Пролог

Кроме молитв, единственным моим занятием в эти самые черные из дней стали забавы с единственной моей пищей – овсяным зерном. Я пересыпал его из ладони в ладонь, время от времени отправляя в рот несколько зернышек. Иногда зерна просыпались меж моих пальцев на каменный пол, и тогда я слышал, как они шелестят. Долгое время шелест этот являлся единственным из слышимых мною звуков.

Я пытался жевать овсяные зерна, но у меня это плохо получалось. За время пребывания в темнице тело мое так ослабело, что почти утратило способность к пережевыванию столь грубой пищи. Голод уже перестал терзать меня. Тело перестало чувствовать муки голода и старческие хворобы. Но душа болела пуще прежнего.

Я, смиренный Гермоген, Божьею милостью патриарх града Москвы и всей Руси, уже не в силах напомнить о себе людям. Оказавшись в темнице Чудова монастыря и пребывая здесь с сентября 1611 года по сей день, я, возможно, позабыт всеми. Сколько дней минуло с даты, когда присные утеснителя моего, пана Гонсевского[1], кинули меня сюда? По моим расчетам, уже должен был наступить февраль, а новой весны не узреть моим ослепленным долгой темнотой глазам.

Да, тело мое в темнице, но я продолжаю дело моей жизни, суть которого – стояние за веру, но душа стремится к братьям моим священнического и иноческого чина, и боярам, и окольничим, и дворянам, и дьякам, и детям боярским, и приказным людям, и стрельцам, и казакам, и всяким ратным, и торговым, и пашенным людям. К тем людям, что забыли обеты православной христианской нашей веры, в которой родились и крестились, и воспитывались, и возросли. К тем людям, что, будучи свободны в выборе, своею волею иноязычным подчинились. Эти преступили крестное целование и клятву в стоянии за дом пречистой Богородицы и за Московское государство до крови и до смерти. Душа болит о клятвопреступниках, к ложно-мнимому, от поляк поставленному царику, приставших.

Если б дал мне Христос голос такой силы, я бы из колодца моего возопил: помилуйте, помилуйте, братья и чада единородные, вникните в смысл воплей моих и уразумейте, и возвратитесь к Православной церкви. Ибо Отечество стоит, чужими расхищаемое. И святые иконы, и церкви поруганы. И невинная кровь льется и вопиет к Богу, как кровь праведного Авеля, умоляя об отмщении.

Так болела моя душа о судьбах Родины. И я пытался унять душевную боль молитвой. Однако принять достойное положение для ее совершения получалось не сразу. Преодолевая немочь, изнемогая, цепляясь ногтями за камень стены, мне удавалось приподняться, чтобы принять подходящее для молитвы положение. Но мысли мои путались. Сосредоточиться на Божественном было несказанно тяжело. Я обращался уже не к Богу, но к моему страдающему телу, умоляя его разомкнуть тленные объятия, чтобы душа выпорхнула навстречу своей судьбе.

В этот-то момент и возник мой странный собеседник. Легкая тень налетела на оконце темницы, будто полупрозрачное облачко, словно сон только что родившегося младенца. Поначалу я подумал, будто это тот же человек, посланник земцев, невиданной отваги и глубокого ума муж, имени которого не знаю. Он записывал мои речения в особые грамоты, которые потом относил за стены Китай-города. Грамоты предназначались вождям земского ополчения – товарищам оклеветанного Прокопия Ляпунова, Ивану Заруцкому и Дмитрию Трубецкому[2]. Этот же милостивей нашептывал мне новости с того света, который я, как видится мне сейчас, покинул уже навек.

Итак, тень мелькнула в оконце, на короткий миг загородив собой узкую полоску света, сбегавшую по стене на дно моего колодца. Я хотел предупредить посланца о том, что дух мой ослабел, силы иссякли, и нет мне мочи диктовать новые грамоты, но милостивец обратился ко мне первым.

Опасаясь ранить мои привыкшие к абсолютной тишине уши, он, как водится, заговорил шепотом. Я почуял подмену сразу, потому что посланец Ляпуновцев обращался ко мне не иначе, как «отче», или титуловал саном. А этот сначала окликнул меня старым, оставленным в позапрошлой жизни именем. Я отвык от того имени и потому не сразу отозвался. Но когда я нашел в себе силы поднять голову к блюдцу оконца, едва светившемуся под высоким потолком моего последнего пристанища, милостивец сказал:

– Я помогу тебе выбраться отсюда, Ермолай.

– Это невозможно, – ответил я. – Я стар и измучен. Дни утекают меж пальцев, как эти зерна. Мне не выбраться. Возможно, я уже мертв.

– Ты жив! – возразил милостивец. – И еще поживешь немного. Ополчение собралось и стоит под стенами Китай-города. Его вожди-нижегородцы хотят освободить тебя. Но если ты умрешь, то за что им тогда сражаться? У тебя есть немного воды, есть зерно и молитва. Есть оружие для сражения со смертью. Останешься жив и подвигом своего великотерпения воодушевишь их. Смертью укрепишь силы своих тюремщиков, а ополченцы, узнав, что ты помер, неровен час смалодушничают. Стань знаменем в их руках. Стань оружием, гвоздящим поляков.

– Оружие? Вера и молитва – вот все мое оружие. Иное мне не по сану!

– Вот это ответ! – в голоске милостивца я услышал неподдельное восхищение. – И не мечтается об ином? Сесть бы в седло с мечом в руках и в доспехе. Кинуться на врага во главе славной конницы, как в былые времена. Позабыть и сан, и старческую немощь.

Гнев железным обручем стеснил мою грудь. Экое предумышленное лукавство! А я-то, простак, почитал своего собеседника, как милостивца!

– Изыди, сатана! – собрав все силы, крикнул я.

– Экий громовой раскат! – отозвались сверху. – Пусть легка стала патриаршая десница, зато глотка все та же – хвалу Господу вскричит назло всем супостатам.

– Хвалу Господу вскричу даже в аду, куда низринут ныне за грехи.

– Погоди. Аще вскричишь.

– Чего годить? Уже горю. Уже вскричал.

– Здесь сыро. Разве в такой сырости сгоришь?

– Не поддамся на происки лукавого! Не стану отвечать.

– Не столь уж я лукав. Но послан для облегчения твоей участи, а потому для начала скажу так: подземелье Чудова монастыря – не ад.

– А я говорю: ад. Нет хуже места, значит, ад.

– Есть в мире худшие места, – вздохнул мой загадочный собеседник. – И мне доводилось там бывать. И есть злодейства хуже смуты, хуже семени и поганой веры проклятых ляхов.

– Хочу верить твоим словам, но не верю. Клянешь ляхов – значит, не сатанинского рода. Но ум и лукавство свидетельствуют об обратном.

– Я послан для облегчения твоей участи, а потому наделен особыми полномочиями и могу показать скрытое от других.

– За стенами моей темницы царит хаос. Неведомо что случится, если поганые ляхи подожгут Китай-город. Смерть моя горька – я не выполнил предначертанного.

– Нет большего греха, чем уныние. Не так страшен хаос, как сам хаос. Увидев настоящее горе, ты перестанешь кручиниться о мелочах. Готов ли ты гостевать в настоящем аду?

– Я не слышу соблазнительных речей, умудренного в дурном, лукавца.

– Слышишь. Это место именовали по-разному. Иные считали его раем, но грешные люди превратили его в котел, где плавились, очищаясь от скверны, грешные души. Тебе знакомы те места. Я слышал, в прежнее время ты казаковал.

Я предпочел пропустить пасквильные слова незнакомца мимо ушей. Умирающему старцу простительно недослышать, но положено сомневаться, и я задал вопрос:

– Как же я смогу там оказаться, если заперт до конца дней в темнице?

– Испытав боль, ты сможешь покинуть темницу. Не навсегда, но на время и с обязательством снова сюда вернуться.

– Мне не выйти отсюда. Только могильщики вынесут. Плоть моя уже умерла и не способна испытывать боль. Однако ты ранишь мне душу соблазнительными речами.

– Соблазн оказаться в аду? Это ново!

Мне показалось или вправду собеседник посмеивается надо мной? О, смирение, почто ты покинуло меня, уступив место греховному гневу, который сродни еще более пагубной гордыне? Так или иначе, от гнева кулаки мои сами собой сжались. Ощутив боль, я несколько раз сжимал и разжимал ладони. Овес! Я сжимал свою пищу в горсти. Твердые зерна впились в ладонь. Я испытывал боль, значит, я еще жив. Обессиленный, я улегся на каменный пол. Еще не лучше! Холодный камень стал вытягивать из моего тела последнее тепло жизни. Я жестоко мерз, но подняться не получалось. Простое действие – сжимание и размыкание горсти – лишило меня остатка сил. Стены моего колодца-темницы поглотила чернота, сменившая сразу ярким светом. Тщедушный мой мирок расступился и, почувствовав в мышцах прежнюю силу, я, с неожиданной для себя самого легкостью, поднялся на ноги.

Загрузка...