Глава 6. Карьера расхитителя могил

Огни в зале гаснут, проектор начинает строчить, столб света пронзает темноту. Словно чудотворный божественный перст касается он замершего в ожидании экрана, на котором пока бесплодная пустыня, но вдруг экран оживает, на нем появляются картины. Проспав около четырех десятилетий, фильм «Иуда Йедерман» просыпается и движется перед моими глазами.

Я вижу это сегодня так же четко, как и тогда – в первый раз. Позвольте мне задержаться на этом мгновении, в полной мере вернуть ощущение открытия, понять, как понятно мне теперь, насколько это трудно – представить времена, когда имя Макса Касла, отщепенца в куче культурных отбросов, было никому не известно. Месяцев за шесть до этого я случайно увидел несколько тусклых, дергающихся кадров такого кино, за которое мир запомнил Касла, – а скорее такого, увидев которое вы понимали, почему его никто не помнил. Конечно, я не могу сказать, что видел «Пир неумерших» или хотя бы сколь-нибудь представительную его часть, но я готов был возражать Клер и кому угодно, кто называет его работу мусором. То был один из фильмов Касла; теперь мне предстояло увидеть другой – фильм, с которого начался его культ. Нет, даже еще не начался. Мы стоим у двери усыпальницы и видим первые едва различимые судороги – это воскресает из небытия забытый кинотворец; но мы не уверены, реальность это или же просто обман зрения.

В ожидании того дня, когда Шарки на ватных ногах и с опухшими глазами явится в «Классик», чтобы прокрутить фильм Касла, мы с Клер пытались по кускам восстановить биографию режиссера. Отталкиваться было особо не от чего, а то, что имелось, содержало больше слухов, чем фактов. Конечно, наши изыскания не дали нам никаких оснований поверить в то, что Касл – больше, чем очередной голливудский неудачник, второсортный режиссеришка, который в самом начале потерпел провал, а после него так и не сумел оправиться. Вот что мы знали об этом человеке, усаживаясь смотреть «Иуду Йедермана».

В книгах по истории кино о Касле (или Кастелле, или фон Кастелле) писали как об одном из первых немецких режиссеров-экспрессионистов, вундеркинде, который быстро стал знаменитым после окончания Первой мировой войны. Первый свой фильм он поставил, когда ему не было еще и двадцати, – триллер, снятый на студии «УФА» и называвшийся «Die Träumende Augen» («Дремлющее око»). В фильмографиях он числился как еще одна история гипнотизма, похоти и кровавого убийства – явное подражание «Кабинету доктора Калигари», в съемках которого молодой Касл участвовал как ученик ассистента. В ходе наших поисков мы обнаружили упоминание Tea фон Пёльциг со студии «УФА» – она редактировала сценарий «Дремлющего ока».

После этого явно удачного фильма Касл оказался среди режиссеров «УФА», специализирующихся на готических фантазиях. Они взяли себе название Die Grabräuber – «Расхитители могил». В те времена их работы традиционно считались – в лучшем случае – отвратительными коммерческими поделками. В худшем же о «расхитителях» говорили как о декадентах и психопатах. И тем не менее за короткий период существования этой группы в нее входили такие звездные таланты, как Йозеф фон Паппен, Франц Ольбрихт, Абель Фолькер[136], – режиссеры, которым было суждено изменить историю кино в Германии и Америке. Молодые «Расхитители могил» добились признания коллективно, став изобретателями полного набора киноужасов, – вампиры, зомби, убийцы-лунатики, оборотни. Их фильмы пользовались огромной популярностью у немецкой публики, которая, устав от войны, искала отдыха в сверхъестественном.

Были ли фильмы Касла того периода чем-нибудь, кроме обыкновенной халтуры? Этого никто не знал, поскольку их большая часть (если не все они) исчезла из поля зрения. Продюсеры и прокатчики того времени смотрели на фильмы такого рода как на дешевенький товар. Один из знатоков немецкого кино этого периода кратко и неодобрительно отзывался о Касле, выделяя его среди других «Расхитителей могил» как самого бесстыдного. Но в той же работе приводилась любопытная цитата из Абеля Фолькера. «Даже на заре его творчества, – писал великий режиссер, – мы видели, что молодой Макс был лучшим из нас. Он глубже всех понимал специфику кино и пребывал в постоянных, постоянных поисках. Конечно, картины, которые мы снимали на „УФА“ в то время, были жалкими поделками. Но при всем том Макс всегда прозревал скрытые возможности. Вы посмотрите эти его фильмы о призраках – какие там световые эффекты; он называл это „светораздвоением“. Такого еще никто не смог повторить. Великий кинематографический талант. Конечно, впоследствии судьба Касла была печальна. Голливуд сожрал его живьем».

Около 1923 года Касл получил возможность выйти из готического гетто. «УФА» поручила ему съемки фильма под названием «Симон волхв». Сниматься были приглашены такие таланты, как Эмиль Яннингс, Ганна Ральф, молодой Питер Лорр[137]. И здесь снова всплыла Tea фон Пёльциг; ее имя затерялось среди создателей фильма второго плана – она фигурировала в качестве одного из художников-оформителей. Больше нам почти ничего не удалось найти об этом фильме, кроме нескольких сделанных вскользь упоминаний в исследовании, посвященном немецкому режиссеру Георгу Пабсту. Эти упоминания были связаны с именем Луизы Брукс. Именно Пабст сделал из нее звезду, сняв ее в роли классической вампирши в «Ящике Пандоры». Но до того как Пабст открыл в ней эту сексуальную притягательность, Касл уже успел снять ее в роли девушки-рабыни в фильме «Симон волхв». Молодая актриса сыграла там эпизодическую роль, но сумела привлечь скандальное внимание публики. Загипнотизированная черным магом Симоном, она исполняет танец, который, по словам одного из критиков, начался как оскорбительно неприличный, а закончился как невыносимо непристойный. По общему мнению, в фильме было много садизма и извращений, поданных в форме поучительной саги из времен раннего христианства. Общественность встретила картину волной протестов. Публика была едина в своем мнении: этот фильм просто непристоен – его изъяли из проката, и больше он никогда не появлялся на экранах. Вероятно, он вместе с другими лентами Касла был уничтожен нацистами как часть «помоечной культуры», которую они намеревались ликвидировать.

Когда молодой Касл снял своего «Иуду Йедермана», или в переводе – «Иуду в каждом из нас»? Картина эта вообще нигде не упоминалась. Возможно, это был его последний немецкий фильм, обреченный на еще меньшую публичность, чем «Симон волхв», а то и на полную безвестность. Нам пришлось довольствоваться той малостью, что можно было выжать из краткой записки Теа Пёльциг. Встреченный в штыки цензорами еще до окончания монтажа, он так никогда и не пошел в прокат, а был уложен в коробки и отправлен на хранение в «УФА». Клер, продолжая заочный спор с Юргеном фон Шахтером, сделала одно остроумное наблюдение. Касл и «Расхитители могил» представлялись именно тем, что решил исследовать в своей книге профессор Кракауэр: режиссерами, которые свели с ума немецкую публику параноидальными страхами и кладбищенскими фантазиями. И тогда, если профессор был прав, получалось, что нацисты по иронии судьбы пытались извести ту самую болезнь, основным симптомом которой были сами.

Касл прибыл в Голливуд в середине 20-х вместе с десятком других немецких талантов и получил свою долю рекламы, предусмотренную в бюджетах студий для иностранных режиссеров и звезд. Он официально поменял фамилию с Кастелл на Касл, а в 1926 году заключил контракт с едва встающей на ноги студией «МГМ»[138] на съемки крупнобюджетного исторического фильма «Мученик». Этот фильм, как и «Симон волхв», являл собой феерию на темы раннего христианства с мучениками и львами, и, вероятно, здесь был расчет воспользоваться той скандальной атмосферой, которая окружала зарезанный цензурой немецкий опус Касла. На главную роль был приглашен Род ла Рок[139], который недавно с успехом снялся у Демилля, а на роль Марии Магдалины (по слухам, в довольно эпатажной интерпретации) была выбрана Луиза Брукс. Касл сразу же увез актеров и съемочную бригаду в Рим и Иерусалим, чтобы немедля приступить к работе. Это был один из первых фильмов, где обширно (и не считаясь с затратами) задействовались съемки на местности – студия использовала этот прием на всю катушку, желая получить максимальный общественный резонанс. По всей видимости, такого бюджета еще не знал ни один фильм. И тем не менее уже в первый месяц съемок смету превысили. Весь следующий год газеты время от времени сообщали о ходе съемок, о трудностях, о триумфах, о размахе и расходах, каких еще не бывало. Ходили слухи, что во время съемок на Голгофе Луизе Брукс было явление Христа.

Когда съемки завершились, выяснилось, что фильм стал звездным часом Касла в Америке и похоронным звоном по его карьере. Тридцать одна часть длительностью в одиннадцать часов. «Метро» отказалась выпускать его даже укороченным вдвое и потребовала радикальной хирургии. Касл отказался. После нескольких месяцев торговли студия урезала фильм до четырех часов, что тоже было немало. Касл угрожал обратиться в суд, чтобы восстановить фильм до его изначальной продолжительности. Он говорил, что фильм принадлежит его создателю, а не студии, но дело режиссера было безнадежно. Все было фактически решено, когда «Метро» заявила, что, упреждая события, уничтожила неиспользованный материал. Обвинив студию в вандализме, Касл отказался от авторства обкорнанного фильма. Выпущенный в урезанном виде, «Мученик» стал художественной и финансовой катастрофой. Через неделю после премьеры он был отозван из проката, и больше его никто не видел: он стал еще одним из утраченных фильмов Касла.

После таких передряг любая американская студия пригласила бы Касла, только надев на него предварительно короткий поводок. Он заключил еще несколько контрактов, закончившихся полным провалом, и через несколько лет после приезда в Америку стал одним из самых неприглашаемых режиссеров. В одном из профессиональных журналов за 1927 год была помещена короткая заметка, сообщавшая, что он в неназванном качестве ассистирует на «Юниверсал», снимавшей немой оригинал «Кота и канарейки». Постановщиком этой голливудской готики в самом ее исконном варианте был недавно прибывший из Германии коллега Касла – Пауль Лени[140]. Возможно, он просто перебивался случайными заработками, которые позволяли ему держаться на плаву, пока шел спор с «МГМ» по поводу обрезанного «Мученика». После этого Касл на три или четыре года исчез из виду, и, кроме редких сообщений о ходе продвижения его разбирательств с «МГМ», других известий о нем не появлялось.

Затем в тридцатые годы он начал свою вторую, не столь заметную, карьеру в качестве независимого режиссера на низкобюджетных задворках американских студий. Теперь ему доверяли только съемки фильмов категории «В»[141]. Так он снял несколько скучных триллеров и фильмов ужасов. Возвращение к эпохе «Расхитителей могил». Шарки, напрягшись, смутно припомнил несколько дешевых касловских поделок времен своего детства. «Классические ужастики» – так он отозвался о них, и не то чтобы совсем уж неодобрительно. Клер, напротив, сразу же заявила, что не видела ни одного фильма Касла, кроме «Пира неумерших», который недавно прокрутила в «Классик». Она сказала, что родители не пускали ее на такие фильмы. И не потому, что страшно, поспешила добавить она, а потому, что плохо. И тем не менее эти фильмы имели достаточный финансовый успех, а потому Касл постоянно получал предложения такого рода. Некоторые из них до сих пор показывают по телевидению ночью или на Хэллоуин.

Нам почти не удалось найти критических отзывов на работы Касла. То, что писалось в начале тридцатых, было целиком посвящено «Мученику». По большей части это были попытки разгадать, что представлял собой фильм, прежде чем «МГМ» поработала ножницами. Может быть, потерянный шедевр? Клер удалось раскопать одну статью, выдержанную в этом духе, и Касл в ее глазах несколько вырос. Статья была написана Александром Вулкотом[142] для «Дайал», и в ней маститый критик использовал судьбу «Мученика» как повод обрушиться на голливудское варварство. И хотя статья превозносила Касла, о самом фильме сказано там ничего не было. Насколько нам удалось выяснить, именно в этой публикации на художественном горизонте Америки в последний раз мелькнули имя Касла и его работы.

После этого мы обратились к интервью в «CineArt». Мы с Клер провели над рукописью весь вечер и большую часть ночи, продираясь сквозь разговорный немецкий и французский сырого черновика. Некоторые места были совершенно непонятны, даже нечитаемы. Но мы поняли, что речь главным образом шла о каких-то съемках Касла во Франции в конце тридцатых. Это была самая туманная часть его карьеры, но она же вызывала и наибольшее любопытство. Касл в поисках работы более благодарной, чем голливудская, несколько раз возвращался в Европу. Там он путешествовал, снимал и пытался собрать деньги для собственных проектов – очевидно, без особого успеха. Определенно, ничто из начатого им в ходе этих поездок завершено не было. Даже Женевьева Жубер (если только она и в самом деле была автором рукописи) видела всего несколько несмонтированных сцен. Но зато она описывала их в возвышенных тонах, отзываясь о них как о смелой экспериментальной работе. В одном месте она назвала их fusée à temps – бомбой замедленного действия для современного кинематографа; пока еще они не признаны, но непременно окажут огромное влияние в будущем.

Было совершенно очевидно, что Касл водит автора за нос, бесстыдно наслаждаясь туманной, но претенциозной терминологией. В одном месте он назвал себя «самым безвестным из кинодеятелей». Но он храбро принял эту роль, без всякого сожаления к себе – по крайней мере так он заявлял. Как было сказано: «…он размышляет над темой неизвестного творца… творца за творцом, божества без лица, без имени. Он объясняет, что в киноиндустрии имя автора не всегда упоминается в его работе». А потом, цитируя Касла: «Что такое режиссер в Америке? Чернорабочий. Лицо несамостоятельное. Ты делаешь часть фильма, половину фильма. У них в Америке та разновидность искусства, которая называется лоскутным одеялом. Собираются десяток дам, каждая делает отдельный лоскуток, потом их сшивают в целое. В Голливуде то же самое. Мы называем это лоскутная работа. С одним фильмом работают два, три, четыре режиссера. Но это не искусство, а просто дешевый конвейер. Полное безумие!»

Здесь стояла пометка, что Касл сардонически рассмеялся, после чего продолжил: «Но, как мы уже говорили, даже на этой безмозглой фабрике грез иногда удается сделать нечто выдающееся, если вы знаете, как спрятать результат. Это вроде фокуса. Сейчас видите, а через секунду – нет». Его интервьюер, явно понимавший смысл этого замечания, согласился, и это увело разговор в сторону – начались пышные обороты, для которых познания Клер в немецком были слабоваты, главным образом потому, что тут шли сокращения и пропуски. В конце этого цветистого пассажа она натолкнулась на заметки, вроде бы прибавленные автором, чтобы прояснить написанное, «…это как если бы Рембрандт покрыл свои картины слоем лака, который не выявляет, а скрывает. Нужно было бы долго ждать, пока этот слой выцветет или отпадет, – может быть, столетия. И что после этого мы бы знали о Рембрандте? Возможно, лучшая его работа все еще скрыта под какой-нибудь банальнейшей чепухой».

Интервьюер как бы вскользь и тушуясь спросил Касла о его голливудских опусах. Он ответил на вопрос с немалой долей юмора, заявив, что работа над этими безделками доставила ему удовольствие. Когда же собеседник выразил удивление, Касл объяснил: «Но ведь это же настоящее кино. Разве нет? Кино для миллионов. Этими фильмами я обращаюсь к миру улиц. Но вот что я вам скажу. Та дешевка, которую я не покладая рук поставляю для кинотеатров по всей Америке, исполнена скрытого смысла, еще не разгаданного миром. Глаза, которые по достоинству оценят эту работу…» – Тут Клер стала переводить с немецкого слово за словом, медленно.

– Так, значит, вот что он говорит: «эти глаза еще не видели света». Видимо, этим он хочет сказать «еще не родились». – Касл, произносивший эти слова, казался очень самодовольным. Я видел, что Клер это не нравится.

В некоторых местах интервью автор, похоже, приводил откуда-то цитаты и просил Касла их объяснить. Клер перечитала эти места несколько раз, прежде чем поняла, что цитаты эти из какого-то труда самого Касла – из его статьи по теории кино. Но где она была опубликована? Никаких указаний на это в рукописи не обнаружилось. Клер кипела, потому что цитируемые фрагменты заинтриговывали, но ничего не объясняли. Правда, это было вполне в духе всего интервью. Читатель оставался в полном неведении относительно того, где слова Касла были отредактированы, перефразированы, обработаны. Большие фрагменты были просто вымараны чернилами, другие, написанные и по-немецки и по-французски, казалось, говорили абсолютно о разных вещах. Но написано все же было достаточно, чтобы дать пищу для размышлений (по крайней мере, для Клер) и создать впечатление – пусть и довольно туманное – о Касле как о серьезном (хотя нередко и напыщенном) мыслителе. Наконец Клер сдалась, делая вид, что отказывается от дальнейших попыток расшифровать эту траченную временем рукопись, – она, мол, безнадежно невразумительная и, вероятно, не вызывает доверия. Ей не нравилось, как Касл подавал себя, не нравилось легковерие его собеседника. Но в последующие месяцы я не раз заставал ее за рукописью – Клер не оставляла попыток ее восстановить. При всей своей невнятности эта вещица оказалась действенной наживкой для нас обоих.

На обороте последней страницы автор нацарапал памятную записку для себя и дату – 29 августа 1939 года. До начала войны оставалось два дня. Бог его знает, какой там фильм Касл приехал снимать во Францию, но и эта работа осталась незавершенной.

Что касается меня, то я тоже смог внести важный вклад в наши поспешные изыскания. Клер погнала меня в библиотеку, откуда я принес домой всякие обрывки информации и кое-что существенное: статью из выпуска «Макклур» за 1925 год. Вскоре после приезда Касла в Штаты в этом журнале была опубликована краткая статья-интервью с ним. В это время «МГМ» пела ему дифирамбы, называя его гениальным юношей королевства кино. Статья в «Макклуре» была посвящена главным образом широко разрекламированному фильму «Мученик», который тогда находился на стадии планирования. Журнал отзывался о фильме как о выдающемся событии художественной жизни. Но между строк статьи читалось, что Касл вовсе не горит энтузиазмом по поводу этого проекта. Он говорил, что таких эпических постановок на библейские темы уже предостаточно и для него будет облегчением покончить с этим и перейти к чему-нибудь более стоящему.

У него спросили, какое бы кино он хотел снимать. Касл ответил – кино о кино. Сценарий уже есть. Он привез его из Германии. Это будет что-то вроде «Мертона из кино»[143] или «Эллы Синдерс»?[144] Нет-нет. О таких банальностях не может быть и речи. Касл замахивался на гораздо большее. «Это фильм о том, как кино формирует наши души» – так он это сформулировал. Журналист сказал, что это нечто «загадочно немецкое». Что все же имеется в виду? На это Касл ответил вопросом. «Вы никогда не задумывались, зачем у них есть для нас такое волшебное средство, как киноактеры, звезды? Вы думаете из-за их богатства, обаяния? Нет, за этим стоит кое-что другое. Они – дети света». Именно такое название Касл и намеревался дать своему фильму – «Дети света». «Подумайте о том, где мы встречаемся с ними – в темноте, в кинотеатре, в преисподней». Касл хотел передать силу того мгновения, «когда эти странные существа входят в наши жизни, когда они становятся светом, что во тьме сияет»[145].

Клер язвительно прокомментировала: «Слава богу, что у него не было возможности сделать такой фильм. Наверняка получилась бы жуть».

Конечно, это кино осталось неснятым. Касла ждали катастрофа с «Мучеником» и пятнадцать лет падения. Последние упоминания о нем относились к 1941 году, когда, как нам удалось выяснить, он снял пару низкобюджетных лент.

Их названия восторга у нас не вызвали – «Поцелуй вампира» и «Агент оси». А после этого – только короткий некролог в выпуске «Верайети» от 15 ноября 1941 года, который гласил:

«Сообщается, что Макс Касл, немецкий режиссер, приехавший в Голливуд в 1925 году, был среди пассажиров принадлежащего свободной Франции судна „Ле Колон“, торпедированного немецкой подводной лодкой у побережья Испании в прошлый четверг. Касл более всего известен по фильмам ужасов – „Граф Лазарь“, „Дом крови“ и „Пир неумерших“. Один из самых молодых режиссеров в истории кинематографа, он начал свою карьеру в девятнадцать лет на студии „УФА“ в Берлине. В США Касл работал на студиях „Юниверсал“, „Парамаунт“, „Престиж Интернэшнл“ и „Эллайд Игл“. Его последний фильм „Агент оси“ был снят на студии „Монограм“. Касл находился на пути в Швейцарию, где собирался провести переговоры о новом фильме, но встретил безвременную кончину в возрасте сорока двух лет».

Фильм продолжался немногим менее девяноста минут. Когда он закончился, первым заговорил Шарки, нарушивший хрупкую тишину.

– Я сдаюсь. Это было кино?

Ни я, ни Клер не ответили. У нас не было названия для того, что мы видели. Мы не были уверены, что видели весь фильм и в правильной последовательности. То, что мы видели, явно было черновым монтажом – даже оборванные края пленки не были срезаны. И тем не менее мы знали, что все это не имеет значения, потому что после нескольких минут разговора стало ясно: фильм – такой, каким мы его видели, – действовал. Все мы, просмотрев его, испытывали одно чувство – абсолютного, парализующего ужаса. Но это был ужас не страха, а отвращения. Нас задела непристойность: сознательно доведенная до грани приемлемости, она удерживалась в этой рискованной позиции почти невыносимо долго, но не так чтобы слишком. Будь режиссер чуть менее искусен, и эта неприкрытая грубость фильма заставила бы нас выключить проектор или уйти из зала. Но все было сработано так ловко, так умело, что мы остались, мы смотрели. Мы досмотрели до конца против своей воли.

Но что нас удерживало? Любопытство? Или более глубокое эстетическое наслаждение, в котором мы ни за что не хотели себе признаться?

Мы были так неподдельно очарованы, что еще долгое время все, что говорили об этом фильме Клер, Шарки и я, было проникнуто негодованием. Никто из троих не желал допускать, что нашими чувствами можно так ловко манипулировать. Мы всегда неохотно подчиняемся художественному гению, никогда не желаем восхищаться властью, которая может дотянуться до самых наших сокровенных чувств и нарушить их неприкосновенность. Клер и Шарки спорили с фильмом, обговаривали и обсуждали основной способ его воздействия. Как ни странно, но конец этому положила Шеннон. Молодая, рассеянная и с какой-то непостижимой сумасшедшинкой, она первая ослабила сопротивление и по достоинству оценила ту нравственную тревогу, которая охватила всех нас. Не отрывая остекленевших глаз от потемневшего экрана, она сказала в ответ на слова Клер – скорее даже прошептала замечание, больше для себя, чем для нас.

– Наверно, Иуда так и должен себя чувствовать…

Клер замолчала. Мы подождали еще немного, но Шеннон больше ничего не сказала. Она сидела и подергивала себя за длинные янтарного цвета волосы. Клер спросила у нее резко, словно против воли:

– Откуда ты знаешь?

Шеннон пожала плечами:

– Я просто помню это из школы. – Она имела в виду католическую школу, которую еще не закончила. – Мы как-то раз говорили об этом – Иисус и Иуда, ну вы знаете…

Этот комментарий был так неубедителен, что трудно было принимать его всерьез. Шеннон производила впечатление абсолютно безголовой – устремленный в никуда взгляд, отвисшая челюсть, сонный голос. И все же ее замечание стало прорывом – ключом, необходимым, чтобы приоткрыть дверь в мир Касла. Каким-то пока непонятным для нас образом этот фильм передавал суть того, что значит быть Иудой. Отсюда и название: «Иуда Йедерман» – Иуда в каждом из нас. Может быть, чтобы испытать это чувство в полной мере, нужен был человек вроде Шеннон – все еще наивный и не забывший своего религиозного воспитания. Шарки, Клер и я – все мы были по моде тех лет скептиками. Сомневаюсь, что кто-либо из нас до того случая задумывался о преступлении Иуды. Для нас оно было частью отжившей религиозной мифологии. Но вот фильм, который мы только что посмотрели, привнес в наши жизни этот древний акт предательства, измены Богу живому. Он вошел в наше сознание, как проглоченные нечистоты. И только признав беспокоящее действие фильма, мы смогли перейти к вопросу, волновавшему всех нас. Задала его Клер. «Ну, и как же он сделан?»

В ее вопросе слышалось раздражение. И я понимал почему. Фильм Касла противоречил всему, чему она меня учила. Ничто не пробуждало ее критический гнев сильнее, чем кино, перенасыщенное оптическими иллюзиями и техническими трюками. Клер в грош не ставила фильмы, в которых на первом месте стоит технология. Она считала, что художественный вкус должен дозированно допускать в кино технологию именно потому, что она является весьма мощным средством воздействия. Для Клер это был этический принцип, которым она никогда не пренебрегала, и в тот момент ей казалось, что защищать его следует абсолютно бескомпромиссно. В том году настоящий фурор произвела причудливая новинка под названием «Прошлым летом в Мариенбаде»[146] – пример того, что называлось «чистым кинематографом». Клер, невзирая на всю свою любовь к французскому кино, этот фильм ненавидела. Там, где другие видели смелое и новое, освобождающее использование технических средств, Клер видела произвольный набор отталкивающих образов. Возражая, она говорила, что кинофильм – это вовсе не тест Роршаха[147].

Что уж тут было говорить об «Иуде» Макса Касла? В этом фильме не было отчетливой повествовательной структуры. Мы даже между собой не могли решить – какова последовательность катушек. У фильма не было ни явного начала, ни середины, ни конца, он не был привязан к какому-либо определенному месту или времени, в нем не проводилось четкой грани между реальностью, галлюцинацией и сном. Фильм представлял собой одно сплошное зрительное противоречие и парадокс. Его жесткая текстура в стиле cinéma verité[148] (намного опередившая свое время – вплоть до использования техники съемок с руки) навевала мысли о гиперреалистичном сюжете, почти псевдодокументальной реконструкции жизни Иуды. Но фильм был далек от реализма. Входя в противоречие с собственным операторским стилем, он являл собой глубоко психологическое исследование, тщательно сконструированный кошмар, который помещает нас в черепную коробку одержимого чувством вины Иуды вскоре после его великого предательства.

Но он не имел ничего общего с историческим Иудой. Он и в самом деле был Иудой в каждом из нас – одетый в современное платье, он обитал в типичном современном городе; «современном» – в смысле порочном, погрязшем в грехах Берлине начала двадцатых с его кабаре, борделями, пивными. Насколько мы смогли понять, этот Иуда был политическим экстремистом, участником какой-то подпольной революционной группы, настучавшим на товарища; однако идеологическая окраска преступления была намеренно затуманена. Фильм можно было толковать по-разному: называть его радикальным или же реакционным. Главное состояло в тех эмоциональных мучениях, которые выпали на долю героя, и вот они-то и были представлены в виде непрекращающегося кошмара, подробно исследуемого с разных сторон. Хотя фильм был исполнен аритмичной, бьющей через край энергии (монтажные стыки содержали больше кадров, чем мог уловить глаз, что создавало головокружительный темп), весь его запал направлялся именно на это. Как сказала Клер, выдавив из себя максимум одобрения, на какое была способна, мы смотрели произведение «кинематографической скульптуры» – монументальный символ вины, представленный движущимися образами.

Чем больше мы обсуждали картину, тем меньше оставалось у нас уверенности в том, что она представляет собой черновой монтаж, как мы полагали вначале. Все виденное нами было на своем месте, каждая деталь вносила свой незаменимый вклад, даже тот материал, который на первый взгляд казался отбракованным. Можно для примера взять ныне знаменитый и досконально изученный эпизод, в котором Иуда (на самом деле или в воображении) отрезает руку, принявшую тридцать сребреников. В фильме эта сцена представлена тремя последовательными версиями с грубой склейкой между ними. Можно предположить, что режиссер просто еще не выбрал, какую из трех он возьмет, а какие отбракует. Но впечатление, которое производит этот ряд образов (мучительное чувство раскаяния), требует всех трех вариантов, каждый из которых снят в своем ритме, каждый – со своего ракурса, что подготавливает конечный замедленный повтор, который в зрительском восприятии становится таким устрашающим, что хочется закрыть глаза. Даже рваные стыки между эпизодами усиливают шок, как если бы зритель собственной шкурой испытал удар топора.

Клер с явной неохотой признавала, что такие приемы и в самом деле могут производить желаемое впечатление. Во время двух следующих просмотров, состоявшихся в тот день (каждый раз мы использовали новую последовательность катушек), она утверждала, что там должны быть какой-то подспудный повествовательный элемент, какая-то линия психологического развития, благодаря которым образы фильма приобретают свою необоримую власть. Теперь, много лет спустя, когда достоинства «утраченных фильмов» Касла (первым из них был найден «Иуда») всеми признаны и нашли множество подражателей, трудно представить человека, который осуждал бы их так, как Клер. Ей претил механический расчет, каким достигалось воздействие «Иуды» на зрителя. Она неохотно признавала достижения режиссера, но хотела, чтобы они объяснялись эстетическим чувством, основанным на узнаваемых литературных ценностях. Я помню, еще до просмотра «Иуды Йедермана» Клер говорила мне, что если фильм или другое произведение искусства способно дать толчок нашим глубинным и непроизвольным психическим процессам, то было бы неверно пользоваться этим его свойством. Такое следует считать недопустимым, а критика не должна призывать к этому художника. Она утверждала, что искусству следует входить в нашу жизнь через критический ум. Иначе оно может стать наркотиком.

Несколько дней подряд, снова и снова просматривая «Иуду», Клер занималась поисками эстетического метода – какого-нибудь малозаметного приема, с помощью которого в образы, созданные Каслом, были втиснуты сюжетная линия или структура характера. Фактически она сдалась втихомолку. «Иуда» не представлял собой фильма в том виде, в каком она знала и любила фильмы, но его эмоциональная сила была несомненной. Шарки же, напротив, воспринял фильм с безграничным энтузиазмом. Секрет его, по убеждению Шарки, крылся в чисто формальных особенностях: монтаже, освещении, ритме, ракурсах съемки. Я впервые понял, что пусть Шарки и не крепнет умом и телом, но если ему удается продержаться некоторое время трезвым, то все еще может выдать впечатляющий критический разбор картины. Именно он обратил наше внимание на то, как Касл пользуется лестницами: камера всегда располагается под каким-то безумно головокружительным углом и показывает бегущую – непременно вниз – фигуру сзади. Через весь фильм проходил зрительный лейтмотив отчаянного зигзагообразного погружения во всеохватный мрак. Позор, страх, проклятие… идеальный образ.

Наш последний просмотр «Иуды» в тот день превратился в изматывающий разбор каждого эпизода и непрестанные попытки Шарки убедить Клер в своей правоте. И лишь постепенно стало до меня доходить, что мое собственное понимание Макса Касла как раз и рождается в спорах между Клер и Шарки – между неприятием и энтузиазмом. Я слушал их обоих. Я склонялся то к одному, то к другому. Но в глубине души я чувствовал, что не прав никто, потому что ни один из них до конца не понял истинного пафоса фильма. Их анализ делался по горячим следам, когда они еще не успели открыться полностью, как, казалось мне, открылся я; а с каждым новым просмотром мне хотелось открыться еще больше, принять болезненное вторжение искусства Касла, подобное скальпелю хирурга, что вторгается в живую плоть ради исцеления.

У фильма был свой смысл – Клер утверждала, что у каждого фильма должен быть смысл. Но этот смысл лежал глубже литературных особенностей, которые она пыталась обнаружить, и глубже технических трюков, которые занимали Шарки. Даже Шеннон, так неосмотрительно отдавшаяся во власть Касла, сделала только первый шаг на пути, подсказанный ей наивной интуицией. Да, нас всех заставили почувствовать вину Иуды. Но для чего? С какой целью? Инстинктивно я знал, что ответ на этот вопрос скрыт в самом фильме. Если бы я в тот момент осмелился облечь эту мысль в слова, то сказал бы (не отдавая себе полностью отчета в том, что говорю), что ответ нужно искать в самом художественном средстве. Я тогда впервые столкнулся с творением, которому настолько требовалось быть фильмом, чтобы сказать то, о чем оно хотело сказать. Ему необходима была эта темная нора, называемая кинотеатром, этот прямоугольник пляшущего света, называемый экраном, так похожий на дверь в иной мир, это присутствие завороженных глаз, впитывающих мелькающие перед ними образы.

Это было похоже вот на что. Представьте, что вы встретились с первым говорящим человеческим существом. Ничто из сказанного им не имеет такого значения, как сам факт говорения. Уже одно это – помимо произнесенного – есть заявление. И это заявление гласит: Я человек. Таким вот образом Касл использовал кино как выразительное средство. Чтобы сказать то, что можно выразить только этим удивительным искусством света и тени. Которое было… Чем?

Тут я замолкал. Мои мысли путались, словно я заглядывал в пропасть. Но какое-то слово мелькнуло перед мной, и я ухватился за него. Нечистый. Нечистый в смысле нечестивый, в смысле богохульный, в смысле безнадежно падший. Нечистый в смысле табу. Не помню, чтобы я пользовался этим словом в таком значении. Оно было частью религиозного словаря, который я знал только по книгам или со школьных занятий. Я понял, что это переживание относится к одному из старейших в мире учений, гласящему, что вещь, или действие, или человек могут быть нечистыми, а потому – отвратительными, а потому отверженными и проклятыми. Об этом я знал, но никогда такого не чувствовал. И вот теперь преступление Иуды заклеймило и меня, и я в глубине души чувствовал, каково это – быть запятнанным настолько, что для очищения нужно содрать с себя не только кожу, но и мясо.

Пока Клер и Шарки обсуждали тонкости художественного почерка Касла, во мне, как надоедливая муха об стекло, билась эта мысль: Но и мясо… но и мясо.

В тот день, когда мы впервые прокрутили «Иуду», а потом, бесконечно анализируя, смотрели его еще и еще, Шеннон, кроме того наивного комментария, больше никак не выразила своего отношения к фильму. Пока остальные – в основном Клер и Шарки – продолжали бесконечный разговор, она оставалась безучастной и отрешенной. Но у нее нашлась еще одна мысль об «Иуде в каждом из нас». Она поделилась ею, когда мы выходили из кинотеатра по завершении последнего просмотра, и сделала это, по привычке погруженная в себя.

– Мать моя, – сказала она, – этого достаточно, чтобы на всю оставшуюся жизнь отвадить вас от секса.

Мы ждали, что она скажет что-нибудь еще.

Она ничего больше не сказала.

Загрузка...