Как-то в середине 1967 года в коррпункте ТАСС в Найроби раздался телефонный звонок. Чиновник министерства информации сообщил, что в такой-то день, в такой-то час вице-президент Республики созывает пресс-конференцию.
Кроме вице-президента на пресс-конференции присутствовали министр обороны и главнокомандующий армией Кении. Выступая перед корреспондентами, они сказали, что правительство впервые за много лет решило «впустить» журналистов в северо-восточные районы с тем, чтобы дать им возможность на месте ознакомиться с положением в этой обширной части страны, увидеть изменения, происшедшие там за годы независимости.
— Кто хочет принять участие в поездке по северо-восточным районам? — спросил вице-президент.
Пожелавших остаться в Найроби не нашлось. Все сорок два корреспондента, присутствовавшие на встрече, решили ехать, потому что для всех нас кенийский северо-восток был подлинной terra incognita. Туда никто не ездил, а тех, кто хотел поехать, не пускали, потому что вот уже несколько лет на северо-востоке Кении, населенном кушитскими племенами сомалийцев, шла война.
Зерна раздора были брошены еще в начале века, когда колониальные державы — Англия, Франция и Италия, завершая империалистический раздел Африки, поделили между собой земли сомалийцев. Народы, говорящие на диалектах одного языка, имеющие богатую общую историю, единые традиции, уклад экономики, были искусственно разъединены границами колониальных владений — английских Сомалиленда и Кении, итальянского и французского Сомали. Кроме того, несколько миллионов сомалийцев кочуют по эфиопской провинции Огаден.
Подобная судьба — удел не только сомалийцев-кушитов. Произвол колониальных границ привел к тому, что сегодня в Тропической Африке не найти государства, населенного одним народом или одним племенем. И почти не найти крупного народа или племени, которые жили бы только в пределах одного государства. Южная граница Кении, так же как и северная, будто прочерчена по линейке и делит пополам народ масаи, оставив половину их в Танзании. Двухмиллионная народность балухья живет сейчас и в Кении, и в Танзании, и в Уганде.
В результате рождаются тенденции к пересмотру государственных границ, существующих ныне в Африке. Так возникают территориальные споры, взаимное недоверие и войны, которые время от времени омрачают отношения между независимыми африканскими странами.
Но нигде на континенте пограничный конфликт не был таким затяжным и острым, как в пустынях, лежащих между Кенией и Сомали.
Когда в 1960 году английский Сомалиленд и итальянское Сомали добились независимости и объединились в единую Сомалийскую Республику, в северной Кении, еще остававшейся тогда английской колонией, возникло вооруженное националистическое движение сомалийцев за освобождение от английского колониализма и объединение с независимой Сомалийской республикой.
После получения Кенией независимости (в 1963 году) напряженное положение на границе с Сомали вызвало беспокойство у кенийского правительства. Пограничные районы сделались ареной непрекращающихся столкновений между отрядами «шифта» (так называли сомалийских сепаратистов) и регулярной кенийской армией. Северо-восток жил на военном, чрезвычайном положении. Проникнуть туда стало почти невозможно. Вот почему предложение вице-президента посетить сомалийские районы Кении вызвало такой интерес.
Поездка была не совсем обычной. Каждое утро мы приезжали на военный найробийский аэродром Истли, садились в военный самолет, летели час-другой над песками, приземлялись опять-таки на военный аэродром, смотрели новостройки, говорили с людьми, слушали местных руководителей — военных, летели дальше, снова приземлялись на песке и снова летели. Поздним вечером мы возвращались в Найроби, чтобы на следующее утро вновь подняться из Истли. Ни в одном из северных городков не было гостиниц. Да и, как объясняли власти, оставаться в них на ночь было не совсем безопасно из-за набегов «шифта».
Это было настоящее «открытие» кенийского Севера. Возвращаясь тогда домой, из пекла сомалийских пустынь в Найроби, я не ложился спать, а садился писать дневник. Хотелось ничего не забыть: кто знает, когда еще откроются ворота в этот мир, где старое и новое, как нигде, рядом.
Тогда я записал:
«По выжженным солнцем улочкам Исиоло веселыми стайками носятся песчаные смерчи. Песок хрустит на зубах, забирается за ворот белой рубашки, по неопытности надетой в это отнюдь не легкое путешествие, за несколько минут сплошным слоем покрывает лист блокнота, на котором написаны эти строчки. Шофер поминутно открывает дверь машины, чтобы взглянуть на дорогу: истертое и исцарапанное песчинками ветровое стекло работяги — лендровера уже давно превратилось в матовое и через него виден лишь красноватый диск солнца.
Скрежет тормозов — и шофер, воздев руки к небу, начинает вспоминать аллаха. Дорогу перегородил белый верблюд — одна из особенностей здешних мест. Он в сонном оцепенении пытается поддеть длинной губой валяющуюся в дорожной пыли колючку перекати-поля, не обращая никакого внимания ни на рев нашей машины, ни на крики невесть откуда взявшейся толпы.
Эта толпа — настоящая «коллекция» народов, населяющих Кению. Небольшой городок — центр сомалийских земель — Исиоло расположен как раз в том месте, где сходятся границы Расселения трех основных этнических групп Африки. К югу от Исиоло живут земледельцы банту, к западу — воинственные скотоводы-нилоты, к востоку — кочевники кушиты. Город как бы вобрал в себя неповторимый аромат обычаев, традиций и культур этих народов. Ни в одной стране Африки банту, нилоты и кушиты не живут вместе. И очень мало где в Африке за час полета можно попасть из прохлады, которой провожает путешественника зеленый, цветущий, умытый дождем Найроби, в пыльную жару, что царит над Исиоло. Поэтому Кения — самая интересная страна в Африке. Калейдоскоп ландшафтов. Столпотворение племен и народов. Этнический вавилон.
Вот идет, завернувшись с головы до ног в черную паранджу, женщина кушитка из племени аджуран, которой Коран запрещает показывать лицо чужим мужчинам. А навстречу, через дорогу, погоняя перед собой стадо коз, бредет девушка из племени рендилле. Весь ее наряд состоит из набедренной повязки и бесконечных ожерелий из бисера и медной проволоки, покрывающих почти все руки, шею и ниспадающих на груди, вымазанные для блеска бараньим жиром. На бойком перекрестке курчавые мальчишки-школьники из принадлежащих к группе банту племен меру и эмбу обсуждают, как решить трудную задачу. А поодаль, в тени стройной финиковой пальмы устроились степенные, напоминающие арабских халифов сомалийские старцы в разноцветных тюрбанах. Они ведут неторопливую беседу, неодобрительно поглядывая на городскую молодежь, в обнимку прогуливающуюся у входа в ночной клуб.
Разные нужды заставляют этих людей приходить в Исиоло. Одни хотят продать на рынке свой урожай — арахис, фасоль, тыквы, другие — купить нехитрые предметы африканского быта, третьи — просто посмотреть на каменные дома и блестящие машины, с трудом пробирающиеся через живую стену людей, верблюдов и надрывно кричащих ишаков. В последние годы Исиоло превратился в крупный центр Северной Кении. Не имея средств и кадров для открытия школ, больниц и просветительных центров в кочевьях, отделенных друг от друга десятками километров пустыни, правительство Кении поощряет создание крупных центров просвещения и здравоохранения в отдельных городах, обслуживающих внутренние сельские районы. Одним из таких центров и стал Исиоло, где в школе-интернате учатся и живут дети, съехавшиеся сюда со всех концов провинции, и где больница обслуживает жителей самых отдаленных деревень.
— А что нового произошло за годы независимости в экономике края? — спросил я у комиссара Исиоло, еще молодого, военной выправки африканца, никогда не расстающегося с изящной эбеновой палочкой, служащей здесь символом власти.
— Знаете, когда такой вопрос задают мэру Найроби или Момбасы, тому легко сразу же убедить собеседника в прогрессе. Потому что новый завод или комфортабельная гостиница говорят сами за себя. У нас же объекты строительства гораздо прозаичнее и на первый взгляд куда проще: колодцы, ветеринарные пункты, ирригационные каналы, дороги. Но для обитателей здешних мест они имеют гораздо большее значение, чем двадцатиэтажный модернистский отель для жителей столицы. Несколько лет независимого развития — слишком короткий срок, чтобы перенести этот край из каменного века в век двадцатый. Да и «простых» объектов здесь нет. На всем Севере нет ни одного строительного предприятия, все приходится завозить из Найроби. А дороги проходят через районы, которые в период дождей превращаются в сплошное непроходимое болото.
Большой размах получило здесь «движение самопомощи». После работы или в выходной день односельчане на общественных началах, под руководством присланного правительством специалиста строят больницы, помещения для курсов по ликвидации неграмотности, клубы и школы.
Я был в одной из таких самодельных школ. На песчаном полу сбитого из неотесанных досок длинного барака под соломенной крышей сидели черные, как смоль, ученики, старательно выводившие на серых страницах тетрадей свои первые буквы. Конечно, это не модернистское здание колледжа, каким может похвалиться Найроби. Однако здесь приобщаются к знаниям, к культуре около двухсот будущих строителей новой Кении, чьи родители до сих пор даже не знают о существовании письменности. Напомню только, что при «просвещенных» английских колонизаторах во всем кенийском Севере, занимающем площадь, равную территории Австрии, и с населением в 75 тысяч человек в школу ходили лишь детей!
Однако не только ростки нового бросались в глаза на пыльных городских улицах, обрывающихся в пустыне, у надписи «Запретная зона». Обращало на себя внимание обилие солдат, снующих по городу на джипах, вооруженные патрули на дозорных вышках. Повсюду на северо-востоке еще гремели выстрелы.
Запись в дневнике заканчивалась так: «Промелькнули Гарба-Тула, Эль-Вак, Гарисса, пыльные стойбища, выстроившиеся цепочкой в очередь голодные дети, которым солдаты отмеряли по кружке муки, раненые в больницах и взятые в плен солдаты «шифта» в наручниках. Война есть война…»
Тогда я еще не знал, что скоро наступит мир и «ворота» в таинственный северо-восток наконец откроются. В конце 1967 года, по инициативе Организации африканского единства (ОАЕ) в Аруше впервые за много лет встретились лидеры Сомали и Кении. В результате переговоров ими был подписан «Манифест взаимопонимания», положивший конец военным действиям.
Как только ограничения на поездки по сомалийским территориям были ослаблены, я обратился к властям за разрешением самостоятельно поехать в кушитские районы. Я хотел посетить обретшие мир кочевья и заодно попытаться добраться на машине до Марсабита и далее к эфиопской границе до Мояле, на земли племен рендилле, боран и габбра.
Литература, которую я просмотрел по этому району, еще больше разожгла мое любопытство к Марсабиту и его обитателям. «Боран и рендилле, вероятно, наименее известны среди всех других племен Кении, — писала М. Рикарди, долгое время путешествовавшая по кенийскому Северу. — Никто не добирается до них. Они живут далеко и почти недоступны…» «Рендилле — народ, о котором известно очень мало», — вторил ей Г. Хантингфорд, уже известный нам автор азанийской теории.
Тогда, в 1968-1970 годах, поездка в Марсабит и особенно далее к Мояле была еще целым событием. Для того чтобы преодолеть полторы-две тысячи километров, требовалось запасаться водой, бензином, продуктами для себя и подарками для местных жителей. «Великую северную дорогу» — Найроби — Марсабит — Аддис — Абеба — начали строить лишь в 1970 году. Эта дорога, правда, лишена асфальтового покрытия, но все же она облегчила мне последующие поездки по этому району.
Но шесть лет назад к строительству «великой северной дороги», существовавшей тогда лишь на картах проектировщиков, еще никто не приступал, и мне, пробираясь в Марсабит, пришлось преодолевать все те дорожные невзгоды, описание которых, наверное, уже наскучило читателю.
Черно-белый шлагбаум, перегородивший за Исиоло дорогу на север, не поднимался целых два дня. Все это время полицейские вели долгие переговоры по рации с Найроби, чтобы удостовериться, действительно ли имеющееся у меня разрешение кенийского министерства внутренних дел на въезд в кушитские районы. Открывать шлагбаум больше было не для кого, поскольку в течение этих двух дней других машин на дороге не показывалось. Наконец из столицы подтвердили, что поднять шлагбаум для меня можно, и сержант, взяв под козырек, пожелал мне счастливого пути.
В клубах красной пыли проплыл за окном машины въезд в заповедник Самбуру. Отсюда начинались места, которые раньше я видел только с самолета, — интересный район, образовавшийся на стыке совершенно различных ландшафтов. С запада по склонам населенных нилотами вулканических плато сюда проникает первичное редколесье с преобладанием колючих пяти-шестиметровых акаций. С востока же наступают песчаные равнины, где по днищам впадин и узких лентообразных высохших долин на бесплодных почвах растут невысокие грубые пучки серых злаков, среди которых кое-где зеленеют кусты алоэ, усаженные красными цветами, или торчат безлистные акации, буркеи и ююбы. Подобная растительная формация, занимающая около трети кенийской территории, имеет местное название «ньика» — пустыня. И хотя, с точки зрения биогеографа, подобное определение этой растительной формации, скорее всего близкой к опустыненной саванне, совершенно не верно, оно вполне устраивает представителей прибрежных племен, привыкших к буйству тропических лесов, пальмам и баобабам; «ньику» характеризует крайняя скудность видов. Ландшафты «ньики» отличаются удивительным однообразием, которое особенно поражает в сухой сезон, когда огромные пространства покрываются серо-бурой, жесткой травой.
«Переходные» черты от нилотского запада к кушитскому востоку носит и население этих негостеприимных мест. Обитающие здесь мелкие племена — гурлейо, мериле, чакором — люди эфиопской расы, но говорящие на нилотских языках. Они ведут, как и сомалийцы, кочевой образ жизни и в то же время, подобно нилотам, имеют маньятты, где постоянно живут их женщины, дети и старики. Они называют себя подобно сомалийцам, мусульманами, но не признают большинства догм ислама и презирают, как и все нилоты, одежду.
Избегая жарких низин, эти племена селятся по склонам холмов. Единственное «крупное» селение на их землях — бома Лаисамис, где в хижинах из упаковочных ящиков, жести и шкур живет полтысячи людей. Лаисамис обязан своим существованием холодным источникам, которые выбиваются вокруг него из известняков и привлекают к себе скотоводов со всех окрестных мест. В Лаисамисе живут главным образом оседлые сомалийцы, которые полностью вытеснили на кенийском северо-востоке индийских лавочников и монополизировали торговлю в своих руках. Они сбывают номадам ткани, бусы и соль, а в обмен получают козьи и верблюжьи шкуры. Я прожил в Лаисамисе два дня, узнав помимо всего, что одна из наиболее прибыльных статей местной торговли — рог и прочие «части», вырезаемые браконьерами из носорожьей туши.
Из всех животных Африки носорогу грозит наибольшая опасность полного истребления. Считают, что на всем Африканском континенте сохранилось около двенадцати тысяч этих могучих неуклюжих существ, причем пятая часть их живет в Кении. Если этот древнейший представитель африканской фауны, воскрешающий в нашем представлении обитателей олигоценовых зарослей, вскоре все-таки исчезнет с африканской земли, то причиной тому будут старые легенды и суеверия, до сих пор бытующие в далекой Азии.
В Индии, Непале, Южном Китае и Индо — Китае большинство жителей верят в чудодейственные свойства не только рога, но и мяса, костей и даже крови носорога. Восточная медицина приписывает носорожьему рогу свойства сильнейшего афродизиака. Поэтому немощные раджи и султаны, содержащие гаремы и мечтающие продлить пору любви, платят за него фантастические деньги, в пять-шесть раз больше, чем за килограмм слоновой кости. А поскольку длина рогов некоторых этих толстокожих достигает 120-140 сантиметров, охотников поднажиться на торговле этим товаром не так уж мало.
Кроме того, среди некоторых народов Индии существует поверье, что кубок, сделанный из этого рога, предупреждает об угрозе отравления. В зависимости от яда жидкость в кубке якобы либо вспенивается, либо сам кубок разлетается вдребезги. В Тибете, Непале, Бутане и Сиккиме существует множество религиозных обрядов, во время которых используется кровь и мясо носорога. В Бирме и Таиланде некоторые племена верят, что экскременты носорога, зашитые в его мочевой пузырь и повешенные у порога жилища, могут предохранить от сглаза и злых духов. Высушенные и истолченные внутренности носорога, особенно печень, сердце и почки, разведенные в особых составах, якобы чудотворно излечивают людей, страдающих недугами тех же органов.
Все это поощряет браконьеров пускаться на отстрел носорогов, несмотря на строгость кенийских законов, запрещающих любую охоту на этих гигантов. В последние годы были случаи, когда у браконьеров конфисковывали по 200–250 килограммов рога. Недалеко от Лаисамиса, по склонам гор Лосаи, есть труднодоступные маньятты, в которых вялят ленты носорожьего мяса и высушивают кровь. Ее наливают тонюсеньким слоем на гладкие, растянутые кольями шкуры и оставляют на солнце до тех пор, пока она не превратится в бурый порошок. Его осторожно соскабливают и собирают в калебасы, а на шкуры наливают новый слой драгоценной крови. Кстати, гурлейо, мериле, рендилле, боран и другие местные племена таким же образом приготавливают и молочный порошок — единственный продукт, который поддерживает их существование в засушливую пору.
За Лаисамисом исчезают холмы, пропадает древесная растительность. Теперь машина, часто теряя управление, начинает «плыть» по песку. Это первый признак близости пустынь Кайсут, Короли и Чалби, окружающих с востока и севера Марсабит.
Дорог через эту идеально гладкую песчаную равнину нет. Поверхность песка, нарушенная хоть раз, делается почти непроходимой в течение нескольких лет, пока не выпадет дождь и вновь не выровняет поверхность. Поэтому каждый водитель пытается ехать не по колее, вырытой машиной его предшественника, а чуть поодаль, параллельно ей. Так возникают расширяющиеся из года в год, от одного дождя до другого, «автострады» шириной по нескольку километров.
Вдали над идеально плоскими песчаными равнинами висят миражи: причудливые очертания горных склонов, покрытых лесом, или колышащиеся воздушные озера. По ним, словно древние ладьи, плывут верблюды. Их недаром называют кораблями пустыни. Кочевники вьючат на них шатры, в том числе и длинные палки-подпорки, на которые крепят свои жилища. Эти три шеста, торчащие над вереницами верблюдов, и правда придают им вид кораблей, опустивших в штиль паруса.
Верблюды — это уже не миражи. Выстроившись в длинную стройную цепочку — хвост впереди идущего верблюда связан с уздечкой идущего сзади, — медленно и торжественно шествуют они по пустыне. Впереди, рядом с верблюдом-вожаком столь же торжественно шествует женщина. Именно «шествует», потому что женщины в этих краях не ходят обычной поступью.
Это караван рендилле. И узнать это нетрудно, потому что в Восточной Африке, а может быть, и во всем мире только женщины рендилле сооружают себе такую величественную прическу. Она напоминает огромный петушиный гребень, который начинается на затылке, пересекает по центру голову и оканчивается, слегка нависая, надо лбом. Основой этого странного сооружения служит глина и охра, однако сверху его нередко прикрывают собственными волосами. Такой гребень носят все женщины-рендилле со дня рождения их первого сына. Его убирают лишь после того, как сын пройдет обряд инициации, или в случае смерти мужа. Тогда женщины начинают заплетать свои волосы в многочисленные тонкие косички, собираемые сзади в пучок.
Потом пелена пыли скрывает от меня плывущий по пустыне караван: это навстречу, прямо через то место, где только что дрожало озеро-мираж, на бешеной скорости едет грузовик. По мере приближения я начинаю различать в нем военных, которые, размахивая руками, воспроизводят жест, которым обычно кенийские полицейские приказывают водителю остановиться. Я нажимаю на тормоза, и тут же меня окутывает пелена тончайших песчинок. Жду, с ужасом думая, какое облако пыли поднимется, если рядом затормозит грузовик.
Минут пять мы не видим друг друга, потом из молочной пелены показывается силуэт человека с автоматом наперевес.
— Ваши документы, — требовательным тоном произносит он.
Я протягиваю ему заранее приготовленные бумаги. Он бегло просматривает их, обходит машину, записывает номер.
— Все о’кэй, — берет он под козырек. — Но должен вас предупредить, что несколько дней назад рядом на пластиковых бомбах, оставшихся со времен операций «шифта», подорвалась машина с охотниками-американцами. Если вы не хотите разделить их участь, следуйте за нами точно по колее нашей машины.
— О’кэй, — говорю я, понимая, однако, что ничего хорошего из этой затеи не получится. Колея грузовика гораздо шире, чем у моего автомобиля, к тому же по разрытому песку он не пожелает двигаться.
Но оказалось, что мои дела обстоят еще хуже: раз остановившись, моя машина вообще не желает сдвигаться с места, она уже увязла в песке. Таков закон езды по пустыне. Она гонит, гонит, гонит вперед, не разрешая остановиться, как бы желая, чтобы редкий автомобилист, осмелившийся нарушить ее покой, поскорее убрался за ее пределы.
Солдаты берут меня на буксир и волокут за собой с десяток миль. Облик мест, которые мы проезжали, оставался для меня полной загадкой. Однако, судя по густоте клубов пыли, вздымавшихся из-под колес грузовика, можно думать, что кругом была все та же песчаная равнина.
Потом в клубах пыли начало показываться голубое небо, по дну машины заколотили первые камешки, замелькали деревца акаций. Выбравшись на каменистую дорогу, грузовик остановился. Дорога вела вверх, в глубь горного массива Марсабит. Словно огромный зеленый шатер, возведенный руками человека, возвышается он почти на полторы тысячи метров над желтой пустыней.
Первым европейцем, издали увидавшим зеленый массив Марсабит, был венгр Телеки. А первым поднялся по его склонам в 1894 году англичанин Артур Ньюман. Его появление ознаменовалось началом массовой бойни слонов в лесах этого вулканического массива. Один Ньюман увез отсюда больше двухсот бивней. Однако и после «открытия» Марсабита европейцы очень редко появлялись здесь. В начале века требовалось три месяца для того, чтобы из Найроби или с побережья добраться до этих мест. Европейцев, рискнувших пройти через земли воинственных рендилле и боран, обычно сопровождали тридцать-пятьдесят вооруженных аскари. В 20-х годах была учреждена «почтовая связь» Марсабита и селений, лежащих у эфиопской границы, с Найроби. Четыре-пять недель тащились почтовые ослы и верблюды, чтобы доставить корреспонденцию до столицы. Дважды в месяц почтовый караван проходил по узкой тропе, которую затем расширили и превратили в дорогу, обозначенную на кенийских картах как «труднодоступную». Однако мало кто отваживался по ней ехать, редко кто из европейцев проникал в мрачные леса Марсабита.
Это чудо, какие контрасты создают горы, воздвигнутые природой посреди пустыни! Жаркие пустынные равнины, неспособные заставить несущиеся над ними облака отдать свою влагу, получают в год всего лишь двести пятьдесят миллиметров осадков. За два месяца влажного сезона бывает три-четыре дождя, остальные же десять месяцев на землю не падает ни капли. Разогревшиеся над равнинами горячие воздушные массы, наталкиваясь на прохладные склоны Марсабита, отдают им свою влагу. Здесь выпадает осадков почти в четыре раза больше, чем на равнинах, и идут они систематически. Поэтому на бесплодных песках равнины развивается пустыня, а на плодородных вулканических почвах склонов вулкана — буйные влажные вечнозеленые леса. Леса завалены сухостоем и почти лишены подлеска. И живые, и мертвые деревья покрыты мхами. Бородатые лишайники, фестонами свисая с ветвей, развеваются по ветру, словно флаги. Из вечнозеленых деревьев, преобладающих в лесных зарослях Марсабита, наиболее часто встречаются породы с ценной цветной древесиной. Большинство этих деревьев не имеет русских названий, а все местные их наименования начинаются с буквы «м». В суахили и большинстве других местных языков существует специальный грамматический класс «деревьев», признаком которого и служит префикс «м». Это мутикани, муироси, мутендера, муньенье, мутанта, мукиндури, мухуга. Из листопадных облик этих лесов определяет капский каштан, мутома, мукарара, макарарате. Среди зарослей этих густых лесов скрывается множество кратерных озер, часть из которых в самую сухую пору высыхает. Особенно много озер, водопадов и источников на дне двух кратеров-близнецов — Чоппа Гоф и Гоф Бонголи (гоф - это местный термин, в переводе означающий «кратер»).
Их берега порой бывают сплошь покрыты ярким ковром бабочек, поднимающихся сюда снизу. Вслед за бабочками слетаются на озера птицы. А вечером, когда утихает щебетанье пернатых и над замерзшим вулканом опускается тишина, из густых зарослей кустарников, покрывающих дно кратеров, появляются на водопой небольшие стада красавиц куду — больших куду, как называют обычно зоологи этих винторогих антилоп в отличие от малых куду. Сейчас во всей Кении сохранилось не больше двухсот больших куду, причем примерно треть из них нашли себе убежище на склонах Марсабита.
Марсабит в переводе с языка боран означает «дом Марса». Марсом звали эфиопского крестьянина из племени бурджи, который, поселившись здесь в десятых годах нынешнего столетия, первым в этих местах начал заниматься земледелием и учить обрабатывать землю скотоводов рендилле, боран и габбра. Вслед за Марсом на плодородные горные земли потянулись из Эфиопии и другие бурджи. Они были не только земледельцами, но и искусными ремесленниками, прежде всего ткачами. Пока женщины-бурджа обрабатывали землю, первыми в Кении, внедряя эфиопские культуры — просо таффи и вимби, мужчины крутили пряжу и ткали из нее грубые шерстяные ткани, вскоре местные кочевники начали охотно менять свои плащи из плохо выделанных козьих шкур на теплые ткани, сбываемые им бурджа. Сыновья и внуки Марса быстро разбогатели, и сегодня они единственные зажиточные африканцы, собственники земли и лавчонок в этом крае, еще живущем по законам пасторальной демократии.
Административный район Марсабит — и зеленый оазис гор, и окружающие его песчаные пустыни, и простирающиеся на север каменистые плато — занимает площадь, равную территории двух Швейцарии. Но живет в этом огромном районе всего лишь пятьдесят две тысячи человек. И это не только потому, что пустыни и плато слишком негостеприимны для людей. Только на горном массиве Марсабит могло бы жить и кормиться около восьмидесяти тысяч человек. А сейчас в небольших енкангах по его склонам и в городе Марсабите проживает всего лишь семь тысяч. На этом вулканическом массиве около десяти тысяч гектаров плодороднейших земель, на которых прекрасно может плодоносить кофе — одна из наиболее доходных культур, внедрение которой в Центральной Кении вызвало подлинный бум в африканских хозяйствах. Но на склонах Марсабита сейчас обрабатывают не более трех тысяч гектар, причем кофе выращивают исключительно для местного потребления. В условиях нынешнего бездорожья перевозка кофейных бобов для экспорта в далекий порт Момбаса оказывается неэкономичной.
Прекрасные зеленые пастбища занимают на Марсабите двадцать тысяч гектаров, тем не менее большинство скотоводов продолжают гонять свой скот по засушливым равнинам. Они привыкли к пустынным просторам, их не тянет в горы. Отгороженные от мира неприветливыми песками и россыпями туфов, они в «страшные времена» были единственными племенами в Кении, которые уберегли свои стада от эпидемий. По этим племенам можно судить о том, какими богатствами обладали номады в Кении до тех пор, пока болезни не подкосили скот, а пришедшие вслед за чумой и ящуром колонизаторы не отобрали у скотоводов выживших коров и верблюдов.
Пустыни преградили путь на земли рендилле и боран и эпидемиям, и колонизаторам. И за это люди благодарны пустыням, они не хотят покидать их. Триста тысяч коров, четверть миллиона верблюдов, столько же овец, полмиллиона коз — такова собственность пятидесяти тысяч кочевников, живущих в районе. Иначе говоря, примерно по двадцать пять голов скота на одного человека! Однако крайне низкая продуктивность животных, «сентиментальный» характер скотоводства, при котором рендилле и боран предпочитают все увеличивать и увеличивать поголовье своих стад, но никогда не режут их на мясо, приводят к тому, что зачастую люди здесь живут впроголодь или закладывают свое нехитрое имущество ростовщикам-бурджи, чтобы получить от них муку, кукурузу и просо. Три четверти земель обрабатываются шестью десятками семей бурджи. Пахарей же среди рендилле и боран еще очень мало. Район этот только начинает осваиваться местными племенами. Сумрачные горы были окружены мрачными легендами и преданиями, останавливавшими людей селиться под покровом леса. Самбуру, первыми начавшие осваивать окрестные равнины, называли Марсабит «Горами бабочек». Никогда не видя этих пестро окрашенных созданий среди каменистых плато, они наделили бабочек самыми страшными свойствами.
Никто не знает, кто жил в этих горах раньше, да и жил ли кто-нибудь вообще. Предания рендилле гласят, что примерно пять поколений (то есть около полутораста лет) назад их предки, молодые отважные воины, потерпев поражение от могущественных галла на своей прародине, в Сомали, переселились в Кению. Их путь лежал по побережью реки Тана и далее на запад, вдоль подножья священной снегоголовой горы Кения, через земли народа меру — мирных лесных земледельцев банту. Воины рендилле отбили у них жен и увели их дальше к подножьям «Гор бабочек». Здесь женщины родили первых детей, первых рендилле, отцами которых были сомалийцы, а матерями — меру. От тех еще совсем недалеких времен, не успевших стереться в памяти народной, в языке кушитов-рендилле осталось немало бантуязычных корней. А свои короткие широкие копья, напоминающие скорее оружие лесного охотника, чем жителя открытых пространств, и рендилле, и боран до сих пор называют «меру». Тесное соседство с аборигенами-самбуру заставило новоселов-рендилле перенять многое из обычаев и традиций этого нилотского народа, вытеснившее из сознания рендилле мусульманские обряды.
Боран появились у подножия Марсабита еще позже — в самом начале этого века, и тоже еще не «привыкли» к жизни в лесу. Они пришли с севера, из Эфиопии, принеся с собой обычаи своей родины — Сидамо и Харара. Их появление на уже обжитых рендилле равнинах со скудными пастбищами и малочисленными водоемами сопровождалось ожесточенными племенными схватками. Воины-боран, появившиеся из Эфиопии на конях и получившие через амхара и арабов огнестрельное оружие, как правило, оказывались сильнее рендилле. Они оттеснили их на запад, к землям их союзников самбуру, а сами заняли лежащие к востоку песчаные земли. Так уже в наше время создалась граница между рендилле и боран, проходящая сегодня почти по строящейся «великой северной дороге».
Племенная организация рендилле реагировала на появление у своих границ воинственных конников боран весьма своеобразно. Заимствованная ими у самбуру система возрастных групп была несколько изменена и приспособлена к специфическим условиям. Если у самбуру мораны находились на «военной службе» максимум до тридцати лет, то у рендилле мораны исполняли свои обязанности до сорока пяти-пятидесяти лет. В условиях постоянных вооруженных стычек с соседями, когда каждый воин был на счету, племя не могло разрешить себе такой роскоши, чтобы мужчина в тридцать лет женился и занимался лишь скотом и детьми.
Это была недальновидная мера. Никто не знает, какова была численность рендилле лет семьдесят назад, но доподлинно известно, что тогда их было больше, чем пришельцев боран. Сегодня же рендилле очень мало — всего лишь 19 тысяч, в то время как боран почти в два раза больше. Не так уж часты теперь межплеменные стычки, а следовательно, и нет особой необходимости для мужчин рендилле почти всю жизнь оставаться холостяками-моранами. Однако традиции живучи, и племенная организация еще не успела приспособиться к новым условиям. Женихи рендилле весьма солидного возраста, хотя в жены себе они берут шестнадцати-восемнадцатилетних девушек.
В Марсабите я попал на большую баразу, на которой выступал член кенийского парламента А. Колколе. Сам рендилле, он обратился к мужчинам-соплеменникам с призывом подумать о будущем племени.
— В условиях мира, наступившего в Марсабите после достижения yxypy[23], старая традиция, не разрешающая мужчине жениться до пятидесяти лет, — говорил он, — отжила. Она не нужна нам. Она лишь мешает рендилле, потому что численность всех племен вокруг увеличивается, а рендилле делается все меньше. Из-за этой традиции девушки не хотят оставаться в опустевших енкангах и уходят в город. Рендилле пора покончить со старыми обычаями и начать присматриваться к новой жизни.
После баразы я познакомился с А. Колколе и долго говорил с ним о нравах и обычаях его родного племени. Человек современный и просвещенный, он довольно критически высказывался о косности, племенных предрассудках, как он выразился, «тенетах рутины», которые очень тяжело преодолеть.
— Поверите, с тех пор, как я приобщился к общественной жизни и стал депутатом парламента, я борюсь против этих предрассудков, уговариваю молодежь жениться в том возрасте, который установила для этого сама природа. Но не буду хвастаться. Успеха я не достиг. Здесь, около города, где рендилле привыкли к европейскому костюму, меня слушают и считают своим, хотя и не разделяют моих идей о необходимости покончить с институтом моранов. Но в глубинке, чтобы меня слушали, мне приходится скидывать этот костюм и облачаться в кожаный наряд морана. В противном случае меня сочтут чужаком. Так и приходится бороться против традиции, привлекая себе в помощь ту же традицию.
Я поинтересовался у А. Колколе, как он мыслит себе процесс приобщения номадов к современной жизни.
— Прежде всего рендилле должны перейти к оседлости. Пока одна семья будет отделена от другой десятками километров пустынь, нечего и мечтать об организации школ, больниц, обучении рендилле современным методам ведения хозяйства. В большинстве районов Северной Кении это очень тяжело сделать. Суровая природа заставляет человека все время кочевать. Здесь же, в Марсабите, где среди пустынь возвышается огромный зеленый массив с плодородными землями, дело обстоит проще. Главное сейчас — преодолеть инерцию традиционного уклада, перестать «бояться» леса. Нужно сделать горы своим домом, а не подниматься в них лишь для того, чтобы напоить верблюдов. Это сразу же поможет решить большинство проблем. Во-первых, поселившихся в одном месте рендилле легче агитировать в пользу нового образа жизни, легче наглядным путем Доказать преимущества этой жизни. Во-вторых, если люди будут постоянно жить в деревнях, властям будет легче покончить со скотом и с племенными стычками. В сущности не будет причин для этих стычек из-за пастбищ и источников. Мы планируем создавать деревни вблизи воды, бурить колодцы и строить водохранилища. В-третьих, можно будет ослабить зависимость традиционного хозяйства рендилле от скотоводства, единственной отрасли, которая позволяет существовать кочевникам в пустыне. Перестройка структуры экономики Марсабита — вот наша цель. Почему только бурджи могут заниматься земледелием? Сейчас в Марсабите вряд ли найдется десяток семей рендилле, обрабатывающих землю. Рендилле считают земледелие пустым делом, потому что и в рот не желают брать растительную пищу. Но когда они начнут выращивать овощи, пусть даже на продажу, они рано или поздно попробуют их, а затем и пристрастятся к ним.
Колколе пригласил меня в Марсабит на «выставку достижений района», устроенную местными властями под большим тенистым деревом. На двух или трех составленных вместе столах лежали по два-три ананаса, манго, папайи, апельсины, гроздь бананов и другие тропические фрукты. Рендилле и боран, пришедшие в город, толпились вокруг столов, недоуменно разглядывая плоды: они, жители Африки, видели их в первый раз. Обслуживавшие выставку бурджа разрезали фрукты и роздали каждому кочевнику по малюсенькому кусочку. Мораны-дегустаторы, явно не веря, что подобные вещи можно отправлять в рот, потребовали, чтобы бурджа сделали это первыми. Затем, последовав их примеру, они изобразили недовольную гримасу и, как по команде, выплюнули кусочки ананасов и бананов. «Апана мзури»[24]. Таково было их коллективное резюме.
В один из вечеров в Марсабите я пригласил на ужин районных чиновников, нескольких вождей и старейшин. С учетом местных вкусов в меню преобладало мясо. Однако из багажника машины я извлек несколько консервных банок — помидоры, соленые огурцы, горошек — и тоже поставил их на стол. Зелень эта вызвала среди районного руководства большое удивление. Ее все пробовали, но никто, по-моему, так и не осмелился проглотить. Мои гости не знали даже, как называются помидоры и огурцы, причем не только по-английски, но и на суахили. И это не потому, что помидор и огурец — пришельцы с севера. Ими завалены рынки Найроби, как я потом выяснил, бурджи выращивают их в Марсабите. Просто традиционность вкусов мешает местным племенам приобщаться к вегетарианской пище.
Но непозволительно забывать земледелие там, где оно возможно. Это разбазаривание природных ресурсов кенийского Севера. В стойбищах рендилле, которые я посетил, я видел голодных людей, просиживающих на камнях по полдня в очереди за плошкой каши или ложкой сухого молока, раздаваемых здесь правительством или «Красным крестом». Трудно было поверить, что в каких-нибудь тридцати — сорока километрах отсюда лежит прохладный зеленый горный массив с плодородными, пустующими землями, вполне способными прокормить этих людей.
— Это дорога, протоптанная слонами, бвана, — тронув меня за плечо, объяснил Вако, мой проводник по заповеднику. — Очень древняя дорога. Десятки поколений слонов тысячи лет ходили здесь и вытаптывали ее. Замани сана[25].
Не знаю, был ли бы под силу человеку такой труд. Вдоль обрывистой базальтовой стенки ущелья, рассекающего северо — западный склон Марсабита, тянулось нечто вроде террасы шириной в пять-шесть метров. Она была выбита слоновьими ступнями. Слоны ходят гуськом, один за одним, строго соблюдая шаг, и поэтому сзади идущий гигант всегда ступает на след своего предшественника. В течение тысяч лет десятки тысяч слоновьих ног наступали на одно и то же место. И подобно тому как капли воды за века могут продолбить гранит, ступни семитонных гигантов продолбили отпечатки собственных следов в базальтах. Они тянутся равномерно и имеют глубину в десять — двенадцать сантиметров. Запечатленные в камне свидетельства тех времен, когда хозяевами Марсабита были слоны. В наиболее узких местах, где слонам приходилось прижиматься к подступающим к их дороге склонам, отполированы и эти скальные стенки. Толстая кожа слонов подобно наждачной бумаге навела блеск на камни.
— Куда же ведет эта дорога? — спросил я.
— Если мы идем по этой дороге, — значит она ведет туда, куда нам нужно, — резонно ответил аскари. — Вскоре слева появится первый гоф, где часто пьет воду Ахмед, король слонов.
Две самые большие кратерные воронки Марсабита заполнили озера Сокорте Дика и Сокорте Гуда. Это слоновьи водопои, к которым на протяжении тысячелетий с безводных равнин поднимаются добродушные толстокожие гиганты. В засушливые годы слоны приходили на берега кратерных озер Марсабита со всей безводной округи, преодолевая расстояние в сто-двести километров. Ведь эти внешне неподвижные гиганты — лучшие ходоки в мире. В последние годы, когда ученые начали пристально изучать повадки зверей, привлекая себе в помощь технику, удалось узнать много нового о слонах. Крохотные радиопередатчики, установленные где-нибудь в складках слоновьей кожи, помогли доподлинно выяснить, что слон проходит за день больше, чем любое другое животное. Слонов, передатчики которых утром работали близ Маралала, на следующий день «прослушивали» в Марса бите, а расстояние между этими пунктами около двухсот километров.
Сейчас, когда на строительстве «великой северной» в районе Марсабита, где скрещиваются слоновьи трассы, начали работать геодезисты, стали известны удивительные «инженерные способности» слонов. Теодолитчики, прокладывающие направление строящегося шоссе, рассказывали мне, что, попав на склоны Марсабита, они все время наталкивались на подобие широких дорог, профиль которых был очень удачно выбран на холмистой пересеченной местности. «Сначала мы даже думали, что это остатки одной из тех древних дорог, строительство которых ученые приписывают азанийцам, — рассказывал мне один геодезист-итальянец. — Но потом рендилле сообщили нам, что это дороги слонов. Вскоре мы заметили, что по ночам, когда шум строительных машин не пугает животных, они и сейчас ходят этими путями. Профиль дороги избирается ими почти безошибочно. Поэтому вскоре мы перестали мудрить, искать лучшие варианты направления шоссе и доверились слонам. Есть слоновья тропа — значит, гоним дорогу по ней. Благодаря этому удалось проложить шоссе через горный массив почти на два месяца быстрее, чем предполагалось».
Обнаруживаемые сейчас вокруг Марсабита слоновьи дороги — это памятники прошлого, свидетельства тех времен, когда к кратерным озерам поднимались огромные стада в шестьсот-восемьсот, а то и больше гигантов. То жалкое количество слонов, что бродит сейчас в предгорьях Марсабита, лишь пользуется дорогами своих предков.
И один из этих слонов — обладатель самых больших в мире бивней знаменитый Ахмед, которого хочет показать мне мой аскари.
— Ты думаешь, нам без труда удастся найти «короля»? — спрашиваю я у Вако. Он занимается в марсабитском заповеднике специально тем, что следит за передвижением Ахмеда.
— Трудно сказать. Три дня назад я видел его внизу, на равнине, а вчера Ахмед был в гофе Сокорте Гуда. Но кто знает, куда ему вздумалось уйти этой ночью…
Слон, больше чем какое-нибудь другое животное Африки, всегда привлекал внимание человека. Люди знали «выдающихся» диких слонов, давали им имена, наделяли их сверхъестественными умом и силой, благородством или яростью. О некоторых из них слагали настоящие легенды. Одним из таких легендарных слонов в конце прошлого века стал слон Сулейман. У него были огромные, почти по два метра бивни, и не один десяток охотников, рыскавших по Центральной Африке, лелеяли себя надеждой сразить Сулеймана. На него устраивали массовые облавы, его выслеживали в одиночку, отравляли водопой, рыли на его пути ямы-ловушки. Раза два его даже ранили, но и после этого слон остался в живых. Зато любой осмелившийся поднять на него ружье или копье всякий раз падал поверженным, превращаясь в «мокрое место» под его мощными ногами. Охотники начали считать, что Сулейман заколдован.
Становилось все меньше желающих связываться со слоном. Местные проводники и следопыты отказывались сопровождать европейцев, как только нападали на огромный характерный след Сулеймана.
За несколько лет до смерти Сулейман обзавелся двумя телохранителями, или «рабами», как называют таких слонов африканцы. Среди слонов подобное явление — не исключение.
Старые опытные самцы, которые уже не могут или не хотят жить в стаде, хотят покоя, устали от суеты, но не чувствуют в себе сил просуществовать в буше совсем одни, берут себе «на воспитание» молодого слоненка. Иногда старики уводят его из стада, иногда подбирают совсем маленьким среди саванны (ведь встречаются и слоны-сироты, мать могли убить браконьеры или слоненок попросту отбился от стада).
У великого легендарного Сулеймана было сразу два «раба». Одному из них африканцы дали имя Мухаммед, второму — Ахмед. С последним-то мы и искали встречи в марсабитских чащобах.
Вако рассказал мне, что, когда Сулеймана не стало, Ахмед и Мухаммед покинули пределы Цавопарка, куда мудрый старик, знавший человеческие порядки, привел их, чтобы спокойно дожить свои последние дни, и пошли на север. В 50-х годах их — уже тоже отрастивших себе огромные бивни — видели на берегу реки Тана, а в конце 60-х годов воспитанники Сулеймана, поднявшись по древней слоновьей дороге, появились в Марсабите. Подобно своему знаменитому хозяину, они тоже были любителями путешествий. Однако хитрости и осторожности они унаследовали от Сулеймана недостаточно. Вместо того чтобы жить в заповедном Марсабите, где закон запрещает человеку поднимать ружье против животных, Мухаммед и Ахмед часто спускались с гор и отправлялись в сафари через равнины, где охотник имеет право убить слона.
Здесь в конце 60-х годов Мухаммеда настигла смертоносная пуля. Убийство прошло незамеченным и воодушевило любителей охотничьих трофеев, которые стали стремиться приобщить к ним и огромные бивни Ахмеда. В 1970 году стало известно, что два американских охотника снаряжают к подножьям Марсабита целую экспедицию, чтобы убить Ахмеда. Тогда общества охраны природы и крупнейшие зоологи мира подняли свой голос в защиту Ахмеда, который среди всех живущих ныне слонов имеет самые большие бивни.
И тогда произошел беспрецедентный в истории случай. Джомо Кеньятта, президент Республики Кения, издал специальный декрет, посвященный Ахмеду. В декрете говорилось, что Ахмед — «гордость животного мира Кении», достояние всего человечества и поэтому кенийское правительство «намерено оберегать Ахмеда любыми доступными путями». Президент объявил себя покровителем Ахмеда и заявил, что любой, кто посмеет поднять руку на этого слона, будет отвечать перед кенийским правительством по всем строгостям законов.
Именно тогда Вако и получил свою работу «сыщика» при Ахмеде.
Охотников убить Ахмеда сразу поубавилось. Зато сделавшись благодаря президентской опеке знаменитостью, Ахмед привлек к себе внимание натуралистов, кинематографистов и фотокорреспондентов. Я был одним из первых, начавших охоту за Ахмедом с фотоаппаратом. Однако сделать снимки «короля» оказалось делом отнюдь не легким.
Два дня и две ночи провели мы с Вако на Сокорте Дика, познакомились с доброй сотней слонов, но Ахмеда так и не дождались. Не увенчалось успехом и наше пребывание на Сокорте Гуда, имеющем, кстати, и «христианское» название Пэрадайз — «райское озеро». На его берегу есть небольшой палаточный лагерь Карантина, принадлежащий «последнему из могикан» колоритного племени профессиональных охотников на слонов Джону Александру. За фантастическую плату редкие посетители Марсабита могут арендовать у Александра палатку и получить на ночь традиционный протертый суп. Иногда им везет: Ахмед либо в одиночку, либо в сопровождении своих гигантских товарищей выходит из леса и приближается метров на полтораста к лагерю. Он пьет воду из Сокорте Гуда, принимает душ и снисходительно оглядывает окрестности. В стаде, к которому он обычно примыкает, почти все слоны — рекордных размеров. Марсабит тем и знаменит, что здесь живут одни из самых больших слонов в мире и Ахмед — самый большой из них.
Однако явление Ахмеда народу происходит весьма редко, и, как полагал Александр, ждать слона в ближайшие дни на берегу «Райского озера» было бесполезно. Многоопытный Вако придерживался того же мнения. Он советовал мне попытать счастья найти Ахмеда среди холмов Хуррикон, в десяти километрах к северу от Марсабита.
За три часа лендровер доставил нас к подножию холмов. Отсюда по бушу нужно было идти пешком. Слоновьи следы попадались буквально на каждом шагу. Однако с минуту постояв над ними, Вако отрицательно покачал головой.
— Маленькие следы, не Ахмеда это, — пробормотал он себе под нос.
Над одним следом, гораздо больше обычного, он простоял Дольше. Потом опять покачал головой.
— Нет, это старая Нагди, — повторил он. — Она немного хромает: видишь, след от одной ступни у нее гораздо глубже, чем остальные. К тому же следы у нее круглые, как и у всех слоних, а у слонов такие отпечатки оставляют лишь передние ноги. Задние же напоминают большое яйцо.
— Если у слонихи есть имя, значит, она тоже чем-то знаменита? — спросил я.
— Нагди — старая умная слониха. Ничего больше. Почему-то все вазунгу думают, что слоновьи стада водят самцы. А это бывает как раз очень редко. Почти всегда стадом руководит старая мудрая самка, которую слушаются все, в том числе и сильные самцы. Я давно знаю Нагди! Когда я был охотником, это она всегда предупреждала самцов о том, что я с ружьем подкрадываюсь к стаду, и по ее трубному сигналу они бросались на меня.
— А что, Ахмед хитер, умен, осторожен? — поинтересовался я.
— Хитрости и осторожности у него не отнимешь. Когда этот великан еще не был под опекой у президента и охотники его выслеживали, все равно никто не мог подобраться к Ахмеду.
Он забирался на самые крутые склоны, ночевал между скалами и стоило кому-то вторгнуться в горный дом слона, как камнепады предупреждали гиганта об опасности. Он никогда не ложился и поэтому, только заметив преследователя, тут же бросался на него. Ахмед никогда не убегал, потому что знал, что оставшийся в живых враг будет преследовать его. Он уничтожал врагов, и желающих связываться с ним становилось все меньше и меньше.
— Умен ли Ахмед? — продолжал Вако. — Наверное. Потому что как только его перестали преследовать люди с ружьями, как только Марсабит сделался резерватом и собратья слона перестали умирать от пуль, Ахмед изменил свое поведение. Он теперь стал добрым и доверчивым. Если его молодых «рабов» беспокоит близость людей и они стараются отогнать человека, то Ахмед иногда даже удерживает их.
— Разве у Ахмеда уже есть рабы? — удивился я.
— Да, старик теперь редко ходит один. У него два «раба», два молодых слона. Они почти не покидают его и не спускают глаз с людей, если те есть поблизости. Ахмед может спокойно стоять с закрытыми глазами или есть, но «рабы» всегда на страже. Они относятся к нему, как любящие дети к больному отцу.
Было уже заполдень, а мы даже еще не напали на «королевский» след. К вечеру Вако, правда, указал мне огромный отпечаток ступни на красной земле, но он был несвежий. Трава вокруг уже успела распрямиться, а огромные кучи навоза, которые вскоре попались нам на траве, уже подсохли. Ахмед вместе со своими телохранителями был здесь утром. Рядом с его огромными следами виднелись следы двух слонов поменьше.
Между тем пора уже было подумывать о ночлеге. Вако был склонен разжечь костер и ночевать прямо среди камней, успокаивая меня тем, что слоны никогда не нападают на спящего. Однако помимо слонов в скалах водились и леопарды, которые в противоположность благородным гигантам любят нападать на лежачих. Конечно, ружье ружьем, но я все-таки уговорил Вако вернуться к машине.
Утром мы быстро нашли место, где вечером напали на след, и тут удача улыбнулась нам. Не прошло и получаса, как Вако нашел совершенно свежий след, а рядом — лужу слоновьей мочи, которая еще не успела подсохнуть.
— Минут тридцать назад они были здесь, — уверенно сказал мой следопыт.
От слоновьей кучи, которая попалась нам под высоким молочаем, еще шел пар. Вако опустил в нее палец.
— Они были здесь минут десять назад. Слоны идут медленнее, чем мы. Наверное, останавливались, чтобы поесть. Ахмед где-то рядом, — прошептал он.
Мы замедлили шаг и крадучись пошли вперед. Нам преградил путь довольно большой валун, а когда мы высунулись из-за него, то увидели Ахмеда. Он стоял в зарослях невысокой травы, метрах в двухстах от нас, положив свои огромные бивни на спину одного из «рабов». Второй его телохранитель щипал рядом траву, время от времени поводя ушами. Ветер дул в нашу сторону, так что слоны, наверное, не подозревали о нашем присутствии. Это была удача. Однако солнце висело прямо напротив нас, над слонами, так что не приходилось и мечтать снять сцену отдыха «короля слонов», положившего бивни на «раба».
Больше полутора часов Ахмед стоял неподвижно, лишь изредка обмахивая себя ушами. Потом осторожно поднял голову, снял бивни с «подпорки» и направился к дереву рвать ветви. Бивни у «короля» были огромные, килограммов на сто каждый и длиной примерно по два метра. Это был прекрасный экземпляр, редкий даже для тех времен, когда слоны с огромными бивнями жили повсюду. Ведь даже тогда пара самых больших бивней, «вошедших в историю», имела по 205 сантиметров в длину и весила 225 килограммов. Но огромные бивни были в тягость старому «королю». Ахмеду уже за шестьдесят, а ведь слоновья жизнь не длиннее человеческой. Они редко доживают до восьмидесяти.
Королевские бивни тянули голову Ахмеда вниз, и, когда он шел по ровным участкам, они почти касались земли. Но среди камней или в зарослях кустов бивни мешали Ахмеду, цепляясь за стволы и ветки, и ему приходилось высоко откидывать голову назад. Он уже не мог быстро бегать или стремительно поворачиваться.
Я наблюдал за Ахмедом, почти не отрываясь, но в какой-то момент он внезапно… исчез. Не в первый раз мне привелось сталкиваться с подобным явлением. Огромные животные растворяются в лесу, словно они нематериальны.
При всей своей массивности и видимой неповоротливости слон на редкость проворен и быстр. Глядя на него, мы думаем, что он должен ходить, обязательно ломая все на своем пути и производя вокруг неимоверный шум, в то время как обычно слоны даже в густых зарослях передвигаются совершенно бесшумно. К тому же они обладают удивительной способностью маскироваться среди сравнительно небольших объектов, очень удачно используя при этом их очертания, игру света и теней, цветовые оттенки и т. д. Слон, кроме того, в отличие от большинства других животных прекрасно умеет ходить задом наперед.
…Я посмотрел на Вако: он дремал, облокотившись на ружье. Перевел взгляд на слонов — Ахмед вновь стоял под деревом, стараясь достать хоботом сочную зеленую ветку.
Потом прошло минут десять, мое внимание отвлекли белые птицы, усевшиеся вычищать насекомых на спине «рабов». Когда же я вспомнил о «короле», его вновь не было. Не отрывая глаз, я смотрел на пустое место, где только что стояло огромное животное. Две, три, десять минут… Солнце режет глаза, но я смотрю, пытаясь даже не моргать. Наконец из-за низких кустов, которые, казалось бы, не могут скрыть слона, появился Ахмед. Появился бесшумно и, сделав всего один шаг, вновь встал под дерево. Впечатление было такое, что кто-то молниеносно выдвинул и снова спрятал кулису с изображением слона…
Часа через три, когда солнце уже было в зените и жара становилась невыносимой, Ахмед, очевидно, решил поискать тени. Разворачиваясь, он повернулся лицом к нам, и в этот момент я рискнул щелкнуть несколько кадров. Спокойно и величественно «король» вошел в чащу и скрылся за деревьями. Два телохранителя бесшумной тенью последовали за ним…
Нанеся визит вежливости «королю» Ахмеду, я обосновался в Карантине. Оттуда я ездил по стойбищам рендилле, знакомясь с их бытом, фотографировал женщин, навьючивающих бурдюки с водой на верблюдов, и приветливых престарелых моранов, явно томящихся от бремени мирных дней, наступивших в Марсабите.
Меня удивило, что у многих воинов лица были разрисованы полосами пепельного цвета и что вообще вокруг царит какое-то приподнятое, почти праздничное настроение.
— Что за полосы на воинах? — осведомился я у одного из мужчин.
— Все должны знать, что вскоре мы уже не будем моранами и станем старейшинами, — с достоинством ответил он. — Эти полосы — знак того, что с новой луной дух моранов нас покинет.
— Это значит, что в ночь новолуния состоится элмугет — церемония перехода воинов в старейшины?
— Да, ты верно понял меня, — величественно кивнул он головой.
— Где это будет?
— В Раматроби.
Я принялся «наводить мосты», пытаясь с помощью марсабитских знакомых добиться разрешения у вождей рендилле побывать на элмугете. Это главная церемония в жизни рендилле, пройдя которую их великовозрастные мужчины получают наконец право иметь жену. Переговоры шли довольно успешно. Их благополучному завершению особенно помогла одна встреча.
Как-то я заехал на бензоколонку заправить машину и рядом, на обочине дороги, увидел своего старого знакомца Лангичоре. Он сидел на большом камне и пил помбе из бутылки.
— Джамбо[26], мзее, обрадовался я встрече. — Ты еще помнишь меня?
— Сиджампо[27]. Я не так стар, чтобы забыть мзунгу, с которым так много ходил по горам, — тряся мне руку, проговорил он. — Что, опять хочешь попасть на наш праздник и опять тебя не пускают?
— Да нет, вроде бы пускают, — ответил я. — Великовозрастные мораны у рендилле не так строптивы и заносчивы, как молодые воины самбуру.
— Ну вот и отлично, — закивал головой старик. — Значит, скоро мы опять увидимся на элмугете.
— Ты будешь там, мзее?
— Иначе зачем бы я был здесь? — усмехнулся он. — Старый Лангичоре будет на элмугете и поможет тебе во всем.
Вечером, встретив Вако, я выяснил у него причины, побудившие Лангичоре появиться в Марсабите. Из слов аскари получалось, что существует целая каста ндоробо — своего рода странствующих мганга и церемониймейстеров, которых местные племена приглашают на свои ритуальные торжества. Лангичоре, оказывается, тоже принадлежал к этой касте.
Нилотские и кушитские племена, появившиеся на кенийском Севере гораздо позже ндоробо, очевидно, не имели собственных мганга и ритуальных лидеров и приглашали к себе подобных деятелей из среды аборигенов. Постепенно это сделалось традицией, и среди ндоробо появилась целая прослойка особо почитаемых отправителей культов, популярных среди всех соседних племен.
Не знаю, как развивались события, но через три дня Лангичоре прислал за мной в лагерь Карантина мальчишку. «…Мзее завтра с утра приглашает вас ехать вместе с ним в Раматроби», — отдышавшись, выпалил он.
Путь лежал через знакомые черные вулканические плато, которые начинаются у когда-то извергавшего лаву Марсабита и тянутся до восточного побережья озера Рудольф. Шесть часов лендровер полз по нагромождениям туфов, и за все это время нам лишь один раз попалось стойбище рендилле. Оно представляло собою обнесенную колючими ветками круглую площадку. За колючим забором, также по кругу, стояли шатры, крытые верблюжьими шкурами. Рендилле обычно остаются на одном месте не больше двух — трех дней. Их шатры женщины без труда ставят и разбирают за пятнадцать — двадцать минут. На более длительный срок стойбище разбивают лишь тогда, когда в семье появляются тяжело больные или когда у женщины начинаются предродовые схватки. Но даже и в этом случае с нуждающимся в помощи в стойбище остаются лишь два-три человека. Остальные уходят по условленному маршруту. Их всегда гонит вперед отсутствие корма и воды для скота. В пустынях Хедад, Кайсут и Чалби травы, которую может найти скот в радиусе тридцати — сорока километров от стойбища, хватает лишь на один день. Поэтому волей-неволей, чтобы не потерять скот, рендилле должны через день преодолевать тридцать-сорок километров. Расстояния же между источниками и того больше. Предотвратить гибель коров от жажды удается лишь за счет запасов воды, которую транспортируют на верблюдах в бурдюках, сшитых из жирафьих шкур.
Чем ближе мы приближались к Раматроби, тем чаще попадались нам верблюды, увешанные бурдюками. Однако в отличие от обычных караванов, которые ведут женщины, на сей раз перед верблюдами шли мужчины. Это были мораны, спешившие на церемонию.
— Каждая семья, чьи мораны станут после элмугета старейшинами, должна прислать на церемонию жертвенного верблюда, — объяснил Лангичоре. — На них же мужчины везут воду, которой смоют с себя пыль тех лет, что они были моранами…
«Пыль тех лет, что они были моранами» — это не пышная фраза, а вполне реальный образ. Суровая природа, лишавшая людей воды, не разрешает рендилле растрачивать влагу на умывание. Свой утренний туалет они совершают, натирая тело верблюжьим жиром. Пыль пустыни, осевшая на этот жир, действительно, редко смывается. Если рендилле кочуют далеко от постоянных источников воды, по-настоящему вымыться они могут лишь в наиболее важных в их жизни случаях. Для женщины — это день рождения её ребёнка, для мужчины — ночь накануне обрезания и элмугета.
Мое появление в Раматроби было встречено очень сдержанно, совсем не так, как в горах Олдоиньо Ленкийо. Это объяснялось и более солидным возрастом моранов-рендилле, и тем, что кушиты вообще намного сдержаннее экспансивных нилотов.
По просьбе Лангичоре я показал трем старейшинам-рендилле, а потом и нескольким моранам, как далеко можно видеть в бинокль. Как всегда, высказывая удивление, они почмокали языками, после чего старейшины передали через Вако свое разрешение остаться мне на элмугете. Я преподнес им мешок сахара, и рендилле, забыв обо мне, принялись за свое дело.
Можно, конечно, понять состояние сорока-пятидесятилетних мужчин, которым наконец разрешили обзавестись семьей. В отличие от оседло живущих масаев или самбуру мораны у рендилле не строят для себя отдельных холостяцких маньятт, а кочуют вместе с родителями. Их племенные законы допускают тесные отношения моранов с незамужними женщинами, однако жениться они не могут и поэтому не имеют права иметь детей. Ребенок, родившийся от морана, считается незаконным, а отца его ждет вечный позор. Про таких моранов рендилле говорят, что они «не научились быть мужчинами». А в таком случае они так и остаются моранами — пожизненными воинами без права иметь настоящую жену и законных детей.
В последний день перед церемонией на зеленой опушке горного леса Раматроби начали строить огромное стойбище для проведения элмугета. В торжествах должны были принять участие мораны из восьмидесяти шести семей, кочующих на огромной пустынной территории. И каждый из них привел в Раматроби помимо жертвенного верблюда еще по восемь-десять транспортных верблюдов, которые тащили шатры и скарб всех участников церемонии. Присутствовать на элмугете разрешается старейшинам родов, отцам моранов и избранницам воинов, которые по окончании элмугета получат право стать женами посвященных.
Весь день рендилле разбивали свои шатры, а из пустыни со всех сторон к церемониальной енканге шли и шли караваны. Об их приближении предупреждал гулкий звон деревянных колокольчиков, подвешенных на шеях верблюдов. К вечеру у подножия скал Раматроби вырос огромный круглый крааль. Около четырехсот шатров, образовавших пять вписанных друг в друга кругов огораживали огромную площадку, в центре которой бродили восемьдесят шесть белых жертвенных верблюдов.
Когда взошла луна, началась церемония омовения. Из сотен сшитых вместе коровьих шкур, по краям подвешенных к вбитым в землю кольям, было сооружено нечто вроде огромной купели. Мораны из каждой семьи подтаскивали к ней жирафьи бурдюки и выливали из них воду. Потом три вождя рендилле и Лангичоре, не раздеваясь, влезли в купель и, стоя в середине по колено в воде, по очереди обращались к моранам с короткой речью.
— Они воздают должное моранам, всю свою молодость и зрелые годы отдавшим защите стад, стариков, женщин и детей, — наклонившись ко мне, перевел Вако. — Они восхваляют их храбрость, ум и отвагу. Они говорят, что, покончив с жизнью моранов и став старейшинами, мужчины приобретают новые обязанности. Хотя они вскоре женятся, а затем сделаются отцами, они все равно будут в долгу перед племенем и его лидерами. Они исполняют этот долг перед рендилле, воспитывая хороших детей — будущих смелых моранов, выращивая хороший скот и приумножая богатство всего племени.
Четыреста моранов, сжав в руках копья и склонив головы, стояли возле квадратной купели, с благоговением слушая своих лидеров. О чем думали эти мужчины, которых старая традиция лишила многого в жизни? Принимали ли они эту традицию сердцем или лишь покорно подчинялись ей? Вспоминали ли они с гордостью о своей удалой юности, о походах против соседей или с сожалением думали о зря ушедших годах? А может быть, мысленно переносились в будущее, которое избавляло их от противоестественной боязни стать отцом?
Когда Лангичоре, выступавший последним, начал свое обращение к моранам, я навел фотоаппарат на купель и нажал электронную вспышку. Три стоявших там вождя обернулись и что-то гневно прокричали в мою сторону.
— Вожди говорят, что в этот вечер и все последующие вечера элмугета ничто не должно быть ярче луны, — пояснил мне Вако. И помолчав, добавил от себя: — Обычно во время этих церемоний не разжигают даже костров. Советую не рисковать: вожди разрешили тебе лишь смотреть, что здесь происходит. О том, что ты будешь пользоваться ярким светом, договора не было. Все увидеть можно и без него. Под тем предлогом, что ты оскорбляешь луну, они могут нарушить договор и прогнать тебя. Я вновь посмотрел на купель. Она была установлена так, что полная луна отражалась в воде как раз в ее середине. Вокруг ее отражения стояли старейшины. Очевидно, луне придавалось особое значение в этой церемонии.
Лангичоре кончил говорить и одновременно все четыре старика, стоявшие в купели, хлопнув в ладоши, издали протяжный, немного зловещий крик. Мораны ответили им резким отрывистым «ийе». Затем, как по команде, скинули с себя одежды, отошли от купели и, выстроившись в один ряд в длинную цепочку, побежали по поляне.
«Ийе! Ийе! Ийе!» — выкрикивали бегущие мораны, подпрыгивая, и резким движением как бы выбрасывали голову вперед. «Ийе! Ийе! Ийе!» — все быстрее и быстрее кричали они и в такт их ритмичному крику все быстрее и быстрее извивалась по поляне живая змейка из обнаженных, натертых верблюжьим жиром тел, поблескивавших в лунном свете.
У рендилле, как и у других нилотских и кушитских племен Кении, весь этот ритуал проходит исключительно под аккомпанемент человеческого голоса. Никаких тамтамов, никаких горнов и ксилофонов, так шумно сопровождающих ритуальные церемоний народов банту, здесь не было. Не было здесь также ни таинственных масок, ни устрашающих ряженых. Организаторы церемонии явно избегали мистики, они обращались непосредственно к естеству посвящаемых. Для придания таинственной торжественности обряду элмугет они взывали к самой природе.
— Ийе! Ийе! Ийе! — надрывно, уже срывающимися голосами кричали нагие воины, бешено прыгая по поляне, залитой голубым светом луны. «Ийе! Ийе! Ийе!» — вторил эхом темный таинственный лес. Эта обстановка всеобщего предельного нервного напряжения передалась даже мне.
Между тем три вождя и Лангичоре вновь вошли в купель, но стали на этот раз не посередине, а в одном из ее углов. С противоположного угла выстроились в очередь, чтобы войти в воду, все еще прыгающие и кричащие мораны. Они по одному залезали в купель, пересекали ее по диагонали, останавливались в том месте, где в воде отражалась луна, и, склонив голову, всем своим видом изображая покорство и смирение, шли дальше в угол, где стояли вожди. Те говорили им последние напутствия и давали отхлебнуть из большого бычьего рога глоток молока, смешанного с медом и кровью.
Некоторые из выстроившихся в очередь моранов, внезапно вскрикнув, вдруг падали на землю и, дрожа всем телом, принимались кататься по траве. Глаза их, как бы остановившиеся от ужаса, были обращены к луне, у губ появлялась белая пена. Это был не маскарад, а состояние глубокого транса, который я уже раньше наблюдал у многих нилотов во время ритуальных церемоний и танцев.
Другие мораны пытались успокоить своих товарищей, обращаясь с ними, как с больными, страдающими припадками эпилепсии. Трое-четверо мужчин садились на руки и ноги впавшего в транс, кто-нибудь просовывал ему между зубов толстую ветку, предотвращая тем самым укус языка. Минут через десять-пятнадцать конвульсивные движения прекращались, после чего находящегося в трансе морана относили к женщинам, которые обливали его водой. Еще через четверть часа, придя в себя, посвящаемый вновь прыгал среди моранов, стоящих в очереди в купель.
Для некоторых моранов свидание в купели со стоящими в углу вождями подобно часу страшного суда. Ведь одни из них могли подозреваться в трусости, другие — в связях с замужней женщиной или в неподчинении решениям старейшин. И тогда стоящие в углу четыре старца, посоветовавшись, могли отказать провинившемуся морану в праве стать старейшиной, на глазах у всех изгнать его из купели. Чаще всего именно такие, знающие за собой грех мораны и впадают в транс. Это объясняется страхом перед ожидающимся с минуты на минуту решением ритуальных лидеров. Другие же мораны доводят себя до состояния транса преднамеренно, желая тем самым показать, что они переживают свою вину. Так во всяком случае объяснил мне потом Лангичоре поведение посвящаемых.
Во многом элмугет у рендилле напоминает аналогичную церемонию эното у масаев и самбуру. Только у этих племен лайбоны дают свои последние напутствия посвящаемым не в купели, а в хижине, куда не допускаются женщины.
Большинству моранов старейшины разрешают остаться в купели. Примерно лишь один из пятнадцати посвящаемых отвергается стариками. Отверженный, смиренно склонив голову, уходит прочь туда, где его поджидают женщины, — как правило, те, кто надеялись по окончании элмугета стать его женами. Они рвут на себе волосы, рыдают и с помощью многочисленных подруг пытаются втолкнуть морана обратно в купель.
Четыре мудрых старца не забывают следить и за тем, что делают эти женщины. Если моран искренне и энергично сопротивляется, но все же оказывается опрокинутым в купель натиском возлюбленной и двумя-тремя десятками ее подруг, вожди могут «пересмотреть» дело морана, разрешить ему пройти обряд омовения и стать старейшиной. Но если старцы заметят, что отвергнутый ими ловчит, противится женщинам лишь для видимости, а на самом деле сам хочет попасть с их помощью в купель, вожди бывают непреклонны. Страшный позор ждет дважды отвергнутого. До самой смерти будут говорить о нем как о человеке, «который хотел стать мужчиной с помощью женщин».
Почти до самого утра, до тех пор пока «солнце не начнет прогонять с неба луну», полощатся в купели счастливцы, смывая с себя «пыль времен моранов». Потом каждый из них заворачивается в заранее приготовленную белую верблюжью шкуру и идет в собственный шатер. Весь следующий день он будет спать в полном одиночестве, готовясь к следующей, не менее ответственной ночи.
Такова часть церемонии элмугет, которая сохранилась у тех немногих кланов рендилле, которые не приняли ислама и остались язычниками. Вторая же часть церемонии отмечается и рендилле-мусульманами.
Эта часть элмугета начинается на следующий вечер, как только взойдет луна. Это «варфоломеевская ночь» для верблюдов.
Каждая из восьмидесяти шести семей отдает для церемонии своего лучшего дромадера. Восемьдесят шесть белых верблюдов, впервые отмытые за всю свою тяжелую жизнь, ждут посреди маньятты своего последнего часа. Посвящаемые мужчины уже проснулись. Они натирают свои тела жиром и, накинув кожаные плащи, один за другим выходят из шатров.
Вновь протяжно кричат старики, и мораны, отыскав в стаде своих верблюдов, уже почуявших что-то недоброе, выстраиваются в ряд. Некоторые животные пытаются вырваться, убежать в пустыню, но обе пары ног у них крепко связаны. Единственно, что они могут свободно делать, — это мотать своими длинными шеями, на которых дребезжат деревянные колокольчики. Это дребезжание еще больше нагнетает обстановку нервозности, царящей на площадке.
Самый старший среди моранов одного рода берет в руки длинный плоский нож — пангу. Старики испускают звук иной тональности, и мораны, набросившись на верблюдов, начинают валить их наземь. Это последняя в жизни моранов возможность показать свою удаль и отвагу. Мораны, которые повалят и убьют верблюда первыми, будут в особом почете на празднике.
Но справиться с огромным животным даже четырем-пяти мужчинам не так-то просто. Верблюда положено убить с одного удара, воткнув пангу прямо в мозг, который легко уязвим лишь в определенном месте между ушами. Чтобы попасть туда, надо, чтобы хоть одно мгновение извивающаяся по песку змеиноподобная шея поваленного дромадера была неподвижной. Верблюды предпринимают неистовые усилия, чтобы освободиться от своих хозяев, которым они покорно подчинялись всю свою жизнь. Животные скидывают и подминают под себя людей, пытающихся навалиться им на ноги, конвульсивно извиваются, дико храпят. Но постепенно люди завладевают положением. То там, то здесь, рассекая воздух, вонзаются в верблюжьи головы тяжелые панги. Все реже слышен верблюжий хрип, все чаще раздаются победоносные возгласы моранов. Вот уже все восемьдесят шесть верблюдов лежат поверженными посреди церемониальной маньятты.
Быстро и ловко мораны разделывают туши, снимают с них шкуры, режут мясо. Шкуры поступают в распоряжение замужних женщин, которые тут же принимаются их обрабатывать. Верблюжий горб — сгусток белого жира — передается матерям моранов, которые, разделив его на необходимое число кусков, дарят их подругам моранов, своим будущим невесткам. Этот подарок — своеобразный символ того, что семья морана, обретающего право жениться, готова принять к себе его жен. Часть верблюжьего мяса режут на узкие полоски и также отдают женщинам — его будут сушить впрок.
Но наиболее лакомые куски верблюжьих туш мораны жарят на костре под раскидистым деревом. Так начинается пир по случаю окончания поры моранов.
Отменно наевшись, мужчины приглашают под дерево своих подруг, с которыми прыгают вокруг костров и безудержно веселятся.
Лишь на рассвете они скрываются в своих шатрах. А на начинающем голубеть небе уже появляются тучи грифов и марабу. Почуяв добычу, они парят над залитым кровью местом ритуальной резни, ожидая своего часа. Когда маньятта засыпает, они сплошь облепляют останки восьмидесяти шести верблюжьих скелетов и начинают свой пир. Потом к ним присоединяются гиены и шакалы. Когда вечером люди вновь выйдут из шатров, посреди маньятты они увидят лишь огромные груды начисто обглоданных белых костей.
Еще пять ночей будут пировать мораны под раскидистым деревом. Когда запасы верблюжьего мяса иссякнут, они зарежут всех предназначенных для элмугета коров, затем овец и, наконец, коз. Им не надоест есть мясо. Ведь полвека они были моранами, а их пища — молоко и кровь. Потом они сделаются старейшинами, но тоже очень редко будут принимать из рук своих жен заменяющий здесь тарелку черепаховый панцирь с мясным блюдом. В обычные дни рендилле избегают резать скот. Элмугет — один из немногих счастливых случаев, когда скотовод может наесться мясом. Это старая традиция. Племя, разрешая моранам зарезать так много скота, как бы благодарит воинов за те долгие годы честной службы, которую они несли, отражая своими копьями натиск врага.
Потом, на шестой день, когда уже зарезан весь скот и съедено все мясо, мужчины опять собираются под деревом пиров. Туда к ним приходят ритуальные лидеры и поздравляют их: мораны делаются старейшинами. Целую ночь еще прыгают и веселятся мужчины. А на следующий день женщины разбирают шатры, вьючат их на транспортных верблюдов и вместе со своими будущими мужьями отправляются в глубь пустыни, в их родовые енканги. Тогда по всей земле рендилле начинается свадебная пора…
Мне во что бы то ни стало хотелось проникнуть на земли габбра и боран. Поэтому я попросил всех своих марсабитских знакомых подыскать попутный караван, с которым можно было бы дойти до пограничных с Эфиопией бома — Сололо или Мояле. Перспектива пройти через пустыни с кочевниками казалась мне куда более привлекательной, чем надоевшие мытарства езды по бездорожью на машине.
Помог мне местный предприниматель Барава Леба, который отправлял на верблюдах в Сололо груз провианта для тамошних лавок. Лёба обещал, что полторы сотни километров, отделяющие Марсабит от эфиопской границы, караван преодолеет за пять дней. За два доллара в день он предложил мне арендовать у него верблюда с седлом, за три доллара — шатер и слугу Дабассо, смышленого паренька из племени боран.
Скажу сразу, что, попробовав взгромоздиться на верблюда, я вскоре слез с него и больше ни разу на него не залезал. Гарцевать на верблюде по заваленному огромными обломками лавы плоскогорью оказалось для меня делом слишком сложным. К тому же, остерегаясь свалиться с его высокого горба на острые камни, я воздерживался смотреть по сторонам, а это было обидно. Поэтому я двигался за караваном, прыгая с камня на камень. Так же, кстати, поступило и большинство погонщиков верблюдов. Их было шесть человек и все они принадлежали к племени габбра, по суровым землям которых пролегал наш путь. Среди «лунного ландшафта» пустынь мужчин габбра сразу можно узнать по их одежде, бросающей вызов черным краскам местной природы. На голове у них всегда белоснежные тюрбаны, на стройных красноватых телах — белые накидки через одно плечо и такие же идеально белые юбки.
И черты лица, и язык габбра выдают в них кушитов. Легенды, которые, развьючив верблюдов, ежевечерне рассказывали мне у костра погонщики-габбра, говорят о том, что в незапамятные времена это племя переселилось на вулканические плато с востока, из Сомали. Тогда габбра были мусульманами. Однако позднее, смешавшись с рендилле и боран, они вновь сделались язычниками. Основная масса габбра обитает сейчас в Эфиопии; в Кении живут лишь около шестнадцати тысяч представителей этого племени. Их лучшие пастбища находятся на зеленых холмах Хури, с запада подступающих к плоскогорью Дида Галгалу. Там женщины пасут скот и растят детей, в то время как мужчины подрабатывают извозным промыслом, транспортируя товары через свои черные плато.
Этот промысел возник давно, когда из районов Северной Эфиопии к побережью Красного моря и Индийского океана двигались большие караваны, груженные слоновой костью, кофе и шкурами. Воинственные габбра, считая никем не заселенное плоскогорье Дида Галгалу «своим», решили извлечь хоть какую-то пользу из этих бесплодных земель. Они запретили эфиопским купцам пересекать Дида Галгалу на своих верблюдах. Каждый торговец, вступивший на их земли, должен был оставить у границ Дида Галгалу своих верблюдов и купить у габбра новых животных. Кроме того, купцы должны были платить габбра пошлину за транзитные перевозки через их земли и нанимать среди них проводников караванов и погонщиков. Так габбра сделались монополистами в организации верблюжьих караванов. За ними установилась добрая слава честных и смелых людей, лучших знатоков каменных пустынь. Поэтому габбра и сейчас ведут из Кении в Эфиопию и обратно почти все торговые караваны.
На огромной территории страны габбра в Северной Кении нет ни одного поселения, ни одной деревни, ни одного административного пункта. Мы шли уже три дня и ни разу не видели даже временных стойбищ.
Иногда мне начинало казаться, что мы никогда не выйдем из этого безжизненного места. Наш длинный караван выглядел издалека каким-то огромным единым чудовищем, извивающимся среди черных камней. К двум часам дня лава раскалялась до того, что подошвы ног не спасал даже толстый каучук на моих ботинках. Трудно было понять, откуда больше пышет жаром: сверху, от солнца, или снизу, от черных камней. Ели мы дважды: ранним утром и ложась спать. Ежедневно мы отшагивали по этой отнюдь не приспособленной для пеших прогулок местности по тридцать — тридцать пять километров. Весь день погонщики упрямо шли вперед, не останавливаясь для привала даже в самые жаркие полуденные часы. Это был какой-то варварский темп, противоречащий всем африканским порядкам. В любой стране, у любого племени здесь существует неписаный закон: в наиболее жаркие солнечные часы люди спят.
Не могу сказать, чтобы я особенно страдал от жары. В условиях необычайно сухого воздуха высокая температура — не менее сорока градусов — переносилась не так уж тяжело. Более невыносимым было само солнце, этот огромный огненный шар, источник яркого света, от которого буквально некуда было деться. Его раздражающая, выводящая из равновесия яркость еще больше подчеркивалась темными красками земли, резкая граница угольно-черной земной поверхности и ослепительно голубого небосвода, повсюду бросавшаяся в глаза на горизонте, казалась неестественной, даже фантастической. Очевидно, от яркого света страдали и габбра, которые в полуденные часы закрывали глаза своими белыми накидками, двигаясь за верблюдами подобно белым привидениям. Никогда и нигде я так не наслаждался ночной темнотой. Быть может, этот свет, спрятаться от которого на лишенной деревьев равнине не было никакой возможности, и гнал габбра вперед.
Лишь один раз погонщики были вынуждены остановить караван, а вернее, подчиниться воле верблюдов, отказавшихся идти. Неожиданно нам начали попадаться бабочки. Это были репейницы, так часто встречающиеся в наших степях. Завидев караван, они резко поворачивали в нашу сторону и садились на верблюдов или на нас.
Для репейниц встреча с нашим караваном была столь же спасительной, как для птиц, летящих над океаном, — встреча с кораблем. Большинство перелетных птиц не могут сесть отдохнуть на воду, здесь же бабочки не могут приземлиться на раскаленные до шестидесяти-семидесяти градусов камни. Те же из них, которые неосторожно садились на них или падали в изнеможении, тут же изжаривались заживо.
Бабочек становилось все больше и больше, и вскоре облепленные ими верблюды превратились в каких-то сказочных существ, заросших пестрой махровой шерстью. Репейницы проникали даже в ноздри животных. Верблюды начали нервничать, мотать головами и лягаться, пытаясь освободиться от бабочек. А репейницы все летели и летели. Вскоре нас накрыло целое облако этих бабочек, слегка затемнившее даже солнечный свет. Это было какое-то феерическое зрелище.
Верблюды окончательно взбунтовались и начали скидывать навьюченный на них груз. Караван пришлось остановить, верблюдов стреножить, а нам самим спасаться от бабочек под шкурами. Закутавшись в них, обливаясь потом, мы сидели под палящими лучами солнца.
Часа полтора летели репейницы. Куда направлялись мириады этих насекомых? Скорее всего в Марсабит, на зеленый островок среди пустынь, неспроста названный самбуру «Горами бабочек». О перелетах репейниц, которые подобно птицам улетают зимовать из Европы в Африку, известно давно. Однако закономерности этих миграций почти не изучены.
Потом туча бабочек пролетела мимо, и мы отправились дальше. Но до самого вечера среди обломков лавы нам попадались пестрые крылышки репейниц-путешественниц, словно цветы, выросшие среди камней.
На четвертый день, проведя сутки в стойбище габбра на холмах Хури, где погонщики оставили часть продовольствия и загрузили верблюдов шкурами, мы резко повернули на восток. Склоны этих холмов, расчлененные десятками иногда заполняющихся водой лагов, — наиболее оживленная часть страны габбра. Не проходило часа, чтобы навстречу нам не попался здесь караван или стадо коз, перегоняемых женщинами. Как и все местные племена габбра имеют собственные, специфические детали национальной одежды или украшений, позволяющие соседям без лишних вопросов выяснить их племенную принадлежность. У женщин-габбра такое «отличительное» племенное украшение — надетые на лоб две-три нитки металлических бус, которые напоминают не то венок, не то корону. Каждая бусинка — квадратной формы. В былые времена, когда габбра посредничали в торговле между Эфиопией и Сомали, эти бусы делали из серебра местные кузнецы. Сырьем для них служили талеры Марии-Терезии, которыми купцы расплачивались с погонщиками верблюдов. Сейчас габбра довольствуются бусами из дешевых металлов — алюминия или олова. Золото и другие желтые металлы здесь не в почете. В тон к белоснежным одеяниям своих мужей женщины предпочитают носить украшения из белых металлов. Нередко такие квадратные, реже многогранные, бусы сплошь, как стоячий воротник, закрывают шею женщин-габбра и ниспадают на открытую грудь. Однако и «воротник», и бусы из белого металла — это уже не племенные украшения габбра, их носят женщины и других родственных племен — боран, мериллё, ормо.
У колодцев и водопоев, куда со своими стадами собираются женщины, нередко можно увидеть целые развалы этих дешевых украшений. Их делают и продают мужчины, принадлежащие к касте отверженных — тумал. Кочевники верят, что если тумал долго смотрит на животных, то может сглазить их, даже не желая того. Поэтому даже у колодцев они сидят в стороне, спиной к верблюдам и козам. Оставив своих животных под присмотром подруг, женщины сами по очереди бегают к кузнецам выбирать себе украшения.
О, какое шумное и красочное зрелище представляют собой водопои в этом районе! На землях габбра, где нет ни селений, ни базаров, площадка вокруг колодца или застоявшейся лужи на дне пересохшего лага превращается в своего рода центр социальной и экономической жизни всего племени. Это единственное место, где могут встретиться представители различных родов, обычно кочующих на расстоянии десятков километров друг от друга, куда стекаются любые новости и откуда расходится вся информация о жизни племени и его соседей.
Порой непосвященные люди недоумевают: как поддерживается и функционирует общественная жизнь в племени, кочующем по пустыне? Откуда мораны, живущие в сотне километров друг от друга, узнают, что в такой-то день, в таком-то месте верховные ритуальные лидеры решили провести элмугет? Или откуда всем старейшинам становится известно, что очередная бараза, на которой будет обсуждаться распределение пастбищ, состоится на второй день новолуния? Да очень просто. Верховные лидеры и вожди посылают к редким здесь водопоям своих представителей. Посидит такой «посол» недели две под пальмой дум у колодца, передаст всем погонщикам караванов решение вождей, и они, вернувшись в родное стойбище, сообщат там новость. Две недели — это обычно максимальный срок. Не реже чем раз в две недели появляются у водопоев караваны даже из самого далекого стойбища, потому что дольше этого срока верблюды здесь прожить без воды не могут.
Самый оживленный водопой в этих местах — Гарибабор. Это большой бассейн, окруженный красными скалами, создание которого, как и других колодцев на севере-востоке Кении, габбра считают делом рук великанов. В их мифологии эти великаны, якобы жившие здесь около двух тысяч лет назад, называются «махаданле» или «малало».
С махаданле, которые со временем якобы переселились в благодатные районы Межозерья, легенды жителей Руанды и Бурунди связывают появление современного народа тутси — самых больших людей земли, средний рост которых - 182 сантиметра.
Действительно, у тутси и кушитов есть кое-что общее. Помимо высокого роста, а также стройных поджарых фигур, и тутси и сомалийцы — долихоцефалы. Можно найти схожие черты и в их обычаях, и в их одежде. Так, например, очень похожи женские наряды тутси и восточных сомалиек, состоящие из длинного куска легкой яркой материи, которую они особым образом оборачивают вокруг своих стройных тел. Такие наряды, слегка напоминающие индийские сари, больше в Африке никто не носит. Удивительно схожи также используемые этими народами методы приготовления молочных продуктов; другим же племенам, населяющим территории, разделяющие тутси и кушитов, они не известны.
Большинство западных ученых причисляет тутси к хамитам, представляя их расой «аристократов», поработивших негроидные племена Межозерья. Однако, быть может, загадку махаданле (малало) легче всего будет решить, допустив, что это тоже были африканские кушитские племена, жившие сначала на Красноморском побережье и находившиеся на более высоком уровне развития, чем жители внутриматериковых районов. Какие-то причины — скорее всего войны, в древности не раз охватывавшие побережье Красного моря, — заставили махаданле (малало) переселиться в пустынные районы на стыке границ современных Эфиопии, Сомали и Кении, где они вырыли свои колодцы. Оттуда часть их мигрировала на Центральные нагорья Кении, приняв участие в создании азанийской цивилизации, другие же переселились дальше на запад, в Межозерье. В легендах габбра, в частности, говорится, что люди, населявшие раньше их земли и построившие колодцы, «ушли вслед за солнцем», то есть на запад…
Гарибобор — это, скорее всего, творение природы, «облицованный» базальтами провал между скалами, в который попадают дождевые и, возможно, минеральные воды. Его сооружение приписывается местными кочевниками великанам махаданле по инерции. Что же касается других глубоких и узких колодцев, то они сооружены, бесспорно, искусной рукой человека. Остается лишь удивляться, какими орудиями пользовались их древние строители, умудрившиеся прорубить в лаве узкий (в диаметре не шире вытянутой руки человека) ствол, отвесно уходящий вглубь на восемь-десять метров. У одного из таких колодцев на равнине Нгасо я задержался, наблюдая, как габбра извлекают воду из этой глубокой скважины. Шесть мужчин опустили в колодец сплетенную из пальмового волокна лестницу, прикрепив ее к лежавшему неподалеку огромному куску лавы. Пять мужчин, едва протискиваясь в каменное отверстие колодца, один за одним исчезли в преисподней. Первый из них взял с собой под землю ведро, вырезанное из пальмового ствола. Где-то там внизу, вися на лестнице, он черпал воду и передавал ведро находившемуся над ним товарищу. Примерно через каждую четверть часа ведро появлялось на поверхности, и поджидавший его мужчина переливал воду в огромный глиняный кувшин, оплетенный ветками (габбра не прекратили окончательно связи с Эфиопией и оттуда в больших количествах получают керамические изделия, незнакомые большинству других племен Севера). Затем ведро вновь исчезало в колодце. Пять мужчин, висящих на лестнице, вдруг затянули протяжную песню. Песня вырывалась из-под земли и неслась над черными равнинами…
Наш караван не останавливался у колодцев, потому что ждать своей очереди, чтобы получить воду, надо было не меньше суток. Мои же спутники-габбра спешили. Вопреки обещаниям Леба преодолеть расстояние до Сололо за пять суток, мы шли уже шестой день и, как считали погонщики, должны были попасть туда не раньше, как через неделю.
На восьмой день нашего перехода погонщики, к моему удивлению, избрали очень странное направление нашего маршрута. С утра мы должны были идти на восток, но вдруг повернули спиной к солнцу и пошли совершенно в противоположном направлении, а потом часов через пять резко повернули на север. Я несколько раз спрашивал проводников, куда мы идем, но ни разу не получал вразумительного ответа. Лишь ближе к вечеру, вновь обернувшись лицом к востоку, я понял причину, вынудившую нас сделать огромный крюк. Справа от нас равнину пересекала узкая, метров в шесть-семь трещина с совершенно отвесными стенами. Она тянулась на многие километры. Если над ней построить мост, путь из Марсабита в Сололо сократится на целый день.
Я так и не понял, когда наши верблюды спали. Весь день, с утра до вечера вышагивали они по тридцать-тридцать пять километров по пустыне, а ночью бродили вокруг наших биваков, по лагам и между скал отыскивая себе сухие травинки. Надо было ходить всю ночь, чтобы в этом почти лишенном растительности крае насобирать такое количество травинок и колючек, которые бы смогли насытить огромное животное.
На привалах подолгу пили все, кроме дромадеров, причем питье для себя габбра получали главным образом от верблюдов. Мы почти не употребляли воды, но по утрам и на ночь выпивали по полтора-два литра молока: для того чтобы поить людей, в караван специально были взяты две дойные верблюдицы. Испив два литра парного верблюжьего молока, уже не очень хотелось думать не только о воде, но и о еде. Оно на редкость питательно: содержит больше шести процентов жира и азотистых веществ и до пяти процентов молочного сахара. Наши кормилицы были единственными животными в караване, которым каждый вечер погонщики выдавали воду. Ее везли для верблюдиц три дромадера в огромных кожаных бурдюках. Лишь совсем недавно науке, наконец, удалось установить причины удивительной способности верблюдов по десять-четырнадцать дней жить без воды. Во-первых, оказалось, что у верблюда удивительные свойства крови. Теряя влагу в целом, верблюд умудряется удержать ее в крови в несоизмеримо больших количествах, чем остальные животные. Очевидно, разгадку этого свойства принесет изучение эритроцитов верблюжьей крови. У всех млекопитающих они дисковидные и только у верблюдов и других мозоленогих — ламы, гуанако, альпаки и викуньи — овальные.
Второе необыкновенное свойство верблюдов — редкостная для теплокровного животного способность изменять температуру своего тела в довольно широком диапазоне: от тридцати четырех градусов ночью до сорока двух в полдень. Такие «вариации» температуры тела верблюда позволяют ему резко снижать утечку влаги из организма.
Этой же цели служит и крайне замедленный ритм дыхания верблюда. За минуту он делает всего лишь семь-восемь вдохов и выдохов. А каждый сэкономленный выдох — это оставленная организму капля воды, которая обязательно бы терялась верблюдом, если бы он дышал чаще.
Наконец, видел ли кто-нибудь, чтобы верблюд открывал рот, подобно разморенной жарой овчарке? Нет, верблюд всегда держит рот закрытым, препятствуя тем самым испарению влаги. Собака, пробежавшая в зной с полкилометра, покрывается испариной. Верблюд же несет по жаре груз целый день, но никогда не потеет.
Всем известно, что верблюжья шерсть и сделанные из нее знаменитые верблюжьи одеяла — чуть ли не самые теплые. Зачем такая шерсть в пекле пустыни? Быть может, для того чтобы уберечь верблюда от ночной прохлады? Совсем наоборот: она защищает его тело от перегрева, а следовательно, опять-таки снижает испарение.
Все эти приспособления, которыми природа наделила верблюда, и позволяют ему медленно расходовать драгоценную воду из своего организма.
Только благодаря верблюду, его выносливости и неприхотливости, человеку удалось узнать, а затем и освоить огромные пустыни, занимающие более двух пятых территории Африканского континента. Даже сегодня, в век автомобилей и самолетов, современные транспортные средства используются главным образом в богатых плодородных районах, вокруг крупных городов и приморских центров. Кое-где в связи с разработкой нефтяных месторождений машины и самолеты появились и в глубине Сахары, но здесь, в обделенных природными богатствами пустынях Кении, верблюд по-прежнему остается главным средством передвижения людей, а зачастую и главным источником их существования. Пищу и питье, одежду и шкуры для жилья — все это кенийским кочевникам дает величественный дромадер. Он словно понимает свою роль, свое значение, свою незаменимость и потому так уверенно шествует по земле, надменно взирая вокруг.
Почему-то многие считают, что верблюд — азиатское животное, выходец из Аравии или пустынь Центральной Монголии и Китая. В действительности же Азия была для верблюда лишь мостом, пользуясь которым, он заселил Старый Свет. Еще один парадокс: верблюд впервые появился на земле там, где давным-давно вымер и где сейчас местные жители больше всего уверены, что верблюд азиатское или африканское животное. Родина верблюдов — Северная Америка. Пользуясь существовавшим в геологически совсем недавние времена перешейком между Аляской и Чукоткой, верблюды попали в Северную Азию и затем, гонимые наступившими там холодами и оледенениями, мигрировали в Китай и Индию, а оттуда — в Переднюю Азию, Аравию и Ближний Восток. Но это был двугорбый верблюд — бактриан, названный греками по имени существовавшей в первом тысячелетии до н. э. в среднем и верхнем течении Амударьи области Бактрия — одного из древнейших центров земледельческой культуры Средней Азии.
Верблюд в Африке впервые упоминается в египетских источниках, датируемых четвертым тысячелетием до н. э. Полулегендарная Шеба, царица Савская во время своего знаменитого путешествия к царю Соломону пользовалась вьючными верблюдами. Основоположница эфиопского государства навещала мудрейшего из правителей древности в десятом веке до нашей эры. Значит, уже тогда в Африке знали домашних верблюдов.
Никто не знает, сколько горбов было у верблюдов, путешествовавших в свите Шебы, однако большинство ученых склонны думать, что одногорбый верблюд, прозванный греками дромайес — быстро бегающий, — был выведен в Африке.
Сегодня в Африке живет около трех четвертей восьмимиллионного верблюжьего стада всего мира. Причем основная масса дромадеров сосредоточена не в Сахаре, как это принято думать, а здесь, в Северо-Восточной Африке, на землях кушитов. Около трех миллионов верблюдов бороздят пустыни Сомали, два с половиной миллиона дромадеров живет в Судане, восемьсот тысяч — в Эфиопии. Кения, обладающая стадом более чем в полмиллиона голов, занимает четвертое место среди «верблюжьих» держав мира.
Человек еще долго будет зависеть на кенийском Севере от верблюда, потому что одна-две дороги, открывающие доступ в эти районы редким автомашинам, вовсе не конкуренты для дромадеров, бороздящих труднодоступные каменистые равнины, которые разделяют эти дороги и на которые до сих пор еще не проникал белый человек.
Я смотрю на подробнейшую, десятитысячного масштаба карту района, который мы пересекаем, на лист под названием Сололо, куда мы уже приближаемся. Вдоль лага надпись: «Направление течения ориентировочно». Надпись на геологических породах: «Простирание не установлено». Около отметок высот холмов написано: «Цифры приблизительные».
Что же здесь точнее верблюжьих троп, петляющих среди камней и лагов, но обязательно выводящих к стойбищам, оазисам и колодцам?
На одиннадцатый день наши верблюды вошли в Сололо. И тут, когда некуда было спешить, погонщики наконец позаботились о дромадерах. Грязные, голодные и усталые после трудной дороги, габбра, забыв о себе, пошли поить разгруженных верблюдов. Высохшие, с обвислой кожей и поникшими горбами животные наконец дорвались до воды. Вытянув свои длинные шеи, они припали к влаге и долго не отрываясь пили.
Они пили, и на глазах делалась упругой их кожа на раздувающихся животах, снова поднимались горбы. Влив в себя за каких-нибудь четверть часа ведер десять воды, раздавшиеся вдвое верблюды медленной величественной походкой отправились на пастбище. Завтра они должны были выступить в обратный путь…
Сололо — небольшое, шатров на двести селение, уютно разместившееся среди зеленых холмов, заходящих сюда с эфиопской территории. На языке габбра название этого селения означает «место многочисленных водопоев». Вокруг Сололо действительно много колодцев, а следовательно, и множество людей. Там и здесь встречаются мелкие, но постоянные стойбища, по холмам бродят тысячные стада. В самом Сололо есть даже нечто вроде водопровода, по которому вода с холмов бежит в бетонированную яму, откуда местные жители берут драгоценную влагу.
Самый крайний север Кении, небольшая полоска шириной в каких-нибудь десять километров вдоль границы с Эфиопией, оказалась куда более обжитой, чем пустынные районы внутреннего Севера.
У этого района свой особый колорит, резко отличающий его от остальных частей Кении и напоминающий Эфиопию. К востоку и северу от Сололо кончаются земли, контролируемые габбра, и начинается территория народа боран. Когда-то они обитали в районе Рога Африки[28], затем несколько веков назад откочевали в северную Эфиопию, а уже в начале нынешнего века вторглись в Кению.
В Эфиопии живет около двух миллионов боран, а в Кении — всего лишь тридцать пять тысяч.
Я ходил по тропам, связывающим жилища боран в кенийском селении Сололо, все время ловя себя на мысли о том, что нахожусь в Эфиопии. Прежде всего поражал внешний вид строений. Те боран, которые жили в Сололо постоянно, строили себе глинобитные хижины; те же из них, кто лишь временно останавливался в «месте многочисленных водопоев», раскидывали шатры, крытые кожами. Но стены и хижин, и шатров повсюду были разрисованы то примитивным орнаментом, то схематичными изображениями животных. Кое-где выцарапанные на шкурах жирафы и львы удивительно походили на древние наскальные рисунки, а орнамент, состоящий из последовательного чередования кругов различной величины, напоминал загадочные рисунки, виденные мной на скалах близ гор Кулал. Внутри шатров много затканных ярким орнаментом вещей домашнего быта. В некоторых жилищах висят огромные, до трех метров в длину, настенные ковры. Их делают из сшитых козьих шкур, поверх которых нашивают бисер и аппликации из кусочков разноцветного меха. По стенам развешиваются также праздничные кожаные наряды женщин-боран, богато орнаментированные бусинками и ракушками, и расшитые бисером пояса. Такая страсть к украшению жилищ характерна для Эфиопии, в Кении я ничего подобного раньше не видел.
Ну а что касается одежды, то встреть я боран где-нибудь на улицах Найроби, я бы никогда не поверил, что это кенийский житель, а не гость из Эфиопии. Мужчины-боран — высокие и худые, с гордой осанкой и точеными лицами, дерзким взглядом и длинными носами, кажется, служат олицетворением той высокой части человечества, которая причисляется антропологами к эфиопской расе. Как и у большинства эфиопов, их одежда состоит из огромного куска однотонной, обычно светлой, материи, обматываемой вокруг стройного тела и ниспадающей складками. Отправляясь в путь, боран сооружают себе на голове огромную белую чалму с залихватски выпущенным концом, развевающимся по ветру. Под чалмой скрыта довольно элегантная прическа: посредине головы волосы подстрижены ежиком, а длинные пряди по бокам укладываются в некое подобие шара. В дни торжеств, особенно в период ритуального праздника гадамоджи, боран разрисовывают себе лица красными фаллическими знаками.
Женщины-боран столь же красивы, но в противоположность мужчинам кротки и миролюбивы. Их единственная одежда — белая юбка. Руки, грудь и шею они оставляют открытыми — мне кажется, лишь для того, чтобы показать, как красиво играют на их красноватой бархатной коже украшения из белых металлов. Характерное украшение женщины-боран — огромные толстые браслеты, чаще гладкие, реже украшенные спиралевидными насечками или орнаментом, представляющим собой чередование кружков. На каждую руку надевают по десять-двенадцать браслетов от запястья до локтя. В отличие от других племен боран все еще предпочитают серебро и презирают олово, алюминий и другие легкие металлы. Пара килограммов серебра — обычный «наряд» женщин-боран. На волос, выдранный из жирафьего хвоста, обычно нанизывают серебряные бусы и овальные или квадратные камешки. Их добывают вдоль берегов озера Рудольф, но вытачивают, как, впрочем, и все украшения боран, в Эфиопии.
Женщины большинства кенийских племен бреют волосы, предоставляя нудное занятие плести косички моранам, имеющим вдоволь свободного времени. Боран — одно из немногих кенийских племен, чьи женщины украшают свои головы сотнями тоненьких черных косичек, ниспадающих до плеч и красиво обрамляющих их длинные, как будто отлитые из червонного металла шеи. Глядя на их библейские лица и красноватые полуобнаженные тела, украшенные тускло поблескивающим серебром, я всегда почему-то думал о том, что так, наверное, выглядела красавица Шеба, эфиопская царица, пленившая самого Соломона.
Благодаря пристрастию боран к косам среди них появились профессиональные парикмахеры — фигуры, не известные традиционному обществу других кенийских племен. Это настоящие ремесленники, не занимающиеся ни скотоводством, ни земледелием и живущие исключительно за счет своего цирюльного занятия. Пристроившись к попутному каравану, они ходят от одного стойбища к другому, посещая своих клиенток примерно раз в месяц. В Сололо есть даже три постоянно живущих парикмахера, совмещающих свою главную профессию с упражнениями в гадании и врачевании. Мода на прически здесь устоявшаяся, клиент полон доверия к мастеру, и поэтому никаких зеркал, позволяющих контролировать работу цирюльника, здесь нет. Женщина, решившая сделать прическу, приходит под дерево, где ей прежде всего устраивают «головомойку». Затем парикмахер укладывает женщину на землю, и, даже не подумав расплести старые косички, зажимает ее голову между своими коленями и начинает расчесывать волосы огромным деревянным гребнем. Это варварская процедура, однако местный этикет не разрешает женщине выразить свое неудовольствие или порекомендовать парикмахеру обращаться с ее головой понежнее. «Хочешь иметь много кос — терпи любые испытания», — написано на табличке, прибитой к одному из деревьев, под которым орудует парикмахер. Следуя этому призыву, зажатая между колен голова не испускает ни звука. Однако выразительные гримасы и до крови искусанные губы лучше всяких криков свидетельствуют о том, что приходится пережить в этих местах женщине, пожелавшей иметь приличную прическу. Сидящие в очереди подруги модницы лишь смеются и отпускают шуточки в адрес мученицы. Им как будто неизвестно, что через пару часов их ожидает та же участь… Однако главное, что бросается в глаза в Сололо, да и повсюду на землях боран, — это необычайная «вооруженность» людей. Нет, речь идет не о копьях и луках, которые, наездившись по кенийскому Северу, перестаешь воспринимать как оружие, а рассматриваешь лишь как деталь традиционного туалета. На поясе у каждого мужчины здесь висит острый кинжал, а в пустыне редко можно встретить боран, через плечо которого не было бы перекинуто ружье.
Дают о себе знать исторические связи боран с арабизированным Красноморским побережьем и Эфиопией, где уже давно знали огнестрельное оружие. В этих местах боран были первыми африканцами, начавшими применять ружье против слонов, что в прошлом веке сделало их главными поставщиками бивня эфиопским и арабским купцам. Появившись в Кении, эти бесстрашные воины, имевшие к тому же и коней, быстро отвоевали у вооруженных лишь копьями пеших кочевников лучшие равнинные земли. Сегодня в центральной части Северной Кении почти все земли, не покрытые броней лав, но одевающиеся в пору дождей травой-то есть лучшие пастбища в этом районе, — принадлежат им, боран.
Рельеф этого края, представляющего собой чередование неглубоких впадин и сухих, заваленных камнями труднопроходимых лагов, оконтуривающих эти низины, как бы предопределил разобщенность боран, разъединил их на враждующие кланы. Карта страны боран пестрит названиями: равнина Равана, равнина Марам, равнина Шинил, равнина Чоп, равнина Були Дера, равнина Сисиго, равнина Иттирр, равнина… И каждая из них — цитадель одного рода, враждующего со всеми остальными.
Враждуют здесь не обязательно из-за неподеленных пастбищ и колодцев. Для боран самое главное — кровавая месть за смерть соплеменника. Они начинают палить друг в друга и в случае похищения невесты или непочтения к их старейшине. Но чаще всего роды боран враждуют друг с другом по традиции, оттого, что враждовали их деды и прадеды.
Но перед лицом пришельцев боран всегда объединяются. Из своей прародины — района Африканского рога, где боран жили тем, что грабили иноземные караваны, они принесли в Кению традицию набегов. В былые времена боран обирали в основном работорговцев. Потом, когда по землям боран начали двигаться арабские караваны со слоновой костью и эфиопские купцы с тканями, солью и шкурами, боран начали нападать и на них. Если пешие габбра, вооруженные лишь копьями, довольствовались тем, что взимали дань с транзитных караванов, то вооруженные ружьями всадники боран присваивали себе все, что было в караване, кроме жизней его хозяина и погонщиков. Этих отпускали на свободу, нередко даже оставив им пару верблюдов. Так постепенно богатели боран, так постоянно пополнялся арсенал их оружия и увеличивались табуны.
Колониальные границы нарушили прежние маршруты караванных путей, а введенные европейцами законы запретили охоту на слонов. Тогда боран обратили свои ружья против европейцев, против поработителей. Боран никогда не нападали на габбра и рендилле, но не щадили ни одного европейца, отважившегося проникнуть в их страну. Колониальные власти издали закон, запрещающий европейцам в одиночку путешествовать по стране боран. Затем запретили выезжать туда и группам, состоящим менее чем из трех машин, а затем и из пяти. Однако, чем больше европейцев собиралось в одной группе, тем более прибыльную добычу они представляли для лихих всадников. Колониальным властям так и не удалось сделать безопасным передвижение по этим районам. Никто и не пытался преследовать вооруженных до зубов боран в их труднодоступных впадинах.
В независимой Кении правительство объявило незаконным обладание огнестрельным оружием без официального разрешения. Однако кто может проверить исполнение этого закона на равнине Були Дера или равнине Иттирр? Боран без ружья не считают себя мужчинами, невооруженными они стыдятся выйти из дома и отказываются пасти скот.
Редко, очень редко полиции все же удается задержать кого-нибудь из всадников боран. Но среди этих конников необычайно сильно развито чувство локтя и часто это не дает возможности властям распутать клубок. «Мы пришли в Кению из Эфиопии, — говорят захваченные с поличным боран. — А в Эфиопии можно носить ружья. Мы — подданные другой страны, не вам судить нас».
Предпринимаются попытки дать боран новые источники дохода, которые бы возместили им потери, которые они понесут в случае отказа от своих набегов. При мне в Сололо местные власти, созвав боран из соседних стойбищ, агитировали их покончить с набегами и заняться земледелием. Участникам собрания было бесплатно роздано 425 лопат и панг, топора и 230 мешков кукурузы на семена. Пангами и топорами боран остались довольны, но к лопатам отнеслись довольно критически. Когда я был в этих местах, лишь пятьдесят три семьи боран согласились заняться земледелием.
Из Сололо до Мояле каких-нибудь пять часов езды. Чем дальше мы ехали на восток, тем реже нам попадались закутанные в белые тоги воины, тем чаще встречались тонкие, как жердь, пастухи в лиловых юбках и огромных пестрых тюрбанах.
Вместо ружей они держали в руках длинные палки; на поясе у них висел кривой нож-симе. Это первый признак того, что мы покидаем земли воинственных западных кушитов и вступаем на территорию их восточных более миролюбивых собратьев.
Мояле — единственное крупное селение в этих краях. Его название происходит от слова «мойял» — пышной церемонии боран, во время которой мораны обрезают свои длинные косы. Поэтому и холмы, среди которых не раз проходила церемония, и город, выросший у их подножий, получили название Мояле. Город известен тем, что был единственным населенным пунктом Восточной Африки, оккупированным в годы второй мировой войны фашистскими войсками (в 1940 году его захватили итальянцы).
Мояле встретил нас обычной полусонной жизнью захолустной кенийской бомы. У полосатого шлагбаума, на границе Кении и Эфиопии, дремал полицейский. Он с трудом разыскал книгу регистрации машин, пересекающих границу. Любопытства ради я съездил на эфиопскую сторону, где находится город под таким же названием. Вся разница лишь в том, что написание кенийского селения — Moyale, а эфиопского — Moiale. В кенийском городе живет пять тысяч человек, в эфиопском — на тысячу меньше.
Несмотря на то что дело было уже в декабре, то есть в конце года, наша машина была записана в пыльном гроссбухе под номером девяносто восемь. Столько машин пересекло за год границу между двумя государствами. Это, конечно, не густо, если к тому же еще учесть, что Мояле считается главным транзитным пунктом для лиц, путешествующих из одной страны в другую.
Из этого, однако, не следует, что границу в Мояле пересекает мало народа. Пограничный шлагбаум на дороге, ведущей из одной африканской страны в другую, останавливает лишь тех, кто путешествует на машинах и по дорогам, то есть главным образом иностранцев. Африканцы же, свободно передвигающиеся по бушу без всяких дорог, пересекают границу, где им хочется, и в этих глухих местах нередко вообще не имеют представления о ее существовании. Поэтому глупо было бы требовать документы от кочевника, решившего перейти границу у шлагбаума. Он удивился бы, отошел от дороги на пару сотен метров и перешел бы из одной страны в другую посреди пустыни. Поэтому боран и шенгилла, дегодия и гурре спокойно подлезают под шлагбаум по нескольку раз в день, в то время как редкие обладатели автомобилей тратят часы на оформление паспортных и таможенных формальностей.
Эфиопский Мояле самый южный форпост влияния коптской церкви на землях местных язычников и мусульман. На пыльных улицах городка много коптских монахов, однако еще больше мужчин с ружьями, от нечего делать прогуливающихся вдоль дороги.
В кенийском Мояле — картина несколько иная. В ожидании «великой северной дороги», которая должна прийти в Мояле через два года, местные предприниматели уже начали сооружение отеля, в котором, как они надеются, будут останавливаться туристы, следующие из Кении в Эфиопию или в обратном направлении. Его строят, как и все лучшие кенийские отели, на берегу водопоя, к которому по вечерам из пустыни собираются дикие животные.
Мояле — город, по меридиану которого можно было бы провести границу между западными кушитами, чьи традиции и образ жизни испытывают сильное влияние языческих нилотских племен, и восточными кушитами-мусульманами, по своей культуре и укладу экономики очень близкими к населению Сомалийской Республики.
Гоша, хавийя, огаден, аджуран, гурре, дегодия, мурилле, марехан, абдвак, абдулла, аулихан — таковы названия кенийских племен восточных кушитов. Однако эти звучные названия существуют зачастую только в научных трудах этнографов и в памяти старых шейхов. Сами восточные кушиты в наше время все чаще начинают относить себя к единой народности. В отличие от боран или габбра, культивирующих свою обособленность, племенную самобытность, восточные кушиты, напротив, стремятся стереть отличия, разделявшие в прошлом дегодия и аджуран, огаден и гурре. На вопрос о своем племенном происхождении, они все чаще отвечают: «Мы — сомалийцы». При этом в термин «сомалийцы» - как правило, вкладывается не политический, а этнический смысл. Да и сами жители Центральной Кении, правительственные и партийные деятели, проводя различия между, скажем, кикуйю и туркана, луо и гирьяма, никогда не вдаются в ньюансы этнического состава восточных кушитов. Для них все жители северо-восточной Кении — «сомалийцы», «кенийские сомалийцы», «сомалийцы Кении».
Ислам, очевидно, был тем основным толчком, который снивелировал племенные особенности восточных кушитов, свел воедино то многообразие традиций и обрядов, которые столь характерны для язычников-нилотов и которые зачастую являются главной причиной для обособления той или иной группы кланов в отдельное племя. Ведь, например, масаи и самбуру говорят на одном языке, имеют совершенно одинаковый уклад скотоводческого хозяйства, одинаковые ритуалы, одинаковую структуру возрастных групп. И известно, что раньше они были единым народом — масаями. Самбуру не было вообще.
Откуда же они тогда появились? Несколько масайских родов, живших на севере, в аридных районах, в тяжелые засушливые годы потеряли все свои стада и, чтобы не умереть с голода, начали охотиться за газелями и антилопами. Так они спасли себя от голодной смерти. Но ортодоксально настроенные лайбоны, жившие на юге, где засухи и в помине не было, не могли простить северным кланам такого нарушения масайских обычаев. «Масаи не могут посягать на стада природы, — порешили они. — Те, кто пускает копье в любых антилоп и газелей, — не масаи». Так северные кланы были отлучены от масайского народа и выделились в самостоятельное племя. Масаи окрестили его самбуру — «улетевшие бабочки». Сегодня главное различие между масаями и самбуру состоит в том, что первые употребляют в пищу лишь мясо буйвола и антилопы канны, а вторые — мясо всякого травоядного, которое им иногда удается убить.
Столь же условные причины существуют для обособления и целого ряда других очень близких племен. Туркана и кара-моджа, также говорящие на одном языке и ведущие совершенно одинаковый образ жизни, разделяются на отдельные племена лишь на том основании, что карамоджа признают необходимость обрезания юношей, а туркана — отрицают ее. Живущие рядом элгейо и мараквет отличаются друг от друга лишь фасонами причесок, формой копей и различными тотемами. Однако и этого оказывается достаточным, чтобы мараквет считали элгейо «другим народом».
Вожди, старейшины и ритуальные лидеры, видящие в тех или иных специфических церемониях и иллюзорных отличиях одного племени от другого одну из главных опор своему слабеющему авторитету, лишь раздувают племенную «самобытность», придают этим мелким различиям особое, мистическое значение.
Коран же с его железными догмами, точно определяющими, «что можно» и «чего нельзя», быстро уничтожил среди племен восточных кушитов, исповедующих ислам, те специфические традиции и обряды, которые ранее служили причиной для обособления гоша от хавийя и аджуран от гурре. Конечно, некоторые, наиболее характерные черты типично сомалийских традиций сохранились и в мусульманском обществе кушитов, были приспособлены к Корану или остались бытовать вопреки Корану. Однако эти особенности, быть может, потому смогли противостоять исламу и выжили, что были общими для всех племен восточных кушитов. Если говорить языком математики, то, нивелируясь под влиянием ислама, выжило то, что при определении общего знаменателя выносится за скобку. Частное, присущее лишь одному какому-то сомалийскому племени, не нужное другим (то, что осталось в скобках), — отмерло или отмирает.
Таким образом, сомалийская мусульманская культура, в целом несколько отличаясь от мусульманской (благодаря обогатившим ее местным обычаям), обща для всех восточных кушитов Кении. Поэтому у каждого восточного сомалийского племени нет собственных, самобытных обрядов, как это распространено у нилотов, нет своих племенных костюмов, причесок… Они, практически, едины у всех восточных сомалийских племен Кении. Гурре, конечно, может по особым признакам отличить своего соплеменника от соседа-дегодия. Однако это отличие не бросается в глаза. Это «не мешающие» Корану, безобидные отголоски родовых или племенных признаков: вытатуированные на лице две-три чуть заметные черточки, расположенные в определенной последовательности, форма колокольчика на шее у верблюда или различие в орнаменте на замочках украшений женщин…
Есть, на мой взгляд, и еще одна причина, заставляющая восточных кушитов отказываться сегодня от племенных барьеров. Природа, и прежде всего рельеф территории, которую они занимают, никогда не разъединяла людей, не препятствовала их общению, межплеменным связям. Примерно по меридиану Мояле проходит не только этническая граница между западными и восточными кушитами, но и важнейший физико-географический рубеж. К западу от него тянутся труднопреодолимые вулканические поля, островные горы, рифтовые впадины и окруженные со всех сторон лагами равнины, которые помимо воли людей изолировали их друг от друга. Обособленная, ограниченная лагами территория со временем становилась территорией этнической, землей одного племени. К востоку от меридиана Мояле тянется однообразная песчаная равнина, даже подробная карта которой порой напоминает листы гладкой бумаги, выкрашенной то в светло-коричневый, то в светло-зеленый цвет. На картах коричневый тон преобладает на севере, зеленый — на юге.
Подобная исключительная целостность и однообразие равнинного рельефа этих районов предопределена их геологической историей. Северо-восток Кении избежал новейших тектонических движений, совершенно изменивших лицо рельефа Центральной части страны; не знал этот район и вулканизма. На протяжении большей части третичного и всего четвертичного периода кенийский северо-восток был покрыт водами теплого моря, на дно которого с окрестных районов сносилось огромное количество песка, глины, гравия. Постепенно год за годом, тысячелетие за тысячелетием эти осадки ровным слоем ложились на дно. Затем море отступило, поверхность освободившейся из-под воды суши несколько приподнялась, и ровное дно моря сделалось внутриматериковой равниной. В условиях засушливого полупустынного климата, существовавшего здесь с середины четвертичного периода, эрозия вод не смогла внести существенных изменений в равнинный характер рельефа. Напротив, переносимый ветром песок еще более выровнял поверхность. Те немногие неровности, которые некогда здесь существовали, были либо погребены под огромным чехлом четвертичных отложений, либо разрушены. Этот мощный чехол четвертичных отложений и обусловил исключительную целостность, однообразие рельефа равнин. Постепенно, совершенно незаметно для глаза, эти равнины опускаются с северо-запада на юго-восток — к океану, с семисот до ста двадцати метров над уровнем моря. Однообразие этих равнин нарушают лишь широкие, слабоврезанные заболоченные долины рек, стекающих с Центральных нагорий и пытающихся донести свои воды до Индийского океана. В сухой сезон по здешним полупустыням можно ездить в любом направлении и ни разу не встретить ни единого бугорка, ни единой впадины.
В Мандере, куда я поехал из Мояле, можно одной ногой стоять на кенийской земле, другой — на сомалийской, а рукой дотянуться до Эфиопии. В этой пыльной боме, которая служит административным центром большого одноименного района, сходятся границы трех государств.
Район этот на карте выглядит огромным клином, вдающимся в пределы двух пограничных стран. Через этот клин проходят наикратчайшие пути кочевников из Эфиопии в Сомали и обратно, и поэтому здесь, в Мандере, или, как ее называют, «дальнем углу» Кении, осело множество эфиопских и сомалийских племен, не проникающих в глубь кенийркой территории. Их так и называют «племена угла»: мабелле, шермоге, габавейн, ашраф, гурре — маррее, шейкал, варабейя. Все они кочуют вдоль полноводной Джубы — великой реки Африканского рога, протекающей в каких-нибудь тридцати километрах от бомы Мандера. Кроме того, в Мандере сходятся границы этнических территорий основных сомалийских племен, населяющих Кению. С запада сюда заходят гурре — ближайшие родственники боран среди восточных кушитов, с севера — хавийя, с востока — мурилле. Наконец, в центре «угла» кочуют дегодия. Нигде в Кении нет такого конгломерата кушитских племен, как здесь, на перекрестке караванных путей.
Гостиницы в Мандере, конечно, не оказалось, и я решил ночевать в машине, на заросшем пальмами-дум берегу Веби Дауа, притока Джубы. Ближе к вечеру ко мне на костер погреться и поболтать пришли двое юношей лет по семнадцати — Абдуррахман и Юсуф. Оба они кончили среднюю школу, неплохо говорили по-английски и принадлежали к племени гурре. Последнее обстоятельство я выяснил по ходу разговора, потому что на мой вопрос об их племенной принадлежности они ответили, как и следовало ожидать: «сомалийцы».
Юношей очень заинтересовали подробные карты, за изучением которых они меня застали: я собирался уезжать из Мандеры и пытался разобраться в переплетениях верблюжьих троп этого довольно обжитого района. Юноши были искренне удивлены тому, что не только их соплеменникам, но и другим известны названия колодцев и сухих русл, оазисов и равнин их родной земли. Мне же было интересно узнать значение местных слов, которыми пестрят карты северо-восточных районов. Помимо известного мне «лак», «лаг» или «луга», что у сомалийских племен означает «сухое русло», я узнал, что термин «дауа» — это река с водой, а «туг» — пересыхающая река. Слово «эль» означает «колодец», «анкшор» «естественный водопой для животных», «лужа», «бохол» — водопад, «бур» — холм или гора. Но больше всего меня интересовали названия отдельных участков равнин, не имеющих, на мой взгляд, естественных границ.
— Чаще всего эти названия давались по имени родов или даже отдельных семей, которые пасли здесь свой скот, — объяснил Абдуррахман. — Семья или несколько семей, связанных кровным родством по отцу, называются у нас «рер» или «кария». Каждый рер имеет свои легенды и сказания, которые хранят имя нашего общего предка. Его имя носит и сам рер, и название равнины, на которой они пасут скот.
— Значит ли это, что такая равнина является собственностью той семьи, которая пасет на ней скот? — спросил я.
Очевидно, вопрос оказался сложным, потому что, прежде чем ответить на него, юноши долго что-то обсуждали и спорили.
— Все зависит от того, что это за семья, — наконец начал Абдуррахман. — Если семья или род, к которому она принадлежит, имеют много скота и этим скотом подкрепляется богатство и могущество племени, ее никто не сгонит с земли. Если надо, она даже может перегнать свои стада на равнины соседей, у которых мало скота. Вообще же границы между «владениями» как отдельных семей, так и родов и племени, в которые эти семьи входят, очень неточные. Отсюда и бесконечные племенные войны, споры из-за пастбищ и колодцев, кровавая месть, которыми так богато наше прошлое.
— Значит, те семьи, которые имеют много скота, могут рассматривать пастбища как свою собственность. А те, у кого скота мало, не имеют права постоянно владеть землей?
— Получается, что так, — подумав, ответил Абдуррахман.
— А что значит богатая семья в этих местах?
— Есть семьи, имеющие по две тысячи верблюдов. Это очень богатые семьи, — включился в разговор Юсуф.
— А что обычно имеет бедная семья?
— Это зависит от племени. В тех племенах, которые давно кочуют по «углу», даже бедная семья имеет около двадцати верблюдов. Но те племена, которые поселились здесь недавно, например мурре — гораздо беднее. Они пришли в Мандеру в тяжелые для них годы, почти без скота и быстро сделались вассалами более крупных племен, например гурре. От деда я слышал, что, стремясь уберечь свои пастбища и желая оставить мурре в зависимом от себя положении, гурре вообще запретили им разводить верблюдов. Они владеют только овцами и называются поэтому кель ули — «овечьи люди». Это племя очень бедных людей.
— Кто решает такие вопросы, как позволить или не позволить мурре иметь верблюдов, или, например, о том, следует ли предоставить возможность богатой семье пасти свои стада на землях бедняков?
— Это дело шейхов.
— Их избирают?
— Да, каждый год, на собрании старейшин.
— Однако, наверное, все время избирают одних и тех же лиц? — подтолкнул я собеседника к откровенному признанию.
— Да, так.
— И как правило, шейхи относятся к тем семьям, которым принадлежит больше всего верблюдов?
— Как правило, да, — голосом, выдающим удивление моей осведомленности, ответил Юсуф.
— Ну а кроме сотен верблюдов, что еще надо, чтобы стать шейхом?
— Надо уметь читать и писать, надо знать Коран и отстаивать верность ему, надо уметь исполнять обязанности кади[29].
Итак, в недрах общества скотоводов-кочевников зародилась прослойка богатых и относительно просвещенных феодалов, имеющих самые большие в этих местах стада. Они присвоили себе племенные земли, поставили в зависимость от себя более мелкие племена, прибрали к рукам власть и суд. Отстаивая ортодоксию Корана, они, конечно, не забывают и о себе… Используя религиозный авторитет и прикрываясь патриархальными традициями, эта племенная верхушка постепенно утрачивает свои первоначальные функции и начинает выступать в роли феодальных собственников.
— Кто пасет стада богатых старейшин и шейхов, владеющих сотнями животных? — поинтересовался я.
— Чаще всего — мурре. Старейшины разрешают им селиться на нашей земле, выпасать на наших пастбищах своих овец и коз. А за это они пасут стада старейшин, — объяснил Юсуф.
— Ну, не только мурре, — добавил Абдуррахман. — Не все в роду, к которому принадлежит старейшина, — богачи. Есть там и люди, почти не имеющие скота. Помогая шейхам, они и пасут их верблюдов. Один верблюд бедняка, двести — старейшины. Очень часто перегонять скот заставляют молодежь. Я бы и сам не попал в среднюю школу, если бы два года не гонял верблюдов одного важного старика…
До полуночи просидели мы у костра. Расставаясь, Юсуф предложил:
— Если вы завтра не уедете и решите поездить вокруг, мы с удовольствием будем вам переводчиками. Мы ведь учимся в Найроби и, разглядывая ваши карты, поняли, что сами не видели своей родной земли.
— Хорошо, — ответил я, — приходите сюда утром, часов в девять.
Кто бы мог подумать, что обстоятельства заставят нас встретиться гораздо раньше.
…В начале седьмого, когда я еще спал, кто-то заколотил по крыше моей машины. Вскочив, я увидал склонившееся над стеклом лицо Юсуфа. Он задыхался, как видно, от бега и весь дрожал.
— Эфенди[30], помогите, помогите! — едва переводя дух, закричал он. — Лев напал на мою сестру. Все мужчины с оружием ушли со скотом, вы ближе всех от места несчастья. Помогите!
Я впустил Юсуфа в машину и включил стартер. Как назло, после холодной ночи мотор долго не заводился. А надо было спешить, ведь машиной мы без риска и труда могли прогнать льва.
— Как это случилось? — спросил я, когда мы наконец сдвинулись с места.
— Моя сестра, Амина, с утра пошла к Веби Дауа за водой, но, не пройдя и двухсот ярдов от стойбища, закричала как раненая газель. Все выбежали на шум. Я увидел льва и сразу побежал сюда, потому что знал, что женщины и дети, которые остались в деревне, все равно не смогут ничем помочь.
— К сожалению, вряд ли мы успеем ее спасти. Если лев не испугался криков людей и не убежал, не думаю, чтобы твоя сестра еще была жива.
— Иншалла, — пробормотал Юсуф. — Воля аллаха. Я молю всевышнего о том, чтобы спасти хотя бы ее тело. Страшный позор на всю жизнь покроет брата, в чьем присутствии лев съел его сестру.
— И часто львы здесь нападают на людей? — спросил я.
Последнее время — нередко. Во время военных столкновений с «шифтом» они пристрастились поедать трупы, а когда убитых не стало, начали нападать и на живых людей, особенно женщин и детей. За последние два месяца — это пятый случай вблизи Мандеры.
Я вспомнил сообщения найробийских газет. Действительно, о львах-людоедах чаще всего писали из мест, расположенных между Мандерой и Ваджиром.
Еще не доехав до деревни, мы увидали бегущих нам навстречу женщин. Они что-то громко кричали.
— Они кричат, что лев утащил Амину в кусты, ближе к реке. Три старика с копьями пошли туда, — перевел мне Юсуф. — Лаксо, лаксо![31]
Я развернул машину среди кустов и вскоре нагнал старцев. Они уже увидели след и шли по нему. Рядом с вмятиной, оставленной на песке огромной кошачьей лапой, была видна капля крови.
Юсуф на ходу выскочил из машины и побежал вперед, указывая мне след. Впрочем, этого можно было уже и не делать. Не проехал я и двадцати метров, как лев сам выдал себя. Старый самец с облезшей гривой грозным рыком, очевидно, пытался остановить нас. Он сидел в колючих зарослях, а перед ним на траве спиной к нам лежало обнаженное тело Амины. Оскалив огромные желтые клыки и прищурив глаза, лев нервно поводил задом, готовясь к прыжку. Стариков с копьями не было видно. Я притормозил машину, впустив в нее Юсуфа. Теперь старый живодер был нам не страшен.
Нажав на сигнал, я попытался отпугнуть хищника, однако он не тронулся с места. Тогда, не сдвигая машину, я до предела нажал на акселератор, однако дикий рев мотора его тоже не испугал. Лев продолжал скалить клыки и гневно бить хвостом по траве. Оставался последний шанс — ехать на обнаглевшего хищника.
Тридцать, двадцать, пятнадцать, десять метров отделяют нас от убийцы. Лев рычит, все более разъяряется, но не уходит. Очевидно привыкнув к копьям и ружьям, он никогда не видал машины, быть может, даже не отождествлял ее с человеком и поэтому мало боялся.
Девять, восемь, семь, шесть, пять метров… Лев рычит, бьет хвостом по сухой траве и пригибается, изготовляясь к прыжку. Если этот сумасшедший все же рискнет броситься на машину, то ветровое стекло не выдержит удара… Мои нервы сдают. Приближаться к этому странному льву в лоб делается опасно.
Я включаю задний ход, отъезжаю метров на сто, разворачиваю машину и на максимальной скорости несусь обратно ко льву. Метрах в трех от места трагедии до предела выжимаю тормоза. Бешеный скрип, машину разворачивает, пелена пыли скрывает нас. Неужели лев смог выдержать даже этот маневр?
Через несколько минут пыль рассеивается: льва нет. Мы ставим машину между Аминой и тем местом, куда, скорее всего, скрылся хищник. Затем, осторожно приоткрыв дверцы, вылезаем наружу. Нет, Амину мы уже не спасем…
Юсуф берет сестру и на вытянутых руках несет ее к деревне. Я медленно еду метрах в двух от него: страхую от возможного нападения льва.
У входа в деревню нас воплями встречают женщины: все они — ближние или дальние родственницы Амины. Женщины рвут на себе волосы, одежду, посыпают себе головы песком. Старики стоят поодаль: им, конечно, тоже жаль красавицу Амину, но местные традиции, усиленные Кораном, запрещают мужчине оплакивать смерть женщины.
Юсуф проходит по всей деревне, затем возвращается к своей хижине и кладет окровавленное тело сестры у порога. Из темноты шатра, еле передвигая ноги, появляется старик отец в белоснежном тюрбане.
— Иншалла, — скорбно произносит он и вновь скрывается в темноте…
Прошло, наверное, с полгода, когда у подъезда моего дома в Найроби вдруг появился Юсуф с каким-то молодым сомалийцем.
— Отец просил передать вам благодарность за ту помощь, которую вы оказали нашей семье. Теперь вы у нас — самый желанный гость, и он будет очень рад, если вы вновь приедете в Мандеру.
Я поблагодарил, сказав, что когда у меня будут дела в «дальнем углу» и я приеду в Мандеру, то обязательно навещу Юсуфа и его отца.
— А дело уже есть, — улыбнулся юноша и кивнул в сторону своего товарища. — Это мой друг Абдирашид. Он хорошо знал Амину, тоже благодарен вам и хочет пригласить вас к себе на свадьбу. Она начнется через десять дней, в Такаббе.
— Такабба? Где это? — поблагодарив за приглашение, спросил я, протягивая руку Абдирашиду.
— Такабба находится на самом юге Мандеры, на землях дегодия, — объяснил мой новый знакомый. — Если вы сможете выехать в следующую субботу, то мы поедем вместе и покажем вам дорогу. Свадьба у дегодия — это очень интересно.
Я отменил намеченное на субботу сафари по массайским районам и с раннего утра с обоими юношами вновь выехал на север. Был июль — самый сухой и жаркий месяц в северо-восточных районах, однако пыльные равнины кое-где зеленели. Причем, чем больше мы удалялись от Найроби, чем мучительнее становилась жара, тем большие пространства были покрыты зеленью. Все растения были сухими и черными, зеленело лишь одно какое-то деревце, местами образовавшее целые рощицы. Удивленный, я даже вышел из машины посмотреть, что это, бросая вызов законам природы, решило распустить листья в сухой сезон.
Зеленела Acacia albida — акация беловатая, один из немногих представителей листопадных деревьев, сбрасывающих листву перед наступлением влажного сезона и раскрывающего почки с началом засухи. Ботаники вели и ведут много споров вокруг этого удивительного растения, которое, кстати, многие ученые, основываясь на особенностях анатомии его древесины и морфологии цветка, относят не к акациям, а к мимозовым.
Предполагают, что необычайно широко распространенная в средних районах Африки акация беловатая «привыкла» расти в местах, еще более засушливых, чем северо-восточные полупустыни Кении, — в присахарских районах, где почти круглый год. на небе нет туч. Приспособившаяся к жизни в бездождных районах, акация стала более требовательной к условиям освещения, чем увлажнения. Поэтому в ноябре-декабре, когда небо над здешними равнинами покрывается почти не дающими дождя тучами, и все растения пробуждаются к жизни, светолюбивая акация беловатая, наоборот, сбрасывает листву. А когда приходит сухой сезон и все кругом умирает, лишь одна она оживает, оставаясь один на один с голубым безоблачным небом.
Подобное свойство акации беловатой делает ее одним из наиболее ценных растений аридных зон Африки. В сухой сезон только она дает прекрасный свежий корм диким животным и домашнему скоту. Без нее равнины на полгода становились бы необитаемыми, их жители были бы вынуждены откочевывать в места, где есть зеленый корм. Благодаря акации беловатой сомалийцы играют в сухой сезон свадьбы. Веточки этого растения, словно зеленые ветки хвои в нашу суровую зиму, украшают отмечаемые в сухое время праздники дегодия.
Разговор в пути, конечно, все время вертелся вокруг свадьбы и связанных с ней обрядов, причем Абдирашид — уже студент университета, историк — рассказывал очень много интересных вещей, позволяющих судить о том, как молодая африканская интеллигенция относится к старым обычаям и традициям. Я вел машину и наслаждался своими спутниками. Сомалийцы вообще на редкость общительны, особенно если видят, что собеседник интересуется их народом, его обычаями и историей. Они знают свое прошлое и гордятся им, причем врожденная живость ума и остроумие нередко позволяют им смотреть на свои обычаи в том ракурсе, который недоступен другим.
— Вы, вазунгу, почему-то всегда считаете, что выкуп невесты — он называется у сомалийцев ярад — это одно из проявлений «дикости» африканцев, — говорил Абдирашид. — И уж во всяком случае уверены, что эта традиция оскорбляет женщину, низводит ее в семье до положения рабыни.
— Ну а разве купить жену — это не значит оскорбить в ней человека? — спросил я.
— «Купить» — конечно. Но сомалийцы совсем не покупают своих жен у родителей. Обычно брак заключается у сомалийцев с обоюдного согласия. У нас в отличие от многих племен банту нет обычая, чтобы жених пришел к родителям невесты и за ее спиной, вопреки ее воле, договорился о свадьбе. «Купить» — это значит прийти, отдать деньги и взять товар. У нас такого не бывает. Если бы вы знали, сколько переговоров, уговоров, встреч надо провести с родителями будущей жены, сколько подарков надо сделать невесте, вы бы поняли, что мы не покупаем невест, а добываем их себе тяжелым трудом.
— Видите ли, мы, сомалийцы — одни из древнейших обитателей Африки, продолжал он. — Но численность сомалийцев по-прежнему невелика. Дегодия — одно из самых крупных племен Сомали, но в Кении нас чуть больше шестидесяти тысяч. У нас на счету каждый человек, в семье ценится каждая пара рабочих рук. Ну а то, что женские руки в мусульманском обществе зачастую делают больше, чем мужские, для вас, надеюсь, не секрет.
— О, нет, — улыбнулся я. — Для меня скорее секретом остается другое: как женщины-сомалийки, делая все работы, остаются самыми красивыми в мире: изящными, гибкими, грациозными.
— Вот видите. Мало того, что жених уводит из семьи рабочие руки, он еще и забирает из дома его украшение. Так вот, это не покупка невесты. В основе обычая ярад — возмещение ущерба, который несет семья невесты, теряя рабочие руки, если смотреть на этот обычай глазами экономиста. Но мы, сомалийцы, поэты от природы. Компенсация — это тоже нехорошо. Давая выкуп родителям невесты, мы благодарим их за то, что они вырастили и воспитали такую прекрасную девушку. Поднося ярад, мы как бы говорим родителям: пусть в вашем опустевшем доме все останется так же хорошо, как было прежде. Мы считаем, что без выкупа не может быть настоящего брака. Взять жену просто так — все равно что украсть в доме ее родных драгоценность.
— Да, вы действительно опоэтизировали обычай ярада, — улыбнулся я. — И во что обходится жениху похищение драгоценности из родительского дома?
— Это зависит от племени, от материального положения жениха или от того, насколько родители невесты хотят выдать свою дочь замуж за просителя ее руки. В среднем же обычно ярад составляет около полутора-двух тысяч шиллингов.
— То есть годовой заработок бедняка или стоимость трех-четырех верблюдов, — вмешался в разговор Юсуф.
— Да, это немалые деньги, — согласился Абдирашид. — И в этом тоже смысл ярада. Коран разрешает иметь сомалийцу четырех жен, и, не будь ярада, многие мужчины сразу бы «выполнили» эту норму. А что было бы дальше? Жен надо кормить, одевать, делать им подарки. Чем больше жен, тем больше детей. А откуда взять молодому мужчине деньги на все это? Вы, конечно, понимаете, что, если я учусь в университете, моя семья не из бедных. В двадцать один год с помощью родителей я могу разрешить себе взять первую жену. Но большинству мужчин и одна жена в этом возрасте не по карману. Ярад как бы предусматривает, что мужчина может обзавестись семьей лишь тогда, когда он встанет на ноги и будет в состоянии содержать семью. Не было бы ярада — четыре жены были бы рабынями у безответственного, не способного прокормить их мужа. Жены кормили бы мужей. Что сказали бы тогда люди?
— Люди смеялись бы, — вставил Юсуф. — И еще одно. Мне кажется, что у некоторых племен сомалийцев ярад и подарки, которые семьи мужа и жены время от времени подносят друг другу, даже укрепляют брак. Ведь в случае развода эти подарки необходимо возвращать. Однако не все хотят с ними расставаться. Поэтому родственники в случае разлада в семье чаще бывают заинтересованы в том, чтобы примирить супругов, не допустить развода.
— Имеет ли женщина право вторично выходить замуж? — поинтересовался я.
— Это сложный вопрос, к которому у различных племен подходят по-разному. У мелких кушитских «племен угла» семьи бедны, и поэтому в ярад вносят свою лепту не только отец жениха, но и все его родственники. В таком случае после смерти мужа жена не может вторично выйти замуж, а переходит к старшему брату умершего. Выйти замуж по любви она может лишь в том случае, если ее семья вернет ярад семье мужа. У крупных племен сомалийцев вопрос о вторичном замужестве решают кади, шейхи и старейшины. Развод, в том числе и по желанию жены, также дается с согласия кади. Однако здесь тоже своя сложность, связанная уже не с мусульманским законодательством, а с сомалийским обычаем. Вы ведь, наверное, слышали, что у сомалийцев, так же как и у друхих народов Африканского рога — данакиль, афар, галла, практикуется зашивание девочек, или инфибюляция. Оно производится в возрасте восьми-десяти лет с помощью верблюжьего волоса. Традиция и племенные законы предписывают, что свадьба может состояться лишь в том случае, если девушка зашита.
— А инфибюляция сопровождается каким-нибудь празднеством? — поинтересовался я.
— Нет. Это сугубо семейное дело, о котором обычно даже не знают соседи. Родители девушки могут устроить лишь скромное угощение для женщин, присутствовавших при зашивании. Операцию обычно проводят повитухи из мигдан — касты отверженных.
За разговором я не заметил, как доехал до Эль-Вака — «колодцев богов». Так называется самый крупный населенный пункт на границе с Сомали, выросший вокруг многочисленных колодцев и источников, выбивающихся из известняков.
Обычно поездка сюда по однообразной пыльной равнине тянется утомительно долго. Но сегодня я и не заметил времени. Двенадцать часов за рулем пролетели незаметно.
Мы остановились перекусить у владельца небольшой лавки — какого-то дальнего родственника Юсуфа. Моя просьба дать мне стакан козьего молока вызвала небольшое замешательство. Желание гостя — закон, но доить коз, согласно другому закону, было некому, потому что это сугубо женское занятие. Исстари верблюдов доят только мужчины, коров — юноши, мелкий скот — женщины. Но ни одной представительницы прекрасного пола в лавке не оказалось.
Я заверил хозяина, что люблю верблюжье молоко еще больше козьего. Его пьют здесь пополам с чаем, сдабривая специями и добавляя немного жира. Пара кукурузных лепешек и это питье — обычная еда сомалийцев.
В предвечернее время на дороги кенийских равнин из окрестных зарослей всегда и повсюду выходит множество турачей. Но такого количества этих наземных птиц, напоминающих не то фазана, не то куропатку, я никогда не видел. Сотни турачей бежали перед машиной, почти вплотную подпуская ее к себе, а затем свечой взвивались вверх, громко и часто хлопая крыльями. Они пролетали с полтора десятка метров, приземлялись и вновь, переваливаясь с бока на бок, бежали по дороге. Эти птицы, особенно самцы, привлекательны не только своим пестрым оперением (природа с необычайным вкусом одела их в серовато-черные перья, усыпанные белыми круглыми пестринами). Турачи обладают к тому же исключительно вкусным мясом и во многих районах Кении уничтожаются банту в огромных количествах.
— Дегодия не употребляют в пищу птицу, — пояснил Юсуф.
— А дичь вообще?
— Это можно. Но только в том случае, если из нее правильно выпущена кровь. Подстреленную антилопу надо положить так, чтобы ее голова была повернута к Мекке. Затем над ней произносят заклинания и разрезают ей горло. Только такая дичь пригодна для сомалийского стола.
Было уже совершенно темно, когда мы въехали в Такабба. Отец Абдирашида — величественный старец с библейским лицом, обрамленным красной, выкрашенной хной бородой, церемонно раскланявшись, приветствовал меня.
— Галаб уа наксан[32] — прижимая мою руку к своему сердцу, произнес он.
— Уа фина[33] — отвесив поклон и положив его руку на свою грудь, ответил я на сомали. — Мафаида?[34]
Мои попытки придерживаться местного этикета и обычаев вызвали всеобщий восторг. Однако сомалийцы необычайно чуткий и корректный народ, и очевидно подозревая, что дальше традиционных приветствий мои познания в их языке не идут и не желая ставить меня в неловкое положение, старик тут же перешел на английский. Он осведомился, не устал ли я в пути, какое молоко предпочитаю пить на ночь, и выразил надежду, что жизнь в его доме будет для меня приятной. Затем проводил в шатер, отведенный для меня и Юсуфа. Жилища, построенные из толстых веток и покрытые циновками и шкурами, сомалийцы называют «аггар».
Тусклый свет масляной лампады освещал полукруглый свод шатра. Устав с дороги, мы сразу же улеглись отдыхать. Как и во всех богатых сомалийских семьях, спали здесь на кроватях, правда особой конструкции. Матрац, ангарабе, представляет собой деревянную раму, на которую натянуты мягкие и упругие ремни из кож. Они не впиваются в тело, а, словно гамак, легко поддерживают его в воздухе, давая возможность прекрасно отдохнуть и расслабиться.
Гибкая молодая женщина, тенью скользнув у входа, поставила глиняный кувшин с холодной водой и выдолбленный из цельного ствола пальмы таз для умывания. Затем у порога появляется другой таз, на этот раз с едой: козлятина с рисом, финиками и кисловатыми семенами баобаба, лепешки из проса, козье молоко пополам с чаем, корицей и гвоздикой.
Пряный чай жжет рот, першит горло, но зато через десять минут усталости как не бывало. Мы сидим с Юсуфом у порога, под расцвеченным фантастическим количеством звезд небом и наблюдаем за жизнью стойбища, готовящегося к свадьбе.
— Какие события предшествовали начинающимся завтра торжествам? — спросил я.
— Прежде всего Абдирашид увидел красивую девушку, полюбил ее и решил, что она должна стать его женой, — лукаво улыбнулся Юсуф.
— Ну об этом я догадался. Что было потом?
— Потом начинается церемония сватовства, или, как принято говорить у нас, «хождение из шатра в шатер». Сначала Абдирашид, выбрав вечер, когда у его отца было хорошее расположение духа, сообщил ему, что хочет жениться. Старик одобрил намерение сына и согласился помочь ему выплатить ярад.
— А что было бы, если бы отец не согласился?
— Во-первых, Абдирашиду было бы неоткуда взять деньги на ярад. Во-вторых, он не смог бы сыграть свадьбу здесь, в родной деревне. Конечно, можно было бы с согласия девушки похитить ее и пожениться в Найроби. Но это влечет за собой проклятие родителей, потерю наследства, ссору со всей деревней.
Так вот, одобрив намерение сына, отец Абдирашида сам пошел в шатер к своей жене и рассказал ей о предстоящей свадьбе. После этого мать Абдирашида направилась в аггар матери невесты, а та, одобрив брак, пошла для переговоров в шатер к своему мужу. Так как «отцовские шатры» были согласны на союз детей, обе матери отправились в шатры старейшин и сообщили им о намечающейся свадьбе. После этого в присутствии старейшин в их шатре впервые встретились отцы вступающих в брак: до этого с глазу на глаз видеться им не положено.
— Почему так?
— Скорее всего потому, что старейшины заинтересованы в соблюдении традиции и в том, чтобы был выплачен хороший ярад. Бывает так, что жених беден, но отец девушки симпатизирует ему; тогда стороны могут договориться за спиной старейшин о том, что ярад будет выплачиваться постепенно или что жених отработает ярад в семье невесты. После же свадьбы этот договор может быть нарушен. Жених иногда отказывается доплачивать ярад, и между двумя семьями начинаются неприятности. Старейшины не хотят этого. Поэтому они требуют, чтобы первая встреча отцов, на которой они договариваются о размере выкупа, подарках и о всем прочем, касающемся свадьбы, обязательно проходила в их присутствии. Все, о чем договорились отцы без них, в случае какого-нибудь конфликта не принимается в счет кади.
— Понятно. Что же происходит после встреч отцов?
— Если отцы обо всем договариваются и старейшины с ними соглашаются, можно считать, что дело сделано. Девушка, становясь невестой, второй раз за свою жизнь меняет фасон одежды. Первый раз «переодевание» происходит тогда, когда организм девочки подсказывает родителям, что она уже готова стать женщиной. Тогда она сменяет одежду ребенка на одежду девушки и начинает заплетать косы в мелкие косички. Эти изменения в ее облике как бы призывают юношей обратить на нее внимание. Обычно сомалийская девушка выходит замуж в четырнадцать-пятнадцать лет. У нас очень редко можно встретить двадцатилетнюю незамужнюю женщину. Облачение в платье невесты происходит в специально выстроенной по этому торжественному случаю хижине, покрытой зелеными ветками акации. Когда переодетая девушка выходит из хижины, жених объявляет их помолвку состоявшейся. Обе матери готовят по случаю помолвки кофе с маслом для всех родственников, приглашенных на «торжество переодевания». На следующий день жених устраивает мальчишник. Со своими друзьями одногодками он всю ночь готовит шашлыки у костра и просит каждого участника пиршества оставаться ему другом. Все остальное мы увидим завтра. Набад гельё[35], — кивнул мне Юсуф и направился к своей ангарабе. Я последовал его примеру.
Утро, прозрачное и свежее, как будто созданное для чистой свадебной церемонии, началось с того, что мальчишки стали таскать в деревню зеленые ветки акации. В длинных, до пят, белых рубахах они один за другим появлялись из подступавших к стойбищу зарослей кустарников, сваливали ветки между шатрами и убегали обратно. Ребятишки покрывали свежей зеленью пыльную дорогу, по которой должны были пройти молодожены.
Сомалийцы бреют головы своим мальчишкам, лишь на макушке оставляя им забавные хохолки. Эти хохолки и горящие любопытством огромные красивые глаза придают сомалийской ребятне неповторимое очарование. Мальчишечьи головы все время вращаются от любопытства, и забавные хохолки повторяют каждое их движение. Нередко такие же хохолки, но покороче оставляют и у девочек.
Солнце ласкало землю своими лучами, и взрослые, стремясь поскорее стряхнуть ночной озноб, тоже начали появляться из шатров. Обычно сомалийские мужчины ходят в своих селениях обнаженными по пояс, но сегодня по случаю свадьбы все они в праздничных нарядах. Вместо будничных белых или синих кусков материи (фута), заменяющих юбки, на бедрах повязаны яркие, чаще лиловые или красные ткани. В тон им подобран и «маро», его набрасывают на плечи вместо плаща, затягивая на поясе широким с медными украшениями кожаным ремнем и затем искусно драпируют. Кое-кто подвесил на пояс кинжал симе; его обоюдоострое лезвие спрятано в ножны из красной тисненой кожи.
Женщин пока почти не видно, потому что все они толпятся. У аггара невесты. Сегодня она хозяйка положения, ибо ей принадлежит последнее слово: быть свадьбе или нет. Конечно, дело зашло уже слишком далеко, и никто не верит в то, что невеста может отказать. Ее ответ требуется для того, чтобы в этот день подчеркнуть роль женщины у сомалийцев. Оба отца в сопровождении кади входят в шатер невесты, чтобы узнать, согласна ли она выйти замуж. Она говорит «да», и трое мужчин выходят обратно, становятся лицом к публике и одновременно кивают головами, давая понять, что невеста верна своему выбору.
Это знак и для жениха. Вскакивая на покрытую праздничной попоной лошадь, он гарцует на ней по деревне, оповещая всех, что свадьба состоится и что все приглашаются принять участие в торжестве. Мужчины машут ему рукой и выкрикивают пожелания.
Между тем родственницы и подруги купают невесту, надевают на нее новое платье, украшения, преподнесенные семьей жениха, и выводят на солнце. По уложенной свежими зелеными ветвями дороге она идет в брачный шатер — большое, покрытое яркими циновками сооружение, возведенное посреди деревни. С противоположного конца деревни к шатру на лошади приближается жених.
Шум собравшейся толпы, крики и смех смолкают. Оставив подруг снаружи, невеста входит в брачный шатер. В другую дверь напротив входит мать жениха. Все притаились, понимая ответственность момента: она проверяет, зашита ли невеста. Затем, улыбаясь, мать жениха выходит, неся в руках калебас.
— Айе! Айе![36] — протяжно кричит она и поливает молоком из калебаса землю у входа в хижину. — Айе! Айе! Айе!
Это знак к тому, что свадьба может начинаться. В присутствии кади жених и невеста обмениваются клятвами. Теперь брак скреплен Кораном.
Затем по старой традиции муж должен взять хлыст, которым, гарцуя по деревне, недавно стегал свою лошадь, и на глазах у всех отхлестать молодую жену. Так утверждалась раньше власть мужа. Абдирашид, очевидно, надеялся завоевать себе авторитет другими средствами, потому что его кнут никак не хотел опуститься на спину его жены красавицы Латифь, а бил рядом по земле, поднимая вокруг клубы пыли. Женщины вокруг одобрительно смеялись, мужчины с показной строгостью укоряли новоиспеченного мужа.
Наконец Латифь сама подставила спину под кнут и, вскрикнув, с проворством лани исчезла в брачном шатре. За ней, бросив хлыст наземь, скрылся Абдирашид. Впервые молодожены остались вдвоем в своем жилище, и весь день и всю ночь больше никто не увидит их. На следующее утро молодой муж, положив под подушку жене свой первый подарок — обычно золотые украшения, — приступит к обычным делам. Но женщина целых семь дней не должна выходить из брачного жилища. А когда неделя пройдет, она выйдет из шатра, покрыв волосы черной накидкой, символизирующей положение замужней женщины.
Однако отсутствие виновников торжества совсем не причина, чтобы родственники и соплеменники не могли порадоваться за них и весело отпраздновать свадьбу. Вслед за обильным угощением — козлятиной с рисом, кебабами из баранины, кипящей в жиру верблюжатиной и сочной бараньей корейкой начинаются танцы.
Не знаю, что может быть ярче, красивее и целомудреннее, чем танцы сомалийцев! В них не участвуют никакие маски, в них нет никакого устрашающего аккомпанемента, никакой эротики или мистики. В сомалийском танцевальном фольклоре подкупают мелодичность, грация и пластика, а не бешеные отрывистые ритмы, экзотика необычных нарядов и акробатические па, обычно ассоциирующиеся с африканскими танцами.
Под плавную мелодию, выводимую мужским хором и лишь изредка нарушаемую ударами барабанов, плывут по песку девушки. Врожденная стройность, яркая броская внешность подчеркнуты красотой нарядов. Широкие длинные юбки из тонкой, чувствующей любое дуновение ветра ткани, называемой здесь «фута бенадир», в тон им яркие «гамбос» — куски материи, которыми плотно обертывают бедра, грудь и правое плечо; левое остается кокетливо открытым. На голове — накидки из тончайшего шелка или нейлона, усеянные пестрыми цветами или искрящиеся золотистыми нитями.
Какое буйство красок! Изумрудные, фиолетовые, электрик, кармин — самые яркие, самые сочные тона. Медленно, легко скользя, извивается по песку цепочка, но ни одна пылинка не поднимется при этом в воздух. Легкие яркие ткани трепещут, раздуваются на ветру и кажется, что кружатся в хороводе не люди, а огромные бабочки.
Мужские танцы более быстрые, более темпераментные. Откинув назад голову, украшенную ярким тюрбаном, отбивают такт выстроившиеся в шеренгу мужчины. Женщины бьют в барабаны (только у сомалийцев можно увидеть их у тамтамов) и поют. Им вторит бубен, в который бьет главный танцовщик. Он выходит в центр и пускается вприсядку. Остальные, образовав круг, бегут, хлопая в ладоши над головами в такт бубну. Из-под ярких шелковых фута мелькают худощавые сильные ноги, выделывающие замысловатые па.
Но вот замужние женщины садятся у тамтамов, мужчины берут в руки бубны, и начинаются парные танцы. Юноши, приосанившись, становятся напротив девушек. Взявшись за руки они медленно идут навстречу друг другу, раскачиваясь и протяжно ухая. Когда цепочка юношей и девушек приближается друг к другу на расстояние вытянутой руки, раздается внезапный рокот тамтамов. Юноши мгновенно подпрыгивают вверх, а девушки, напротив, опускаются перед ними на колени. Юноши продолжают прыгать, девушки, сидя на земле, плавно раскачиваясь, кланяются им…
Ждать целых семь дней, когда молодая жена выйдет из брачного шатра, у меня не было времени, поэтому, пожелав Абдирашиду счастливой семейной жизни, я уехал с Юсуфом в Мандеру. Обратно мы возвращались уже не через Эль-Вак, а через Ваджир — крупнейший город сомалийцев Кении с населением в «целых» девять тысяч человек. Вокруг города почти повсюду на поверхность выходят известняки, свидетельствующие о том, что когда-то равнины Сардиндида, Вахадима, Горадуди, Боджи, Дида Гоочи, посреди которых он лежит, служили дном теплой морской лагуны. Мельчайшая известняковая пыль даже в безветренную погоду висит в воздухе. Иногда в полдень, когда солнце стоит высоко в небе и царит полное безветрие, содержание пыли в воздухе вдруг увеличивается. Это наступает «сухой туман» — явление, хорошо известное в пустынях. Видимость сокращается до того, что обычно пугливые в этих незаповедных местах газели геренук стоят на дорогах, вплотную подпуская к себе машину, или сами заходят в город, не различая, что происходит в десяти метрах от них.
Ваджир — белокаменный город из известняка, поднявшийся из раскаленных песков подобно сказочному миражу из «Тысячи и одной ночи». Он не похож ни на один из кенийских городов: ажурные минареты, сверкающие белизной зубчатые стены белых мечетей со склонившимися над ними финиковыми пальмами, глухие слепые коробки побеленных глинобитных арабских построек… Все это напоминает скорее Саудовскую Аравию, чем африканскую Кению. А люди! Нигде в Африке я не видел столь красивого и гордого народа, как в этом забытом всем миром городке. Царственная стать, точеные, я бы сказал греческие, черты лица, шоколадная кожа — таковы обитатели этих районов Кении — кушитские племена марехан, галла и дегодия. Мужчины подобно арабам ходят здесь в длинных галебеях и белоснежных фесках, украшенных ювелирнотонким серебряным орнаментом, а женщины — в длинных платьях, поразивших меня яркостью рисунка и смелостью сочетаний тонов. Шумные многоголосые перекрестки Ваджира, заполненные людьми, кажутся гигантским цветником.
В Ваджире сходятся пять пыльных дорог и с полсотни верблюжьих троп. Кочевников притягивают сюда десятки колодцев и водопоев, образовавшихся в известняках. Самый большой искусственный водопой, уар, расположен почти в центре города. Целый день, от восхода до захода солнца, дюжина здоровенных мужчин вытаскивают бурдюками из глубокого колодца холодную воду и выливают ее в бетонный желоб, по которому вода течет в уар. И у желоба, и вокруг уара, вытягивая длинные шеи и расталкивая друг друга, пьют верблюды. От зари до восхода под беспощадным солнцем тянут мужчины из-под земли на жаркую поверхность холодную воду. Это адов труд. Но отдохнуть нельзя, потому что к уару идут и идут длинные караваны. Время от времени мужчины лишь разрешают себе использовать один бурдюк и обливают друг друга водой. Тогда солнце начинает играть в капельках воды, искрящихся на их мускулистых бронзовых телах, и мужчины выглядят сказочными великанами, дающими жизнь пустыне.
Интересное совпадение (возможно, объяснимое историческими связями двух древних народов — греков и сомалийцев): на языке сомали био значит «вода», а по-гречески био — «жизнь». «Вода» и «жизнь» — синонимы в этих местах. Мужчины, достающие воду из-под земли, все время поют. Их песнь бесконечна, как струйка воды, льющаяся из тяжелых бурдюков, как жизнь, вспоенная этой водой. Припев песни, состоящий из странной смеси языков сомали и суахили, звучит жизнеутверждающе и бодро: «Апана био дамаи, апана био дамаи!» — без устали повторяют мужчины. — «Вода не кончится, вода не кончится!»
Вода здесь ценится больше, чем хорошие пастбища, и поэтому на скудных землях вокруг Ваджира селится множество кочевников. Они «кочуют за дождем», но, когда дождь убегает от них, поворачивают на известняковые равнины Боджи и Горадуди. С севера племя аджуран, а с юга — огаден гонят к Ваджиру свои стада. Аджуран в Кении около пятнадцати тысяч, огаден — в шесть раз больше. Это они продают скот на знаменитых ваджирских ярмарках, где порой сосредоточивается до пятидесяти-шестидесяти тысяч голов верблюдов и коров.
Вслед за кочевниками и торговцами поближе к ярмарке стягиваются в Ваджир сомалийские ремесленники. Это люди со сложной судьбой; большинство ремесленников на сомалийских землях принадлежит к кастам отверженных. Их три: тумал — каста кузнецов и изготовителей амулетов, предназначенных для отпугивания злых духов; мигдан — каста охотников и кожевников; ибир — каста знахарей и певцов. Женщины-ибир, кроме того, принимают роды и зашивают девушек у сомалийцев.
Членов этих каст можно встретить повсюду на сомалийском севере Кении. Люди охотно пользуются плодами их труда, но считают их париями, изгоями общества. Им не разрешают жить в стойбищах, с ними сомалиец не сядет за один стол.
«Никогда свободный сомалиец не войдет к кузнецу, не пожмет ему руку; никогда не отдаст ему в жены женщину из своей семьи и не возьмет его дочь», — писал еще в 1905 году английский этнограф Р. Солкелд об отношениях скотоводов сомалийцев к кузнецам-тумал. С тех пор положение мало изменилось.
В чем причина подобного отношения к кузнецам? Скорее всего, в том независимом, отличном от положения общинника-скотовода образе жизни, который на протяжении веков вели тумалы, в их таинственном ремесле, которое «заставляет огонь отбирать металл у камня» и, следовательно, в представлении кочевника связано с черной магией, колдовством и злыми силами. Само это ремесло, заставляющее «общаться с огнем», издревле вселяло страх. Сомалийцы, так же как и большинство других африканских народов, не видели различий между магической и загадочной для них силой кузнеца, с одной стороны, и колдуна, знахаря, вызывателя дождя — с другой. Для самих же ритуальных лидеров кузнец был могущественным конкурентом в борьбе за авторитет среди соплеменников, причем у многих западноафриканских оседлых племен кузнец даже вышел победителем из этой борьбы, присвоив себе функции колдуна. Это и понятно, потому что оседлому земледельцу, по своему экономическому укладу стоящему ступенькой выше скотовода, свой кузнец, свой ремесленник, производящий орудия труда, был необходим. У кочевников же вся нужда в металлических изделиях сводится к копьям для мужчин и украшениям для женщин. Это-то и помогло ритуальным лидерам большинства нилотских и кушитских племен, играя на суеверии соплеменников, превратить кузнецов в отверженных и тем самым не давать «людям огня» возможности конкурировать с ними.
Со временем, когда потребность в металлических изделиях стала возрастать и ремесло кузнеца сделалось доходным, сами тумалы нашли, что подобная традиция даже выгодна для них. Она давала возможность тумалам монополизировать в своих руках кузнечное дело, сберечь свои профессиональные секреты. Теперь тумалы и не стремятся к бракам с женщинами свободных общинников. Они подбирают себе жен внутри клана. Сегодня тумалы — это не только бедные странствующие ремесленники. Гаражи и мастерские в северо-восточных районах, как правило, тоже принадлежат тумалам.
В Ваджире еще нет кварталов ремесленников. Но первый попавшийся мальчишка, у которого я спросил, где можно найти тумала, отвел меня к кузнецам. Они живут за городской чертой и работают в отдельных хижинах, сплетенных из сухих веток. В одной из хижин ковали кривые кинжалы — симе, в другой делали трости, без которых сомалийцы никогда не отправляются в дальнюю дорогу. С виду это обыкновенные палки, обтянутые красной тисненой кожей. На самом же деле они представляют собой грозное оружие Черенок палки служит ножнами, в которые вставляется укрепленное на ручке длинное, во всю ее длину обоюдоострое лезвие. Схватиться за палку — значит лишь облегчить ее владельцу освободить оружие. Рывок — и в руках у противника остаются легкие кожаные ножны, а в руках у сомалийца — острая шпага.
Вдали от кузниц тумалов, там, где на поверхность выходят известняки и начинаются колючие заросли акаций, поселились мигданы. Трудно объяснить, почему столь обычное для любого скотовода занятие, как выделка шкур, также превратило мигдан в отверженных. Многие сомалийцы говорили мне, что причиной тому не предрассудки, а скорее, соображения эстетического порядка. Выделка шкур, и, особенно, производство мехов — занятие, сопровождающееся необычайно неприятным запахом. Чистоплотные, окуривающие себя благовониями и ароматическими смолами сомалийцы попросту не пожелали, чтобы мигдан портили своими шкурами воздух вокруг их стойбищ.
Дух вокруг мастерских мигдан стоит, действительно, крепкий, а количество мух превосходит все вообразимые пределы. Особенно зловонно производство кож, выделываемых для бурдюков, в которых перевозят жидкости. Еще свежие, только что снятые с животных шкуры замачивают в огромных чанах и держат там до тех пор, пока они немного не подгнивают. Тогда с них начинает легко сходить шерсть, которую соскабливают кусками известняка. Затем кожи вновь кладут в воду, мнут для мягкости ногами, сшивают в мокром виде мешки и надувают. Огромные, туго надутые бурдюки подвешивают сушить на акации, причем нередко такой бурдюк оказывается больше деревца.
Мигдан занимаются также сапожным ремеслом. И на бойких перекрестках Ваджира, и у окружающих его водопоев всегда можно увидеть мужчин в белых тюбетейках, шьющих сандалии. Это традиционная обувь сомалийцев, неотъемлемая часть их национального наряда. Чуть вогнутую подошву делают из дерева или толстой жирафьей, гиппопотамьей или верблюжьей кожи, неспособной пропускать жар раскаленной земли. К подошве крепится петелька, в которую вставляют только один большой палец. Кроме того, кожаными тесемками сандалию привязывают к щиколотке. В зависимости от кошелька покупателя сандалии приобретаются разные. Чаще всего это лишь грубый кусок невыделанной кожи с тесемочками. Но иногда на ногах богатых женщин-огаден можно увидеть настоящие произведения искусства: ремешки из красного сафьяна украшены тиснением, на петле для пальчика красуется бирюзовый камень, край подошвы окантован медными заклепками.
Делают мигдан и годуфы — кувшины, обладающие свойствами термосов. Годуф выдалбливают из пробкового дерева и обтягивают кожей, на которую затем нашивают бусинки и ракушки-каури. Расширяющуюся горловину венчает коническая пробка, сплошь обшитая бисером. Искусные ремесленники мигдан подгоняют эти пробки с поразительной точностью, что позволяет долгое время сохранять в годуфах жидкость одной и той же температуры.
Если бы в Ваджире был базар, представленные на нем произведения окрестных ремесленников создавали бы яркое зрелище. Однако базара нет, и в поисках образцов прикладного искусства сомалийцев мне часами приходилось бродить по его пыльным улицам. Это было тоже интересное занятие. На лестнице современного здания английского «Бэрклейз Банк» сидели библейские старцы в чалмах. Закутанные в черные буибуи, с надвинутой на лицо чадрой женщины покупали в индийской лавке прозрачное французское белье. Выйдя на солнечный свет, они еще ниже спустили чадру и посреди улицы начали прикладывать белье друг к другу. На ультрасовременную, бензоколонку компании «Шелл» зашел полизать водопроводный кран верблюд, который упрямо не хотел уступать дорогу автомобилю, нуждавшемуся в горючем. Ваджир напоминал город, где на библейском фоне снимали фильм из современной жизни.
У бензоколонки в ожидании попутного транспорта сидели несколько женщин-огаден. Не теряя времени, они плели небольшие маты из волокна пальмы рафии. Орнамент на них был яркий, веселый, как и сами женщины, оживленно переговаривавшиеся друг с другом.
На площадке, где продавали коз и кое-какую зелень, мое внимание привлек парень, резавший из дерева мелкие предметы домашней утвари. Десять-пятнадцать минут — и бесформенная заготовка превращалась в его руках в ложку. Еще четверть часа — и по желанию заказчика из другой заготовки парень вырезал гребень. Сидевший рядом мужчина уверенными Движениями вырезал ножом на поверхности ложки или гребня орнамент, красил изделие красной охрой и вручал клиенту.
Вокруг были расставлены образцы скамеек, блюд, сосудов для зерна и тарелок. Все это тоже можно было заказать у резчиков.
В лавке у мечети продавались некоторые керамические изделия: плошки для лампад, фигурки животных, горшки и кувшины. Их привезли из Сомали. Но вскоре, как сказал мне владевший лавкой индиец, керамику начнут делать и в Ваджире.
Конечно, не все в Ваджире пасут скот или ремесленничают. Любимое времяпрепровождение не нашедших себе более серьезного дела сомалийцев — бао, или габета (игра в камешки, необычайно широко распространенная среди нилотских и кушитских народов).
Очевидно, это одна из древнейших, если не самая древняя игра человека. Во всяком случае недалеко от кенийского города Накуру, в Гераксовых холмах, найдена стоянка древнего человека постплейстоценового периода, посреди которой отчетливо видны двадцать выдолбленных в граните и расположенных в характерной последовательности лунок для игры в бао.
В Ваджире сомалийцы делают лунки для бао просто в песке. Ближе к вечеру, когда все мужчины кончают работу, пыльные ваджирские улицы сплошь покрываются этими лунками, словно весенние московские тротуары — «классами» ребятни. Кушиты очень любят бао, хотя многие и говорили мне, что впервые эта игра на их земли была занесена кастой отверженных — ибиров.
Есть древняя легенда. Она утверждает, что ибиры — потомки человека по имени Борбэр, жившего некогда близ Харгейса и занимавшегося знахарством и черной магией. Как-то Борбэр не смог вылечить красавицу сомалийку, и ее отец Юсуф Каунен, заподозрив что-то недоброе, убил знахаря. Тогда два сына Борбэра — Турьяр и Ибир — потребовали от сомалийца возмещения за убийство. «Хотите вы иметь это возмещение сразу полностью или желаете получить его постепенно?» — спросил их Юсуф. «Сразу», — ответил Турьяр и стал обладателем пятидесяти верблюдов. «Постепенно», — сказал Ибир. С тех пор при рождении каждого сомалийского мальчика, на свадьбе у каждой сомалийской девушки потомки Ибира, продолжающие заниматься врачеванием, получают свою долю за убийство сомалийцем Юсуфом их первопредка. Сомалийцы верят, что отказать ибирам в вознаграждении — значит навлечь их проклятие.
Подобное отношение к ибирам — одно из проявлений слабости мусульманской религии среди сомалийцев. Ислам проник в прибрежные районы, укрепился там, но в глубинке его влияние сказывается сравнительно недавно и поэтому он еще не успел полностью завоевать умы сомалийцев. Вместе с канонами Корана в головах сомалийцев все еще уживаются доисламские верования, близкие традиционным верованиям многих африканских племен.
Большинство сомалийцев крайне далеки от религиозного фанатизма. Со многими из них я проводил по нескольку дней подряд, зачастую ни разу не видев их за молитвой. Мусульманская обрядность сведена у них до минимума; нередко она служит лишь формальной оболочкой пышным и красивым местным обычаям и ритуалам. Пример тому сомалийская свадьба. По признанию представителей местной интеллигенции, большинство сомалийцев, живущих в Кении, не знакомы с этическим и религиозным содержанием Корана. «Аллах-аллахом, а злые духи и плохие люди — рядом, и неизвестно, найдет ли аллах время из своего гордого далека помочь правоверным» — такова примерно философия, движущая религиозным поведением сомалийцев. В возможности ибиров, например, здесь верят столь сильно, что никто из огаден или дегодия не захочет вступать в конфликт с ними. Поэтому сомалийцы добровольно и щедро вознаграждают этих людей, одновременно сторонясь и боясь их. Ибиров сомалийцы узнают по характерному диалекту языка сомали, употребляемого этой кастой отверженных, а также по крашеному узловатому кусочку корня, висящему на шее у их мужчин.
Еще одно свойство, которым якобы также обладают ибиры от рождения — «дурной глаз». Это — демоническая сила, которая, как считают некоторые сомалийцы, даже неподконтрольна ибирам. Поэтому ибир, обратив свое внимание на ту или иную вещь, и тем самым «указав ее этой силе», помимо своей воли наводит на нее порчу. Увидел ибир «дурным глазом» верблюда, похвалил его — и, хочет того ибир или нет, верблюд погибнет. Пожелал он красавице здоровья — вскоре она зачахнет. Зачастую за «дурной глаз» принимают в этих местах и фотоаппарат. Поэтому мне, всегда обвешанному камерами, приходилось в Ваджире особенно тяжело.
Большинство сомалийцев видят спасение от ибиров, колдунов и злых людей в ношении амулетов. Однако, поскольку амулет предохраняет лишь от одной «разновидности» зла, некоторые особенно суеверные люди навешивают на себя по два-три десятка, а то и более амулетов. Желающие избавиться от сглаза зашивают в амулеты — крохотные кожаные мешочки — отнюдь не только кусочки пергамента, на которых начертаны отрывки из сур. В амулет прячут или кусочки шкуры зверей, некогда служивших тотемом рода, или высушенные внутренности львов, слонов и других «могущественных» животных, способных отпугнуть врага, или выточенные из известняка миниатюрные фаллосы, целебные травы, зубы крокодилов и кусочки рога носорога. Это достаточно красноречиво свидетельствует о силе доисламских культов в сознании обладателей этих амулетов.
Видел я в Ваджире и старика, последователя одной из мусульманских общин — «джамаа», продававшего у водопоя «настоящие амулеты», в которые были зашиты изречения из Корана. Цена одинаковых на вид кожаных мешочков всегда соответствовала виду их покупателя. Бедняку амулет был отдан за пять шиллингов, величественному старцу в дорогой шелковой чалме — за сорок. Я решил, что продавец сам назначает цену, приноровляя ее к внешнему виду покупателя.
Однако, когда я поинтересовался у торговца, во что амулет обойдется мне, старик удивленно поднял бровь:
— Сколько дашь, — ответил он.
— А какова цена?
— Нет цены. Чем больше заплачено за амулет, тем дольше и лучше он служит. Все в твоих руках.
Это, конечно, мудрая уловка. При таком подходе к эффективности амулета любой покупатель будет выкладывать последние деньги. Экономия в данном случае равносильна мотовству.
Как правило, последователи джамаа не только торгуют амулетами. В сомалийских районах Кении они своеобразные мусульманские миссионеры, ведущие ту же работу, что марабуты в странах сахельской Африки. Они проповедуют Коран, однако учитывая умонастроения сомалийцев, не навязывают им мусульманской культуры и диктуемого исламом образа жизни. Напротив, они скорее пытаются приспособить догмы Корана к местному укладу, обычаям и традициям. Такого проповедника, как правило, встретишь в любом более или менее крупном населенном пункте кенийского северо-востока. Однако редко где здесь можно увидеть пышную мечеть, услышать с минарета заунывный голос муэдзина или увидать мужчин, бьющих поклоны в сторону Мекки. Аллаху здесь вместе с проповедником молются в хижинах.
К югу от Ваджира на дороге, идущей через Хабасвейн и Муддо-Гаши в Найроби, караваны верблюдов исчезают. Здесь их вытесняют автомашины, которые во многих районах северо-восточных равнин свободно передвигаются даже там, где вообще нет дорог. «Доступна для автотранспорта», «Проезжая в сухой период», «Преодолима на лендровере круглый год» — такими надписями пестрят подробные карты этого района. Дороги здесь — сами равнины шириной в десятки километров. У караванов и их владельцев появился сильный конкурент — машины, причем, судя по оптимистическим надписям, выведенным на их бортах, дела у автомобилистов идут неплохо. «Мой «форд» — корабль пустыни» — это настоящий вызов верблюду. «С Аллахом и автомобилем не пропадешь» — дерзость, свидетельствующая о прочном положении владельца машины.
Однако и на этой плоской, казалось бы безобидной, равнине есть место, где пропадают не то что верблюды и машины, но даже слоны, бегемоты и носороги, в общем любой, кто попадает туда в неугодное природе время.
Проложив себе узкое порожистое русло у подножий Центральных нагорий и размыв сложенное сланцами плато Мерти, с запада на равнины выходит бурная и быстрая Эвуасо-Нгиро. Скорость ее здесь сразу же резко снижается. Река больше не может нести массу песка и гальки, подхваченную ею в горах, и огромное количество взвешенного в воде материала оседает на равнине. Кое-где река, размывая собственные наносы, течет выше окружающей территории. Но дальше уклон местности делается столь ничтожен, что у реки уже не хватает сил прорваться на восток к Индийскому океану, и Эвуасо-Нгиро, разливаясь вширь, образует внутриматериковую дельту. Так создалась самая большая в Кении система гигантских болот Лориан. Обычно они сухи, и многие африканские водители ездят по ним порой по семь — девять, а то и больше лет подряд, накатывая отличные дороги, поблескивающие кристалликами соли.
Но на девятый-десятый год и в горах, где берет начало Эвуасо-Нгиро, и на равнинах одновременно выпадают сильные дожди. Огромное количество воды внезапно прорывает наносы, в которых над полупустыней течет река, и заливает все вокруг. Затем вода доходит до болот и превращает солончаки в непроходимую топь, обрекая при этом на гибель все живое. Целую неделю я ездил по краю болот Лориан. Это было вскоре после того, как там высохла вода. Восемь слонов, три носорога, десятки антилоп — вот виденные лишь мною жертвы, застигнутые водой посреди солончака и не сумевшие выбраться из его топей. Тут понимаешь выражение: «в пустыне чаще тонут, чем погибают от жажды». В такие годы на несколько месяцев прерывается всякое сообщение между югом и севером сомалийских равнин. Зато Эвуасо-Нгиро в этот период вырывается из плена собственных наносов и через систему болот получает связь с лагом Дера, который перебрасывает ее воды в Джубу, впадающую в Индийский океан.
В те годы, когда река не беснуется, вдоль ее берегов поселяются люди небольшого сомалийского племени аулихан. Они приспособили уклад своей экономики к капризному нраву Эвуасо-Нгиро. Больше чем кто-либо другой из кочевых племен Кении аулихан уделяют внимание земледелию. В то время как мужчины пасут скот в густых зарослях высоких болотных трав — андропогона, диагитории, тифы, — женщины обрабатывают поля. Они селятся по берегам стариц, которые здесь называют «дешеки», и, дождавшись спада воды, сажают на их дне просо, кукурузу, бобы. В тех местах, где Эвуасо-Нгиро течет над равнинами, женщины сообща строят небольшие каналы — «фары», по которым время от времени пускают воду и орошают дешеки. Напоив поля водой, они перекрывают фары землей.
«Женские деревни» земледельцев аулихан, особенно в тех местах, где они строят каналы, бывают немного больше стойбищ кочевников. Местами вдоль реки стоят тридцать-сорок мундулло — цилиндрических хижин под соломенной конусовидной крышей. Рядом с жилищами нередко можно увидать влетеные квадратные сооружения, напоминающие огромные корзины. В них аулихан держат новорожденных телят, которых мужчины не рискнули взять с собой на болота. Для малышей в деревне оставляют также несколько дойных коров. Однако никаких других подсобных помещений вокруг мундулло не строят. В отличие от земледельческих племен банту, окружающих свои жилища многочисленными амбарами и складами на сваях, аулихан хранят зерно под землей, в ямах, выстланных сухой травой и засыпанных толстым слоем прокаленного солнцем речного песка. Сырость, грызуны и насекомые приносят большой урон таким хранилищам.
Расположенные посреди болот стойбища мужчин называют «верблюжьими лагерями». Они представляют собой две круглые площадки, обнесенные срубленными колючими кустами и расчищенные от травы. На одну из них, которая побольше, загоняют скот, а на другую, поменьше, ставят шатры. Порой верблюжьи лагеря расположены в двадцати-тридцати километрах от мундулло, однако ежедневно мужчины доят весь скот и отвозят молоко в деревню, где женщины приготавливают из него порошок или масло. Тридцать километров на верблюде — это целый день. Да еще жара и тряская дорога… Меня всегда интересовало, что остается от молока, транспортируемого таким образом в калебасах через пустыню.
Но как-то в деревне аулихан меня угостили таким только что доставленным из пустыни молоком, и, к моему удивлению, оно оказалрсь совершенно свежим. Сомалийки рассказали мне о средствах, с помощью которых они «консервируют» молоко. Кочевники прекрасно знают скудную растительность своего края и давно-давно распознали ее полезные свойства. Некоторые пустынные колючки, брошенные в костер, горят ароматическим дымом. Над костром развешивают калебасы, и этот дым, окуривая их, пропитывает стенки сосудов веществами, предохраняющими от скисания. Дым других растений обладает дезинфицирующими свойствами. Ведь в пустыне нет возможности расходовать влагу на мытье калебасов и посуды. Обработка ароматическим дымом заменяет здесь воду. Над дымом развешивают одежду и белье, когда их нет возможности постирать; над ним склоняются женщины, желая придать приятный запах и блеск своим волосам. Дым служит здесь духами и мылом.
Да и нечего удивляться этому, если вспомнить, что сомалийские районы Кении — это южная периферия легендарного Пунта, знаменитой «Страны благовония», куда еще древние египтяне посылали свои корабли и караваны за миррой, ладаном и ароматическими смолами. Многие ученые, в том числе выдающийся русский востоковед академик Б. А. Тураев, считают, что загадочный Пунт — это Сомали, а пунтийцы — прямые предки современных сомалийцев. Правда, главные районы, где растут благовонные деревья, принесшие славу Пунту, находятся на «самом конце» Африканского рога — в Миджуртинии. Однако традиция использования ароматических веществ подтолкнула и южных, живущих в Кении сомалийцев обратить внимание на растения, покрывающие их скудную землю, и найти среди них те, которые могли бы заменить им миджуртинские виды. Кстати, в Восточной и Центральной Африке я сталкивался с широким применением благовоний в быту лишь среди тутси Руанды и Бурунди. У восточных кушитов существуют также специальные «мужские» травы и смолы. По вечерам, собравшись у костра после утомительного перехода через пустыню, мужчины любят положить себе под язык кусочек смолы мурр, которая прекрасно восстанавливает силы и заживляет раны. Для воскурений богатые кочевники используют прозрачную, как слеза, смолу бейхо, а бедняки довольствуются тем, что жуют или курят чад — траву, содержащую наркотические и возбуждающие средства. Она как рукой снимает усталость и сон и настраивает курильщиков на романтический лад. Покуривая чад, сомалийцы всю ночь могут просидеть у костра, сочиняя баллады о своих прекрасных женщинах или храбрых воинах или просто ведя неторопливую беседу.
У сомалийцев удивительно развито чувство уважения к собеседнику. Можно говорить часами, и все внимательно будут слушать оратора, никто никогда не перебьет его. Эта своеобразная «демократия у пастушеского костра» во многом, по-моему, отражает национальный дух сомалийцев свободных и независимых, законно гордящихся своими традициями, и в то же время терпимо, с интересом и пониманием относящихся к обычаям и культуре других.
Наездившись днем по болотам, я каждый вечер возвращался в один и тот же «верблюжий лагерь» и с нетерпением ждал этих ночных часов у костра. Стройные красавцы в тюрбанах рассаживались у огня, раскуривая свои трубки с чадом и с полчаса блаженно молчали. Потом курево начинало действовать на них. По очереди вставая, они нараспев декламировали сочиненные тут же, у костра, стихи. Так продолжалось до полуночи. Затем поэтическая часть заканчивалась и начиналась неторопливая беседа. Мужчины сидели у костра неподвижно, как изваяния, внимательно слушая говорящего. Лишь изредка кто-нибудь вставал, чтобы подбросить в костер пару лепешек верблюжьего навоза. К сожалению, более ароматного средства, отпугивающего слетающихся с болот комаров, в «Стране благовоний» еще не знают. Где-то около четырех холод, от которого аулихан по ночам страдают больше, чем днем от жары, загонял их в шатры. А в шесть они уже начинали доить верблюдиц…
На восьмой день кочевники навьючили на верблюдов шатры и погнали своих коров, съевших всю траву вокруг, на новое пастбище. А я, переночевав у опустевшего костра, отправился на юго-запад, в Национальный парк Меру — один из наиболее труднодоступных и интересных среди знаменитых кенийских заповедников.
У входа в палатку лежал огромный гривастый лев. За ним, спиной к двери, у стола сидел красный от загара человек. Он курил трубку и быстро печатал на машинке.
— Мистер Адамсон! — окликнул я.
Красный человек оглянулся, перешагнул через льва и направился ко мне.
— Простите за беспорядок и за то, что не могу предложить даже стула. Мы доживаем здесь последние дни, лагерь эвакуируется на Найвашу. Но вы входите, входите… Бой не тронет. Вы, наверное, читали в газетах, что с ним приключилось несчастье. Лев решил полакомиться слишком большим буйволом и тот распорол ему бок. Джой нашла Боя всего лишь в миле от лагеря. Лев был парализован, так что она даже побоялась оставить его одного: гиены уже собирались приняться за пиршество.
Думаю, что многие смотрели кинофильм «Рожденная свободной» и знают, что Джой, жена мистера Адамсона, — автор Широко известной у нас книги «Рожденная свободной», Джордж Адамсон — создатель и воспитатель «кинотруппы» львов, снимавшихся в фильме, сделанном по повести Джой; Бой — лев-артист, сыгравший главную роль в этой прекрасной кинокартине.
Те, кто читал «Рожденную свободной», поняли, что повесть эта не только о судьбе благородной львицы Эльсы, выращенной в семье Адамсонов. Это и автобиография самих Адамсонов. Потому что с тех пор, как в их домике на окраине сомалийских равнин появилось это умное и гордое животное, с тех пор, как Адамсоны приняли на себя ответственность за судьбу Эльсы, жизненные пути львицы и человека слились. За три года, что Джой и Джордж отшельниками прожили в Мерупарке, судьбы этих людей и львов переплелись еще теснее.
Я знаю пренебрежительную улыбку, появляющуюся на лицах многих здравомыслящих людей, когда речь заходит о чувствительных дамах, способных часами умиляться поведению своей ангорской Мурки или ломать себе голову над вечерним меню для визгливого пинчера. Это эгоистичная любовь, зачастую мешающая другим людям.
Лев — не пушистый кот и не карманный пинчер. Вряд ли следует говорить о том, что ежечасное общение со львами требует мужества и твердости характера. И тем не менее целесообразно ли было двум талантливым людям посвящать свою судьбу, свою карьеру львам? Это тоже многим непонятно. Непонятно, если не знать главного. Общение Адамсонов со львами было подвигом. Подвигом во имя науки и во имя благородного дела спасения животных. Джой и Джордж любили Эльсу и возились с Боем не для себя, а для других. Для того чтобы любой человек, живущий за тысячу километров от Африки, попадая в Кению, видел не мертвую саванну, а получал удовольствие от общения с ее первозданной и величественной природой. Чтобы можно было подъехать на расстояние вытянутой руки ко льву, посмотреть в его мудрые глаза и уже больше никогда не забыть их. «Я убеждена, что, помогая животным, мы помогаем себе», написала потом Джой Адамсон. Борясь за жизнь Эльсы, изучая жизнь львов, Джой учила других познавать природу и беречь ее.
И эти «другие» поняли сущность и значение эксперимента Адамсонов. Читаемый во всем мире Э. Хемингуэй считал удачей, когда его первые книги издавались десяти-двенадцатитысячными тиражами. Агата Кристи знала двадцатипятитысячные рекорды. Книга никому доселе не известной Джой Адамсон в первый же год выдержала в Англии стотысячный тираж! С тех пор она была переведена на тридцать четыре языка и разошлась по всему свету в девяти миллионах экземпляров! В век, когда читают о путешествиях на Луну и интересуются Эйнштейном, «Рожденная свободной» — дневник о жизни львицы — стала одной из самых читаемых книг.
Здесь, в Кении, где «напряженность отношений» между людьми и «царями зверей» — каждодневная реальность, особенно видно и понятно, что сделали Адамсоны. А сделали они чудо. В африканском буше, в естественных условиях, не ограничивая контактов своих воспитанников с их дикими собратьями, они воспитали львов, полностью доверяющих человеку, оказавшихся способными подавить в себе врожденные инстинкты и наклонности.
Даже в Кении обладание «львом двух миров» сопряжено с уймой трудностей. Читавшие повесть Джой помнят бесконечные мытарства Адамсонов, разъезды по министрам, переписку и хлопоты, связанные с «возвращением» знавшейся с человеком львицы в прайд, «пропиской» Эльсы на новом месте, борьбой за сохранение ее потомства.
Тогда Джой записала: «Я знала, что, если львята даже слегка поцарапают хоть одного человека, их ждет смертный приговор… Оставалось только бросить работу и всецело посвятить себя львятам. И Джордж подал заявление об уходе. Я знала, чего ему это стоило после двадцати двух лет честной службы. Одного взгляда на его осунувшееся лицо было достаточно, чтобы понять, как отразились в нем события».
Львят удалось спасти от тех, кто считал, что не опасающийся людей хищник куда опаснее для человека, чем «настоящий», дикий лев. Потомство Эльсы выпустили на равнинах Серенгети, и Джой больше никогда не видела их. Незадолго до этого умерла Эльса.
Но «львиная эпопея» в жизни Адамсонов не закончилась. Миллионы читателей полюбили Эльсу и теперь хотели видеть ее, ее родной африканский буш на экранах. Так родился замечательный фильм «Рожденная свободной», который вот уже много лет не сходит с экранов всего мира. Есть интересная статистика: среди фильмов о животных только отснятая Гржимеками пленка «Серенгети не должен умереть» собирает в зрительном зале больше публики.
Джой написала сценарий, Джордж консультировал съемки. Но после того как английские актеры Вирджиния Маккенен и Билл Треверс, сыгравшие Адамсонов, улетели в Лондон, в Кении на руках у «настоящих» Адамсонов остались главные герои кинофильма — львы Бой — «мальчик» и Гёл — «девочка».
Когда в начале 1967 года я впервые приехал в Кению, на страницах печати шла настоящая дискуссия о судьбах «всемирно известных львов». Влиятельные деятели в Управлении национальных парков и министерстве туризма считали, что Бой и Гёл слишком долго находились в контакте с людьми, слишком «культурны», чтобы отвыкнуть от человека. Если их выпустить на свободу вне заповедника, они отправятся в енканги и рано или поздно будут убиты их перепуганными обитателями. Если же львов поселить в пределах парка, они могут, пусть даже без всяких злых намерений, явиться в лагерь туристов и еще неизвестно, как прореагируют, если в ответ на их визит те начнут визжать, кидаться фотоаппаратами и туфлями. «Кинозвездам» был вынесен приговор: смерть.
Другие настаивали на пожизненном заключении Боя и Гёл в одном из зоопарков. Приходили письма из разных стран Африки, неизвестные люди предлагали поселить львов на своих фермах.
Джой и Джордж, конечно, и мысли не допускали, что смертный приговор может быть приведен в исполнение. Они не соглашались даже и на компромисс — зоопарк. Адамсоны считали, что львов можно перевоспитать, приучить к дикой жизни и без риска для человека выпустить на волю. Они хотели продолжать свои научные наблюдения над львами. Вновь началась борьба.
Тогда я первый раз поехал к Адамсонам. Они еще не переехали из Наро-Моро, где у подножия снегоголовой горы Кения были отсняты основные кадры фильма. Джой, к сожалению, не было, а Джордж, в гордом одиночестве обитавший посреди огромного, беспорядочного лагеря, оставленного киношниками, напомнил мне чем-то Дон-Кихота: тощая фигура, острая бородка на худом лице, скорбные глаза.
Не могу сказать, чтобы принял он меня очень любезно: газетчики ему надоели, и еще неизвестно, чью сторону я поддерживаю. Именно в те дни в одной из газет появилась статья, автор которой решил предостерегать людей от посещения адамсоновского лагеря, «оглашаемого злыми рыками кровожадных хищников».
Но тем не менее Джордж показал мне львов. Вернее, они пришли сами. Сначала со стороны гор появился Бой. Роскошный лев облизал Джорджу руки и устроился в гамаке.
За ним ленивой походкой прошла в кусты львица, остановилась напротив нас, зевнула и скрылась в тени.
В эти минуты я не мог назвать себя героем. Хотя я и был достаточно хорошо подготовлен к подобной встрече, традиционные представления о львах брали верх. За брезентовой стеной палатки Джорджа было спокойнее.
Как видно, он не хотел, да и не мог тогда говорить больше ни о чем другом, кроме будущего львов.
— Животное, которое всегда считали самым вероломным, самым опасным врагом человека, вдруг совершенно миролюбиво, доверчиво и дружелюбно относится к людям. Вы это сами видите. Миллионы людей читали об Эльсе, десятки миллионов видели с экрана наши отношения с Боем и Гёл. А вы представляете, какой интерес у людей вызовет возможность приехать в Кению и самим посмотреть на этих львов, посидеть с ними, воочию увидеть то, о чем читали, но во что не до конца верили.
— Если туристы будут смелее меня, то у вас будет много посетителей, — отшутился я.
— Да, к сожалению, за годы работы со львами приходишь к выводу, что заставить этих животных поверить в человека — дело куда более легкое, чем побороть людской страх перед этим благородным зверем. В случае если мне удастся остаться со львами и работать с ними в одном из кенийских заповедников, можно будет наглядно доказать людям возможность хороших взаимоотношений между нами. Преступление расставаться с этими животными и терять уникальную возможность продолжать изучать их жизнь.
Только тогда я узнал, что вскоре после гибели Эльсы под опеку Джорджа попали еще семь львов. Это были «домашние львы», которых держали в своих поместьях английские фермеры, покинувшие Кению накануне провозглашения ее независимости. Животные остались беспризорными, и Джордж решил спасти их.
Адамсонов в Кении кое-кто считает миллионерами. И они бы, наверное, таковыми стали, если бы огромные суммы, получаемые за переиздание книг и демонстрацию фильмов, оставляли на счету в банке. Но когда над Эльсой нависла угроза расстрела и ее было решено переселить в безлюдные места на озере Рудольф, Адамсоны захотели время от времени ее навещать. А поскольку дорог к этому загадочному озеру нет, Джордж предложил правительству Кении сделать то, что не могли за шестьдесят колониальных лет сделать англичане и на что до сих пор не хватает денег у кенийских властей: построить на свои средства дорогу, по которой они могли бы ездить навещать львицу. Но Эльса умерла, прежде чем рабочие взялись за лопаты.
Теперь, когда на руках у Джорджа оказались семь беспризорных львов плюс «киноартисты», Адамсоны на свои средства построили между Меру и Исиоло целый лагерь — Мугванго. Затем на базе Мугванго был создан Национальный парк Меру.
Итак, у Адамсонов были все основания просить и настаивать, чтобы им разрешили продолжать в Меру занятия со львами. Однако им уступили лишь наполовину. Львов оставили в живых, но выдвинули ультиматум: Джордж не только не будет показывать их туристам, но как можно меньше станет общаться со львами сам. Он должен приучить львов к «самообслуживанию», вернуть к дикой жизни. А для этого надо было заняться работой, совершенно противоположной мечте Адамсонов: отучить львов от человека, заставить их потерять доверие к людям. Но чтобы спасти жизнь животным, он согласился.
И конечно же, быстро нашел интерес и к этой работе, поставил перед собой научные цели и задачи. Эксперимент продолжался.
Сначала были неудачи. Потомство Боя и Гёл, появившееся в лагере еще до «ультиматума», росло в Мугванго и имело весьма смутное представление о том, что в детстве даже у «царя зверей» есть много врагов. Оказавшись за пределами лагеря, один из львят тут же попал в пасть леопарду, другого загрыз лев из чужого прайда. Но двум другим львятам удалось вырасти. Они не ушли далеко от Мугванго, охотились в его окрестностях, подпускали к себе Джой и Джорджа, но гладить себя, что так любили их родители, уже не разрешали.
Удался эксперимент и с семеркой фермерских львов. Они отлично освоились в парке и, как видно, забыли, что когда-то назывались ручными.
Но Бой и Гёл перевоспитывались гораздо медленнее. А может быть, сами Адамсоны, скрывшись в глуши никем не посещаемого парка, надеялись, что они смогут не разлучаться со своими любимцами, и поэтому не особенно старались отучить их от себя? Чуть позже к «кинозвездам» присоединился привезенный из найробийского питомника лев Угас. Троица жила в Меру-парке, дружила с Адамсонами и живущими вокруг львами, не доставляя никому беспокойства. На два года печать забыла о затворниках — «миллионерах» из Мугванго.
Тогда-то я и познакомился с Джой. Я ездил по парку — снимал белых носорогов (их всего шесть во всей Кении) и обитающих здесь редкостных «сетчатых» жираф, названных так за удивительный, геометрический рисунок шкуры. Вдруг посреди саванны, там, где нет ни дорог, ни сторожек, я увидел женщину, стоявшую у мольберта. Кто же еще, как не Джой, могла отважиться рисовать здесь посреди кишащего зверьем парка? И рядом с кем, как не с Джой, мог спать взрослый лев?
Джой Адамсон — страстная и отличная художница. Она начала с того, что увлеклась изучением флоры никем не изученной Северной Кении и зарисовала чуть ли не все встречающиеся там цветущие растения. За эту работу Королевское общество садоводов еще в 1947 году присудило ей Золотую медаль. До этого, за неимением достойных, этой медалью не награждали никого целых двадцать лет.
Но больше всего ее интересовали люди. Беспокойная работа Джорджа — он был смотрителем заповедников — требовала бесконечных переездов. Знание местных языков и обычаев позволили Джой расположить к себе тех, кто обычно поднимает копье, завидев наведенный объектив фотоаппарата. Вожди рендилле и «вызыватели дождя» племени мараквет, старейшины туркана и знахари-меру часами позировали у ее мольберта, надевали традиционные костюмы, расписывали себе лица всеми забытыми ритуальными рисунками. И одновременно рассказывали предания, говорили о племенных обычаях и традициях, о том, как лучше всего выследить слона и изгнать злой дух из больного ребенка. С 1946 по 1956 год, когда в доме появилась Эльса, Джой сделала больше семисот портретов африканцев в их национальных костюмах. А потом написала толстенную книгу «Народы Кении» — бесспорно, лучшее, что есть до сих пор о разноязыком, разноплеменном населении этой страны.
— Африка прошлого, ее обычаи и традиции исчезают с молниеносной быстротой, — говорила мне позже Джой, объясняя, почему интерес к этнографии на время возобладал у нее над любовью к природе. — Потомки не простят нам, если мы не сохраним им свидетельств прошлого Кении.
Джой пригласила меня в Мугванго. Жили они там отнюдь не как авторы популярных во всем мире книг. Под сенью огромной акации, увешанной гнездами ткачиков, стояло несколько хижин из травы и бамбука: «кабинет», «спальня» и «столовая». «Гостиная» же — под открытым небом, в компании ящериц и птиц, которых подкармливают Адамсоны.
Львами тогда занимался только Джордж. У Джой появилось новое увлечение — гепарды. Жила она поэтому теперь по большей части отдельно, на другом конце парка, где у дороги стояла стрелка с указателем: «Джой Адамсон. Научный эксперимент». Нет, ссорились не они с Джорджем, а львы с гепардами.
— Все началось в 1964 году с Пиппы, — рассказывает Джой. — Так звали восьмимесячную самку гепарда, которую меня попросили приютить друзья, покидавшие Кению. Я согласилась и не пожалела. Гепард оказался созданием не менее интересным, чем лев.
— После опыта с Эльсой вам, наверное, во многом было легче, — предположил я. — Ведь гепард тоже кошка.
— Я надеялась на это, но оказалось совсем наоборот. Из всех диких кошек гепард — самая собакоподобная. Пиппа, например, никогда не подбиралась к своей добыче, а как хорошая гончая загоняла ее в открытой борьбе. Подобно собакам, гепард не способен втягивать когти. Но вот характер у гепарда совсем не собачий, да и не львиный. Эльса, Вой и Гёл — очень общительны, после каждого происшествия с ними они приходили ко мне. И нам казалось, что они, подобно умной собаке, страдали от того, что не могут все рассказать. Пиппа же была очень скрытным, замкнутым животным. Даже после нескольких лет общения ее поведение во многом оставалось для меня загадкой. Наверное, поэтому повадки гепарда до сих пор не изучены, хотя еще Чингисхан держал у себя ручных гепардов, они были самыми любимыми его животными. Сейчас на Востоке гепардов приручают чаще, чем любую другую дикую кошку. Но до сих пор ничего путного об образе жизни и привычках гепарда не написано.
Конечно, Эльса, Бой и Гёл научили меня многому, — продолжает Джой. — С самого начала я для себя решила не баловать, не приручать Пиппу и, как только она подрастет, выпустить ее на свободу. Так мы и сделали.
Я очень волновалась — неужели вижу Пиппу в последний раз? Ее необщительный характер, казалось бы, говорил, что так и должно случиться. Но вскоре Пиппа пришла навестить нас, потом прибежала спасаться от леопарда, снова появилась без всякой нужды, а немного погодя — когда была ранена. В общем мы поняли, что гепард нас не забыл и намерен поддерживать знакомство. Но других людей она сторонилась, что, пожалуй, было и к лучшему.
Особенно растрогала меня Пиппа своим доверием, когда у нее появилось потомство. На пятый день после вторых родов она среди дня явилась в лагерь и потянула меня за собой в буш. Там, под поваленным деревом, она показала мне крохотных пушистых котят. Это доверие было тем ценнее, что Пиппа очень боялась за своих первенцев. Я следила за ними. За первые полтора месяца она двадцать один раз перетаскивала котят с одного места на другое, подозревая, очевидно, что старое укрытие уже известно врагам.
Пиппа сделалась хорошей матерью, но у нее, как, очевидно, у всех гепардов, очень сильно был развит инстинкт самосохранения. Львица, защищая потомство, готова пожертвовать собственной жизнью. Пиппа же, когда бремя семейной жизни делалось слишком тяжелым или забота о детях угрожала ее собственной безопасности, с легкостью бросала котят. Так, например, она поступила со своим первым и третьим выводками, когда начался сезон больших дождей. Из одиннадцати котят, произведенных ею на свет за два года, выжили лишь трое.
Джой пыталась показать мне свою питомицу. Мы ездили по зарослям, где Пиппа любила устраивать свое лежбище, взбирались на Леопардовые скалы, где она обычно грелась на солнце, но так и не нашли гепарда. На крыше адамсоновского лендровера все время возлежала Гёл.
— Жаль… (Джой назвала имя одного из служителей парка, которое я не запомнил) уехал в Исиоло. Он бы наверняка помог нам. У него изумительная способность всегда безошибочно угадывать, где спряталась Пиппа. Настолько безошибочно, что я начала верить в телепатию.
Когда я уезжал, Джордж надписал мне свою книгу, только что вышедшую в Лондоне. Ее название — «Бвана гейм» — труднопереводимое сочетание суахили и английского, нечто вроде «Хозяин диких зверей». Но читается книга легко, что называется в один присест. Здесь и о приключениях Джорджа в самых забытых уголках Кении, и об организации охраны животных, и об экспедиции через непроходимые болота Лориан, прекрасные описания природы, тонкие наблюдения за животными, эпизоды съемок кинофильма «Рожденная свободной». Только из этой книги я узнал, что в молодые годы «Дон-Кихот из Мугванго» был и буфетчиком, и молочником, и управляющим сизалевой плантацией, и искателем приключений. Наслышавшись о золотых рудниках царицы Шебы и царя Соломона, он вместе с другом отправился как-то искать драгоценный металл на озеро Рудольф. Карт этого района тогда еще не было, все продукты кончились, впереди до ближайшей маньятты туркана через пустыню и безводье было пятьдесят километров. Тогда, чтобы не умереть с голоду, они смастерили из корней акации остов лодки, обтянули его брезентом и отправились в путь через озеро Рудольф, с восточного берега на западный. Золота Джордж так и не нашел, но полюбил кенийский Север, его людей и животных и открыл там для себя куда большее богатство: интерес к жизни.
— Это моя последняя книга, — сказал тогда Джордж. — Пусть писательствует Джой. А я буду заниматься животными.
Так они и сделали. После смерти своей первой любимицы Адамсоны создали «Фонд Эльсы», куда внесли крупные средства сами и призвали других давать деньги для дела охраны животных. С помощью этого Фонда Джордж занялся перевозкой животных из мест, где им грозило истребление, в глухие районы, а также провел большие работы по реконструкции парка Меру. А Джой тем временем написала «Пятнистого сфинкса» — лирический, полный умных и тонких зарисовок дневник о жизни Пиппы, о судьбе Боя, Гёл и Угаса. Мне остается досказать лишь то, что случилось уже после выхода в свет новой книги Джой.
Это грустный конец. Пиппа схватилась с каким-то более крупным зверем, повредила себе ногу, была найдена служителями парка полуживой и попала в «клинику» национального парка Найроби. Джой в это время была в Лондоне, где открывалась выставка ее новых картин. Какое-то подсознательное чувство подсказало ей, что с Пиппой не все в порядке, и, покинув вернисаж, она прилетела в Найроби. «Теперь я уверена, что гепарды обладают какими-то телепатическими свойствами, — заявила она потом местным газетчикам. — Мне ведь никто ничего не говорил о Пиппе, но я чувствовала, что она в беде».
Джой провела несколько дней на соломенной подстилке рядом с умиравшим от гангрены гепардом. Но ее присутствие не смогло спасти животное. Адамсоны создали «Фонд Пиппы» и передали в него все средства, полученные от издания «Пятнистого сфинкса».
Вскоре после трагического случая с Пиппой Бой, сидевший как-то на крыше адамсоновского лендровера, неожиданно вскочил в машину одного из сотрудников парка Меру и сильно искусал сидевшего там трехлетнего ребенка. Тот пролежал в больнице пять недель и был спасен. Но печать вновь подняла кампанию под девизом: «лев — опасен». Адамсону припомнили первый ультиматум, который запрещал ему общение со львами и обязывал полностью вернуть их к дикой жизни. Посыпались письма от туристов, которые видели Джорджа вместе с львами и удивлялись, что Бой, Гёл и Угас до сих пор получают пищу от человека.
Джордж аргументированно отвечал на все обвинения. Он заявил, что семь фермерских львов порвали все связи с людьми. Что же касается «троицы», то они слишком привыкли к нему, работа с этими львами требует больше времени. Программа их перевоспитания состояла из трех пунктов: во-первых, львы должны были выбрать в парке свою собственную территорию и доказать, что они способны защитить ее от других львов; во-вторых, им надо было научиться охотиться и полностью обеспечивать себя пищей и, в-третьих, порвать все связи с человеком и веру в него.
С первыми двумя пунктами программы львы успешно справились. Они уходили на две-три недели в буш, возвращались оттуда здоровыми и не знали, что такое голод. В лагерь они приходили изредка, да и то не за пищей, а за человеческой лаской.
— Если вы когда-нибудь имели собаку, то знаете, как тяжело ударить ее за то, что она доверчиво смотрит вам в глаза, — объясняя трудности выполнения третьего пункта, сказал мне Джордж, когда я вновь приехал в Мугванго. — Тем тяжелее делать мне это со львами, которые ради человека изменили своей природе. Ведь весь их «грех» в том, что они подружились с людьми.
За несколько дней до нашей встречи с Джорджем Управление национальных парков вынесло свой новый ультиматум: впредь запрещались всякие попытки в пределах заповедника возвращать к дикой жизни любых животных, живших ранее у человека. Что же касается трех львов, то Адамсону предписывалось в месячный срок заставить их потерять веру в людей. В противном случае он должен был искать место для своих экспериментов вне парка.
— Мы бы уже уехали, но Бой был в очень тяжелом состоянии. После его схватки с буйволом нам пришлось вызвать из Найроби ветеринаров. Те прилетели на следующий день с рентгеновским аппаратом и прямо в буше сделали ему операцию. Она длилась три с половиной часа. В сломанную кость льву вставили металлический стержень длиной в сорок сантиметров. После этого Бой целые три дня лежал под наркозом.
— Не стал ли все-таки Бой жертвой буйвола из-за того, что с детства не был приучен к настоящей охоте? — задал я Джорджу больной вопрос.
Нет, ни в коем случае. Можете поверить моему тридцатилетнему опыту охотника. Не один лев погиб на моих глазах от рогов свирепых буйволов. Так что Бой хорошо отделался. Но если бы он не знал человека, он бы, будучи раненным, никогда не подпустил нас к себе. Дикий лев бросился бы на нас или уполз в кусты. Знакомство с людьми лишь помогло ему. Теперь он восстанавливает силы и тренируется.
«Тренировка» проходила тут же, у одной из акаций. Джордж перекинул через сук веревку, на одном конце привязал антилопью тушу, за другой тянул ее вверх. Бой должен был продемонстрировать, что без труда дотягивается до нее, лазает по дереву и безболезненно спрыгивает вниз.
Удавалось ему это не всегда. Иногда величественное животное повизгивало, опускалось вниз и с укором смотрело на людей. Гёл, лежавшая неподалеку на помосте, где она в лучшие времена обычно резвилась с Боем, заслышав взвизгивание, недовольно била хвостом. В кустах резвились двое их полугодовалых котят.
Работники лагеря забивали какие-то ящики. Джой бережно укладывала картонки со своими рисунками, готовясь к переезду на Найвашу. Там, на берегу озера, у Адамсонов своя ферма, где, отгородившись от людей, они собирались продолжать опыт с Боем. Гёл, которая полностью вернулась к дикой жизни, было решено оставить в парке Меру.
Дважды потом я был на Найваше. Один раз проведывал Боя, другой — собирал материал для очерка о съемках нового фильма «Живущая свободной» — продолжения уже известной нам кинокартины о львах. На сей раз роль Джой Адамсон играла очаровательная Сюзан Хэмпшир, столь полюбившаяся нашему зрителю по многосерийному телефильму «Сага о Форсайтах».
— Почему вы приглашаете на собственные роли артистов, а не играете сами себя? — поинтересовался я.
— Слишком много работы и без этого, — отмахнулась Джой. — По опыту «Рожденной свободной» я поняла, как это нудно. Первый фильм снимался долго, на экране сейчас демонстрируется пятидесятая часть того, что было снято первоначально. Львы растут быстро, а сценарий картины охватывает небольшой по времени срок! Поэтому выросших из «своего» возраста львов — кроме Боя и Гёл — приходилось все время заменять другими. Вы ведь, наверное, смотря фильм, не заметили этих подмен. А нам пришлось воспитать двадцать два льва-артиста, приучить их к артистам-людям, заставить работать по сценарию.
— Как же это вам удавалось?
Джой задумывается над моим вопросом, потом отвечает:
— За годы работы с животными я пришла к твердому убеждению, что достигнуть цели в работе с ними можно лишь при одном условии: эксперимент должен основываться на естественном инстинкте. Вы, наверное, помните сцену драки львов в кинокартине. Заставить львов подраться «просто так» у съемочной камеры оказалось делом невозможным. Мы задумались, начали перебирать повадки львов. Я вспомнила, что лев — страшный «земельный собственник», он не терпит, чтобы другие львы показывались на территории, которую он считает своей. Поэтому мы отобрали двух львов, расселили их в разных частях парка и стали приучать к территории.
Это была долгая работа. Но зато итог получился блестящим. Когда через несколько месяцев мы привели одного из львов на территорию другого, они сцепились так, что потом выбыли из труппы из-за ранений. На этом же принципе были построены и другие сцены.
— Участвует ли кто-нибудь из старых львов-кинозвезд, известных по фильму «Рожденная свободной», в съемках новой кинокартины? — поинтересовался я.
— Нет, никто. Власти вообще запретили использовать для съемок местных львов, поскольку опасаются, что с ними повторятся те же проблемы, что с Боем и Гёл. Поэтому в фильме снимаются двадцать пять львов и львиц из американских зоопарков. Они впервые оказались в Африке, побаиваются ее и зачастую не умеют охотиться. В общем мы стали перед курьезной и сложной проблемой: прежде чем начать съемки, мы должны научить американских львов из зоопарка сделаться львами африканскими, хозяевами африканского буша. Джорджа так расстроили эти «импортные» львы, что он плюнул на все и уехал вместе с уже поправившимся Боем и несколькими новыми львами в Коре Уэлс. Там, на берегу Таны, он построил себе новый лагерь и живет в полном одиночестве. Посетите его, Джордж будет рад…
Однако сразу поехать в Коре мне не удалось, а через несколько месяцев я узнал о трагедии, разыгравшейся в лагере на берегу Таны. В соответствии с распоряжением властей Джордж принял в Коре все предосторожности для того, чтобы пресечь контакты Боя с людьми. Во-первых, сам лагерь был расположен в местности, где на сорок-пятьдесят километров в округе не было ни одного населенного пункта. С запада лагерь граничил с парком Меру, с юга вдоль «владений» Адамсона текла река Тана, с востока и севера к Коре подступали скалы. Это малярийное, зараженное мухой цеце бесплодное место отпугивало и земледельцев, и скотоводов. Лишь несколько групп браконьеров промышляли вдоль Таны слонов, в изобилии встречающихся в тянувшихся по берегам реки галерейных лесах. Никто не навещал Джорджа, потому что всего лишь три-четыре человека знали дорогу в Коре. Огромный лагерь был обнесен густой металлической сеткой и оборудован всем необходимым, так что обслуживающему персоналу не надо было выходить за его пределы, в буш. Это категорически запрещалось. Ни Бой, ни остальные семь львов, переселившихся в Коре, не заходили в лагерь и не имели контактов с обслуживающими его африканцами. В сущности люди в лагере жили за сеткой, а львы — на воле. Только Джордж Адамсон каждый день в одних шортах бродил по бушу и, как правило, в этих прогулках его сопровождали Бой и две молодые львицы.
Больше года жил лагерь, подчиняясь строгому предписанию полной изоляции людей (кроме Адамсона) от львов. За четырнадцать месяцев лишь два посетителя добрались до Коре, и ничего, казалось, не предвещало беды.
Однажды в июне 1971 года Джордж, повесив за спину ружье, отправился на берег Таны. Молодая львица Джума, гревшаяся неподалеку на валуне, спрыгнула на землю и увязалась за ним. Они прошли с километр, когда до Джорджа донесся душераздирающий крик со стороны лагеря. Джордж бросился назад и, выбежав из кустов, на очищенной от зарослей полосе голой земли, со всех сторон окружавшей лагерь, увидел африканца Стэнли, лежавшего в луже крови. Бедняга был уже без сознания, а кровь все продолжала хлестать из разорванной шейной артерии.
Несколько африканцев, наблюдавших трагедию из-за ограды, рассказали о случившемся. Как только Джордж покинул лагерь, Стэнли, приметивший еще раньше дупло с дикими пчелами, вышел за сетчатую изгородь в буш и направился собирать мед, что было нарушением элементарных правил, установленных в Коре. В это время Бой, очевидно направлявшийся вслед за Джорджем, выбежал из-за кустов, весело виляя хвостом, подбежал к Стэнли и, подпрыгнув, достал ему лапами до плеч. Очевидно, лев играл. Однако, играя, он забыл спрятать когти, и шейная артерия человека оказалась разорванной.
Джордж попытался остановить кровь, однако это оказалось невозможным. Через пять минут Стэнли скончался.
Джордж поднялся от трупа и сквозь слезы, невольно навернувшиеся ему на глаза, увидел Боя, сидевшего на валуне. Их взгляды встретились, и с минуту человек и лев, чьи судьбы сплелись, как никогда тесно, смотрели друг на друга. Потом Джордж поднял ружье и выстрелил. Льва «двух миров» не стало…
Трудно сказать, о чьем спасении думал Джордж в этот момент: других возможных жертв опасных игр Боя или самого себя. Если бы не этот выстрел, противники Джорджа, конечно бы, не пощадили его. В печати бы опять поднялся шум, газеты, забыв о том, что в Мандере или в Ваджире не проходит и месяца, чтобы человек не пал жертвой льва, начали бы кричать об угрозе адамсоновских львов для людей. Вот после этой трагедии я и поехал в Коре, став третьим, кому удалось добраться до лагеря.
Это был трудный путь. В отличие от всех северо-восточных районов земли вдоль Таны — не пустыня. Река дает здесь возможность расти колючим лесам, а ближе к воде — парковым и галерейным лесам, проехать сквозь которые в условиях почти полного бездорожья оказалось делом не таким уж простым.
К тому же проводник-араб имел самое смутное представление о месте, где жил Адамсон. По всему было видно, что лагерь где-то совсем близко, однако выехать к нему мы никак не могли. С полдня кружили мы на лендровере в колючих зарослях, удивляя своим поведением бесчисленных жираф, вспугивая ориксов, геренуков и живущих здесь под каждым кустом дик-диков, которые, словно кузнечики, прыгали вокруг.
Наконец проводник нашел тропу, и мы добрались до лагеря. Джордж был явно расстроен случившимся с Боем, осунулся и постарел, однако кончать свое общение со львами не собирался.
— Я совсем не считаю, что трагедия со Стэнли — доказательство тому, что рано или поздно дружба человека со львом обязательно должна иметь подобную развязку, — сидя под брезентовым тентом, обращенным к скалам Коре, говорил мне Джордж. — За последние пятнадцать лет, помимо Боя, еще двадцать четыре льва тот или иной срок мирно жили со мной. Бой был единственным, кто нападал на людей. Жизнь со львами, причем не с ручными а с теми, что знают суровые законы буша, фактически живут на воле и лишь приходят к человеку в гости, — совершенно новое дело. И как в любом новом деле, в нем, конечно, могут быть срывы. Однако я уверен, что дружба со львами возможна. Причем именно дружба, основанная на взаимном доверии друг к другу. В отличие от взаимоотношений человека и собаки, которые основываются на принципе «хозяина и слуги», отношения со львами должны полностью базироваться на взаимном равенстве, уважении и доверии.
Джордж помолчал, раскуривая свою трубку, с которой он никогда не расстается.
— По-моему, именно этот принцип помог мне достичь очень многого, помог завязать настоящую дружбу со львами, — вновь начал Джордж. — Я бы и сам раньше никогда не поверил, что дикая львица, только что произведшая на свет потомство, может разрешить человеку подходить к еще не успевшим высохнуть львятам, гладить их, поднимать на руки. Ведь львицы с маленькими котятами по праву считаются самыми опасными, самыми агрессивными животными в мире. Даже другим львам они не разрешают появляться рядом. А мне львицы, даже через три-четыре года после того, как покинули мой лагерь, разрешали делать это.
Или другой пример. Тот же Бой и другие львы в любое время дня и ночи заходили в мою палатку, спали рядом с моей кроватью, и я даже никогда не задумывался о своей безопасности. Я полностью доверял им, и львы понимали и ценили мое к ним дружеское отношение.
— Чем же тогда все-таки можно объяснить трагедию со Стэнли? — поинтересовался я. — Что это? Шальной случай, внезапное проявление инстинкта хищника?
— Думаю, что ни то, ни другое. Бедняга Стэнли иногда покрикивал на Боя, иногда разговаривал с ним тоном, в котором лев мог почувствовать оскорбительные нотки. Есть и другая причина, которую я выяснил совсем недавно. Перед тем как отправиться за медом, Стэнли потрошил антилопу, которую я убил утром. Не помывшись и не переодевшись, весь в крови, он вышел за пределы лагеря. Это, конечно, была непозволительная неосторожность: человек, быть может не совсем симпатичный Бою, разгуливает перед львом, испуская запах свежей крови дичи… Это была роковая ошибка. Однако я уверен, что Бой не хотел смерти человека. Льва привлек запах крови антилопы, он прыгнул на Стэнли, но, когда понял свою ошибку, тотчас же оставил его. Правда, было уже поздно. Если бы у Боя вдруг действительно появилась страсть убивать людей, он бы не ограничился лишь тем, что поцарапал Стэнли… Нет, я совершенно уверен, что это было не преднамеренное убийство.
Из буша приехал Теренций — младший брат Джорджа, еще больший отшельник и ненавистник городской жизни, суеты и цивилизации. Последний раз он был в Найроби четыре года назад, да и то не по собственному желанию, а по необходимости: воспалилась надкостница, ужасно болел зуб. В отличие от Джорджа он молчалив и несколько угрюм.
За обедом Джордж жалуется, что в Коре ему не везет. Он приехал сюда с восемью львами, которых был намерен вернуть к «дикой жизни», а сейчас остался лишь с тремя. Молодого гривастого красавца Катания уволок в Тану гигантский крокодил. Одну из молодых львиц и львенка убил буйвол, другую львицу — старый лев. Сейчас вокруг лагеря живут лишь лев Кристиан и две львицы — Лиза и Джума.
К концу нашей трапезы, как будто почувствовав, что о них идет речь, Лиза и Джума решили показать себя. Примерно в полукилометре от брезентовых домиков, в которых поселились братья Адамсон, возвышается трехсотметровая скала, совершенно лишенная растительности. Из-за нее по утрам, чтобы осветить лагерь, выкатывает солнце.
Но сейчас солнце было на противоположном конце неба, и на скалу, нагретую его лучами, решили сделать восхождение молодые львицы, чтобы там понежиться и погреться. На голом красном склоне, резко контрастировавшем с голубым небом, были отлично видны силуэты двух стройных кошек, одна за одной «морда к хвосту» поднимавшихся наверх. Добравшись до округлой вершины, они улеглись, слившись с камнями.
— Ну, насколько я понимаю, три льва, живущие вблизи лагеря, сейчас окончательно вернулись к дикой жизни и видят в вас лишь старого доброго друга, — говорю я. — Какова же тогда ваша цель отшельника в Коре?
— Да, этим львам я уже действительно не нужен, — соглашается Джордж. — Моя главная задача здесь — изучение района вокруг Коре, вернее, по обоим берегам Таны с целью создания здесь нового заповедника. Этот совершенно безлюдный район необычайно богат зверями, особенно слонами, жирафами, бегемотами, крокодилами и разнообразными антилопами. К тому же соседство крупной реки придает району особое очарование. В отличие от уже существующих на Севере парков с полупустынным ландшафтом здесь очень большие площади заняты лесами. Однако, прежде чем начать убеждать власти в необходимости объявить эту территорию заповедной, надо установить количество населяющих ее животных, а чтобы привлечь сюда туристов — построить дороги, поставить указатели к наиболее интересным местам. Вот этими делами мы с Теренцием сейчас и занимаемся на средства, полученные мной от издания книги «Бвана гейм».
Люди оставляют после себя потомкам разные памятники, материальные и духовные ценности. Адамсоны еще при своей жизни создали себе на кенийской земле одни из лучших памятников, которые только можно создать, и подарили их людям. Все парки и резерваты кенийского Севера — дело их рук. На средства Адамсонов, при личном участии Джорджа были созданы заповедники Меру и Самбуру. Резерват Марсабит — детище Теренция. Теперь оба брата вместе принялись за организацию на берегах Таны нового заповедника. Кое-кто предлагает назвать его Адамсоновским парком, и это было бы справедливо.
Вечером мы сидели с Джорджем на берегу Таны. Широкая река, зажатая густым лесом, была почти неподвижна, и лишь от всплесков бегемотов, время от времени всплывавших со дна, на красноватом зеркале воды расходились долго не исчезавшие круги. Разевая свои огромные пасти, животные протяжно ухали и фырчали. На эти звуки откликались обезьяны, и тогда затихший в преддверии ночи лес оглашался их недовольными криками. Бесшумными тенями вышли из зарослей слоны: попили, облили друг друга водой из хоботов, полюбовались собственными изображениями в реке и снова бесшумно скрылись в лесу.
Потом мгновенно, как это всегда бывает на экваторе, сумерки сменились кромешной тьмой и над рекой воцарилась тишина. На темном бархате неба появились звезды. Сквозь ажурные ветви пальм и баобабов они казались яркими блестящими украшениями, которыми природа на ночь расцветила кроны деревьев.
— Как здесь хорошо, — раскуривая трубку, произнес Джордж. — Я уже три года не был в Найроби и если соберусь туда в ближайшее время, то лишь для того, чтобы полечить зубы. Верите, меня совсем не тянет в город. Конечно, машины, заводы, технический прогресс — все это неотвратимо. Но что бы вам хотелось увидеть здесь через сотню лет? Лабиринты бетонных строений, ничем не отличающихся от американских «городских джунглей»?
— Я бы хотел, чтобы, вступив в век прогресса, африканцы в то же время не чурались своей культуры, как это делают сейчас многие из тех, кто уже носит европейский костюм. Чтобы, построив большие города, они оставили на своей прекрасной земле и место для потомков Боя и Пиппы. Чтобы цивилизованная, идущая в ногу со временем Африка сохранила свое, африканское лицо.
Мы еще долго спорили в ту ночь с Джорджем о том, как найти разумную пропорцию между традицией и современностью в Африке. Нашу беседу оборвала песня. Ее пели рыбаки, которые, выплыв на лунную дорожку посреди реки, начали перегораживать Тану сетями.
Мелодия ее была быстрой, отрывисто — ритмичной. Горячий ветер, дувший из пустыни, уносил слова песни, не давая нам возможности понять, о чем она. Но протяжный припев, который старательно выводили рыбаки, мы уловили без труда.
О Тана, великая наша река Тана!
Ты течешь долгие века по нашей земле,
Изменчивы твои воды, Тана!
И все меняется вокруг: земля, и время, и нравы.
Изменяемся и мы, о Тана!
И все же мы остаемся самими собой в этом мире.
Мы остаемся африканцами, Тана!
Верными тебе, Тана, и земле нашей — земле отцов.
О Тана! Великая Тана!
И тогда, переглянувшись с Джорджем, мы улыбнулись друг другу. Сама Африка разрешила наш спор.