Нерадивый слуга Василий

Когда Вася вернулся от эконома, кондитерова жена Степанида зверем накинулась на него:

— И где шатался, непутёвый? Ha-ко, сливки сбивай!

— Меня, тётенька Степанида Власьевна, Сергей Гаврилыч к эконому спосылал, — отвечал Вася с кротостью.

За год он вытянулся и в белом своём халате и белом же поварском колпаке выглядел совсем большим парнишкой. Кондитеров ученик не то что казачок. В господские хоромы графа Завадовского Вася доступа не имел. И теперь, заглянув туда ненароком, не мог утерпеть, чтобы не рассказать, хотя бы даже свирепой Степаниде, о диковинах, которые ему довелось увидеть.

— Ой и напужался же я до смерти! Тама в хоромине дерево в кадке большущее. Птица под ним зелёная в клетке золотой сидит. Уставился я на неё, а она, ровно в сказке, человечьим голосом: «Убирайся! — говорит. — Дур-р-р-рак!»

— Дурак и есть! — проворчала Степанида. — Птица заморская. Попкой зовётся. Попугай.

— По-пу-гай! — протянул Вася, изумляясь неслыханному слову. — Вишь ты… По-пу-гай. И то верно: страсть напужала.

Стопка бумажных салфеток для тортов, плотных, с кружевной оборкой, лежала на краю стола. Вася тихонько потянул к себе одну:

— И ладная же бумага!

Потом вынул из кармана карандаш и, опасливо косясь на Степаниду, принялся рисовать.

— Ну и птица! «Дурак!» — говорит. «Убирайся!» — говорит. А дяденька дворецкий меня взашей: «Куда лезешь, деревня! Наследишь на паркете. Не ходи ногами». — Вася незлобиво засмеялся. — «Не ходи ногами!» — «А чем же мне, говорю, дяденька, ходить?»

— Будя языком трепать! — прикрикнула Степанида. — Сливки-то скоро, что ль, поспеют?

Вася испуганно спрятал рисунок.

— Я духом, тётенька. — И с усердием принялся взбивать желтовато-белую пену.

Но незаконченный рисунок тянул к себе, как на верёвке.

Поглядывая на него, Вася подмечал: «Ах, не так! Глаз у ней круглый, нос крючком…»

Он позабыл о сливках. На бумажной салфетке всё отчётливее вырисовывалось трюмо в затейливой раме, просторная куполообразная клетка с попугаем, сердитый дворецкий, схвативший за шиворот перепуганного поварёнка.

Кондитерова жена гремела конфорками:

— Ну и муженька господь бог послал! Знать, в наказание за грехи мои тяжкие. С коих пор у эконома околачивается, а я тута майся, ровно в геенне огненной. Ох, мочи моей нет! Взопрела вся. — Она вытерла фартуком багровое своё лицо и добавила озабоченно: — Тесто время в печь сажать. Готово, что ль?

— Готово, тётенька Степанида! — весело откликнулся Вася. — Готово. Гляньте. Вона птица в клетке, по-пугай. Вона дяденька сердитый.

Степанида охнула, схватила Васю за вихры, другой рукой яростно скомкала рисунок:

— Ахти, охальник! Ахти, дармоед! Добро переводить? Я тя, щенка шелудивого!..

— Да вы картинку-то отдайте, тётенька, — тихо попросил Вася, защищая руками лицо от тяжёлых Степанидиных ладоней.

— Картинку? Ha-ко картинку твою! Вона картинка твоя! Вона! Глазыньки мои на тебя не глядели б! У, лодырь постылый!..

Пинком ноги она вытолкнула Васю за дверь и швырнула вслед ему скомканный рисунок.

В сенцах за кухней прохладно. Весеннее небо голубым лоскутом затянуло пыльное окно. Вася кладёт на подоконник смятый рисунок, бережно его разглаживает. Во рту солоноватый вкус крови. Это из рассечённой губы. Левый глаз вспух, слезится.

Вася спускается по лесенке и садится на ступенях крыльца. Тёплый ветер пахнет черёмухой. У входа во флигель, что рядом с конюшнями, вихрастый паренёк чистит палитру. На лице у него весёлые веснушки, улыбка до ушей, тоже весёлая.

Увидя Васю, он весь тускнеет — и улыбка, и веснушки. Он подходит ближе:

— Кто это тебя, приятель?

Вася молчит.

— И губа в кровь, и под глазом фонарь. Эх ты, незадачливый! Кто обидел-то?

— Степанида.

— Степанида? — переспросил паренёк.

— Кондитерова жена, — поясняет Вася.

— А… а… Тебя как звать-то?

— Васей. А тебя?

— А меня — Борей. Видать, зверь-баба кондитерова жена. За что ж она тебя?

— Меня завсегда бьют, когда я рисую, — просто отвечал Вася.

— Рисуешь? Неужто умеешь? Кто научил?

— Кому учить? Я сам. Такой сызмалетства. Ha-ко, погляди.

Вася протянул ему смятую бумажную салфетку. Боря долго рассматривал рисунок, потом сказал убеждённо:

— Врёшь. Не ты рисовал.

— Я-а… — обиженно протянул Вася.

— Не ты.

Вася усмехнулся.

— Не я? Ну, коли не веришь, я при тебе могу. Хошь, тебя нарисую?

— Ан не нарисуешь! — поддразнивал вихрастый.

— Ан нарисую!

И обороте бумажной салфетки начал зарисовывать вздёрнутый нос, смешливый рот и забавные вихры нового знакомца.

— Я что хошь могу: и человека, и зверя, и птицу, и всяку тварь. Эх, кабы моя воля, я бы, кажись, целый день рисовал! Не спал бы, не ел бы, всё рисовал бы!

— Взаправду не ел бы?

Вася не слушал.

— Был бы я вольный, в заморские бы края уехал, к знатным художникам в науку, в Италию…

Он вздохнул и продолжал рисовать молча.

«Чудной какой!» — подумал Боря.

Ему уже не хотелось подтрунивать над этим жалким, избитым парнишкой с внимательными серыми глазами на кротком круглом лице.

— Готово. Ну-ко, погляди.

Боря взглянул на задорный свой профиль, обрамлённый бумажным кружевом салфетки, и присвистнул одобрительно.

— Изрядно! Да ты и впрямь отменный рисовальщик! Пойдём, я тебя к папеньке сведу.

— К папеньке? — оробел Вася. — А ты чей будешь?

— Как так — чей?

— Ну, я, к примеру, графа Моркова крепостной, а ты чей?

— Вон ты про что! — засмеялся Боря. — Ничей я. Сам по себе. Отца своего сын.

Вася поглядел на него опасливо:

— Стало быть, барчонок?

— Барчонок? — ухмыльнулся Боря. — Вишь что выдумал! У меня папенька художник. Вот я кто.

— Художник? Взаправду художник? Всамделишный? И красками может малевать?

— Известно, всамделишный. А то какой же? — посмеялся Боря.

— Не барин, стало быть? Не крепостной, а сам по себе, вольный человек. Художник… всамделишный. И красками может. Что ж, веди меня к папеньке.


В кабинете графа Завадовского сидели гости: граф Ираклий Иванович Морков и двоюродный его брат Иван Алексеевич. Изменился Ираклий Иванович с той поры, когда женихом ещё гостил в имении своего тестя графа Миниха. Потолстел, обрюзг, потух в глазах его молодой, горячий блеск. Не у дел оказался при императоре Павле боевой генерал. Как и все, отличившиеся при покойной императрице Екатерине Второй, Морков был в опале. Удалившись от двора, он жил на Украине, в богатом своём поместье. Изредка, впрочем, наезжал в столицы — то в Москву, то в Санкт-Петербург — повидаться с друзьями, поразвлечься, накупить модных обновок. В один из таких приездов навестил он графа Завадовского и пожелал узнать, впрок ли пошло его казачку Ваське Тропинину обучение кондитерскому мастерству.

О приезде Васькиного барина проведала вся челядь, и свирепая кондитерова жена, опередив мужа, устремилась в кабинет.

— Чего тебе? — загородил ей дверь камердинер графа. — Не велено пущать. Его сиятельство мужа твоего спрашивать изволил, не тебя.

— Не твоя забота! — огрызнулась Степанида. — Я заместо мужа, пусти!

И, оттолкнув малого, прошла-таки в кабинет.

— Прощенья просим, батюшка барин, ваше сиятельство, — в пояс поклонилась Степанида, признав в дородном мужчине, раскинувшемся в креслах, Васькиного господина. — Я заместо мужа до вашей милости. Муж у меня овца овцой, прости господи! Не токмо строгости, порядку никакого нет. Знать, за грехи господь бог мужьёв эдаких спосылает…

Морков посмотрел на расходившуюся бабу, потом на Завадовского, потом опять на бабу. Он ничего не понимал.

— Об чём толкуешь, матушка? Какой муж? Какая овца?

— Уймись, Степанида! — прикрикнул Завадовский и с улыбкой пояснил Моркову: — Кондитерова это жена.

Но Степанида продолжала, обращаясь к Моркову, как будто он был один в комнате:

— Мука мученская с мальцом твоим, ваше сиятельство! Где мне, бабе, с ним управиться? Вовсе сладу нет с парнишкой. Помяни моё слово, батюшка барин, не будет от него проку. Маляр тут по суседству на фатере стоит, картины малюет, так Васька твой с евонным сынком подружился. И днюет и ночует тамотка. За уши приводить домой приходится. Натаскал кистей, красок… Сколько раз толковала ему: конфеты, мол, да варенье красок да карандашей вкуснее и прибыльнее. Так нет же! Добро господское переводит, озорник. Передник новый ему даден, так он, окаянный, возьми да и оторви от него кусок, да таку рамку из полена и сбей, да холст гвоздиками и приколоти, да и намалюй на нём харю, прости господи!

— Каков малец! — сказал Иван Алексеевич. — Любопытно. Где же картина сия?

Степанида глядела на гостя ошарашенная.

— Картина? — вымолвила она наконец. — Кака, батюшка барин, картина?

— Да та, для коей парень передник извёл.

— Не знаю, батюшка барин.

— А ты ступай принеси-ка её, — вмешался Завадовский.

— Тую, что Васька намалевал? — ахнула Степанида.

— Ту самую. Ступай, ступай, поищи!

Степанида ушла, разводя руками: «Картина им понадобилась!»

Ираклий Иванович сидел насупившись. И нужно же было ему взять с собой к Завадовскому этого несносного Ивана Алексеевича! Сам помешан на художествах и других за собой тянет. Снова будет приставать к нему, чтобы отдал Ваську учиться. Не раз уж бывало.

Пришла Степанида хмурая, с небольшой картиной в руках.

Иван Алексеевич поднялся ей навстречу, взял картину и, отойдя к окну, долго, внимательно разглядывал её.

— Отменно! — сказал он, передавая полотно графу Завадовскому. — С натуры, видимо. Сколь велика жизненность! Весьма замечательно. Учить мальца надлежит. Талант. Большой талант имеет. Взгляни сам, Ираклий Иванович.

«Поди-ка разбери господ, что у них на уме, — бормотала про себя Степанида. — Парню порку надо задать изрядную, а они на мазню его не налюбуются…»

Завадовский досадливо махнул рукой:

— Ступай приведи парня.

— Слушаюсь, ваше сиятельство, — с притворной покорностью вымолвила кондитерова жена и, не торопясь, вышла из кабинета.

— У твоего Васьки отменный талант, друг мой, — начал было Иван Алексеевич. — Грешно оставлять в небрежении…

Он говорил неуверенно, хорошо зная упрямство своего двоюродного брата и его полное равнодушие к искусству.

Храбрый генерал не сумел бы отличить произведения великого мастера от грубой мазни маляра.

— «Талант, талант»! — с раздражением перебил Ираклий Иванович. — Уши мне прожужжали с Васькиным талантом. Отец его письма пишет: отдайте-де, отдайте Василия к живописцу. У него-де талант. Да что отец! Художник незнакомый приходил касательно Васьки тож. У тебя, что ли, стоит оный художник?

— У меня, — кивнул Завадовский. — Подрядил его дом расписывать по весне, как в усадьбу уедем.

— Знать, твой художник и сбивает парня, — сердито сказал Морков. — Немалое время Васька кондитерскому мастерству обучался. Следственно, всё это зря? Ужели кондитера лишён буду?

Тупое упорство приятеля насмешило Завадовского, но он сдержался, чтобы не обидеть графа, сказал с мягкой улыбкой:

— И чудак же ты, любезный друг. Кондитерское мастерство — дело нехитрое. Всякий дурак одолеет. А таланты, подобные твоему казачку, дюжинами на свет не родятся. По дружбе тебе говорю: гляди, прославит ещё тебя Васька Тропинин, и выгоду от него получишь немалую. Кабы знал ты, во что мне роспись дома встанет. А у тебя свой художник будет. Усадьбу всю тебе распишет, и церковь, и дом.

Обрадованный нечаянной поддержкой графа Завадовского, Иван Алексеевич заговорил:

— А ежели из Васи толку не будет, все расходы по обучению его у живописца возьму на себя. Все убытки тебе возмещу. Вот тебе моя рука, брат.

Ираклий Иванович, видимо, колебался. Что, ежели и правда Васька окажет успехи в живописном мастерстве? К тому же двоюродный братец обещается убытки возместить в случае неудачи.

Дверь отворилась. Морков, занятый своими соображениями, не заметил Васи.

— Что прикажете, ваше сиятельство? — робко молвил тот. Смущённый молчанием графа, он продолжал: — Тётенька Степанида сказывала…

— То-то, тётенька Степанида! Что с тобой сделалось, Васька? Балуешься, озорничаешь, от работы отлыниваешь…

— Виноват, ваше сиятельство, я…

— Проучить тебя должно путём за нерадение твоё.

— И то проучить, да с надлежащей строгостью, — сдвинув брови, сказал Иван Алексеевич и обратился к Моркову: — Дозволишь ли мне, любезный друг, положить наказание нерадивому сему слуге?

— Изволь, мой милый, — сказал Морков, несколько удивлённый.

— Ваше сиятельство! — умоляюще протянул Вася.

К пинкам и подзатыльникам он привык. Но всё незлобивое существо его возмущалось при мысли о наказании, всегда унизительном и жестоком.

— Поелику нерадивый слуга Васька Тропинин обнаружил в изучении кондитерских наук леность и небрежение, — торжественно, словно читая официальный документ, заговорил Иван Алексеевич, — отрешить его, Тропинина Ваську, от сей почётной должности кондитера и сослать его, раба божия…

— Ваше сиятельство… — пролепетал Вася едва внятно, и глаза его наполнились слезами.

— …и сослать его, раба божия, в сем же престольном граде Санкт-Петербурге, для изучения искусства рисовального и живописного тож, на попечение советника академии Щукина, за полною оного, Щукина, ответственностью.

Вася обмер.

Он не смел верить своему счастью.

— Шутить изволишь, государь мой, — сказал Морков, недовольный.

— Нимало, брат, — отвечал Иван Алексеевич с полной серьёзностью. — Ты дозволил мне проучить примерно твоего слугу, и я сделал сие по разумению моему. Не прогневайся, друг, коли решение моё тебе не по нраву пришлось, а положенного отменять не моги.

— Не давши слова — крепись, а давши — держись, — со смехом подхватил граф Завадовский.

— Ин быть по-твоему, — с важностью выговорил Ираклий Иванович. — Поймал меня на слове — теперь мне отступаться не след. Счастлив твой бог, Васька. Благодари графа да Ивана Алексеевича.

Загрузка...