Из канцелярии раздается строгий окрик старшины - голос у него имелся:

- Дерзин, иди сюда!

- Некогда, - небрежно бросает Дерзин и продолжает инструктировать дневального: - Рыбы тащи двойную порцию...

- Дерзин! Я приказываю! Иди сюда! - нажимает тоном прапорщик.

Слышится голос капитана Борзенко:

- Кого это ты? - словно он не понимает.

- Да Дерзина, сволоча!

- Дерзин! - командирским басом властно приказывает капитан. - Ну-ка, зайди сюда!

Дерзин, пяток секунд нарочито помедлив, нехотя, вразвалочку опять же, переступает порожек канцелярии...

И вдруг Уткин подскакивает к Дерзину и с нелепым "на!" влезает ему кулаком в нос. Дерзин выпрыгивает на лестничную площадку, где сгрудилась уже толпишка любопытных, отнимает руку от носа и демонстрирует заалевшие пальцы.

- Видали? Все видали? Кишка, видал? Будете свидетелями! Всё, хватит!..

Прапорщик Уткин высовывается на арену. Он уже, видно по нему, растерян, жалеет о своей горячности.

- Дерзин, зайди в канцелярию! Зайди!..

Дерзин не обращает на него внимания. Он играет, он в экстазе, он вдохновлён.

- Все поняли? Дневальный, тоже будешь свидетелем! Все будете свидетелями!..

- Я кому го... - начинает было снова прапор, как вдруг - хрясть! рядовой Дерзин неожиданно бьёт его в пьяное лицо, да сразу второй раз хлёстко, оглушительно, дерзко.

Старшина опешен, ошеломлён и через мгновение взбешён: его, почти офицера! кадровика! отца роты! посмел!..

У Дерзина, в свою очередь, на губах кровавая пена, он задыхается, толчками отхаркивает вскрики из груди:

- Молодого нашёл? Сволочь! Гад!..

Они бросаются друг на друга, и начинается обыкновенная, какая-то цивильная пошлая потасовка. Толпа онемевает: у многих салажат в глазах недоумение и страх - разве такое возможно? Что же теперь будет?

Старцы роты разгорячены, в азарте: ну и Дерзин! Вот это да! Эх!.. Одни эмоции, междометия. Лишь старший сержант Мерзобеков, командир 3-го взвода (который, кстати, метил на место старшины и вскоре стал им), бросается разнимать дуэлянтов, начинает оттаскивать сумасшедшего Дерзина от отупевшего в драке прапорщика.

Выходит наконец-то из своей резиденции Жора. Он, вероятно, не очень-то желает показываться всей роте в таком расслабленном состоянии, но неуставной шум в его вотчине совершенно неприлично затягивается, раздражает. Командир роты стоит, слегка покачиваясь, и никак, похоже, не нащупает ту точку опоры, которая позволила бы восстановить его непререкаемый командирский статус. Мы, взглядывая на него (Уткин и Дерзин катаются по полу), понимаем, что, может быть, впервые этот человек с тяжелой квадратной челюстью и глазами гориллы в растерянности, больше того, осеняет нас догадка, он, капитан Борзенко, боится, что его сейчас просто-напросто не послушаются...

Вот таков Дерзин. В какой-то мере он был уникум, встречались в роте ещё ребята блатные с темным прошлым, но до этого уголовника им всем было очень даже далеко. Выдержал Дерзин меньше года. Раза четыре за это время сидел на губе (гарнизонной гауптвахте), а затем схлопотал срок в дисбат: загулял в городе в какой-то компании, закрутился, запьянствовал и не показывался в части неделю - судили как за побег. Думаю, что его уже и на свете белом нет, такие нарывающиеся редко доживают до преклонных, седых, уважаемых лет. Такие уникумы сгорают быстро и нелепо.

С нашей точки зрения.

И, наконец, сравнительно спокойно, без особых эксцессов и трагедий начиналась и продолжалась обыкновенно служба у тех из нас, кто выделялся их массы если не физической силой и мощью характера, то, я назвал бы это, силой интеллекта. Тут, конечно, есть доля нескромности, ибо к этой категории военных строителей вынужден я причислять и себя, но факты, факты, одни только факты. Я вынужден.

Впрочем, слово "интеллект" (мыслительная способность, по Ожегову) в применении к славным строительным войскам, а в особенности словосочетание "сила интеллекта" звучит немного слишком. Выделиться головой среди сапёров нетрудно. Достаточно читать книги, играть в шахматы, интересоваться газетами, безматерно говорить, уметь рисовать, писать без ошибок, выступать на собраниях и проч., и уже одно это давало в стройбате какое-никакое право на особое отношение не только однопризывников, но и законодателей роты, и командиров.

Однако, естественно, не автоматически. Необходимо с самого начала, пусть несравненно меньшей кровью, чем в случаях, уже рассказанных мною, но показать и доказать свою гордость. Потому что имеются всегда в толпе такие блатные, приземлённые, злые, ограниченные животные, которые как раз возненавидевают именно "шибко грамотных", "теллигентов", "очкариков" и стараются поначалу всячески таких унизить, задеть, ткнуть лицом в грязь. И, как правило, окружающие до поры не вмешиваются: поддался ты такому шакалу сразу, никто потом не будет мешать ему ездить на тебе верхом. Не поддался, осадил дебила - он сам не найдёт поддержки у остальных, отстанет.

Как я вроде бы уже писал, ребят с образованием оказалось в наших рядах маловато. Но человека три-четыре попали даже и с вузовскими дипломами, служить им предстояло всего год, да ещё человек десять-пятнадцать сумели до армии закончить десятилетку.

В стройбат ведь забирают в первую очередь всех тех, кто для нормальной армии по тем или иным причинам не подходит. Это и в полном смысле слова полудебилы с трех-, шестиклассным образованием, и нацмены в основном из азиатских республик, почти совсем не знающие русского языка, и типы, похлебавшие уже тюремной баланды... Встречались у нас даже экземпляры с физическими дефектами - заики, косенькие, у одного двух пальцев на левой руке не хватало. Ещё один - это вообще анекдот! - по фамилии Тимохин, по прозвищу Дядька, жирный глуповатый мужик со старообразным бабьим безволосым лицом, похожий на гермафродита, признался как-то, что ему уже стукнуло 32 (!) года, что он однажды для каких-то нужд подделал год рождения в паспорте и умудрился загреметь на старости лет в стройбат, хотя в свое время его не призвали в армию по состоянию здоровья.

Поэтому, повторяю, на таком фоне выделиться было весьма и весьма нетрудно.

Не всех из нас, образованных, разумеется, можно было назвать интеллигентами (даже в том вульгарном понимании, какое распространилось в последнее время), но несколько человек заметно выделялись интеллектом. Так вот, двоим их них данное выделение из толпы не облегчило, а, наоборот, усугубило первые шаги в стройбатовской жизни. Притом у обоях волею случая к слабым характерам присовокупились ещё и отягощающие судьбу чисто внешние обстоятельства.

Один, по фамилии Аксельрод, умудрился с ходу попасть в гансы, то есть в гарнизонную патрульно-караульную роту. А другой, Ермилов, угодил в ситуацию и того хлеще: прельстившись, видимо, его высшим образованием и внушительным рослым видом, ему через месяц-полтора службы кинули для начала пару лычек на погоны и поставили старшиной 3-й роты. Но очень скоро отцы-командиры разобрались, что ни Аксельрод, ни Ермилов возы, в которые их впрягли, не тянут и разжаловали их в военные строители с переводом в нашу роту.

И вот наша ротная блатата, сразу проверив их на прочность, учуяла легкую добычу и принялась учить "теллигентов вученых" жизни и свободе. Уж, легко, думаю, представить, как можно поиздеваться над разжалованными гансом и старшиной, которые формально успели поиметь власть над сапёрами всех призывов. Особенно изощрялись Дерзин и Кишка.

Дерзин выбрал своей жертвой Аксельрода. Мучитель, кажется, вовсе и не обращал внимания на затюканного уже, замызганного, зачуханного еврея, словно бы не замечал его, но стоило тому спрятаться в проходе между койками с книгой или раскрыть в Ленинской комнате свежую газету, как рядом оказывался Дерзин.

- Та-а-ак, грамотный, значит? Буквы, значит, знаешь? Вученый, значит, шибко?.. А у дедушки подворотничок грязный!.. (Он, наглец, чуть ли не с первых дней стал величать себя дедушкой.)

Аксельрод, раз поддавшись, никак не находил сил и решимости взбунтоваться. Он молча взглядывал на тирана снизу вверх маслиничными, по-собачьи тоскливыми глазами, откладывал чтение и плёлся за Дерзиным. Когда Дерзин исчез совсем из роты, надо было видеть, как распрямился, как даже слегка приборзел Аксельрод - совсем человеком стал. Право, я иногда думаю, что Дерзин имел над ним какую-то магнетическую власть, как-то тотально подавлял его психику. По крайне мере я ни разу не видел, чтобы этот уголовник как-нибудь физически воздействовал на жертву, ударил бедного еврея, нет, просто приказывал, а тот исполнял его волю и, вероятно, сам не мог объяснить, почему...

Кишка же преследовал Ермилова проще, примитивнее и озлобленнее. Например, вернувшись со второй смены, часов в двенадцать ночи, часто в подпитии, Зыбкин, прежде чем лечь спать, непременно отправлялся в 3-й взвод, где уже посапывал Ермилов, поднимал его, большого, полного, трясущегося, с постели и начинал учёбу.

- Почему лёг без моего разрешения? - удар под дыхало. - Встать! Почему дрожишь? - новый удар в область пупка, не сильный, не смертельный, но уничижительный, обидный. - Встать! Стоять по стойке смирно! Теперь не старшина, понял?..

А Ермилов лишь канючил:

- Не надо, а!.. Ой, не надо, а!..

И так до тех пор, пока кто-нибудь из стариков не рыкнет - шум спать мешает.

Ермилова никому жалко не было. Хочет - пусть терпит. Было гадливо смотреть, как этот здоровый телом, неглупый образованный парень лижет руку грязному хлипкому Кишке. Аномалия какая-то!

Вообще мне кажется, что самое непонятное и страшное на свете - это человеческий характер. Вот взять меня. Ведь мозгом я отлично сознаю все слабости, всё несовершенство своего характера, но почему тогда как ни переворачиваю себя, как ни насилую свою натуру, как ни пытаюсь измениться: стать решительнее, жёстче, независимее, более волевым, гордым и холодным ничего и ничегошеньки-то у меня не получается? Так чтo это такое, определяющее мою жизнь, мою судьбу, находящееся внутри моего "Я", но от меня совсем не зависящее? От кого мне дан характер - от природы? от родителей? от Бога? И как жутко, что только два обстоятельства в состоянии перевернуть, вывернуть, откорректировать характер человека - опьянение и душевная болезнь. Только пьяный или сумасшедший способен на бунт против собственного "Я", против природы своего характера, против предопределенности судьбы...

Однако, прочь, прочь философию и отвлеченные рассуждения! Пусть философствует читатель, моё же дело - факты, пища для размышлений.

Все-таки при всем несовершенстве моей сущности, я ни при каких обстоятельствах не смог бы унизиться до степени Аксельрода или Ермилова. Лучше уж смерть или тюрьма. Видимо, чувствуя это или, вернее, зная, судьба, рок, фатум или что там ещё, чересчур сильно не испытывали меня. Притом, я говорил уже, что заранее настраивался к стартовым армейским испытаниям. А когда я готов, настроен и напружинен, тогда я при всей своей напускной интеллигентности вполне даже могу постоять за себя или по крайней мере не подчиниться.

Итак, во-первых, я прочно знал, что блатной, как и любое животное, нападает охотнее на того, кто показывает свою робость, поэтому старался, особенно поначалу, держаться прямо, смотреть в глаза потенциальным обидчикам спокойно, независимо и даже как бы гордо. Это в какой-то мере удавалось ещё и потому, что ко времени перемешания в роте всех призывов, мы, сапёры учебной роты, маленько пообтесались, попривыкли, адаптировались. Если кого из нас и прижимали, то от случая к случаю, на стороне, вне казармы. И вот настало время, когда два взвода выучившихся молодых перевели в другие роты, а в нашу перебросили столько же черпаков, стариков и дедов.

Началась весёлая жизнь.

Я ждал в тайной смутной тоске первого испытания на прочность.

И дождался.

Была ночь. Я спал во 2-м взводе на своей койке в нижнем ярусе. Вдруг проснулся, и, наверное, не я один, от топота сапог и пьяного гвалта. Заявилась вторая смена, бригада стариков, и многие, если не все из них, навеселе. Они прогромыхали зачем-то в умывальник, продолжая там то ли ссориться, то ли веселиться и балдеть. Вдруг раздались тошнотворные звуки кого-то из них начало выворачивать, полоскать...

И вот - торопливые, какие-то хищные крадущиеся шаги по проходу, чья-то рука цепляется за прутья моей кровати, и через мгновение я чувствую мерзостный душок перегара. Сердце моё замирает и потом сразу ухает-бьётся, просится наружу.

Толчок в плечо.

- Э-э, молодой, встань-ка... Э-э-э, слышь, там убрать надо...

Господи, что же делать? Делаю вид, что сплю, не слышу. Стараюсь дышать с присвистом.

- Э! Э! Чё - оглох? Ну-ка, подъём!..

Главное сейчас - не впасть в оцепенение, дать отпор... Я приподнимаюсь на локте, смотрю прямо в мутные гляделки парня и отчеканиваю твёрдым, внешне спокойным голосом:

- Я не могу. У меня завтра много важных дел. Мне надо выспаться. - И повторяю веско: - У меня завтра много-много важных дел.

Старик в недоумении, в отупении, он фраппирован.

- Чего-о-о?!

Пару долгих секунд я, скорчившись под одеялом и затаив дыхание, жду. Сейчас ударит! Сейчас пнёт!.. Что тогда произойдёт, я не знаю, но с постели я сейчас не встану - это точно.

Посланец, покачавшись надо мной и так ничего и не уразумев, тупо хмыкает, распрямляется и начинает тычками поднимать верхнего - Зыбкина.

- Э! Э! Ну-ка, вскочил! Э, молодой!..

Кишка быстренько спрыгивает вниз и шустро семенит в умывальник. Представляю, как злится он в этот момент на меня, что я не пошёл подтирать чужую блевотину и вместо меня пришлось заняться этим чухнарским делом ему. Каждому, скажу я, - своё!

Потом мне пришлось ещё пару раз выдерживать подобные экзамены, но довольно быстро положение мое упрочилось, статус утвердился - не чухнарь. Этому способствовало и то, что я, как принято говорить, начинал быть на виду, активничать.

Я потому так нескромен и подробен, чтобы дать представление об этой категории неприкасаемых молодых - подобную карьеру в первые месяцы сделал, разумеется, не я один. О ком-то из таких ребят, я бы сказал - случайных в стройбате, я ещё буду рассказывать и упоминать, о себе также по ходу записей придётся не раз говорить. Сейчас же закончу эту тему достойной службы напоминанием о герое моего незадачливого рассказа Алёше Акулове. Хотя я списал его образ и не с конкретного человека, но хочу подчеркнуть, что похожим на него воинам служить было тоже в общем-то несложно. Такой трудолюбивый парнишка со спокойным, добрым и скромным характером обыкновенно даже и с удовольствием переносил армейские тяготы - все эти бесконечные пола, уборки плаца, дневальства, строевые подготовки, дежурства по кухне, я уж не говорю пока о горах перекопанной и передолбленной земли на стройке, вся эта физическая каторга отвлекала "сына земли" вроде Алеши от тоски по дому, от тоски безделья. Такой доверчивый детский характер, как правило - и в этом я, сочиняя "Новенького", не соврал, - не выносил открытого, грубого, наглого унижения со стороны блатных старослужащих и сразу давал отпор, но старики похитрее и не наглые умели подкатываться к таким парнишкам и пользовались их отзывчивостью себе на пользу. Если бы тот же Гандобин подошел по-человечески, голос поставил, как надо, наплёл бы чего-нибудь правдоподобного и дипломатического. К примеру:

- Слышь, тебя Алексеем звать? Здорово у тебя получается! А я, как ни бьюсь, всё криво подшиваю - руки-то корявые. Будь другом, а, приваргань мне подворотничок - на свиданку к девчонке тороплюсь, хочу красивым быть, сам понимаешь...

Я больше чем уверен, что Акулов взялся бы "помочь" человеку. Ведь никакого унижения в данной ситуации простодушный паренёк даже бы и не почувствовал.

А для человека, уважающего себя, - это главное.

Глава V

Вот перечитал сейчас всё написанное, накарябанное мною и - расстроился.

Как же я забежал вперёд! Я, естественно, пока не профессионал в литературе, да и набрасываю эти заметки в общем-то для себя (смешно, право, надеяться, что подобное возможно опубликовать сейчас, а уж на мифического читателя где-то там, в будущем, и мечтать-то, ей-Богу, нелепо), а всё равно хочется вещь поприличнее сделать - с композицией, стилем, фабулой... Страшно представить, если тетрадь эту вдруг прочитал бы какой-нибудь современный бойкий критик или, того хуже, пролистала бы её критикесса - женщины в критике почему-то особливо злы. Приговор разгромный на все сто обеспечен: стиль-де неровный, язык небрежный, композиция рыхлая, образы очерчены бегло, характеры не раскрыты, поступки героев не мотивированы, фабулы практически нет и вообще сие не проза или по крайней мере не художественная проза...

И почему это критики иной раз так беспощадны в своих скоропалительных приговорах? Ведь самый главный критерий в литературе, по-моему, чтобы было интересно читать (кто-нибудь может съехидничать: давайте, дескать, порнографию в литературу пихать, вот читать-то интересно будет - с подобными дураками полемизировать не хочу!), и читатель находил бы в книге поводы поразмышлять. Разве не так? Это, во-первых. А во-вторых, хочется спросить этих хулителей: где же, когда и кем утвержден закон, что считать прозой, а что нет? Где та инструкция, точно определяющая, какие слова и в каком порядке можно употреблять в прозе, а какие нет?..

Впрочем, глупости всё это. Надо писать как можешь, как хочешь и как считаешь нужным - автор сам для себя устанавливает законы, скажу я вслед за великим предшественником всех нас, на русском языке пишущих, и со спокойным сердцем продолжу. Но, правда, всё же вернусь опять к началу, к первым дням, чтобы попробовать тянуть нить рассказа последовательно, прямо - привычно для потенциальных читателей и критиков...

Перед первым выходом, так сказать, на действительную стройбатовскую службу - на объекты, нас собрали в гарнизонном клубе на производственное (для армии термин весьма примечательный) собрание. Выступали перед нами какие-то майоры и полковники, гражданские начальники со стройки.

Речи их звучали заманчиво, аки сказки Шехерезады. Особенно нас, стриженых и лопоухих, впечатлило уверение этих дяденек, что если мы будем хорошо вкалывать, то за два года сможем скопить на машину. Ничего себе! Глазёнки у многих из нас разгорелись. Ещё бы, даром хоть время не потеряем, а то ведь за три восемьдесят в месяц служить те же два года и так же пахать (например, в желдорбате), что ни говори, а обидно... Так примерно в массе своей размышляли мы, молодые салабоны.

У кого-то, вероятно, сладко щекотало в области пупка в предвкушении прямо-таки буржуйских заработков, а кто-то, наоборот, про себя чертыхался и отплёвывался: да провалитесь вы со своими деньгами - все их не заработаешь! Нашлись, естественно, и вообще равнодушные ко всем посулам, такие, притулившись к спинам впереди сидящих, кемарили, осторожно посапывая в обе дырочки. (Кстати, уже через пару недель новой жизни мы все поголовно больше всего на свете, просто смертельно, хотели спать и есть, хотели круглые сутки. Такое хроническое ощущение недосыпа и голода терзало лично меня месяцев восемь...)

Сразу скажу во избежание кривотолков: действительно, некоторые сапёры за два года накапливали на лицевых счетах тысчонок по пять - преимущественно те, кто робил экскаваторщиками и бульдозеристами. Хотя мы находились на полном хозрасчете - из заработка стройбатовца вычитаются деньги за питание, обмундирование, баню, кино и проч., - но приличные региональные надбавки позволяли даже иным сапёрам заколачивать в месяц до трехсот рублей, а гражданские строители получали и того больше, гораздо больше. Поэтому неудивительно, что отдельные стройбатовцы, отслужив, оставались в этом неуютном степном городе на время или навсегда жить и работать.

Недальновидному человеку почему-то кажется, что большие деньги - это жизнь, свобода, хотя на самом деле они закабаляют человека и погоня за ними отнимает безвозвратно часть его жизни - лучшие часы, дни, месяцы и годы...

Я попал сразу в рабочую (а не в учебную) бригаду, так как до армии успел помесить бетон на стройке, подержать в руках топор и ножовку, короче, понимал работу плотника-бетонщика - для стройбата самая ходовая специальность.

Вывели нас впервые, говоря высоким штилем, на рубежи трудового фронта в дикие декабрьские морозы. Весь мир напоминал заиндевевшее стекло. В утренней белесой мгле метался по заснеженным безлюдным улицам седобородый вёрткий старикашка ветер. Он своими иглами-когтями моментально словно бы вспорол на мне и ватные штаны, и стёганую телогрейку с погонами, перетянутую жёстким широким ремнём, и трёхпалые солдатские рукавицы и начал мерзко трогать моё тело холодными мёртвыми пальцами. Я уж не говорю, как сразу ошпарило ледяным ветром бедное моё лицо, словно кто-то ни за что ни про что влепил мне полдюжины хлёстких пощёчин. Градусов стояло под тридцать, а при таком хиусе вполне можно было окоченеть полностью и насовсем за считанные минуты.

Главное - двигаться, двигаться и двигаться. Тем более, что наше отделение швырнули сразу на крышу уже почти построенной панельной пятиэтажки. Мы начали на верхотуре разбирать опалубку и сбрасывать вниз всякий строительный мусор. Ничего вроде бы сложного - задачка для слабоумных, но ледяной хиус превращал её в каторжное дело.

И самое отвратное заключалось в том, что даже если бы я в сию минуту заканчивал свое земное теплокровное существование и превращался уже в окоченевший труп, я не смел, не имел права спуститься с этой треклятой совершенно мне не нужной жилой коробки и побежать в тепло, к себе домой, к любимой девушке, в конце концов, хотя на тот момент её в моей жизни вовсе не было. Одним словом, я клацал зубами и страшно страдал не столько от самой стужи, сколько оттого, что мёрзну я не по своей воле.

Пусть даже командир моего отделения, молчаливый спокойный азербайджанец Мустафаев, мой однопризывник, мне не указ, но имелся ещё освобождённый сержант-бугор большой комплексной бригады стариков из другой роты - частью её и стало наше салабонское отделение, - таджик, по дикому взгляду и замашкам которого сразу стало ясно: такому лучше не перечить. Да власть над нами имели и все гражданские начальники - от бригадира вольных строителей, до мастера, прораба и далее по рангу и ранжиру. Нас, молодь, бросили всем этим людям в подчинение, отдали в полную их власть.

Я почему-то был уверен, когда узнал о том, что служить мне предстоит сапёром, в следующем, казавшемся мне очевидным: военные строители возводят военные объекты, какие-нибудь там полигоны, аэродромы, в крайнем случае мосты (сапёры, если судить по фильмам, в войну всё переправы наводили) или воинские казармы. Потому меня первое время удивляло, что пашем мы вместе с гражданскими, делаем одну и ту же работу (правда, мы чаще самую тяжелую и в большем объёме, а получаем почему-то раза в два меньше цивильных), лепим обыкновенные жилые дома и школы, хотя и в закрытом городе... Признаться, смысл в этом виделся какой-то однобокий, и иной раз думалось, что всё это весьма напоминает отбывание нами двухгодичного наказания-срока, как пишется в приговорах, на стройках народного хозяйства. А за что срок дали - никто не объяснил.

Вот ведь какая крамола в голову иногда лезет!..

Наконец, когда наступил, казалось, уже предел, и на задубевшем моём лице появились слёзы отчаяния, я решил, плюнув на всё, идти в биндюгу (вагончик) спасаться. Меня ещё удерживало на ветру то, что остальные ребята как-то терпели. Первому сдаваться зазорно.

И тут - о счастье! - бригадир гражданских, бородатый мужичок-боровичок в брезентовой куртке с капюшоном поверх полушубка, крикнул нам добродушно:

- Э-э-э, солдатики, носы уж посинели! Бегите греться, скажете - я разрешил.

Надо ли расписывать, каким резвым подпрыгивающим галопчиком помчались мы по трапам и лестничным маршам вниз, к родимой биндюге, которая ещё утром шибко нам понравилась громадным электрическим козлом - куском асбестовой трубы в раскаленной спирали с ломик толщиной. Все-то косточки у меня, все-то пальцы, щёки, коленки, ступни сладенько заныли, оттаивая в волнах африканского жара.

Но не успели мы толком растелешиться, как в вагончик ввалился тот бешеный сержант-таджик и начал брызгать ядовитой своей слюной, орать на нас и пхать своим щегольским сапогом наши ещё хрустальные не совсем оттаявшие ноги. Даже и заступничество мужичка-бородача нам не помогло - таджик визжал, что наша салабонская бригада дана под его начало, что старики пашут, а эти, дескать, молодые рогом не шевелят, и вообще он нас научит, как надо пахать, любить свободу и уважать дедушек...

Лексикон обычный, всё это придётся слышать потом не раз и от других блатных старослужащих, так что никак мне не удается избежать однообразия в передаче стройбатовской речи, штампов казарменного диалекта.

Первые два-три производственных месяца, и без того невероятно трудные, выматывающие, дикий таджик сделал ещё более изнурительными. Это тем более оказалось обидным, что все остальные таджики, скольких потом я ни встречал в стройбате, все были парни смирные, тихие, плохо знающие русский язык, какие-то зачуханные, одним словом - безобидные и даже зачастую, наоборот, обижаемые. В этом же сержанте (честное слово, как звать его не помню - до того он мне противен) словно бы сконцентрировались отпущенные на всех таджиков агрессивные начала.

Что-то имелось в нем от жестокого азиатского средневековья, что-то аномальное, нечеловеческое, что позволяло ему уже одним своим присутствием, взглядом, визгом подавлять, уничижать людей. И надо сказать, что прижимал он не только нас, молодых, но и всех - своих однопризывников, земляков, независимо держался с офицерами, плевал даже на гансов, что особенно трудно было осознать.

Одевался этот таджик соответственно своей, так сказать, конституции: офицерский короткий полушубок цвета сливочного масла с белым мехом, офицерские же шапка и хромовые сапоги, ремень из чистой кожи. Откровенно говорю, не знаю и не понимаю, почему даже патрули, для которых нет ничего слаще, чем привязаться к сапёру, придраться к нарушению формы одежды, почему даже они ничего не значили для этого сына Памира? (Вспомнил, наконец, как мы его называли - Памир.)

В продолжение службы я встретил ещё двух человек, не считая Дерзина актёрствующего уголовника, похожих на Памира сутью, и, что интересно, они также были из азиатов. Один, казах Турусунов, я о нём уже упоминал, служил в нашей роте, другой, киргиз Токогулов, был из другого полка, с ним вместе я работал на втором году в городском ЖКУ, но и они, такие же независимые, высокомерные, горделиво-кичливые, презирающие всех, жестокие и дерзкие, всё же уступали в чём-то Памиру, были пониже рангом. По крайней мере экипироваться в офицерские шмутки до дембеля они себе не позволяли - ходили в кирзе и хабэ.

И вот этот бригадир-горец буквально изъездил нас в начале нашего трудового поприща. Нас прикрепили к его бригаде под его жёсткое командирство на несколько месяцев как бы учениками. И он, тиран узкоглазый, нас учил. Перекуров почти не было, пользовались мы, правда, тем, что мучитель наш рьяно любил бегать по конторам: закрывать там наряды, выписывать инструмент, составлять накладные. Это была единственная его слабость - любил бумажки оформлять и писал их, как я впоследствии увидал, с такими чудовищными ошибками, что даже жалко становилось его спесивую гордость.

Как только Памир исчезал в направлении вагончика прораба, мы расправляли плечи, сгрудивались вокруг костра, опирались на ломы и лопаты, наслаждались свободой. А уж если у тебя имелась на данный момент ещё и настоящая сигарета или на худой конец приличный чинарик - вообще кайф.

Упомяну здесь, что курево совершенно неожиданно для меня стало одной из надоедливых мучительных проблем начального периода стройбатовской повседневности. Курил я, как и многие, со школьных лет, с седьмого класса, по уши уже втянулся в это глупейшее, бездарнейшее и бессмысленнейшее занятие, но всё равно самоуверенно считал, что в любой момент, стоит мне только чуть покрепче поднапрячь силу воли, я выплюну сигарету изо рта бесповоротно и навсегда.

И вот сей рубеж, как я решил, должен был наступить с первого дня солдатского бытия. Вечером, после ужина, перед первым отбоем я выскочил, улучив момент, на улицу и ритуально, глубокими затяжками, лицедействуя не столько перед единственным зрителем, Витькой Хановым, сколько перед самим собой, я втянул в лёгкие весь едкий горячий дым, огарочек осторожно положил на плац, очищенный от снега, и с трагическим выдохом: "Всё!" - втёр его подошвой сапога в трещины асфальта.

Самое ехидство подобных сцен заключается в том, что человек словно бы напрочь забывает о позорной несостоятельности прежних попыток личной антикурительной революции и простодушно верит: теперь уж можете не сомневаться - бросил. А если б вспомнить в сей момент знаменитую шутку Твена о том, что нет ничего легче, чем бросить курить - он сам сто раз это делал. Нет, всё же смешное заложено в человеке от природы, и никакое образование, развитие, никакие обстоятельства не в силах заставить человека абсолютно перестать быть смешным и наивным...

На следующее утро я проснулся за полчаса до подъёма с мыслью - хочется курить. После завтрака и построения части, когда бoльшая часть моих сотоварищей вокруг задымили и запыхали, мне пришлось сжать покрепче зубы и отойти в сторону... Да что там размусоливать! Выдержал я полтора дня, пока не ущемил в щепотку свою псевдоинтеллигентскую гордость и не подкатился, криво усмехаясь, к Хану:

- Витька, дай-ка сигарету, так и быть, курну...

Хан, разумеется, издевнулся, без этого он не мог. Мол, ты же бросил, надо держаться, держись, мол, ещё немножко терпеть (пых! пых! - сам сладко пускает жёлтые туманные клубочки изо рта), я тебе друг, пойми, не могу дать, дам, а ты потом скажешь, что не поддержал, ты попробуй о другом думать, и вообще, курение вред, капля никотина - ты знаешь? - убивает лошадь...

Короче, пока я не взъярился и не психанул всерьёз, Хан меня манежил. Но зато, Боже мой, какой же вкусной оказалась первая затяжка, как блаженно пошла кругом лысая моя головушка, словно ласково, но сильно тюкнули по ней пыльным мешком. (На сравнении настаиваю, ибо умного, но курящего человека вполне можно назвать чокнутым, чеканутым, то есть, выражаясь по-народному, из-за угла пыльным мешком стукнутым.)

И началась унизительная кабала. В отличие от трезво мыслящих ребят, вроде Хана, запасшихся на первое время табаком или сумевших сохранить сколько-нибудь тугриков, я курево не закупил сознательно, а деньги все просвистал в вагоне поезда, оставил их на память барыжным проводницам.

Я сразу же написал отчаянное письмо домой, где после информационного текста о житье-бьпъе-службе наставил восклицательных знаков под мольбой: срочно сколько-нибудь денег!.. Можно было заказать сигареты посылкой, но я предполагал, к чему это приведёт, и категорически просил посылок мне не слать. И действительно, не раз затем мне приходилось быть свидетелем того, как делились салабонские жирные посылки прямо на почте - целая стая стариков, сделавших дежурство на почте прямо-таки своею обязанностью, своим прибыльным хобби, налетали на счастливого хозяина фанерного ящика, словно вороньё, и расклёвывали-растаскивали дары домашние в считанные мгновения на мелкие крошки. Конечно, часть содержимого посылки доставалась и адресату, но избави меня Бог с моим характером выступать в такой роли!..

Итак, я ждал денег в конверте и в ожидании их, прижимая свою душу, стрелял никотиновую радость у кого только можно, но чаще всего у Витьки-землячка. Превозмогать себя и, увы, если называть вещи своими именами, попрошайничать мне позволяла уверенность, что я беру как бы взаймы. Я же отдам! Я с лихвою всё верну, правда! Вот только деньги получу от матери и у нас будет целая гора сигарет - кури хоть по пачке в день!..

Хан морщился, ворчал, унижал, насколько разрешалось, но выдавал-таки из своих запасов паршивую "Приму" поштучно и, вполне вероятно, вёл выдачам счет. Надо ли тут подробничать, как корёжили мою душу эти мои табачные добровольные унижения? Но самое интересное, что злился я почему-то на мать чего долго не откликается? Нет, прав Федор Михайлович, - широк человек, ох как широк!..

И вот через несколько бесконечных томительных дней долгожданный конверт у меня в руках. Но что это? Что? это? такое?! Письмо захватано, измазано, но самое ужасное - оно вскрыто. И грязного перлюстратора, как я мгновенно с отчаянием понял, интересовало, конечно же, не содержание письма, а содержимое конверта.

Читал я материнские размашистые строки: "Пока, сынок, высылаю только десяточку, больше дома денег нет. До получки надо тянуть ещё почти неделю, так что пока выкручивайся..." - и, ей-Богу, на глаза наворачивались слёзы: мать, моя наивная, плохо знающая жизнь и не умеющая хитрить матушка наскребла последние деньжата, не сообразила вложить купюру хотя бы в плотную двойную открытку, и какой-то негодяй высмотрел на свет в письме красненькую бумажку, извлёк её и теперь, наверное, на меня со стороны, подонок, посматривал и хихикал гаденько. Да и то, хихикать вполне можно - я, как ребёнок, бросился к ротному почтальону, тому самому каптёрщику с унылым лошадиным лицом, и начал что-то лепетать о деньгах, о пропаже, о том, как долго ждал...

Уже много позже я узнал, что этот полусонный хмырь и перлюстрировал денежные письма молодых и даже не догадывался или не желал, ханыга, их заклеивать, заметать свои следы. Да и, надо сказать, ни разу его не прижучили за это, тем более что он делился, можно не сомневаться, с кем надо.

Я сразу накатал домой подробную инструкцию: посылать в каждом письме только лишь по рублю-трешке, вкладывать бумажку в двойную открытку, конверт дополнительно смазывать клеем и запечатывать тщательно. Впоследствии же, как и другие сапёры, договорился с одним мужиком из гражданских, с ним работал на одном стройучастке, и начал получать редкие, но относительно весомые переводы через него.

Кстати, интересный штрих, характеризующий атмосферу и своеобычность стройбатовской жизни. В одном послании из дому, месяце на втором службы, я вместо рублевой ассигнации получил в конверте странную цидулку с припиской матери: "Сынок! Мне твой командир прислал вот эту жуткую бумагу. Второй день болит сердце, пью валерьянку. Что ты там натворил? Неужели тебе так хочется выпивать, что ты не можешь даже в армии удержаться? Прошу тебя, не пей!.."

Прочитав цидулу, я не знал, то ли мне смеяться, то ли плакать, то ли пойти (это уж фантазия) и плюнуть в мясистую бульдожью физию Мопса, как звали мы жирного дубоватого полковника Собакина, командира нашей части. На половинке стандартного листа я прочитал отпечатанный под копирку следующий текст:

"Уважаемые родители!

Во время прохождения службы в рядах Советской Армии ваш сын обеспечен всем необходимым для выполнения служебных обязанностей и нет никакой необходимости высылать ему деньги. Он может сам помогать вам деньгами. Прошу вас ни при каких обстоятельствах и ни на какой адрес не высылать деньги, в том числе и в письмах. Как правило, на полученные деньги приобретают спиртные напитки, а на этой почве совершаются и проступки, и преступления.

Командир войсковой части № такой-то

И.СОБАКИН".

Пришлось мне успокаивать матушку и уверять в том, во что нормальному человеку и поверить-то нелегко: подобные педагогические послания получили матери и отцы всех воинов нашего полка, то есть сей образец солдафонский озабоченности подполковника Собакина был кустарно размножен тиражом более тысячи экземпляров (пять писарей долбили целую неделю на машинках!) и разослан по всем городам и весям страны.

Можно вполне предположить, что на такое количество ошарашенных, взволнованных отцов и матерей случилось десяток-другой инфарктов.

Глава VI

Чувствую и вижу, опять я несколько уехал от фабульной колеи моего бесхитростного повествования, надо бы продолжить про начало трудовых буден, но я не могу здесь сразу же и более подробно не поговорить о том, чего, якобы, так опасался небравый наш подполковник Мопс.

О пьянстве в стройбате.

Эпистола командира части к нашим родителям, вероятно, не вызвала бы у нас такого возмущения - чего там скрывать, рыльце в пушку было у многих если бы она, эта эпистола, так не воняла ханжеством...

Тут вообще вопрос, конечно, интересный. У нас ведь пьёт вся страна. Пьют все. Или по крайней мере настолько многие, что, встретив в праздник совершенно трезвого человека, удивляешься. Притом пьём мы мерзостно, варварски, по-свински - всякую гадость. У нас как-то исподволь создался или, может быть, внедрён я наше сознание специально совершенно нелепый миф о якобы достойном вкусе и популярности в мире так называемой русской водки. Не представляю совершенно, какой напиток под видом "рашен водка" употребляют алчущие на Западе (правда, один мой знакомый служил офицером в Польше, уверял, что наша "Столичная" там - как мёд, абсолютно не похожа вкусом на отечественную, пытался, рассказывал, провезти пару бутылок родимого напитка на Родину, но на советской границе советскую "Столичную" у него изъяли - не положено), ведь то, что продают у нас в пол-литровых бутылках за 2 р. 87 к. и 3 р. 12 к. в любой сельской лавке, по вкусу и запаху напоминает испорченный ацетон.

Я уж не говорю о качестве напитков, почему-то именуемых у нас портвейнами и вермутами. Народ недаром называет такое вино "чернилами", "бормотухой", "плодово-выгодным", "вермутью", "червивкой"... Я вот иногда думаю: дали бы сперва народу настоящее грузинское вино попробовать, марочный армянский или французский коньяк, лучшее чешское пиво - потом бы уж и боролись за его, народа, отрезвление. Право, может быть, тогда и бороться легче было бы - натуральным коньяком не так уж быстро здоровье подорвёшь, сухим грузинским вином трудновато спиться вдрызг, до алкоголизма.

Я так думаю.

Кстати, впервые в жизни я попробовал водку на вкус в день своего восемнадцатилетия, и меня так вывернуло наизнанку чулком, что весь праздник оказался испорченным, и долго ещё впоследствии содрогался я от приступов тошноты только лишь при запахе спиртного. Но это уму непостижимо, до чего человек - существо патологическое и извращённое: вот зачем мне нужно было преодолевать в себе естественное отвращение к табаку, переносить томительное головокружение от первых затяжек и втягиваться в добровольное рабство к этой вредоносной и глупейшей привычке? Зачем мне надо было ещё больше сил, упорства, нервов и боли затратить в борьбе с собственным сопротивляющимся организмом, дабы приучить его впитывать в себя алкоголь? Хотя, к счастью, к водке я так пока и не привык, но - кто знает...

Зачем же люди пьют?

У нас в селе было и есть, естественно, много уже окончательно спившихся пьяниц. Притом некоторые удивительно быстро успевают промчаться весь путь от первых рюмок до той градации, когда уже необходимо лечиться. Я лично знавал и двадцатилетних алкашей, полностью опустившихся, опухших, окончательно погибающих. Хотя, впрочем, ведь все мы рано или поздно умрём-погибнем...

Так вот, среди наших сельских пропойц был один здоровый ростом и плечами мужик лет тридцати пяти по прозванию Прокоп. Пил он шумно, весело, много, напившись, любил покуражиться, погоняться с ножом за очередной своей собутыльницей. Жил он один в хатёнке, оставшейся от родителей. Где брал деньги на каждодневные праздники, не берусь судить.

И вот грянул гром, началось светопреставление - Прокоп завязал. Все мы, соседи, односельчане, вначале недоверчиво посмеивались. Но Прокоп действительно совсем бросил пить. Совершенно. Он не пил месяц, второй, третий... Какая удивительная метаморфоза произошла с мужиком: он купил себе костюм, новые туфли, даже шляпу, и тогда многие вдруг вспомнили, что Прокопьев-то был когда-то инженером в совхозе. Он начал ходить каждый вечер в сельский наш Дом культуры, смотрел кино, а потом гулял по местному бродвею, всегда один, молчаливый, не похожий на себя...

Однажды, когда стояла уже осень, в дождливый мзгливый вечер редкие прохожие, заслышав недобрый голос, спешили скорей свернуть с бродвея в сторону: прямо посерёдке дороги плёлся, качаясь, Прокоп с двумя вырванными штакетинами в руках, и угрожающе матюгался. Весь уляпанный жирной осенней грязью, в смятой мокрой шляпе, с блестящими от водки или самогона глазами, он находился в своей родной стихии...

Прошло ещё какое-то время, и по воле случая мне довелось как-то разговаривать с Прокопом. Он в этот момент ещё был полутрезв, соображал, говорил связно и грустно. И никогда не забуду, как он, к разговору, вдруг выдохнул:

- Какая ж это, земляк, тоска, когда не пьёшь!..

И такой у Прокопа был в этот миг взгляд, так он скрипнул зубами, что я всем нутром понял: он живёт совершенно в другом мире и, заглянув на какое-то время в наш, видимо, ужаснулся и затосковал...

Естественно, что сухой закон, долженствующий действовать в армии в уставном порядке, на самом деле не действует. Вернее, сплошь и рядом нарушается. И что удивительно, немало ребят именно в армейские годы приучиваются не только курить, но и выпивать, хотя на гражданке ни тем, ни другим не баловались. Пример толпы заразителен, особенно для восемнадцатилетних.

Притом на психику этих мальчиков, конечно же, особенно наглядно действует пример отцов-командиров. Вот без преувеличения: если взять объём спиртного, употреблённого за год личным составом нашей части от последнего рядового до подполковника Собакина, и в одну какую-нибудь гигантскую бутыль слить, так сказать, командирскую долю, а в другую - сапёрскую, то, ей-Богу, уровень сивушной жидкости в бутылях окажется по крайней мере одинаковым, словно это сообщающиеся сосуды. А ведь командиров-то и числом помене...

Я уже упоминал об откровенных алкашах - старлее Наседкине и прапоре Уткине. Ещё чище их был майор Синицын, одно время возглавлявший штаб нашего полка. Потом, правда, за беспробудное пьянство его с должности сняли, понизили в звании и перевели куда-то в другие ещё более отдалённые места. Сгорел в свое время и Чао, тоже перевернул свою карьеру в обратную сторону. Кстати, они с Синицыным в основном на пару и бражничали или в штабе, или в канцелярии нашей роты.

Да, и майор, и старлей были всё же осажены, приструнены, но они уж чересчур обнаглели, перешли все и всяческие границы приличия. Бывали случаи, когда Наседкин утром на построении части, опохмелившийся, в тёмных очках, скрывающих следы вчерашней драки с рассвирепевшей супругой (подробности его семейной жизни были всему полку известны), нахально представал пред очи тогда уже полковника - Собакина, и тот, с присущим ему педагогическим тактом, перед всем личным составом, наслаждающимся ситуацией, рявкал на командира 5-й роты:

- Опять?! Опять, товарищ старший лейтенант? Кругом! Привести себя в порядок! Даю один час времени! В следующий раз - погоны сдеру к чёртовой матери!..

Пока полковник Мопс, побагровев, кричит, визжит и топает ногами, многие из нас вспоминают, как Собакин обмывал третью звезду на погонах. Из единственного ресторана города его многопудовую тушу после банкета выносили в машину четверо солдат-водителей с офицерских персоналок. Упился он от радости вусмерть. Да и то! Было известно, что полковничьи погоны и смушковая папаха года полтора хранились у Собакина в служебном сейфе, и его не раз заставали перед зеркалом, примеривающим данные символы мечты, видимо, всей жизни этого солдафона.

Так вот, многие другие офицеры и прапорщики (я уж не говорю о сержантах и старшинах) пили не так нагло, но тоже довольно регулярно и по крайней мере нас, рядового состава, особо не стеснялись. Да и чем ещё оставалось заниматься офицерам в этом Богом забытом городке, где имелся на полсотни тысяч человек один кинотеатришко, один Дом культуры и - всё. Ни парков, ни скверов, ни стадиона, ни речки, ни леса - одни бетонные коробки и тоскливый воющий ветер круглый год. Тем более - я вроде бы не упоминал? - места вокруг вообще были гнилые: то ли кислорода в воздухе не хватало, то ли, наоборот, какого-нибудь хлора имелось в избытке, только бешеные деньги и гражданским, и кадровым военным (да, сравнительно, и нам, сапёрам, тоже) платили за транжиримое здоровье. Тут поневоле запьёшь. Вообще мне кажется, что со временем этот городок сопьётся весь, полностью и окончательно.

Альтернативы нет.

Конечно же, воспитательные меры, предпринимаемые офицерами и старшинами во главе с командиром части по искоренению даже не употребления, а хотя бы злоупотребления живительного эликсира тотального успеха не приносили. Стройбат пил. И пил крепко. В связи с этим происходили всякие случаи, истории, происшествия.

Вот один пример. Однажды в глухой октябрьский вечер, довольно поздно, уже после отбоя, примерно около 23-х часов из окна каптёрки первой роты, а это третий этаж, вылетел военный строитель Юрьев и грохнулся плашмя на плац. Его с десятком переломов, без сознания, но всё же живого сразу утартали в госпиталь, а у нас началась весёленькая ночь. Выстроили по тревоге весь полк, провели большой шмон по казармам. Так в общем-то толком и не разобрались, кто и за что выкинул беднягу Юрьева с третьего этажа, только стало известно, что в 1-й роте после отбоя завертелась грандиозная пьянка. Дембеля отмечали чей-то день рождения и своё скорое увольнение в запас, под одной из коек проверяющие обнаружили почти уже опустошённый ящик дешёвого портвейна в огнетушителях - восьмисотграммовых бутылях.

Вспоминается и другой случай, ещё более шумный. Это произошло уже под конец службы моего призыва. В очередной раз сменился в роте старшина. Пришёл только-только кончивший школу прапорщиков некий Крутов, отслуживший перед этим срочную в нашем полку. Кое-какие замашки дедовские, видимо, в крови и остались.

Раз я возвращался со второй смены в часть. Миновал КПП, иду, зеваю, сейчас, думаю, быстренько отмечусь в штабе и задам храповицкого. И вдруг наблюдаю совершенно дикую, фантастическую, немыслимую картину: из крайнего подъезда, то есть из казармы моей 5-й роты, стремглав выбегают сапёры в нижнем белье (и это в октябре!), с табуретками в руках и мчатся куда-то по плацу. Сгоряча я несуразно подумал, что где-то крутят страшно интересное кино, ведь только в этом случае мы бегали к экрану со своими табуретками (летом фильмы крутили у нас на улице), но довольно быстро сообразил, что в октябре в полпервого ночи и в кальсонах на киносеансы не бегают.

Всё разъяснилось, когда я сунулся было в штаб - там на площадке второго этажа перед столом дежурного по части клубился шум и гам сражения, летали табуретки, лилась горячая кровь. Я увидел, как наш старшина Крутов, прячась за спину дежурного лейтенанта, отчаянно накручивает телефон, пытаясь дозвониться до комендатуры. Другой прапорщик, старшина 2-й роты и приятель Крутова, здоровенный бугай, с хрипом отбивается от десятка сапёров из нашей роты, а внизу с весьма большим интересом за битвой гладиаторов наблюдают зрители, как и я, вернувшиеся второсменщики.

Что же на этот раз произошло? Крутов крепко подпил с этим своим сотоварищем и коллегой, и в полночь они зачем-то стали поднимать сапёра, скорей всего, задумали послать его на кухню за закуской. Но на беду свою наткнулись на армянина, притом уже черпака. Тот отбрыкнулся. Крутов, если б по трезвянке, то вспомнил бы, что, во-первых, он старшина, отец роты, а во-вторых, что армяне друг за дружку горой стоят. Но он находился здорово-таки подшофе и, не медля ни секунды, долбанул воина кулаком по голове. Моментально подскочил Салварян, уже дембель, сержант, и пхнул прапора довольно сильно в грудь. Тогда приятель Крутова вздохнул, размахнулся и ахнул Салваряна в ухо. Тот перевернулся. Вот тут-то спрыгнули с постелей ещё несколько армян и схватились за табуреты. Прапорщики, видя такой поворот дела, забыли враз про командирский форс, свой пьяный кураж и вприпрыжку помчались искать защиты в штаб. Сапёры, разгорячась, за ними. В этот кульминационный момент я и застал действо...

Бугаистому собутыльнику Крутова все-таки сумели пробить голову табуреткой, не очень сильно, но крови нахлестало порядочно. И всё же окончательная виктория в этой баталии осталась за прапорами. Приехал усиленный патруль из комендатуры во главе также с прапором. Инцидент углублять не стали, решили замять по горячим следам: всю роту выстроили в проходе, Крутов, успевший ещё подбалдеть, прошёлся вдоль него и въехал под дыхало или чкнул в шар кулаком каждому, кого посчитал оборзевшим.

- Совсем советской власти нет! - раздался во время этой экзекуции чей-то сапёрский вздох.

- Я вам покажу советскую власть! - ерепенился уже снова смелый и самоуверенный старшина. Хрясть!..

Сапёрам приходилось терпеть: с комендатурой шутки плохи - можно не то что на губу загреметь, вообще как бы дисбат не схлопотать...

В эти мгновения я чувствовал себя довольно паршиво. Всегда мучительны ситуации, когда решительно не знаешь, как себя вести, как поступить. Единственное, что я сделал, когда Крутов в хмельной горячке наскочил на меня, дескать, ты, сержант, тоже в строй становись, я ему не поддался, устоял. Он, правда, и сам быстро отскочил: может, вспомнил, что я во второй смене был и не участвовал в их необыкновенном концерте, а скорей всего, всё же сообразил, что секретарь комсомольской организации роты в этом строю будет нелеп.

Впрочем, я и так, в стороне, смотрелся нелепо. Конечно же, я должен, я обязан был вмешаться в ситуацию, прервать эту даже для стройбатовской обыденности редкостную сцену, но, как и бывает всегда в сложных случаях, боясь попасть в смешное, унизительное положение (для комендатуры, гансов я был не комсорг, а обыкновенный сапёр, как и все), я молчал. Потом ушёл в свой взвод, разделся, лёг, завернулся в одеяло с головой, но ворочался долго, почти до утра...

Совпало так, что буквально на следующий день в роте проходило какое-то собрание, может быть, и комсомольское. И вот ребята, молодцы, начали резкий разговор о вчерашнем, хотя я, откровенно говоря, считал, что они побоятся связываться со старшиной. Его на собрании не было, и вообще он в этот день в казарме не показывался. Командиром роты у нас был уже капитан Борзенко. Он опешил, он жутко удивился, что в его подразделении без его ведома происходят такие невероятные глобальные катаклизмы. И надо отдать ему должное, он сразу встал на сторону сапёров и сурово пообещал:

- Ну, я с прапорщиком разберусь!

Наглец Дерзин не упустил момента и съехидничал:

- А если он, товарищ капитан, к вам домой с двумя прапорщиками придёт разбираться?

Жора очень серьёзно, как он неподражаемо умел, отрезал:

- Я боюсь, что он после этого всю жизнь пингвином ходить будет...

Ленкомната вздрогнула от взрыва хохота, некоторые сапёры от удовольствия аж хрюкали - Крутов был невысок, ходил вперевалочку, задрав голову и действительно походил на пингвина.

Старшина после этого держался пару недель тихо, трезво, скучно капитан с ним, видно, крепко поговорил...

Пора, думаю, признаваться, что не был, конечно же, аскетом и я. Хотя по сравнению с иными воинами и выглядел настоящим трезвенником. Одним словом, за время службы употребил я раз пять-шесть и... трижды это заканчивалось для меня ночёвкой в КВЗ. Что очень наглядно доказывает мою хроническую невезучесть. Другие пили чуть ли не каждый день и по ведру, но счастливо избегали встреч с патрулями.

Скажу для ясности, что в Энске гансы, в отличие от других городов, патрулировали по двое, без офицеров. Они страстно ненавидели сапёров, таких же, как они, служивых мучеников, но получающих довольно приличные деньги, старались всегда придраться к стройбатовцу, тем более что, доставив задержанного сапёра в комендатуру, патрульные могли покайфовать: зимой погреться, летом охолонуть. Мы были уверены, что каждый патруль имеет план по задержанию нас, грешных, и старается его перевыполнить.

А КВЗ - это камера временно задержанных или камера военных задержанных, точной расшифровки никто из нас, стройбатовцев, не знал. Короче, то же самое, по сути, что и КПЗ на гражданке, только без нар, или вытрезвитель, только без кроватей.

Первый раз я угодил туда, на мой взгляд, совершенно обидно и несправедливо. Прошло уже почти полгода службы, и вот на день рождения, а исполнялось мне двадцать, дата круглая, я выпил с приятелем бутылку пива на двоих. Ни о каком опьянении и речи быть не могло - один запах. Он меня и подвёл. Перед воротами КПП, когда мы возвращались со стройки, нашу роту начали вынюхивать гансы. Это делалось часто, особенно на следующий день после получки, что и было на сей раз. (Нам выдавали на руки рублей по 10-12, да поборы с молодых приносили иным дедам до полусотни единовременно, так что, как и на гражданке, имелась возможность отметить выдачу получки питием.)

Несколько гансов ходили вдоль наших рядов и в прямом смысле слова вынюхивали нарушителей воинской дисциплины. Меня и ещё пару бедолаг вынюхали. И вот я впервые попал в комендатуру, о которой столько уже был наслышан. Когда нас ввели в прихожую, мы застали там в разгаре следующую сцену.

За перегородкой сидит за столом дежурный ганс с лычками старшего сержанта, держа наготове авторучку. Перед стойкой мнётся с ноги на ногу сапёр, судя по форме - ещё молодой, салабончик. Он угрюмо бубнит, видимо, уже не в первый раз:

- Я пил виноградный сок... Жарко...

- Последний раз говорю, - угрожает ганс, - подписывай протокол.

- Чё, я сам буду подписывать, что я пил? Я не пил!..

Сержант в раздражении бросает ручку, выходит из-за перегородки и хлёстко бьёт сапёра под рёбра - раз, второй...

- Фашист! Ганс! - вскрикивает, сверкнув взглядом, пацанчик. А сам на вид слабый, хилый.

- Что-о-о ты сказал? - ганс взъярён, возмущён, оскорблён в лучших своих чувствах.

Он бьёт солдатика под ложечку пару раз уже всерьёз. Тот, лёгкий, прыгает по комнате, пытается увернуться от ударов. Мы, невольные свидетели, только успеваем отодвигаться.

- Подпишешь? - рявкает сержант.

- Не-е-ет!

Ганс останавливается, переводит дух. Он растерян. Подобные армейские угнетатели, повторяю ещё раз, теряются и даже отступают, получив от жертвы отпор. Но гансу ретироваться некуда. Он не может отпустить задержанного патрулём сапёра - так не бывает.

- Так-с, ладно, - принимает он решение. - Затяни ремень, будешь приседать.

Сержант вырывает нетерпеливо из рук сапёрчика его солдатский ремень и уменьшает его длину чуть ли не вдвое. Парнишка пытается застегнуть ремень, втянув живот до позвоночника, но не может. Дежурный берется ему помогать. Он ухватывается за концы ремня, тянет их на себя, выгибая сапёра дугой, и вдруг резко бьет его в живот коленом. Тот охает, сгибается, но ремень уже застегнут.

- Теперь приседай и считай вслух.

Сапёр начинает с набрякшим лицом приседать, но молча.

- Вслух считать!

- Не мо-гу, - натужно выдавливает жертва, - воздуху нет...

Однако начинает счёт. Видно, что он сломлен и вот-вот заплачет.

Я не сразу понимаю, зачем всё это нужно. Чуть погодя всё разъясняется. Подозреваемый в пьянке воин дышит уже всем нутром. Сержант подзывает двух патрульных, они вслух свидетельствуют, что-де от задержанного "распространяется запах алкоголя" и подписывают протокол. В этом деле нужны, надо понимать, порядок и справедливость - без протокола человека не имеют права посадить за рештку даже на одну ночь.

Говоря откровенно, я был ещё так наивен, что в первые секунды, когда увидел на месте дежурного не офицера, а сержанта, встрепенулся. Я подумал: свой брат, срочник, он же поймёт, что я трезвый, а пивной запах - это только для офицеров преступление. Ведь не может он оказаться такой шкурой, такой сволочью, чтобы такого же солдата, как и он, только с другими эмблемами, подвести под монастырь. Я даже в тот первый момент забыл, что привели-то меня сюда вообще рядовые псы...

Но, внимательно просмотрев сцену, чем-то даже напомнившую мне известную картину Иогансона "Допрос коммуниста", я мысленно про себя охнул: так вот что такое - ганс!

Разумеется, когда подошла моя очередь и меня спросили: "Пил?", - я сразу же разумно ответил:

- Выпил чуток.

- Протокол подпишешь?

- Подпишу.

И вскоре с выпотрошенными карманами и без ремней очутился в камере с деревянным полом, бетонными шершавыми стенами и решёткой из толстых прутьев до потолка, как в зверинце, позволяющей дневальному гансу из коридорчика наблюдать клиентов.

Камера оказалась переполненной - видимо, многие сапёры отметили день солдатской получки жертвоприношением Бахусу. В клетушку примерно три на три метра умудрились напихать не менее двадцати человек. Некоторые, самые блатные деды и вдрызг пьяные сапёры, лежали по углам на полу, другие сидели, поджав ноги, а двум-трём самым молодым и тихим приходилось даже стоять, по очереди сменяя друг друга. Тусклый свет слабого фонаря под потолком придавал мрачный вид картине. Тяжелейший смрад от портянок, перегара, тайно покуриваемых сигарет, мочи и мужского пота сгустился в такой плотный смог, что даже подташнивало и кружилась голова.

На своё счастье (как походя, по самым невероятным поводам мы готовы посчитать себя счастливыми!) мне удалось прямо у решётки, где было всё же посвежее, приземлиться в сидячем положении, уткнув колени в подбородок, но, конечно, ни о каком сне и речи быть не могло. Я думал. Размышлял. И уж, разумеется, не о вреде пьянства и не о том, что я теперь не должен даже смотреть на спиртное. Я, наоборот, видя блаженно спящих назюзюкавшихся воинов вокруг себя, всерьёз пожалел, что сам не наклюкался как следует - не так бы уж обидно.

А думал я, по молодости лет, с присущим возрасту максимализмом, о том, как нелепо устроена жизнь, и человек в ней - бесправная пылинка, от него не зависит абсолютно ничего: ни его судьба, ни судьба мира. Когда же человек станет по-настоящему свободен? Вестимо, очень заманчива философия, утверждающая, что свобода человека заключена в нём самом. Я, дескать, внутренне должен быть свободен, тогда-де и в вонючей камере КВЗ я буду ощущать эйфорию счастья, буду спокоен и блаженно лыбиться.

Но ведь для этого, рассуждал я, надо быть сильным, стойким, аскетичным человеком - таких меньшинство. А если я слаб? Если я обыкновенен? Если я из миллионов? Если я хочу, чтобы внешние обстоятельства, зависящие, кстати, от таких же двуногих, как я, перестали наконец испытывать меня на прочность и унижать? Ну почему, почему я в данный момент должен находиться в этой смрадной переполненной клетке, на жёстком полу? Ведь мне сегодня исполнилось двадцать лет! Я должен сидеть за праздничным столом, чистый, веселый, нарядный, в кругу любящих меня людей, быть по-настоящему счастливым... Вспомнился мне в эту горькую минуту потрясающий вопрос одного из героев Достоевского: кто же это так издевается над человеком?..

Очень муторной и нескончаемой оказалась эта душная ночь. И ещё моей психике довелось пережить потрясение безобразной сценой, разыгравшейся на виду у всех.

Один сапёр, судя по виду - из стариков, и стариков приблатнённых, но хлипких (самый, может быть, страшный армейский тип), вдруг вошёл в пьяный раж и начал заводиться. Как можно было предположить, младший сержант, плотный, с толстой спиной, храпевший, лёжа ничком, на всю камеру, чем-то до своего сна досадил блатному, чем-то обидел. И вот теперь, когда здоровяк отрубился, этот ханурик слюнявый взвинтил себя, вскипятился и начал концерт. Благо, зрителей собралось немало.

Сперва он принялся облаивать спящего и тыкать его кулаком в спину. Тот продолжал храпеть. Тогда плюгавый осмелел и, размахнувшись, саданул кулаком парня меж лопатками в полную свою силу. И затих, испугавшись. Но сержант, сбитый с ног вином и имея, видимо, очень толстую кожу, почти не отреагировал. Он лишь передёрнул лопатками. И вот тогда шакал взобрался верхом на его ноги, сцепил пальцы своих рук в замок и, крякая от натуги, начал со всего маху отбивать спящему почки.

Все словно оцепенели, как-то даже отворачивались, стараясь почему-то не смотреть на свершаемое, и уж, разумеется, никому и в голову не приходило вмешаться. Не знаю, как другие, а я чувствовал себя в эти секунды очень погано. Но что, что я мог сделать, сам ещё молодой, от природы хилый да ещё сидящий самым крайним? Что, вскочить, начать пробираться по головам, чтобы вцепиться в это животное?..

Вероятно, каждый из остальных тоже в сей момент оглаживал свою совесть.

Наконец дежурный ганс лениво окрикнул:

- Эй, хватит там шуметь, а то на пола кину!

Гнусная тварь, словно насытившаяся пиявка, отвалилась в сторону, и всё затихло. Поразительно то, что избиваемый так и не очнулся, хотя стонал, рычал, скрипел зубами, ворочался с боку на бок.

Зато утром мы все вздрогнули от его надсадного хрипа:

- Кто? Кто мне вчера почки отшиб? Кто? Гансы? Или здесь? Кто? Суки, узнаю, сейчас же удавлю на месте!..

Палач его (а, судя по гримасам здоровяка и стонам, почки были действительно отбиты) так и уснул рядом, под его боком и теперь, протрезвев и проспавшись, на глазах мертвел от тоскливого страха. Он расширившимися зрачками быстро взглядывал на каждого из нас - не погубите, братцы! - а мы опять отворачивались.

Чем всё это кончилось, не знаю, за мной пришёл в ту минуту старшина нашей роты. Но я уже знал, что эта душная мрачная ночь навсегда запечатлелась в моей памяти, и если мне суждено на роду сойти с ума или спиться, она будет проявляться в кошмарах, и это мне совершенно ни за что ни про что, без всякого повода будут гвоздить по почкам или, ещё чудовищнее, в результате фантастической режиссуры психики в роли ката окажусь я и буду сладострастно превращать в калеку какую-нибудь беспомощную несопротивляющуюся жертву...

Не хочу быть обвинённым в приукрашивании и облагораживании собственной персоны, у нас ведь в литературе самое обычное дело, что рассказчик всегда лицо симпатическое. Я, вне сомнения, также желал бы выглядеть в глазах своих, да и того мифического потенциального читателя, которого против воли всё же себе представляю, пристойно, но ангелом себя не считаю и своих естественных слабостей скрывать не собираюсь. Так вот, чтобы сгустить социалистический реализм данных записок, расскажу ещё об одном случае моего попадания в КВЗ.

Ходил я уже дембелем. Более того, в этот день, уже в конце ноября, мне должны были выдать обходной лист. Даже на гражданке человек, получая расчёт на работе, решив поменять её или уехать в другие края, обыкновенно взволнован, полон каких-то надежд, ожиданий, короче, находится, если позволено так сказать, во встрепенутом состоянии. (К слову, когда прочитаешь в газете восторженную заметку о каком-либо труженике, проработавшем на одном месте всю свою жизнь, то становится смурно и скорбно на душе - человек умудрился по собственному желанию однообразие повседневной действительности возвести в квадрат.) И легко себе представить, чтo значит обходной лист для воина, отслужившего два года. Я заранее знал, что одним из самых вершинных моментов счастья в моей жизни будет момент, когда я шагну в парадной форме за КПП, чтобы никогда не вернуться.

И вдруг - катастрофа! Обходные приказано пока не выдавать. Причины не объяснялись. Сразу поползли слухи, что опять виноваты китайцы...

Одним словом, подвернулся стопроцентный повод расстроиться, и я им воспользовался в полной мере. Как раз подоспел дембельский перевод. Я, как делали все стройбатовцы в таких случаях, за месяц до обходного написал рапорт на имя командира части: так, мол, и так, прошу, ваше высокоблагородие, переслать с моего лицевого счёта двести рублей моей матушке для оказания материальной помощи. Мама, получив до этого разъяснения, половину - сто рублей, выслала для меня назад на один цивильный адрес. Таким образом, я на некоторое время превратился в Креза.

Для непосвящённых, наивно уверенных, что воин, готовясь к отъезду домой, может ни о чем не беспокоиться, дескать, его же обувает и одевает государство, для таких дилетантов поясняю: даже в обычной армии дембель перед финалом службы тратится довольно-таки изрядно, а уж в стройбате сапёры готовятся к увольнению в запас щательнее, как говорит Жванецкий, чем иная невеста к венцу.

Ни один уважающий себя воин и даже неуважающий, если таковые существуют, не поедет домой в той экипировке, которая положена ему и в общем-то за ним числится. В ротной каптёрке на каждом из ста двадцати номеров всегда висят парадка и шинель, стоят чёрные солдатские ботинки. Но всё это такое, что может надеть на себя только молодой, отпущенный в увольнение, или черпак, едущий в отпуск на родину. К дембелю же по неписаным армейским уставам необходимо всё с иголочки, новое и сверкающее.

Вестимо, все эти хлопоты можно счесть за глупости и никому не нужное пижонство. Притом если принять во внимание, что деньги, время и утомительный труда ратника тратятся только лишь для того, чтобы доехать от места службы до дома да пару дней походить в форме там, а затем весь роскошный солдатский наряд идёт на тряпки, пропадает. Кстати, одна из самых бессмысленных трат из тех изрядных трат, что идут у нас в стране на армию.

Всё дембельское покупается, реже достаётся даром по знакомству от земляков - старшин и каптёрщиков. Бывает, что иной дед, поблатнее, идет и на грабеж - снимает с молодых шапку, новую шинельку, ремень. У меня богатых земляков не оказалось, блатным я, к счастью, не был, поэтому пришлось раскошеливаться.

Шинель удалось купить в соседнем полку довольно дёшево - за червонец. Сапоги хромовые продавались свободно в городском обувном магазине, стоили двадцать восемь рублей. Ещё за пятёрку полковой сапожник стесал на них по-модному каблуки и сделал на голенищах умопомрачительную гармошку. В гарнизонном магазинчике я приобрёл: спортивный трикотажный костюм на роль дембельского нижнего белья, небольшой чемоданчик, шерстяные перчатки, ремень и, главное, подтяжки - наимоднейшую в армии вещь. Парадку - и брюки, и китель - мне подарил молодой Бражкин, мой ученик и преемник на постах комсорга и художника роты. Я, конечно же, не то чтобы выпросил её, я просто объяснил Бражкину, что его новую парадку всё равно или заберут дембеля здесь же, в роте, или каптёрщик загонит её среди прочих на сторону, а к тому времени, когда подойдет его, Бражкина, дембель, он себе новую парадку достанет. Повезло мне и с шапкой: один из штабных писарей, черпак, с которым я, будучи редактором полковой радиогазеты, часто общался и даже приятельствовал, обещал мне дать свою новую офицерскую шапку взаймы с условием, что по приезде домой я сразу же вышлю её посылкой обратно. Надо признать, что парнишка рисковал: бывали случаи, что гансы даже с дембелей, едущих домой, снимали офицерские шапки и хромовые сапоги...

Таким макаром, даже после бессчётных мелких трат на золотую тесьму для сержантских лычек, на погоны, металлические петлицы, новые эмблемы и прочую мундирную мишуру, у меня случилась значительная экономия дембельских капиталов. А тут эдакий удар судьбы - отсрочка освобождения.

Я, взвинчивая себя, подогревая в душе обиженность на превратности судьбы, побрёл с утра на свой боевой пост - в контору ЖКУ, предусмотрительно прихватив с собою пятирублёвую ассигнацию. Я знал, что работать мне практически не придётся, нам, дембелям, уже готовилась замена из более молодых ребят, а мы, корифеи сантехнического дела, играли роль наставников.

Короче, создались все условия для серьёзного нарушения трудовой и воинской дисциплины. В этой конторе у меня имелся приятель из гражданских художник Николай, добрый, спокойный и талантливый, на мой взгляд, парень лет тридцати, бурят по национальности. Как и многие талантливые люди, избранники Божьи, Николай любил раздвигать границы скучной действительности самым обыденным способом - питием. Вскоре мы уже сидели вдвоём у него в биндюге, где от одних запахов спиртовых лаков, нитрокрасок и бензина можно было забаддеть, и, откупорив огнетушитель "плодово-выгодного" и банку кильки в томатном соусе, специально, винимо, выпускаемую в закуску к подобным налиткам, начали наслаждаться беседой двух - чего там скромничать! - умных людей.

Можно сколь угодно долго и сколь угодно убедительно говорить о вреде пьянства, и любой здравомыслящий человек спорить с этим не будет, но как понять тогда и объяснить, почему вино остаётся, по существу, единственным кардинальным средством против одиночества, почему оно так ловко и естественно, становясь посредником между людьми, делает их такими увлекательными, открытыми, остроумными собеседниками, даёт возможность общения - самой, как известно, дорогой роскоши на свете, - почему?

Не могу удержаться, чтобы не привести здесь высказывание Льва Толстого в передаче Горького: "Я не люблю пьяных, но знаю людей, которые, выпив, становятся интересными, приобретают несвойственное им, трезвым, остроумие, красоту мысли, ловкость и богатство слов. Тогда я готов благословлять вино".

Если не к моему мнению, то к мнению-то Льва Толстого прислушаться можно, не так ли?

...Вскоре мы с Николаем в самом наиблагодушнейшем состоянии шагали по улице в направлении военного городка. Я смело козырял встречным патрулям, ибо существовало какое-то правило, официальное или доморощенное, не знаю: сапёров, идущих по городу с гражданскими, не останавливать. Разумеется, если они внешне ведут себя пристойно. Я вёл себя пока пристойно. Да ещё на всякий пожарный зажевал мускатным орехом, так что и дышал вполне невинно.

В полку я сбегал в штаб, вскрыл свой загашник и отстегнул ещё пятерочку. Художник Николай в этот день оказался на мели. Угощал я. Транспортер гульбы тронулся дальше, убыстряя ход. Со своим вином мы попали в какую-то квартиру, где праздновался день рождения хозяйки, дым веселья стоял коромыслом...

Кончилось всё тем, что я уже один, потеряв Николая, вновь очутился в полку, опять проник в штаб, забрал остатнее и с самыми наисерьёзнейшими намерениями направился в единственный городской ресторан. Почему меня ни в штабе, ни на КПП не задержали - не могу и догадаться. Судьбишка иногда выкидывает коленца...

Вот пишу-описываю, пытаюсь ёрничать, а - чего греха таить, чувствую сейчас себя не в своей тарелке. Всё же при всём нашем поголовном и повседневном бражничестве, видимо, в самих генах человека заложено это отношение к пьянству как к пороку. Любой потерявший стыд и совесть забулдыжник, бравируя в момент кайфования тем, что он выпил, после этого в первую же трезвую минуту чувствует себя виноватым и неправым. Если бы не этот ограничитель, заложенный в коллективный человеческий разум мудрой природой, мы бы все уже давно повыродились и самоуничтожились, спившись...

И всё же, раз начал, закончу. Да, впрочем, осталось сознаваться в немногом.

Я маршировал по улице уже поздневечернего города, совершенно забыв, что я не свободен. Шагал размашисто и делово. При повороте на центральный проспект, когда до ресторана, куда я на полном серьёзе направлял свои стопы в солдатских сапогах, со мною приключился конфуз. Эти самые сапоги на укатанном салазками снегу скользнули, и я приземлился на четыре точки. Хотел бодро вскочить, но получилось не сразу. Увы, метра три пришлось одолеть как бы на карачках-четвереньках. В этот позорный для любого гомо сапиенса момент какие-то доброхоты, подхватив меня с обеих сторон, любезно вспомоществовали мне подняться. Я глянул на этих благородных людей, дабы сказать им прочувствованное спасибо, и невольно плюнул - это оказались два воина в шинелках с красными повязками патрулей на рукавах.

Приехали!

Я был в беспомощном состоянии. И это, кстати сказать, самая страшная сторона опьянения. Человек во хмелю теряет способность защищать себя - его легко можно убить, искалечить, унизить. На мое счастье, при всем презрении и нелюбви гансов к сапёрам, они всё же относительно выделяли стройбатовских сержантов и дембелей, каковым я и являлся. И хотя в КВЗ этой ночью квартирантов было мало, прошла она вполне спокойно, никто ко мне не приставал. Правда, утром, когда дежурные сменились, новый старший сержант попробовал было прикопаться ко мне, дескать, пола надо в дежурке подраить, но меня, разумеется, и под автоматом уже нельзя было заставить это делать...

Впрочем основное испытание, я знал, ждало меня в полку.

Вскоре я стоял, опустив очи долу, перед багрово-сизым от гнева командиром части. Он только что, пыхтя, сорвал сержантские галуны с моих погон и теперь, взвизгивая, кричал:

- Сволочь! Пьянь! Я тебя наголо постригу! Ты у меня в ночь под Новый год обходной лист получишь! Ты у меня рядовым домой поедешь!..

Я молчал.

- Ты ж ничего хорошего за два года службы не сделал, гад! Ты ж только комсомольские собрания срывать умеешь да пьянствовать!..

- Товарищ полковник, я Ленинскую комнату в роте сделал, методкабинет в штабе почти уже заканчиваю, - осмелился напомнить я о том, что, бывало, ночи напролёт корплю над планшетами и стендами, гробя своё зрение, зарабатывая горб.

- Ты всё перечеркнул вчерашней пьянкой!.. Заканчиваю, заканчиваю... передразнил, утихая, Мопс, - а конца-краю не видно...

- Как же, - почтительно, надеясь на благополучный исход, прервал я багрового отца-командира, - уже все стенды готовы, повесить осталось...

- Это тебя повесить надо, сволочь! - вдруг опять взорвался полковник Собакин. Вот и поговори тут!

Грустно...

Глава VII

И всё же финал службы и вообще весь второй год оказался, конечно же, несравненно более приемлемым, чем начало, первые месяцы.

Став комсоргом роты, получив звание младшего сержанта, перейдя на престижную для сапёра работу в городское ЖКУ, я получил тот самый глоток свободы, который позволял находить даже и приятные стороны в армейской жизни, ощущать в иные моменты довольство, быть относительно спокойным за своё достоинство, не чувствовать себя игрушкой в чужих руках.

А поначалу, ещё и ещё раз повторю, было-таки на душе муторно. Эта каторжная пахота ломом и лопатой на тридцатиградусном морозе под неусыпным надзором дикого Памира, эта вонь, перенаселённость и напряжённость атмосферы казармы действовали на мою психику угнетающе. Вскоре я нашел отдушину, позволявшую как бы вдохнуть посреди этого казарменного тумана глоток чистого пьянящего кислорода.

Книги!

В полку оказалась довольно неплохая библиотека и весьма малолюдная читать в общем-то некогда, да и книгочеев в стройбат попадало не так уж много. Я, забежав впервые в библиотеку и записавшись, торопливо кинулся перебирать книжные богатства, мучаясь таким громадным выбором в такое ограниченное время - имел я десяток минут в запасе до полкового построения. Наконец библиотекарша, офицерская жена - тётка, как оказалось, добрая и мудрая, мы с ней впоследствии подружились, - видя, как я страдаю, словно Буриданов осёл, посоветовала: возьми для начала уже знакомую, любимую книгу.

Я так и сделал.

В казарме вечером, когда перед отбоем выпал час свободного времени, я встал в узеньком боковом проходе меж двухъярусными койками, в самой глубине, у окна, подальше от чужих глаз, и раскрыл том "Преступления и наказания" в белой атласной суперобложке из серии "Библиотека всемирной литературы":

"В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился в К-ну мосту..."

Дух мой покинул моё сапёрское уставшее тело и устремился в космос Достоевского.

Как всё же книги помогают человеку жить! Лично я, мне кажется, без чтения давно бы уж, наверное, погиб и в моральном, да и в самом прямом материальном - смысле. Впрочем, с другой стороны, иногда мелькнёт в голове мысль: если бы я не так страстно, много и запойно читал, может быть, мне удалось бы уже чего-нибудь в жизни добиться, сделать...

Вернусь к стройбату.

Через несколько недель этой землекопательной и земледолбательной каторги в организме наступил тот предел отчаяния, когда в голову начинают приходить всякие благоглупости о побеге и даже самоубийстве. В это, должно быть, трудно поверить, но факт - не раз и не два бывали случаи у нас в полку и у соседей, когда тот или иной сапёр не выдерживал тягот стройбатовской действительности и бунтовал. Об этом я намереваюсь поговорить чуть позже, а пока приведу здесь лишь весьма любопытный документ, сохранившийся у меня. Это моя объяснительная по поводу происшествия, свидетелем которого я случайно стал. Пришлось эту бумагу переписывать набело, а черновик остался у меня

"Командиру 5-й роты ст. л-ту Наседкину от военного строителя такого-то

ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ

23.08.197... г. вечером, после ужина, я пришёл в Ленинскую комнату. Там находился ряд. Аксельрод. Немного погодя зашли Мерзобеков и Дерзин. Я хотел принести воды из фонтанчика и спросил, у кого есть фляжка. Дерзин сказал, что в его тумбочке лежит фляжка, и я пошёл за ней. Войдя в помещение 1-го взвода, я увидел, что в глубине, между рядами коек стоит человек. Я хотел спросить его о местонахождении тумбочки Дерзина, но услышал хрип. Заподозрив неладное, я бросился к нему и увидел, что он (Мосин) висит в петле на козырьке кровати второго яруса. Я подхватил его и крикнул. Прибежали из Ленкомнаты остальные. Мы с Дерзиным освободили его из петли. На вопросы Мосин не отвечал, он был в полубредовом состоянии, стонал и плакал. Мы уложили его в постель, и Дерзин пошёл и доложил о случившемся мл. л-ту Касьянову.

Мосина до этого момента я близко не знал".

Этого Мосина, понятно, сразу уволокли в госпиталь, а затем комиссовали. Кому ж из командиров охота отвечать за такого слабонервного?..

Вот также и я почувствовал в один из моментов, что лучше в петлю головой, чем долбить мёрзлую землю, отмораживая руки, терпеть грязную ругань полупьяного таджика и всё время сжиматься в ожидании, что он тебя пнёт, словно скотину. К тому же, и внутри нашей бригады, хотя мы были одного призыва, начались трения. Дело в том, что из двенадцати человек оказалось пятеро армян, притом двое из них шустряки, любящие повеселиться за счёт соседа. Своей жертвой они избирали то одного, то другого из самых смирных, преимущественно - русских, и начинали шпынять беднягу, запугивать его, издеваться. Всё это начиналось как бы в шутку, игрой, а кончалось каждый раз нешутейными столкновениями, дело доходило и до драки. Наш командир Мустафаев, здоровый и невероятно волосатый азербайджанец, говоривший по-русски с чудовищным акцентом, как мог осаживал бойких армяшек, но те были неутомимы. Тем более, остальные их земляки хотя, как видно, не одобряли задирчивость Мнеяна и Мовсесяна, но национальная сплочённость у них изначально очень крепка, так что петухи ершились смело...

И вот вся эта катавасия загнала меня в тупик и стало мне крайне плохо. Я понял, что если завтра опять вскочу в пять сорок пять утра, выбегу на обжигающий мороз делать зарядку, в столовой буду суетливо хватать свои куски и, скорей всего, опять останусь без масла и сахара, затем вдруг загремлю на пола, позже зашагаю в строю на пахоту, увижу мерзкую рожу Памира, возьму в руки тяжеленный тупой лом, начну стучать им в замёрзшую мёртвую землю, всё время опасаясь, что вот-вот вспыхнет новая стычка с армянами... Одним словом, я нуждался в большом глотке свободы, иначе я мог сойти с ума.

И сработал в очередной раз гуманный закон природы, гласящий, что из любого даже самого безвыходного положения всегда найдётся выход.

Я проснулся среди ночи и понял - что-то произошло. Казалось, рыбья кость застряла в горле. Я сел на постели, вслушался в себя. Было больно глотать, голова кружилась, все косточки поламывало... Я чуть не закричал от радости - заболел!

Как-то отстраненно-философски я подумал, что в подобной, предательской по отношению к собственному организму, радости есть оттенок морального извращения, который, впрочем, в сложившихся обстоятельствах вполне простителен. Я уткнулся в подушку, закутался в одеяло и, дрожа от озноба, почувствовал себя счастливым.

Полковой врач, низенький пухленький толстячок капитан, вначале, как я мнительно заметил, заподозрил во мне симулянта. Он долго разглядывал мое горло, внимательнейшим образом изучил шкалу градусника и со вздохом констатировал:

- Вроде бы острая катаральная ангина. Придётся, мил-друг, положить тебя в лазарет.

У меня вполне хватило сил, чтобы уже по-настоящему и окончательно обрадоваться. Но виду я, конечно, не показал.

В гарнизонном лазарете, куда отвёл меня полковой санитар, нас долго держали в приёмной. И вот, странное дело, радость моя всплёскивалась всё тише, всё умереннее, пока я, наконец, не начал даже испытывать и раздражение, как и любой нормальный больной в подобной ситуации. Хотелось скорее в постель, забыться.

Пришёл врач, осмотрел меня, прослушал, зафиксировал в каких надо документах и передал меня солдату-санитару. Может, потому, что я уже был раздражительным капризным больным, малый мне сразу не понравился чистенький, прилизанный, с нагловатым взглядом. Одним словом - лазаретный шнырь.

Он завёл меня в комнатушку, сунул в руки полотняный мешочек и свёрток белья.

- Раздевайся, всё своё сложи в мешок.

И исчез.

Я начал раздеваться из казённого своего в казённое чужое и, конечно же, и бельё, и пижама оказались размерами намного больше моего, зато тапки, наоборот, номера на три меньше да притом на одну левую ногу. Тут надо злиться уже по-настоящему.

- Эй, сапёр, долго ждать тебя? Айда! - раздался нетерпеливый голос прилизанного.

Вот хамлюга, ещё орёт!..

В узкой, с высоким белым потолком палате, куда ввёл меня лазаретный шнырь, находилось четыре койки, тумбочка, на тумбочке - пузатый гранёный графин. Три койки были стандартно, по-казённому, застелены, а на той, что стояла справа у окна, лежал парень с ярко-рыжей головой. Услышав скрип двери и моё приветствие, он вскинулся. Я увидел редкостную физиономию: близко, к самой переносице сдвинутые пуговичные глазёнки сероватого цвета, плоский, словно фанерный, торчащий бушпритом нос и узкие резиновые губы. "Ну и видок!" - невольно подумал я и начал устраиваться на койке слева у окна.

Рыжеватый пожевал и даже как-то подёргал губами, потом заговорил:

- С чем положили? С какого полка? Майский призыв?..

Он, как из ведра, окатил меня лавиной вопросов, но ответов почему-то ждать не стал, а сразу начал выдавать информацию о себе. Я узнал, что его зовут Пашкой, здесь валяется с желудком и призыва - майского. Потом уж выложил анкетные данные и я. Впрочем, мне не очень-то хотелось болтать. Болезнь давала себя знать, да и по извечной солдатской привычке, которая прочно уже укоренилась в организме, хронически хотелось спать.

Уже закутавшись в одеяло, я совсем было задремал, как вдруг услышал голос с соседней койки. Казалось, Рыжий разговаривает сам с собой:

- Дома щас к празднику готовятся!.. (Дело приближалось к 8 Марта.) Маманя пироги лепит, батяня курей режет... Эхма! Щас бы домой! Братуху увидать, маманю с батяней... Эх!

Он ещё раз вздохнул и, чувствовалось, скосился в мою сторону.

- Да, неплохо бы... - вяло поддержал я разговор. Рыжего как вилами подбросило.

- Ты знаешь, как я живу?! В пригороде Луганска - домина с садом! Маманя, батяня да мы с братухой... В саду - яблоки, вишни, эти - как их? черешни! Чё ещё надо, а? Поросята есть, гуси, утки... Курей - пропасть! Ну, чё ещё надо? Мотоцикл "Урал"! Ну, чё ещё надо, а? В хате два телека цветной один, маг за триста пятьдесят, два холодильника! Ну, чё ещё надо, а? Ну, чё?..

Рыжий уже подпрыгивал. Одеяло от резких движений упало на пол. "Чёрт-те что, - подумал я, - он, наверное, не только желудком страдает".

- Ну, чё ещё надо? - в очередной раз вскрикнул Пашка. - Приканаю с пахоты домой: маманя, на стол мечи! На столе - глаза в разбег, чё токо нет. Батяня графинчик достанет: ну чё, Пашка, выпьешь? Конечно, говорю, батяня, какой базар! А как вдаришь да - на скачки в клуб... Эх, и жизнь была!..

Рыжий раскраснелся и чуть не всхлипывал от воспоминаний. Не успел я как-нибудь ответить на его тираду, как дверь нашей палаты отворилась.

- Здравствуйте, ребята! Меня вот к вам подселили. Можно?

- Давай, давай, - ответил я этому невысокому черноволосому парню, устраивайся на любой плацкарте.

Новичок выбрал койку с Пашкиной стороны и сел. Рыжий, замолкнув, с минуту таращил на него свои серые пуговки и потом принялся за свою методу:

- Как кличут-то? Какой призыв? Откуда родом?..

- Зовут Борисом. Девять месяцев уже отслужил. Сам из Новосибирска. А вы?

Познакомились.

Пока Борис расправлял постель, я его рассмотрел поподробнее. Глаза умные, лицо, особенно по сравнению с Пашкиным, радовало правильностью черт, только было бледноватым. Ростом невысок и размахом плеч не поражал. Последнее, что я заметил - томик Чехова, который Борис положил под подушку...

Разбудил меня часа через два голос медсестрички - пора идти на уколы.

- Слышь, чуваки, - сказал уже после обеда Пашка, когда мы все опять валялись, - давайте о гражданке побазарим, а? Давайте об этом, ну, о бабах, короче. Ну, у кого как было там в первый раз или в последний и всё такое прочее. Давайте, а?

Борис отложил книгу. Я - тетрадку, в которой писал письмо матери. Предложение надо было обдумать. Но рыжий терпением не отличался.

- Заметано! Я - первый, - рубанул он и, усевшись на постели по-турецки и подложив подушку под свою тощую спину, взахлёб начал.

РАССКАЗ РЫЖЕГО

Отмучил я восьмилетку, приваливаю домой и базарю:

- Все, батяня, я на пахоту пойду!

Ну, тут охи-вздохи, маманя - в слёзы, но я, как кремень. Батяня пристроил меня к себе, на мясокомбинат. Работёнка - кайфовая: весы такие громадные, сижу я, значит, ковши с мясом вешаю да два раза в месячишко к кассе бегаю. Лафа!

Один раз, помню, объявили очередной перекур, а я не курю. Сижу, значит, на своем стуле и яблоко хаваю. Вдруг слышу сзади:

- Ты чё один балдеешь?

Секу - кадра стоит: волосы светлые из-под косынки до самых плеч, брюки-клёш и халатик белый, как положено. Клёвая вся из себя!

- А чё, - спрашиваю, - с кем я балдеть буду?

- А ты, - спрашивает, - не Андрея Фомича сын?

- Евонный, - говорю, - и есть, а чё?.. Ну, короче, то да сё, о том, об этом базарим. её Глашей, оказалось, звать. Понравилась она мне - жуть! Базарю:

- Смотаемся в киношку вечером?

- Давай, - соглашается и адресок дает.

А тут перекур кончился, она к себе - в фасовочный цех.

Приканал я домой, сполоснулся, хавать начал, а сам всё о ней думаю. В первый раз так деваха понравилась. Для балдежа вдарил я рюмашечку, да вторую и - к её хате Одет ништяк: волосы под битлов, брючата чёрные, клёш двадцать пять на тридцать, рубашечка нейлоновая.

Она недалеко от меня жила, на соседней улице. Там у нас целый район хаты с садами и палисадниками. Подваливаю, короче, а она сидит на лавочке у ворот и меня ожидает. Ну, повалили мы с ней в кино. Не помню, чё в тот раз крутили. Сижу я рядом, думаю: дурак буду, если щас не залапаю - самый момент. А у меня за этим делом никогда не заржавеет. Сижу, значит, на неё смотрю, а потом взял и руку на её руку - р-р-р-раз! Она сперва дёрнулась, потом ничё. Ну, я - дальше-больше. Тут ещё под этим делом (Рыжий щёлкнул себя по кадыку). Руку ей на коленку положил - молчит! А меня, серьёзно, в пот бросило. Секу, рука у меня горячая, а кожа у нее холодная-холодная, ну лёд. Думаю: точно сёдни моей станет. Наглел я, наглел, а она вдруг тихо так:

- Не надо, Паш, а?

Фу-ты, думаю, ломается ещё! Но лапу убрал.

Картина кончилась, пошёл провожать. Я, конечно, не молчу, про битлов базарю, про то, что записей у меня до чёртиков. Она:

- Вот бы послушать!

- Придёшь, - базарю, - ко мне, послушаешь. Коло хаты ёйной стоим. Поздно уже. чёрт с ним, думаю, засосать хоть. Ну, стоим. Я - р-р-р-раз! - её за плечи. Она ничего - молчит. Ну, я её тогда к себе и - присосался. А она мне:

- Зачем же так сразу-то?

- А затем, - базарю, - чтоб веселей жить было!

И ещё раз засосал...

Побалдели ещё, я уж совсем втемнях домой отвалил.

И пошло у нас. На пахоте рядом и вечерами вместе. Ну, там, то в кино иль на скачки в клуб, то так просто кантуемся, на улице. И знаете, раньше одна мысль была - добиться всего и отвалить, а потом как-то на другой бок переворачиваться всё стало. Даже до того дошло, что знаю: вот в любой момент захочу и моей станет, а сам же тяну резину. Ну, целую, конечно, оглаживаю, а насчет этого - ни-ни.

Раз, помню, приканали к нам в первый раз. Я её с маманей познакомил, с братухой - батяню-то она по работе знала. А братуха у меня уж мужиком был: двадцать два года, волосы кудрями и на гитаре мастак. Баб этих у него море.

Он вокруг Глаши сразу ла-ла-ла. А мне чё? Пускай, думаю. Потом свалили мы с Глашей в мою комнату. Я дверь закрыл на задвижку, врубил битлов и сел к ней на кровать. Ну, тут, само собой, облапил, сосать начал. Она вдруг как обхватила меня, прижалась вся и шепчет:

- Ты меня любишь?

Я, конечно, - люблю! - базарю. Да оно и в самом деле так было. А она целует меня, жмётся. Короче, дело за мной только. Я уж тоже завертелся, чё-то расстегивать у ней начал. Руки дрожат...

И тут - надо же! - плёнка кончилась. Я пока другую катушку ставил, вроде утихнул. Да и она тоже. Потом как-то не то уж... Посидели ещё да в кино повалили...

Рыжий замолчал и, глядя в пол, по инерции ещё шевелил губами. Выражение лица у него было даже какое-то умильное: он, казалось, вот-вот слезу пустит.

- А дальше? - спросил Борис.

- Чё дальше? Ничё, - неожиданно поскучнел Пашка.

Так до дня рождения моёго тянулось. А он аккурат у меня на 31 декабря приходится. Ну вот, я её, конечно, пригласил. Гостей там всяких собралось: братуха назвал, батяня. Водяры разной накупили, краснухи, да ещё своё зелье поспело, короче - море. Глаша в тот вечер была - блеск! Платье розовое, короткое, капрончик на ногах, волосы под ленточкой...

Ну, тут маг вовсю орёт, ёлка светится, веселье кругом, Глаша рядом сидит и руку мне на плечо положила, а мне - восемнадцать тряпнуло. Ну, я от кайфа-то и давай одну за другой опрокидывать. Забалдел - страшно. Помню, Глаша уже обнимает меня, целует, чё-то про братуху базарит. Потом я ещё стакан вдарил и - отрубился...

Пашка опять замолк. Хотя как-то не хотелось верить, даже как-то обидно было верить, что его могла полюбить красивая девчонка, но он так увлечённо расписывал...

- Ну! - не выдержал теперь я. - Не тяни душу, рассказывай.

Утром очухался - лежу на койке в большой комнате. Голова трещит, бока болят, всего выворачивает. Ничё не помню! В хате тихо, все свалили куда-то. Глядь, на столе графин с чем-то жёлтым стоит. Думал - квас и хватанул прям из горла. А там - горилка закрашенная. Сперва муторно стало, а потом ничё: кайф словил. Башка соображать чё-то начала. Думаю, как же я вчера Глашу-то проводил? Может, обидел чем? Может, наглел? Ничё не помню!

Но настроение уже балдёжней стало. Пойду, думаю, пока битлов послушаю. В свою комнату - торк. Закрыто. Я ещё не врубился и другой раз изо всей силы - торк. Задвижка выскочила (Рыжий запнулся), секу, на моей постели братуха с Глашей лежат... Обнявшись...

Признаюсь, меня поразил финал рассказа, да и Бориса, видно, тоже.

- Так что же ты сделал? - осторожно спросил он. Пашка резко повернулся к нему.

- А ты бы чё на моём месте сделал, а? Ну, чё?.. Чё, думаешь, я из-за какой-то на братуху родного обижаться буду? Да их - море, а братуха-то один у меня! Он же один, братуха-то!

Рыжий откинулся на подушку. Мы с Борисом не знали, то ли посочувствовать ему, то ли, наоборот, обозвать идиотом. С одной стороны, действительно, стоит ли из-за такой убиваться? Но, с другой, если бы мой родной брат так по-сволочному поступил, я ему уж по лицу точно бы ударил...

Впрочем, брата у меня нет, так что Бог его знает...

- А клёвая она была, - с тоской вздохнул Пашка, - вспоминается часто.

Надо было что-нибудь сказать, но говорить не хотелось. Ну его, расслюнявился! Рыжий долго сопел в тишине.

- Ну что? Теперь мне рассказывать? - спросил Борис.

- Давай, - отозвался я.

- У меня попроще было, - начал Борис, повыше устраиваясь на постели, а может, и сложнее. Это с какой стороны посмотреть.

РАССКАЗ БОРИСА

Началось это, когда я учился на третьем курсе института, под Новый год. До этого, если откровенно, в жизни моей ничего такого не было. Я случайно лопал в малознакомую мне компанию. Предновогодний вечер, как сейчас помню, был отменным - со снегом, с морозцем.

Я шёл с бутылкой шампанского под мышкой сквозь уличную по-праздничному возбужденную толпу и вдруг подумал: "А зачем я туда иду? Не лучше ли в одиночестве провести эту чудную ночь?" Но, слава Богу, лень было возвращаться в свою келью.

В гостях я разделся, сунул бутылку на кухню и прошёл в зало. Я неплохо знал только хозяина квартиры Виктора и его супругу Валю (вместе учились) да ещё двух-трех гостей. Остальные же пять-шесть человек, как я уже говорил, были мне совершенно незнакомы. Всем, я это сразу как-то остро почувствовал, было не до меня, никто меня никому не представил. Виктор с Валей суетились у плиты. Все уже были веселы или, вернее, навеселе, и в комнате стоял оживлённый шумок. Громко играла радиола. Несколько пар танцевали танго. Я, решив, несмотря ни на что, повеселиться, хотел кого-нибудь пригласить. Но, увы, все более или менее миловидные девушки оказались со спутниками, а остальные, мягко говоря, не блистали очарованием. Я, про себя чертыхнувшись, сел в низкое кресло перед проигрывателем и начал перебирать пластинки.

- Потанцуем?

Я поднял голову. Перед моим взором мелькнули вызывающе открытые стройные ноги с божественными коленками, чуть полноватая фигурка в белом облегающем платье и, наконец, лицо: серые с ироническим прищуром глаза, высокая прическа каштановых волос, пухлые, как пишут в романах, чувственные губы... Подробно я её, конечно, потом, во время танца, рассмотрел. Почему я её раньше не заметил, до сих пор не пойму. Я, разумеется, сразу вскочил, начал что-то бормотать, покраснел. Замечу в скобках, что в душе я, если откровенно, считаю себя волевым, холодным человеком а-ля Печорин, но жизнь на каждом шагу, увы, доказывает мне обратное.

Она моё бормотание выслушала спокойно, даже с каким-то скучающим видом, чуть отвернувшись, и улыбнулась при этом какой-то странной улыбкой. В тот момент я заметил это мельком и только много позже узнал значение той странной улыбки... Но я отвлекся.

Мы с ней только успели познакомиться, как пластинка кончилась. Имя у нее оказалось драгоценным -- Злата. Часы показывали половину двенадцатого, и все начали усаживаться за стол. Я, естественно, сел рядом со Златой. Мои опасения, что она пришла в компании не одна, скоро развеялись: никто к ней не подходил. Создавалось впечатление, что она, так же, как и я, случайно оказалась на чужом пиру. В комнате погасили верхний свет и зажгли ёлку. От телевизора шли голубые волны. Лицо Златы, освещаемое этой мешаниной бликов, было чересчур красивым, как у ведьмы в фильме "Вий". Помните Наталью Варлей в этой роли?

Злата, не морщась, охотно пила коньяк и вино. Она побледнела, глаза её блестели, и блестели не весельем, а чем-то совсем другим - злостью или обидой, а может, и скукой. Хотя, впрочем, может ли быть у скуки блеск? Злата то и дело начинала смеяться, умно и зло пародируя разговоры и жесты гостей. У меня от выпитого быстро закружилась голова, и я вслед за ней тоже начал от души потешаться над соседями по столу. Мне приходилось при общении склоняться к уху Златы и раза два или три я коснулся губами её щеки.

Не знаю, как мы с ней тогда не учинили скандала? Потом, помню, мы с ней долго бродили по улицам Новосибирска. Было темно, но чувствовалось, что ночь на исходе. Мы поравнялись с остановкой, когда первый автобус притормозил и распахнул дверцы. Злата вдруг резко качнулась ко мне, поцеловала в губы "Пока, мальчик!" - и вскочила в автобус. Дверцы захлопнулись, и Злата, помахав мне на прощание перчаткой сквозь полузамёрзшее окно, растворилась в городе. Я даже не узнал ни фамилии, ни адреса, ни телефона!

С трудом дождался я девяти часов, когда, по моим расчетам, Виктор с Валей должны были уже проснуться, и позвонил им. Трубку никто не поднимал. Я бросился к ним домой: звонил, стучал в дверь, но никто не открывал. "Неужели до сих пор спят?", -- помню, с раздражением подумал я. На поднятый мною грохот выглянула из соседней квартиры девчушка, которая накануне была в нашей компании.

- Они уже уехали гостить, - сказал она.

- Куда? - глупо поинтересовался я, хотя мне совсем незачем было это знать. Спросить её о Злате я постеснялся.

Я поехал в тот район, где Злата села на автобус, бродил там, надеясь на случайную встречу, - всё напрасно.

Через день приехали из гостей Виктор с Валей, но и они ничего существенного не сообщили о Злате: пришла она с кем-то, а с кем - не помнят. Одним словом, следы затерялись. Потом сессия началась, я закрутился и начал вроде бы забывать о ней. Так мне по крайней мере казалось.

Однажды, уже в феврале, я пошёл в кино, но опоздал к началу сеанса. В темноте я кое-как пробрался на своё восемнадцатое - как сейчас помню! место и сел. На экране комиссар Жюв гонялся за Фантомасом. Я начал внимательно смотреть, пытаясь понять, что произошло вначале. И вдруг:

- Здравствуй, мальчик.

Я резко повернулся и увидел Злату. Я и растерялся, и обрадовался так, что онемел на несколько секунд. Она, улыбаясь, смотрела на экран.

- Пойдём! - я приподнялся и взял её за руку. - Пойдём!

- Нет-нет, зачем же, - она высвободилась, - давай фильм досмотрим и пойдём.

Рассердиться я не мог, это было бы глупо. Не знаю, как дождался я конца сеанса...

- Ужин! У-у-ужин! - раздался вдруг резкий голос лазаретного шныря, просунувшегося в дверь. Мы возвратились из тёмного зала кинотеатра в палату армейского лазарета и начали заправлять постели.

Ужин оказался сравнительно царским: жареная рыба с картошкой, крепкий сладкий чай и мягкий белый хлеб. Но главное, никто не рвал куски у тебя из рук. Правда, каждый из нас старался всё же побыстрее прикончить свою порцию. По традициям лазаретной жизни не прилизанный убирал столовую, а тот, кто последний вставал из-за стола. Борис на этот раз оказался крайним...

Когда мы снова улеглись по своим койкам, Борис начал не сразу. Заметно было, что роль уборщика не очень вдохновляюще подействовала на него.

- Ну ладно, - вздохнул он, отвечая на какие-то свои мысли, и продолжил рассказ.

Значит, кино кончилось наконец. Потом мы шли по улицам, о чём-то говорили, но о чем, этого не помню. С момента встречи я был словно в гипнотическом сне. Очнулся, когда она спросила:

- Пойдём к нам?

- А удобно?

- Со мной всё удобно, - категорически заявила она.

Мы подошли к современному девятиэтажному дому. её квартира оказалась на третьем этаже. Злата повернула ключ в замке.

- Что, никого нет? - обрадовался я.

- Не волнуйся, - усмехнулась она, - все дома.

Мы зашли. Злата, сделав знак рукой не шуметь, провела меня в свою комнату. Все вещи в ней были дорогими и красивыми. Это сразу бросалось в глаза. Кровать, стеллаж с книгами, ковер на полу, ковер на стене, большое зеркало в старинном багете, столик, кресла, магнитофон - всё, как с выставки.

-Ты, случайно, не дочь министра? - выдавил я шутку.

- Папа - генерал, а мама - директор универмага. И что самое смешное, я их не стыжусь, - вполне серьёзно ответила она.

"Генеральская дочка - это что-то из анекдотов", - усмехнулся я про себя, снимая пальто и свою кроличью шапку. Злата переоделась, попросив меня отвернуться, и в широченных восточных шароварах и яркой полупрозрачной кофточке стала походить на манекенщицу с рекламной фотографии. Только, отметил я, не было в ней почему-то манекенской жизнерадостности, а была в глазах какая-то грусть или усталость, или та же скука.

Злата вышла и немного погодя принесла на подносе конфеты, апельсины, коньяк и какие-то иностранные сигареты, черные, с золотистым ободком. Я сел в кресло, поглубже под него упрятал свои ботинки за 12 рэ и со стыдом вспомнил, что рубашка на мне совсем не в цвет костюма, и что я сегодня ещё не брился.

Но тут я вдруг разозлился (со мной это бывает): подумаешь - гарнитуры, ковры, коньяк... Плевать на всё! Я взял рюмку и вылил вишнёвую терпкую жидкость себе в рот. Через минуту действие алкоголя сказалось. Я прочно поставил свои двенадцатирублевые ботинки на этот персидский или китайский ковер, выпил вторую рюмку опять залпом и с вызовом посмотрел на Злату. Она засмеялась:

- Самоутверждение личности?

Я покраснел. Она снова наполнила мою рюмку. Свою она выпила, но больше в нее не наливала.

- Включим магнитофон?

- А родители? - ради приличия возразил я.

- Ничего, мы тихо-тихо.

Она щёлкнула клавишей, и полились липкие, тоскливые волны блюза. Злата поднялась с кресла, подошла ко мне и положила руки на мои плечи. Я все ещё нерешительно смотрел ей в глаза. Она чуть помедлила, потом наклонилась и на губах своих я почувствовал её горячее дыхание. А потом...

Да разве такое можно рассказать!

Очнулись мы часа в три утра. Я, крадучись, словно тать, выбрался из квартиры и, пьяный от пережитого, побрел через весь город домой. О следующей встрече я не думал. Я знал, что она обязательно будет.

Представьте же, как я испугался, когда утром вдруг понял, что встретиться со Златой будет намного труднее, чем я предполагал. Идти к ней домой? Сразу исключается - папы-генерала я не на шутку боялся. Позвонить? Я опять не узнал даже её фамилии, не спросил и телефон. Оставался единственный выход, известный ещё с прошлых веков - ждать возле её дома. Так я и сделал. На занятия, разумеется, не пошёл, а прямо сразу, с утра отправился к её дому и начал прохаживаться по тротуару у подъезда.

Стоял морозец. Постепенно, сначала уши, потом ноги, руки, нос - всё тело заломило, защипало холодом. Пришлось заскочить на минуту в гастроном. Выпив чашку кофе, я вернулся на свой наблюдательный пост. Сами собой полезли в голову воспоминания о прошедшей ночи, и сразу стало жарко...

Я почему-то был уверен, что долго мне ждать не придется. Но таял час за часом, а Злата не появлялась. Уже начало темнеть, когда я наконец решился, зашёл в подъезд, поднялся на третий этаж и остановился у дверей 7-й квартиры. Осталось нажать кнопку звонка. "Вдруг не она откроет? Что я скажу?"

Внизу хлопнула дверь подъезда, и кто-то начал подниматься по лестнице. Я твердо решил: только этот человек пройдёт, я - звоню. А там, что будет, то и будет. Показался парнишка с шахтёрским фонарём через плечо и гаечными ключами в руках, вероятно, сантехник. Вдруг меня осенила блестящая идея: а что, если?..

- Слушай, - остановил я парня, - ты в какую квартиру идёшь? Дай, пожалуйста, на пять минут твоё снаряжение. Очень уж надо!

Тот замялся было, но я его упросил.

- Спустись ниже и жди меня, - сказал я ему, взяв фонарь с ключами, и смело позвонил.

План мой был прост: если откроет Злата, то дальнейшее ясно, а если кто-нибудь из родителей, то просто извинюсь, что не туда попал, и вернусь на дежурство у подъезда.

Долго никто не открывал. Но вот загремели задвижки. Я плотнее прикрыл шарфом галстук. Дверь открыла обильно накрашенная дородная женщина в японском кимоно. Вокруг головы у нее было обернуто тюрбаном полотенце. "Муттер!" - почему-то по-немецки подумал я, а вслух по-русски спросил:

- Извините, сантехника вызывали?

"Сейчас, - думаю, - скажет нет, и я уйду..." Каков же был мой ужас, когда женщина распахнула дверь и решительно повлекла меня в квартиру, громко крича при этом:

- Давно уже вызываем, да без толку! Из батареи капает месяц целый!

Я покорно шёл за ней, не надеясь на спасение. Она ввела меня в Златину комнату и раздражённо указала: "Вот!"

В том месте, где труба входит в радиатор (или, наоборот, выходит?), сочилась вода и звонко капала в подставленную банку. То-то накануне мне капель всё слышалась! Я с довольно нелепым видом потрогал гайку и ошпарил руку. Самое неприятное во всей этой истории было то, что "муттер" стояла вплотную за моей спиной, ожидая, видимо, решительных действий.

"Дома ли генерал?" - зачем-то подумал я и осветил гайку фонарем. Несколько минут я освещал радиатор, трубу (в комнате пылала люстра), мучительно придумывая, что предпринять. Если логически мыслить: раз течёт между гайкой и батареей, значит ослабла гайка. Я приладил ключ и сдвинул гайку с места...

Результат оказался катастрофическим: казалось, лопнула труба! Кипяток со свистом и шипением ринулся на меня, на хозяйку, которая дико закричала, на мебель и стены. Я, бросился к двери. Она была заперта! Я рванул её так, что посыпалась штукатурка, и выскочил на площадку.

- Трубу вырвало!!!

Сантехник секунд пять разглядывал моё - в ту минуту, наверное, чрезвычайно дурацкое - лицо, выхватил из рук моих инструмент, бросился в квартиру, через мгновение выскочил и помчался прочь. "Всё, - подумал я, если уж сантехник убежал, то что мне-то остаётся?"

Но я сдержался, набрал полную грудь воздуху и шагнул обратно. Сейчас, решил, телом лягу на радиатор, пускай ошпарюсь, умру - туда и дорога после этакого. Где-то в глубине квартиры голосила "муттер". "Не застраховано!.." разобрал я. Вода в комнате покрывала уже весь ковёр, горячий туман стоял, как в хорошей бане. Одним словом, кошмарная картина и ситуация.

И вдруг шипение прекратилось. Я даже не поверил сначала - неужели вода кончилась?..

Но тут вбежал сантехник.

- Эх ты, хохма! - бросил он зло в мой адрес и начал копаться в радиаторе.

Я, естественно, промолчал и бочком продвинулся к двери. Самым страшным для меня было - встретить Златину мать. Я тихонько приоткрыл дверь, протиснулся на площадку и осторожно начал спускаться по лестнице. Внизу опять хлопнула дверь. Я выпрямил спину, поправил шапку и постарался принять посторонний вид. О Злате я совсем позабыл в тот миг, а она-то как раз и поднималась мне навстречу.

- Борис?

Я сразу заметил, что она не просто удивлена, а неприятно удивлена.

- Вот, в гости зашел, - промямлил я, стараясь не смотреть ей в глаза.

Она насмешливо улыбнулась.

- А мокрый почему? От волнения?

Я вспыхнул.

- Ну зачем ты так? Я хочу поговорить...

Злата чуть подумала.

- Что ж... - она внимательно посмотрела на меня и неожиданно зло спросила: - Соскучился, мальчик? Ну-ну, тогда пошли.

У подъезда стояла светлая "Волга". Я не очень-то удивился, когда Злата достала из сумочки ключи и отворила дверцу машины. Я взглянул вверх, увидел, как с балкона третьего этажа тонким ручьем стекает вода, как пар вспархивает косматыми клубами к небу, и подумал, что в Златину квартиру мне не зайти больше никогда. Я вздохнул и сел в машину. Мы помчались.

Злата уверенно и небрежно, одной рукой, управляла "Волгой", а вторую все время держала на рычаге переключения скоростей. Эта рука была так близко от моей, что я хотел её тронуть, но не решался. Город кончился. Я посмотрел на спидометр - стрелка вздрагивала далеко за цифрой 100. Лицо Златы разгорелось, азарт скорости, казалось, подстёгивал её, и она ещё жестче давила на акселератор. Стыдясь выказать малодушие, я как можно спокойнее сказал:

- Я твою комнату водой затопил. Горячей.

- Спасибо, - равнодушно ответила она.

Показался дачный поселок. Злата резко сбросила скорость, свернула с дороги и подкатила к крайней большой даче. Во всем заснеженном поселке, по-видимому, не было ни единой живой души.

- Это ваша дача? - зачем-то спросил я.

- Ваша, ваша, - с усмешкой ответила Злата, и в голосе её, к своему удивлению, я опять почувствовал злость.

Внутри дачи было холодно. Свет пыльной люстры высветил стол, стулья, широкую кровать, тоже покрытые пылью. В просторной кухне около печи лежали горкой дрова и стояло ведро с углем.

- Ты умеешь топить печь? - сердито спросила она.

- Не знаю. Наверное...

- Что значит, не знаю? А-а, ладно! - она махнула рукой и прошла в комнату.

Я тоже разозлился: раздражаю я её, что ли? Я напихал в печь старых газет, щепок и поднёс спичку. Едкий жёлтый дым повалил из дверцы. "Ну, чего ей надо?" - уже о печке подумал я. Вошла Злата, усмехнулась ("Ну-ну!") и открыла заслонку в трубе. Огонь сразу взбодрился и загудел. Стало уютно.

- Что ты злишься? - повернулся я к ней.

- Теперь угля сверху положи, - ответила она.

И я успокоился. Я сидел на полу, разглядывал свои руки, чёрные от угля, и думал: "Глупо... Глупо и смешно... Наверное, лицо тоже измазано... От скуки всё это было... От скуки..."

Она села рядом со мной и обняла меня. Я закаменел. Мы смотрели на коварный огонь, который жарко ласкал свою жертву - уголь. Просто смотрели, и всё.

- Злата, я люблю тебя... - произнес я избитую фразу охрипшим голосом.

- пойдём, руки помоешь, - сказала она.

И я не обиделся...

Уже была полночь, когда мы поехали в город. Я подавленно молчал, а Злата вдруг неожиданно разговорилась, начала мне пересказывать какой-то фильм: увлечённо, с подробностями.

- Давай поженимся, - перебил я её. Она сразу поскучнела.

- Не надо, Боря... Не нужно!

- Ну почему? Ведь я тебя люблю! И ты меня!

- Глупыш, - грустно улыбнулась она. - У тебя специальность-то хоть есть?

- Ну, нет, - смутился я. - Но ведь я скоро диплом получу.

- Преподавателя сельской школы?

- Почему обязательно сельской?

- Ну ладно, хватит, - ласково, как ребёнка, прервала она меня, останавливая машину. - Тебе хорошо было? Тебе хорошо со мной? Как захочется любви, так приходи. Приходи ещё...

Чтобы не ударить её, я начал ломать ручку дверцы, но та никак не поддавалась. Я глубоко вдохнул, повернулся к Злате и сипло спросил:

- Зачем тебе нужно было тогда подходить ко мне?

- Мне скучно, Боренька... Мне очень скучно было, вот я и поспорила с моим любовником (она намеренно выделила это слово), что брошу его и займусь тобой. Вот и всё. Выиграла французский коньяк. Мы его вчера с тобой пили. Помнишь?

Я, конечно, сразу поверил, но зачем-то сказал:

- Не верю! Говоришь, сама не знаешь что!

- Не верь. Может, я и, правда, не такая, - вдруг резко сникла она. Потом порывисто обняла меня, жадно поцеловала и оттолкнула.

- А теперь - иди. Иди, уже поздно. Уже все поздно! Иди!

Мне показалось, что если я хоть на минуту задержусь, попробую что-нибудь сказать, она меня возненавидит...

И я ушел.

Борис поморщился и махнул рукой.

-- А дальше-то и рассказывать нечего - одни глупости. На следующий день снова в институт не пошёл, прохандрил весь день, а к вечеру напился как сапожник и - к её дому. Помню, стучал, звонил, кто-то дверь открыл, я Злату требовал, ругался... Утром в милиции проснулся. Пятнадцать суток дали. Из института, естественно, попросили... Больше я с ней не виделся, а в мае вот в армию призвали...

- Ну и чё, жалеешь? - вскинулся Рыжий. - Да она с жиру бесилася! Блядь натуральная!

Борис пожал плечами. Я понял, что ему сейчас не до нас и промолчал. Пашка тоже заткнулся, мы незаметно задремали и уснули до самого утра.

Таким образом, моя очередь играть роль Шехерезады наступила после завтрака. Начал я неожиданно для самого себя в шутливом тоне:

- Да-а-а... А я, граждане болящие, если признаться, женатым был.

И Борис, и Рыжий недоверчиво на меня посмотрели.

- Что, молодо гляжусь? Ну, тогда можете представить, как я выглядел три года назад. Короче, слушайте.

Начну я, пожалуй, с середины. Как познакомился с Галей, первые вздохи, поцелуи, признания - всё это неинтересно...

- Ну нет, - прервал Пашка, - так дело не бухтит! Куды спешить-то нам? Давай трави с самого начала, как мы. Мне всё интересно.

Загрузка...