Так благодаря Иванне Пётр вспомнил, что на свете есть деньги — и они важнее всего, что он считал самым важным. Её мать спокойно и вежливо объяснила по телефону, что он нищий, лишенный каких бы то ни было перспектив. Что он неудачник, который собирается усесться на шею семейства К., и так далее, и тому подобное.
(В тот вечер она сказала ему ещё много чего неожиданного, о чем Пётр если и догадывался, то всерьёз никогда не задумывался об этом.)
Сама Иванна к телефону не подходила.
По привычке Пётр бродил после занятий по Андреевскому и Пейзажной аллее, по-прежнему ничего не замечая вокруг, но теперь внутри была пустота. Привычно спускался на Крещатик, в разинутую пасть метро, чтобы ехать на занятия; они, впрочем, перестали его волновать. Иванна унесла с собой часть его самого, всё то, что раньше наполняло жизнь смыслом. Но хуже всего, что Иванна унесла с собой огонь, который горел вокруг ровным синим пламенем и защищал. Теперь оказалось, что Пётр не только одинок — он беззащитен перед всеми, кому хотелось толкнуть его в метро или на улице, обругать в очереди, выпихнуть с автобусной площадки в час пик, потому что автобус и так набит пассажирами.
Он перестал делать чудеса. Руки больше не лечили людей и не оживляли вещи.
В один из морозных дней Пётр отправился на Пьяный угол, куда старался без нужды не ходить, к причудливо одетым девушкам и длинноволосым юношам, что топтались возле подвальной кофейни и под сводом арки у входа в кафе. Многие знали Иванну и по привычке здоровались с Петром. Он купил в гастрономе на углу Владимирской и Большой Житомирской две бутылки вина и выпил одну из них в подъезде рядом с кофейней. Пили компанией каких-то друзей Иванны, лишённых лиц, точнее, все они были на одно лукавое лицо. Пили прямо из горлышка, без церемоний, друзья Иванны время от времени хлопали его по плечу и сочувственно просили «забить» — он не был первым в списке страдальцев, и вряд ли станет последним.
Вторую бутылку вина Пётр выпил дома, за письменным столом, равнодушно глядя в окно. Вдруг ему стало всё равно, спокойно и очень хорошо. А что было дальше, он не помнил.
Наутро Пётр очнулся от стука в дверь. Приглашали к телефону — звонил староста группы.
— Заболел, что ли? — участливо спросил голос из трубки.
— Да, — Пётр с трудом разлепил рот. — Заболел.
— Мог бы и предупредить.
— Прости. Внезапно свалился. Грипп.
— Да без проблем. Хотелось просто уточнить — ты там живой или как?
«Конечно же, — подумал Пётр. — В институте уже всем давно известно. Ни спрятаться, ни скрыться».
Промолчал.
— Я думаю, — продолжал староста, — тебе стоит знать. Про Сергиенко.
«В институте я буду получать двадцать долларов зарплаты, — повторял Пётр про себя, словно мантру, — я всегда останусь нищим. У меня нет никаких перспектив. Я неудачник».
Он закрыл глаза, но так было ещё хуже.
— Мне все равно.
Пётр повесил трубку и подумал о том, что пора возвращаться, куда бы его не привела обратная дорога.
Прогулка по морозному воздуху, в самом деле, вернула его к жизни, Пётр почувствовал себя снова сильным и бодрым, любуясь ветками деревьев, принарядившихся за ночь в снежные муфты. Слепил несколько снежков, но так и не бросил. Снег задрапировал все безобразное и кривое, как в доме покойного зеркало драпируется белой простыней, чтобы страдание и боль не множились в отражениях — все эти скрюченные деревья, отравленные смогом и выхлопами машин, разбитые тротуары, уродливые вывески магазинов «Хлеб», «Молоко» и «Мясо», в которых не было мяса. В голове пусто, но хорошо: Пётр ни о чем не думал и чувствовал себя почти счастливым, слушая веселые крики детей с санками и трамвайные перезвоны, как меломаны слушают после долгого перерыва музыку.
— Ну что же, будем всё начинать сначала, — сказал себе Пётр и засмеялся, впервые за много дней.
Новая жизнь началась с того, что Пётр вместе с соседями по коммуналке на Большой Житомирской продал свою комнату какому-то нуворишу по имени Игорь Борисович, который выкупал этаж целиком. На вырученные деньги купил квартиру неподалеку от Политехнического института, на глуховатой улице Желябова, в доме неподалеку от ректората Нархоза.
(Теперь, и в самом деле, можно было не надевать штаны, когда идешь в туалет.)
Поиски квартиры, переезд и ремонт стали развлечением, которое позволяло не думать и не вспоминать. Сосредоточенно, с холодным азартом, как раньше играл в шахматы, Пётр покупал сверкающие смесители, рассматривал обои, выбирал удобный письменный стол.
Через какое-то время оформил в деканате академический отпуск — при этом продолжал появляться в лаборатории химического корпуса, но почему-то по ночам. Чтобы попасть ночью в корпус, подкупал сторожей и стареньких вахтёрш, прекрасно понимая: сколь бы щедрым ты ни был, рано или поздно кто-нибудь донесет, а значит, времени немного.
(Но сколько именно, никто не знал.)
Стараясь управиться к пяти утра, Пётр тщательно перемывал всю посуду и протирал столы, бережно будил вахтёршу и совал в морщинистую лапку стопочку купоно-карбованцев.
Зима умирала, из последних сил не желая уступать весеннему солнцу ни пяди заснеженной земли. Но, как не сцепливай зубы сугробов, казалось бы, застывших навечно, приходилось мириться с неизбежным и уходить, если уж наступили твои последние дни. А последние дни и недели зимы — самый неприглядный киевский сезон, когда из-под тающего снега выползает на клумбы и тротуары всё безобразное и кривое, что так долго вызревало под белыми простынями наста.
Эти несколько недель в Киеве нужно просто пережить, сохраняя глубоко внутри остатки гармонии и тепла, чтобы встретить весну пускай опустошённым, но не сломленным.
Усталость не позволяла заснуть, здесь помогала долгая прогулка. По заведённой привычке Пётр стоял какое-то время у памятника Менделееву, как будто снова заставляя себя привыкнуть к слякотному небу над головой и грязи под ногами, затем шёл через тёмный парк Политехнического института, вдоль ёлок — единственных деревьев, которые умели сберечь достоинство в последние дни зимы. Пушкин смотрел со своего постамента надменно и мрачно, словно знал, что баням через дорогу от парка уже никогда не суждено снова открыться, а это означает, что осталось ждать разве что первых весенних дождей.
Дома, стащив ботинки и добротную тёплую куртку, Пётр ставил в пусковую шахту магнитофона кассету, заваливался на диван и постепенно, как в тёплую ванну, погружался в сон под тревожное пение Паваротти, чтобы следующей ночью начать с самого начала, с учётом прежних ошибок.
Видимо, эти усилия принесли свои результаты, потому что бывшие однокурсники несколько раз встречали его в казино на Прорезной улице, где Пётр играл в блэк-джек, равнодушно выигрывая и столь же бесстрастно проигрывая, но всё по мелочам. А на исходе лета школьный учитель химии Семён Пётрович столкнулся с Петром под оперным театром. Сам Семён Петрович почти не изменился, только кончики усов скорбно свисали, а не топорщились, как раньше, вопреки интригам завуча и безденежью. Он сразу же узнал Петра, несмотря на дорогой костюм, сидевший на худощавой фигуре, будто школьная форма, пейджер на поясе и подержанную иномарку, из которой как раз выходил бывший ученик — три безошибочные приметы скорого и не всегда честного богатства.
Оставив супругу, Семён Петрович пошёл навстречу поздороваться и расспросить о жизни, но дорогу преградил угрюмый серолицый человек с поломанными ушами, похожий на бандита.
— Всё нормально, Володя, — остановил его Пётр. — Вы что-то хотели?
Голос был глуховатый, как у всех людей, которые привыкли редко и ненадолго открывать рот. Семён Петрович присмотрелся внимательнее: Пётр казался ещё более худым, чем обычно, но держался, как всегда, вежливо и отчужденно. Разве что в глазах появилось новое выражение, которое не понравилось Семёну Петровичу, и он ответил:
— Прошу прощения. Я, видимо, обознался.
А про себя подумал: «Похоже, парень попал в беду. Надо его выручать».
— Да, — едва улыбнулся Пётр, как будто извиняясь, — вы обознались.