных целях «Анисовая» оставили урядника без капиталов. Вдобавок на станции не имелось никакого воинского присутствия — ближайшее находилось в Губернске. Таким образом, чтобы выправить литер на бесплатный воинский проезд, приходилось отправляться за полсотни верст, но что поделаешь? Не продавать же господам проезжающим черкесскую шашку в серебре? Они, конечно, купят, да ведь позор и бесчестье — продавать трофейное оружие, не в бурьяне найденное.
Словом, старший урядник, встав на ноги, собирался подыскать оказию до Губернска, помня, что на Руси исстари жалеют служивых и помогут, ежели что. И тут он оказался свидетелем геройской атаки господ жандармов на господина поручика, последовавшего разбирательства. Потом усмотрел господина в партикулярном, подряжавшего Мартьяна везти его благородие в Губернск… Так что вот… Он, конечно, не наглец какой, но господин поручик, быть может, не сочтет за труд уделить местечко в повозке воинскому человеку, прошедшему ту же самую турецкую кампанию? А бумаги вот они, в полном порядке…
Бумаги действительно были в порядке. Поручик Сабуров, сидевший уже без фуражки и полотняника,[2] проглядел их бегло, проформы ради. Все ему было ясно: какой-то тыловой хомяк в чинах чего-то там нахапал и благодаря связям отправил в Россию под воинским сопровождением. Казак наверняка спрыгнул на перрон, чтобы познакомиться поближе с какой-то станционной обитательницей. Офицер-сопровождающий — явно какая-то тыловая крыса: строевой не оставил бы наихладнокровнейшим образом подчиненного на вокзале, а велел занести в вагон. Не хотел лишних хлопот, погань такая. Господи, до каких пор в русской армии людям театра военных действий будут сопутствовать такие вот тыловые крысы?
Место в повозке, понятно, нашлось, его бы еще на четверых хватило. Вскоре поручик Сабуров достал оплетенную бутылку «Рушукского», как обещал Мартьяну. Мартьян малость похмелился — на лице его читалось, что эта красная водичка без должной крепости не идет ни в какое сравнение с очищенной, но из вежливости, как угощаемый, да еще военным барином, он промолчал. Платон же Нежданов, наоборот, отпробовал заграничного красного как знаток и любитель, побывавший в Европах, пусть и полумусульманских все равно заграница. Употребил немного и Сабуров.
Гладкие лошадки бежали ровной рысью. Платон рассказывал Мартьяну про Болгарию да про турок. Привирал, ясное дело, безбожно, по святому казачьему обычаю: и насчет ужасных янычар, у которых провинившегося солдата будто бы положено съедать перед строем, и про собственные успехи насчет бабцов, которые, мил друг Мартьяша, и устроены-то иначе, вот, к примеру, ежели вспомнить…
Трудно сказать, насколько Мартьян всему этому верил — тоже был мужик не без царя в голове. Но врать согласно пословице не мешал. Поручик Сабуров тоже слушал вполуха и бездумно улыбался неизвестно чему. Лежал себе на армяке поверх пахучего сена, рядом аккуратно, орденами вверх сложен полотняник, повозку привычно потряхивает на плохонькой российской дороге… Вокруг тянулись негустые леса, перемежаемые пустошами, а кое-где болотинами. Болота здесь были знаменитые — единственно своими размерами и проистекающей отсюда малополезностью земель. Оттого и помещиков настоящих, многоземельных, как мельком обронил Мартьян, не водилось отроду. Мелких сидело несколько, едва ли не однодворцев.
— Так что и не жгли, поди? — съехидничал Платон. — В свое-то времечко?
— Да кого тут было жечь, и за что… У нас народ не пахотный исстари. У нас в первую голову — ремесла, торговлишка, что до манифеста, что потом. А господа… Ну вот один есть поблизости. Имение — аж с десятину, поди. В трубу небеса обозревает, скоро дырку в тучах проглядит, уж простите дурака, ваше благородие, если что не так ляпну. И ездят к нему такие ж блажные…
— А такого не было, случаем, — в шутку спросил Сабуров, испытывая свою прекрасную память. — Роста высокого, сухощав, бледен, глаза голубые, белокур, в движениях быстр, бороду бреет, может носить усы на военный манер…
— Что-то вы, барин? — Мартьян вылупил глаза, будто и впрямь дурак дураком. Но в лице дрогнуло что-то, в глазах отблеснуло. Не прост ты, детинушка, подумал поручик Сабуров, ох, не прост. Может, что и слышал. Может, кого и вез. Может, тот, что в движениях быстр, уже и прошел щучкой сквозь худые жандармские сети давно тому назад. Но детинушка промолчит, ибо челноком снует по большой дороге, а у дороги той закон один помалкивай да в чужие дела не суйся, рвение пусть проявляет тот, кому оно положено по службе. Впрочем, все это полной мерой касается и поручика Сабурова — ни к чему ему лезть в дела голубых, которых некогда зацепил стихом поручик Тенгинского полка Лермонтов. Офицерской чести противно соучаствовать тем стрюкам и даже думать о них…
Они ехали, болтали, молчали, опрокинули еще по паре стаканчиков, ехали, и понемногу путь стал скучен — оттого, что впереди дороги оставалось больше, чем позади. Вечерело, длинные тени деревьев ложились поперек тракта там, где дорога проходила лесом, а болотины понемногу заволакивало туманом, редким пока что, жиденьким. Вот и солнце укатилось за горизонт.
— Влажной барин говорил как-то, что земля круглая, — сказал Мартьян с плохо скрываемым превосходством тороватого и удачливого над бесталанным и блажным. — А я вот езжу — полсотни верст туда, полсотни верст назад. И везде земля — как тарелка. Ну, не без пригорков кой-где, но чтобы круглая…
— Оно так, — лениво поддакнул Платон. — Ежели взять степь…
Крик его прервал долгий вопль на одной ноте — он донесся издалека, затих, потом вновь зазвучал, приближаясь. Звучал он так, словно человек нос к носу столкнулся с каким-то ужасом и давно уже вопит, подустал, осип.
— Шалят? — спросил Платон, а сам уже подтянул к себе ружейный чехол, возился с пряжками.
— Да не должны бы возле самого-то постоялого… — сказал сквозь зубы Мартьян, но тоже насторожился и потрогал безмен.
Поручик Сабуров извлек из кофр-фора кобуру, из кобуры вытянул табельный «смит-вессон» и взвел тугой курок. В кофр-форе лежал еще великолепный кольт с серебряными насечками, и не паршивая венская подделка, а настоящий: «сделано в Хартфорде» — трофей, забранный у срубленного в лихом деле турецкого офицера. Но пусть себе лежит. Оружия и так достаточно. Поручик да казак с шашками, винтовкой и револьвером, детина с безменом на любых разбойничков хватит, ха! Янычар трогали за магометанскую душу, а тут…
Дорога заворачивала, по ней завернула и тройка, и они увидели, что навстречу движется человек — то побежит, то бредет вихлючим зигзагом, то снова малость пробежит, и машет руками неизвестно кому, и мотает его, как пьяного. Или смертельно раненного, подумали два военных человека и стали очень серьезными.
— Тю! — сплюнул Мартьян. — Рафка Арбитман тащится, и таратайки его при нем нету…
— Это кто?
— Да жид. Торгует помаленьку, старым тряпьем больше. — Мартьян поскучнел. — Вот ты господи, у него ж и брать-то нечего. Неужто позарились на клячу да кучу тряпок?
— Останови.
— П-р-р! — Мартьян натянул вожжи. — Здорово, Рафка, что у тебя такое?
Старый еврей подошел, ухватился за борт повозки, поручик Сабуров, оказавшийся ближе, наклонился к нему и едва не отпрянул — таким от этого библейского лица несло ужасом, смертным отрешением духа и тела от всего сущего.
— Ну что там? — нетерпеливо рявкнул Мартьян, протянул ручищу и тряхнул старика за плечо. Тщедушная фигурка колыхнулась — и лапсердак в свежей земле, и лицо, и пейсы; в волосах, как у языческого Силена, торчат листья — бежал, продирался, падал. — Да говори ты, идол!
— Слушайте, — сказал Арбитман. — Таки поворачивайте уже и бегите быстрее отсюда, совсем скоро тут будет сатана, как лев рыкающий, и смерть нам всем. Смерть нам всем. Вот все кричат на старого еврея, зачем он продал Христа, и я сегодня думаю: может, какой один еврей когда и продал немножко Христа? Иначе почему на старого Рефаэла выскочил такое… Молодый люди, вы только не смейтесь моими словами, хоть вы и храбрые военные люди, совсем как Гедеон храбрые, но убегать нужно, скакать, иначе мы умрем от это страшилище, и трусы, и храбрые!
Они переглянулись и покивали друг другу с видом людей, которым все насквозь ясно.
— Садись на облучок, — сказал Мартьян и переложил безмен на колени, освобождая место. — Хошь ты и жид, а не бросать же на ночь глядя во чистом поле.
Старик подчинился, вожжи хлопнули по гладким крупам, и лошади рванули вперед; но старьевщик, увидев, что назад они не собираются поворачивать, скатился с облучка и кинулся напрямик, махая руками, вопя что-то неразборчивое. Они кричали в три глотки, но Рефаэл не вернулся.
— Да ладно, — махнул ручищей Мартьян. — Не хотел с нами, пусть пешком тащится. Медведей с волками у нас еще при Годунове перевели. А в болото ухнет — на нас вины нет. Честью приглашали. Но-о!
Двенадцать копыт вновь грянули по пыльной дороге. Поручик Сабуров положил «смит-вессон» рядом, стволом от себя, а Платон ради скоротания дорожной скуки затянул негромко:
Не туман с моря поднялся,
три дня кряду сильный дождик шел
князь великий переправлялся,
через Дунай он с войском шел.
Он и шел с крестом-молитвой,
чтобы турок победить,
чтобы турок победить,
всех болгар освободить.
Три мы ночи шли в походе,
призатуманилось у нас в глазах…
Песня оборвалась — лошади шарахнулись, ржа, повозку швырнуло к обочине, Сабуров треснулся затылком о доску, и в глазах действительно призатуманилось. Мартьян что есть сил удерживал коней, кони приплясывали и храпели, норовя вздыбиться, а Платон Нежданов уже стоял на дороге, пригнувшись, взяв ружье на руку, сторожко зыркая по сторонам.
— Ваше благородие!
Сабуров выскочил, держа «смит-вессон» стволом вниз. Хлипконькая еврейская двуколка лежала в обломках, только одна уцелевшая оглобля торчала вверх из кучи расщепленных досок и мочальных вязок. Везде валялись ветошь и разная рухлядь. А лошади не было, вместо лошади ошметки — тут клок, там кус, там набрызгано кровью, там таращит уцелевший глаз длинная подряпанная клячонкина голова. С болот наплывал холод — но только ли оттого стало вдруг зябко?
— Й-эх! — выдохнул урядник. — Ваше благородие, это что ж? Это и медведь так не разделает!
— Да нету у нас ни медведей, ни волков! — закричал Мартьян с облучка. Какие были, говорю, при Годунове вывелись!
— Оно, конечно. Но кто-то ж клячу разделал? Так что не зря жид в бега ударился, ох, было чего спужаться, верно вам говорю… И что делать-то?
Он глянул на Сабурова, по долголетней привычке воинского человека ждал команды от офицера, но что мог поручик приказать, и что он вообще понимал? Да ничего. Он стоял с тяжелым револьвером в руке, и ему казалось, что из леса пялятся сотни глаз, то ли звериных, то ли неизвестно чьих, что там щерятся сотни пастей, а сам он маленький и голый, как при явлении на свет из материнского чрева. Древний, древнейший, изначальный страх человека перед темнотой и неизвестным зверем всплывал из глубин сознания, туманил мозг. Секундным промельком, не осознаваемым рассудком, вдруг пронеслось то ли воспоминание, то ли морок — что-то огромное, в твердой чешуе, шипящее, скалится, а ты такой бессильный и перепуганный…
Все же он остался боевым офицером и, прежде чем самому отступить, скомандовал:
— Урядник, в повозку! — Потом запрыгнул следом и крикнул: — Пошел!
Лошади дернули, и подгонять не пришлось. Мартьян стоял на облучке, свистел душераздирающе, ухал, орал:
— Залетные, не выдайте! Выносите! Господа военные, пальните погромче!
Бабахнула винтовка, поручик Сабуров поднял револьвер и выстрелил дважды. Лошади понесли, далеко разносились свист и улюлюканье, страх холодил грудь, ледяные мураши бродили по спине, и один Бог ведает, сколько продолжалась бешеная скачка — но наконец тройка влетела в распахнутые настежь ворота постоялого двора, и на добротных цепях заметались, захлебываясь лаем, близкие к удушению два здоровенных меделянских кобеля.
Хозяин был — кряжистый, в дикой бороде, жилетка не сходилась на тугом брюхе, украшенном серебряной часовой цепкой, на лице всегдашняя готовность странноприимного человека услужить чем возможно, но и чувство некоторого достоинства. Мартьяна он встретил как давнего знакомого, на растрепанного поручика воззрился чуть удивленно (Сабуров торопливо принялся натягивать полотняник). Услышав про лошадиные клочки, покачал головой:
— Поблазнилось, не иначе. Нету тут зверей.
— К нам в шестьдесят девятом из персов тигра забегала, — сообщил Платон. — Зверь — во! — Он показал руками в высоту, а для длины размаха рук не хватило. — Отсюда и вон досюда, ей-Богу! Два батальона поднимали и чеченскую милицию — обкладывать. Может, и тут?
— Тигру я видел, — сказал хозяин. — На ученой картинке. Землемер проезжал, у него были. Зверь полосатый и длинный. Но скажи ты мне, кавказец, как бы эта тигра прошла от персов в наши места? Шум давно поднялся бы на все южные губернии, она б их не миновала…
В этом был резон, и Сабуров кивнул. Хозяин стоял у широкого крыльца рубленного на века постоялого двора, держал старинный кованый фонарь, которым при нужде нетрудно смертно ушибить медведя; сам он был, как древняя каменная статуя, и все вокруг этого былинного детины — дом, конюшня, высокий тын с широкими воротами, колодезь — казалось основательным, вековым, успокаивало и ободряло. Недавние страхи показались глупыми, дикая скачка с пальбой и криками — смешной даже, стыдной для балканских орлов. И балканские орлы потупились, не глядя друг на друга и на хозяина.
— Ну, а все-таки? — спросил поручик Сабуров.
— Да леший, дело ясное, — сказал хозяин веско. — У нас их не то чтобы много, как вот, к примеру, на Волыни или в Муромских лесах — вот где кишмя! — но и наши места, чать, русские. Есть у нас свой.
— А ты его видел? — не утерпел Платон.
— А ты императора германского видел?
— Не доводилось пока.
— Так что оттого, что ты его не видел: его и на свете нету, выходит? Есть у нас леший. Люди видели. Живет вроде бы за Купавинским бочагом. Видать, он и созоровал.
Мартьян, похоже, против такого объяснения не возражал. Сдается, и урядник тоже. Сам поручик в леших верил плохо, точнее говоря, не верил вообще, но, как знать, вдруг да один-единственный лешак обретается в этих местах? Люди про леших рассказывают вторую тысячу лет, отчего слухи эти держатся столь долго и упорно? Не бывает, быть может, дыма без огня? И что-то такое есть?
Да еще этот двор — бревна рублены и уложены, как встарь, живой огонь мерцает в кованом фонаре, как при пращурах, ворота скрипят, как при Иване Калите, словно бы и не существует совсем недалеко отсюда ни паровозов, ни телеграфа, ни электрического тока, словно не тридцать верст отсчитали меж постоялым двором и вокзалом полосатые казенные столбы, а тридцать десятилетий…
Поручик Сабуров тряхнул головой, возвращая себя к своему веку и году, тихонько звякнули его ордена.
— Ночи две назад, говорили, огненный змей летал в Купавинский бочаг, добавил хозяин. — Не иначе, как к лешему в гости — она ж, нечисть, тоже друг к дружке в гости ходит…
Сообщение это повисло в воздухе и дальнейшей дискуссии не вызвало что-то не тянуло говорить о лесной нечисти, хотелось поесть как следует да завалиться на боковую. Вечеряли в молчании, сидя на брусчатых[3] лавках у неподъемного стола. Подавала корявая немолодая баба, ввергнувшая старшего урядника в тихую печаль и разочарование — он явно надеялся, что хозяюшка окажется поприглядистее. Никого, кроме них, сегодня в постояльцах не было.
Разошлись спать. Поручику Сабурову досталась «господская» на втором этаже, с неподъемными же кроватью и столом, без запора изнутри. «У нас не шалят», — буркнул хозяин, зажигая на столе высокую свечу.
Кто его там знал, не шалят, или вовсе наоборот. Темные слухи о постоялых дворах кружили по святой Руси с момента их устройства — про матицу, что ночью опускается на постель и душит спящего; про тайные дощечки, что вынимаются, дабы просунуть руку с ножом и пырнуть в сердце; про поднимающиеся половицы и переворотные кровати, сбрасывающие спящего в яму к душегубам; словом, чуть ли не про пироги из купцов и прочего дорожного люда. Правда, что знаменательно, любой рассказчик пользовался пересказами из третьих уст, никто никогда не видел и не пережил ничего подобного, ничьи знакомые так бесславно не погибали.
И все же Сабуров положил на стол «смит-вессон» со взведенным курком, а потом, бог весть почему, вытащил из ножен саблю — она давно была отточена заново, но зазубрины остались, не свести со златоустовского клинка следов столкновения с чужим ятаганом или падения на немаканую голову.
Он поставил обнаженную саблю у стола, чуть сдвинул револьвер, чтобы лежал удобнее. Самому непонятно, чего боялся — сторожкий звериный сон, память о Балканах, позволит пробудиться, едва станут подкрадываться душегубы, которые наверняка неуклюжее ночных турецких пластунов. А зверя почуют собаки — во дворе как раз погромыхивали цепи, что-то грубо-ласково приговаривал хозяин, спуская на ночь меделянцев. И все равно, все равно был страх, непохожий на все прежние страхи, раздражавший и мучивший как раз своей неопределенностью, непонятностью… Кто-то бесшумно ходит у забора? Кто-то смотрит из темноты? Или производит другое действие, для определения которого у человека нет слов? Что там?
Свечи до утренней зари хватит, летняя ночь коротка. Чуть трепещущее пламя отражалось на клинке крохотными сполохами, тараканов не видать (так что Петру Великому тут понравилось бы), покой и тишина, дремота одолевает мягко, но непреклонно, глаза закрываются…
Он проснулся толчком, секунду привыкал к реальности, отделяя явь от кошмара — свеча догорела едва вполовину, вот-вот должен наступить рассвет, — потом понял, что пробудился окончательно. Протянул руку, сжал рукоять револьвера и ощутил скорее удивление — очень уж несущиеся снаружи звуки напоминали одно давнее дело, ночное нападение конников Рюштю-бея на ту деревеньку. В конюшне бились и кричали, не ржали, а кричали лошади, на пределе ярости и страха надрывались псы.
Потом сообразил — дикие вопли были не криками турок, а зовом до смерти перепуганных людей. Кричали и внизу, на первом этаже, и во дворе. Опасность, похоже, была всюду. И доносился еще какой-то странный не то свист, не то вой, не то клекот. Что-то шипело, взвывало, взмяукивало то ли по-кошачьи, то ли филином — да, господи, слов в человеческом языке не было для таких звуков, и зверя не было, способного их издавать. Но ведь кто-то же там ревел и взмыкивал!
Поручик Сабуров, не тратя времени на одеванье, в одном белье взмыл с постели. Голова была пронзительно ясная, тело все знало наперед — он рывками натянул сапоги, почти впрыгнул в них, сбил кулаком тут же погасшую свечу, прижался к стене. От сабли в тесной комнате проку мало, поэтому саблю он держал левой рукой, защищая обращенным к двери лезвием тело, а правой навел на дверь револьвер. Ждал с колотящимся сердцем дальнейшего развития событий, а глаза помаленьку привыкали к серому предрассветному полумраку.
Лошади кричали, как люди. Псы замолчали, но какое-то шевеление продолжалось во дворе — а это плохо, такие кобели умолкают только мертвыми… И вопившие люди утихли, но что-то тяжелое, огромное шумно ворочалось внизу, грохотало лавками, которые и вчетвером не сдвинуть. Поручик Сабуров по стеночке передвинулся влево и сапогом вышиб наружу раму со стеклами — обеспечил себе путь отступления. Адски тянуло выпрыгнуть во двор и принять бой, но безумием было бы бросаться в лапы неизвестному противнику, о чьих силах и возможностях не имеешь никакого понятия. Одно ясно — не разбойники, вообще не люди.
Ага! Дверь чуть-чуть отошла, и в щель просунулось на высоте аршин полутора от пола что-то темное, извивающееся — будто змея, укрыв голову за дверью, вертела в «господской» хвостом. Потом змея, все удлиняясь, стала уплощаться, и вот уже широкая лента зашарила по стене, по полу, целеустремленно подбираясь к кровати, к столу, к человеку. Сабуров понял: оно ищет его, чует. Рубаха на спине враз взмокла. Медленно-медленно, осторожненько-осторожненько, словно боясь потревожить и вспугнуть эту ленту, змею, ищущий язык, поручик переложил револьвер в левую руку, а саблю в правую. Примерился и сделал выпад, коротко взмахнув клинком, будто отсекал кисть руки с ятаганом или срубал на пари огоньки свечей.
Темный лоскут отлетел в сторону, остаток молниеносно исчез за дверью, и поручик успел выстрелить вслед, но угодил в косяк. Внизу словно бы отозвалось визгом, воем-клекотом и тяжелым, грузным шевелением. Тут же совсем рядом громыхнула винтовка. Жив урядник, воюет, сообразил Сабуров, отскочил к окну и выпустил три пули в неясное шевеление во дворе — он не смог бы определить, что там видит, одно знал твердо: ни зверем, ни человеком это оказаться не может.
Двор озаряли прерывистые вспышки пламени, словно полыхало что-то в одной из комнат нижнего этажа. Явственно потянуло гарью. «Зажаримся тут к чертовой матери, — подумал Сабуров, — нужно на что-то решаться, вот ведь как…»
Внизу все стихло, и лошади замолчали, и люди, только шевелилось что-то во дворе. Гарь щекотала горло.
— Поручик! — раздался крик Платона. — Тикать надо, погорим!
— Я в окно! — заорал Сабуров.
— Добро, я в дверь!
И в этот миг с грохотом рухнули ворота. Сабуров прыгнул вниз, по инерции присел на корточки, выпрямился, осмотрелся, но ничего уже не увидел — что-то темное, большое, низкое скрылось за забором, и что-то волоклось за ним следом, вроде бы смутно угадываемое человеческое тело, как пленник на аркане за скачущим башибузуком. Сабуров навскидку выстрелил вслед, вряд ли попал. Во дворе все перевернуто, повозка Мартьяна лежит вверх колесами, земля в свежих бороздах и рытвинах. В конюшне беснуются лошади, лупят копытами в стены. Пламя колышется в окне хозяйской горницы. Сабуров нагнулся посмотреть, на чем он стоит левой ногой, — оказался мохнатый собачий хвост, а самих собак нигде не видно: ни живых, ни мертвых. Поручик кинулся в дом, пробежал через залу, мимоходом отметив, что неподъемный стол перевернут, а тяжеленные лавки разбросаны. Под ногами хрустели черепки и стекло.
Урядник уже таскал воду ведром из кухонной кадки, плескал в горницу там, должно быть, разбилась лампадка и занялась постель, половики… Повалил едкий дым, и они, перхая, возились в этом дыму, затоптали наконец все огоньки, залили, забили подушками. Голыми руками сорвали, обжигаясь, пылающие занавески. Вывалились на крыльцо, на свежий воздух, измазанные копотью, мокрые, облепленные пухом из подушек. Долго терли кулаками слезящиеся глаза, выкашливали копоть.
— Хорошо, стены не занялись. А то бы…
— Ага, — хрипло сказал поручик.
Они глянули друг другу в глаза, оба в нижнем белье и сапогах, грязные и мокрые, и поняли, что до сих пор были мелочи, а теперь настало время браться за дело серьезно. Мысль эта, если по правде, не так уж радовала.
— Оно ж их утянуло, — сказал Платон. — И собак… Собак тоже.
— Ко мне в комнату…
— И ко мне. Стрельнул, и утянулось.
— Я — саблей…
Он вспомнил и побежал наверх, урядник топотал следом. Отрубленный кусочек ленты отыскался у кровати. Поручик осторожно ткнул его концом сабли, наколол на клинок, и это словно бы вызвало последнюю вспышку жизни — кусок ленты вяло дернулся и обвис. Так, на сабле, поручик и вынес его на крыльцо, где было светлее.
Осторожно стали разглядывать, морщась от непонятного запаха — не то чтобы вонючего, но чужого, ни на что знакомое не похожего. Лента толщиной с лезвие сабли, и на одной стороне множество острых крючочков, пустых внутри, как игла шприца.
— Это значит, как зацепит, и конец, — сказал поручик. — Этих щупальцев у него должно быть преизрядно. К тебе лезло в комнату, ко мне. И — зубы. Должны быть зубы — лошадь еврейскую в клочки, у пса хвост вырвал… Мартьяна не нашел?
— Нету Мартьяна. Один безмен остался. Упокой, господи, душеньки трех рабов твоих… — урядник перекрестился, за ним и Сабуров. — Смотрите, вашбродь…
Граненый шар найденного в зале безмена перепачкан темным и липким, пахнущим в точности так, как и конец щупальца — чужим, неизвестным.
— Отчаянный был мужик, царство ему небесное, — сказал Платон. — Это ж он с безменом на чудо-юдо…
— Чудо-юдо?
— Так не черт же, — Платон смотрел грустно и строго. — Что ж это за черт, если его можно безменом малость повредить и кусок от хвоста отрубить? Да и черт вроде бы серой пахнет, а этот — непонятно чем, но не пеклом, право слово. Не леший же? Пули он боится. И железа опасается, не может, сталбыть, железо от себя отводить. Нет, барин, зверюга это, хоть и непонятная. Вот оно, стало быть, как… Пули боится… Железо от себя отвести не может…
Он повторял и твердил что-то ненужное, пустое — главные слова так и не произносились, но висели в воздухе, реяли вокруг, нужно было набраться смелости и произнести их наконец.
Поручик отыскал штоф, и они хватили по чарке. Похрустели капустой, помотали головами.
— Три православные душеньки загубил, сучий потрох, — сказал Платон. Вольно ж ему бегать…
— Воинскую команду бы… — сказал поручик Сабуров.
Но тут же подумал: какая в Губернске боеспособная воинская команда? Инвалиды при воинском начальнике да пара писаришек. Может, еще интенданты — и все. Небогато. Да сначала еще нужно доказать, что они с урядником не страдают помрачением ума от водки, что по здешним лесам в самом деле шастает некое чудо-юдо, смертельно для людей опасное! Нужно сначала уломать какое-нибудь начальствующее лицо, чтобы хоть прибыло сюда и обозрело. А что таковому лицу предъявить в качестве вещественной улики кусочек от щупальца, безмен в вонючей жиже, собачий хвост оторванный?
Жандармы, что на вокзале? Слабо в них, как слушателей и соратников, верилось. Вот и получается, что помощи от вышестоящего начальства ждать нечего. Должно быть, чудо-юдо объявилось совсем недавно — никто о нем до того и не слышал. Рано или поздно оно наворотит дел, и паника поднимется такая, что дойдет в конце концов до губернии, и уверует губерния, и зашевелятся шитые золотом вицмундиры; а тогда и курьеры помчатся, и вытребуют войска, и леса оцепят боевой кавалерией, а то и картечницы Барановского подтянут, шум поднимут до небес, дабы несусветной суетой и рвением заслужить ордена и отличия. Но допрежь того немало воды утечет, немало кровушки, и кровушка будет русская, родная. А присягу они с урядником принимали как раз для того, чтобы не лилась родная кровь в пределах отечества…
— Так что же? — повторил Платон вслух невысказанные поручиковы мысли. За болгарских христиан сколь крови выцедили, а тут — свои в беде…
Светало. И подступала минута, когда русское молодечество должно рвануться наружу — шапкой в пыль, под ноги, соколом в чистое поле, саблей из ножон. Иначе — не носить тебе больше сабли, воином не зваться, сам себе не простишь. Некому больше, окромя тебя. Ты здесь оказался, тебе и выпало — сойтись грудь в грудь…
— Урядник, смир-на! — сказал Сабуров.
Урядник бросил руки по швам. Сабуров тоже встал по стойке «смирно». Оба они были в сапогах и нижнем белье, но это не имело значения. В восемьсот двенадцатом был случай, когда платовские казаки и вовсе голяком повскакали на коней, ударили в шашки. И ничего, смяли француза. Не в штанах дело.
— Слушай приказ, — сказал Сабуров звонко и четко, как на инспекторском смотру. — Считать нас воинской командой. Объявившуюся в окрестностях неизвестную тварь, как безусловно опасную для здешних обывателей, отыскать и уничтожить. Выступаем немедля.
— Слушаюсь, ваше благородие! — рявкнул урядник.
И у обоих стало на душе чуточку покойнее. Теперь был приказ, были командир и подчиненный, теперь они были — воинская команда, крохотное войско российское.
— Соображения есть? — спросил Сабуров.
— Как не быть? Следы оно оставляет, слава Богу, по воздуху не порхает, не канарейка. А следы мы разбирать учены, на кабана в камышах охотиться приходилось… Так что опробуем. Теперь что: коли оно жрет всех без разбору, и коня, и людей, и собак, значит — оголодавшее. Знать бы еще, как у него с чутьем…
— А ты на всякий случай думай, что чутье у него — отменное.
— Понял, ваше благородие. Еще: большое оно, должно быть. Вон как столы-лавки перебулгачило. Гренадерскую бомбу бы нам иметь…
— Где ж ее взять… Что еще?
— Искать надо в редколесье, да в полях, я так мерекаю, — сказал Платон. — Не думаю я, чтоб оно в чащобу полезло — здоровущее… Местности мы не знаем, вот что плохо. Проводника бы нам или хоть дельную собачку, охотничью…
— И подзорную трубу не грех бы заиметь, — сказал Сабуров. — Помнишь, Мартьян говорил про блажного барина, что смотрит на звезды?
— Помню. Думаете?..
— Да уж смотрит он в небеса наверняка вооруженным глазом. Только где ж его искать? Черт, ничего не знаем — где какие деревни, где что… Ну ладно. Давай собираться.
Сборы заняли около получаса, а потом они выехали шагом, охлюпкой на неоседланных мартьяновских лошадях с уздечками самодельной работы невеликая воинская команда.
Наклонившись с конской спины, Платон разбирал следы, и вскоре последовало первое донесение:
— Ну что — какие-никакие, а есть лапы. И лап этих до тоей матери, прости господи. Чисто сороконожка… Ясно ведь, что тяжелое, а бежит легко — это как понять? Вроде бобра, что ли — на земле неуклюж, а в воде проворен…
Следы действительно в густолесье не заводили, но оттого что чудо-юдо, как и предполагалось, было велико, стало только тягостнее. А вскоре они наткнулись на место, где валялись повсюду клочья собачьей шерсти, обрывки одежды, и кровь, кровушка там и сям… Перекрестились, еще раз помянув несчастливых рабов Божьих Мартьяна и двух других, по именам неизвестных, и тронулись дальше, превозмогая тягу к рвоте. На войне видели всякое, но вот так…
Нервы стали, как струны, упади с дерева лист, коснись — зазвенят тоскливым и жалостным гитарным перебором…
— Неужто не заляжет, нажравшись? — сказал Платон сквозь зубы и вдруг натянул поводья. — А вот там, что это? Ей-Богу, вижу, вашбродь!
Но Сабуров и сам видел уже сквозь деревья: там, впереди, на лугу шевельнулось что-то зеленое — не веселого цвета молодой травы, а угрюмого болотного. У неширокого ручья паслась пятнистая коровенка, а неподалеку…
А неподалеку замер круглый блин аршинов трех в поперечнике и высотой человеку — ну, под мужское достояние, не выше. По краю, по всей окружности блина чернели непонятные комки, числом с дюжину, меж ними другие, синие, раза в два больше (этих с полдюжины), а в середине опухолью зеленело вздутие с четырьмя горизонтальными черными щелями, и над ними, на самом верху вздутия — будто гроздь из четырех бильярдных шаров, только шары алые, в черных крапинках. Сабурова вновь замутило — так неправилен, неуместен на зеленом лужку под утренним солнышком, чужд всему окружающему был этот живой страх, словно и впрямь приперся из пекла.
— Ну, такого можно и в шашки, — горячо прошептал Платон. — Лишь бы только кони не понесли. Покромсаем, ей-бо, курву!
— Ты погоди, — так же горячечно шепнул Сабуров. — Чем-то же оно хватало…
На лугу колыхнулся блин, множество ножек, сокращаясь-вытягиваясь, понесли его вперед со скоростью быстрым шагом идущего человека, и коровенка, только сейчас заметив это непонятное создание, глупо взмыкнула, вытаращилась, задрала вдруг хвост, собираясь припустить прочь.
Не успела. Взвихрились черные комки, оказавшись щупальцами аршин в пять каждое, жгуты превратились в широкие ленты, и весь пучок оплел корову, сшиб с ног, повалил, синие комки тоже взвихрились щупальцами, только эти были покороче и потолще, кончались словно бы змеиными головами, только безглазыми — длинные пасти открыты, и зубов там не перечесть. Рев бедолажной животины вмиг затих. Чудище принялось жрать.
Сабуров не выдержал, перегнулся с прядавшего ушами коня — все, съеденное и выпитое с утра, рванулось наружу. Рядом то же самое происходило с Платоном.
— Ну, видел? — прохрипел Сабуров. — Куда его в шашки…
— Ах ты ж, с-сука!
Платон соскочил с коня — как ни разъярен был, а сообразил, что непривычный, нестроевой конь выстрелов над ухом испугается и понесет. Пробежал десяток шагов до крайних деревьев, обернулся:
— Коней держите, вашбродь, мне с винтовкой сподручнее!
До чуда-юда в самом деле было шагов двести — от сабуровских револьверов толку никакого. Сабуров крепко ухватил поводья. Урядник приложился. Целился недолго. Выстрел.
Чудо-юдо содрогнулось, зашипело — пуля явно угодила в цель, но непохоже, чтобы нанесла урон. Алые, в черных крапинках шары заколыхались, стали подниматься — словно со страшной скоростью вырастали алые цветы на зеленых стеблях, вот стебли уже не короче аршина. Шары качались, будто приглядывались, принюхивались — дьявол их ведает, как правильно, мотались в разные стороны, и вдруг все вытянулись в одном направлении — к ним, господи боже!
— Урядник, назад! — крикнул Сабуров.
Но урядник клацнул затвором берданы, досылая патрон. Выстрел. Должно быть, Платон целил в те шары, да промахнулся. Черные и синие щупальца одно за другим отрывались от раскромсанной коровьей туши, чудище зашипело, сокращая ножки, словно злилось, что его члены так неповоротливы. Тогда только урядник с разбегу запрыгнул на коня, перехватил его поводья у Сабурова, и они поскакали назад, пронеслись с полверсты, оглянулись никто не преследовал. Натянули повода, и кони остановились неохотно, после недолгого противоборства всадникам.
— Ну, видел? — спросил Сабуров. — Нет, саблями не выйдет. Никак ты к нему вплотную не подступишься. Разделается вмиг. Хреновые из нас Добрыни Никитичи, Платоша, не про нас это Змеище Горынище…
Лицо Платона стало остервенелым до крайности:
— Так что ж делать, подскажите, вашбродь! По шарам бить разве что…
— Одно и остается, — сказал Сабуров. — А ты заметил — ведет оно себя так, словно в него сроду не стреляли, не сразу и сообразило, что остерегаться следует. Непуганое…
— Господи ж ты, Боже мой! — взвыл урядник. Его конь всхрапнул и дернулся. — Ну откуда оно на нашу голову взялось, почему непуганое? Не должно его быть, не должно, в мать, в Христа, во всех святителей, вперехлест через тын! Не должно!
— Да ори не ори — а оно есть, — мрачно сказал поручик Сабуров. — И либо мы ему выхлестнем гляделки, либо оно нас, как ту коровенку… Положение хуже губернаторского во всех рассмотрениях. Пешком подходить — не успеем ничего сделать. Верхом — на лошадей надежды мало, не строевые. Чересчур часто его обстреливать — смотришь, поумнеет, раскинет, что к чему… Засада нужна. А каким образом?
Их тревожные мысли нарушил стук копыт, и незадачливые ратоборцы повернули головы. Трое, нахлестывая лошадей, скакали напролом, спрямляя по целине торную изгибавшуюся дорогу, — снова голубые вездесущие мундиры, ярыжки. Но все же это была организованная вооруженная сила, имевшая прямое отношение к властям, сообразил поручик, дал шенкеля своему коньку, вымахнул наперерез, закричал:
— Стойте!
Кони под жандармами взрыли копытами землю, запрокидываясь от резко натянутых поводьев на дыбы. Ствол карабина дернулся было в сторону поручика, но тут же опустился к луке. Поручик усмотрел знакомую щучью харю, и сердце упало, на душе стало серо, мерзко.
— Па-азвольте заметить, что вы, господин поручик, будучи вне строя, тем не менее имеете на поясе револьвер в кобуре, что противоречит уставу, сказал Крестовский, словно бы ничуть не удивившийся неожиданной встрече. А второй револьвер, заткнутый за пояс, и вовсе противоречит всем уставам, к тому же табельным оружием не является. Где ваша фуражка, наконец?
Поручик невольно схватился за голову и фуражки на ней не обнаружил Бог знает, где осталась и когда уронил. Но не время пикироваться. Он заспешил, захлебываясь словами, подъехавший урядник вставлял свое, оба старались говорить убедительно и веско, но чуяли — выходит сумбурно и несерьезно.
— Так, — сказал ротмистр Крестовский. — Как же, уже слышал, слышал, чрезвычайно завлекательные побрехушки… Оставьте, поручик. Все это очередные происки нигилистов, скажу я вам по секрету. Никаких сомнений. Вам сие незнакомо, а мы научены служебным опытом: все эти поджоги, слухи о самозваных царевичах, подложные его величества грамоты, золотыми буквами писанные, теперь вот чудище выдумали… А цель? Вы, молодой человек, не задумались, какая цель преследуется? Посеять панику, дабы взбунтовать народонаселение против властей и государя императора. Позвольте мне, как человеку опытному и облеченному доверием, рассеять ваши заблуждения. Цель одна — мутить народ да изготовлять бомбы. Знаем-с! Все знаем! Кто, что и когда! На сей раз не уйдет!
Он выдернул из-за голенища сапога свернутую карту и с торжеством потряс ею перед носом поручика. Сунул обратно — небрежно, не глядя, поторопился разжать пальцы — и карта, скользнув по безупречно начищенному голенищу, туго облегавшему ногу, упала на землю. Поручик на это не указал — он подумал, что им с Платоном иметь карту местности необходимо, а стрюк перебьется и так — коли ему по службе положено иметь собачий нюх.
Сочтя, очевидно, тему исчерпанной, ротмистр обернулся к своим нижним чинам:
— Галопом марш!
И они тронулись, не обращая внимания на крики поручика с Платоном, забыв недавнюю стычку и ненависть к Щучьей Морде, Сабуров орал благим матом, не боясь, что его примут за умалишенного, и Платон ему вторил иначе нельзя было, на их глазах живые души, хоть и сыскные, да православные, какие-никакие, а соотечественники мчались, не сворачивая, прямехонько к невиданной опасности. В их воплях уже не осталось ничего осмысленного — животные кричали нутром, остерегая соплеменников перед хищником.
Но — бесполезно. Три всадника скакали, не оборачиваясь, и вот уже исчезли за деревьями голубые мундиры, вот уже стук копыт стал глохнуть… и тут окрестности огласились пронзительным воплем, бахнул выстрел, страшно закричала лошадь, донесся крик, уже непонятно, кем исторгнутый, конем или человеком. И наступила тишина.
Они переглянулись и поняли друг друга — никакая сила не заставила бы их сейчас направить коней к тому месту. Платон шевельнул бледными губами:
— Упокой Господи…
Поручик развернул мятую двухверстку — неплохие карты имелись в отдельном корпусе, следовало признать. Даже ручей нанесен, что протекает неподалеку отсюда. Три деревни, проезжий тракт. И верстах в пяти от места их нынешнего нахождения обозначен отдельно стоящий дом, обведенный синим карандашом. Дом у самых болот.
— Вот туда мы и отправимся, — сказал Сабуров.
Платон спросил одними глазами: «Зачем?»
А поручик и сам не знал в точности. Нужно же что-то делать, а не торчать на месте, нужно выдумать что-то новое. Похоже, в том именно доме и живет барин, обозревающий небеса, — что предполагает наличие некоторого образования, известной учености. А разве помешает им, записным строевикам, исчерпавшим всю чисто военную смекалку, в их безнадежном положении образованный астроном? Вдруг и нет. К тому же была еще одна мыслишка, не до конца продуманная, но любопытная…
Дом был каменный, обветшавший изрядно, облупленный, весь какой-то пришибленный, как мелкий чиновник четырнадцатого класса, у которого в кармане ни копейки в момент гнетущего похмелья. Три хилых яблоньки — это, очевидно, остатки сада. Служб нет и в помине, только заросшие травой фундаменты, одна конюшня сохранилась — они пригляделись и сделали вывод, что конь тут есть.
Они шагом проехали к крыльцу, где бревно заменяло недостающую полуколонну, остановились. Прислушались. Дом казался пустехоньким, как заброшенная гусаром в угол пустая бутылка. Зеленели сочные лопухи, поблизости звенели осы.
— Тс! — урядник поднял ладонь.
Поручик и сам почувствовал — что-то изменилось. Тишина с лопухами, солнцем и осами стала напряженной, как перед атакой в конном строю. Кто-то наблюдал за ними из-за пыльных стекол, и отнюдь не с добрыми помыслами. Слишком часто на них смотрели поверх ствола, чтобы они сейчас ошиблись.
— Ну, пошли, что ли? — сказал поручик и мимоходом коснулся рукоятки револьвера за поясом.
Платон принялся спутывать лошадей, и тут зазвучали шаги. Молодой человек в сером сюртуке вышел на крыльцо, спустился на две ступеньки, так что от поручика его отделяли еще четыре, и спросил довольно сухо, будто они были его назойливыми кредиторами:
— Чему обязан, господа?
«Недружелюбен он, — подумал поручик, — а в захолустье всегда, наоборот, рады любому случайному гостю. Ну, мизантроп, быть может, дело хозяйское…»
Он поднял было руку к козырьку, но спохватился, что фуражки на нем нет, и жест получился неуклюжим:
— Белавинского гусарского полка поручик Сабуров. Старший урядник Нежданов сопутствует. С кем имею честь, с хозяином сего имения?
— Господи, какое там имение… — одними уголками рта усмехнулся молодой человек. — Вынужден вас разочаровать, если вам необходим хозяин — он в отъезде, вы имеете дело с его гостем.
А ведь он не назвался, подумал поручик. Неужели только потому, что невежлив?
Они стояли, как истуканы, откровенно разглядывая друг друга, и наконец неприветливый гость, обладавший тем не менее манерами хозяина, нарушил неловкое и напряженное молчание:
— Господа, вам не кажется, что вы выглядите несколько странно? Простите великодушно, если…
— Ну, что вы, — сказал поручик Сабуров. — Под стать событиям и вид…
Словно турецкая граната ослепительно лопнула перед его глазами, и он заговорил громко, не в силах остановиться:
— Роста высокого, сухощав, бледен, глаза голубые, белокур, бороду бреет, в движениях быстр, может носить усы на военный манер…
Полностью отвечавший этому описанию молодой человек в сером оказался в самом деле куда как проворен — в его руке тускло блеснул металл, но еще быстрее мелькнул сверху вниз приклад винтовки «Бердана N_2», и револьвер покатился по ступенькам вниз, где поручик придавил его ногой. Платон насел на белокурого, сшиб его с ног и с большой сноровкой стал вязать поясом, приговаривая:
— Не вертись, ирод, янычар обратывали…
Поручик не встревал, видя, что подмоги не требуется. Он поднял револьвер — паршивенький «веблей-патент», — оглядел и спрятал в карман брюк. Декорации обозначились: палило солнце, звенели осы, на верхней ступеньке помещался связанный молодой человек, охраняемый урядником, а шестью ступеньками ниже — поручик Сабуров. Картина была самая дурацкая. Поручик вдруг подумал, что большую часть своей двадцатитрехлетней жизни он провел среди военных, а людей всех прочих сословий и состояний, вроде вот этого бешено зыркающего глазищами, просто-напросто не знает, представления не имеет, чем они живут, чего хотят, что любят и что ненавидят. Он представился себе собакой, не умеющей говорить ни по-кошачьи, ни по-лошадиному, — а пора-то вдруг настала такая, что все, живущие в доме, должны меж собой договориться…
— Нехорошо на гостей-то с револьвером. Гость, он от Бога, — сказал Платон связанному. — Нешто мы в Турции? Ваше благородие, ей-богу, о нем голубые речь и вели. За него вас тогда и приняли, царство ему небесное, ротмистру, умный был, а дурак…
— Да я уж сам вижу, — сказал поручик. — А вот что нам с ним делать, скажи на милость?
— А вы еще раздумываете, господа жандармы? — рассмеялся им в лицо пленник.
— Что-о? — навис над ним поручик Сабуров. — Военных балканской кампании принимаете за голубых крыс?
— Кончайте спектакль, поручик.
И хоть кол ему на голове теши — ничего не добились. Пленный упрямо считал их переодетыми тружениками третьего отделения. Потерявши всякое терпение, матерились и трясли у него перед носом своими бумагами — он ухмылялся и дразнился, попрекая бездарной игрой. Рассказывали все, как есть, про разгромленный постоялый двор, жуткий блин со щупальцами, нелепую и страшную кончину ротмистра Крестовского с нижними чинами отдельного корпуса — как об стенку горох, разве вот в глазах что-то зажигалось. Тупик. Как в горах — шагали-шагали и уперлись рылом в отвесные скалы, и вправо не повернуть, и слева не обойти, нужно возвращаться назад, а время идет, солнышко к закату клонится…
— Да в тую самую богородицу! — взревел Платон. — Будь это басурманский «язык», он бы у меня давно запел, как кот на крыше, а так — что с ним делать? Хоть ремни ему со спины режь — в нас не поверит!
Ясно было, что так оно и есть, — не поверит. Нету пополнения, выходит, и не будет, игра идет при прежнем раскладе с теми же ставками, где у них двойки против козырей… Помирать придется, вот что.
— Ладно, — сказал поручик, чуя страшную опустошенность. — Развязывай его, и тронемся. Время уходит. А еще образованный. Что стал? Выполняй приказ!
Развязали пленника и в молчании взгромоздились на коней. Поручик, отъехав, зашвырнул в лопухи «веблей» и не выдержал, крикнул с мальчишеской обидой:
— Подберешь потом, вояка! А еще нигилист, жандармов он гробит! Тут такая беда…
В горле у него булькнуло, он безнадежно махнул рукой и подхлестнул коня. Темно все было впереди, и умирать не хочется, и отступать нельзя никак, совесть заест; и он не сразу понял, что это ему кричат:
— Господа! Ну, будет! Вернитесь!
Быстрый в движениях нигилист поспешал за ними, смущенно жестикулируя обеими руками. Они враз повернули коней, но постарались особенно не суетиться — чтобы не выглядеть такими уж просителями.
— Приношу извинения, господа, — говорил быстро человек в сером сюртуке. — Обстоятельства жизни… Постоянно находиться в положении загнанного зверя…
— Сам себя, поди, в такое положение и загнал, — буркнул Платон. Неволил кто?
— Неволит Россия, господин казак, — сказал нигилист. — Вернее, Россия в неволе. Под игом увенчанного императорской короной тирана. Народ стонет…
— Это вы бросьте, барин, — хмуро сказал урядник. — Я присягу принимал. Император есть божий помазанник, потому и следует со всем почтением отзываться…
— Ну а вы? — нигилист ухватил Сабурова за рукав помятого полотняника. Вы же — человек, получивший некоторое образование, пусть и одностороннее. Разве вы не осознаете, что Россия стонет под игом непарламентарного правления? Все честные люди обязаны…
Поручик Сабуров уставился в землю, поросшую сочными лопухами. У него было ощущение, что с ним говорят по-китайски, да еще на философские темы.
— Вы, конечно, человек ученый, и многим наукам, это видно, — сказал он неуклюже. — А вот про вас говорят, простите великодушно, что вас наняли жиды да полячишки… Нет, я не к тому, что верю, просто — говорят так…
Нигилист в сером захохотал, запрокидывая голову. Хороший был у него смех, звонкий, искренний, и ничуть не верилось, что этот ладный, ловкий, так похожий на Сабурова человек может запродаться внешним или внутренним врагам, коварно подрывать устои империи за паршивые сребреники. Продавшиеся, в представлении поручика, были скрючившимися субъектами с бегающими глазками, крысиными лицами и жадными пальцами — вроде тех шпионов с турецкой стороны, которых он в прошлом году приказал повесить у дороги и ничуть не маялся по этому поводу угрызениями совести. Нет, те были совершенно другими. А этот, мелькнуло в голове у Сабурова, под виселицу пойдет, подобно полковнику Пестелю. Что же, выходит, есть ему что защищать, выходит, не все закончилось на Сенатской?
— Не надо, — сказал поручик. — Право слово, при других обстоятельствах мне крайне любопытно было бы с вами поговорить. Но положение на театре военных действий отвлеченных разговоров на посторонние темы не терпит… Кстати, как же вас все-таки по батюшке?
— Воропаев, Константин Сергеевич, — быстро сказал нигилист, и что-то навело Сабурова на мысль, что при крещении имя его собеседнику явно давали другое. Ну, да Бог с ним. Нужно же его как-то именовать.
— Значит, вы в самом деле Гартмана… того…
— Подлого сатрапа, который приказал сечь политических заключенных, сказал Воропаев, вздернув подбородок. — Так что можете отличиться, представив по начальству. Между прочим, награда положена…
— Полноте, сударь, — сказал Сабуров. — Мы с Платоном людей по начальству не таскаем. Это уж ваше с ними дело, сами и разбирайтесь, пусть вас тот ловит, кому за это деньги платят… Наше дело — воевать. Представляете, что будет, если эта тварь и далее станет шастать по уезду? Пока власти раскачаются…
— Да уж, власти российские…
— Вот именно, — быстро перебил его поручик, отвлекая от излюбленного, должно быть, нигилистами предмета беседы. — Вы согласны, господин Воропаев, примкнуть к нам в целях истребления данной мерзости?
Воропаев помолчал. Потом сказал:
— Собственно, я не вправе располагать собою для посторонних целей…
— А вы уж как-нибудь расположитесь. Вот вы говорите — народ стонет. Но ведь от этого чуда-юда народ так застонет… Ну?
— Самое смешное, что вы правы, поручик, — сказал Воропаев. — Вечная история — твердить о страдающем народе, но едва только речь зайдет о конкретных поступках, отдельных людях из народа… — Видно было, что он думал о чем-то своем. — Недавняя дискуссия о методах помощи народу как раз вскрыла…
— Вы вот что, барин, — вклинился Платон. — Может, у вас, как у человека умственного, есть соображения, откуда на нас эта казнь египетская свалилась?
— Вот именно, свалилась, — сказал Воропаев. — Очень точное определение. Если желаете, кое-что покажу. Вы позволите, господин командир нашего летучего отряда, взять ружье?
— Даже почел бы необходимым, — сказал Сабуров.
Воропаев взбежал по ступенькам и скрылся в доме.
— Что он, в самом деле бомбой в подполковника? — шепнул Платон.
— Весьма похоже.
— Как бы он в нас из окна не засветил, право слово. Будут одни потроха по веткам болтаться…
— Да ну, что ты.
— Больно парень характерный, — сказал Платон. — Такой шарахнет. Ну, коли сам вслед мириться побежал… Ваше благородие?
— Ну?
— Не похож он на купленного. Такой если в драку — то уж за свою правду. Только неладно что-то получается. С одной стороны — есть за ним какая-то правда, чуется. А с другой — как же насчет поносных слов в адрес священной особы государя императора?
— Господи, да не знаю я! — с сердцем сказал Сабуров.
— Эх ты, Господи Боже — все правду ищут, и у всех она своя. Неуж ее, одной, так-таки и нету?
Показался Воропаев с хорошим охотничьим ружьем. Они повернулись было к лошадям, но Воропаев сказал:
— Вот сюда, господа. Нам лесом.
Они обошли дом, оскользаясь на лопухах, спустились по косогору и двинулись лесом без дороги. Сабуров, глядя в затылок впереди шагавшему Воропаеву, рассказывал уже в подробностях, как обстояло дело на постоялом, как сдуру принял страшную смерть ротмистр Крестовский, великий любитель устава и порядка, с присными.
— Коемуждо воздается по заслугам его, — сказал Воропаев, не оборачиваясь. — Зверь. Там с ним не было такого кряжистого, в партикулярном?
— Смирновский?
— Свели знакомство?
— Увы, — сказал Сабуров.
— И он здесь. Значит, обложили. Ну, посмотрим…
Деревья кончились, и началось болото — огромное, даже на вид цепкое и глубокое. И саженях в трех от краешка сухой твердой земли из бурой жижи возвышалось нечто странное — будто бы верхняя половина глубоко ушедшего в болото громадного шара, и по широкой змеистой трещине видно, что шар пуст внутри. Полное сходство с зажигательной бомбой, что была наполнена горючей смесью, а потом смесь выгорела, разорвав и самое бомбу — невиданный шар покрыт копотью, окалиной, гарью. Только там, где края трещины вывернуло наружу, виден его естественный цвет — сизо-стальной, явно металлический.
Поручик огляделся, ища камень. Не усмотрев такового, направил туда кольт и потянул спуск. Пуля срикошетила с лязгом и звоном, как от броневой плиты, взбила в болоте фонтанчик жижи.
— Бомба, право слово, — сказал Платон. — Только это ж какую нужно пушку — оно сажени две в обхвате… Такой пушки и на свете-то нет…
— Вот именно, у нас нет, — сказал Воропаев. — А на Луне или на Марсе, вполне вероятно, сыщется.
— Эт-то как это? — у казака отвалилась челюсть.
— Вам, господин поручик, не доводилось ли читать роман француза Верна «Из пушки на Луну»?
— Доводилось, представьте, — сказал Сабуров. — Давал читать поручик Кессель. Он из конной артиллерии, так что сие сочинение читал с интересом профессиональным. И мне давал. Лихо завернул француз, ничего не скажешь. Однакож это ведь фантазия романиста…
— Вот и подтвердилась фантазия.
— Но как же это?
— Как же это? — повторил за Сабуровым и Платон. — Ваше благородие, неужто можно аж с Луны или другой небесной планеты в нас — бомбою?
— А вот выходит, что можно, — сказал Сабуров в совершенном расстройстве чувств. — Как ни крути, получается — можно. Вот она, бомба.
Бомба действительно вздымалась совсем рядом, и до нее при желании легко было добросить камнем. Она неопровержимо убеждала. Очень уж основательная была вещь. Вряд ли найдется такая пушка на нашей грешной планете…
— Я не спал ночью, когда она упала, — сказал Воропаев. — Я, м-м… занимался научными опытами. Вспышка, свист, грохот, такой удар, что дом подпрыгнул. Потом что-то темное вдаль уползло.
— Мартьян говорил про огненного змея, — вспомнил Платон. — Вот он, змей…
Все легко складывалось — огненный змей, чудовищных размеров бомба, невиданная тварь, французский роман; все сидело по мерке, как шитый на заказ хорошим портным мундир…
— Я бы этим, на Луне, руки-ноги поотрывал вместе с неудобосказуемым, мрачно заявил Платон, высматривая на небе место, где могла находиться невидимая сейчас Луна. — Это ж как если б я соседу гадюку в горшке во двор забросил… Суки поднебесные…
— А если это и есть лунный житель, господа? — звенящим от возбуждения голосом сказал Воропаев. — Наделенный разумом?
Они ошарашенно помолчали, переваривая эту мысль.
— Никак невозможно, барин, — сказал Платон. — Что же он тогда, стерва, жрет все и всех, что попадется? Турок на что басурман, настолько на нас не похож, форменный лунный житель, а людей, однако, все ж не жрет…
— Резонно, — сказал Сабуров. — Лунную мартышку какую-нибудь завинтили внутрь ради научного опыта…
— Я вот доберусь, такой ему научный опыт устрою — кишки по закоулочкам…
— Ты доберись сначала, — хмуро сказал Сабуров, и Платон увял.
Они оглянулись на огромную бомбу, закопченное треснувшее полушарие.
— К ночи утонет, — сказал Воропаев. — Вот, даже заметно, как погружается. А хляби здесь глубокие. Никак его потом не выволочь, такую махину…
— И нечего выволакивать, — махнул рукой Платон.
— Вот что, господин Воропаев, — осторожно начал Сабуров. Он не привык к дипломатии, тем более в таком деле, и слова подыскивались с трудом. — Я вот что… Тварь эту вы видели ночью, мимоглядом, а мы наблюдали белым днем в деле. Тут все не по-суворовски — и пуля дура, и штык вовсе бесполезен. Не даст подойти, сгребет…
— Что же вы предлагаете?
— Поскольку господина Гартмана вы, как бы это деликатнее… использовав бомбу… я и решил, что в эти места вы забрались, быть может, изготовить нечто схожее… И ночью, вы сами признались, не спали. Мастерили, а? «Научный опыт» мастерили?
И по глазам напрягшегося в раздумье Воропаева Сабуров обостренным чутьем ухватил: есть бомба, есть!
— Я, признаться, не подумал, господин Сабуров… — нигилист колебался. — Ведь это вещь, которая некоторым образом принадлежит не только мне… Вещь, которую я обязался товарищам моим изготовить в расчете на конкретные и скорые обстоятельства… И против чести нашей организации будет, если…
— А против совести твоей? — Сабуров круто развернулся к нему. — А насчет того народа, который эта тварь в клочки порвет, насчет него как? Россия, народ — не ты рассусоливал? Мы где, в Сиаме сейчас? Не русский народ оно в пасть пихает?
— Господи! — Платон бухнулся на колени и отбил поклон. — Барин, я георгиевский кавалер, прадеды мои этак не стаивали, а перед тобой вот стою! Ну, дело требует!
— Встаньте, что вы… — бормотал покрасневший Воропаев, неуклюже пытаясь его поднять, но урядник подгибал ноги, не давался:
— Христом Богом прошу! Турок ты, что ли? Не дашь — свяжу, весь дом перерою, а найду! Сам кину!
— Вы же не сумеете…
— Казак все сумеет!
— Хотите, и я рядом на колени встану? — хмуро спросил Сабуров, видя, какое внутреннее борение происходит в этом человеке, и пытаясь его усугубить в нужную сторону. — Сроду бы не встал, а сейчас…
— Господа, господа! — Воропаев покраснел, как маков цвет, на глаза даже слезы навернулись. — Что же вы на колени, господа, сие мерзко для души человеческой… Ну, согласен я! Дам бомбу!
…Бомба имела вид шляпной коробки, обернутой холстом и туго перевязанной крест-накрест; черный пороховой шнур торчал сверху. Воропаев вез ее, держа перед собой на шее лошади. Сабуров с Платоном сперва сторонились, потом привыкли. Справа было чистое поле, и слева — поля с редкими чахлыми деревцами, унылыми лощинами. Впереди, на взгорке — полоска леса, и за ним — снова поле, открытое место, протяженное, хоть задавай кавалерийские баталии с участием многих эскадронов. Животы подводило, и все холодело внутри от пронзительной смертной тоски, плохо совмещавшейся с мирным унылым пейзажем и оттого еще более сосущей.
— Куда ж оно идет? — тихо спросил Сабуров.
— На деревню, больше некуда, — сказал Платон. — Помните карту, ваше благородие? Такого там натворит… Так что нам, выходит, либо пан, либо пропал.
— С коня бросать — ничего не выйдет, — сказал Воропаев. — Понесет конь…
— Так встанем в чистом поле, — сказал Сабуров отчаянно и зло. — На пути. Как деды-прадеды стаивали…
Они въехали на взгорок. Там, внизу, этак в полуверсте, страшный блин скользил по желто-зеленой равнине, удаляясь от них, ничего не зная о них, поспешал по невидимой прямой, направляясь прямехонько в невиданную отсюда деревню. Чуял ее, что ли?
— Упредить бы мужиков? — сказал Платон.
— Ты поскачешь? — зло спросил Сабуров.
— Да нет.
— А если прикажу?
— Тоже нет. Вы уж простите, господин поручик, ну как я вас брошу? Не по-военному, не по-русски.
— Тогда помалкивай. Обойдем вон там, у берез, — поручик Сабуров задержался на миг, словно пытаясь в последний раз вобрать все краски, все запахи, колера земли и вкус ветра. — Ну, в галоп! Господин Воропаев, на вас вся надежда, вы уж не подведите!
Они сделали галопом большой крюк, соскочили на землю, криками и ударами по крупам прогнали коней. Встали шеренгой, плечом к плечу.
— Знаете, господа, что самое грустное? — весело крикнул Сабуров, испытывая ощущение невыразимой легкости в мыслях и движениях, ощущение невесомого предсмертного мига. — Дракон есть, рыцари налицо, а прекрасной принцессы, как на грех, нету! Гойда! У вас есть невеста, Воропаев, который не Воропаев?
— Увы, нет!
— У меня тоже, вот незадача!
— А у меня хозяйка! — крикнул Платон. — Йэх, не узнает разлюбезная, где мил соколок Платоша полег!
— Воропаев, бросайте, если что, прямо под ноги! Либо мы, либо оно!
— Понял!
— Внимание, господа! Все!
Чудо-юдо катилось на них, бесшумно, как призрак, неотвратимо, как рок, скользило над зеленой травой, и оно уже заметило людей, несомненно, поднялись на стеблях алые шары, свист-шипенье-клекот пронесся над полем, зашевелились, расправляясь, клубки щупалец, оно не замедлило бега, ни на миг не задержалось. Воропаев чиркнул сразу несколькими спичками, поджег длинную смолистую лучинку, и она занялась.
Поручик Сабуров поднял револьверы, изготовился для стрельбы, и в этот миг на него нахлынуло что-то, чужая тоска, непонимание и злоба, но не человеческие это были чувства, а что-то животное, неразумное. Он словно перенесся на миг в иные, незнакомые края, неизвестно где находящиеся, странное фиолетовое небо, вокруг растет из черной земли что-то красное, извилистое, желтое, корявое, сметанно-белое, загогулистое, что-то шевелится, ни на что не похожее, порхает, пролетает над головой, и все это — не бред, не видение, все это есть — где-то там, где-то в небесной выси…
Сабуров стряхнул это наваждение, стал палить из обоих револьверов по набегающему чудовищу. Рядом громыхнула винтовка Платона, а чудище набегало, скользило, наплывало, надвигалось, время для них остановилось, как для мух в янтаре, и вот уже взвились щупальца, взмыли сетью, заслоняя звуки и краски мира, пахнуло непередаваемо тошнотворным запахом, бойки разряженных уже револьверов бесцельно молотили в капсюли выстреленных патронов, и Сабуров, опамятовавшись, отшвырнул револьверы, выхватил саблю, занес, что-то мелькнуло в воздухе, закувыркалось, грузное и дымящее…
Громоподобный взрыв швырнул Сабурова в траву, перевернул, проволочил, будто бы горящие куски воздуха пронеслись над ним, белесый дым словно бы пронизал его тело, залепил уши, лицо, в ушах надрывались ямские колокольцы, звенела сталь о сталь, гремел Иван Великий…
А потом он понял, что жив и лежит на траве, а вокруг тишина, но не от контузии, а настоящая — потому что слышно, как ее временами нарушает оханье. Тогда он вскочил. Охал Платон, тоже уже стоявший на ногах, одной рукой он держал за середину винтовку, другой смахивал со щеки кровь. И Воропаев, который не Воропаев, уже стоял, глядя на неглубокую, курящуюся белесой гарью воронку, а вокруг воронки…
Да ничего там не было почти. Так, клочки, ошметки, мокрые хлопья, густые брызги.
— А ведь свершили, господа, — тихо, удивленно сказал поручик Сабуров. Свершили…
Он знал отчего-то: что бы он в дальнейшей жизни ни свершил, чего бы ни достиг, таких пронзительных минут торжества и упоения не будет больше никогда. От этого было радостно и тут же грустно, горько. Все кончилось, но они-то были!
— Скачут, — сказал Платон. — Ишь, поди, цельный эскадрон подняли, бездельники…
Из того лесочка на взгорке вылетели всадники и, рассыпаясь лавой, мчались к ним — человек двадцать в мундирах того цвета, который страсть как не любил один поручик Тенгинского полка.
— По мою душу, — сказал Воропаев. — Ничего, все равно убегу, не первый раз…
К ним мчались всадники, а они стояли плечом к плечу и смотрели устало Белавинского гусарского полка поручик Сабуров (пал под Мукденом в чине полковника, 1905), нигилист с чужой фамилией Воропаев (в действительности — дворянин Сперантьев, казнен по процессу первомартовцев, 1881), Терского казачьего войска старший урядник Нежданов (помер от водки, 1886), смотрели равнодушно и устало, как жнецы после трудного дня, ратоборцы после тяжелого поля. Небо над их головой было небывало огромным, насыщенным неизвестной жизнью, совсем даже, как выяснилось, непохожей на нашу. Главное было позади, остались скучные хлопоты обычного дня и досадные сложности бытия российского, и ничего никому не удастся доказать, и никто никогда не поверит, и вряд ли кому-то из троих случится еще встретиться с жителями небесных планет.
Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Так утверждали древние, но это утверждение, похоже, не для всего происходящего в этом мире справедливо.