Я же изо всех сил готовился к защите дипломной работы по "Эссе о драматической поэзии" Драйдена, и безгрудая Нина Александровна Пелевина написала своему приятелю в Питер с просьбой о помощи "подающему надежды студенту, а возможно, и коллеге".
В отъезд я собирался с тяжелым сердцем. И дело было не столько в расставании с Верой, сколько в проблемах, которые ее дочь-красавица со слезами приносила в материн дом все чаще. Катя, кстати, восприняла наш союз совершенно спокойно, даже безэмоционально, и я был польщен, когда она, собираясь в очередной раз рассказать "об этой сволочи", непременно звала меня. Когда же она явилась с тщательно заштукатуренным синяком под глазом, я молча стал одеваться и только усилиями женщин был остановлен на лестнице: "Ты набьешь Пашке морду - он все равно отыграется на Кате". В их семье происходило что-то смутное и мутное. Павел пил, несколько раз отцу пришлось выручать его из автоинспекции. Парень было пытался свалить все на Катю, не желавшую рожать, но та - я ей поверил сразу - сказала, хватанув коньяка у нас в кухне: "Не задумываясь родила бы, но боюсь - от него". Мне было жаль эту очень красивую и умную девушку, которая приходила в мою комнатку с решеткой на окне и, устроившись на коротком диванчике, тихо лежала, пока я вчитывался в Драйдена, слегка стервенея от комментариев советских авторов да и от самого Драйдена с его приверженностью "норме", которая была чем угодно, только не нормой в классическом смысле слова. Я запнулся на его проходном замечании ars est celare artem - "искусство - это скрытое искусство", и образ ложноклассического моралиста, поднявшего руку на Шекспира ради этой самой нормы, вдруг рассыпался в прах, в чем я совершенно искренне и признался профессору Пелевиной. Она наклонила безупречно уложенную прическу и протянула мне командировочное удостоверение в город Ленинград. Кате на прощание я сказал, что хотел бы видеть ее в нежно-зеленой короткой тунике и с душистым фетовским венком на голове и вообще порекомендовал задуматься о старой как мир сентенции: "Браки бывают полигамными и монотонными. И вообще - от кого у тебя персидские глаза? От Макса? Он подарил тебе лучшее, что у него было".
С Верой мы простились на перроне. Я поцеловал ее в ненакрашенные глаза и сказал, что Катя для меня слишком взрослая дочь - хотелось бы поменьше. Крошечную. Свою.
- О самом важном и страшном - походя! - оторопела Вера. - Сартори, ты серьезно?
- А ты подумай! - крикнул я с площадки уходящего поезда. - Лучше девочку!
17
По приезде домой я три недели не разгибался над пишущей машинкой с латинским шрифтом (другой, как вдруг выяснилось, в доме и не было, но тогда я не придал этому ровно никакого значения), пока не поставил точку на сто пятой странице. Предъявил свой опус госпоже Пелевиной, сдал какой-то экзамен и увез женщин на море, велев Коню бросить зубрежку и присоединяться к нам в Светлогорске-Раушене.
Был жарчайший ясный май, наверху цвели желтые акации и каштаны, а внизу, на берегу, от холодного моря все еще тянуло чем-то нордическим и бореистым. Мы забрались в круг, образованный высокими камнями, заткнули щели одеждой, выпили рислинга и отдались солнцу. Павла мы с собой, разумеется, не взяли: парень совсем взбеленился, когда Катя - это случилось в мое отсутствие - забрала матушкин подарок (автомобиль) и поставила его в гараже на Каштановой, причем, как передавали, тесть целиком одобрил этот поступок: ему надоело давить на милицию, прикрывая сына, да и карьере в КГБ это рано или поздно могло повредить. Кроме того, Катерина набралась храбрости и заявила о разводе. Чтобы не встречаться с "этим ублюдком", она перебралась к нам, то есть, конечно, к матери.
Когда мы с Конем отважились искупаться, он сообщил мне, что уезжает с женой в Москву.
- Ее папенька получил повышение, и было бы грехом...
- Не греши, Гена! Ты будешь хорошим юристом и здесь, но через десять лет ты начнешь мало-помалу брать, потом - пить, станешь прокурором области вот с таким пузом...
- Это ясно, - сказал Конь, пробуя воду рукой. - За нами сверху вот уже часа полтора наблюдает какой-то хлюст с биноклем. Он в спортивных ботинках типа "Адидас", синих с красными лампасами спортивных штанах и белой майке. Седая шкиперская бородка, белая кепочка. А бинокль чуть ли не театральный...
- И? - спросил я не оборачиваясь. - Мы купаемся или нет?
- Когда вылезем, я тебе кое-что покажу. - И, схватив меня за руку, обрушился в подоспевшую волну.
В ледяной воде мы не выдержали и пяти минут и выскочили на песок, словно спасаясь от хищного зверя. Я на бегу толкнул Коня в спину, и он спланировал на руки, а уж потом мастерски изобразил приземление на пузо. Я брякнулся рядом, обвел взглядом откос, увидел мужчину в красных штанах наверху, среди акаций. Метрах в полутора под ним из глины торчала довольно чахлая береза, удерживавшаяся на крутом склоне лишь благодаря выпиравшему из глины валуну.
- Видел? - спросил Конь. - А теперь прочерти траекторию падения валуна вниз. Понял?
- В Агату Кристи разыгрался! Вера! Идите с Геной за шашлыками! Очередь займите! А мы с Катей скоро подвалим!
- Борис, помнишь, ты пытался объяснить мне, что такое Кёнигсберг, сказала Катя, переворачиваясь на живот и расстегивая бюстгальтер. - Похоже, когда я рожу, сиськи у меня будут мамины.
- Это еще не повод для расстройства! - расхохотался я.
- От тебя родила бы не задумываясь, - пробормотала Катя в сложенные перед лицом руки. - Извини. Про город королей. Ага?
Я перевел дыхание. Катя мне нравилась, и наши отношения, особенно после того, как она перебралась к матери, становились все более странными. Ничего предосудительного, конечно, - но когда ты каждый день видишь эту Катю в домашнем халате и плюшевых туфлях, сталкиваешься по утрам в ванной, когда она просит застегнуть лифчик или отвернуться, потому что надо подтянуть чулки, - что-то происходило само собой.
Мы говорили об этом с Верой. "Катя слишком большой для нас обоих ребенок, - сказала она. - Я думаю, Борис. Мне сорок, но я не допущу, чтобы через три-четыре года вы у меня на глазах занимались любовью. Похоже, я скоро повыбрасываю все презервативы к чертовой матери..."
- Кёнигсберг. - Я прокашлялся и закурил, краем глаза отметив, что человек в красных штанах переместился левее и откровенно пялится на нас в свой бинокль. Его фигура была поделена чахлой березкой на склоне пополам. Кёнигсберг - это сон, но гуще. Понимаешь? Сон наяву, но во сне... Не могу подобрать слов... Это как догнать себя на улице и похлопать по плечу, и ты - то есть я - обернешься, но не узнаешь себя. Мы говорим: а вот при немцах было так-то и так-то, - хотя никто не знает, как было в действительности при немцах. Мечта. Почти реальность, потому что те же крыши, те же водопроводные краны, та же узкая европейская трамвайная колея... Некое пространство без земли и неба, но с реальными координатами: юг, запад, вчера, позавчера, Гельмгольц, Кант, Вальтер фон дер Фогельвейде... - Я перевернулся на бок, чтобы не выпускать из поля зрения мужчину в красных штанах, который повесил бинокль на шею и стал осторожно спускаться к березе. - Ты будешь смеяться, но мой Кёнигсберг - нечто среднее между непознанным и непознаваемым. Как женщина. Ведь она на самом деле не пара мужчине, а некая первая или вторая фигура на пути к идеальному существу, которое - исходя из характера любви - может стать что женщиной, что мужчиной...
- Идеальной? Ой!
Подхватив Катю на руки, я с места прыгнул вверх, целя между камнями, и покатился, не выпуская ее из объятий, к линии прибоя. Отпустил. Встал на четвереньки. Мужчина в красных штанах, только что обрушивший камень с березой точно в наше гнездо, рывком подтянулся на руках, влез на откос и неторопливо зашагал правее. Сел метрах в пятидесяти от места обвала. Закурил. Как ни в чем не бывало. Бинокль по-прежнему на груди. Как будто ничего и не случилось. Это правильно: паника пьянит.
- Так. - Катя приподняла голову и перевела взгляд с нашего гнезда на меня. - А т-теперь что?
- Взять себя в руки и не заикаться, - улыбнулся я, сворачивая из старой газеты пилотку. - Полежи минут пять и поднимайся в город.
- Голышом?
- В купальнике. Присоединяйся к Вере, но ни ей, ни Коню - ни слова. Я скоро вернусь.
Фланирующей походкой я приблизился к толпе зевак, сбежавшихся к месту обвала. Милицию и "скорую" уже вызвали, потому что все же видели молодых людей, загоравших в каменном гнездышке. Я протиснулся между толстыми ногами, вытянул из песка большой белый платок и перочинный нож.
- Подъемный кран надо звать, - предложила толстуха, глядя мне в затылок. - Вылезайте из-под меня, молодой человек, а то я нечаянно могу не выдержать и...
Я мигом последовал ее совету.
Повязав платок на шею и надвинув газетную пилотку на брови, я зажал сложенный перочинный ножик в кулаке и бросился по песку к деревянной лестнице, по которой можно было подняться как раз на уровень обрыва. Не добравшись до последней площадки, я спрыгнул в заросли ежевики, снял платок и быстро вскарабкался наверх. Держась метрах в десяти - пятнадцати от среза обрыва, я на полусогнутых - как учили - бесшумно двинулся в сторону незнакомца в красных штанах. В ямах и ямках стояла вода после недавних дождей, а колеи автомобилей, подбиравшихся к самому обрыву, доверху были наполнены черной водой, на поверхности которой плавали желтые лепестки акаций. Красиво. Ровно дыша носом, я приблизился на метр к красным штанам и, схватив человека за шею, опрокинул на спину, тотчас стащил ниже, зажал ногами и перевернулся вместе с ним, чтобы он оказался лицом вниз.
- Вы что? - Он отплевался от листьев и грязи. - Шпана!
Я щелкнул ножом - получилось негромко, но убедительно. С силой разрезал сзади его спортивные штаны и сдернул трусы.
- На колени! Не жмись - ноги шире! - Сунул нож ближе к гениталиям. Ты знаком с Верой Давыдовной Урусовой? Неправильный ответ - отрезанное яйцо.
- С Верочкой - да, - прохрипел он. - Отпустите!
- И, значит, хотел обеих этим камнем убить? Она была твоей любовницей? Я сейчас пущу нож в ход, сука такая!
- Да, - выдавил он из себя. - Щенок...
- Стой так и не двигайся! - сухо приказал я, опуская платок в лужу. Это не так больно, как думают. Я просто одним движением отрежу твои гениталии. Ты услышишь, как они шлепнутся в грязь. А я тем временем вызову "скорую". Я не такой кровожадный, как ты, собака.
- Да вы с ума... Между нами давно ничего... Вас же посадят до конца жизни!
Он говорил сдавленным шепотом, быстро, лихорадочно, боясь поднять голову, - значит, боялся по-настоящему.
- Мне сидеть не привыкать, - мягко сказал я ему, - а вот тебе, холощеному, не жизнь будет, а рай... - Шлепнул что было силы мокрым платком между его ногами. - А ты боялся!
И отбросил с силой - шлеп! - платок в грязь.
- Эй! Воду не пить!
Но он и не думал пить - он потерял сознание.
Я зашвырнул нож подальше, платок повязал на шею, одел бедолагу и потащил его к асфальту.
Из-за поворота появилась парочка теннисистов - где-то неподалеку слышались удары мяча и крики, - и я отчаянно замахал рукой.
- Нашел в луже... в лесу... губы лиловые - может, инфаркт? Возраст-то...
- Я сейчас! - Парень красиво сорвался с места и улетел за поворот.
- Побудьте с ним минуточку - я только своих предупрежу. И вернусь!
Вера с Катей ждали меня за столиком у шашлычной. Конь перехватил меня на полпути:
- Он? Кто он?
- Он. А кто - не знаю. Признался, что из-за Веры.
- Лиха беда... - Конь ловко сплюнул в урну, которую какие-то экологи изготовили в форме пингвинов с открытыми клювами. - Ладно, пошли шашлыками утешаться. И рислингом. Кстати, ты бы пошуршал старыми семейными фотоальбомами: вдруг да встретишь знакомое лицо. Они же были большие любители фотографироваться, правда?
18
Получив дипломы, мы решили отметить это событие в форме мальчишника: в первых числах июля Конь собирался сочетаться законным браком с Сикильдявкой.
- Помнишь Марго с его пророчествами? - задумчиво вопросил он. - А ведь и впрямь: гнильцой попахивает. Один мой старинный приятель, благодаря которому я и выбрал юридический, говорил, что юристы - привратники у входа в хаос. Только-то и всего. Наш мирок уныл, сух и тесен, но уж таким мы сами его сделали, и главное - он наш. А вокруг бушует безбрежный океан хаоса, норовящего прорваться то, понимаешь, там, а то вдруг и сям. И все чаще мы ему это позволяем. Мне это не нравится. С этого и начинается распад. И чем мы можем на него ответить?
- Распадом, - наивно предположил я. - Потому что на Руси было сколько угодно бунтов, но ни одной революции. Ты меня понимаешь?
- Еще бы. - Конь завязал шнурки, потопал ногами. - Если закон всемирного тяготения открыли в Англии, то закон всемирного тяготения к глупости - в России. Ты меня понимаешь?
Я кивнул.
- Значит, гуляем - от рубля и выше!
И мы отправились гулять. Уже к вечеру я мог бы запросто проглотить бутерброд с гуталином - и ничего: язык распух и ошершавел от избытка горючих напитков, которые заедались и запивались без разбору и вперемешку и вперемежку яблоками, шпротами, крутыми железнодорожными яйцами, минеральной водой, чуть подтухшим балыком из жестянок, паюсной икрой, пирожками с алебастром, сырым мясным фаршем с черным перцем и солью, черствым хлебом, греческим оливковым маслом, апельсиновым соком, сосисками, сухим яблочным пирогом, кетчупом пополам с водопроводной водой, зелеными яблоками, бананами, мидиями в уксусе, баранками с маком, горячим говяжьим бульоном, галетами, пенопластом, жареной курицей, спитым чаем, еще черт знает чем черт знает из чего и каким-то неописуемым напитком с немецким названием такой длины, что выговорить его или хотя бы дочитать до конца не смогла бы даже самая-пресамая отличница.
Через двое суток мы очнулись на берегу Верхнего озера, где отоспались, искупались, снова отоспались, привели себя в порядок и бодро зашагали к ресторану, встроенному в крепостной вал, окружавший озеро и составлявший единое целое с фортом Генерал-дер-Дона, на башне которого в апреле сорок пятого был поднят красный флаг в ознаменование падения страшнейшей из крепостей - города королей Кёнигсберга. У Коня всюду были знакомые, и не успел он перемолвиться парой слов с привратником, как мы оказались в продымленном узком зале, где в самом тесном углу нас ждал - ба, какая неожиданная встреча! - Муравьед. Он был голоден, трезв и сердит, но выговаривать нам не стал - только ткнул пальцем в циферблат.
- Зато мы опять выговариваем слово Гибралтар, - возразил Конь, садясь и подзывая официанта. - А Борис... Ты какое слово вспомнил, Борис?
- Гвадалквивир, - без напряжения выговорил я. - Струит зефир.
Я уже понял, что встреча с Муравьедом была вовсе не случайной. Конь устроил ее ради меня. Я не испытывал к Муравьеду никаких чувств, кроме сдержанно-дружественных. Таких людей - с выступающей вперед узкой собачьей челюстью, близко посаженными глазами и высоким ясным лбом - лучше иметь на своей стороне. Он мне нравился, но только как партнер. И вот что рассказал партнер, вгрызаясь в шашлык и попивая холодную водку.
Когда мальчишка Самсонов заявил на первом слушании в суде, что эта женщина, Вера Давыдовна Урусова, разрушила его семью, погубив родителей, Вера Давыдовна по-настоящему упала в обморок, а пацан больше ничего не хотел говорить. Все знали, что известный график Самсонов покончил с собой, а потом и жена наложила на себя руки, но при чем тут Урусова - так и осталось тайной за многими печатями. Однако при возобновлении слушаний в зале суда возник Андрей Сорока - возник, убил и скрылся. Никаких следов. Но кто-то позвонил и предупредил, что вечером он будет на углу Каштановой у пивного ларька. На привычном месте. Взяли его мертвым. Да и стрелял он дробью номер четыре - не всякую утку сшибешь. По существу, это было самоубийство. При вскрытии, однако, обнаружилось, что в день преступления Сорока дважды вводил себе в вену наркотические вещества, а именно - кодеин. Один из врачей заметил при этом, что уколы сделаны, вероятнее всего, кем-то другим. И потом, незадолго до выхода к ларьку Сорока принял ванну, а перед тем побывал в парикмахерской. В кочегарке, где он и жил и служил, никаких запасов чистого - да и грязного - белья обнаружить не удалось. Значит, у него была какая-то запасная квартира. Выяснилось также, что он принимал наркотики и - что самое важное - торговал ими. Взяли несколько человек, которые признались, что он передавал им для реализации партии кодеина, морфина, эндорфина и других сильнодействующих препаратов в аптечной упаковке. Одного этого было достаточно, чтобы арестовать его банковские счета, но к тому времени обнаруженные счета, открытые на его имя, были пусты - под ноль. Каждый гражданин имеет право дарения или завещания средств, хранящихся на счете в сберкассе, другому лицу. Таковым лицом оказалась Вера Давыдовна Урусова. Она очень удивилась, узнав обо всем этом, да и улик-то против нее никаких не было. А суммы крупные, очень крупные. Одному Сороке, даже с учетом его многолетних хождений в загранплавания, столько все равно не собрать. Даже если он и торговал наркотиками напропалую, - но торговал он редко.
Конь велел принести еще графинчик, и мы перебрались на открытую веранду. Здесь было попрохладнее. У круглого цоколя веранды стартовали флотские экипажи-восьмерки, готовившиеся к большим соревнованиям.
- Вера Давыдовна была вне подозрений, - продолжал Муравьед. - Много лет не работала в аптекоуправлении, хотя и навещала подруг: нужны были лекарства для больного мужа.
Тем не менее за нею присматривали. Свадебный подарок - автомобиль дочери - она купила на инвалютные рубли. Квартиру, мебель для молодых тоже. И себя не забывала. Шубки, шмотки... Штурман, конечно, мог за несколько лет накопить солидную сумму, но и она должна была бы иссякнуть, особенно если учесть, что основную работу Вера Давыдовна оставила, мужниной пенсии хватало на хлеб с молоком, а сколько могла заработать даже квалифицированная машинистка, перепечатывавшая чужие рукописи? Гроши.
Я вспомнил, что в доме у Веры не было никакой машинки, кроме той, на которой я лупил диплом, но та была с латинским шрифтом.
В последнее время, продолжал Муравьед, опять зашевелились торговцы наркотиками, появились курьеры с юга - запахло большими деньгами. Но именно в это время умирает от инфаркта один из друзей Максима Урусова, начальник таможни Ляпин, и его вдова, отвечавшая за роспись лекарств по аптекам, слегла в больницу.
Муравьед закурил и скучливо посмотрел на гребцов, вспахивавших воду метрах в пятидесяти от нас.
- Как не везет ей с друзьями, - сказал он, не глядя на меня. - Не сумевший застрелиться бог морской, главкапитан рыбфлота написал в предсмертной бумаге, что злоупотреблял служебным положением, в том числе и мухлевал с инвалютой. Начальник таможни помер. Самсонов покончил с собой. Сороку убили при задержании. Юрий Николаевич Нарбеков, известный наш писатель, не так давно подвергся хулиганскому нападению в Светлогорске, но, по счастью, отделался инфарктом. Лица и каких бы то ни было примет нападавших не помнит. Двое их было или пятеро - даже этого не может вспомнить. Только плачет...
Темнело. На веранде зажгли разноцветные фонарики. Вдали были видны трамваи - светящиеся голубым стеклянные кубики, огибавшие выступ Верхнего озера и один за другим валившиеся через горбатый мостик.
- Не там искали, - сказал вдруг Муравьед. - Аптекоуправление, склады, крупные больницы! А до меня дошло: искать надо по сельским больничкам и аптечкам, спецшколам-интернатам для умственно отсталых детей, по психбольницам в провинции, маленьким онкологиям... Туда шуруют ампулы и таблетки вагонами, а нужны они там? Кто проверит? А когда я доложил начальству, мне сказали, что я переутомился. Дали отпуск. А тесть намекнул: дело, мол, серьезное, и похоже, что у милиции его заберут туда... в контору глубокого бурения... - Он посмотрел на меня. - Среди друзей Макса числился Павленко - знаешь?
- Их дети поженились, - сказал я. - Пара вовсе не идеальная.
- Говорят, не сегодня завтра Павленко получит генеральскую звезду и станет совсем большим начальником. Уж он разберется со всеми своими друзьями, родственниками и свойственниками. - В голосе его не было и духу насмешки. - Это все, что я знаю, ребята. А детали - они вам не нужны. Они у многих под носом, да носы у всех разные.
Мы выпили по последней и усадили Муравьеда в такси. Он был важен и грустен.
- Хотел отличиться, а получил отлуп, - сказал Конь. - Жаль парня. Но когда его время придет, - а оно придет, - как бы такие чистые, честные, но обиженные дров не наломали... Пройдемся?
От Верхнего озера веяло прохладой и гнильцой. Гребцы пробурлили в последний раз к мосткам на противоположном берегу и понесли свои лодки в ангар.
- Lysis, - сказал я. - В переводе на русский - развязка фабулы. На других языках называется катастрофой. Что так, что этак.
- Значит, моему совету ты не последовал и семейными альбомами не пошуршал?
- Зачем? Я прямо спрошу у нее. Что это за друзья у нее... про пишущую машинку...
- Машинку?
- Мелочь одна. Да и про деньги, конечно. - Я остановился. - Конь, я люблю ее, хочу на ней жениться и хочу, чтобы она родила мне девочку. И я точно знаю, что она - не убийца. Насчет наркотиков - не знаю. Дома полно всяких коробок, ампул и прочего аптечного хлама. Иногда к ней приходят знакомые - одолжиться. Дает, но денег не берет. Ну да ладно, ладно, я не собираюсь прятать голову под мышку. Но с чего Муравьед так наехал на Павленко? От обиды?
- Мне бы отлить, а?
И скрылся в кустах на берегу.
Я закурил.
Мимо со звоном промчался трамвай с рыжеволосой красавицей в окне. Профиль юности бессмертной...
Я обернулся на звук тормозов. Между деревьями на пешеходной дорожке, тянувшейся вдоль трамвайных путей, остановился "уазик". Из него вышли трое в белых рубашках с коротким рукавом. Двое - сухощавые, около сорока, чуть ниже меня, третий - порыхлее, но движения уверенные, точные. Сейчас спросят, как пройти в библиотеку, а потом - который из них - ударом в переносицу...
- Вы как будто ждали нас, Борис Сергеевич, - насмешливо протянул толстяк. - Значит, можно без интродукций?
Его друзья с улыбкой переглянулись. Тот, что с узкой полоской усов (с первого взгляда не разобрал), подошел ближе и деловито проговорил:
- Борис, в последнее время вы сделали несколько неверных шагов. В шахматы играете? Понятно. Например, вы совершенно напрасно сменили место жительства. Необдуманный поступок. Я уж не говорю о том, что она старше вас на...
Я ударил без замаха - он сел на задницу, снизу вверх озадаченно посмотрел на меня.
- Слушай, снайпер, в наши планы это не входило...
- И поэтому вы второй день колесите за мной по городу, а поговорить решили втроем.
- Он не внял, - сказал толстяк, каким-то чудом оказавшийся у меня за спиной. - А ведь мы и впрямь по-товарищески...
На границе у меня был приятель-кореец, и времени не было вспоминать, как его звали, - я бросился грудью наземь, успел опереться на руки и со всего маха ударил ногами назад - на голос. Попал. Перекатываясь на бок, увидел долговязую тень, метнувшуюся к остальным. Я вскочил на ноги и выключил толстяка окончательно. Как учили. Конь кивнул.
- Дыши ровнее - все живы, - сказал он, извлекая из заднего кармана фляжку с коньяком. - Маленький цирк. Помоги.
Мы влили по глотку-два коньяка полубесчувственным мужчинам и втащили их в "уазик". И вовремя: мимо пролетел трамвай.
Конь запустил двигатель и въехал в озеро. Остановился, когда двигатель захлебнулся водой.
- Небольшая авария, три пьяных офицера в машине - подшить к делу, и амба. А теперь ходу отсюда!
- Свернем? - предложил я.
Мы в несколько прыжков пересекли пешеходную дорожку и трамвайные пути и обрушились в заросший сквер. Через полчаса блужданий выбрались на улицу с фонарями, сориентировались. Осмотрели друг друга: почти никаких следов. Конь разделил коньяк на две дозы, и мы выпили фляжку в два глотка.
- Это не милиция, - сказал я. - И не бандиты.
- Не думай об этом, - посоветовал Конь. - Из меня весь кайф вылетел, который мы с тобой так лелеяли два дня. Придется взять на последние и провести остаток вечера в общаге.
- А если к нам? У Веры выпивки уж на нас-то хватит.
- Нет, парень. - Конь вдруг взял меня лапищей за подбородок. - Прошу тебя, поговори с ней. Это и называется шансом. Вдумайся, Борис. Налево пойдешь - коня потеряешь, направо - головы не сносить... или как там?
Я кивнул. Было девять вечера - еще и не стемнело по-настоящему.
У общежития мы расстались.
19
Дверь открыла Катя. Обольстительно улыбнувшись, пропела:
- Маман решила, что вы пошли по полной программе, и потому сидит на работе. Позвонить?
Я поцеловал ее в щеку и попросил найти чего-нибудь покрепче - виски, например. А сам заперся в ванной и принял душ. Вообразил на минутку, как люди выше и ниже меня с таким же облегчением подставляют разгоряченные лица под режущие струи ледяной воды в предвкушении горячего чая либо стакана виски, и впервые испытал любовь ко всем делающим в эту минуту, что и я.
Босиком, в одних спортивных штанах, этаким отюрбаненным турком я ввалился в гостиную, принял из рук красавицы гурии стакан пойла со льдом и выпил его одним махом, а лед схрупал, как лошадь пожирает сахар - звучно и смачно. Поэтому вторую дозу Катя налила мне безо льда. Себе - коньяку в чай. С тех пор, как она переехала к нам, Катя подуспокоилась, движениям ее вернулась хореографическая плавность и цирковая законченность, а взгляды ее, которые она бросала то на меня, то на мать, были снисходительно-благостными. Ее бракоразводный процесс шел полным ходом, она выигрывала имущественные споры пункт за пунктом - причем этому способствовал тесть, презиравший сына и любивший невестку, - и она вновь почувствовала вкус к жизни, к игре в полунамеки, кокетству и гаданию по картам, ахам, вздохам, томному взгляду и полураскрытому ардисовскому Набокову на превосходных коленях, которые я с удовольствием изображал карандашом в разных ракурсах, попутно рассказывая ей о целых коллекциях непристойностей, оставшихся после великих мастеров - например, после Энгра, - которые лишь изредка выставляются для избранной публики...
Что я искал в старых фотоальбомах, которые Катя грудой вывалила передо мной на пол? Ведь не лица же заочно знакомых людей, частью знакомых по рассказу Муравьеда, частью - по рассказам Веры. То, что мне нужно было, оказалось во втором же альбоме, и больше меня уже ничего не интересовало.
- Это что? - спросил я, тыча пальцем в воротник плаща Макса с вышитым на нем якорьком. - Форма одежды?
- Ну что ты! - Катя сидела в опасной близости от меня, раскачивая едва державшейся на кончике пальца туфлей. - Мамина работа. Ему нравилось.
Все, что было непонятно, вдруг стало понятно.
Я захлопнул альбом и налил себе виски с горкой.
- Мои исследования благополучно завершены, - торжественно произнес я. - Результат налицо. - Чокнулся с Катиной чайной чашкой. - Теперь я могу рисовать твои коленки хоть до посинения...
- Опять коленки! - разочарованно протянула Катя. - И это все, что у нее было интересного, решит будущий исследователь?
- Катя! - не очень твердым голосом предупредил я. - Я знал, что рано или поздно это случится.
- Я ведьма?
- Нет, конечно. Ты типичная змея подколодная.
Когда Вера вернулась, было около полуночи. Я спал на диванчике в комнате Макса, подложив под голову фотоальбом - тот самый. Катя, как выяснилось, уснула в ванне.
Вера Давыдовна энергично подняла нас, заставила привести себя в божеский вид, разлила по фужерам шампанское и предложила выпить за повышение по службе: с сегодняшнего дня она стала первым заместителем начальника аптекоуправления. Катя расплакалась и бросилась обнимать мать: ведь когда-то именно эту должность Вере Давыдовне пришлось покинуть, чтобы отдаться уходу за Максом.
После шампанского Катю вновь неудержимо потянуло в сон, а мы решили подышать ночным воздухом. В задний карман брюк я на всякий случай сунул фляжку с виски. В голове у меня еще пошумливало, и, я знал по опыту, из этого состояния надо было выходить постепенно.
- Ты даже представить не можешь, как для меня это важно! - возбужденно заговорила Вера. - Дело не в прибавке зарплаты, тьфу на нее... Слушай, ты какой-то заторможенный! С Катькой поругались? Или что?
- Или что, - сказал я. - Я рылся сегодня в фотоальбомах... ну, мы и вместе их разглядывали, но сегодня я искал одну вещь... И нашел. Нашел плащ с чужого плеча, в котором Сорока явился на судебное заседание и зарезал того мальчишку. Этот плащ дала ему ты. И похоже, что именно у тебя он провел время между убийством и самоубийством, то есть когда его менты застрелили... Это так, Вера? И это ты ему сделала укол кодеина?
Она взяла меня под руку и, мягко выгнувшись грудью вперед, сказала:
- Я. А теперь давай выпьем, и я тебе кое-что расскажу...
- Это касается не только тебя - нас.
- Именно поэтому я тебе и собираюсь рассказать то, что много раз пыталась рассказать себе. Перед зеркалом. В ванне. В пустынной аллее. Авось теперь получится.
Она выпила, закурила и уверенно повела меня в кривые улочки, вымощенные тесаным камнем, - узкие, обставленные невыразительными домами, между которыми зияли пустыри да вдали горели навигационные огни порта.
20
- Когда я впервые надела лифчик, за мною стали подглядывать мальчишки с нашего двора, каким-то чертом узнававшие, что именно в этот день я буду принимать ванну. Отец поймал их на месте преступления, пальцем не тронул, но сообщил их родителям. А окно ванной закрасил белой краской с двух сторон. Мне он не сказал ничего. Когда мы переехали в другой дом, я была уже хорошо пропеченной девушкой и первым же делом познакомилась с местной достопримечательностью - Бичилой. Это был дебил двухметрового роста, который подошел ко мне - я сидела на скамейке и скучала, - снял штаны и стал мастурбировать. У него был огромный лиловый член. Я испугалась и убежала домой. Он меня не преследовал. Но мой отец каким-то образом обо всем узнал, и через день или два Бичила исчез. Я не знаю, отправили ли его в больницу, посадили ли на цепь дома, - не знаю! Но его больше не было. Я была защищена отцом, что бы я тебе о нем ни рассказывала...
- А ничего дурного ты о нем не рассказывала, - сказал я.
- Потом Макс... Тут и говорить не о чем! Как за каменной стеной. Да еще друзья - кто-то дружил с его отцом, кто-то - со старшим братом, военным моряком, погибшим на подлодке... Это все были люди хорошие, участливые и с положением. Мы ни в чем не нуждались. А потом этот случай с Максом... Дай еще.
Я протянул ей флягу.
- Никто не отвернулся от нас, - продолжала она, - но отношения стали иными. Они же понимали, что семья моряка ко многому привыкает, но у них ведь тоже были семьи... нужен был какой-то выход... компромисс... компенсация...
- Ты, - сказал я. - Компромисс и компенсация. И за это они готовы были платить. Но ты как-то умудрилась провести границу между дружбой и теми отношениями, за которые платят. Самсонов предлагал руку и сердце?
- И Нарбеков тоже.
- Ну ладно. А Сорока?
- Он вбил себе в голову, что обязан Максу жизнью. Не знаю, может, так оно и было. Он давал деньги и помогал всячески...
- Сбывал таблетки и ампулы? А Павленко знал об этом?
- Павленко? - В голосе ее прозвучал испуг. - Это же КГБ, милый, - нет, не думаю... Вот мы и пришли.
- Пришли?
- Здесь все и случилось, милый.
Я и не заметил, как мы обошли какой-то странный - кривой с носу - дом, похожий на узкий корабль, спустились вниз и оказались на довольно большом пустыре, кое-где по краям застроенном гаражами и сараями, между которыми виднелись огни порта. Сильно пахло морем, водорослями, слышался короткий, но частый шум прибоя.
- Морем пахнет.
- Из-за этого он и водил меня сюда, - сказала Вера, оглядываясь. - А я боялась. Здесь вечно шныряли какие-то типчики, в гаражах варилась своя жизнь - скупали и торговали краденым. Место известное... И один фонарь заметь - во-он там.
Далеко за гаражами и сарайчиками и впрямь горел тусклейший из фонарей, болтавшийся под ветром с жестяным скрипом, и это был единственный громкий звук на всю округу.
- Странно и глупо, - медленно проговорил я, не глядя на Веру. Столько мужчин, столько защитников, в том числе вооруженных и обладающих властью, и предположить не могли, что случится здесь... А Макс?
- Он бросился на них напролом, но его повалили, и он тотчас забился в припадке. - Вера вздохнула. - Он лежал вон у того гаража и рыдал. А потом начал икать.
- Вера!
- Он начал икать! - повысила она голос. - Мы же пришли сюда, чтобы не балет по памяти восстанавливать. Он начал икать и блевать. Кто-то из них стукнул его ногой в бок, и он затих, а я с ужасом подумала, что это даже к лучшему. Тогда Самсонов-младший и велел: "Раздевайся!" У них даже ножей не было, но другие двое с крысиными лицами... Я быстро сняла плащ и туфли. Кофту. "Кто первый?" - засмеялся тихонько первый крысеныш, положив руку на мое плечо. "Отвали! - приказал Самсонов. - Посмотри в кошельке. А ты раздевайся по-настоящему, и быстро, сука!" Он даже голоса не повысил, но мне стало ужасно страшно - я его испугалась больше, чем крысят. Я стала раздеваться - быстро, торопливо, путаясь там... лифчик, трусики... Я только убыстренно дышала, мне и в голову не приходило, что можно кричать, звать на помощь, а когда вдруг такая мысль мелькнула хвостиком, я отчетливо, как душевнобольная, поняла, что люди сбегутся, но не на помощь, а - поглазеть, потыкать пальцем, ущипнуть, плюнуть, посмеяться...
- Это же не Двор Чудес, - пробормотал я, - да и там были свои правила...
- Я уже больше ничего не боялась, мне даже холодно не было, я думала: скорее бы! Скорее! А он взял мои трусики и, глядя на меня искоса, стал... стал мастурбировать... Я стояла и ждала. Крысята радовались, что в кошельке оказалась приличная сумма, а он, весь выгнувшись и напрягшись - может быть, чтобы и мне было видно, - продолжал свое дело, пока не выдохнул. Аккуратно сложил вдвое и бросил мне. "А теперь надевай!" Я, видно, замешкалась, и он закричал: "Надевай мои сопли на свою жопу! Привет от родителей!" Я была как кукла. Все надела кое-как, они вдруг ушли, исчезли, я бросилась к Максу, дала ему таблетку под язык и повела между сараями к кривой улице мимо кривого дома. Вокруг не было никого. Ну, шныряли какие-то типчики, не обращавшие на нас внимания, кое-где в гаражах горел свет, и оттуда доносился то стук молотка, то будто червя железного крутили... шуруп, наверное...
Я взял ее под руку и повел наверх, мимо кривого дома, - да другого пути здесь и не было, - она всей тяжестью наваливалась на меня.
- Следующим был Сорока, - сказал я, когда мы наконец выбрались на ровное место. - Не милиция, а - Сорока. Отчаянный парень, сорвиголова, влюблен в тебя по уши - ну же, влюблен! Да вдобавок обязан Максу жизнью. А из милиционеров с их бумажками и "стой, стреляю", а потом раза три пух-пух в небо, и эта волокита унизительная, и это при том, что случись что... ну, не средневековое, но уж бандитское, мужицкое дело, для людей с якорями на запястьях и волосами на груди, в которых мышь запутается. Вроде Сороки.
- Он просто впал в ярость, - тихо сказала Вера. - Он по моим описаниям узнал всю компанию и потребовал пистолет... у отца был именной - я его не сдала, когда потребовали... потеряли, то да сё... Но пистолет я Сороке не дала.
- На рукоятке - фамилия отца?
- Нет, вдруг испугалась. Там же уйма патронов - каких же ужасов Сорока с ними натворит! Не дала. Тогда он раздобыл нож. И вскоре прикончил крысят. А потом пришел ко мне, принял ванну, переоделся и сказал, что ему нужен укол. Я сделала. Он не сказал, что пойдет в зал суда!
- Как сказал бы господин Смердяков, "вы-с и сделали". Догадаться же могла... Ладно. После суда снова пришел к тебе?
- Да. И сказал, что больше ни на что не способен. Он сказал, что увидел глаза того пацана и понял: все. Что все? Он снова принял ванну, дождался вечера. Выпил совсем чуть-чуть, куда-то позвонил раза два или три - не прислушивалась, не знаю...
- Один раз в милицию, - сказал я. - Место и время. А потом, не поцеловав, ушел.
- Не поцеловав. - Она испуганно посмотрела на меня. - Я никому из них не позволяла себя целовать... а он мог бы... Но не поцеловал.
- И дальше? - Я сел на пуфик в прихожей. - Дело Сороки, считай, закрыто. Остальное хуже, Вера. Наркотики. Через месяц, два или три они придут...
- Через две недели, - сказала она. - Это последнее дело. Люди с Кавказа. И я не пойду сейчас с повинной, Борис. После этого - пойду.
- Почему не сегодня?
- Я беременна. - Она медленно опустилась на корточки. - У нас с тобой будет ребенок. Может, и девочка.
21
Тем утром она осталась в постели и попросила Катю навестить Ядвигу. Катя безропотно оделась, наскоро мазнула меня по небритой щеке губами и сделала ножки бантиком.
- Это на счастье.
И исчезла.
- Теперь мне надо пять-шесть таблеток феназепама. Дня через два войду в форму, - бормотала Вера, думая, что я не вижу, как она прикладывается к бутылке. - На службу я позвонила - грипп-хрипп и прочие гарпии, терзающие душу.
Я высыпал в ладонь пять таблеток феназепама, не очень ловко подменив их двумя таблетками американского аспирина. Придвинул чай с лимоном.
- Пей. Сердцу полезно. Извилинам тоже. Кой черт тебя надоумил...
- Не обижайся. - Она взяла меня за руку и притянула к себе: от нее пахло валокордином и виски. - Я ревную тебя к дочери, и что ж тут такого. Гольдони какой-нибудь! Сказки-ласки-краски-глазки... Если у меня и тяжелое сердце, то эту тяжесть я почувствовала совсем недавно. Когда стала свободной от Макса. Я думала: вот они, крылья, вот она выкуклилась, взмахни крылами, - ан шутишь! И чем дальше в лес, тем меньше света, охраны, один ты и остался... У меня есть именной пистолет, отцовский, я его спрятала тяжеленная штука, вся с ног до головы никелированная и с надписью. Я сказала этим людям, что не знаю, где отец держал оружие. Я ничего не знаю про оружие. Зачем было врать? А - пригодилось!
- Зачем?
Она строго посмотрела на меня:
- Эти люди с Кавказа без оружия не приезжают.
- Ты сошла с ума. Прежде чем ты достанешь свою пушку, они сделают из тебя дуршлаг. Отдай его мне.
- В детстве я всегда делала ошибку в слове дуршлаг. На уроках писала "друшлаг". А пистолет я тебе не отдам. И не ищи! Это, в конце концов, подло: я тебе последнюю свою тайну открыла, а ты...
- Я не стану искать, - успокоил я ее. - Но почему тебя тянет в пасть дьявола? Одним делом все не кончится. Ты повиснешь у них на крючке - и поехали малина да калина!
- Я всегда думала, что и девушка на гравюре в Максовой комнате тоже в объятия нечистой силы бросается. Ведь Голландия... ну, Германия... Все чин чинарем: сватовство, шитье платья, перебор драгоценностей, контракт, церковь... Ведь так?
- В большинстве случаев. Но бывали же и исключения.
- Ага! Чтобы немка босиком бросилась в темную тьму, не прихватив с собой даже свечи, бросив свой спинет, уют, тени эти уродливые... Может, тени она и испугалась? Почему картина будто пополам разрезана? Художник испугался? Вряд ли он сочинял нравоучительное произведение. По памяти писал. Слезами обливался. И чертову морду просто не захотел намеком изобразить, ибо - мерзость! - Она выдернула из-под кровати бутылку и хлебнула. - Хочешь, без пяти минут? Или боишься этих самых пяти минут? Царь Лесной схватит за волосья, взнуздает и запряжет в свою повозку всех этих дурищ - и айда! айда!
Я взял ее за руку:
- Прошу и умоляю: не пей.
- Не могу! Расскажи про бабушку! Свет в окошке...
Я рассказывал ей о бабушке, пока Вера не уснула.
В какую тьму бежала та полнотелая девица с гравюры, бросив туфельки, недозвучавший спинет, тепло и уют своей крохотной комнатки, - ну не тени же она испугалась! - куда? Кто ждал ее там? Пригожий гвардеец? Соседский бакалейщик со склеенными в колечко усиками? Или и впрямь - сам дьявол, Не-Знаю-Что, Тутейший...
Утром я осторожно поинтересовался у Кати, говорила ли когда-нибудь ее мать об оружии в доме. О пистолете. Именном.
- Она говорила, что папу таким наградили, - и амба. Я опаздываю. Бояться не будешь?
- Буду. Где она?
- Чулки стирает. - Чмок. - Я цинична? Раз уж задан вопрос, ответ не требуется. Ревет, наверное.
И улетела вниз, скользя рыжей варежкой по перилам.
Я увяз. В чем? Точнее, конечно, в ком, ваше гнилейшество.
22
Когда я снова объявился в квартире, Вера ничуть не была похожа на реву-корову. На столике перед ней стоял узенький бокал с рислингом. Губы ее были слишком накрашены. Я посчитал последние деньги в кармане: на пристойный букет роз не хватит.
- Роз не хватает, - вздохнул я. - Ты молодец.
- Ночью вдруг разом раскрылись все розы, накрыв нас запахом густым, сладким и невыносимым, как запах разложившегося трупа. Мне это приснилось.
Она закурила тонкую сигарету.
- Ты не предатель, - сказала она. - У меня маниакально-депрессивный психоз. Это пройдет. Катя тоже не предаст. Остальные...
- Значит, - перебил я ее, - у тебя есть пистолет и ты не хочешь отдать его мне, лучшему в мире стрелку?
Она качнула головой: нет.
Я вышел из здания университета на улице Университетской и прислонился к одной из тех бетонных штук, которые не позволяли задохнуться в его подземелье генералу фон Ляшу, последнему коменданту Кёнигсберга. Где-то здесь и подписал он капитуляцию. Я понимал, что единственный способ спасти Вере жизнь - позвонить полковнику Павленко. Может быть, встретиться с ним и все рассказать. Но стать стукачом, предателем... Стоп! А разве ты уже не предал Веру, с наслаждением трахая Катю? Веру сдать Павленке - годика этак хотя бы на три, и нба тебе - живи с красавицей Катей, в которой ты с каждым днем открываешь все больше достоинств, все больше будущего, а в Вере только мрак, мрак и прошлое...
Я спустился в пивбар под гостиницей "Калининград", спросил две кружки светлого и, выслушав: "У нас в сортире курят", закурил сигарету. Никакой Конь тебе не подмога, и никакая бабушка - не в помощь. Собственного брата не уберег, одинокого лжеца, - чем ты лучше Костяна? Почему тебя - проносит мимо? Почему-то вдруг вспомнилась собачка, прятавшаяся от нас в послевоенных развалинах, старая немецкая псинка. И пока взрослые вывозили мебель, бронзу, хрустали и вообще грабили Восточную Пруссию как хотели, мы, пяти-шестилетние мальчишки, выслеживали эту грязную собачонку, оставшуюся от немцев и наверняка знавшую про их главные клады. И это были не мельхиоровые супницы, не бильярдные столы, не книги на незнакомых языках, от которых при погрузке обычно избавлялись, - нет, это было настоящее сокровище. Мы видели, что она брюхата и голодна, и по очереди таскали ей еду, а один из нас - тоже по очереди - литровую бутылку молока. Что-то свыше надоумило нас: она будет рожать на том самом месте, где и спрятаны сокровища сокровищ. Она же не может на это время отлучиться со своего поста. И наконец мы ее застукали. Она забралась в полуразгромленный подвал с покосившейся бетонной плитой, забралась на ватный матрас, и нам пришлось присутствовать - не отворачиваться! - при появлении всех четверых щенят. Мы подтолкнули к ней огромную миску с литром молока, и такая маленькая собачка лизнула меня в знак благодарности языком - только меня. А я посмотрел в ее светящиеся в полумраке глаза и быстро-быстро полез наружу. Мои товарищи волей-неволей последовали за мной и тотчас набросились на меня. "Если кто хочет драться. - Я снял ранец. - Хоть вместе, хоть по одному". Они не понимали случившейся со мной перемены и переглядывались. Драться-то из-за чего? "Никаких там сокровищ нет, - продолжал я. - И никогда не было. Дело в самой собачонке и ее щенках. Мы спасли ее от холодной и голодной смерти. Когда-нибудь, как говорит моя мама, это нам зачтется, как зачлась одному отпетому бандюге луковка".
И я рассказал им веселую историю о злой бабе и луковке и о Боге, который дал несчастной последний - да уж куда! за последним шансом шанс! а та, гадюка, им не воспользовалась. После чего мы пришли к выводу, что пятеро собачат будут покрепче гнилой луковицы и в случае чего спасут нас как миленьких. Мы носили им еду, какую удавалось урвать от школьных завтраков, псы подрастали, делили городок на районы, как это у них принято, и только старая Немка долго еще бегала только за мной, пока не померла от старости. Я уж и думать забыл о луковке, но однажды вдруг ни с того ни с сего - отец уже лежал в больнице - вспомнил эту детскую историю, и старик после смерти матери он в полтора года стал старым стариком - расплакался, и извинялся, и сказал, что это мир спасет, и вообще я дурак-дурачина, а плакал он светлым-светло, и значит, есть Бог, и мама жива, и собака Немка жива, и живо оно, живо! "Что - оно?" - спросил я на прощание. "Оно - так, мусор, слезы, память, жизнь, убийства даже, грязь всякая да вон кусок хлеба под ботинком, жизнь дурная, любовь уничтожающая - тоже оно, а живо! живо! живо, Борис, живо-о-о!"
- Что будем? - раздался скрипучий голосок ангела сверху.
- Четыре пивка - для рывка! - прогудел Конь. - Отвальная?
- Почти. - Я испытал огромное облегчение при виде этой слегка исхудалой человеческой лошади с набрякшими подглазьями. - Красный диплом?
Гена горделиво повел плечом:
- Кто бы сомневался! Один Артем Аршавирович Гатинян задал философский вопрос: зачем?
- А ты?
- А я говорю: чтоб. Понимаешь? Ну, ты понимаешь? Как насчет большого маршрута?
- Маршрут отменяется.
И я довольно откровенно поведал Коню историю последних месяцев, не умолчав даже о мыслишке-хвостишке сдать Веру гэбэшникам.
- Катя - на твоей, брат, совести, а вот насчет ребят из конторы не волнуйся: дураков там, прямо скажем, маловато, и я буду удивлен, если Вера с твоим Кавказом у них не под колпаком. Все равно возьмут. Ну а ты... Ты хоть видел плакат с твоей фотографией на весь первый корпус?
- Его разыскала милиция?
- Утвердили диплом в качестве диссертации, кандидат ты мой наук филолухических. Уипьем уодки, как говаривал Черчилль. - Он вынул из кармана пол-литра и налил в пивные кружки. - Ну-с!
Выпили. Заглотнули пивом.
Официантке, двинувшейся было к нам с решительными намерениями, Гена только вяло махнул. Буфетчица поймала ее за нарядный передник и что-то энергично объяснила.
- Объясняй дальше! - Конь закурил папиросу. - Тесть научил - а приятно бывает "беломорину" всадить под выпивку. Ну? Ты, главное, скажи: одна она дома или нет?
- Это не главное! - взвился я. - Главное через неделю начнется.
Гена встал.
- Такси! Лимонад! - Он схватил только что вошедшего мужика за тельняшку. - Для меня - сейчас - Каштановая Аллея - молнией!
Лимонад оттянул тельняшку на пузе и кисло кивнул.
- Она тебе рада будет, - сказал я, клацнув при этом зубами.
Милицейский патруль остановил нас на перекрестке.
Гена выскочил из машины к сержанту: "Жареха!" Объяснив, что малыш (то есть я) этот ее муж, мы подошли к подъезду, когда сверху кто-то крикнул:
- Четыре машины "скорой" - со свистом!
- Помнишь Верхнее озеро... с усиками...
Мы уверенно вошли в подъезд и поднялись на этаж.
- Я здесь живу, - сказал я усатому.
- Документы!
- Кто ж с документами на рынок ходит! - попер Гена.
- Пусти его, Рагоза. - В гостиной на полу сидел полковник Павленко. В углу, лицом к батарее отопления, двое скованных наручниками - лицами вниз. Третий повис в пробитой раме балкона. Из носа у него капала черная кровь. Угол балконного стекла вошел глубоко в живот. На лбу чернело пятно от выстрела в упор. - Дни считали, по часам мерили, а она им свой домашний телефон сообщила - и ваших нет! Вера там...
- Все! - Павленко встал, врач подставил плечо. - Думаешь, сам не дойду до машины?
- Плюсну соберем - ручаюсь, - сказал врач. - Но стреляли-то голубчики разрывными. Так что держите ногу на весу и не дай господь наступить на пятку...
- Гниль. - Павленко протянул руку. - На свадьбе вроде с тобой знакомились - второй раз не повредит. - Стиснул руку Гене. - А ты, боец, и нам бы пригодился. Захаровские и на суше в цене.
- Два сквозных в легкое, - вытянувшись, доложил Конь. - С тех пор арабского солнца терпеть не могу.
- Где Вера? - наконец спросил я.
Полковник взял у врача полотенце и принялся тщательно отирать лицо.
- Повторяю: в ванной.
Она лежала в ванной, полной крови.
- Нервы, - сказал тихо врач за моей спиной. - Какая красивая...
- У нее гравюра есть одна, - зачем-то сказал я, - девушка бросается вон из комнаты в темноту. К кому? К чему? Зачем? Однажды она сказала: женщины уходят навсегда - это только мужчины возвращаются. Меня рядом не было. Куколка...
Врач отвел глаза.
- Разрешите, у нас тут...
Конь толкнул меня к выходу:
- Катю перехватить! Ну!
23
Кто в юности не писал стихов? Я не писал. За меня все глупости Костян написал, мой двоюродный - почти родной - брат, полагавший, что годика через три он заткнет рты всем графоманам. И будет нелюбезен он народам!
- Борис! - Катя вытянула ножки на полке в купе. - Скажи честно, а ведь ты вообще первый раз в жизни поездом едешь?
- А на армейскую службу в Уссурийский край я бурлаком дошел? Вагоны были похуже, но не телячьи, с деревянными полками. Ну а в такой благодати, ваше превосходительство, впервой, ой впервой!
- Кибартай проехали. А какие стихи писал Костян?
- Плохие, разумеется!
- Это я давно поняла. Не Данте, если верить тебе. Он читал тебе их?
- Я всегда бывал первой жертвой его логорреи... Но я любил его, Катя. И до сих пор не понимаю, на каком я свете без Костяна.
- Без Веры. Без Коня. Без и есть бес: в поле водит, мы - одни. Но ты поклялся рассказать о Костяне. Весь коньяк в твоем распоряжении, а мало будет - свистни: на цыпочках принесут. Это ж вагон СВ.
Я лихо скрутил пробку с "Арарата", налил в две рюмочки - Кате символически, глотнул из бутылки, потом опрокинул в рот из рюмки.
- Годится. Только я - лежа. Не возражаешь? Оповести храпом, когда скучно будет...
- Да чтоб я хоть раз в жизни захрапела...
- Ладно, тогда опусти ногу - складочка под коленкой мне навевает вовсе не эпические настроения.
Я поднял руки, закинул их за голову и закурил. Дымок струйкой потянул в узкую щель приспущенного окна.
Вообще-то Костян поселился в нашем доме задолго до своего рождения и появления своего отца. В сорок первом его отца за что-то там здорово посадили, и он вышел только в пятьдесят пятом, а на крылечке его встречала жена с годовалым малышом на руках. Иван задумчиво вздохнул и спросил: "Хоть не от немца?" Жена тотчас соврала: "Да ты что!" Это когда отец его уже исчез, а мать спилась, Костян перед походом в милицию на всякий случай поинтересовался, кем ему писаться - верблюдом безрогим или скотиной стоеросовой (этими прозвищами чаще всего и награждала его мамаша), женщина вдруг подняла голову от кухонной клеенки и сказала: "Родился ты от немца, а рос с русскими, вот и решай как хочешь". Поковыряв в носу, Костян решил: во что бы то ни стало добьется от вечно пьяной паспортистки, что в его паспорте против графы "национальность" будет четко выведено "клеенка". Отец - русский, мать - русская, а сын - клеенка.
Иван Григорьев-Сартори был хорошим пловцом и еще лучшим - тренером. Уж сколько миль я по его воле пропахал - немерено. Он разработал специальную систему упражнений и даже изготовил из ржавой кровати и двух велосипедов что-то вроде тренажера, чтобы я каждый день - исключением стали похороны матери - занимался плаванием, плаванием и только плаванием. Когда военрук вдруг выяснил, что я стреляю из любого положения и всегда в десятку, дядя предложил решить спор по-честному - за картами - и выиграл меня в покер трижды. Костян утверждал, что сидел в это время под столом со специальным зеркальцем и подсказывал отцу нужные ходы. Узнав об этом, Иван устало хлопнул отпрыска по шее и сказал: "Мне, сынок, эти карты раза три жизнь в лагерях спасали. Я самого Червя Червивого завалил при свидетелях, а когда он на меня бросился, на чей-то нож напоролся. Ножи же у нас делали из уголка консервной банки - полукольцом: воткнуть воткнешь, а вынуть - только с кишками. - Он посмотрел на меня строго. - Плавать и плавать, Борис. Рыть воду, как говно, в котором сундук с сокровищами спрятан". Плавал я без шапочки, и у меня вечно были проблемы с левым ухом, сколько ни продували его, сколько ни промывали, сколько чего ни делали. Когда я - уже после смерти отца - стал чемпионом Союза среди юниоров, боли стали невыносимыми. Оперировали по поводу доброкачественной опухоли среднего уха. Никакого плавания. Так и попал в пограничники, потому что острота-то слуха не снизилась.
А дядя Ваня скоро совсем спился. Ногу ему отрезали - повредил чем-то. А потом исчез. Через год жена получила официальное уведомление о пропаже без вести. То есть - стала вдовой.
- К генералу Котельникову подался, - шепотом поделился со мной Костян, который к тому времени совсем переселился в наш дом и жил в одной комнате со мной. - Которого он от пуза лечил.
История была такая. Году в сорок третьем, а может, и в сорок четвертом, когда наша победа стала делом времени, согнали в дельту Волги тыщи зеков. Они там все мерили-измеряли и потихохоньку двигались на север, отыскивая место для гидроэлектростанции. А командовал тыщами зеков генерал-лейтенант Котельников, страшный взяточник - отец рассказывал, как ему каждый месяц со всех лагерей долю свозили, - а главное - бабник. Но колода. Уши, плечи, талия, жопа, ляжки, пятки - абсолютно правильный прямоугольник или даже параллелепипед. Правда, на настоящий пипед он не тянул - брюхо кубом торчало. А там же гарнизон, мамзельки, офицерские жены да и вообще вольных баб - как арбузов. Калмыцкие ж степи. А у генерала зеркальная болезнь: чтобы посмотреть на своего любимчика, ему приходилось к зеркалу подходить. Кто-то надоумил его заняться плаванием, да всерьез, каждый день. Выбрали моего отца, потому что до войны он на всю страну был знаменитым пловцом. Реки там разные, но подходящей не нашлось. И тогда генерал спрашивает: "Бассейн нужен? Сделаем!" Представляешь, в песках полупустыни, где перекати-поле больше самого поля, где верблюды не целуются, чтобы слюну не тратить, выкопали пятидесятиметровый бассейн, нашли мастеров для одновременной - другая не годится - заливки бетоном ванны, залили за одну ночь, установили разные там фильтры и вентиляторы, накрыли специальной двойной крышей - от жары, - нате! Через неделю поняли: не то. Генерал был человек дисциплинированный, сказали ему в пять тридцать шагом арш в воду, он и шагом арш. Но на нем же десять тысяч зеков, отчеты, то да сё. А после обеда или даже вечерком в бассейн не сунуться - баня. И двойная крыша не спасла. Строить охладительную систему - прикинули дорого, долго и до Сталина может дойти. Хоть стреляйся. И тут повстречался наш генерал с другим генералом, который тогда в районе Ахтубы испытывал наши вертолеты и прочие самолеты, поговорили по душам - и договорились. Теперь после обеда и до самой ночи над бассейном висели пять тысяч вертолетов - от такусеньких до такущих. Расположены они были искусно спиральной пирамидой, как отец это называл, и самые мощные машины гнали воздух аж из стратосферы вниз, где его с лопасти на лопасть в целости и сохранности, ну, чуть потеплевшим, доставляли в бассейн через специальные воздухозаборники. Генералы плавают, отец ими командует, а наверху вообрази! - пять тысяч вертолетов воздух гоняют сверху вниз!
- Жир согнал?
- Согнал, за что был к медали представлен, как только учредят такую, да ждать не стал, заболел: у него вместо мочи из крана песок сыплется, а взамен говняшек - булыжники и черепахи. Я говорю, ты черепах в зоопарк сдавай, вот и заживем. А он мне: они из третьего списка - их не возьмут.
- Что за список?
- Куда расстрелянных записывают и умерших.
- Костян, вот я уже в четвертом списке: где пятый сон начинают смотреть. Мне ведь все равно на тренировку - в шесть. Ать-два.
Самой известной в городке его проделкой была татуировка коня Фрица, черного, с белой грудью красавца, поджарого и диковатого, который слушался только татарина Сашки. Сашка на нем гарцевал по городу, картинно купал в Немане и вообще утверждал, что на небесах они с Фрицем родились от одной матери и в одной люльке спали. Единственной слабостью Сашки были татуировки. Он был разрисован с ног до головы, но если вдруг встречал необычный рисунок, находил для него местечко. Костян не вылезал из конюшни, подлизываясь то к Фрицу, то к Сашке. Ему хотелось хоть разочек поразить воображение юных горожанок, явившись пред их очи верхом на Фрице. "Это он на тебе гарцевать будет! - смеялся Сашка. - А ты будешь только квакать и какать". Костян решительно воткнул шило для татуировки в дверь денника и сказал: "А если я ему весь член татуировкой изрисую - тогда что? Только, чур, ночью". Сашка так ошалел от этого сверхбезумного предложения, что взял да и согласился. Спал он в ту ночь снаружи у дверей конюшни, пока Костян упражнялся с Фрицем. Ровно в шесть Сашка стукнул в колокол и распахнул ворота. Костян смело подвел Фрица к хозяину, сбежался народ - все ахнули: татуировкой были покрыты даже самые такие места, к которым сам конь поостерегся бы прикоснуться. Под рев и аплодисменты публики Сашка оседлал Фрица, хорошенько его взнуздал и, держа татуированной ручищей за узду, провез Костяна по центральной площади и возле моста, где любопытных собиралось как мух на дерьмо, а уж потом вернул в конюшню. Фриц был возбужден, кобылы в денниках волновались, и Сашка погнал всех подальше, разрешив остаться одному Костяну. Но тот предпочел пойти в школу.
Вместе со звонком на большую перемену на весь город разнесся хищный рев Сашки. Костян, бросив портфель, выскользнул из школы и чуть не попал в Сашкины руки. Конюх размахивал чем-то вроде огромного чулка, норовя приложить им Костяна, но юркий братец скользнул в конюшню и скрылся вон через другие ворота.
Вечером во всех пивных городка только и разговоров что об утреннем приключении. В Кукольном домике, куда Сашка по вечерам ходил пить пиво, его взяли в плотное кольцо, и конюху пришлось признаться, что Костян хоть и обманул его, но обманул по правилам ветеринарной науки. В аптечке, куда конюх не заглядывал лет пятьсот, этот оголец обнаружил целую кипу конских презервативов, один из них разрисовал и нежно украсил Фрица. "То ли наши их понаделали, то ли от немцев осталось, не знаю, - горячился Сашка. - Но когда Фриц с кобылы слезает, а все у него в натуральном виде... пришлось искать причину глубже..."
24
- Как преображается все и вся под влиянием времени, - сентенциозно заметила Катя. - Дай докурить. Одну затяжку. - Выдохнула дым и швырнула окурок в приоткрытое окно. - Сколько вам тогда было лет?
- Ты имеешь в виду несоответствие мира тогдашних подростков моему рассказу? - Я налил себе коньяку. - Это естественно. Я ведь тебе рассказал не то, что было, а что было в действительности.
- Дома тебе еще многое предстоит узнать...
- Дома. Господи, как приятно ехать не в отпуск, не просто так к тетке на фу-фу, а - домой. На Дербеневскую набережную.
- Только благодаря твоим незаурядным бюрократическим способностям...
- Твоему стоическому спокойствию...
- И деньгам, если договаривать до конца. Я даже не предполагал, что в итоге у нас окажется столько... Кажется, мы должны поблагодарить за это некоторые правоохранительные органы. На прощание он сказал, что органы должны нежно любить интеллигенцию... нет, искренне любить интеллигенцию, и не на всякий чешский случай, а именно искренне... Большинство моих коллег, сказал он после пятой рюмки, твердо убеждены, что интеллигенты самые настоящие эмигранты в СССР. Граждане другого государства. Другой народ.
- Налей мне капельную капельку - хуже не будет, - попросила Катя. Мужиком себя считал - тореро! Сын мой, говорит, мозгляк, а вот я...
- Слыхал. Извини. Я и без комплиментов генерала КГБ вижу, что не ошибся выбором.
- Борис... - Она растерялась. - Да наплюй ты... И вообще мы говорили о Костяне. Я ведь знаю только одну про него историю. Как он ворвался в гастроном с резиновым шлангом, торчавшим из-под плаща, тотчас его уронил и завопил дурным голосом, что у него хвост оторвали. Это что же за заведение такое, куда порядочный человек не может войти с хвостом! Дайте жалобную книгу и позовите заведующую! Бедная тетка идеально сыграла свою роль в театре абсурда. Она с извинениями поднесла уважаемому клиенту бумажный пакет, в котором оказался круг копченой колбасы и бутылка коньяка.
- Водки, - с усмешкой уточнил я. - Бред какой-то. До последнего не верил, что дураки, они и есть дураки.
Катя пересела ко мне и прислонилась к плечу.
- А потом - смерть?
- Странно: я думал, он просто рожден, чтобы прожить в этой абсурдной реальности лет хотя бы сто. Человек, который набил карманы лучшего пиджака лучшими своими стихами, залил их клеем и в случае чего велел его похоронить именно в таком виде!
- Под влиянием твоей безжалостной критики.
- Однажды он читал какую-то свою лабуду, и вдруг Конь, самое терпеливое животное на белом свете, размыкает уста и произносит:
Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе.
Лить жеребцов из бронзы гудящей с ноздрями как розы.
- Это Павел Васильев, кажется. И сразил его Конь?
- Наповал. Он перечитал всего Васильева, не обнаружил ни одной равноценной строчки, расстроился, но и задумался. Я не хотел, чтобы он уподобился придуркам с филфака, которые сплошь пишут стихи, но на самом деле их причастность к поэзии ограничивается мелкотравчатой политической фрондой, грязными ногтями и немытыми волосами. А весь их авангардизм - это совокупление слепых в крапиве, как сказал Андрей Платонов. Заметь, что по окончании университета в большинстве своем они избирают стезю, ведущую к благополучию и общественному признанию. Исключения же лишь подтверждают правила.
- Ты не считал его исключением?
- Я считал, что если он не сопьется, не сойдет с ума, не ссучится, то годам к сорока из него может что-нибудь получиться. И убеждали меня в этом вовсе не его сраные стихи, а тот случай с женщиной... с Афродитой Анадиоменой... Очень по-взрослому он тогда к этому отнесся. Во всех смыслах по-взрослому, как я сам позднее понял. Нет возврата ни в собственное детство, ни в детство наше общее - человеческое. На несколько недель эта женщина затронула в нем какую-то струну, которая толкнула его не к безудержному онанизму, но к размышлению, превышающему его мыслительные способности. Он молчал все эти недели, и это молчание в его возрасте дорогого стоило. А потом - шланг из-под плаща! Ему бы жить в какой-то другой жизни, по другим законам... что я разворчался, как бабка! - Я махом выпил рюмку. - Ему все время надо было придумывать какие-то ситуации, в которых он чувствовал бы себя по крайней мере собой. Вот он и придумал себе возлюбленную - эту Лану...
- Лана Хотилова? Которая...
- Да. Лана Хотилова. Умная, в очочках, не сказать чтобы красивая, даже неловкая.... На университетском вечере они разговорились, он проводил ее домой, наверняка думая о какой-нибудь распаленной телке в соседней комнатухе... А ведь у него была одна такая! Азиатская девушка со странным знаком на спине. Она утверждала, что их семь сестер и у каждой на спине вытатуирована - или от рождения так - часть фразы. По решению семьи девушек разбросали по всему свету, чтобы они даже случайно не встретились, потому что тот, кто прочтет на их спинах надпись целиком, уничтожит мир. Она ему, впрочем, наскучила. Да, а Лана - назавтра же про Лану ему сказали, что она неизлечимо больна. И вот тут в соломенной голове Костяна случается озарение: только любовь мужчины к безнадежно больной женщине может быть подлинным предметом поэзии. Ну, что-то в этом духе говорил и Эдгар По, но это не важно! Отныне есть оправдание для духа мрачности, запойных состояний и нечищеных ботинок.... зубы, правда, чистил каждый день... Смешно, но он стал поигрывать в картишки, и иногда ему везло. Впрочем, какой там преферанс в общаге - копеечный. Дело не в том. Они стали встречаться почти каждый день, и он вдруг обнаружил в этой девушке чертову уйму достоинств. Он мог подолгу рассказывать о ее воззрениях на Воннегута или Кафку, описывать ее пальчики на ногах и вообще нести чушь... да чушь ли это? Через месяц ее уложили в больницу. Опухоль головного мозга. Костян склеил коробку из картона вроде обувной и подарил Лане. Там жил щенок. Воображаемый щенок. Не важно, какой породы. Когда Лане позволяли гулять, они выходили в чахлый скверик на Монетной втроем - с собачкой. Они играли со щенком. Он путался у них в ногах - это были забавные балетные номера. Я стоял в оконном проеме на втором этаже и не отрывал от них взгляда. "Это ваш брат? - спросил меня какой-то врач. - Девочке совсем худо. А он хороший человек, ваш брат". Я же, признаться, думал о том, что станется с этим хорошим человеком, когда она умрет. Я даже пытался разговаривать с ним об этом, о том мраке, в который он сознательно себя вгоняет, а выгнать не может уже бессознательно, потому что это было бы бессовестно - взять и перестать к ней ходить. Мрак. Я ничем не мог помочь брату. Да и кто бы помог? Мне иногда казалось, что это именно та жизнь и та смерть, которых он искал чуть ли не от рождения. Если он и чувствовал себя тогда несчастным, то это было естественное, неизбежное и необходимое несчастье. Лента Мёбиуса. Сейчас - ну, то есть тогда - он писал чертову тучу стихов, рвал, жег, рычал и метал. В те дни я ни разу не сказал ему, что его поэзия никуда не годится. Ну... в конце концов, иногда в его стихах что-то промелькивало - профиль юности бессмертной, - и я молчал. Хотя, вот какая штука, и он в те дни не донимал нас своими виршами. Писал и уничтожал. Это был какой-то заговор молчания, прости меня.
Через полтора месяца она умерла - он даже на похороны не пошел. Сидел у себя в комнате с картонной коробкой - ее подарком - и молча смотрел на вспышки, срывавшиеся с пантографов проносившихся мимо общежития трамваев. На коробке ее рукой было написано: "Там худа нет". Но он ее так и не вскрыл. Мы везем ее с тобой в Москву - может, там и откроем. А может, и нет. Остальное - просто глупо и просто печально. Он ушел из университета, устроился в какую-то комиссию - по блату, через Коня, - которая принимала концертные программы в ресторанах и кафе. Вообрази. Сыт, пьян и нос в табаке. Да без удержу - деньги завелись - ударился в карты. Не учел только, что это не студенческая общага - игроки другие. Меня вызвали на опознание я его опознал. Вспомнил его шуточку в ответ на вопрос, почему его в армию не берут: "У меня левая нога короче правой на шесть сантиметров, а правая короче левой - на восемь". На самом деле очки - десять диоптрий. Двенадцать ножевых ранений, да еще стулом били...
Я допил коньяк из горлышка.
- Вот и весь Костян. Не могу согласиться. Верить - верю: мертв. Согласиться не могу. Спатиньки?
- Ты хочешь открыть эту коробку в Москве?
- Я никогда не хочу ее открывать. Пусть себе, раз худого в ней нету.
25
Были хлопоты, были, разумеется, проблемы - кто с ними не знаком? Все. В конце концов все мало-помалу уложилось, я устроился преподавать английскую литературу в пединституте, подрабатывал переводами. Катя родила отличную крикливую девчонку Марусю, и о работе молодой маме думать было рановато. Хотя исподволь я учил ее понемножку немецкому: чутье подсказывало - язык перспективный в России. С Конем мы встретились позже - вся Москва в ржавых киосках, народу понавылезло изо всех углов - Боже мой! Кидалы, киллеры, проститутки, писатели, евреи и спирт "Рояль". Что это были за времена, Господи, - и какой Zeitgeist шибал в нос! Это была пора слепой ненависти и безумных надежд, воспалявших разум русских людей, будь то евреи или нищие, водопроводчики или философы, - как то было, может быть, в Иудее во времена Иисуса, то есть на самом деле некую окончательную, непременно полную и окончательную русскую истину искали, но не находили и поэтому в голос обиженно кричали о пришествии века Иуды (сравнения были в моде). Призрак коммунизма играл в наперстки с призраком свободы. В ржавых хибарках у Красной площади торговали фальшивой водкой, американскими сигаретами из Польши и презервативами с усами "как у Буденного". Цены менялись быстрее, чем привычки, но не так быстро, как нравы милиционеров. Миллионы людей, русских и "гуских", враз эмигрировавших из империи в "эту страну", питались морожеными сосисками, ругали Чубайса, читали в электричках Евангелие от Иоанна и ждали чуда. Едва ли не каждый день возникали новые кумиры, но гораздо больший интерес и даже удовольствие особого рода доставляло ниспровержение кумиров старых.
В нашу редакцию приходил несколько раз сын легендарного героя Гражданской войны, репрессированного при Сталине, и я хорошо помню жалкую растерянность и горькое недоумение этого почти слепого старика в бедном костюме и черных очках, который после казни знаменитого отца ребенком попал в концлагерь и всего хлебнул: "При Горбачеве отца реабилитировали, и он стал героем, а я сыном героя, и вот он опять враг, большевицкий палач русского народа, а я кто?" Мы угощали его чаем, он вздыхал, наконец за ним приезжал внук на "мерседесе". Им на смену являлись кришнаиты со своими бубнами и гороховыми тортиками в пластмассовых коробках; великие русские писатели в черных косоворотках и итальянских ботинках ручной работы; семнадцатилетние епископы Белого Братства со свитой из некрасивых девочек, вооруженных гитарами и огромными наперсными крестами; бородатые академические филологи, сочинявшие под англосаксонскими псевдонимами женские романы; эссеисты, все, как один, инфицированные Розановым и в стремлении уесть друг дружку изобретавшие крылатые фразы вроде: "Он не философ, а украинец"; шикарно одетая невразумительная девочка лет двадцати пяти, которая изящным жестом выкладывала на стол перчатки чудесной кожи, закидывала идеальную ножку на другую, тоже идеальную, закуривала умопомрачительную сигарету и рассказывала о своей жизни в провинциальном городке; бывшие агенты КГБ, работавшие за границами под крышей крупных газет и после развала Союза оставшиеся не у дел, с многозначительным видом выкладывали на стол мемуары, из которых явствовало только одно: рассказы о хитрости и коварстве наших спецслужб - жалкий миф для самых тупых обывателей; дельные люди и экстрасенсы; торговцы мумие из казеинового клея, зонтиками для подводного плавания и путевками в Антарктиду со скидкой для беременных, слабовидящих и слабоумных; американский профессор русского происхождения, предлагавший решить все экономические проблемы России путем продажи многотысячетонного слитка чистой меди, закопанного при Сталине между Москвой и Ярославлем; страшно популярный автор романа "Как закалялась шваль"; председатели фондов опеки над несовершеннолетними императорскими пингвинами-сиротами; держатели акций компаний по реставрации канцелярских скрепок методом астрального гипноза; самоуверенные лесбиянки на содержании у заальпийских писателей транссексуальной национальности; очаровательные поэтессы, сочинявшие верлибры на предмет взаимопонимания с европейскими издателями и вечно путавшие хиатус с коитусом; люди, путавшие искусство с искусством жить... Наконец являлся наш дворник - поп-расстрига по кличке Овно - "Пьяница живет вдвое меньше, зато видит вдвое больше" - с букетом водочных бутылок и возглашал колокольным басом: "Чтоб выше и толще!" А мы хором отвечали: "Но глубже и слаще!" И все это время я писал. Писал как сумасшедший, как одержимый, по ночам, в метро, где поток моего беллетристического красноречия был остановлен жестом безусловным и абсурдным: сидевший возле меня тощий тип в белом плаще, белой шляпе и белых перчатках вдруг вынул из кармана опасную бритву, рванул шелковый белый шарф и всадил себе бритву в горло так, что кровью был забрызган даже потолок...
Я позвонил Кате, и тем же вечером Конь, отпустивший кудлатую растительность, обзаведшийся очками и хрипотцой в голосе ("На митингах выорал себе наградку"), оказался у нас в гостях.
Опрокинув по рюмке-другой и закусив, мы пили чай, как в дверь позвонили.
На пороге стоял сапожник Ари с неизменным своим глиняным лицом и тысячелетней печалью во взоре. Он протянул мне свернутую трубочкой Джоконду, а я снял с шеи цепочку с пятидесятикопеечной монетой семьдесят какого-то года чеканки. От приглашения и угощения он отказался.
Я вернулся в комнату и показал Коню иллюстрацию, вырезанную из журнала.
- Ари, - сказал Конь. - Ари!
Мы распахнули окно и увидели странную троицу, пересекавшую наш широкий горбатый двор. Впереди широко шагал рослый мужчина в шляпе с опущенными полями и посохом, вырезанным из какого-то дуба в 1613 году, когда Вечный Жид последний раз посещал Москву. Рядом шел другой Сартори, Адам, который в каждом десятом встречном искал черты дьявола и до сих пор не обнаружил, но и не обессилел. Третьим семенил за ними глиняный Ари. А из-за куста вышмыгнул четвертый в странном одеянии, лицо явно клеенчатой национальности, с клоком соломенных волос на лбу, и когда разворачивавшаяся машина осветила четверку ярким светом, лица их вспыхнули, и особенно ярким был профиль юности бессмертной...
Он помахал мне рукой.
Они скрылись за углом. За ними юркнула собачка, на прощание тявкнувшая по-немецки.
Катя положила передо мною на подоконник знакомый том, перевязанный зачем-то толстой красной шерстяной нитью, и я сразу все вспомнил, сорвал нитку и открыл книгу там, где захлопнул ее отец.
- Дождь кончился, - сказал Конь. - А покоя в природе все нету. Не иначе - к снегу.
Расплывшееся на двух страницах книги пятно обрело очертания, шевельнулось и легко сорвалось в темноту, где навстречу ей с неба уже плыл пепел заката, превращавшийся на лету в мириады таких же белых бабочек ранней московской зимы...
Я посмотрел вдруг на перстень Ульриха фон Лихтенштейна, украшавший мой мизинец по настоянию бабушки и Кати. Перстень посмотрел на меня рыбьим глазом. Глаз мигнул.
[1] На дальнем горизонте,
Как сумеречный обман,
Закатный город и башни
Плывут в вечерний туман.
Гейне. (Перевод А. Блока.)