Глава вторая. Время зрелости


1. Эта непростая война

На первый взгляд, середина шестидесятых годов не принесла в изображение военной темы ничего принципиально нового. Быть может, происходило это потому, что на наши экраны фильмы приходили с естественным опозданием — на год-другой, а события в кинематографе тогда развивались быстро. Но скорее всего, причина состояла в том, что югославское кино никогда не развивалось по четко проложенной прямой, что в нем одновременно существовали и сосуществовали, причем вполне мирно, совершенно разные тенденции, казалось бы, просто исключающие самую возможность добрососедства. Очевиднее всего это выявляется в тематике военной, в «партизанском» фильме, который и во втором десятилетии жизни кино СФРЮ составлял его идеологическую, политическую и нравственную сердцевину, ее становой хребет — вокруг него разворачивался и современный и исторический кинематограф. Немудрено, что он составлял и организационный центр: в иные сезоны о войне рассказывал каждый третий фильм, а если добавить сюда и фильмы современные, действие которых время от времени перебрасывалось в военное прошлое персонажей, то число фильмов, посвященных борьбе с фашизмом, вырастало до половины всего производства. Не забудем и о том, что в этот тематический раздел входят и фильмы совместного производства, к которому все более стремились маломощные, югославские кинофирмы и кинообъединения. Тогда же появляются и первые советско-югославские постановки, начиная с «Олеко Дундича» (1965, Леонид Луков). Продолжилось сотрудничество лентой «Проверено — мин нет» (1965, Здравко Велимирович и Юрий Лысенко), посвященной боевому братству советских и югославских саперов, совместно осуществивших операцию по разминированию Белграда.

Разумеется, дело было не в количестве, дело было в том, что народно-освободительная война и спустя два десятилетия оставалась главной точкой отсчета при оценке всего, что происходило в эти годы в общественной и экономической жизни страны.

В шестьдесят третьем году вышла на экраны удивительная народная драма Столе Янковича «Радополье», аскетически выписанная фреска, снятая под несомненным влиянием трилогии Булаича и рассказавшая о первых послевоенных месяцах, когда война с чужеземным фашизмом уже закончилась, а гражданская война с фашизмами местными еще продолжалась; рассказавшая о трагедии горного села, потерявшего на войне всех своих мужчин, населенного вдовами и сиротами, мечтающими о других, настоящих мужчинах, только что одержавших победу, и снова теряющими их от рук националистических бандитов. В то же время на экраны Югославии продолжают выходить стереотипные «юго-вестерны» из цикла похождений неустрашимого капитана Леши — «Расплата» (Жика Митрович). «Похождения» не просто продолжаются, но даже развиваются, свидетельством тому — немалый цикл фильмов, которые можно было бы назвать «региональными» или «приграничными», ибо действие их происходит на окраинах Югославии, экзотических не только для зарубежного, но и для отечественного зрителя — в горных ущельях Македонии и Косова, где еще свирепствует кровная месть, особо расцветшая в годы войны, осложнившаяся и усугубившаяся классовыми, национальными, религиозными противоречиями. На этом материале снискали славу «юговестерны» Жики Митровича, следом за ним, с еще большим размахом и профессионализмом, появляется ведущий, в будущем, мастер развлекательного кинематографа Миомир Стаменкович, поставивший в соавторстве с одним из крупнейших театральных режиссеров Югославии, македонцем Любишей Георгиевским, картину «Месть за убийство» (1964), в центре которой как раз и находится проблема кровной мести, которая становится в годы войны и оккупации коварным оружием в руках тех, кто пытается любой ценой внести смуту и раскол в разноплеменную, многонациональную партизанскую семью.

В этом же ряду появляются и картины, которые можно было бы назвать новыми, хотя, в сущности, они выполнены по старым рецептам, приспособленным к проблематике военных фильмов. Таковы, к примеру, первые партизанские комедии, жанр, который еще совсем недавно мог показаться почти кощунственным, — ну, французы, они еще могут позволить себе такие картинки, как «Бабетта идет на войну»; ну, англичане, у них возможен «Мистер Питкин в тылу врага»; но здесь, на Балканах, где к войне всегда относились без тени шутки, как к делу святому и серьезному!.. И, тем не менее, на экраны выходят «Не плачь, Петр» (1964, Франце Штиглиц) и «Любимчик командира» (1962, Жорж Скригин). представлявшие собой чисто механическое перенесение приемов бытовой современной комедии, бурно расцветшей в эти же годы, на сюжетику фильма военного.

Между тем перемены в проблематике, пластике и драматургии «партизанского» фильма становятся все более и более явными. Сначала как бы на периферии традиционного репертуара, а затем сдвигаясь все ближе и ближе к его центру, появляются первые ласточки нового кинематографа, того, что зарубежная критика торопливо и безапелляционно окрестила «югославским чудом», а критика отечественная предпочла назвать «авторским кинематографом» или еще иначе — кинематографом поэтическим, притчевым, рассматривающим военные ситуации, перипетии, конфликты и характеры во всей их исторической и психологической сложности. В 1964 году выходит на экраны «Прометей с острова Вишевице» (Ватрослав Мимица), действие которого хотя и происходит после войны — а потому будет рассмотрено подробно на страницах, посвященных современной теме, — но содержит сцены и военной юности главного героя, раскрывающие отнюдь не однозначный характер Мате Бакулы и отнюдь не идиллические картины взаимоотношений бойцов народно-освободительной армии в ситуациях крайних, требующих нетривиальных решений.

В том же году появляется «Водоворот» (Хайрудин Крвавац и Гойко Шиповац), картина еще во многом неловкая и наивная, однако ставящая на военном материале нравственные вопросы, на которые не так-то легко найти удовлетворительный ответ и умудренному опытом кинематографисту. В самом деле, каков должен быть этот нравственный ответ в фильме новеллы «Отец»? (Фильм состоит из трех новелл, однако интерес представляют лишь две из них.) У старого крестьянина двое сыновей. Гитлеровцы приговорили к смерти обоих. Старик умоляет отпустить их, ни в чем не виновных, взятых просто в качестве заложников, и тогда офицер, командующий экзекуцией, предлагает ему выбрать: одного отпустят, другого — фашисту все равно, какого — расстреляют. В любом случае один из сыновей будет убит. Но старик этот выбор совершить не в состоянии, и гитлеровцы казнят обоих. Впрочем, дело было даже не в трагической парадоксальности сюжета, но в фигуре немецкого офицера, первого, пожалуй, на экране СФРЮ человека с «той» стороны баррикады, человека из плоти и крови, для которого трагедия крестьянина — лишь увлекательный эпизод в привычной, давно не вызывающей никаких эмоций обыденности расстрелов, карательных экспедиций, массовых порок, сожжения деревень. Тут же, в этой ситуации, в нем вдруг просыпается азартный игрок, просыпается живой интерес к жизненному казусу, который так неожиданно пришел в голову именно к нему, и он даже слегка гордится собой и наверно предвкушает, как похвалится своей находкой перед коллегами, обладающими не столь развитым воображением...

Одного этого было бы достаточно, чтобы заметить, сколь существенные перемены, хотя и достаточно неторопливо, происходят в «партизанском» фильме. Но дело еще серьезнее. Третья новелла «Водоворота», которую можно было бы тоже назвать «Отец», хотя называется она чисто функционально «Водоворот» и дает название всему фильму, делает в этом направлении куда более решительный шаг, исследуя ситуацию и персонажей, о которых до сих пор даже подумать было невозможно на югославском экране. Новелла рассказывает о том, как на одной из военных дорог пересеклись судьбы отца и сына, как на берегах одной реки вели перестрелку четники (среди них — отец) и партизаны (а среди них — сын), о том, как будет ранен сын, а отец случайно наткнется на него и вдруг забудет о войне и ненависти, которую обязан испытывать к каждому коммунисту, даже если коммунист этот — его сын, и попытается спасти, а заодно и себя, и даже пристрелит по пути кого-то из «своих», ибо поймет, что, теряя сына, потеряет и себя, и тогда уже все равно, чьей победой закончится эта война, и вынесет раненого на берег реки, уложит в лодку и станет грести что есть сил, но лодка «застрянет прямо по центру, в водовороте, закрутится меж берегами, с которых по-прежнему палят друг в друга партизаны и четники, пока чьи-то пули (и сейчас уже в самом деле не важно — чьи) не прошьют лодку насквозь, и отец и сын погибнут вместе, кружась на полпути между «своими» и «чужими».

Говоря иначе, новаторство «Водоворота» заключалось в том, что две его новеллы предлагали зрителю картину войны, в которой не было привычной заданности, привычного деления на «белых» и «красных», «наших» и «ихних», то есть все это существовало объективно, оно определяло судьбу героев, однако сами герои находились в той огромной промежуточной зоне, которая возникает на каждой войне между воюющими сторонами, и ее заселяет великое множество людей, не осознавших себя до конца, не умеющих «привязаться», а то и просто не желающих принять какое-либо решение. И потому «Водоворот», немотря на всю свою скромность и даже некоторую драматургическую застенчивость, был выраженным шагом вперед от однозначных характеров персонажей, столь густо населявших многие и многие фильмы той поры.

Быть может, хронологически в этом же ряду следовало бы назвать и один из самых оригинальных фильмов о народно-освободительной войне — «Девушку» (1965, Пуриша Джорджевич), однако о ней речь пойдет несколько позже, в ряду других фильмов режиссера, ибо расцвет этой модели «партизанского» фильма приходится уже на конец десятилетия.

Сейчас же разговор пойдет о фильме, сыгравшем в истории военного кинематографа СФРЮ роль поистине переломную, решающую и неоспоримую — о фильме Александра Петровича «Три» (в нашем прокате он назывался «Папоротник и огонь»), экранизации трех рассказов одного из самых талантливых летописцев народно-освободительной войны, Антоние Исаковича, известных и нашему читателю. И дело даже не в том, что фильм Петровича собрал все мыслимые награды на национальном кинофестивале в Пуле (поставив в этом смысле своеобразный рекорд) — «Большую Золотую Арену», за лучший фильм года, «Золотую Арену» за режиссуру, «Золотую Арену» за лучшую мужскую роль Бате Живоиновичу, а затем дополнил этот «букет» премий главным призом Международного кинофестиваля в Карловых Варах 1966 года и номинацией на «Оскара» в 1967 году. Куда важнее было то, что «Папоротник и огонь» предлагал в рамках одной, достаточно лаконичной и компактной, если можно так сказать, картины, не просто новую модель военного фильма, но сразу три такие модели — по одной на каждую новеллу, из которых складывался этот триптих о человеческой смелости, отчаянии, верности долгу, жестокости, тщеславия и многом-многом другом, воплощавшемся в характере главного героя, сыгранного Батой Живоиновичем, в сущности, только после этой картины ставшего на последующие десятилетия и вплоть до наших дней актером номер один югославского экрана.

Иными словами, фильм Петровича как бы подводил черту под тремя традиционными моделями югославского военного фильма — и той, которую можно было бы назвать фильмом о предгрозье, рассказывающим о мгновениях краха королевской Югославии; и той, что повествовала о самой народно-освободительной борьбе; и той, наконец, в центре которой возникали первые дни свободы, смена однозначных и незыблемых законов военного времени законами мирного, нормального человеческого бытия.

Впрочем, об этом надо по порядку, ибо картина Петровича, словно вопреки всем традициям кинематографа, сохраняет свою свежесть и оригинальность поныне: не устарели сегодня и ее острая, беспокоящая пластика, не устарела ее раскованная композиция, не устарела сдержанная, напряженная, внутренне агрессивная манера Баты Живоиновича. Не устарела и экономная, ненавязчивая метафорика картины, символизирующая в сугубо индивидуальной, глубоко конкретной человеческой судьбе судьбу всего народа, всей страны, крестный путь югославянских народов в трагические военные годы.

Этот путь начинается в первой новелле, действие которой происходит на крохотном полустанке где-то в Сербии. На железнодорожных путях сбился в тесноте эвакуации, всеобщей паники и растерянности, мечущийся в ожидании поезда, который, быть может, никогда не придет, весь многоликий паноптикум предвоенной Югославии; офицеры и новобранцы, мелкие и мельчайшие буржуа, цыгане, окрестные крестьяне, какие-то лица без определенных занятий и даже без определенных лиц. И, наконец, герой этой картины, глазами которого мы увидим все, что происходит вокруг, умом которого попытаемся все осознать и понять не сможем, — белградский студент Милош Боянич, оказавшийся здесь неведомо зачем и неведомо почему. И именно его не понимающим, но мучительно вглядывающимся в происходящее напряженным сознанием мы начинаем охватывать размеры народного бедствия, размеры народной растерянности, размеры народного гнева, еще не знающего выхода, еще направленного просто вовне, наружу, только бы из себя — ну, скажем, на этого, ни в чем неповинного человека, в котором идиот-офицер заподозрил парашютиста, ибо он одет не как все, говорит не как все, ведет себя не как все, да еще окажется без документов, но с фотоаппаратом через плечо. И потому, когда офицеру станет ясно, что гнев собравшихся вот-вот обратится против властей предержащих, он устроит проверку документов, и тут же, под сенью закона о военном положении, аккуратно расстреляют «непохожего», за отцепленным вагоном, несмотря на все его сопротивление, несмотря на вмешательства Милоша.

Отсюда, от первой встречи наивного и доверчивого паренька с миром насильственных смертей, мы пойдем дальше, по всем кругам военного ада, по всем жанрам военного фильма, которые режиссер сведет воедино в этой короткой, но поразительно емкой ленте. Во второй новелле, где Милош останется вообще в одиночестве, лицом к лицу с войной в ее самом «чистом», обнаженном виде, где несколько сюжетных фигурантов промелькнут столь быстро, что мы даже не успеем вглядеться в их лица, Петрович доведет до накала античной трагедии мотив погони, мотив преследования, мотив трагической невозможности уйти от смерти. Поэтому Петрович ни на мгновение не позволяет зрителю оторваться от главного — от человека на этом пути, которого преследует сама смерть, персонифицированная и безликой шеренгой гитлеровских солдат в серо-зеленых мундирах, прочесывающих болото в поисках беглецов, и маленьким, аккуратным самолетиком, взмывающим над болотом, забавляющимся охотой на безоружного, падающего, ковыляющего, и его собственной безграничной усталостью, которая граничит со смертью, которая останавливает его на бегу, на полушаге, словно бы убеждая сдаться, упасть, затихнуть... И все-таки герой новеллы прорывается сквозь эту многоликую смерть, все-таки находит в себе силы выстоять, воспротивиться, победить. И Петрович недаром заканчивает эту новеллу редким по оптимизму финалом: немецкие автоматчики пройдут мимо, когда наткнутся на другого, неизвестного Милошу беглеца, даже имени которого ему не доведется узнать. Тогда Милош поднимется над болотом, вознесет к небу почерневшее лицо и выкрикнет, победив, — «жив я!».

Одной этой новеллы было бы достаточно, чтобы «Папоротник и огонь» занял чрезвычайно важное — центральное, лучше сказать, — место в ряду военных картин шестидесятых годов, в которых герои чаще оказывались жертвами, чем победителями, вне зависимости от того, погибали ли они в обстоятельствах случайных, нелепых, недостойных, или же жертвовали собой во имя высокой цели, как герои «Козары».

Однако Петрович оставляет Милоша Боянича в живых не только в целях полемических, но и потому, что живой герой, прошедший все перипетии мировой войны, нужен был ему и в первые послевоенные дни, когда ему, победителю, приходилось — а кому еще, больше некому, он и есть новая власть! — решать проблемы и казусы, о которых и подумать не мог в годы подполья и партизанской войны. И потому в третьей новелле Петрович показывает нам третьего Милоша Боянича, лощеного, подтянутого штабного офицера, профессионального военного, прошедшего что называется огонь, воду и медные трубы, а теперь вершащего всю полноту власти в освобожденном от оккупантов и местных фашистов городке, вершащего справедливый, но суровый суд над теми, кто запятнал себя в годы войны, кто изменил, кто просто проявил слабость. Судьба их тем самым уже предрешена, Милошу Бояничу остается лишь подписать от имени этой судьбы их смертный приговор, чтобы перейти к очередным делам. И тем не менее Милош медлит, тем не менее у него уже не поднимается рука, ибо вчера он бы подписал эти смертные приговоры, да что там подписал — этой же самой рукой просто расстрелял бы всю коллаборационистскую нечисть. Но сегодня, когда кончается война, когда на пороге его кабинета словно бы ждут своей очереди законы «нормальной» мирной жизни, ему кажется, что он совершит просто убийство — и этой молодой женщины, сделавшей один крохотный неверный шаг, за которым логически последовали остальные... Сейчас у него уже нет уверенности, что он облечен нравственным правом судить и карать. И пусть в конце концов Милош Боянич подпишет список, ибо возникает опасность, что оккупанты отобьют городок обратно, и арестованных уведут куда-то за огороды, и он даже не услышит выстрелов, но мгновения, когда на кончике его пера висела, как капля чернил, молодая человеческая жизнь, наверняка останутся в его памяти как одно из самых мучительных воспоминаний войны, одна из самых мучительных встреч со смертью, пусть чужой, пусть даже чуждой ему человеческой личности.

Казалось бы, после фильма Петровича югославское кино будет просто вынуждено совершить поворот по всему фронту — от чисто событийной «пиротехники» победных боевых реляций, в которых пороховой дым застилает не только поле битвы, но и лица конкретных участников событий, к фильмам куда более глубоким, аналитичным, исследующим нравственные, идеологические, бытовые конфликты военного бытия народа, требовавшие от каждого человека, постоянной готовности к выбору, постоянного и непрестанного самоопределения в поминутно меняющейся ситуации боевой обстановки, чрезвычайного положения, ставшего нормой обыденной жизни. И надо сказать, что лучшие фильмы второй половины шестидесятых годов, чем ближе к концу десятилетия, тем чаще, все более склоняются к выполнению этой сложной и многотрудной идейно-художественной задачи, хотя — подчеркну это сразу — почти никогда не в такой завершенной и совершенной форме, как в «Папоротнике и огне».

Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить такую картину, как «Глиняный голубь» (1966, Тома Янич, в советском прокате — «Живая мишень»), в центре которой парадоксальная и даже несколько искусственная экзистенциальная ситуация: гестапо захватывает двух подпольщиков, рядового члена организации и одного из ее руководителей. Рядовой подпольщик не выдерживает пыток и сообщает палачам некие незначительные подробности (других он просто по положению своему не может знать), руководитель же молчит, несмотря на самые жесткие меры психического и физического воздействия. Тогда гестаповцы идут на провокацию: рядового подпольщика расстреливают, распуская слух об его героизме и непреклонности, руководителя же выпускают на свободу, превращая его в «живую мишень» для товарищей по организации, естественно предполагающих, что выйти живым из гестаповского застенка может только изменник. С другой стороны, героя ждет неминуемая гибель от руки гитлеровцев, как только будет выполнена цель провокации, как только подполье будет окончательно деморализовано сознанием, что во главе его с самого начала находился провокатор...

Иными словами, перед нами усложненная версия фильма «Человек с фотографии», снятая как бы с обратным нравственным знаком — вместо «антигероя» Погачича, превращающегося в героя, герой, жертвующий жизнью, чтобы не превратиться в антигероя без всяких кавычек. Надо сказать, что из этого сюжета можно было бы извлечь значительно больше жизненной, психологической правды о человеке, оказавшемся в ситуации, просто неразрешимой вне экстремальной реальности военных лет, и в определенном смысле это удалось благодаря исполнителю главной роли, одному из самых выдающихся театральных актеров Югославии, крайне редко появлявшемуся на экране, Зорану Радмиловичу, чего нельзя сказать, к сожалению, о чрезвычайно вялой и неизобретательной режиссуре.

Можно назвать и упоминавшуюся уже по другому поводу картину Велько Булаича «Взгляд в зрачок солнца», представляющую собой экспериментальную «заготовку», а точнее разросшийся до размеров полнометражного фильма один из боковых эпизодов задуманной в ту пору, но отложенной почти на десятилетие огромной постановочной картины «Битва на Неретве». Можно вспомнить и другие картины, пытающиеся показать героев крупным, а то и сверхкрупным планом, быть может, не всегда и не во всем удававшиеся, но свидетельствовавшие о том, что движение югославского военного фильма в направлении психологической драмы — отнюдь не случайность, но, напротив, вполне объективная закономерность.

Однако одновременно с этим, параллельно «авторскому фильму», как бы независимо от поисков новых приемов, новых сюжетов, новых поворотов старых тем, не пересекаясь в репертуаре, выходят на экраны фильмы традиционные, еще и еще раз описывающие многократно рассказанные ситуации минувшей войны, похожие друг на друга, как две капли воды, отличающиеся, пожалуй, лишь обликом персонажей, хотя и здесь к середине шестидесятых годов сформировалось своеобразное актерское «боевое подразделение» с четким распределением амплуа внутри списочного состава — Раде Маркович в роли гитлеровского офицера, Бата Живоинович — в роли крестьянина-партизана, Любиша Самарджич — в роли не слишком дисциплинированного, но чертовски обаятельного «первого парня на деревне», Милена Дравич — в роли девушки из народа, идущей в огонь и воду за своим возлюбленным...

В числе этих фильмов — известная нашему зрителю кинобаллада «Рейд отважных» (1966, Фадил Хаджич), своеобразная «мини-Козара», экранизация народной героической песни «Конюх-горой», сложенной партизанами в честь смелого рейда шахтерского отряда по гитлеровским тылам. В числе этих фильмов — точно такая же, только с участием детишек и снятая для детской аудитории (замечу в скобках, что югославское кино является одним из немногих в Европе, постоянно заботящихся о детском зрителе, и выпустило на экраны немало военных фильмов о детях в подполье или в партизанских отрядах) лента «Орлы летят рано» (1966, Соя Йованович) и многие-многие другие.

И все же, несмотря на то, что ленты этого рода количественно составляли основу репертуара югославских кинотеатров, эволюция «партизанского» фильма продолжалась неторопливо, но неостановимо, тем явственнее, чем ближе к началу семидесятых годов, времени взрослости югославского экрана, «переболевшего» к тому времени всеми, кажется, «детскими болезнями» молодого кинематографа, перепробовавшего все мыслимые и немыслимые моды и поветрия бурных шестидесятых годов и почерпнувшего из них именно то — хотелось бы сказать «только то», но, к сожалению, это было не совсем справедливо, — что отвечало его собственным потребностям, что вытекало из собственной культурной традиции, из национального характера, национальной истории. И не только почерпнувших, но и выдвинувших отдельные модификации военного фильма, неизвестные до той поры куда более развитым, чем югославская, кинематографиям.

Прежде всего — столь неповторимое художественное явление, как поэтический кинематограф Пуриши Джорджевича, явление, не знающее аналогов и предшественников на мировом экране, хотя сам Джорджевич вот уже два десятилетия клянется именами своих учителей, — учителя режиссуры А. П. Довженко и учителя драматургии А. П. Чехова. И хотя эти клятвы столь же субъективны, сколь субъективен и весь кинематограф Джорджевича (наверняка можно было бы поспорить, насколько балканский Довженко и балканский Чехов соответствуют их реальному творчеству), однако в словах этих есть свой резон, в чем сомневаться не приходится, как не приходится сомневаться в реальности еще одного учителя, чья тень столь же несомненно витает над фильмами Джорджевича, а именно тень Бертольта Брехта. Впрочем, как известно, ничье, даже самое могущественное влияние не в состоянии создать произведение искусства, так сказать, минуя талант его создателя, а своеобразный талант Джорджевича проявился задолго до того, как им была создана кинематографическая трилогия о партизанской юности поколения — «Девушка» (1965), «Мечта» (1966), «Утро» (1967, в советском прокате — «Приговор приведен в исполнение»). До трилогии Джорджевич снял полдесятка ничем не примечательных, если не сказать просто коммерческих лент, из которых мы видели едва ли не самую слабую его комедию — «Лето виновато во всем» (1961), а также около десятка поэтических документально-игровых короткометражек, посвященных военной судьбе своего поколения, ушедшего в партизаны и подполье прямо со школьной скамьи и почти не успевшего хлебнуть порохового дыма и оказавшегося в гитлеровских лагерях (такова биография и самого Джорджевича, шестнадцати лет от роду приговоренного к смерти, помилованного по молодости лет и отправленного в лагерь по «идеологическому перевоспитанию коммунистически ориентированной молодежи» в городе Смедеровска Паланка). Поколения, сохранившего на всю жизнь невероятное ощущение счастья первых побед и счастья спасения от уже почти наступившей смерти, и не случайно Джорджевич так часто и так, кажется, невпопад употребляет это слово там, где его можно было ожидать меньше всего, ибо для мальчиков и девочек, ушедших в революцию детьми, это мгновенное взросление в очистительном огне революции и было самым великим счастьем. Точно так же, как самой невероятной жизненной катастрофой, к которой они так и не сумели привыкнуть до седых волос (я говорю, разумеется, о героях фильмов, а не об их авторах), было предательство, измена, неверность — все равно, кому или чему — родине, общему делу, любви, самому себе.

И Джорджевич выстраивает в своей трилогии, а также в нескольких фильмах, снятых позже (из них мы видели «Велосипедисты», 1970), поразительную по чистоте помыслов, по аскетической нравственности, по безграничному идеализму мечтаний душевную биографию поколения, сотканную не из реальных жизненных ситуаций — Джорджевич полагает, что все эти ситуации досконально известны югославскому зрителю, — но из лирических состояний своих героев, из их предчувствий, их надежд и мечтаний. Ибо все, что происходит с Юношей и Девушкой (именно так, с самой большой буквы, ибо, несмотря на всю свою конкретность, на самом деле они, если можно сказать так, эманация своего поколения, великого множества гимназистов и студентов, погибших на полях войны), длится не более мгновения, ибо на войне каждое мгновение может быть последним, и только тот, кто проживает его полной мерой, может считать себя живущим долго и счастливо, сколь бы короткой ни была его реальная жизнь.

Джорджевич снимает свою картину о короткой, почти мгновенной любви партизана и партизанки (Любиша Самарджич и Милена Дравич), словно пытаясь вспомнить сегодня, словно пытаясь пробиться, продраться сквозь напластования прошедших десятилетий к тому, как это было на самом деле, какая она была, эта Девушка, от которой осталась только поблекшая фотография, и он смешивает в воспоминаниях реальное и придуманное, ибо сейчас, по прошествии целой жизни, не может быть уверен ни в чем, кроме того, что та любовь была любовью огромной, всепоглощающей, что та Девушка была лучше других, красивее, милее, что революция, за которую она отдала свою красоту, жизнь, будущее, стоила того, чтобы отдать за нее все, что можно отдать.

Надо сказать, что эта картина, хотя и подготовленная лучшими короткометражками Джорджевича, была не слишком привычна для широкого зрителя, и режиссер извлекает для себя некоторые выводы, снимая, почти без перерыва, как бы прямое продолжение своего воспоминания о революции. Продолжение не в сюжетном смысле (героев здесь играет другая популярная в те годы актерская пара — Оливера Вучо-Катарина и Миша Янкетич) — в первых двух картинах трилогии вообще трудно говорить о сюжете в традиционном смысле, скорее о прихотливой логике лирического стихотворения. Эта картина так и называется — «Мечта», и в ней действительно материализуются на экране те представления юных партизан о далеком будущем — о наших днях! — ради которого они шли в свой первый, а зачастую и последний бой с фашизмом.

И все-таки в «Мечте» действие очерчено определеннее, чем в «Девушке», быть может, потому, что разворачивается в двух временных пластах — в маленьком сербском городке Ужице, освобожденном партизанами глубокой осенью сорок первого года, ставшем столицей первой свободной югославской территории, и в Белграде середины шестидесятых годов, огромной европейской метрополии, заполоненной автомашинами, витринами бесконечных магазинов, рекламою баров и ресторанов, разноплеменной, разноязычной беззаботной толпой туристов. И пусть эти представления кажутся сегодняшним героям наивными, сказочными, ирреальными, они потрясают тем, как свято, беззаветно и безоговорочно верили они тогда, в сорок первом, что все их мечты непременно сбудутся, свершатся, как не было у них сомнений в неизбежности именно такого, придуманного лично ими будущего. И финальные кадры «Мечты» — смешной анахроничный поезд довоенных лет, влекомый слабеньким паровичком, поезд-призрак, ведомый трупами погибших партизан, попыхивая дымом и паром, несмотря ни на что, мчится в будущее, в наши дни, делает эту мечту парадоксально реалистической, реальной, убедительной.

Эти фильмы Джорджевича не попали в наш прокат: их можно было увидеть только в программах «Иллюзиона», однако о том, что они собой представляют, о поэтике их и драматургии, о героях и интонации, с которой о них рассказано, нетрудно догадаться по самой значительной картине режиссера — «Приговор приведен в исполнение», неожиданно трагической, хотя и со свойственной Джорджевичу постоянной иронической усмешкой. Это история о том, как непогибшие герои встретили конец войны, первый день мира, день, который — так говорит один из них, не в силах оторваться от вчерашней терминологии, — «взорвался, как бомба». О том, какими невыносимо трудными оказались эти счастливые дни, какой мгновенной и решительной перестройке подвергались их несложные представления о жизни, сформированные четырьмя годами войны, бескомпромиссного единоборства не только с врагом, не только с трудностями внешними, но и с собственной слабостью, с собственными страстями. О том, наконец, что вчера в их жизни еще не было полутонов, только черное и белое, только «свои» и «чужие», а если и были, то на нюансы, на тонкости, на исключения просто не оставалось времени, и все это оставлялось на потом, когда война кончится. И вот «потом» пришло и потребовало решения, определенности, открыв перед вчерашними юнцами мир невообразимо сложный, многоликий, требующий вынесения самых неожиданных приговоров, которые им самим же и приводить в исполнение.

Герои Джорджевича взрослеют от фильма к фильму, проходя путь от детства («Девушка») к юности («Мечта»), и, наконец, ко взрослости («Утро» — я все-таки позволю себе называть эту картину ее собственным именем, а не чуждым ее содержанию детективным титулом). Они начинают прислушиваться к себе, и в тишине первого мирного утра вдруг слышат необычные звонкие звуки: оказывается, так стучит сердце, оказывается, пришло время любить, жениться, рожать детей, строить дома, забыть о войне, о смерти. Но война еще не ушла из их жизни, она еще требует своего, она снова требует выбора. В самом деле, что делать с этой молодой, красивой, беззащитной, как героиня «Девушки», сидящей сейчас в камере для смертников? Не случайно, наверно, обеих героинь играет Милена Дравич, так что зритель, знающий первую картину трилогии, может представить себе, что ее героиня не погибла, что она попала в руки гестапо, не выдержала пыток и начала выдавать, но не сообщников своих, а тех, кто уже погиб или ушел в партизаны. Выдавать, не предавая, — так можно было бы определить эту попытку обмануть фашизм, забыв, что у всех названных ею остались друзья, родные, близкие, которые будут уничтожены оккупантами, несмотря на то, что не имеют ничего общего с подпольем? Что делать с нею, если она заслужила смерть, и что делать с нею, если она сама казнит себя больше, чем кто-либо другой?

Эта ситуация может показаться знакомой — за год до выхода «Утра» зритель мог видеть третью новеллу фильма «Папоротник и огонь», но, в отличие от Петровича, Джорджевич не позволит своим героям взять на себя решение этого казуса, быть может, последнего казуса только что закончившейся войны: приговор, вынесенный героине, приведет в исполнение не югослав, а тупой и самодовольный пленный немец, который и расстреляет «Девушку» на рассвете нового дня...

Тема сложности первых дней мира привлекала в конце шестидесятых годов не только ведущих мастеров югославского кинематографа — от них и с их «подачи» ее подхватывали дебютанты, для которых проблематика эта была в то же время мостом от темы военной к теме современной. Так, Владимир Павлович снимает картину «Дети воеводы Шмидта» (1967), как бы продолжающую — спустя много лет после войны — сюжетную линию «Утра», рассказывая историю группы воспитанников детского дома для детей погибших героев, которые уже перед самым выходом из приюта в большую жизнь узнают, что у кого-то из них — это так и останется неизвестным, у кого — отец был вовсе не героем, но военным преступником, коллаборационистом. И эта весть сломает навсегда судьбы многих из них, заставив искать в памяти подтверждения или опровержения собственных опасений.

Точно так же, но, пожалуй, еще более обнаженно и остро, на грани античной трагедии, рассматривает проблематику «продолжающейся войны» Бата Ченгич в фильме «Маленькие солдаты» (1967), показанном на Московском кинофестивале того же года. И здесь действие происходит в приюте для детей погибших, правда, в первые послевоенные месяцы, когда власть бывшего партизана, а ныне воспитателя, над своими питомцами, тоже партизанами, умеющими обращаться с оружием не хуже, а, может быть, и лучше его самого, еще очень слаба, и он не в состоянии противостоять их массовому психозу, когда они узнают, что один из них — вовсе не сын партизана, а сын здешнего, банатского немца, «шваб», и вершат над ним суд своего детского трибунала, чтобы приговорить к совсем не детской, самой настоящей смертной казни.

Впрочем — эту оговорку, видимо, придется употребить еще не раз — слова, что мотив «продолжающейся войны» был определяющим, вовсе не означают, что он был определяющим для репертуара; значение его не выходило за рамки фестивалей, специальных показов, кинопрессы и кинолитературы, кинонедель, внимание же массового зрителя было устремлено к новой модификации военного развлекательного фильма, который уже безо всяких кавычек можно назвать юговестерном и который представлял собой весьма удаленную от подлинных фактов минувшей войны высокопрофессиональное героико-приключенческое зрелище чисто легендарного характера, несмотря на непременно присутствующий в каждой картине титр, что факты и обстоятельства, положенные в основу сюжета, действительно имели место там-то и тогда-то.

Речь идет здесь прежде всего о трилогии сараевского режиссера Хайрудина Крвавца «Диверсанты» (1967), «Мост» (1969, в советском прокате — «По следу тигра») и «Вальтер защищает Сараево» (1972), в которых вполне реалистические подвиги профессионалов подполья и партизанской борьбы выводятся на уровень героического эпоса, на уровень легенды о народных богатырях, неуязвимых для вражеского меча и стрелы (в данном случае — для пули и гранаты), которые в состоянии самолично разметать сонмы врагов, сдвинуть горы (в данном случае — взорвать неприятельский аэродром, поднять на воздух стратегически важный мост, поджечь гигантское бензохранилище).

И в соответствии с этим он выводит на экран не просто борцов против фашизма, но высоких профессионалов, «умельцев сопротивления», знающих все тайники своего ремесла, недаром то и дело вспоминающих о том, как они воевали в Испании, где югославские добровольцы прославились своим умением вести тайную войну в тылу противника, где они прошли в боях за свободу другого народа те «университеты» партизанской борьбы, которые так пригодились им, уцелевшим и выжившим, спустя всего несколько лет, у себя на родине.

И не случайно и «Диверсанты» и «По следу тигра» до сих пор идут на наших экранах и экранах других стран, по-прежнему находя своего зрителя, ибо высокий профессионализм режиссуры, актерского коллектива (здесь, как всегда, во главе актерской «гвардии» — Бата Живоинович, Любиша Самарджич, Раде Маркович, Борис Дворник) соединяются с высочайшим профессионализмом героев, делающих свою опасную работу с таким самопожертвованием и азартом, которые просто не могут устареть, как не устаревает никакой виртуозный труд. И этому отнюдь не мешает тот факт, что последние ленты Крвавца — «Вальтер защищает Сараево» и «Партизанская эскадрилья» (1976), судя по всему, исчерпали жизненные силы модели, однако и в них нетрудно обнаружить немало захватывающих эпизодов, рассказывающих о нечеловеческих подвигах партизанских «юнаков», словно и впрямь вышедших из народных былин и баллад, чтобы помочь своим потомкам в их праведной борьбе с новыми «басурманами».

Иначе говоря, в конце шестидесятых годов Крвавац сыграл в эволюции «юговестерна» такую же роль, какую десятилетием раньше — Жика Митровнч, и не вина режиссера, что каждой модификации жанра хватало дыхания не на долгий срок, что продвинув его возможности вперед и выше, на более высокую нравственную и художественную ступень, она распространяла свои находки не столько вглубь, сколько вширь, щедро раздаривая их коллегам, соперникам и будущим преемникам. Тем более, что в кинематографе ничто не теряется безвозвратно, и маститый Жика Митрович легко подтягивается к Крвавцу в своем «юготриллере» «Операция Белград» (1968), показанном во внеконкурсной программе Московского кинофестиваля 1969 года, или в вышедшем на наши экраны «Брате доктора Гомера» (тоже 1968), своеобразном продолжении серии о капитане Леши, действие которого разыгрывается в тех же горах Косова и Метохии, которые стали с легкой руки мастера югославским «Диким Западом», благо скалистых гор тут хватило бы на сотню ковбойских лент, и где кровавая гражданская война с националистическими бандами шла еще многие месяцы после освобождения, рождая великое множество вполне оригинальных и вполне драматических сюжетов, примером чему, в частности, творчество упоминавшегося уже Миомира-Мики Стаменковича.

Спустя четыре года, в картине «Вук с Проклетия» (1968, в советском прокате «Трагедия горного ущелья») Стаменкович описывает одну из таких типичных трагедий, которые могли случиться в двадцатом столетии только здесь, в горах, где царят жестокие, но справедливые законы предков, где еще непоколебима власть отцов, вольных казнить или миловать провинившихся сыновей. Фильм Стаменковича рассказывает об этом законе, об одном из кровавых казусов войны, прошедшей поперек семьи, рода, поперек чести вождя одного из горных племен, старого Вука с горы Проклетие, сын которого, младший, а сейчас и единственный, ибо остальные погибли в боях, возвращается из Италии, куда был отправлен перед самой войной на учебу отцовским родственником, богатым политиканом Фуад-беком. Джахид отвернется от своих, станет начальником полиции, будет мстить за своих братьев, которые — так скажут ему и солгут — погибли от рук безбожников, и там, где пройдет Джахид, прольется кровь, кровь далеких и близких, родных (а тут, в горах, они все родня, ибо все они — один род, одно племя), школьных друзей, первой любви. И тогда Вук, как велит закон, спустится с гор во главе кавалькады соплеменников, чтобы вырвать с поля дурную траву, чтобы срубить дерево, приносящее отравленные плоды, — когда у горца рождается сын, он сажает дерево, когда сын гибнет, дерево рубят, и в финале фильма мы увидим, как Вук срубит под корень последнее, третье дерево, все, что оставалось от его сыновей.

Патетическая интонация, с которой я передаю содержание фильма, отнюдь не для того, чтобы приподнять, поэтизировать достаточно банальный сюжет. Она — из самой картины, она — старше и глубже картины — из седой традиции этих горных краев, из того кодекса чести, который казался столь анахроничным и «неевропейским» в довоенные годы, который в годы войны оказался одним из древних, но безотказных орудий борьбы с врагом, предательством, изменой. И не случайно, что проблематика этого боевого сосуществования национально-освободительной борьбы нового времени со средневековым кодексом чести черногорских, албанских, кланов занимает югославских кинематографистов и по сей день, позволяя им высекать из этого столкновения нравственных законов все новые и новые ситуации, сюжеты, конфликты. И не только на уровне фильма приключенческого, но и на уровне фильма аналитического, исследовательского, «авторского», примером чему такая острая психологическая драма, как «Лелейская гора» (1968, Здравко Велимирович, по одноименному роману крупнейшего югославского прозаика нашего времени Михаило Лалича). Картина, быть может, не во всем удавшаяся, неровная, разностильная попытка проникнуть в самые потаенные уголки человеческой психики в мгновения непереносимых физических и психических испытаний, попытка разобраться в том, какую искру высекает столкновение двух нравственностей — прямолинейной и однозначной этики патриархально-родового строя и пролетарской, революционной морали нового времени. И выбрать сюжет для этого, вероятно, лучше нельзя было, ибо Лалич ставит своего героя в ситуацию, которую иначе, как экстремальной, не назовешь. Дело происходит в Черных горах лютой зимой сорок второго года, в период самого страшного поражения партизанского движения в этих местах, когда крестьяне, обманутые оккупантами и четниками, отвернулись от пришлых «безбожников». И тогда партия посылает в Черногорию новых людей, которые должны, обязаны добиться доверия, начать все сначала, вернуть в движение массы. И все это с одним, наверняка невыполнимым, но непременным условием, — без применения оружия, без применения силы.

Велимирович, вслед за Лаличем, показывает своего героя, юного студента из столицы, преследуемого врагами, голодными галлюцинациями, холодом, слабостью; внимательно и подробно диагностирует его поступки, помыслы, уловки, не позволяющие ответить ударом на удар, не позволяющие обратиться к спасительному, всеобъясняющему, всепрощающему кодексу горца, содержащему всего несколько простых и жестоких истин: «око за око, зуб за зуб, смерть за смерть...». И когда у него уже не станет сил противиться этому внутреннему зову далеких предков, когда весь «цивилизованный» арсенал окажется недостаточным, герой фильма отбросит в сторону все, что ограничивало его неукротимую ненависть, его кровную месть — за всех убитых и затравленных, своих или чужих, все равно, его святое чувство военной доблести, и, словно пятый всадник Апокалипсиса, промчится на чьем-то коне по вражескому стану, сея вокруг себя смерть, возмездие, кару, снова и снова находя в себе силу стать воином, мстителем, борцом за свободу.

Забегая вперед, скажу, что «мирное сосуществование» моделей старых и новых, сюжетов заимствованных и глубоко оригинальных, продолжалось и позже, вплоть до наших дней, создавая разнообразие отечественного репертуара, его естественную плотность, живость и стереоскопичность. Больше того, это было существенно не только для репертуара югославского, но и для нашего, для продолжающегося и расширяющегося знакомства с кинематографом СФРЮ, потому что позволяло в малом объеме — при самом большом желании выбор фильмов из той или иной кинематографии достаточно ограничен — сконцентрировать все направления, явления, течения, характерные в ту или иную пору для кино Югославии. Советские зрители могли ощутить его как нечто цельное, лаконичное, собранное, как живой идейно-художественный организм, отдельные части которого неразрывно связаны между собой. И потому, скажем, несколько запоздавший выйти на наши экраны «Папоротник и огонь», казавшийся в момент выхода столь «авангардистским» рядом с «традиционалистской» «Битвой на Неретве», самой масштабной картиной югославского экрана, обнаруживал неожиданно много общего и родственного. Обнаруживал, иначе говоря, свою причастность к тем же самым поискам югославского кинематографа.

Тем более, что «Битва на Неретве» (1969) была к тому же не только вершиной, но, в известном смысле, и началом конца жанра эпической хроники или, как его называла критика, «кинооратории» (несмотря на то, что и после нее вышло на экраны несколько фильмов того же рода). Надо сказать, что «Битву на Неретве» не случайно снимали «Объединенные продюсеры» Югославии под официальным покровительством Президента республики Иосипа Броз Тито, ибо история, положенная в основу фильма, была как никогда прежде (и, замечу в скобках, как никогда позже) Историей с самой большой буквы, историей наивысшего проявления воинского гения народа, вошедшего во все учебники партизанской войны, но ставшего известным всему миру именно благодаря невиданному успеху булаичевой картины, о которой в каталогах югославского кинопроизводства, в графе «продано», написано — «весь мир, за исключением пяти стран (кроме Албании, Заира, Туниса, Южной Африки и Южной Кореи)».

Именно эта история, а не отдельные персонажи ее, была коллективным героем эпопеи Булаича. История того, как в начале сорок третьего года полтораста тысяч оккупационных солдат, преследуя вшестеро меньшее количество партизан, обремененных огромным обозом раненых, сыпнотифозных, обмороженных, прижали Народно-освободительную армию к неприступному каньону горной реки Неретвы, через которую был переброшен единственный мост. А на том берегу, у самого моста, партизан уже ждали свежие вражеские войска. Казалось, выхода у партизан не было. И тогда Тито предпринимает шаг, на первый взгляд, самоубийственный: приказывает взорвать мост через Неретву, последний и единственный шанс на спасение... Убедившись в том, что мост взорван, гитлеровцы отводят свои войска вниз по реке: а вдруг партизаны попробуют прорваться где-нибудь ниже... И тогда партизанские саперы за ночь наведут на останках старого моста временный деревянный настил и переведут, перенесут, перебросят все окруженное войско на ту сторону, а затем, не задерживаясь, с ходу, уйдут в горы, сохранив не только живую силу своих боевых единиц, но и то, что казалось непреодолимой обузой — раненых, увечных, больных.

Разумеется, в таком сюжете драматургии не до отдельных человеческих судеб, не до отдельных персонажей, однако здесь и не было в этом необходимости — стремительно развивающаяся боевая обстановка, обилие исторических персонажей требовали мгновенных, но сразу же запоминающихся характеристик. И не случайно Булаич поручает даже самые незначительные роли актерам такого класса, как Сергей Бондарчук и Юл Бриннер, Энтони Доусон и Милена Дравич, Курт Юргенс и Сильва Кошина, Харди Крюгер и Франко Неро, Любиша Самарджич и Орсон Уэллс.

Успех «Неретвы» и в самом деле был всеобщим и несравнимым с судьбой ни одной югославской картины за минувшее двадцатилетие с небольшим, и это позволяло надеяться на то, что за ней последует целый цикл таких «киноораторий», таких хроникально-эпических панорам, посвященных, определяющим, «судьбоносным», как говорят в Югославии, сражениям народно-освободительной войны, однако по разным причинам, прежде всего организационно-финансовым, цикл этот оказался далеко не полным, хотя на протяжении семидесятых годов вышли на экраны (в том числе и наши) такие фильмы, как «Сутьеска» (1973, Стипе Делич, в советском прокате — «Пятое наступление», удостоенная специальной премии жюри на Московском кинофестивале 1973 года), посвященная не менее значительному событию народно-освободительной войны — прорыву вражеского окружения в горах Сутьески. И здесь, как в «Козаре», как в «Неретве», в сущности, тот же сюжет, ибо главные события партизанской войны и в самом деле были похожи друг на друга: двадцать тысяч бойцов защищали центральный партизанский госпиталь и Верховный штаб Народно-освободительной армии, семь тысяч бойцов погибло, был ранен и Верховный главнокомандующий (в этом фильме впервые в югославском кино появляется Иосип Броз Тито, которого играет американский актер Ричард Бертон). А за «Сутьеской» последовала «Ужицкая республика» (1974, Жика Митрович), попытка рассказать о первых шагах народной власти, просуществовавшей в течение шестидесяти семи дней в сербских городках Чачак и Ужице, а затем погибшей под ударами гитлеровцев и четников, но оставившей неизгладимый след на всем течении югославской революции.

К сожалению, «Ужицкая республика» была далеко не так гармонична и художественно убедительна, как «Неретва» и «Сутьеска», ее откровенная иллюстративность со всей очевидностью свидетельствовала об угасании жанра, и, тем не менее, в последующие годы эпические хроники время от времени снова появляются в разных республиках, подтверждая неистребимую потребность народа увидеть на экране свое героическое прошлое, по тем или иным причинам не нашедшее до сих пор отражения на национальном экране. Забегая далеко вперед, в наши дни, можно назвать последний пример такой картины — многофигурную фреску «Тринадцатое июля» (1982, Радомир Шаранович), изображающую начало общенародного восстания против итальянских оккупантов летом сорок первого года в Черногории, когда неопытным партизанским отрядам удалось нанести неожиданное и серьезное поражение непредвидевшим нападения разрозненным фашистским гарнизонам и освободить, пусть на некоторое время, значительную часть Черногории.

Впрочем, это произойдет лет через десять, а пока, в конце шестидесятых — начале семидесятых годов, югославское кино переживает поистине «золотой век» своей истории, не случайно получивший у зарубежной критики стандартное, но вполне справедливое наименование «югославского чуда», в том числе и в фильме военном, партизанском, посвященном недавнему прошлому народа, отличающемся в этот период поистине огромным разнообразием форм, поэтик, жанров и направлений.

Так, где-то на полпути между поэтическим кинематографом Пуриши Джорджевича и эпической хроникальностыо Булаича, появляется поразительный образец народной военной драмы, героического народного действа, начавшегося еще «Радопольем» (1963, Столе Янкович), но не получившего в ту пору продолжения, а сейчас вырвавшегося на первые позиции фильмом Антуана Врдоляка «Когда слышишь колокола» (1969, Серебряный приз VI Московского кинофестиваля), жизнерадостной, просто-таки фонтанирующей ядерным крестьянским юмором истории трех деревень, православной, католической, мусульманской, издавна живших под одним небом, на котором столь же мирно не мешали друг другу три разных бога, просыпавшиеся от привычного сна только в дни церковных праздников, когда на всю округу разносился православный и католический колокольный звон и слышался громкий глас муэдзина. Врдоляк неторопливо и с видимым удовольствием описывает этот быт, это бытие, которое вдруг прерывает война, какие-то люди в серо-зеленых мундирах стали натравливать хорватов на сербов, а мусульман — на тех и других, и под знаменем католического бога стали резать соседей усташи, под флагом православного — четники, а под зеленым прапором аллаха — «истинные мусульмане». И вся картина Врдоляка рассказывает о том, как мало-помалу распознают подлинного врага разобщенные, отъединенные друг от друга, обманутые разноплеменные и разноязычные югославы, как ощущают себя единым народом, гражданами одной страны, ведущей отчаянную, безоглядную борьбу с общим врагом. И хотя картина Врдоляка снята поразительно конкретно, я сказал бы, этнографически въедливо и реалистично, в ней можно увидеть метафору всей народно-освободительной войны, объединившей все народы и народности бывшего королевства, заложившей основы их единства и братства на будущее, на «после войны».

В этом новом умонастроении военного фильма Врдоляк был не одинок: и сам он двумя годами позже снимает — правда, куда менее органичную — народную драму «На горе растет зеленая сосна» (1973), и упоминавшийся выше Владимир Павлович ставит в той же поэтике картину «Прилив» (1969, в советском прокате — «Прерванная свадьба»), наконец выходит чрезвычайно близкая по мироощущению этим народным драмам, но снятая в неожиданном для югославского кино жанре народной комедии, своеобразного «шванка по-балкански», картина Предрага Голубовича «Гранатометчики» (1973, в советском прокате — «Отважные»), веселая байка о двух партизанах-подрывниках, своего рода охотниках на крупную гитлеровскую дичь, на долговременные огневые точки и прочие укрепления, которые озорные и бесшабашные парни (в этих ролях все тот же неутомимый дуэт югославского экрана — Бата Живоинович и Любиша Самарджич) в упор забрасывают гранатами, с легкостью и виртуозностью подлинных хозяев своей земли, по которой именно они, а не всесильные, на первый взгляд, оккупанты, ходят не сгибая головы, ибо это их земля, и потому они ведут себя на ней так, словно им все нипочем.

Наверно, в этом ряду можно было бы назвать еще не одну картину, скажем, такую, как совместная советско-югославская экранизация романа Михаило Лалича «Свадьба» (1974, Радомир Шаранович), однако дело не столько в количестве этих народных драм и комедий, сколько в том, что именно они выстраивали на экране конца шестидесятых — начала семидесятых годов, быть может, самое объективное и реалистическое изображение народно-освободительной войны и социалистической революции, во всем разнообразии и многообразии их проявлений в стране такого множества культур, цивилизаций, языков и религий. Между тем фильм военный уже перестал быть, так сказать, монопольным тематическим направлением, рядом с ним — на равных, а в иные годы даже доминируя — все большее внимание кинематографистов привлекает тема современная, связанная с теми социальными, экономическими и нравственными переменами, которые происходили в Югославии на протяжении 60—70-х годов.


2. ...И еще более сложная мирная жизнь...

Надо сказать, что перемены в современной теме происходили не менее отчетливо и радикально, хотя и без особой зрелищности, свойственной фильму «партизанскому». Поэтому они, перемены, до поры до времени казались менее заметными, тем более, что формировались, поначалу в тех же жанрах, в той же манере и даже руками тех же режиссеров, которые вынесли на своих плечах все труды исследования современности предыдущего десятилетия. В частности, на экраны страны продолжают выходить непритязательные бытовые комедии, которые не трудно было бы упрекнуть в скольжении по поверхности явлений, если бы поверхность эта не представляла собой почти полностью белое пятно на кинематографической карте Югославии, и если бы даже самое поверхностное скольжение не открывало огромные новые территории — тематику, проблематику, конфликты, персонажей, — которых не касался или, в лучшем случае, почти не касался кинематограф.

Такими были легкомысленные комедии «Займите свое место, господин Покорный» (1964, Радивое Лола-Джукич), откровенно водевильная история мелкого и законопослушного чиновника, полностью отвечающего своей фамилии, по воле случая оказавшегося в центре самых невероятных событий и обстоятельств: на его жизненном пути возникает организованная группа контрабандистов, переправляющая в Югославию наркотики и распространяющая их. Под действием героина или какой-то другой пакости он вырастает в собственных глазах до размеров просто-таки былинного героя и режет правду-матку в глаза своему начальству, коллегам, соседям, собственной семье — все то, что таил, скрывал и глушил в себе столько лет... Правда, действие наркотика кончается довольно быстро, и гражданин Покорный возвращается к своему покорному существованию, но зритель успевает рассмотреть тот паноптикум провинциальной бюрократии, так долго прятавшийся в тени исторических событий, огромных социальных и экономических перемен в жизни страны.

Такими были и другие комедии, сюжеты которых, не случайно именуемые «бродячими», пришли на югославский экран из седой старины — от Аристофана и Плавта до Гоголя и Катаева, — пришли и оказались как нельзя более кстати, как нельзя более «дома», примером чему «Инспектор» (1965, Мило Джуканович, в советском прокате — «По чужому документу»). Герой картины — простой белградский парикмахер — по ничтожной случайности становится обладателем чужого служебного удостоверения, и не просто удостоверения, но инспектора уголовного розыска, что не только радикальнейшим образом меняет всю его жизнь, но... Проницательный читатель наверняка догадывается, что последует за этим «но»: вокруг Боды начнет виться всякая подозрительная мошкара, его собственный братец вместо того, чтобы постигать в университете тонкости юриспруденции, сам занимается какими-то малопочтенными делишками... Бода входит в сыщицкий раж и увлекается частной розыскной работой, путаясь под ногами и руками милиции, которая ведет, поиск преступников, а заодно и самозваного инспектора, и все запутывается до крайней степени, и когда Бода вот-вот отдаст в руки правосудия расхитителей народного добра, закон успевает схватить Боду за воротник и первым отправить на скамью подсудимых, где его ждет вполне реальное наказание... Разумеется, справедливость восторжествует вовремя, однако пока это произойдет зритель и здесь успеет познакомиться с самой разнообразной социальной фауной современного города, с той человеческой пеной, которая поднялась на гребне экономического переустройства общественной жизни в пятидесятых — шестидесятых годах.

Спору нет, в этих историях, известных на всех языках мира, во все времена, под всеми географическими широтами, не найти ни особой глубины, ни особой новизны, однако в каждой из ситуаций югославский экран открывал для себя все новые и новые подробности современной жизни, собирал материал для исследователей более глубоких, более зорких, более социально-ответственных. И социально-ответственные фильмы не заставили себя ждать. Выше уже шла речь о лучшем из таких фильмов предыдущего десятилетия — картине «Лицом к лицу», упоминался и «Прометей с острова Вишевице», фильм сложный, полифонический, пытавшийся соединить в одном сюжете и романтическую партизанскую юность героя, решившего, подобно легендарному полубогу, принести людям свет в самом буквальном, отнюдь не метафорическом смысле, и натолкнувшегося на противодействие тех, кого он намеревался осчастливить — земляков, родственников, свойственников, которые вовсе не хотят перемен, которым хорошо и без электричества, у которых просто другие представления о жизни, которых нужно сначала убедить, позволить им самим осознать необходимость перемен, а не тащить их силком в светлое будущее, как это пытался делать юный Мате Бакула. И не случайно, наверно, действие фильма Мимицы разворачивается сразу в двух измерениях — тогда, во время войны, и сразу же после нее, и сейчас, когда заматеревший «Прометей» Мате Бакула приехал на родной остров, чтобы принять участие в торжествах, посвященных открытию памятника павшим революционерам и бойцам народно-освободительной войны, его друзьям и соратникам, погибшим и не ставшим взрослыми, ответственными, влиятельными,— такими, как он, директор известного предприятия под названием «Прометей». Здесь, на острове, годы, проведенные за столами собраний, совещаний, президиумов, все то, что складывалось в его послевоенную жизнь как бы перестает существовать, иметь значение, приниматься в расчет, становится тем, чем было на самом деле, — шелухой, год за годом покрывавшей его подлинное, сущностное. Здесь, на Вишевице, он когда-то и вправду сделал все, что мог, а, может, и самую малость больше. Не только за себя, но и за других, которые уже не хотят помнить, что в свое время противостояли его мечте, его энтузиазму, его романтическими, но оказавшимися неожиданно столь реальными и ощутимыми представлениями о счастливой жизни, которая не может не наступить после войны.

Кстати сказать, именно это и было главным в «Прометее с острова Вишевице», а не изысканная его пластика, не поразительное операторское мастерство, принесшее заслуженную награду Томиславу Пинтеру на Московском кинофестивале 1967 года. Главное, что социальная драма естественно и закономерно сопрягается в этом сюжете с личной драмой героя, что его общественная деятельность, убеждения, идеалы находятся в сложной и не всегда уловимой гармонии со взглядами на любовь, на счастье, на все то, что принято называть личной жизнью.

Значение «Прометея» и сопутствующих ему фильмов как раз и заключалось в комплексном, если можно сказать так, исследовании человеческой личности, во всем многообразии ее индивидуального и общественного бытия. При этом «Прометей» вовсе не представлял собой исключения в югославском репертуаре середины шестидесятых годов. Рядом с ним, хотя и в менее эффектной пластической форме, можно назвать картину «Служебное положение» (1964, Фадил Хаджич), фильм-расследование, в центре которого — попытка одной из загребских редакций разобраться в масштабах злоупотреблений и казнокрадства, причем разобраться не с точки зрения уголовного кодекса — этим не замедлит заняться прокуратура, — но с точки зрения климата, царящего в коллективе, условий, благоприятствовавших тому, что честные и скромные когда-то люди превращались в растратчиков, лихоимцев и жуликов.

Режиссер этой картины, один из самых разносторонних деятелей югославской культуры, основатель и духовный «отец» «загребской школы» мультипликации, театральный режиссер, но прежде всего крупнейший драматург-сатирик сегодняшней Югославии, в кино снимает отнюдь не комедии, но серьезные социальные драмы, представляющие собой как бы публицистическую пристрелку к его последующим театральным памфлетам, так что влияние этих скромных, сугубо литературных лент, чурающихся и тени избыточной изобразительности, куда значительнее, чем это могло бы показаться лишь кинематографическому зрителю. Это не значит, что все картины Хаджича были одинаково значительны — в следующем году он снимает фильм «Другая сторона медали», где использует тот же самый сюжетный прием — расследование социально-психологической подоплеки некоего уголовного казуса, в котором его практически не интересует детективная сторона. Однако, в отличие от «Служебного положения», где все действие происходит сегодня, новая картина уводит героя-следователя в военное прошлое: бывшая партизанка приговаривается к длительному тюремному заключению за растрату крупной суммы денег. Преступление ее не вызывает сомнений, но следователь, передав дело в суд, так и не обнаружил мотивов преступления, побуждений, которые могли бы заставить кристально честного человека вдруг, ни с того ни с сего, стать вором, поставить на карту всю свою прошлую жизнь. И он, уже по собственной инициативе, продолжает докапываться до истины. И истина не заставляет себя ждать: героиня стала жертвой шантажиста, угрожающего ей разоблачением. Когда-то, в годы войны, она попала в усташскую охранку, где подверглась жесточайшим пыткам, но не сказала ни слова. Тем не менее, усташи оставили в ее деле документы, якобы свидетельствующие о предательстве. Спустя двадцать лет эти документы стали причиной психического расстройства и преступления.

Замечу в связи с этим, что найденная и отработанная в этих картинах модель социального анализа современной темы с помощью «низких» жанров — комедии, мелодрамы, детектива — останется и впоследствии одним из самых популярных и эффективных инструментов исследования сложной и противоречивой послевоенной действительности. Вспомним, к примеру, такую увлекательную ленту, как «Нож» (1967, Жика Митрович, в советском прокате — «Главная улика»), где заимствованная из арсенала классического детектива история убийства модного певца и расследования этого преступления «смертельно серьезным» белградским Шерлоком Холмсом, которого играет Бата Живоинович, и его не слишком сообразительным, но чрезвычайно легкомысленным доктором Ватсоном (Любиша Самарджич), открывали перед зрителем совершенно неведомый кинематографу мир провинциального «шоу-бизнеса», импрессарио, «кантауторов», поставщиков шлягеров для эстрады, фабрикантов пиратских граммофонных записей, манекенщиц, профессиональных игроков — весь этот шутовской хоровод современного «полусвета».

Тем не менее, ни комедия, ни детектив не были самыми популярными из «низких» жанров, ибо они — как бы сами по себе, по природе своей, требовали такой драматургической дисциплины, такой безукоризненной архитектоники, которая невозможна без многолетней, отлаженной в сотнях ремесленных поделок «технологической дисциплины», и потому югославское кино, не обладавшее достаточно длительным опытом такого рода, куда проще и свободнее чувствовало себя в мелодраме. И в жанре этом югославские кинематографисты добивались прямого и бесспорного контакта со зрителем, который в середине шестидесятых годов, а особенно к концу десятилетия, начал медленно, но неотвратимо отворачиваться от отечественного экрана.

Одним из самых ярких примеров этого нового диалога, пользовавшегося огромным успехом и югославского зрителя, и у зрителя советского (первое место в плебисците читателей «Советского экрана») была мелодрама «Я голосую за любовь» (1965, Томы Янича), и потому фильм этот, не слишком удавшийся с профессиональной точки зрения, но отвечавший каким-то глубоким зрительским потребностям не только у себя на родине, но и за ее пределами, требует несколько более подробного рассмотрения. И прежде всего сюжет картины, история, рассказанная с экрана. Речь идет о любви. Любви первой. Любви, наталкивающейся на непреодолимые трудности. Любви обреченной, не имеющей будущего. Любви совсем юных, почти детишек. Вероятно, этих четырех «китов», на которых стоит драматическая история несостоявшейся любви юного Слободана и еще более юной Рашиды, было бы достаточно для того, чтобы фильм Янича, как всякая повесть о Ромео и Джульетте, нашла своего многочисленного и, прежде всего, молодежного зрителя, обрадовавшегося возможности увидеть самые заветные свои и недоступные взрослым переживания, трагедии, катастрофы. Однако еще одной, быть может, не менее существенной причиной успеха картины было то, что извечный сюжет ее был опрокинут в густой, подробно и тщательно выписанный быт маленького боснийского городка, с его сложным переплетением национальных, религиозных, языковых различий и отличий, где рядом росли дети католиков, православных и мусульман, где все эти, видимые и невидимые, перегородки, несмотря на два десятилетия, прошедшие с конца войны, не стерлись, не разрушились до конца.

Впрочем, этот, назовем его — этнический — уровень размышлений о судьбе молодых героев не единственный в картине; социальные перемены, коснувшиеся и глухой провинции, причудливо и не всегда понятно для самих участников событий, преломляются в их семейной жизни: где-то глубоко внутри, еще не выходя на поверхность, рушатся, осыпаются незыблемые устои патриархальной семьи.

И все это отражается в зеркале детского восприятия, усугубленное обстановкой в школе, усугубленное главным — первой любовью, с которой не совладать, которая навязывает юным героям свою логику, заставляя действовать словно бы помимо собственной воли. И, в то же время, оставаясь их единственным убежищем, их единственным общим оружием против — реальной или придуманной, для них это все равно — недоброжелательности окружающего мира. И потому, когда судьба разделит влюбленных — родители Рашиды, тайком от Слободана, увезут ее неведомо куда, герой потеряет последнюю уверенность в себе самом, и ему не останется ничего другого, как тоже покинуть родной городок, отправиться в большой мир — быть может, на поиски Рашиды (на это, кажется, недвусмысленно намекают авторы, утешая молодого зрителя), но скорее всего на поиски самого себя...

Впрочем, требовать от «низких» жанров полноты и глубины исследования действительности было бы несправедливо, достаточно было того, что они, не мудрствуя лукаво, увлекая зрителя в кинотеатры, показывая ему занимательные истории из его собственной жизни, одновременно наносили на карту новой действительности все новые и новые ее подробности, мало-помалу заполняя немногочисленные уже «белые пятна», и как бы отходили в сторону, на второй план национального экрана, уступая место на авансцене фильмам более глубоким, аналитичным, исследовательским.

Одним из таких фильмов, быть может, не самым важным для экрана югославского, но первым из этой огромной серии «социально-критических» лент, как их называла югославская критика, попавшим на наши экраны, был «Подопечный» (1966, Владан Сляепчевич, в советском прокате — «Карьера авантюриста»; Серебряный приз Московского кинофестиваля 1967 года), картина неожиданная и для автора ее, известного и советскому зрителю своими предыдущими, не слишком выделявшимися лирико-бытовыми описаниями нравов и внутреннего мира молодых горожан, студентов, юношей и девушек из интеллигентных семей средней руки. Таковы были его фильмы «Медальон с тремя сердцами» (1962) и «Настоящее положение вещей» (1964), свидетельствовавшие о том, что Слиепчевич продолжает упорно и настойчиво рассматривать этот круг персонажей, ситуаций, конфликтов, коллизий и финальных разочарований. Правда, ясно это стало спустя всего два года после «Настоящего положения вещей», когда выходит «Карьера авантюриста» (1966), представляющая собой вершину творчества режиссера в кино (в конце шестидесятых годов Слиепчевич уходит из кинематографа, посвящая себя театральной режиссуре и педагогической деятельности), картина, в которой режиссер и его постоянный сценарист, известный в ту пору театральный драматург Йован Чирилов, рассматривают своего героя как бы от противного, с обратным нравственным знаком.

Впрочем, слово «героя» нуждается здесь в самых жирных кавычках, ибо новаторство и значение этой картины Слиепчевича как раз и заключается в том, что он поставил в центр своего фильма классического «антигероя», персонажа, для которого реальность — это только и исключительно его собственные представления о ней, который рассматривает малейшее несоответствие между этими представлениями и «грубой» действительностью как покушение на его личное, естественное, непререкаемое право находиться в самом центре любой действительности, больше того — попросту быть этим центром, ее средоточием. И, быть может, самое удивительное в фильме Слиепчевича, это исследование, как святая убежденность Ивана Стояновича в своей исключительности, в своем избранничестве на первых порах подчиняет ему самых разных, самых многоопытных и достаточно циничных людей, но как только окружение (иначе и не назовешь полет разного рода мотыльков вокруг провинциального «гения») начнет ощущать его творческую несостоятельность, сила его притяжения словно бы выключается, и рассказ о возвышении превращается в историю падения, историю краха иллюзий не только самого Ивана — уж это было бы наименее интересно, — но тех, кто его «сделал», кто извлекал из него свой, большой или малый, профит, тех, кто попросту отбросил его в сторону за ненадобностью, когда надобность в нем исчерпалась.

Иными словами, значение «Карьеры авантюриста» заключалась не столько в точности психологического анализа молодого белградского Растиньяка образца второй половины шестидесятых годов нашего столетия, сколько в исследовании социального контекста его карьеры, всей той естественной среды обитания, которая питала эту карьеру, которая создавала все условия для развития и так уж очевидных способностей. И в связи с этим нельзя не заметить — пусть с опозданием на два десятилетия — принципиальной неточности советского прокатного названия — Иван Стоянович вовсе не авантюрист, хотя он охотно подхватывает на своем пути к Олимпу все, что плохо лежит; Иван Стоянович — приспособленец, и куда более точным названием картины было бы «Карьера приспособленца», ибо недлинная и горестная биография поэта из провинции, легко вспархивающего по ступеням литературной и общественной карьеры, выходила далеко за рамки описания его собственной судьбы, хотя в изображении Любиши Самарджича, сыгравшего эту роль, на экране появлялся просто-таки классический образчик отрицательного обаяния, отрицательного таланта, отрицательной социальной активности. И дело не в том, как легко и непринужденно играет Иван на слабостях «нужных» людей — становится любовником стареющей поэтессы, очаровывает крупного белградского дельца, покоряет его наивную дочурку... Чтобы перечислить все эти «как», потребовалось бы изложить все содержание фильма, однако куда важнее то, как играют Иваном его покровители и поклонники, насколько успешно и результативно они создают «своего» Ивана Стояновича, пересоздают типичного представителя трудового народа, паренька из пролетарской семьи, высасывая из Ивана не только те здоровые задатки, которые в нем существовали изначально, но и те, что еще могли в нем возникнуть, сформироваться, развиться, попади он в другие руки, в другую среду.

И можно без особого преувеличения сказать, что югославское кино на современную тему в конце шестидесятых годов как бы отправляется в этнографические путешествия но родной стране, открывая для себя за каждым углом действительно огромный, незнакомый, зачастую неожиданный мир новой социальной фауны и флоры — и оставшейся от времен давно, казалось бы, прошедших, и заемной, пришедшей из-за недалекого моря и далекого океана, и, главное, своей, «тутошней», возросшей на социальной почве, которая вроде бы этому способствовать не могла. И уж во всяком случае — не должна.

При этом югославский кинематограф вовсе не торопится делать выводы (а в тех случаях, когда торопится, большей частью делает выводы поспешные, несправедливые, неверные, а то и просто враждебные реальному положению вещей — недаром именно в эти годы подвергается столь бескомпромиссной и острой общественной критике так называемый «черный фильм», естественно не попавший на наши экраны и советскому зрителю неизвестный, но какие-то отблески которого, умонастроение, подход к явлениям социальной действительности в иных фильмах, вышедших в наш прокат, все же отразившиеся). Напротив, он ограничивает себя одной диагностикой, или, лучше сказать, как можно более подробной, в формах самой жизни, в поэтике документально-реалистической, а порою и просто натуралистической, переписью проблем, которые подлежат немедленному общественному рассмотрению, обсуждению, решению, сопоставлению с той же проблематикой, отражающейся в зеркале прессы, только что распространившегося телевидения.

Поэтому так популярны в это время описания городского «дна» — из этих фильмов мы видели несколько более поздний «Депс» (1974, Антуан Врдоляк, в советском прокате — «Преступник и его досье»), внимательный, я сказал бы, «словесный портрет», если воспользоваться соответствующей терминологией сорокалетнего уголовника по кличке «Депс», попавшего в милицию по подозрению в ограблении банка и ожидающего освобождения, ибо он давно уже «завязал».

При этом картину Врдоляка не стоит переоценивать — и героем своим, и антуражем, и психологическим климатом она была не слишком оригинальна на югославском экране, и генеалогические корни ее нетрудно обнаружить в таком сложном, противоречивом и ярком явлении, как творчество Живоина Павловича, одного из самых талантливых и «критически ориентированных» режиссеров югославского кино — в клубных программах зрители могли видеть один из самых типичных его фильмов — «Когда я буду мертв и бел» (1967), глубоко пессимистическую драму молодого парня из глубокой провинции, возжелавшего славы эстрадного певца и решившего покорить столичный мир «шоу-бизнеса», но не нашедшего в себе ни таланта, ни просто пробивной силы, чтобы прорваться в «высший свет» белградского полусвета, и кончающего жизнь нелепо, трагически бесцельно.

Эта тематическая ориентация как бы определяет собой многие и многие фильмы современной темы конца шестидесятых — начала семидесятых годов, и, наверно, социологи, психологи, этнографы и криминологи могли бы составить — все вместе — некую социографическую карту общественных слоев, групп, профессий и занятий, которые привлекают внимание кинематографа именно потому, что в них особенно ярко и обостренно отразились некоторые общие проблемы. Здесь нашли бы свое место и спорт, и эстрада, и городское «дно», и сезонные рабочие, и дети из распавшихся семей, и вчерашние крестьяне, с трудом адаптирующиеся в большом городе, и балканские цыгане, не поддающиеся социальному и культурному воспитанию (этой проблематике посвящен, в частности, один из самых значительных югославских фильмов шестидесятых годов, принесший кинематографу СФРЮ премию за режиссуру на кинофестивале в Канне, «Скупщики перьев» (1967, Александр Петрович), романтическая баллада о страсти к свободе во что бы то ни стало, о страсти к женщине, не знающей преград, о ревности, не знающей законов, о древних обычаях, остающихся незыблемыми и ныне, спустя столько столетий, однако все чаще и чаще вступающих в конфликт с законами современной жизни. Наконец, одна из самых болезненных социальных, экономических и нравственных проблем современной югославской общественной жизни — заработочная эмиграция югославских рабочих в страны Западной Европы. В нашем прокате шла одна из первых таких картин, «Солнце чужого неба» (1968, Милутин Косовац), бесстрастная социально-психологическая зарисовка группы рабочих из Боснии, собравшихся на маленькой станции в ожидании поезда, который увезет их на чужбину, который позволит им не только найти работу, но и присылать деньги домой, семьям, которые остаются ждать в маленьких городках и деревнях, засыпающих под горячим балканским солнцем. И Косовац пытается найти в этой складывающейся общности, в этом своеобразном трудовом коллективе на одни сутки, ибо завтра, там, за границей, их разбросают по разным фирмам и городам, какие-то психологические закономерности, какие-то общие причины, мотивы, резоны, которые заставляют именно этих людей бросать насиженные места, перечеркивать всю прошлую, пусть достаточно трудную жизнь, отправляться в неведомое, навстречу унижениям — это им ясно уже сейчас, бесправию — в этом они не хотят признаться себе самим, хотя понимают, что и это неизбежно; ностальгии — ее они, кажется, узнали не успев уехать, на этой боснийской станции, где они оказались впервые в жизни.

Иначе говоря, Косовац, подобно большинству своих коллег по десятилетию, пытается описать все симптомы увиденного и открытого, пытается поставить самый общий диагноз, рецепты он оставляет на потом, когда обследование будет закончено по всему спектру симптомов и предположений, по всему спектру кинематографических манер, жанров, тематических направлений. И — заметим это на будущее, — словно предчувствуя, что завершит это исследование, уже без излишней эмоциональности и импульсивности, уверенно, а, главное, оптимистично, следующее, новое поколение югославской кинорежиссуры, которое покамест еще заканчивает учебу, поколение, которое придет на студии очень скоро, во второй половине семидесятых годов и сразу будет названо поколением «телевизионным», и, как подобает профессионалам, прошедшим школу телерепортажа, требующего мгновенной реакции, точности, остроты глаза, не отринув ничего из того, что успели увидеть их старшие товарищи, учителя, коллеги и современники, просто посмотрит на ту же самую проблематику непредвзятым, оценивающим взглядом.


3. Прошлое: сатира и ностальгия

Десятилетие, о котором идет речь в этой главе, не случайно отмечено словом «зрелость». И дело не только в том, что кинематограф перестал быть «приключением с самыми неожиданными последствиями», как назвал его кто-то из пионеров, а превратился в то, чем ему и надлежит быть во всех странах с нормальной кинематографической судьбой — в промышленность, в индустрию, в организованное кинопроизводство, которое — какие бы формы оно ни принимало — обращено к зрителю, требует соблюдения определенных правил, определенной иерархии тем, жанров, приемов. Не менее важно, что зрелость югославского кино определялась его отношением к жизни народа, страны, государства — современной ли, военной ли; что оно переставало быть иллюстрацией исторических сочинений, литературных произведений или газетных статей; что оно само вступало в прямой и равноправный диалог с этой жизнью, пытаясь найти с ней общий — свой собственный, кинематографический язык.

Естественно, что важнее всего это было в двух главных разделах национального кинематографа — в фильме «партизанском», военном, в фильме современном, то есть там, где впрямую затрагивались чувства, интересы, представления зрителей, вне зависимости от возраста, происхождения, жизненного опыта и языка. Тема историческая, как мы видели и прежде, до сих пор в число этих приоритетов кинопроизводства не входила. И, тем не менее, если всмотреться в те исторические ленты югославских кинематографистов, которые выходили на наши экраны, то окажется, что общие процессы, общая эволюция, то, что было названо выше сменой умонастроения югославского кино, проявляется и здесь, хотя и не столь определенно, а, главное, не столь многообразно, как в двух других тематических регистрах. К тому же, немаловажную роль сыграло и то, что фильмы исторические находились на периферии интересов критики, чего нельзя было сказать о зрителе, у которого иные из исторических лент пользовались достаточно большой популярностью.

И в первую очередь, хотя бы с точки зрения количественной, с точки зрения стабильного присутствия на национальном экране, фильмы сатирического цикла, действие которых происходит в предвоенной Югославии. На первый взгляд, эти ленты ничем не отличаются от аналогичных картин предыдущего десятилетия, тем более, что и сейчас едва ли не половину из них составляют экранизации комедий Нушича — Столе Янкович снимает ленту «Народный депутат» (1964), ехидную комедию о том, как некий провинциальный богатей выдвинул свою кандидатуру на выборах в парламент от правящей партии, а жених его дочери — от оппозиционной, как по «политическим мотивам» едва не расстроился этот брак, как глава семейства фальсифицирует выборы и все-таки не проходит в парламент, утешаясь в последнее мгновение тем, что мандат в любом случае останется «в семье», ибо выборы выиграет будущий зять, с которым будущий тесть, естественно, помирится, как помирится и с его предвыборной программой, которая немногим отличается от его собственной...

На первый взгляд, никакой разницы между «Народным депутатом» и, скажем, «Госпожей министершей» обнаружить не удастся: тот же Нушич, та же безжалостная, не знающая полутонов сатира, наотмашь расправляющаяся с идиотизмом политической и общественной жизни королевской Сербии или королевской Югославии. Между тем, если всмотреться внимательнее в лица ведущих персонажей этой карнавальной неразберихи, если увидеть вдруг, что на роли безусловно отрицательных провинциальных политиканов Янкович выбирает актеров, чей кинематографический облик практически никогда не выходил за рамки амплуа безусловно и стопроцентно положительного (Петре Прличко, Мня Алексич, Павле Вуисич, Мира Ступица, Бата Живоинович, Милена Дравич), то окажется, что в несомненно сатирической атмосфере картины проскальзывают легко уловимые нотки некоей ностальгии по простодушию, патриархальности довоенной жизни, ее однозначности и четкому делению на «чистых» и «нечистых», «своих» и «чужих», бедных и богатых.

Еще более определенно «смена оптики», обращенной в первые десятилетия нашего века, проявлялась в лучшей экранизации нушичевой сатиры, а точнее, перед даже не экранизация, но как бы экстракт всей сатирической злости писателя, всей его ненависти к абсурду и идиотизму окружающей его действительности и в то же время понимания, что это его действительность, что это реальность, в которой он вынужден жить, ненавидеть и любить. Иными словами, речь идет о киновоплощении двух комедий Нушича — «Опечаленная родня» и «Покойник», — вышедшем на экран под названием куда более конкретным и в то же время метафорическим — «До войны» (1966, Вук Бабич) и получившем в советском прокате название прежнее — «Опечаленная родня».

Надо сказать, что из этой старой, как сам жанр, комедийной ситуации — состоятельный белградский инженер, убедившись в неверности жены, уходит из дома, чтобы покончить жизнь самоубийством, однако в последнюю минуту решает жить дальше, но домой не возвращается — Вук Бабич извлекает все мыслимые и немыслимые возможности, превращая сюжеты Нушича в непрекращающийся каскад гэгов, усиленных неожиданно фарсовой игрой ведущих югославских актеров Слободана Перовича (муж-покойник) и Баты Живоиновича (любовник). Разумеется, полиция обнаружит на берегу Дуная (или Савы, поскольку она тоже течет через Белград) неизвестного покойника и решит, что труп принадлежит инженеру. Естественно, жена и любовник подделают инженерово завещание и вступят во владение даже тем, что вдове завещано не было. Разумеется, спустя какое-то время успокоившийся «покойник» вернется домой, чтобы вновь войти во владение своим движимым и недвижимым имуществом, но опечаленная родня, чтобы избавиться от «воскресшего», объявляет его иностранным шпионом и передает в руки полиции...

Я сказал бы, что, не отказываясь от сатирического воображения писателя, от его темпераментного памфлетизма, от сиюминутной конкретности его сарказма, Бабич извлекает из всего этого и боль писателя, его обиду и жалость к своим персонажам, ощущение этих персонажей своими. Иными словами, говорят авторы «Опечаленной родни», такое могло бы произойти всюду, где царит «золотой телец», но только у нас, на Балканах, могло произойти такое…

К сожалению, картина Бабича продолжения не имела — и потому, что спустя два десятилетия после войны сатирическая оценка той реальности, которой отдал свой талант Нушич, на какое-то время перестала интересовать кинематографистов, и потому, что жанр «ретро», который вскоре вернее югославское кино к довоенному прошлому, еще не родился на свет, хотя первая картина в этой манере появилась в Югославии в 1970 году — «Кто поет, зло не мыслит» (Крешо Голик, в советском прокате — «Все началось с прогулки») — мало выразительная музыкальная комедия, а точнее сказать, водевиль о страшных мещанах, действие которого происходит в Загребе середины тридцатых годов. Забегая вперед, скажу, что в середине следующего поколения фильмы-«ретро» будут рассказывать как раз об обратном — о всеобщем предощущении гибели предвоенного мира — и успех такой картины, как «Кто там поет» Слободана Шияна подтверждает куда большую социальную и психологическую точность этой модели, однако, справедливости ради, нельзя не сказать, что без модели Крешо Голика и его коллег она вряд ли могла бы появиться. Примером тому — одна из самых озорных югославских картин десятилетия, лукавая народная комедия «Любовь и перебранка» (1969, Антуан Врдоляк), действие которой происходит в самый канун второй мировой войны, но посвящена она обстоятельствам и событиям, бесконечно от войны удаленным и никакого отношения к ней не имеющим. А имеющим отношение вот к чему: живет в каком-то далматинском приморском городке добродушный и хамоватый общинный полицейский, большой любитель выпить и закусить, а к тому же любитель прекрасного пола, но — и это самое существенное — хороший семьянин и великолепный отец, подтверждением чему — восемь ребятишек обоего пола, которых он успел родить за годы беспорочной полицейской службы, и тот, девятый, который обязан родиться в самом скором времени, ибо его величество король Югославии имеет, как выяснилось, манеру становиться крестным отцом каждого девятого ребенка в семье.

И все идет по плану, как задумано, так исполнено: в городишко придет телеграмма из Белграда, что король высылает своего личного представителя. Однако в тот же самый момент по градам и весям Далматинской Загоры путешествует цирковая труппа, а в ней молодая циркачка с лицом, как две капли воды, похожим на лик богоматери, изображенной на фресках в местном храме господнем. Туземные святоши, естественно, потребуют убрать богохульную внешность с глаз долой и поручат эту операцию представителю власти, а представитель власти увлечется красоткой, позабыв о семье и девятом своем отпрыске. Но судьба не позволит герою насладиться запретной любовью: на полпути из городка полицейский и циркачка встретят кавалькаду черных автомобилей, везущих на крестины представителя его величества, и представитель этот окажется давним поклонником и покровителем очаровательной циркачки. Все трое возвратятся в городок, где должно, наконец, состояться запланированное торжество, однако в самое последнее мгновение в сюжет вмешается история — сообщение о бомбардировке Белграда, о начале войны — и уже никому не будет дела до крестин, до циркачки, до самого короля, и все, кто может, начнут разбегаться кто куда, и снова, как полтора десятилетия назад, только куда точнее, безжалостнее и печальнее, повторится финал «Фальшивого кумира». И окажется, что комический сюжет «Любви и перебранки», все абсурдные перипетии ее героев, только присказка на фоне дремучей, анахроничной, даже несколько страшноватой в своем заскорузлом мещанском быте, и одновременно бесконечно обаятельной балканской провинции, всей это обреченной на гибель в огне войны реальности, в которой барахтаются наивные, примитивные и в чем-то симпатичные герои.

Впрочем, изображение недавнего, «вчерашнего», можно было бы сказать, предвоенного прошлого, и в это десятилетие ограничивается названными комедиями, да еще несколькими добротными, уважительными и обстоятельными экранизациями натуралистической прозы конца прошлого — начала нынешнего веков, неторопливо, раздумчиво и с несомненным критицизмом описывавшей тяжкую жизнь малоземельных и безземельных крестьян, их примитивный, полунищий быт, драматические семейно-имущественные конфликты, возникавшие на пересечении анахроничных феодальных структур и новых, капиталистических отношений, приобретавших здесь, на далекой окраине буржуазной Европы, самые неожиданные и уродливые формы. И хотя среди этих фильмов были такие значительные работы, как «Березка» (1967, Анте Бабая), поэтическая элегия, без тени сентиментальности, о короткой жизни и ранней смерти деревенской девушки, однако к собственно истории народа они отношения не имели — это были экранизации в самом буквальном, иллюстративно-просветительном смысле этого слова, с большей или меньшей точностью переносившие на экран недостаточно известные читателю произведения национальных литератур: «Березка» — литературы хорватской, «Люция» (1965, Франце Космач) — словенской, «Македонская свадьба» (1967, Трайче Попов) — македонской, «Цветы осенью» (1973, Матьяж Клопчич) — снова словенской.

Так что если бы разговор об исторической теме на югославском экране середине шестидесятых — середины семидесятых годов ограничился бы только названными фильмами, можно было бы еще раз повторить, что историческая тема и в самом деле ушла на далекую периферию национального кинематографа. Если бы не два фильма, которые вышли на экраны в первой половине семидесятых годов, казавшиеся в момент их появления произведениями одиночными, «штучными», даже случайными, однако впоследствии, по прошествии еще одного десятилетия, со всей несомненностью свидетельствующие о том, каким путем пойдет югославский исторический фильм, какая тематика и проблематика будет привлекать его внимание, более точно — в какой поэтике она будет рассматриваться и изображаться.

Впрочем, первую из этих картин трудно назвать чисто югославской, ибо снята она была на киностудии в черногорской столице Титограде киевским режиссером Юрием Ильенко и оператором Виленом Колютой, художником Анатолием Мамонтовым, с участием украинских актеров Ларисы Кадочниковой и Ивана Миколайчука, смонтирована монтажером киностудии имени А. П. Довженко Наталией Пищиковой. И тем не менее, фильм этот, «Жить наперекор» (1972, советское прокатное название — «Наперекор всему»), был фильмом как нельзя более югославским, я сказал бы даже — как нельзя более черногорским, одним из первых подлинно национальных фильмов этой самой маленькой республиканской кинематографии Югославии. Иными словами, история не столь давних трагических событий, когда черногорский владыка Петр Первый (конец восемнадцатого столетия) попытался объединить, умиротворить, усовестить враждующие, перессорившиеся по ничтожным и давно уже забытым пустякам, обескровленные многовековой кровной местью черногорские племена и кланы, отделенные друг от друга не только непроходимыми горными ущельями и перевалами, но и недоверием, подозрительностью, опаской, постоянно и изощренно подзуживаемой турецкими неприятелями, эта история, повторяю, была одним из первых в югославском кино проявлений того нового исторического мышления современного кинематографа, который в центр своего внимания ставил не события, не деятельность военачальников, политиков, императоров и всякого рода иных выдающихся личностей, — но саму материю истории, ее обыденность, ее инфраструктуру, ту реальность повседневности, которая лежала между событиями, которая и представляла собой подлинную жизнь народа в ту эпоху.

В фильме Ильенко освоение «новой историографии кино» облегчалось еще и тем, что Петр Первый был, в сущности, просто одним из многих, в самом буквальном смысле — первым среди равных, и его вознесенность над толпой была бы здесь просто немыслима, ибо каждый из персонажей, составлявших эту толпу, мог в любую минуту покинуть владыку, провозгласить свою собственную, личную независимость, вступить в союз с кем угодно, включая и самого злейшего врага. Добавлю к этому, что точно так же было немыслимо возвышение владыки и в чисто политическом смысле, ибо соединив все-таки кланы для решающего сражения с турками, выиграв эту схватку, обеспечив своему народу независимое существование, Петр Первый на самом деле проигрывает будущее, ибо сразу же после победы вожди кланов, воеводы и князья опять погрузятся в свои ничтожные дрязги, что приведет их к окончательному закабалению, а неудачливого объединителя — к смерти.

К сожалению, фильм Ильенко вышел на экраны Югославии не в самое удачное время, и был почти не замечен ни критикой, ни зрителем, ибо тогда югославский экран был занят совершенно иными проблемами — и главным образом, борьбой против «черного фильма», борьбой за перестройку репертуара (и, прежде всего, современного) как неотъемлемой части социалистической культуры. Популярности фильма помешала и непривычная для югославского экрана стилистика «киевской школы 60-х годов» — суровая, сумрачная статуарность мизансцен и персонажей, заторможенность жестов, возвышенность диалогов, метафоричность самых простых, на первый взгляд, будничных ситуаций, негостеприимность фактуры Черных гор, увиденных камерой, привыкшей к совершенно иным пейзажам, медлительность и патетика драматургии, — все это отнюдь не привлекало зрителя, воспитанного на сюжетах куда более действенных, активных, увлекательных.

И, тем не менее, уроки фильма Ильенко не пропадут даром — не пройдет и нескольких лет, как опыт «Наперекор всему» отразится в новых картинах Вартослава Мимицы — «Крестьянское восстание» (1975) и «Страхиня Банович» (1981, в советском прокате — «Закон любви»), в лентах Бранко Гапо «Самый длинный путь» (1976) и «Время, воды» (1980), Кирилла Ценевского «Яд» (1975) и многих других, бывших и не бывших в нашем прокате, быть может, и не подозревавших о своем неявном родстве с фильмом украинского режиссера.

Впрочем, «Наперекор всему» обозначил лишь один полюс будущего исторического кинематографа Югославии. Полюс второй был обозначен картиной, зрелищно куда более скромной, точнее сказать, аскетической, лишенной и тени той экзотики, той коммерческой «ориентальности», без которой, кажется, просто не мог бы обойтись любой подобный сюжет. Ибо действие фильма «Дервиш и смерть» (1974, Здравко Велимирович) происходит в конце семнадцатого столетия, в столице мусульманской Боснии, Сараеве, городе великолепных мечетей, караван-сараев, восточных базаров, пышных религиозных празднеств, кровавых публичных казней, изощренных интриг султанских чиновников, заговоров... Да мало ли что можно было извлечь из многослойного, полифонического романа одного из крупнейших югославских прозаиков Меши Селимовича (кстати сказать, роман этот вышел на русском языке по меньшей мере двумя изданиями, и я от всей души рекомендую читателю эту неожиданную для исторической романистики книгу). И в центре этого многоголосого, шумного повествования — не менее пестрая и не менее трагическая жизнь бывшего повстанца, затем шейха, потом судьи, а в конце концов — жертвы, Ахмеда Нуруддина, прошедшего мучительный путь познания истины — из мира людей в мир внутри себя, из мира внутреннего — снова в мир окружающих его людей и, наконец, из мира людей — в мир смерти, гибели, превращения в прах. Так что будь фильм Велимировича лишь верной экранизацией философской прозы Селимовича, подводившей черту под многовековым влиянием исламской культуры, исламской нравственности, исламского миропонимания на национальную психологию Боснии и Герцеговины (а, беря шире, и на сербов, черногорцев, македонцев, албанцев), он и в этом случае занял бы вполне уникальное место в ряду произведений национального искусства, пытающихся — с большей или меньшей степенью точности, с большей или меньшей степенью художественной глубины — воскресить на экране давнее прошлое страны и ее народов, глубочайшие корни нынешней социальной психологии и нравственности.

Однако значение фильма Велимировича этим далеко не ограничивается, ибо он как раз и отказывается от ориентальной экзотики, он отодвигает ее на то место, которого она нынче и заслуживает — прямо в реальную жизнь, где ее никто не замечает, ибо она есть просто часть этой жизни, ее внешняя фактура, не более. А в центре фильма оказывается очищенный от всего отвлекающего, украшательского монолог глубоко несчастного сына своей эпохи, размышляющего о жизни, подвергающего ее беспощадному анализу, а себя — самоанализу, не оставляющего себе никакой уловки, никаких смягчающих обстоятельств, так что монолог этот можно было бы назвать «внутренним диалогом», спором с самим собой в поисках истины, цена которой — человеческая жизнь, и его, Нуруддина, собственная жизнь, и брата Нуруддинова, Гаруна, ради которого он отдаст эту собственную свою жизнь, не получив ничего взамен, и жизнь безвестного беглого бунтаря, которого Нуруддин спасет от гнева властей, которым продолжает, тем не менее, служить верой и правдой. Ибо он, Нуруддин, служитель Аллаха и духовный глава ордена дервишей, отлично отдает себе отчет в беззакониях, творимых именем султана и Магомета, но закрывает на это глаза, считая, что дела мирские его не касаются, пока не окажется, что произвол опустит свою тяжелую руку на его брата, пока не обречет того на безвинную смерть. И только тогда Нуруддин начнет борьбу за справедливость — поначалу только за свою, ввяжется в интриги и не заметит, что мало-помалу, шаг за шагом, сам станет частью системы бесправия, насилия и произвола: припадая к стопам власти, дервиш не устает подчеркивать, что приходит не за милостью, но за истиной, не понимая, что истина, которой владеет власть, обернется против его истины, поставит на службу социальному и нравственному злу всю искренность его помыслов и жар его идеалов, что оборотной стороной милости султана, оценившего безукоризненную чистоту его религиозных воззрений и пожаловавшего ему место судьи, станет казнь Гаруна, которая заставит, наконец, Нуруддина впасть в отчаяние, ужаснуться, оценить все, что происходит вокруг и выступить против зла, пусть ценой собственной жизни.

В этом финале кинематографического варианта «Дервиша и смерти» (финал романа Селимовича куда более пессимистичен, однако автор признал правоту режиссерского варианта) и таился подлинный смысл картины Велимировича, ответившей одновременно и стремлению югославского кино к универсализации проблематики, к выходу ее за пределы преобладающего круга ситуаций минувшей войны и оккупации, и стремлению не слишком далеко уходить от проблем привычных, известных и близких зрителю по великому множеству фильмов военных, составлявших основу его кинематографического воспитания и образования.

В самом деле, если извлечь историю шейха Нуруддина из патетической торжественности средневекового боснийского быта, из торжествующей царственности Блистательной Порты, то перед нами откроется типичная, многократно и всесторонне описанная и исследованная драма выбора, драма рядового югославского интеллигента, мучительно выходившего из привычной социальной пассивности к действию, борьбе, сопротивлению злу. А если рассмотреть проблематику «Дервиша и смерти» еще уже, то он окажется прямым продолжением исследования приспособленчества, краха иллюзий о борьбе против социального зла его же методами и средствами. Пожалуй, ни одна кинематография Европы, кроме разве что венгерской (вспомним хотя бы недавнего «Мефистофеля»), не показывала столь убедительно пагубность иллюзий подобного рода, наивность представлений, что честный человек должен, просто-таки обязан идти в услужение ко злу, чтобы улучшить его, задобрить, сделать более гуманным, умеренным, и югославский экран еще и еще раз показывал, доказывал, убеждал — на примере не столь давней войны и оккупации, — что зло умеренное немногим отличается от зла неумеренного, что порядочность на службе непорядочности придает ей отблеск своих достоинств, делая тем самым еще более опасной, коварной и бесчеловечной.

Значение «Дервиша и смерти» заключалось в том, что он рассматривал эту проблему как проблему «на все времена», связывая тем самым тематику военных фильмов с тематикой исторической, к какому бы конкретно времени в жизни народа она ни относилась. И в этом смысле картину Велимировича трудно переоценить.


Загрузка...