Она мне сунула это в рот, я расплакался и выплюнул, а она опять.
Мой дядя-китаец однажды сказал мне, что в тот день, когда я узнала эту новость, удача, похоже, сыпалась с неба: моего сына приняли в престижнейший шанхайский детсад.
– Как тебе удалось запихнуть Рэйни в «Сун Цин Лин»? – спросил он.
Иными словами, как я, его племянница-американка, сумела то, с чем не справился он? Его внучке было три, как и Рэйни, но ей места в садике не досталось.
Дядя Куанго – директор одной из первых в Китае компаний, поставлявших автозапчасти, бо́льшую часть жизни он пользовался удобствами гуаньси – сети людей, которым можно позвонить и попросить об услуге или рекомендации. Связи у него были такого уровня, что даже невозможное возникало прямо на пороге.
– Просто повезло, похоже, – ответила я, а дядя наморщил нос и уставился в пол.
Мы переехали в Шанхай из Лос-Анджелеса летом 2010 года, когда Рэйни было полтора годика. Мы объявили о наших планах, и я с удивлением уловила некоторую зависть в откликах наших друзей-американцев, словно мы вскочили на скоростной катер в Китай и вскоре они окажутся в нашем культурном и экономическом кильватере. Ясное дело, будущее Америки делалось все более смутным: в 2010 году американская экономика все еще пребывала в упадке, тогда как Китай стал самой быстроразвивающейся экономикой на планете, крупнейшим рынком автомобилей, здесь уже было больше всего пользователей мобильной связи – превосходные определения мелькали в западных СМИ чуть ли раз в полмесяца. По мнению экспертов, десяток лет – и Китай превзойдет Соединенные Штаты и станет мощнейшей экономикой на свете.
Более того, на нас сильно давила необходимость растить детей в конкурентной городской среде. Разговоры в гостях за ужином все более вращались вокруг хлопот о собеседованиях, чтобы ребенка взяли в приличный американский детсад, где мест всегда не хватало, и вокруг вероятности выиграть в лотерее привилегированных школ. Решение переехать виделось простым: Робу предложили работу китайского корреспондента одной общественной американской радиостанции, как раз когда мы приблизились к стартовой черте крысиных бегов, в каких участвуют все американские родители. «Рэйни будет двуязычным!» – проговорил один наш друг, вскинув брови, слово его внезапно осенило, что двуязычность может быть полезной на собеседованиях в садик. «В Азии, говорят, няни дешевле», – поразмыслила вслух одна подруга после яростных дебатов с мужем о том, кто будет на неделе забирать ребенка из яслей.
Мы с Робом постановили, что жить будем в бывшей Французской концессии – это часть городского центра, знаменитая своими причудливыми улочками, от которых ответвляются узкие переулки, где полным-полно маленьких лавочек и кафе, а над всем этим нависает густая зелень. Эту часть города отдали французам в 1849-м, но вернули Китаю в 1940-х во время Второй мировой войны. За столетие французы оставили свой след: сами застроили район зданиями, ныне – историческими, и засадили все роскошными лондонскими платанами. Здесь иностранцы обитают вперемежку с китайцами и вместе создают мощный спрос на всякие западные удовольствия: французские багеты, гурманский кофе и свежий бри, – а также на китайские блинчики с зеленым луком, свиные дим-самы и пирожки из таро. Встреча Востока и Запада, прямо у нас за дверью.
Все, что нам было необходимо, мы в нашем новом городе нашли – и быстро обзавелись друзьями. Поначалу Рэйни склонен был скорее совать палочки себе в уши, нежели есть ими, но вскоре и он обвыкся и нахватался мандарина, а также полюбил пельмени со свининой. Мы наняли китаянку-аи по имени Хуанжун, чтобы присматривала за Рэйни, пока мы с Робом на работе, и у них с ребенком возникла близкая, игривая связь. Днем Рэйни разговаривал с Хуанжун на мандарине, а с нами по вечерам – на английском и впитывал новые слова на обоих языках.
– Как дела у Рэйни с китайским? – спрашивали нас с завистью наши старые друзья.
– Прекрасно, он уже считает до тридцати, – хвасталась я. – Он полностью двуязычен.
Надвигалось трехлетие Рэйни – примерно через год после нашего прибытия в Шанхай, – и дома ему становилось тесно. Двуязычные ясли, где он бывал еженедельно, то и дело меняли воспитательниц, и я понимала, что нам нужен крепкий детсад с толковым начальством. Мы обдумали вариант «западного» садика, но образование в международных учебных заведениях в Шанхае стоит столько же или больше, чем учеба в университете Лиги плюща, – чистое безумие применительно к ребенку, который сам еще попу вытирать не научился. Более того, мы бы вряд ли это потянули (многие американские компании оплачивали школы детям своих сотрудников, но в ту пору мы были сами по себе).
Китайские садики – сравнительно неплохая альтернатива. Государственными школами в стране заведует и финансирует их авторитарное правительство – в культуре, где образование ценится высоко. Общеизвестно и то, что в китайских учебных заведениях сильная дисциплина, и я млела от мысли, что кто-то другой, а не я сама будет изо дня в день трудиться, чтобы научить нашего сына сдержанности и почтению к учебе и отпускать его домой к четырем в будни образцовым воспитанным гражданином. Роб хотел вырастить нашего ребенка двуязычным: сам он учился, жил и работал на четырех континентах, второй и третий языки очень помогли ему в профессии.
Мы слышали истории о китайских учителях, перегибавших палку с властностью, и о коммунистической пропаганде, просачивавшейся в средние и старшие классы, но и вообразить не могли, что столкнемся с этим уже в садике. Пока мы не знали о ежедневном бытье Рэйни в китайском детсаду, общее положение дел нам нравилось.
В этом мы были не одиноки. В больших западных городах няни-китаянки стали остро желанными, а в пригородах пооткрывались школы с обучением на мандарине. Друзья из Миннесоты пробились в совет одной такой школы – чтобы увеличить вероятность обучения в ней их дочери. «Нам досталось место!» – радовались они после месяцев ухищрений и светских маневров. Китай – одна из крупнейших мировых экономик, а его основной язык – самый распространенный на планете, и мне было ясно: разбираться в этой культуре и в этой стране будет все важнее и важнее.
В Шанхае у нас появится возможность ввести ребенка в настоящую китайскую школу – «в само́м Китае», как говорили мы друзьям.
Лучший вариант оказался в двух кварталах от дома.
Мы частенько гуляли мимо ворот детсада «Сун Цин Лин». Мало какой из китайских садиков смотрелся столь же величественно: черные с золотом кованые ворота, а за ними – сверкающая зеленая лужайка. Государственная табличка гордо заявляла, что этот садик – «образцовый» и все должны стремиться быть такими же, а в этой стране государственные таблички – дело нешуточное. Садик был назван в честь жены Сунь Ятсена, основателя Гоминьдана, правившего Китаем, пока в 1949 году у руля не встали коммунисты. Женщина Сун Цин Лин посвятила почти всю свою жизнь делам образования и детства, и в нынешнем Китае ее почитают, как святую.
В этом детсаду воспитывались в основном дети высоких чинов Коммунистической партии и влиятельных семей при деньгах. Тогдашний вице-мэр Шанхая отправил в «Сун Цин Лин» своих внуков, так же поступили и многие крупные городские чиновники. Это немаловажно, поскольку посты шанхайского мэра и секретаря горкома, как известно, – промежуточные остановки на пути к общегосударственным постам; этот путь прошел и нынешний президент Си Цзиньпин, бывший президент Цзян Цзэминь, а также бывший премьер-министр Чжу Жунцзи. Кроме того, в этот детсад ходили дети предпринимателей из сферы технологий и безопасности, гуру-айтишников и инвестиционных магнатов. То были семьи при власти, деньгах и роскоши выбора – в стране, где, как подсказывало мне чутье, для людей несостоятельных и без связей варианты не столь разнообразны. Родители-китайцы, которым не удавалось застолбить местечко в детсаду, спускали пар в интернете. «Многие себе голову разбивают о небосвод вдребезги, лишь бы попасть», – писал один, применяя расхожее китайское присловье. «Моему ребенку места не досталось… кругом полно несправедливых поблажек… какая уж тут удача для моего сына?» – писал другой. (Искали мы передышки от крысиных бегов американских родителей, а влипли в итоге в точно такие же, но китайские.)
Заглядывая за садовские ворота, я воображала, как будущие вожди Китая сидят по комнатам и зубрят иероглифы мандарина, лопают лапшу и рис, посапывают на брезентовых раскладушках. Если руководство Китая доверяет своих отпрысков этому садику, думала я, наверняка здесь дают лучшее дошкольное образование в стране.
Отношение Рэйни к «Сун Цин Лин» было проще.
– Мне нравится игровая площадка, – сказал он, вцепившись крошечными ручками в черные прутья садовских ворот и разглядывая две конструкции для лазания, устремлявшиеся на двадцать футов ввысь, с малюсенькими перекладинами на всех шестах – для детских ножек. Игровую площадку окружали корпуса; примерно в четыре часа дня китайская малышня выплескивалась на зеленый двор, и от их щебета воздух звенел весельем.
– Фан сюэ лэ! Уроки кончились!
– Мама дао лэ! Вижу маму!
– Хуэй цзя лэ! Пора домой!
В том, как дети заняли всю лужайку и постепенно выбрались за садовские ворота, кивая охранникам, наблюдался некий неочевидный порядок.
– Шу шу цзайцзянь! До свиданья, дядя! – чирикали дети, употребляя специальное слово для обращения к старшим.
Рэйни глянул на меня большими глазами.
– Это мой садик, мам?
– Пока не знаю, милый. Посмотрим. – Мы уже готовили его к переводу из дома в сад: мальчики ходят в садик каждый день, как мамы и папы на работу, говорили мы ему.
Месяцы напролет мы с Робом выстраивали стратегию, как нам добыть место для Рэйни. Большинство государственных садиков обязано было принимать детей по месту жительства, но некоторым заведениям – особенно образцово-показательным и передовым – правительство разрешило отдельные правила. Китайцы часто добивались приема в такие учреждения посредством затейливой сети гуаньси, но нам, иностранцам, предстояло найти другой способ. За год до того, как Рэйни можно было поступить на сяобань – «младшая группа», официальный первый год в детском саду, – мы названивали в головную контору. На телефон садились по очереди, осмотрительно делали между звонками паузы по нескольку недель – в надежде, что наши голоса с прошлых безуспешных попыток не запомнят.
На любой звонок отзывался одинаково бесстрастный голос, отвечавший примерно одно и то же: «В группах битком. Незачем звонить повторно. Надежды на место никакой». Мы просили пустить нас к директору, на что всегда получали ответ: «Она на совещании». Однажды нам удалось узнать ее имя: Чжан Юаньчжан, или директор Чжан.
Если что, мы всегда могли подстраховаться шанхайскими международными детсадами, но приближалось лето, и я поняла, что терять мне нечего. Я еще раз отправилась к воротам «Сун Цин Лин». Заглянула в застекленный домик охраны, торчавший сразу за черными коваными воротами – идеальное расположение, чтобы засекать любые вторжения.
В таких случаях я всегда помню, что я иностранка особого рода. Мандарин – язык моего детства и дома: родители эмигрировали с семьями из Китая в Соединенные Штаты через Тайвань несколько десятков лет назад, а сама я родилась и выросла в Америке. На мандарине я говорю с легким намеком на техасскую оттяжку, а словарный запас у меня – из калифорнийского говора, какой я нажила подростком. Большинству континентальных китайцев я казалась своей, покуда не открывала рот, и тут они быстро определяли меня как человека, который заслуживает исключительного презрения: родственница-чужачка, говорит странно, и манеры у нее заморские.
Я помахала стеклянному домику охраны. Один из двоих сидевших там мужчин выбрался наружу.
– Чего вам надо? – рявкнул он из-за ворот. Коротышка, мне до плеча, в толстых очках.
– Чжан Юаньчжан на месте? – спросила я.
– А вы по какому вопросу?
– Просто поинтересоваться о месте для моего сына.
Он оглядел меня и покачал головой.
– Тут битком, всегда битком, – сказал он. – Незачем и спрашивать.
– Можно мне с ней поговорить? Хотелось бы представиться.
– Она на совещании, – ответил охранник. Повернулся и зашел обратно в стеклянный домик.
– Когда лучше подойти еще раз? – спросила я ему вслед, но он пренебрег этим вопросом. В тот же день вечером мы с Робом перегруппировались.
– Может, мне сходить? – спросил Роб.
– Думаю, придется, – ответила я.
– Угу, – согласился Роб, глядя на меня многозначительно. Так уж обстоят дела в Китае: иногда необходимо подсылать «иностранца». Весь первый год в Китае я ныла на эту тему – я волевая женщина, управляю деньгами в своей семье, но в здешней культуре устоялась своя иерархия значимых и незначимых людей. Американец-европеоид всегда на голову выше китайского американца, а сверх того, Роб свободно говорил на мандарине и провел некоторое время в китайской провинции. Китайцев он завораживал, и ему, как правило, удавалось добиться своего, пока они восхищались этим голубоглазым блондином-иностранцем, который говорит на их языке.
Роб пришел к воротам садика перед работой и в тот же вечер торжествующе доложил, что ему удалось заставить охранника вызвать для разговора какую-то воспитательницу.
– Она оказалась приятной, – сообщил Роб. – Сказала: «Вы так хорошо говорите по-китайски!» А потом записала имя и номер паспорта Рэйни на бумажку.
– Она записала все это в какой-то блокнот? – приставала я. – На список очередников не похоже?
– Нет… просто листок бумаги. Размером с само-клейку для записей, – ответил Роб, помедлив.
– А внутрь она тебя не пригласила? – продолжала я, успокаивая уязвленную гордость тем, что и Робу не удалось проникнуть за ворота.
– Не-а. – Роб вскинул брови – он отчетливо понимал, что происходит у меня в голове. Но мы все равно ликовали. В глубинах этого устрашающего учреждения имя нашего сына значилось на клочке бумаги, и этот клочок мог рано или поздно оказаться в руках у директора Чжан.
Теперь оставалось лишь ждать.
Через месяц мне на мобильный телефон позвонили. Замдиректора представилась как Си.
– Вам повезло, – выговорила она отрывисто. – Нам разрешили еще несколько мест в группах сяобань. Вы нашли для Рэйни садик?
– Нет, мы бы мечтали отдать его в «Сун Цин Лин», – быстро отозвалась я.
– Приводите на следующей неделе.
В день нашего «собеседования» я обрядила Рэйни в клетчатую рубашку и вельветовые брючки, на завтрак подала его любимую овсянку с яблоками. Роб уехал на работу, а в городе гостил мой отец, и я решила взять его с собой в подкрепление.
Я собиралась явить директрисе Чжан портрет безупречной для «Сун Цин Лин» семьи: обворожительно милый малыш, увлеченная родительница-иностранка, владеющая мандарином, и общительный дедушка с глубокими корнями в этой стране. Рэйни говорил «нихао», когда полагалось здороваться, я безошибочно выдерживала тона на мандарине, а мой отец крепко подружился с замдиректора Си, восхищавшейся урожденным шанхайцем, вырастившим семью в Соединенных Штатах, – и вот, несколько десятков лет спустя, его родившаяся в Америке дочь живет с семьей на родине!
То ли случайно, то ли по обстоятельствам семья отправилась когда-то в дальние края и теперь вернулась на родную землю. И члены этой семьи подлизываются к замдиректора Си.
– И Рэйни получит возможность посещать «Сун Цин Лин», – объявила Си, осмысляя, вероятно, малость земного шара – или циклическую природу бытия.
– Да, мы очень надеемся! – улыбнулся мой отец.
– Цянь жэнь чжун шу, хоу жэнь чэн лян, – заметила Си, качая головой. «Одно поколение сажает деревья, другому достается тень». Свершилось: в тот миг я поняла, что нас взяли. Китайская пословица, возникшая в разговоре, означала изумление, братанье и принятие – три в одном; это всегда восхитительный сюрприз, словно завернутый в кальку пряник, вдруг упавший с неба. Директор Чжан, присутствовавшая где-то рядом почти всю нашу встречу, коротко кивнула Си, после чего покинула кабинет.
– Значит, Рэйни берут? – спросил мой отец у Си.
– Да. – Си уверенно кивнула.
Дома мы с Робом поразились своей удаче. Рэйни дали место в садике, и торжеству нашему не было предела.
Наступил первый день Рэйни в детском саду. В то приятное осеннее утро мы с Робом продирались сквозь толпы на улицах Французской концессии. Между нами, словно бутончик в цветочной гирлянде, болтался Рэйни, держал нас обоих за руки. Мы с Робом шагали вперед, а Рэйни тянул назад изо всех сил. Вдруг он замер. – Я сейчас заплачу, – объявил он.
– Ничего плохого в этом нет, – успокоила его я, волоча вперед. Из-за того что шли мы, держась за руки, удавалось это нам небыстро, и наша цепочка двигалась на север по людным тротуарам вдоль нашего жилмассива, светофор зажегся красным, и мы ждали, пока такси, фургоны и скутеры давились и кашляли в утреннем потоке.
– Давай не будем срезать через больницу, – выкрикнул Роб. Мы миновали оживленный больничный комплекс, где одно лишь амбулаторное отделение ежегодно обслуживает более четырех миллионов человек, и взяли левее, на главную дорогу. Приблизившись к садику, мы протиснулись между носом «феррари» и задом «БМВ» с шофером – автомобилями, задействованными как транспорт для детей. В толпе причастных к «Сун Цин Лин» мы с Робом отчетливо принадлежали к среднему классу, но мы иностранцы и этим выделялись. Само собой, Рэйни – идеальное воплощение Запада и Востока. Стройный, как мой муж, с высокой переносицей европеоида, но волосы темные, а глаза карие – мои китайские гены. Глазищи у Рэйни такие громадные, что занимают бо́льшую часть его лица, из-за чего казалось, что он постоянно ошарашен. И старики-китайцы, и работающие мамочки таращились на него и восклицали: «Ой какой малыш-иностранец! Какой красавчик!»
Вместе с другими родителями и дедушками-бабушками мы просочились за кованые ворота; старшие попутно выдавали наказы по-китайски: «Веди себя как следует. Слушай воспитателя. Ешь овощи».
В «Сун Цин Лин» детей делили на четыре возрастные категории – «ясли», «младшая», «средняя» и «старшая» – и, далее, на нумерованные группы. Итого получалось двадцать групп с детьми в возрасте от двух до шести. Рэйни предстояло провести год в младшей группе № 4.
Родители и дедушки с бабушками в четыре-пять слоев толпились у входа в комнату группы. Над их головами я увидела лицо учительницы Чэнь, старшего педагога младшей группы № 4. У нее были пожелтевшие зубы с черными отметинами, и даже ее улыбка не давала мне отвлечься от этих черных точек. Я учуяла, что нрава она крутого.
Сегодня Чэнь была дружелюбна, гладила детей по головам и мирно здоровалась с родителями на китайском или шанхайском: «Добро пожаловать! Хорошо ли прошло лето?» Она ловила на лету, на каком языке обратиться. Дети вели себя спокойно и смирно, кивали или приветственно чирикали.
В Китае приходится не столько двигаться вперед, сколько позволять толпе себя нести. Нас постепенно подтащили к дверному проему, Рэйни вцеплялся мне в руку все крепче. Родители сдавали назад, и мы наконец очутились в самых дверях перед учительницей Чэнь. Я кивнула ей, поправила на Рэйни рубашку и напутственно погладила по голове.
– Мы тебя любим, Рэйни. Увидимся после садика.
– Нет! Не бросайте меня, – сказал Рэйни по-английски, отчаянно вскидывая на меня взгляд, пока мы с Робом намеревались убраться к лестнице. – Не бросайте меня здесь. – Полились слезы. Я боком подалась к выходу, и тут Рэйни стремительно перешел в горизонтальное положение, бросившись к моим щиколоткам.
– Мы сегодня вернемся, – сказала я, глядя Рэйни на затылок, пытаясь сохранять спокойствие. – Тебе в садике будет весело – ты посмотри, сколько игрушек! – Я огляделась. С потолка на равных расстояниях друг от друга свисали бледно-зеленые гирлянды, а у дальней стены красовались бумажные тарелки с нарезанными из бумаги цветочными лепестками. Рисунки, выполненные прошлогодними воспитанниками, все еще украшали стены; я заметила, что все яблони на картинках были раскрашены одинаково: штрихи разных оттенков зеленого, бурого и красного.
– Иди поешь. Будь хорошим мальчиком. Тинхуа, – сказала учительница Чэнь. – Слушай, что тебе говорят. – Таков был приказ, которого нельзя ослушаться, и он станет основой здешней жизни Рэйни.
– Не-е-ет!!! – заревел сын, обращаясь к моим щиколоткам, а родители-китайцы наблюдали за этим с большим интересом. Их-то дети помалкивали, держались смирно и заходили в комнату, выпрямив спины. – Не уходите. Не бросайте меня! – вопил Рэйни. Роб склонился к нему, отцепил его руки от меня и внес его в комнату. Усадил нашего тридцатифунтового мальчика поближе к игрушечной кухне, развернулся и ринулся к выходу; за столиками сидели несколько детей, молча пили молоко и жевали сахарное печенье – печенье в восемь утра? – поглядывая на нас с любопытством.
Мы с Робом протолкались через строй родителей и детей и сбежали вниз по лестнице; остановились, лишь оказавшись вне видимости. Я навострила уши, надеясь услышать тишину: такая чуткость знакома любому родителю, сдающему ребенка в ясли или садик.
Рэйни все еще ревел. Мы послушали с полминуты, и я вдруг заметила, что скрежещу зубами. Роб обернулся ко мне.
– Добро пожаловать в «Сун Цин Лин», – сказал он с неуверенной улыбкой. Взял меня за руку, и мы направились к воротам.
После второго дня в садике Рэйни докладывал. Четыре раза ему в рот совали яйцо. Сам он его туда не клал – эта самая ненавистная ему еда пролезла между зубов посредством руки устрашающей учительницы Чэнь.
– Она мне это сунула, – сказал Рэйни, разинул рот и показал пальцем.
– А дальше что? – спросила я.
– Я заплакал и выплюнул.
– А потом?
– Она опять, – сказал Рэйни. Мы шли домой по людному тротуару, забитому пешеходами и уставленному торговыми лотками с овощами. Рэйни ткнул локтем в зад пожилой китаянке, шедшей впереди, уверенно протолкался вперед и занял освободившееся место. Наш малыш работал локтями не хуже местных.
– И? – выпытывала я.
– Я плакал дальше и выплюнул опять, – ответил он. Я вытянула из него всю историю до конца: учительница Чэнь запихивала ему яйцо в рот четыре раза, и в последний раз Рэйни его проглотил. Я впитывала новость о том, что моего ребенка кормят в саду насильно, а вокруг грохотал Китай: вопили со своих трехколесных тележек торговцы помидорами, где-то на середине соседнего проулка скрипел турникет, гудели такси.
У нас дома пищевые баталии заканчивались воплями и истериками. Рэйни предпочитал голодать, чем пробовать что угодно новенькое. Когда я взялась познакомить его с пареной капустой (из которой выложила у него в тарелке динозавра), он так бесновался, что отколол себе кусочек зуба о пол.
– Почему ты съел яйцо? – спросила я.
– Я больше не хочу разговаривать.
Позднее я отправила СМС своей американской подруге, яростно двигая большими пальцами по клавиатуре: «Кажется, Рэйни в садике насильно накормили яйцом».
Подруга ответила молниеносно: «По-моему, суровая дисциплина китайского образования подавляет… Мэри Поппинс ты там не найдешь. Но принуждение умного, свободомыслящего ребенка есть яйцо – это тревожно». Ее дети ходили в Шанхае в международный детсад.
Я решила, что поговорю об этом с учительницей Чэнь, когда в следующий раз приду за Рэйни. Я не полностью доверяла докладу своего трехлетки о том, что произошло, и подумала, что вот и будет у меня отличный повод проявить себя как заинтересованного приверженного родителя. Назавтра я ждала в толпе – в основном среди матерей и бабушек с дедушками – у дверей комнаты и тянула шею над родительскими головами. Увидела три десятка детей, сидевших на крохотных стульчиках идеальной подковой вокруг учительницы. Рэйни сидел – сидел! – на третьем стуле с краю. Дома его едва угомонишь, и я видела, что и тут ему непросто. Все конечности двигались – локти, руки, ноги, стопы. Он походил на неугомонную гусеницу, которую пригвоздили посередке, а концы при этом не находят себе покоя, но Рэйни все равно не покидал своего места. Вытянув шею к двери, как и все остальные дети, ожидавшие родителей, Рэйни наконец засек меня. Учительница тоже заметила меня и выкликнула его имя. Рэйни вскочил со стула и рванул ко мне. Детей называли одного за другим, родители отходили, и наконец я смогла подобраться к учительнице Чэнь. Рэйни стискивал мне руку.
– Добрый вечер, учитель Чэнь, – проговорила я. – Мы очень рады началу года.
– Хорошо, это хорошо, – ответила Чэнь.
– Как у Рэйни дела?
– Хорошо, – ответила Чэнь и кивнула.
– Я бы хотела спросить у вас кое о чем. Рэйни дома яйца не ест, но сказал мне, что в садике поел. Рэйни их кто-то заталкивал в рот?
– Да, – ответила она, никак не обороняясь. Сердце у меня екнуло, и все планы на непринужденную беседу испарились. Я ринулась вперед.
– Правда? И кто же?
– Я, – ответила Чэнь.
– О! А! Мы бы предпочли, чтоб вы не заставляли Рэйни есть то, что ему не нравится. Нам, иностранцам… мы такие методы не применяем, – сказала я, а учительница Чэнь переминалась с ноги на ногу и смотрела куда-то мимо меня. – Мы такие силовые методы в Америке не применяем, – повторила я.
– Да? И как же вы тогда? – хмыкнула она, глядя на Рэйни.
– Мы объясняем, что есть яйца полезно, что питательные вещества – они для того, чтобы кости и зубы были крепкие и чтобы зрение было хорошее, – ответила я, слова вылетали все быстрее, я старалась высказываться авторитетно. – Мы мотивируем детей делать выбор в пользу яйца. Мы доверяем им решение.
– Помогает? – спросила Чэнь.
Память об отколотом зубе Рэйни мелькнула у меня в уме.
– Ну… не всегда, – призналась я.
Чэнь кивнула.
– Рэйни надо есть яйца. Мы считаем, что яйца – полезное питание и все малыши должны их есть. – Она еще раз глянула на Рэйни и поцокала прочь.
В голове любого китайца или китаянки обитает человечек – независимо от того, знают они об этом или нет. Он управляет всем: тем, как они отыскивают себе спутников, чего хотят от работы, как обращаются с родителями – и как обучают детей. Человечка зовут Конфуций, он жил две с половиной тысячи лет назад. Он был и учителем, и философом.
Упомяните его имя – Кун цзы – чуть ли не при любом обычном китайце, и он уважительно склонит голову, а затем сменит тему, словно Конфуций ему двоюродный прапрадедушка, которого полагается чтить, но не очень понятно, как о нем разговаривать.
Конфуций считал, что цель образования – вылепить из человека «гармоничного» члена общества, а гармонию проще поддерживать, когда всяк знает положенное ему место. Поэтому Конфуций посвятил много времени и внимания описанию связей и отношений в обществе. В мире Конфуция жена всегда подчиняется мужу, подданный никогда не посягает на императора, младший брат слушается старшего, а сын в ежедневных делах поступает, как велит ему отец. «Пусть владыка будет владыкой, подданный – подданным, отец – отцом, сын – сыном», – рек Конфуций, как сообщают нам «Беседы и суждения», классическое собрание изречений, приписываемых ему или его последователям. Конфуций выстроил всю свою философию иерархий на представлении о власти сверху и подчинении снизу.
Помню эти уроки по своему детству. Мой отец вырос в Азии и китайские замашки привез с собой в Америку, где познакомился с моей матерью и женился на ней – она, как и он, была китайской иммигранткой; они вырастили нас с сестрой. Отец был в высшей степени властным, а во мне хватало бунтарства, из-за чего в моем раннем детстве у нас то и дело случались стычки. В нашем пригородном хьюстонском доме середины века росло деревце, привезенное из отцова родного дома на Тайване. Бугры, где когда-то росли ветви, прикрыты полиуретаном, ствол – узловатое ежедневное напоминание о древних традициях.
Я постоянно выходила за границы дозволенного.
– Не хочу я сегодня домашнюю работу делать, я устала от химии. Ты заставляешь меня слишком много учиться, – говорила я отцу, которого звала Ба, по-китайски – «отец».
– Дочери так с отцом разговаривать не подобает, – отбривал он, и губы у него дрожали от ярости.
Подростком я в упор не понимала, кто это сказал ему, будто с отцами так не разговаривают, но теперь знаю: это Конфуций нашептал сквозь поколения, это он пробрался в наши жизни. По другому поводу я холодно уведомила отца, что собираюсь податься в танцевальную команду поддержки – это почитаемая в старших классах институция, чемпионы штата Техас 1978 года, где на футбол молятся. К сожалению, футбол и танцы на китайской шкале ценностей среди достойных не значатся.
– Танцы не прибавят тебе успеваемости, – отозвался Ба. – У тебя средний балл упадет.
– Плевать. Все равно пойду, – сказала я.
– А? – изумился отец. – Вот так вот взяла да решила?
– Ага. Пойду, и ты ничего с этим не сделаешь.
Помню, ничего более утешительного – и устрашающего, – чем бросать вызов отцовской власти, не было. Я тем самым перла и против Конфуция.
Каждый год мои мама с тетей – сестрой моего отца – целыми днями готовили всякое к пиршеству на китайский Новый год. Лущили креветок, рубили свинину, обжаривали грибы, варили зимнюю тыкву для супа, пекли утку, лепили пельмени и так далее, и тому подобное. К концу долгих усилий, чтобы почтить предков, мы расставляли на столе благовония и тарелки – иногда пару десятков. Через час-два дымный сладкий аромат благовоний наполнял дом, еда же увядала, жарочное масло застывало на тарелках глянцевыми лужицами. Каждое блюдо приходилось разогревать в микроволновке, после чего можно было уже усесться наконец и пировать. Когда мне исполнилось десять, я объявила, что ритуал этот не только бестолков, но и расходует впустую женский труд.
– Предков надо чтить, – отбился отец и разразился речью о традиции. Уже знакомая к тому времени лекция длилась четверть часа, но сводилась к тому, что всякому, кто не чтит предков как полагается, грозят невзгоды. Согласно конфуцианскому канону, любое событие, кажущееся неудачей, – несчастный случай, потеря работы – на самом деле месть предков. И потому женщины в семье продолжали ежегодно лущить-рубить-жарить-варить-печь-лепить, а мы потом оставляли еду на столе на много часов.
Дочернее смирение у меня получалось из рук вон плохо. На этом правиле Конфуций настаивал особенно, оно призывало детей чтить старших, а также людей, стоявших у истоков клана, но уже давно покинувших этот мир. На Западе старшие, когда здоровье кончается, частенько оказываются в домах престарелых, китайцы же покупают дом с дополнительной спальней для бабушки и целыми днями готовят трапезы в ее честь, когда она уходит из жизни.
Древние картины и стихи иллюстрируют безграничную добродетель сыновнего и дочернего смирения: юноша призывает комаров сосать его кровь, чтобы родители спали непотревоженными; мужчина хоронит сына-младенца заживо, чтобы хворающей бабушке досталось больше еды; мужчина, пробуя на вкус испражнения своего отца, определяет таким способом, что отец смертельно болен, и предлагает пожертвовать собственной жизнью ради него. Мое любимое – о женщине и ее свекрови, фигуре в западной культуре очень недоброй. В Китае все иначе: в одной истории женщина вырезает у себя кусок печени, чтобы сварить на нем бульон, способный вылечить недужную свекровь.
В нынешнем Китае смирение отпрысков часто проявляется в образовательных достижениях. Добиваться результатов в школе – вершина уважения к родителям, поскольку хорошие оценки и баллы на экзаменах – залог финансовой устойчивости, возможность содержать родителей и купить дом побольше – со спальней для бабушки. Принцип послушания и уважения естественно распространяется и на учителей, само собой: от детей «требуется чтить власть учителя безусловно», как писали двое западных ученых в 1996 году в исследовании китайской учебной программы детских садов.
От родителей ожидают подобающего поведения. Я же в общении с учительницей Чэнь переступила черту. Опять проявила себя не как достойный последователь Конфуция.
До меня это дошло, как раз когда она решила закончить нашу беседу о яйцах простым маневром: взяла и ушла от меня.
В последующие недели Чэнь ко мне не обращалась, хотя я подмечала, как она поглядывает на меня во время вечерней родительской сутолоки. И вот однажды она попросила меня зайти в раздевалку, и я осознала, что Чэнь ждала возможности поговорить со мной с глазу на глаз.
– Позвольте вас побеспокоить на секунду, – сказала учительница, выговаривая общепринятую любезность.
– Разумеется, что-то стряслось?
– Не стряслось, но… Я бы просила вас воздержаться от сомнений в моих методах в присутствии Рэйни, – ответила она.
– Ой, – сказала я.
– Да, лучше пусть дети считают, что мы во всем друг с другом согласны, – продолжила она.
– Ой! – сказала я.
– Если ваше мнение отличается от моего, побеседуйте со мной лично. Но в присутствии детей вам следует говорить: «Учитель прав, мама будет делать так же», – ладно?
– Ох… ладно, – промямлила я. – Мне хотелось… хотелось, чтобы он в садике был доволен.
– Доволен? Он доволен, – сказала она и уверенно кивнула. – И дома вы б не обсуждали учителей при Рэйни. – Уголки губ у учительницы Чэнь были подняты – натянутая улыбка натужной любезности. Не успела я ответить, она еще раз мне выговорила: – Не следует допускать, чтобы дети думали, будто мнение мамы не сходится с мнением учителя.
Я кивнула и быстренько вышла из раздевалки. Учительница Чэнь меня отчитала!
По дороге домой с Рэйни я лихорадочно обдумывала эту беседу. То, что мне виделось простой просьбой, учительница Чэнь сочла вызовом ее авторитету. Вид Рэйни, сидящего на стульчике перед моим приходом за ним, то, как он ждал разрешения учительницы встать, внезапно показался мне зловещим.
В мои мысли просочились обрывки разговоров, которые я вела с другими родителями-китайцами, – у этих разговоров внезапно появился контекст. Как-то раз одна мамаша-китаянка сказала мне, что боится спрашивать учительницу о чем бы то ни было – из опасений, что для ребенка будут устрашающие последствия. Бедолага, подумала я тогда. Вот те на! Другая родительница рассказала, что подарки для старшей воспитательницы ее дочери она планировала не одну неделю. Западные косметические средства или предметы роскоши – хороший вариант, пояснила она, увлеченно перечисляя с китайским акцентом названия фирм: «Луи Вюиттон», «Прада», «Л’Окситан», «Клиник», «Годайва». Теперь-то я поняла, что это она мне подсказывала. Я провалила все экзамены, а сверх того – усомнилась в учителе в присутствии ребенка. Профессор, специалист по китайскому дошкольному образованию, позднее объяснил мне, что нет ничего хуже для учителя, чем потерять лицо при детях. «Людям с Запада, может, и нравится, когда дети дерзят им, но в нашей традиционной культуре для нас в порядке вещей не такое», – сказал он.
В последующие недели Чэнь старательно избегала меня. Когда я приближалась, она вечно втягивалась в беседу с каким-нибудь другим родителем или склонялась к ребенку. Шанхай всего несколько лет как построил себе метро, и в нашем районе новые дома возникали чуть ли не ежемесячно. На горизонте возносилась Шанхайская башня – кусок за куском стали, а когда ее достроят, она станет высочайшим в мире небоскребом, а в ней – самый быстрый лифт в истории планеты. Экономика страны развивалась с небывалой прытью. Но при всех этих переменах некоторые традиции оказались слишком глубокими и не сдвинулись ни на дюйм: будь привержен своим старшим и никогда не сомневайся в учителях в открытую. Нынешние правила общественного поведения были закреплены два с половиной тысячелетия назад, а я сотворила немыслимое.
Мы с Рэйни попали впросак.
На следующей неделе я принялась наблюдать за родителями, когда приходила забирать ребенка, но, приближаясь к комнате группы, старалась не привлекать к себе внимания. Кто-то трепался с учительницей Чэнь и с нянечкой Цай на их родном шанхайском – этот язык я не понимала и не говорила на нем, прочие же разговаривали на мандарине – о художественных работах своих отпрысков или о досугах после занятий. Родители никогда, судя по всему, никаких тревог не высказывали и ни на какие вопросы о том, чем их дети занимаются в саду, не отваживались. Единственные вопросы, которые до меня долетали, были открытыми и миролюбивыми, безобидными: «Быстро ли уснул Нун-Нун сегодня в тихий час?», «Мэй-Мэй обедала?»
Все разговоры завершались так или иначе всякими любезностями из уст родителей: «Лаоши, синьку лэ! Учитель, вы так упорно трудитесь! Великолепно поработали! Тайбан! Поразительно! Великолепно!»
Ладно, усекла, сказала я себе. Полегче надо. И комплиментов побольше.
Однажды, когда я забирала Рэйни, учительница Чэнь обратилась ко мне.
– Рэйни ест яйца, – сообщила она это ровным тоном, словно поставила оценку в табеле предметов. Судя по голосу, оценка эта была «четыре с минусом» – примерно вот такая: «Процесс был непрост, но цель в итоге достигнута».
– Тайбан лэ! – воскликнула я. – Великолепно! – У меня при этом чуть желудок до горла не подпрыгнул. Яйца в моей жизни обрели новый смысл: они перестали быть просто хорошим источником белка. Яйца меня тревожили, и я страшилась думать о методах, которыми моего сына заставляли их глотать.
В стенах нашей квартиры Рэйни продолжал отказываться от яиц – в любом виде, будь то омлет, глазунья, пашот или вкрутую. Как же Чэнь это удалось? И ел ли он их по своему желанию? Своей рукой? Эти мысли мельтешили у меня в голове, пока я наконец не решила, что нужно увидеть своими глазами, как Рэйни ест яйцо. Однажды утром в выходной я уговорила Рэйни съесть яйцо, добавив к трапезе углеводов, да еще и взятку предложила.
– Рэйни, если съешь французский тост, разрешу посмотреть «Кунг-фу Панду» после завтрака, – сказала я.
– А что такое «французский тост»? В нем яйцо есть? – Яйцо и для Рэйни, судя по всему, имело особый смысл.
– Ну… Французский тост – это хлеб. С чуточкой яйца, – рискнула я. – Но… в основном хлеб.
Рэйни глянул на покрытое яйцом сооружение, которое я устроила у него на тарелке, подумал о пандах, занятых кунг-фу, и кивнул. Попросил стакан воды, и я устроилась на стуле в десяти футах, делая вид, что читаю книгу.
Рэйни разместил пластиковый стаканчик с водой по курсу «два часа», рядом с тарелкой. С минуту смотрел на получившееся. Затем осторожно приступил.
Маленькие пальчики раскрошили тост на кусочки, Рэйни разметал их по тарелке. Оглядел. Глубоко вдохнул. Выбрал один и сунул в рот.
Далее он стремительно схватил стакан с водой и наклонил у рта, смывая тост, словно лодчонку по туннелю – штормовой волной. Замер, вдохнул еще раз и повторил все сначала. Я долила ему воды, когда стакан опустел. Рэйни действовал решительно, не прерывался на болтовню и не улыбался. Через четверть часа и после трех стаканов воды французский тост исчез.
Я слышала голоса всех до единого американских педиатров и диетологов, от клиники Мэйо до доктора Сирса[2]: не устраивайте пищевых баталий. Не заставляйте ребенка есть. Не превращайте трапезы в источник тревоги. Едой нужно наслаждаться, иначе позднее в жизни разовьется расстройство питания.
Можно было смело сказать, что против этих запретов я сделала все – в потрясающих масштабах. Мое обещание «Кунг-фу Панды» тоже было табу на Западе: никогда не вознаграждать за употребление пищи.
И все же я поразилась. Никогда бы не подумала, что мой трехлетка способен к подобному проявлению решимости. Я едва узнала в этом создании, заставившем себя добраться до цели, которая его не радовала, моего истеричного, швырявшегося едой малыша со сколотым зубом. Культура навязывала представление о том, что учителю виднее, но оправдывает ли средства поставленная цель?
После того как тарелка опустела, Рэйни уселся перед телевизором, на экране появился «Кунг-фу Панда».
– Учителя наблюдают за тобой, когда ты ешь? – спросила я. Рэйни помолчал, обдумывая мой вопрос.
– Скажу, если разрешишь мне посмотреть и про Паровозика Томаса[3].
Мы не детей берем – мы берем родителей.
Вчера я общалась с родительницей, которая купила две флейты. Одну для себя, чтобы упражняться вместе с ребенком.
Такие родители мне по нраву.
Через несколько месяцев после того, как Рэйни пошел в сад, моя приятельница-китаянка У Мин Вэй привела к нам своего сына Хао поиграть.
– Ты очень вольно даешь сыну развлекаться, – сказала Мин. На мой слух, это замечание оскорбительно, эдакий китайский эвфемизм. Мин смотрела, как Рэйни полез за мячом, закатившимся под стол. По пути сын вскочил на кресло и спрыгнул с подлокотника, размахивая руками, словно радовался, что в его личном мире что-то пошло наперекосяк.
У Мин были все признаки городской родительницы из среднего класса: постоянная работа врача, двое сыновей, рожденных законно – благодаря лазейке в китайском законе об одном ребенке на семью, – квартира с комнатой для бабушки, жившей в этой самой комнате, прописка всего в квартале от приличных государственных детсадов, планы на будущее детей.
Я считала Мин эдаким неформальным экспертом по образованию. Она же, со всей очевидностью, обо мне так не думала.
Я глянула на ее мальчика, сидевшего по-турецки перед грудой «Лего». Мин все за него сделала: вытащила детальки, разложила их на полу и даже выдала фрагмент, с которого надо было начинать.
– На самом деле у нас есть правила, – сказала я Мин, вдруг обидевшись. – Но прыгать с кресла и лазать под стол – не опасно. Не понимаю, что тут такого.
Мин задумалась.
– Ты позволяешь ему исследовать – это роскошь, – сказала она с налетом зависти, а сама наблюдала, как Рэйни вылезает из-под стола с мячом в руках. – Иностранцы – они посвободнее.
Тем временем малыш Хао что-то сосредоточенно городил.
У Рэйни случались припадки внимательности, но обычно он не сидел спокойно и уж точно никогда дольше четверти часа подряд. Ребенок в движении – вихрь, он носится туда-сюда, бросается утолять любой порыв, какой бы ни настиг его. Утихомиривать подобную бурю само по себе подвиг. Как в таком маленьком ребенке воспитывать усидчивость? Поди пойми. Да и хорошо ли это?
– Я – да, иностранка, но наши с тобой дети – в одной и той же образовательной системе, – сказала я Мин. – Возможно, потому что мы с ним держимся посвободнее, Рэйни трудно привыкать к садику.
Мин кивнула, словно я подтвердила некое ее тайное подозрение на мой счет.
– Какие вай кэ он посещает? – спросила она.
– Вай кэ? – повторила я чуть ли не про себя. Факультативные занятия? Уже? Я глянула на наших детей – ее возился с кубиками, мой гонял кругами вокруг обеденного стола. Мин наверняка понимала, каков будет мой ответ.
– Я об этом еще не думала, – проговорила я. – А на какие Сяо Хао ходит?
– Английский, математика и пиньин, – ответила Мин. Пиньин – фонетическая запись китайских иероглифов. Запоминаешь любой иероглиф на пиньине – и тут же знаешь, как этот иероглиф произносить. К примеру, хайцзы – запись на пиньине иероглифа 孩子, что означает «ребенок». Сюэсяо – 学校, то есть «школа».
Я вспомнила, как один родитель поучал меня на тему факультативов. Дочке Грегори Яо было всего пять, но она уже брала шесть уроков в неделю, в том числе ходила и в переполненные классы математики, а также на курсы «маленький магистр делового администрирования», где начиная с четырех месяцев от роду малышню натаскивали в «шести ключевых областях», в том числе лидерстве и глобальном мышлении, со слов одного хозяина такой школы.
– Зачем? Зачем так рано? – спрашивала я у Яо, в котором невооруженным глазом видно было напряжение – и внутренний раздрай – современного родителя-китайца, облаченного в нейлоновую курточку поверх согбенных плеч.
– Четыре лучшие начальные школы в Шанхае берут одного ребенка из трех-четырех сотен желающих, – объяснил Яо. – Как принцип домино. В хороший колледж можно попасть, только если окончил приличные старшие классы, приличную среднюю школу, приличную начальную, приличный детсад, – продолжил он, щурясь сквозь очки без оправы. – Соревнование начинается рано.
Для меня этот парадокс воспитания был очевиден. Конкуренция в колледжах – одно дело, студенту предоставлялось семнадцать лет, чтобы проявить себя в лидерстве, умениях и оценках. Выталкивать в гонку малыша после пяти-шести лет жизни – совсем другое.
Как вообще можно маленькому ребенку выделиться?
С точки зрения Яо, ответ прост: быть на голову выше всех остальных хоть в чем-то – в чем угодно. Яо мог увеличить шансы дочери на успех, сделав из нее ученицу, самую памятливую на таблицу умножения или лучшую в каллиграфии или фортепиано, какую можно сотворить за деньги, – и все это еще до того, как ребенок научится самостоятельно резать яблоко. Так или иначе, Яо тратил почти тысячу долларов в месяц на восемь занятий в неделю – почти весь свой свободный доход он отдавал на образование ребенка. Китайские родители обычно тратят на своих детсадовцев больше, чем на старшеклассников, – примерно на треть, – чтобы с самого начала поставить детей на верный путь.
Я глянула на Яо, с которым познакомилась, когда брала интервью у родителей для журнальной публикации о шанхайском образовании. У Яо имелась привычка сжимать указательный и большой пальцы – он словно пытался прикинуть, сколько купюр может быть в пачке наличных, – и даже просто стоять рядом с ним было нервно. Если мой малыш останется в шанхайской системе, нам неизбежно предстоит карабкаться по этой системной лестнице «учись-экзаменуйся-прорывайся», и конкурентами Рэйни в борьбе окажутся другие дети – дочка Яо в том числе. А эти дети учили после садика математику и английский с трех лет или даже раньше. Одна родительница упомянула в разговоре, что в Китае ежегодно рождается восемнадцать миллионов малышей; судя по ее тревожности, она воображала, как орда младенцев, равная населению Нью-Йорка и Лондона, взятых вместе, вскоре восстанет из люлек, готовая соперничать с ее сыном за школьные и рабочие места.
Мой собственный отец имел на мое время свои планы: в старших классах мое расписание было похоже по плотности на программу кабельного телевидения с тысячей каналов. Занятия по углубленной подготовке, академический декатлон, подготовительный курс к академическому оценочному тесту, китайская школа выходного дня, а также несколько других прописанных мне родителем занятий, которые я вытеснила из памяти (очень похоже, они оказывались как-то связаны с простым карандашом № 2)[4]. Но и это еще не все: оценки обязаны быть отличными, никаких свиданий до колледжа, а танцы и спорт – строго факультативно. В последние мои два года жизни в отчем доме мы с отцом воевали насмерть за право определять мое будущее.
Я ли хозяйка собственной жизни – или отцу ею распоряжаться? Классический вариант «китайские представления против американской культуры и волевой личности». И все же в день моего поступления в Стэнфордский университет отец поставил себе победную галочку.
Мне, теперь уже родительнице, приятно думать, что и во мне есть отцовы надежды, но что хватка у меня шелковая, нежная – и с толикой сострадания. Я хотела, чтобы Рэйни выражал себя, подбирал себе увлечения и прокладывал свой путь так, как мне в детстве не досталось совсем. Иными словами, у меня есть планы на моего малыша, но в ту пору быть ребенку мамой-тигрицей я не решалась. Рэйни во всяком случае не учил пиньин, как сын Мин, и на занятия «Гений», как дочка Яо, не ходил. Мы с Робом записали Рэйни на еженедельные тренировки в футбольную лигу, но по выходным ребенок лодырничал.
Мин это со всей очевидностью казалось опасным, и она сочла необходимым втолковать мне риски бездействия.
– Это хорошо, что дети сейчас свободны, но в Китае рано или поздно всем учащимся приходится продираться по очень узкой тропе.
Такие вот тревоги обошли стороной лишь очень немногих китайских родителей, независимо от места жительства или общественного уровня, и требования к поведению детей были у них соответствующие – строгие. Помню этот урок, полученный в первых моих собеседованиях с потенциальными аи, – Рэйни нужна была нянечка, пока я на работе. Слово «аи» буквально означает «тетушка». В нашем доме «аи» со временем стало означать домработницу, кухарку, няньку, бонну и друга.
В первый мой месяц в Шанхае я позвонила агентше, назвавшейся на английском Кэрол. В городе, где обитает двадцать шесть миллионов человек, мне нужен был посредник. Кэрол сообщила мне, что у нее имеется база данных мужчин и женщин, которую можно отсортировать по росту, весу, городу рождения, навыкам, опыту и требованиям по зарплате.
– Мои аи готовы ходить за продуктами, варить обед, прибираться в доме и присматривать за ребенком, – сказала Кэрол. За четыре американских доллара в час и за еду?
– Кажется, мне подойдет, – ответила я Кэрол.
В основном аи – это мужчины и женщины, просочившиеся из провинций в большие города, привлеченные заработками вдвое, а то и втрое выше, чем дома. Почти всегда решение чу цюй – отправиться работать – возникает от нужды покрывать бытовые и образовательные расходы на ребенка. (Во имя образования принимаются бесчисленные частные решения, в большом и в малом.) Миграция из села в город в Китае – крупнейшее массовое переселение на планете, около трехсот пятидесяти миллионов человек за последние несколько десятилетий, и я собиралась подпитать это паломничество, создав рабочее место в своем шанхайском доме.
– Мои аи – шоу цзяо хэнь гань цзин, – продолжила Кэрол, что дословно означает «руки, ноги, очень чистые». Человек с нечистыми руками и ногами – воришка. – Дайте моим аи пятьсот юаней на покупку еды в дом, и они купят на пятьсот юаней, – пообещала Кэрол. – Они не купят на четыреста пятьдесят, а сдачу в пятьдесят юаней прикарманят. Вы откуда сами?
– Из Америки – я американка.
– Американка! – воскликнула она. – На американские семьи работать хорошо! Аи любят работать на американские семьи. И на канадские. И на британские.
– Почему же аи любят работать на американцев? – спросила я.
Кэрол этим вопросом пренебрегла.
– Аи не любят немцев. Немцы отказываются торговаться по зарплате. Аи и на испанцев не любят работать. У испанцев беспорядок. Они несдержанные. Вечно опаздывают. У сингапурцев на каждого члена семьи по стиральной машинке – слишком много для одной аи.
Я хихикнула. Частенько же китайцы обобщают образ нации или культуры, с какой столкнулись лишь походя.
– Гонконгские семьи не любят, когда аи сидят у них на диване, – не унималась Кэрол. – Французы надменные, а к тому же хотят, чтобы аи у них были молодые и хорошенькие – большинство аи им не подходит. Индийцы – вегетарианцы, и поэтому аи, которые на индийцев работают, вечно голодные.
– В смысле? – уточнила я.
– Голодают. Аи звонят мне и говорят, что есть нечего – помидор, да морковка, да картошка. И немножко карри, – объяснила Кэрол. Видимо, в такой плотоядной стране, как Китай, где ежегодно потребляется пятьдесят четыре миллиона тонн свинины, рабочее место, где нельзя мясо, – невезуха.
Я повторила вопрос:
– Почему аи любят работать на американцев?
– Потому что американец даст аи лекарство, если аи заболела. Не отправит аи по магазинам в дождь. Пригласит аи к столу вместе с семьей, а не выгонит на кухню. Ходит за аи и все время спрашивает: «Ты довольна? Ты довольна?» – Очевидно, в глазах Кэрол американская мать – начальница-невропатка, озабоченная правами человека и условиями труда. – Если у меня возникает американская семья, которой нужна аи, – сказала Кэрол, – я захожу в общежитие, и все аи поднимают руку. «Я хочу, я хочу!»
Кэрол сказала, что придет через несколько часов, и вскоре объявилась у меня на пороге с еще одной агент-шей и тремя улыбчивыми кандидатками-аи. На Кэрол был черный плащ из лакированной кожи и блестящие черные туфли – наряд, сообщавший мне, что, если я найму аи у Кэрол, мне хватит времени наряжаться, как она.
Китаянки прошли в гостиную и расселись вокруг обеденного стола. Я устроилась в кресле. Пять пар глаз цвета черного чая воззрились на меня.
– Можете начинать собеседования, – сказала Кэрол.
Я оглядела роту чужаков, занявших места, где мы обычно завтракаем.
– Сейчас? Здесь? – спросила я.
– Давайте-давайте. Спросите, как их зовут и какой у них опыт, – подсказала Кэрол.
Я начала с женщины слева.
Тан-аи гордилась тем, что за восемь лет своей жизни в Шанхае отработала всего у трех семей – такая вот она преданная, – а еще она была миловидна и с приятными манерами. Поглядела сверху вниз на Рэйни, увлеченно катавшего паровозики, и улыбнулась.
Ву-аи происходила из провинции Аньхуэй, на границе с Шанхаем. Она уверенно объявила, что вода из-под крана – не для питья и что у себя на родине она была поваром. Я вообразила, какие блюда она могла бы приготовить.
Ху-аи было сорок четыре, она из провинции Фуцзянь, у океана. Мне говорили, что в Фуцзяне самый чистый воздух на весь Китай, но Ху-аи выглядела так, будто жила в дымоходе. Скорее всего она только что завершила пыльный многодневный путь из глубинки.
Все кандидатки рвались работать. Каждая описала свой опыт, но я растерялась.
– Которая вам нравится? – спросила Кэрол, словно мы обсуждали покупку хомячка в зоомагазине. Аи ждали – и потенциальная победительница, и проигравшие, вместе, у меня в доме. Подумалось, что создавшееся положение безупречно отражает ситуацию с китайской рабочей силой: население огромно. Люди – бросовая штука. Не подходит кто-то – замена всегда найдется. Этот факт китайской жизни и прежде незачем было приукрашивать, и я встревожилась: мой выбор в конечном счете поможет поддержать чьего-то ребенка.
– Как мне выбрать? – спросила я наконец.
– Я бы пригласила каждую аи к себе домой на один день, – сказала Кэрол. – Понаблюдайте, как они моют стены. Кладут ли реактивы в воду или просто проходят поверхность влажной тряпкой? Как утюжат? Опрятно ли режут овощи? И обязательно обратите внимание, как они делают ребенку массаж.
– Ребенку массаж?
– Да, – сказала Кэрол. – Французы считают, что это очень важно.
– Ну, уж если кому и массировать ребенка, – заявила я, – так только мне.
Кэрол кивнула.
– Давайте вы попробуете каждую, по одному дню.
С которой начнете? Выберите одну. – Она описала круг подбородком.
Это уже перебор.
– Можно они подождут снаружи? – спросила я.
Кэрол выпроводила женщин за порог и вернулась к столу, готовая к деловым переговорам.
– Первая вам достанется за две тысячи жэньминьби[5] в месяц, – сказала она. Это примерно триста долларов, и для 2010 года это была хорошая зарплата. – Второй нужно будет платить две с половиной тысячи, а третья хочет две тысячи триста. Мой сбор – сорок процентов от суммы зарплаты за месяц.
Назавтра Тан-аи явилась к восьми утра, готовая к работе. Она устроилась рядом с Рэйни, сидевшим за обеденным столом и поглощавшим овсяную кашу.
– Здравствуй, малыш, – сказала Тан-аи. Малыш не отозвался.
– Его зовут Рэйни, – представила я его.
– Рэйни, что ты ешь? – спросила Тан, глядя на него пристально. Рэйни по-прежнему не отвечал, и это уже явно было чересчур. Тан вознамерилась заставить его отозваться, и потому она резко выдернула у него ложку и попыталась засунуть ее ему в рот. Рэйни слез со стула и ринулся ко мне.
Тан последовала за ним – с ложкой в вытянутой руке.
– Малыш, вернись сейчас же и доешь кашу, – сказала она.
– Можете звать его Рэйни, – сказала я, а ребенок повис у меня на руке.
– Рэйни, иди сюда, – произнесла Тан-аи. Но Рэйни не подчинился. – Бу тинхуа, – сказала она, откладывая ложку. Не слушается. Тинхуа – слушай и подчиняйся, этот приказ выдала учительница Чэнь в первый же учебный день Рэйни. В тот день Рэйни проверку на тинхуа не прошел – в этот тоже.
Тан-аи направилась к входной двери и принялась обуваться. Я проследовала за ней в полном изумлении.
– Простите, вы уходите? – спросила я.
– Я слыхала, что заморские дети бу тинхуа. – И с этими словами закрыла за собой дверь. Аи, может, и предпочитают американских нанимателей, но американский паспорт – не козырь против непослушного ребенка.
Ву-аи пришла на свои испытания на следующий день. Она объявила, что ее муж – рабочий-строитель в другом городе, а ее заработок должен был покрывать расходы на обучение их сына.
Все шло вроде бы неплохо – до тихого часа: Рэйни вскакивал на постели, словно чертик из табакерки, ныл и плакал. Ву подошла к его кроватке, вытолкнула Рэйни из равновесия, чтобы он упал, и уложила его.
– Тинхуа! Слушайся! Ложись! Не крути головой.
Она прижала ему голову к матрасу, и я, не веря глазам своим, смотрела, как он замахал руками. В два прыжка я очутилась у кроватки.
– Отпустите его, – сказала я, убирая руку Ву с головы ребенка. Рэйни вскинулся и продолжил реветь.
– Он не слушается, – произнесла Ву, глянув на меня. Я увидела в ее глазах упрек. Это я виновата!
– Кажется, мы друг другу не подходим, – сказала я, сжимая кулаки. – Лучше уходите.
Молва явно разнеслась: Рэйни – это ужас. Я позвонила Кэрол и сообщила, что двое претенденток не годятся, остается лишь Ху-аи. Но Ву и Ху, похоже, сговорились, и Кэрол вскоре сообщила новость: Ху-аи сочла Рэйни «слишком маленьким», а наш дом «слишком трудно прибирать». (Мало ли что Ху-аи заявилась на собеседование замарашкой, будто вылезла из печной трубы.) Наша последняя возможность оказалась утраченной.
Подтекст был ясен, а доводы тщательно подобраны так, чтобы я не потеряла лицо. «Ты – ужасная родительница. Твой ребенок – кошмар. Как бы ни нужна была мне работа, чтобы поднимать собственного ребенка, я не буду заботиться о заморском ребенке, который не слушается».
У нашего заморского ребенка двое родителей, намеренных обустроить свою новую жизнь со смыслом и с приключениями.
Очень помогло то, что сам наш брак в некотором смысле закален уважением к личным различиям: один из нас был всегда вынужден приспосабливаться к новым обстоятельствам. Впервые явившись в Миннесоту знакомиться с родителями Роба, я вышла из самолета, прилетевшего из Нью-Йорка, в аэропортовый челнок и тут же заметила, что я тут самая низкорослая – и единственная, у кого волосы темнее белого шоколада. Бо́льшую часть жизни я провела в «плавильных котлах» культур – в громадных городах: Хьюстоне, Сан-Франциско, Нью-Йорке – и никогда прежде не видела столько высоких белокурых великанов одновременно.
Штука в том, что мы с Робом происходим из культур настолько же разных, насколько не похожи друг на друга лютефиск и личи.
Роб вырос в миннесотском городке с одним светофором на всю округу. Его предки – шведы, норвежцы и немцы – осели на Среднем Западе много поколений назад, и, если выстроить всех горожан вдоль Главной улицы и добавить к ним всех призраков их предков заодно, лягушек и рыб в соседнем озере все равно окажется больше. Почти все на короткой ноге с аптекарем и зубным врачом, а главные развлечения в городе – спорт и выходы в церковь. Сосед мог вспомнить все до единого результаты всех хоккейных матчей, в которых поучаствовал в старших классах ваш дядя, а если кто-то у вас в семье умирал, на пороге возникали люди с судками еды. Родители Роба блюли строгие часы возвращения домой и никаких прогулов школы, но в остальном Роб с братьями часы напролет играли в мяч, шастали по окрестным лесам, плавали или катались на лодке по озеру за домами.
Идиллическое детство – но и замкнутое, и Роб никогда не скучал по нему, едва нашел способ уехать. На третьем десятке он метался между континентами, жил в Испании, потом в Австралии, а затем и в Китае – в 1990-х, добровольцем Корпуса Мира. Более того, Роб – один из первых иностранцев, поживших в городе Цзыгун в китайской глубинке после того, как Мао Цзэдун встал у руля страны в 1949-м. На второй день в городе Роб отодвинул штору у себя в квартире на первом этаже и увидел десяток китайских детишек, вцепившихся в решетку у него на окне, – они рвались поглядеть на американца. Роб изумлялся не меньше – месту, которое станет ему домом на целых два года. Китайское общество менялось стремительно, однако письма по-прежнему добирались до Штатов пару месяцев, а электронная почта как способ общения с друзьями и любимыми пока еще не была в ходу. Обособленность от внешнего мира подарила Робу возможность сосредоточиться, выучить мандарин, взахлеб прочитать кучу книг по истории Китая и подружиться с соседями.
Моя связь с Китаем досталась мне с рождением. Я прямой потомок основателя династии Мин, но армии Мао Цзэдуна, прошедшие маршем по стране в 1940-х, нимало не интересовало династическое прошлое. В то время семьи моих мамы и папы сбежали из Китая под угрозой почти неминуемого преследования и нашли безопасность и стабильность, какие их родина предоставить им не могла. «Тяжко было», – единственное, что говорила о тех их скитаниях моя бабушка по материнской линии – со сдержанностью, свойственной многим китайцам. Пути в Китай им были отрезаны потом не одно десятилетие, и дальних родственников моя семья не видела годы и годы.
Тети, дяди и племянники, оставшиеся в Китае, пережили войну и сокрушительные кампании Мао, в том числе и Культурную революцию 1960-х, и только-только начали процветать: Китай стал открытой страной всего лишь пару десятков лет назад. Родственники зажили лучше вместе с Китаем, кто-то даже выбился в большое предпринимательство и политику. Самое примечательное, что в 1990-х мой двоюродный дед Чжу Жунцзи развивал Шанхай на посту мэра и затем стал одним из знаменитейших премьер-министров современного Китая.
Через Тихий океан мои мать с отцом перебрались еще юнцами, эмигрировали в Америку, и там набор ученых степеней был, видимо, брачным ритуалом: они познакомились в Мичигане, добыли себе докторские степени Лиги плюща, поженились и осели в пригороде Хьюстона. Там они вырастили меня и мою младшую сестру – едва ли не сломя голову: в них все еще жило беспокойство – они познали благополучие в дальних краях, но уезжали-то в чем были, имея при себе лишь образование и пару втихаря вывезенных золотых слитков.
В Америке мое фамильное древо заново пустило корни. Хотелось бы мне сказать, что детство мое было веселым, что родители обживались, поддерживая в себе авантюрный дух. На самом же деле я росла под незримой дланью семейных ожиданий, что тисками впивалась мне в плечо. Я, разумеется, не познала ни войны, ни революции и ходила в обычную американскую среднюю школу, какие в Техасе славились футболом и спортивными танцевальными группами, но возвращалась-то домой к авторитарным родителям с китайскими замашками.
Мать с отцом власть свою применяли безжалостно, наши с сестрой жизненные пути планировали так, чтобы мы выдержали испытание безупречностью и высокими учеными степенями. В отличие от детства Роба, церковь и спорт для моей семьи ориентирами не были; мы молились у алтаря образования, и, попытайся я податься в американский Корпус Мира, отец, без сомнения, спросил бы меня, зачем я рвусь жить в развивающейся стране, когда мои предки пытались оттуда удрать. («Зачем ехать в места, где нельзя пить воду из-под крана?»)
Мы с Робом познакомились в Нью-Йорке на третьем десятке – студентами-журналистами. К тому времени мы уже объездили шесть континентов, если считать на двоих, сменили разные работы и помотались по миру с рюкзаками, но жажда нового никуда не делась и после женитьбы. За пять лет мы сменили пять мест обитания. Роб занимался общественной радиожурналистикой, а я стала газетным репортером, а позднее – и писателем.
Переезд в Китай оказался для нас обоих возвращением домой – по-разному. Поездка Роба с Корпусом Мира вдохновила его решение стать журналистом. Мои китайские корни – мой фундамент как потомка, который побывал в долгой экспедиции и теперь навещает родину. У нас с Робом в крови бродило как раз нужное количество фермента перемен, чтобы забрать ребенка и переехать в другую страну.
Пока мы вживались в роль родителей, дух приключений и приспособляемость оказались очень кстати, и они стали для нас необходимыми по мере того, как мы понимали, чего от нас в Китае ждут как от родителей не только китайские учителя, но и общество в целом.
Вскоре, когда Рэйни уже пошел в садик, я начала улавливать, что образование ребенка – это полная занятость по крайней мере для одного родителя. Через три месяца Рэйни в детсаду я познакомилась с одной пекинкой, которая во время китайского экономического бума резко бросила торговлю промышленным оборудованием. Продажа станков принесла ей богатство, но из-за работы она безвылазно сидела на всяких переговорах – по многу часов.
– Однажды мне пришлось выбрать: либо совещания с боссом, либо занятия с дочкой в школе, – сказала она. – Они совпадали по времени один в один. – Она в суматохе как-то раз проворонила и то и другое. – Школа, оказывается, куда жестче работы. Вот я и ушла. В «Сун Цин Лин» таких родителей любили.
– Мы не детей берем – мы берем родителей, – как-то раз заявила на родительском собрании директриса Чжан битком набитому залу кивавших чернявых голов. – Вчера я познакомилась с родительницей, которая купила две флейты. Одну – себе, чтобы репетировать вместе с дочерью. Такие родители мне нравятся.
Директрисе Чжан нравились родители читающие и отвечающие. В китайском образовании ведется обширная переписка: уведомления, напоминания, СМС, электронные депеши, письма и разрешения от родителей. Рядом с комнатой занятий Рэйни висел ряд досок с объявлениями, они ежедневно подогревали толки среди родителей и прародителей, толпившихся возле них в три слоя. Эти чудища каждое площадью пять квадратных футов я привыкла именовать «Махиной». Ключевыми на ней были еженедельное расписание, обеденное меню и творения воспитанников – например, пара десятков нарисованных павлинов, каждое перышко в хвосте – под строго определенным углом. Как раз с наставлениями Махины я и начала конфликтовать – с уведомлениями о всевозможных задачках для родителя и ребенка: работа на дом, книги для чтения, задания. Если указы родителям не возникали на Махине, их отправляли прямиком с ребенком, в папке на трех кольцах, куда учителя пристегивали разные бумажки и записки. Имелся и классный блог.
Самой докучливой оказалась родительская группа в WeChat, из-за которой я была безотлучно привязана к телефону сутками напролет. WeChat – мессенджер, в Китае более популярный, чем электронная почта. С помощью этого мобильного приложения учителя могли доносить до нас все свои приказы. А приказы эти так и сыпались. Например:
На этой неделе мы берем тему «Я люблю свою семью». Начнем с рисования матери. Мамы, будьте любезны принести свой фотоснимок в сад. Подтвердите получение.
Не отставать от таких вот ежедневных заданий – неотъемлемая часть здешнего родительского воспитания. Иногда указания поступали ошарашивающие: «Принесите в школу пластмассовую рыбу»; или тревожащие: «Завтра медосмотр, скажите ребенку, что в него будут тыкать пальцем и он обязан бесстрашно это выдержать»; или противоположные моим представлениям о выносливости человеческого тела: «Сегодня холодная погода, и детям нельзя заниматься уличными видами спорта».
Бывало, что учителя привлекали родителей как бесплатную рабочую силу: «Вырвите все страницы из прописей и приделайте к соответствующим страницам учебника». В тот день Рэйни притащил на себе домой семь рабочих тетрадей, и мы устроили на обеденном столе маленькую фабрику – вырывали листки из тетрадей, листали страницы и пришивали степлером много часов подряд.
– Разве не школа должна этим заниматься? Не нянечки? – спросил Роб, берясь за степлер. Я покачала головой.
Родители для китайской системы образования – равноправные партнеры, и горе тем мамашам, кто прозевал записку или не принес пластмассовую рыбу.
Шли недели, обстрел посланиями в WeChat продолжался, тревожность моя росла. Ответ родителя на сообщения учителя в WeChat должен был быть стремительным, лучше всего – сию же секунду; не отставать от этого ежедневного потока сведений – моя работа. Вскоре я осознала, что именно раздражает меня больше всего: остальные родители-китайцы. Все это очень походило на гонки, будто я играла в «горячие стулья», кон за коном, и из-под родителя, который отвечал последним, могли вышибить стул. Учительница пишет:
Есть ли у кого-нибудь из родителей костюм «черепаха и заяц» для игры по ролям?
Через несколько секунд возникает какофония – в основном матери, – и мой телефон дребезжит от каждого следующего сообщения:
Да! У меня! Учитель, вы так стараетесь!
У меня есть костюм черепахи и зайца!
Отправляюсь купить немедленно! Учитель, вы изумительны!
Получила сообщение! Сделаем, как вы скажете!
У одной родительницы рвения было через край, и у нее оказались не только костюмы черепахи и зайца, но и «лягушки, золотой рыбки и головастика!». Остальные тут же бросились искать костюмы животных (или по крайней мере заявляли о своем усердии в WeChat).
Я не понимала смысла игры по ролям, не рвалась я и рядить своего трехлетку в костюм пресмыкающегося.
Но в тот конкретный день лишаться стула мне не хотелось, и я транслировала свой пыл:
Учитель, сделаю тут же!
Сообщения от наставников приходили в любое время дня и даже ночью и по выходным, а в некоторые сутки я насчитывала в нашей группе три с лишним сотни сообщений.
Большинству китайских семей было проще не отставать, чем мне: простая арифметика. Политика планирования семьи в Китае в последние пару десятилетий – «политика одного ребенка», как ее именуют попросту, – означала, что у многих одногруппников Рэйни нет ни братьев, ни сестер. У этих детей были мама, папа, две бабушки и двое дедушек, итого шестеро взрослых на одного ребенка. Такова перевернутая пирамида жизни в большинстве китайских городов – нередко под одной крышей обитают три поколения: ребенок, родители и парочка прародителей.
У такого уклада время от времени проявляются и теневые стороны: ребенок растет настолько избалованным, что в народе их именуют «императорчиками». А бывает, что множество заботливых рук оказывает на воспитанника в основании этой пирамиды сокрушительное давление надежд. Я частенько вспоминаю китайскую поговорку «бу кань чжун фу» – представляю себе ослика или рабочую лошадь, тяжко груженных товаром, которые «больше не тянут бремя».
Но хороша пропорция «шесть к одному» между взрослыми и детьми тем, что китайские городские дети обычно окружены многочисленными людьми, готовыми разделить тяготы образования. Моему двоюродному дедушке Куанго, общительному человеку со статью, приобретенной за десятилетия во главе банкетного стола, дедом работать давалось так, будто это азартный спорт.
– Важнейший мой труд только начинается, – объявил он мне, получив под опеку внучку. Дядя Куанго наличные в уплату кружков и факультативов возит тележками, повелевает домашними заданиями, добывает подарки учителям и ездит на экскурсии. Его внучка переезжает к нему в квартиру в будни – у нее там своя кровать, и эта миграция на срок с понедельника по пятницу дается ей легко: достаточно зайти в лифт и нажать на кнопку. Отец девочки, мой троюродный брат, купил квартиру в том же доме, где живет Куанго, исключительно с этой целью.
У Рэйни же, напротив, было всего двое надежных взрослых – мы с Робом. Дедушки и бабушки остались за океаном, и поэтому привлекать родственников к опеке мы не могли, а я прогибалась под грузом циркуляров, написанных на моем втором языке. Я нашла благодарную работу писателя, а позднее и телекорреспондента и не собиралась бросать все это в угоду учительнице Чэнь.
Думала, что научилась держать равновесие канатоходца и справилась с угрызениями совести, – пока не надвинулся День прародителей и не доказал, что я заблуждаюсь. Ничто так не возмущало хрупкого равновесия нашего хозяйства, в котором вечно не хватало рук, как этот конкретный праздник.
«Это добродетель нашего китайского народа – почтение к старикам. Наши прародители вложили столько любви, что теперь, когда они состарились, мы обязаны делать для них все возможное», – сообщила нам записка от учительницы. В записке нам было велено отправить в садик в грядущий четверг дедушку или бабушку – на празднование «сыновнего послушания».
Неувязочка.
– Дедушки и бабушки Рэйни живут в Соединенных Штатах, – сказала я учительнице Чэнь, когда забирала Рэйни.
– Ну, тогда Рэйни не сможет участвовать, – ответила Чэнь. – Пусть сидит дома.
– Бухаоисы – приношу извинения, – я уверена, Рэйни хотел бы участвовать, – возразила я.
– Тогда вы с ним приходите, – отрезала Чэнь.
– Я работаю и не смогу вырваться, – сказала я.
– В таком случае пусть сидит дома.
Вот так мне пришлось умолять, чтобы меня отпустили с работы и я могла бы изображать бабушку собственного сына. Я вошла в комнату младшей группы № 4, опоздав на две минуты, и обнаружила там пару десятков дедов и бабушек, рассаженных на крошечных стульчиках; все пели песню 1952 года о труде.
Труд – это самое славное дело.
Солнце сияет, поет петушок…
Я глянула на Рэйни. Вид у него был до странного отчужденный, и он избегал моего взгляда.
Проснулись цветы, чистят перышки птахи…
Вьет сорока гнездо, пчелы мед собирают.
Я вновь посмотрела на Рэйни, но он, похоже, вознамерился меня не замечать. Может, все потому, что его «бабушка», назначенная на один день, вообще-то родила его? Вряд ли трехлетка ощущает на себе давление среды, но в тот миг я осознала: Рэйни кое в чем отличается от одногруппников настолько, что не скроешь. Все еще хуже оттого, что китайская культура сосредоточена на коллективном, а не личном, и я наблюдала, как психология Рэйни уже смещается в том направлении. Ему было неловко, потому что он выделялся.
Дети хлопали себя по коленкам под «Большого петуха, большую курицу», а затем под другую развеселую песенку, посвященную любимым темам Партии – работе и труду, – и наконец учительница Чэнь добралась до сути праздника – до урока сыновнего послушания.
– Дети! – воскликнула учительница Чэнь, дважды хлопнув в ладоши. – Давайте скажем нашим бабушкам и дедушкам: «Вы так упорно трудитесь!» Бабушки и дедушки – старшие, давайте выкажем наше почтение и сделаем нашим старейшинам массаж!
Массаж старейшинам?
Заскрипели стульчики, дети встали и забежали за спины своим дедам и бабкам. Сидя на своем микро-стульчике, я оказалась одной высоты с Рэйни, когда он подошел.
– Привет, Рэйни! – сказала я, приглаживая ему волосы.
– Тай синькулэ – ты так упорно трудишься! – скомандовала учительница Чэнь. – Говорим, дети!
Дети подхватили.
– Тай синькулэ – ты так упорно трудишься! – пропищала детвора, глядя на своих стариков. Рэйни удалось промямлить что-то в мою сторону.
– А теперь массируем старших! – объявила Чэнь.
Рэйни обошел мой стул и положил ручонки мне на спину. Остальные дети сделали то же самое, и я осознала, что воспитанники репетировали эту церемонию на занятиях. Рэйни мял меня вяло – так прикасаются к стенке, на которой еще не досохла краска, но вскоре все и закончилось. Двадцать семь детей помассировали спины двадцати семи китайским старейшинам, а двадцать восьмой – мой сынуля – погладил по спине свою мать-американку.
В тот вечер Рэйни простонал:
– У меня нет бабушек и дедушек.
Само собой, они у него были – четыре штуки, но жили на другой стороне планеты. Переезжать к нам не хотелось ни одному.
Близился китайский Новый год, важнейший праздник китайского календаря, и я пронюхала, что остальные родители уже готовят изысканные дары. Я сообразила, что пора несколько подпитать гуаньси – отношения с учителями Рэйни. Бабушек и дедушек Рэйни под рукой не было, разделить нагрузку его образования мне было не с кем, но мать, очень заинтересованная влезть в громадную шкуру китайского родителя, у него имелась.
С задачей покупки подарков я справиться могла.
Я оказалась в магазине «Кауч»[6] в Хьюстоне, когда отправилась посреди года повидать родителей, Рэйни прихватила с собой. День в торговом центре был вялый, и, когда продавщица в «Кауче» выяснила, что именно я хочу купить, она принялась увлеченно таскаться за мной.
– О! – сказала она, встрепенувшись. – Вы подарки ищете? Для китаянок?
– Да. Мне надо два…
– Да! Для китаянок! – воскликнула она. – Китаянки ходят сюда толпами и скупают сумочки на тысячи долларов. Очень хорошие клиенты!
Налоги на ввоз взвинчивают цены на зарубежные торговые марки в Китае вдвое, а то и втрое, и потому китайский потребитель при деньгах начал летать за покупками в Европу, Штаты, Гонконг и Корею. Хьюстонская продавщица приметила сумочку с ремешком и ярко-синими «К», огладила буквы пальцем – и выдала диагноз покупательским привычкам зажиточных китаянок:
– Китаянки любят все, что начинается на «К». Любят металлические эмблемы с дилижансом и лошадками, потому что это классика. Обожают лакированную кожу, яркие, броские, пластиковые цвета. Любят молнии, чтобы ничего не было открыто и уязвимо. И еще ремешки, чтобы носить вот так, – завершила она, вешая сумку на плечо. Пока она говорила, слова из нее сыпались все быстрее, и все, о чем вещала, она показывала: логотип, кожа, молния, ремешок.
Я высадила полтысячи долларов на сумочки, у каждой – все четыре обязательных атрибута, и понадеялась, что привлеку к своему сыну немножко внимания. Рэйни недоумевал. По дороге из торгового центра он выпалил:
– Это для кого сумочки?
– Для твоих учительниц Чэнь и Цай.
В голосе у Рэйни послышалась растерянность.
– У них уже есть сумочки, – сказал он.
– Это подарок, – отозвалась я.
– То есть у каждой будет по две сумочки?
– Да, – ответила я, пристально вглядываясь в дорогу поверх руля. Рэйни уже просек абсурдность положения.
В современном Китае дарение подарков – важная часть ритуала в любых ценных отношениях. Из того, каков подарок – насколько он дорог, как его преподнесли, иногда с курбетами едва ли не комическими, – вытекало множество разнообразных следствий. Большинство моих знакомых китайцев считает этот ритуал утомительным, а само действо таким замысловатым, что исследователи посвятили немало диссертаций формальностям и скрытым смыслам дарения. Китайская культура – иерархическая, и при вручении подарка человеку «с высоким уровнем власти» надо непременно явить «почтительное речевое и невербальное поведение», писал ученый Хайжун Фэн.
Иными словами, это никогда не просто вручение коробки, завернутой в бумажку. Учительницы Чэнь и Цай – люди «с высоким уровнем власти» в наших отношениях, мой сын отдан им под опеку на восемь часов ежедневно. В академических понятиях мне следовало выказать почтение к учителям, а также пробудить в них встречное чувство.
Короче, вручение обязано было пройти гладко.
Как мне этого достичь? Я воображала, как воодушевленные учительницы принимают мои дары с восторгом и широченными улыбками, но как этого добиться, я не очень понимала. Одна китайская подруга сказала, что надо все делать тактично, и я подумывала пролезть в классную комнату, когда буду забирать Рэйни, и оставить коробки у них в шкафу, но тогда что писать в сопроводительной записке? Другая подруга предложила подсунуть каждой учительнице в отдельности записку с адресом. «Они поймут, что надо приехать по адресу, и там им вручат коробку». Такие в Китае обычаи, сказала она. Но было в этом что-то слишком мафиозное, слишком от Триады[7], на мой вкус.
Наконец я решила изобразить курьера. Разложила все сумочки по коробкам с логотипом «Кауча» и сложила их в пластиковый пакет. Прибыв к двери классной комнаты, я обратилась к учительнице Цай в прямой видимости от шанхайца, собиравшего вещи своей внучки. Но когда я приблизилась к учительнице Цай, пакет прорвался, и украшенные логотипом коробочки вывалились всем на обозрение.
– У нас для вас подарки из Америки, – сказала я неуверенно, склонив голову и приближаясь к Цай с коробкой, подобранной с пола. Мне подумалось, что склоненная голова – «почтительное невербальное поведение», подчеркивающее положение Цай.
Отклик учительницы оказался пылким и непосредственным.
– Бу юн, бу юн – не стоит, не стоит! – воскликнула она, вскинув руки и сдавая от меня назад. Она глянула на дедушку-шанхайца, стремительно убиравшегося прочь со сцены событий. Затем учительница Цай удалилась на безопасное расстояние, развернулась и дала деру быстрым шагом, оставив меня на пороге в класс. – Бу юн, бу юн, – повторяла она через плечо.
Я получила и словесное, и невербальное отвержение подарка и стояла теперь, как идиотка. Перебрав в уме все, что знала о китайских традициях дарения, я вспомнила такую разновидность отклика: асимметричная расстановка сил в отношениях требовала неоднократной процедуры предложения и отвержения.
Иначе говоря, получателю первые несколько раз полагается отклонить подарок, а дарителю – настаивать. Я наблюдала, как этот обычай отрабатывается на встречах моих родителей с одним их другом-китайцем. Даже если обстоятельства впрямую намекали, что платить предстоит моему отцу, его гость в первый, второй и третий раз отказывался, и все три раза мой папа настаивал. Все это обычно сопровождалось устной – если не физической – перепалкой над принесенным ресторанным чеком.
– Не стоит! – говорил гость, вскидывая руку.
– Ты в прошлый раз платил! – возражал отец.
– Ну правда, мне в радость посидеть с вами, твое присутствие – вот мне подарок, – продолжал настаивать гость.
– Ты обязан дать мне заплатить, – не сдавался отец.
Официант-китаец стоял рядом и ждал, когда этот цирк завершится. Однажды я наблюдала, как гость трижды обежал ресторанный столик в погоне за моим отцом – чтобы отнять у него чек.
Терпения к подобным мелодрамам у меня не было никакого, а от реакции учительницы Цай я остолбенела. Не желала я участвовать ни в каких «процедурах предложения и отвержения» и крутила педали по дороге домой, чувствуя, что сердце у меня в пятках; чертовы сумочки «Кауч» болтались в корзине моего велосипеда. В жизни китайской семьи – хоть мигрантки-аи, работающей в большом городе и отправляющей деньги домой, хоть городского папаши, высиживающего в школьных коридорах, пока не закончатся занятия по арифметике, хоть мамочки из «Сун Цин Лин», лихорадочно строчащей в WeChat, – существовали отчетливые правила приличий, и я пыталась играть свою роль правильной китайской мамаши.
Дома я запихнула коробки подальше в шкаф, за пальто и куртки.
Мне явно было еще чему учиться.
СИДЕТЬ, иначе ваши мамочки сегодня за вами не придут!
Китайцы традиционно не выказывают особого уважения к животным, поскольку животные, так уж тут сложилось, либо предназначены в пищу, либо они тягловая сила.
Как-то раз той осенью мы с Робом и Рэйни отправились в субботу после обеда в Шанхайский зоопарк, где я наблюдала толпы зевак, грубо и бесцеремонно обходившихся с животными, пока смотрители не видят. Мы посетили хорька, поселенного в стеклянный ящик, похоже, задуманный для змеи. Роб вспомнил, как в провинциальном Сычуане посетителям время от времени позволяли кидать живых кур тиграм на обед, и тут я увидела, как какой-то мужчина швырнул стеклянную бутылку в орангутанга, а дружки этого хулигана загоготали. В павильоне с приматами мы с Робом и Рэйни разглядывали местную гориллу, запертую в бетонной каморке размером с нашу гостиную – низкий потолок, никакой зелени и стеклянная стенка, из-за которой таращились посетители.
Когда мы собрались поужинать в тот вечер, Рэйни принялся скакать по гостиной на четвереньках.
– Рэйни-Горилла, Рэйни-Горилла, – выкрикивал он. – Горилла грустный.
– Почему, Рэйни? – спросила я. – Почему Горилла грустный?
– Горилла совсем один. Мамочка, папочка далеко в джунглях, – ответил он. – Горилла в садике.
Сердце у меня екнуло.
– Горилла в садике? – переспросила я, вспоминая бесприютную одинокую каморку. – А друзья у Гориллы есть?
Рэйни не ответил.
На следующей неделе жалобы посыпались всерьез.
– Ненавижу садик. Ненави-и-и-и-ижу садик, – ныл Рэйни – тихим, беспрестанным, глухим воем, который попадал аккурат в тот регистр, где, казалось, отскакивал от барабанных перепонок и гулял эхом несколько секунд, пока наконец не затухал. И ровно в ту же секунду Рэйни принимался заново: – Ненави-и-и-и-ижу садик.
В то, что любое образование может быть стопроцентным развлечением, я не верила никогда, но не помнила, чтобы учеба вынуждала меня выть над утренней овсянкой.
– Почему, Рэйни? – спросила я. – Почему тебе не нравится в садике?
– Каждый день садик, – ответил Рэйни. – Завтра садик. Потом опять садик. Всегда садик, садик, садик.
Я вспомнила о временах, когда опускала голову на подушку и с облегчением закрывала глаза после утомительного дня. Некоторого привыкания требует что угодно, это естественно – особенно жизнь в чужой стране и садик с детишками-китайцами. Может, у Рэйни привыкание просто не состоялось?
Нужно прислушиваться к его нытью, попытаться уловить подробности, решила я. И вот однажды он их выдал.
– Я очень хорошо сидел, а учитель все равно на меня разозлилась, – сказал Рэйни. – Не знаю почему.
В другой раз он выпалил:
– Учителя все время шумят. Не хочу в садик. Они кричат. У меня из-за этого сердцу больно.
«Кричат? Шумят? – задумалась я. – Насколько громко – и в каком смысле?»
– Как они кричат? – допрашивала я.
– Не хочу об этом говорить, – всегда отвечал он. Вообще у китайцев самые громкие голоса из всех, какие мне доводилось слышать (голос моего отца мог, по-моему, преодолеть длину Большого каньона из конца в конец). Может, у трехлетки Рэйни просто уши чувствительные? С силовым кормлением яйцами я как-то свыклась, и мне казалось, что Рэйни иногда нравится в садике, особенно если он явился домой с наклеенной на лоб красной звездочкой и гордо с ней разгуливал. И все же новые подробности меня обеспокоили. Что происходит в классной комнате учительницы Чэнь? Может, есть о чем волноваться?
На жизнь Рэйни в садике я могла взглянуть лишь одним глазком – посредством желтой папки на кольцах под официальным названием «Журнал развития ребенка», которую учительница Чэнь еженедельно передавала нам домой. В папке содержались фотоснимки детей, сделанные в разных углах классной комнаты: вот они позируют, изображая поваров в игрушечной кухне, а вот выстроены рядками, рты нараспашку – это у них пение, или вот стоят группой на игровой площадке.
На одной фотографии Рэйни с однозначно сердитым лицом сидит на коленках у мальчика постарше, мальчик обнимает Рэйни за талию. Подпись под снимком ссылается на шефскую программу: «Сестры и братья из старшей группы заботятся о младшей группе. Младшая группа больше не скучает днем по отцам и матерям, дети в младшей группе становятся независимыми и храбрыми». Более несчастным я Рэйни не видела никогда.
В папке содержались и указания родителям. Один такой документ объяснял родителям, что́ им следует делать, дабы искоренить в ребенке «дурные привычки» или «невнимательность». Другой наставлял, что «детей следует учить, что нужно встречать отцов после работы с чашкой чая и тапочками». Листок с рекомендациями уведомлял женщин об их материнских обязанностях: «Главная задача матери по осени – защищать ребенка от сухой жары. Для профилактики сухости горла, губ и кожи, а также носовых кровотечений давайте ребенку бурый рис или грушевую кашу». Судя по всему, образцовый китайский отец горит на работе, мать приставлена к кухне, а дети существуют, чтобы обслуживать главу семьи – мужчину.
Сверх того, что я читала в «Журнале развития ребенка», о манере поведения учителей или об их взглядах на образование мне почти ничего не было известно. Сообщений в WeChat – сотни, но осмысленных сведений – самая малость. Я смекнула, что кое-кто из родителей в «Сун Цин Лин» не находил себе места, как и я, – особенно те немногие иностранцы, чьи дети попадались во всех пяти младших группах. Мы, родители-иностранцы из Америки, Австралии, Франции и Японии, взялись допрашивать наших детей и делиться результатами.
Одна дама доложила мне, что ее сын сказал попросту:
– Мы там сидим.
– Сидите? А книжки читаете? Песенки поете? – уточнила она.
– Нет, мы просто сидим.
– И что делаете?
– Просто сидим и ничего не делаем, – ответил малыш.
Другая мамаша рассказывала, что, по словам ее сына, они ходят на улицу и там учатся держать на голове мешки с песком и сыну это занятие, похоже, нравится.
Я принялась забрасывать Рэйни вопросами за ужином: «Что вам говорят учителя? Что говорит школьная аи? Чем вы занимаетесь в садике?»
Рэйни не ответил. Но прошло несколько дней, и мой сын начал использовать мое отчаяние как рычаг. «Расскажу тебе про садик, если ты меня сегодня не будешь спать укладывать». «Купи мне мармеладных мишек – расскажу про садик». И наконец: «Расскажу про садик – если разрешишь остаться дома».
Я взялась придумывать предлоги навестить «Сун Цин Лин» в дневное время: заявлялась перед самым обедом – оставить для Рэйни запасную рубашку (следить за тем, чтобы ребенку было тепло и уютно, – наиважнейшая задача родителя-китайца) или заплатить за садик лично, а не банковским переводом. (Согласно закону об обязательном образовании, государственные младшие и средние школы с первого по девятый класс обычно бесплатные, но садики, куда берут даже трехлеток, – вещь необязательная, и поэтому за них надо платить.) Когда б я ни прогуливалась – ну совсем как ни в чем не бывало – мимо двери младшей группы № 4, я оглядывалась по сторонам, чтобы убедиться, что никаких взрослых рядом нет, подкрадывалась и прижимала ухо к двери. Никогда ничего не слышала. Псих, ни дать, ни взять.
«Сун Цин Лин» оказался непроницаемым. Однажды мне удалось изловить директрису Чжан после занятий; я понадеялась, что меня пустят постоять в глубине классной комнаты – любой классной комнаты, хотя бы несколько часов. Чжан стояла у кромки зеленой лужайки и наблюдала, как поток семей устремляется за садовские ворота, и тут осторожно, стараясь не застить ей обзор, приблизилась я.
– Здравствуйте, Чжан Юаньчжан, я мама Рэйни. Спасибо, что взяли нас в садик, – сказала я. – Мы очень рады.
– Хао, хао, – сказала она. Хорошо, хорошо. Я сообщила ей, что оборудование игровой площадки считаю впечатляющим, а также обмолвилась парой слов о погоде. Затем глубоко вдохнула – и взяла быка за рога. – А нельзя ли как-нибудь поприсутствовать на занятиях?
– Мы не пускаем людей на занятия, – ответила она, глянув мне в лицо, а затем вновь воззрилась на семьи, покидавшие территорию детсада. Я применила прием лести.
– Ну, я надеюсь разобраться в китайском стиле преподавания, – сказала я. – Мы на Западе считаем китайскую систему очень впечатляющей!
– Мы не разрешаем наблюдать не-учителям, – сказала она, поглядела мне за плечо, а затем стремительно ретировалась. – Прошу меня извинить.
Я вознамерилась повидать китайский детсад изнутри. Постановила, что применю в своих репортерских изысканиях другой неплохой метод: другой шанхайский садик. В какую среду я вбросила своего ребенка? Рэйни проговорился про сидение – почему оно так важно? Китайское образование сводится к приспособленчеству и усидчивости? Действительно ли так суровы подходы учителей, как я опасалась?
Я попросила кое-каких своих китайских приятелей воспользоваться их гуаньси и наконец получила приглашение побыть на занятиях в садике под названием «Жэньхэ» – «Гармония». Пустят меня не раньше чем через шесть месяцев, когда начнется первая неделя занятий следующего учебного года, но я не сомневалась, что возможность это важная. В Шанхае более тысячи четырехсот государственных детсадов, все они работают по методикам Министерства образования, надзирает за ними местный комитет по образованию, и я была уверена, что, заглянув в классную комнату «Гармонии», кое-что пойму и о среде, в которой находится Рэйни.
Для наблюдений мне предоставят группу самых младших детей, преимущественно трехлетних, как Рэйни. Поскольку это будет их первый день вне дома, я получу уникальную возможность понаблюдать, как педагоги справляются с поведением детей в подобных непростых условиях.
Доступ я получила в порядке одолжения от подруги, которую об этом попросила. Подруга отчетливо дала понять, каковы тут «негласные» условия.
– Подарок учительнице будет кстати.
– Ладно… А какой примерно стоимости?
– Ну, скажем, тысяча куай?[8] – Это сто шестьдесят долларов, примерно четверть месячной зарплаты учителя. В Китае, если тебе нужно чего-нибудь добиться, тактическая смекалка всегда проигрывает основному блюду – гуаньси, с гарниром в виде подарка.
– Сумочка «Кауч» подойдет? – парировала я. – У меня тут завалялось несколько.
– Да. «Кауч» – это хорошо.
В садик «Гармония» я прибыла в 8:32 и постучала в дверь младшей группы № 1; из-за запертой двери доносился рев.
Открыла учительница Ли, худощавая дама лет тридцати с чем-то – короткая стрижка, брови нарисованы толсто, черным карандашом.
– Сегодня будет луань – кавардак, – сказала Ли, впуская меня и со щелчком запирая за нами дверь.
Первый день занятий в детском саду «Гармония», передо мной – двадцать восемь крошечных блуждавших по комнате детишек в разных стадиях расстройства. Большинство рыдало, некоторые повторяли примерно одно и то же: «Мама! Мама! Я хочу домой!» Первые три года жизни они провели в домашнем уюте, в окружении родителей и бабушек с дедушками. И вот всё внезапно закончилось – малышей сдали в детсад, началась их долгая узкая дорога в китайском школьном образовании.
И дорога эта – очень сообразно – началась с приказа. За главную сегодня была старшая учительница Ван – устрашающая женщина с длинными черными волосами, которые, ниспадая к полу, казалось, тянут книзу все черты ее лица. У Ван был пронзительный сосредоточенный взгляд, опущенные уголки рта, острый и выпирающий подбородок и голос-стаккато, от которого вздрагиваешь: учительнице Ван нравилось использовать звук как оружие массового ошеломления.
– Сидеть… сидеть… сидеть… СИДЕТЬ! СИДЕТЬ, иначе ваши мамочки за вами сегодня не придут! – гремела Старшая Ван.
Дети бродили по комнате, между столами и стульями, словно некий великан взял пригоршню пухлых неваляшек и метнул их в обувную коробку. Некоторые уже перестали колыхаться, а некоторые все еще болтались враскачку по комнате – искали хоть что-нибудь привычное. У всех был потерянный вид. Мама! Мама! Хочу домой!
Учительницы Ван и Ли царили в этой комнате, задача первого утра – усадить двадцать восемь попок на двадцать восемь крошечных стульчиков. Деревянные стульчики были расставлены полукругом, обращенным к доске, в комнате площадью с гараж на две машины. Здесь было битком инвентаря китайского образования: вдоль трех стен громоздились многоярусные кроватки, темная меловая доска, два фарфоровых горшка, где уже накопилось по нескольку дюймов желтой мочи. (Садик Рэйни был чуточку современнее, хотя в некоторых туалетах унитазы все еще были стоячие.)
– Сидеть! – Ван и Ли вышагивали по комнате, высматривали ревевших детей. Едва ли не на каждом шагу им попадался ребенок, и они стремительным движением хватали его за плечо и вели крошечное тельце к ближайшему стульчику. Обе учительницы двигались решительно, однако Ван прямо-таки высасывала весь воздух, словно робот-пылесос, у которого нет выключателя.
– Сидеть! – велела Старшая Ван. – СИДЕТЬ, иначе мама за тобой не придет. СИДЕТЬ, иначе бабушка за тобой не придет! СИДЕТЬ, иначе я тебя после тихого часа домой не отпущу.
Дети плакали пуще прежнего. Мама! Мама! Хочу домой!
Гвалт стоял потрясающий. Учительницы визжали, перекрывая любой шум. Ван – высокая и тощая, лицо – сплошные углы. Резкий голос, способный стремительно меняться от сахарно-сладкого («Здравствуйте, мисс Чу») до резкого, как мачете («Стой смирно!»).
Двигалась она тоже отрывисто – указывала на пустой стул, троекратно стучала по столу, вдруг присаживалась, подхватывала ребенка подмышки и втягивала на сиденье. Я подумала о первом дне Рэйни в саду, и мне стало интересно, как вела себя с моим ребенком учительница Чэнь.
Когда все тела оказались на своих местах, началась муштра сидения.
– Ручки на коленочки! Спинки прямые! Ножки рядышком на полу! – Ван подкрепляла устные приказы физическими действиями – мощное сочетание. Пинала заблудшую ступню на место, хватала непослушные ручонки и со всей силы прижимала их к бедрам, тычком в лопатки заставляла спины выпрямляться.
Понаблюдав за всем этим минут пять, я заметила пустой стульчик и села, поставив ступни как полагается.
Я уже приметила непосед. Один мальчишка попросту не мог успокоиться по команде. Крупный для своего возраста, голова чуть ли не с тыкву, коренастое тело; он бесцельно бродил по комнате. В Америке по физическим габаритам частенько предрекают спортивные достижения – «вот будущий полузащитник», – но в Китае ты просто делаешься заметнее, если проказничаешь.
– Ван У Цзэ, сядь! Что с тобой такое? Иди сюда и сядь на стул сейчас же!
Тыковка посидел несколько секунд – и опять вскочил.
Старшая Ван усадила его толчком в плечо. Скок – тычок, скок – тычок. Эти пятнашки будут длиться до конца дня.
Детей, которые не желали сидеть, отчитывали. Девчурке, уковылявшей к кулеру, поставили на вид: «Еще не время пить воду. Сядь». Другую девочку привлекли игрушечная кухня и два пластиковых фрукта в углу. Учительница Ли застукала ее, в два скачка оказалась рядом, схватила подмышки, поставила на ноги и отнесла на стул. Без единого звука.
К десяти утра мне захотелось в туалет, но я боялась внести сумятицу. Учительницы не говорили детям, что без спросу они не получат воду, их не пустят играть в игрушки в углу и им нельзя говорить, пока к ним не обратились. Но когда дети пересекали черту, о которой не подозревали, их загоняли обратно. Учеба на собственных ошибках; я представила себе, как быстро ребенок поймет одну простую вещь: сиди тихо, руки-ноги как велено – целее будешь. И потому, когда ко мне подошла Пань Ли Бао, я струхнула. Этой пухлой девчурке с тощими черными хвостиками было что мне сказать.
– Моя мама еще не пришла, – сказала Хвостик, глядя на меня умоляюще. Я посмотрела на Ван. Та нас пока не заметила.
– Тебе сюда нельзя, – сказала я Хвостику как можно тише и внушительнее.
– Моя мама еще не пришла. Мама на работе, – продолжила она, хватая меня за предплечье.
– Мама придет вечером, – пылко зашептала я со своего стульчика. – А ты сядь!
Старшая Ван засекла нас и, одним махом схватив Хвостик, усадила ее обратно в подкову стульчиков. Перешагнула через мои ноги, чтобы пройти, и мне показалось, что я заметила неодобрительный взгляд.
Через минуту Хвостик вернулась. На сей раз усадила мне на колени косматую бурую плюшевую игрушку – лося в футболке с зеленым персонажем-драже М&М.
Хвостик показала пальцем на персонажа, вперившись в его чересчур крупные белые глаза и безумные черные зрачки.
– Во хай па – мне страшно, – сказала она. Я оглядела комнату. Персонажи с такими зенками были повсюду. Хвостику в этом году придется тяжко.
– Нечего бояться, – сказала я ей. – Это же герой из мультика. Он добрый.
Но ребенок не слушал.
– Мне страшно, мне страшно, – повторила она.
– Тихо. Сядь, – сказала я, возвращая ей лося.
Мне тоже страшно, подумала я. Страшно, что Старшая Ван выпрет меня из класса – за то, что вношу смуту. И ровно в эту минуту Хвостик влезла ко мне на колени.
– Убери его, убери его, – приговаривала она, пытаясь сунуть лося мне в руки. Да какого черта, подумала я. Схватила гадкого лося и положила его к себе под стул. Глянула на Старшую Ван, обрабатывавшую Тыковку.
Скок – тычок. Скок – тычок. Того и гляди бритвенно-острое чутье Ван на тела не на своем месте обратится в мой угол классной комнаты.
– Иди сядь, – прошептала я Хвостику. Она не шелохнулась. Я отчаялась и принялась хвататься за все подряд, лишь бы заставить ее слушаться. – Или сядь, а не то мама тебя сегодня не заберет! – решительно объявила я. Когда из меня выскочили эти слова, мне стало стыдно.
– Мама! – заревела Хвостик. Хотелось ее утешить, но она сидела не на своем месте, и вот сейчас гнев Старшей Ван обратится на меня. Меня захватил порыв, из самого нутра и к горлу, и я завопила на малышку:
– Иди сядь!
Вывернулась из ее хватки и осторожно спихнула со своих коленок. Показала на ее стул. Ничем я не лучше учительниц. Зато порядок восстановился.
Ко второму дню стало ясно, что у Старшей Ван и учительницы Ли имелась негласная договоренность играть пару «хороший и плохой полицейские». Ли общалась с детьми, а Ван нависала над ними – следила за тем, чтобы руки и ноги у всех были там, где полагается.
– Они, в общем, уже обвыклись, – сообщила мне Ли в то утро, удовлетворенно кивнув на детей: они сидели на выставленных подковой стульчиках, а Старшая Ван расхаживала туда-сюда.
На третий день учительницы взялись объяснять детям, что от них требуется. Пока это оказалось самым отчетливым указанием о поведении в классе. Указание было предложено в виде песенки:
Я малыш хороший,
Ладошки на местах,
Ножки всегда вместе,
Ушки на макушке,
Глазки нараспашку,
Прежде чем сказать,
Я поднимаю руку.
Учительницы велели детям подпевать – и хлопать в ладоши в такт. Чтоб крепче запомнилось, выдали конфеты. Учительница Тан, зашедшая поприсутствовать, заявилась с пластиковой чашей, наполненной «Скиттлз».
– Душистые, правда? – спрашивала Тан, вышагивая вдоль подковы из стульчиков – в точности так же, как Ван накануне. Тан потряхивала чашей, и конфетки весело позвякивали. – Понюхай, – предлагала она, останавливаясь перед каждым ребенком. Осторожно наклоняла емкость, чтобы дети могли понюхать и поглядеть на разноцветное драже. – Яркие, да? – спрашивала она у группы.
– Да, учитель!
– Кто хорошо сидит? Все, кто хорошо сидит, получат конфетку, – сказала Тан.
Несколько детей пискнули со своих мест:
– Я! Я, учитель!
Учительница Тан показательно осмотрела положение рук, ступней и коленок, после чего кивала одобрительно и выдавала по конфетке.
Назавтра то же упражнение проделали с применением наклейки в виде красной звездочки.
– Домой не пойдете, пока не получите красную звездочку, – внятно проговаривала Старшая Ван, обходя подкову и оценивая каждого ребенка. Приклеивая звездочки на лбы, она делала из каждого награждения целое дело.
– Этот воспитанник доел сегодня весь рис, ему звездочка.
– Эта воспитанница быстро заснула в тихий час, ей звездочка.
– Этот воспитанник сегодня хорошо сидел, ему звездочка. – Теперь я отчетливее поняла значение первых дней Рэйни в садике – когда он являлся домой со звездочкой на лбу. Я раздумывала, что же он такое сделал – или не сделал – в те дни, когда на лбу у него ничего не было. А еще я осознала, что привычка Рэйни торговаться и выменивать – «Скажу, если дашь посмотреть „Паровозика Томаса“» – возникла, вероятно, из вот этого приема «сделай – получи» у китайских учителей.
Для Тыковки и его одногруппников начали вырисовываться отчетливые правила: не кроши печенье, выдаваемое во время перекусов; воду можно пить только в перерывах на питье; не болтай в строю; не болтай за обедом; чтобы вся еда помещалась, открывай рот пошире – «как лев». Дальнейшие указания – в песенке:
Когда учитель говорит, тебе болтать нельзя.
Когда учитель говорит, тебе играть нельзя.
Когда учитель говорит, тебе бродить нельзя.
Походы в туалет – всем классом, два раза утром и два раза после обеда; дети выстраивались в колонну по одному и медленно шли по коридору вдоль двойной желтой линии. Такой строй учителя именовали «паровозом»: дети держались за бедра впереди идущего. Если кому-то требовалось пописать вне графика, можно было воспользоваться горшком в углу классной комнаты. В конце дня под красной пластиковой крышкой скапливался галлон мочи, а иногда плавали в ней и бурые ошметки – источник вечной детской завороженности.
Обед ели в вестибюле – в классной комнате для этого не было места – за столиками, придвинутыми к стенам. Трапеза состояла из перепелиного яйца с тушеной брокколи, из курицы и риса или из китайской колбасы с жареной лапшой. Детей заставляли доедать, последствия ослушания очевидны: «Хочешь встать из-за стола? Тогда ешь рис. Не доешь яйцо – мама тебя сегодня не заберет».
Интересно, Рэйни так же заставили есть яйца?
Учителя выказывали и доброту; бывало, когда дети сидели, Старшая Ван нет-нет, да и улыбалась малюткам-подопечным. Как-то раз одну девчушку укусил кто-то из одногруппников, и тогда Ван обняла ее и погладила по волосам. Кусачего же усадили на стул перед всей группой, лицом к остальным двадцати семи детям, которые полчаса пялились поверх его головы в вопивший позади него телевизор. Классический ритуал публичного позора, и, разумеется, проштрафившийся больше никого в тот день не кусал и не бил. Хвостик все никак не могла помириться с лосем М&М и еще не раз притаскивала его мне:
– Я боюсь. Убери, убери.
Наконец к нам подошла Ван.
– Что случилось? – спросила она у Хвостика.
Голос подвел ребенка, и она заревела. Ей удалось лишь показать на лося, всхлипы делались все громче. Чуть погодя Ван вынесла вердикт:
– На занятиях никакой возни с игрушкой. Лося положу здесь, он тебя подождет, пока занятия не закончатся. Иди сядь!
Ван положила лося на полку в шести дюймах от стула Хвостика, выпученные глаза персонажа уставились ей прямо в лицо. Хвостик, все еще в слезах, сидела и таращилась на игрушку. Когда Ван отвернулась, я сбросила лося под стул.
Имя Тыковки уже успело осесть у меня в памяти – учительница проорала его много-много раз. Ван У Цзэ, сядь! Ван У Цзэ, поставь ноги вместе! Ван У Цзэ, да что с тобой такое? Ты вообще хочешь, чтобы мама тебя сегодня забрала?
Не попадаться на глаза у Тыковки получалось из рук вон плохо. Во-первых, он был на голову выше своих одногруппников, и его переполняла энергия. Я смекнула, что для китайского школьника быть крупным и жизнерадостным – самое вредное сочетание. Во-вторых, все четыре дня, пока я его наблюдала, он был в яркой цветной рубашке. Ему не хватало камуфляжа. Один раз он повел себя особенно возмутительно – во время занятия убрел со своего стула к немногочисленным игрушкам в углу, когда говорила учительница Ван, – и тут уж она рассвирепела не на шутку.
– Ван У Цзэ, остаешься без стула. БУДЕШЬ СТОЯТЬ! – Она в три прыжка добралась до мальчишки и отшвырнула его стул. Стул упал, громыхнул по полу несколько раз и замер. Все дети наблюдали молча, я тоже застыла на стуле у дальней стены. Я отчетливо понимала, что моя знакомая обеспечила мне проникновение в классную комнату как наблюдателя, и, хотя меня встревожило то, что я видела, я сочла, что не имею права вмешиваться – никак. Я постепенно становилась заложником ситуации.
Тыковка поглядел на перевернутый стул, и на глаза его навернулись слезы. Он вдруг больше всего на свете захотел этот стул.
– Я хочу сесть, я хочу сесть. – Он хватал Старшую Ван за руки, искал утешения, но она вскинула их так, чтобы он не достал. Тыковка вцепился ей в бедра и попытался неловко обнять ее, но она отступила.
– Бу бао – не буду обниматься, – сказала она его макушке. – Хочешь стул? Теперь ты хочешь стул?
– Да, да, я хочу стул.
– Тогда сиди на нем, – сказала Ван. – Если не будешь сидеть, я тебе его не дам. И мама за тобой сегодня не придет.
Китайцы знают толк в эффективности, а простым сидением можно добиться сразу многого одним махом. Оно физически закрепляет отношения между учителем и учеником: повелитель возвышается, вассал низведен. Сидение к тому же – удобный способ блюсти порядок в классной комнате, под завязку набитой детскими телами.
В Америке многим педагогам, работающим с малышами, нравится метод общения, когда дети и воспитатели усаживаются все вместе в громадный круг. «Садимся в круг», – говорят они по многу раз на дню. Воспитанники и дети смотрят друг на друга на одном уровне.
Китайцы, с которыми я это обсуждала, считают подобную рассадку чрезвычайно странной. – Дети встают, уходят из круга и возвращаются на место, когда хотят, – сказала Тыковкина учительница Ли, которая однажды наблюдала это явление. – Нам в Китае не до такой роскоши. Если ты в классе, нельзя просто встать и пойти попить. Детей много, их нужно усаживать. Нельзя делать что хочешь. Должны быть яоцю – стандарты.
Но следует ли требовать от трехлеток, чтобы те выучились сидеть? Разве авторитарные методы, которыми эта цель достигается, не слишком суровы? Тыковкиных учителей я про это спрашивать не отважилась и потому обратилась к эксперту Го Ли Пину.
Го Ли Пин учит специалистов дошкольного образования в одном из ведущих профильных университетов Китая. Его специальность – развитие познавательных навыков у детей, он опубликовал несколько отчетов об исследованиях качества дошкольного образования в Китае. Я приглашаю его на кофе, в голове у меня бурлят вопросы о дисциплинарных подходах в обучении.
– Разница между американским и китайским стилями образования связана с Богом, – говорит он.
– С Богом? – переспрашиваю я. Го сидит напротив меня в шанхайском кафе, потягивает латте.
– У людей Запада есть Церковь и авторитет Бога, а у китайцев – учителя, – пояснил он. – В Соединенных Штатах многие дети ходят в церковь с очень юных лет и поэтому обычно узнают, когда разговаривать, когда сидеть, когда молиться, когда прерваться на трапезу, из воскресной службы, – продолжил он. – Усвоение правил начинается с детства.
Китайским детям правила поведения вдалбливаются извне.
– И вот тут-то за дело берутся учителя, – говорит Го, поднимая чашку латте, чтобы подчеркнуть сказанное. – У китайцев нет религии, и потому больше некому научить детей правилам поведения. Учителя – высшие авторитеты.
Параллель между поведением в церкви и в школе не показалась мне убедительной, но я восхитилась, что подобную мысль китайский исследователь считает фактом.
– Почему учителя здесь орут на занятиях? – спрашиваю я.
Тут Го наконец начал излагать что-то вразумительное.
– Громко говорить – китайская традиция, – сказал он. – Китай – земледельческое общество, и в глубинке громкие беседы придают людям радости и бодрости.
Я переключилась на угрозы учителей как применимый в классе метод.
– Да, такого мы не хотим, – говорит Го, качая головой. – В наше время мы пытаемся объяснять, что угрозы детям в образовательную систему включать нельзя. Но на практике легко не будет. В нашей традиционной культуре учителя – это класс, который выше учеников, что влияет на манеру общения учителей с учениками. В Америке учитель уважает ребенка как личность, а в Китае общество значимее отдельной личности.
Иными словами, Конфуций и идеал общественной гармонии по-прежнему влияют на жизнь в классных комнатах.
По нескольким дням наблюдений в детсаду в Сынане я поняла, что подобные суровые методы могут быть необходимы для поддержания порядка в тесных детсадовских комнатах, особенно когда воспитанников гораздо, гораздо больше, чем педагогов. Го Ли Пин подтвердил: «Когда детей в комнате больше пятидесяти, попросту нельзя разрешать им своевольничать. Учителя в силах лишь одергивать и повелевать. Одергивать и повелевать».
Знамо дело, объемы детсадовских групп в Китае баснословны. Сорок человек. Шестьдесят. Семьдесят пять. На селе случается и более сотни воспитанников в одной комнате.
Профессор Го признал эту трудность. Целый год он преподавал по приглашению в Колумбийском университете и навещал школы по всем Соединенным Штатам. За рубежом его впечатлило одно: люди Запада располагают роскошью простора.
– Если бы у китайских детей было столько места, сколько у детей на Западе, им было бы восхитительно, – сказал он.
Моя китайская приятельница Аманда предложила более зловещее объяснение суровым методам учителей. Выпускница одной из лучших шанхайских школ, она готовилась поступать в колледж в Америке. Нас познакомил наш общий друг.
– Почему, – спросила я, – так важны приспосабливаемость и послушание?
Аманда только что вернулась из годичной обменной программы между китайскими и американскими старшими классами, благодаря чему она лучше поняла и китайское, и американское образование. Аманда читала «Человеческое, слишком человеческое» Ницше, и один абзац бросился ей в глаза.
– По-моему, он точно описывает положение дел и принципы дошкольного образования в Китае, – сказала она.
Воспитывающая среда хочет сделать каждого человека несвободным, ставя всегда перед ним лишь наименьшее число возможностей. […] Хорошим характером в ребенке называют проявляющуюся в нем связанность уже существующим; ребенок, становясь на сторону связанных умов, обнаруживает сперва свое пробуждающееся чувство солидарности; но на основе этого чувства он позднее станет полезным своему государству или сословию[9].
Детей в детском саду «Гармония» к концу недели удалось угомонить настолько, что Ван и Ли рискнули провести занятия по рисованию. Воспитанникам предлагалось изобразить дождь.
– Дождь падает с неба на землю в виде маленьких точечек, – сказала учительница Ли, показывая, как это, на листке бумаги, приколотом к пробковой доске. Она методично усеяла чистый белый лист точками сверху вниз, а затем – слева направо. Дети глазели.
Ли и Ван тут же включили привычные роли хорошего и плохого полицейских. Старшая Ван положила перед каждым ребенком по листу бумаги и по фломастеру.
– Давайте рисовать дождь, – объявила Ли. – Начали! – Ведем фломастером сверху вниз, – сказала Ван.
На занятиях у Ли дождь никогда не падает косо и не обрушивается на землю потопом. Никаких ураганов и смерчей. Не бывает и фигурального дождя – денежного, из жаб или из ведра. Дождя на удачу тоже не бывает. В этой классной комнате дождь состоит из водяных капель-слезинок, которые падают с неба на землю.
– Очень хорошо нарисовано, – сказала Ли и показала всему классу листок. – Это очень похоже на дождь, – сказала она про другую работу. – Вот дождь хорошо падает сверху вниз, – расщедрилась она, говоря о чьей-то еще работе.
Я глянула на Тыковку. Он крепко сидел на стуле, зато на бумаге у него такой дисциплины не наблюдалось. Толстые лиловые штрихи испещряли страницу справа налево, слева направо, по косой, по диагонали, как попало, извивами. В одном углу он попросту прижал фломастер к листку и возил его беспорядочными кругами. Его мир был похож на гелевую лампу на психоделиках – с плюхами лилового, плававшими по всему листку. Мне стало за него боязно.
Позднее, по пути назад после перерыва на туалет, учительницы остановили детей перед дверью в классную комнату. Группа стояла в колонну между двумя желтыми линиями в коридоре, а я болталась в самом конце.
– Кто стоит хорошо? – спросила Старшая Ван.
Тишина.
– Если встанете хорошо, сможете зайти в класс и попить воды.
Ван и Ли прошлись вдоль колонны, досматривая, кто как держит руки и ноги, выпрямляли детям спины. Минуты три ушло у них на эту проверку – учительницы нависали над своими солдатиками.
Как бы ни пыталась я постичь, по каким критериям учителя отпускали детей из строя, мне это не удавалось. Почти все малыши стояли смирно, руки по швам, но учителя ждали, наблюдали, а затем тыркали то одного, то другого: клали руку детям на затылок и крепко толкали. Вольно, иди попей водички. И шли дальше вдоль колонны. Вскоре я поняла, что суть как раз в произвольности, а все это упражнение происходит для одного: показать, кто тут главный.
Пусть так, но я все равно видела, как дети отыскивают способы хоть чуть-чуть проявить себя. Один малыш изображал рукой пистолет, стрелял по незримым существам, однако внимательно следил, чтобы за желтые линии не заступать. Одна девочка потихоньку помахивала кистями рук и попискивала, как птичка, но продолжала прижимать предплечья к бокам. Другой мальчишка сунул руку в штаны и копался там.
Я смотрела на эту группку и воображала почти полуторамиллиардный народ Китая. Эти дети с виду не казались несчастными, но не переполняли их и радость, открытость и любопытство, какие дарила бы жизнь моему сыну, как я на это надеялась. В этих детях мне виделось лишь безмолвное принятие судьбы, системы, правил, которые полностью понимали и какими повелевали лишь учителя. Было понятно, что тех, кто заходит слишком далеко, сурово наказывают. И все же – вот эти птичьи движения, эта возня в штанах, пистолетик из пальцев – давали мне надежду, что, быть может, эти дети найдут способ выразить хоть немного собственной неповторимости и раздвинуть границы, не привлекая к себе ненужного внимания. Или я просто хотела хоть как-то взбодриться?
Детей одного за другим толкали в затылок, чтоб шли попить.
– Ван У Цзэ, хочешь воды? – Да, учитель, я хочу воды, – отозвался Тыковка. – Так вот, ты воды не получишь. Ты будешь стоять тут, – сказала Старшая Ван, стрельнув в него взглядом.
Вошла в комнату и закрыла за собой дверь.
Тыковка заплакал. Он стоял между желтыми линиями в холодном коридоре, и его рев достигал глубин, на этой неделе неслыханных. – Учитель, я буду сидеть, я буду сидеть! – рыдал он. – Учитель, впустите меня в класс! – Но учителя уже и след простыл.
Пойди пойми малыша вроде Тыковки. Теперь-то он уж наверняка усек, что у его поступков будут последствия, но по-прежнему не мог подчиняться правилам.
В Америке такого мальчишку с неукротимой энергией и залихватскими приемами рисования лиловых дождей могли определить в страдающие от синдрома дефицита внимания или как ребенка с творческими склонностями – или и тем и другим. Возможно, его бы сочли заводилой, тем, кто бросает вызов власти, гнет свою линию, возвышается над толпой. Но тут Китай.
Сможет ли такой ребенок рано или поздно выучиться тому, как оставаться в пределах системы? Будет ли его индивидуальность и дальше делать из него мишень позора и насмешек? Здесь, в садике «Гармония», ответ пока был ясен: его будут бросать перед запертой дверью, пока его товарищи по ту сторону попивают водичку из металлических кружек.
В мой последний день в этом детсаду я обнаружила учительниц в классе, пока их воспитанники ели в вестибюле. Я выразила благодарность за уделенное мне время и вручила им тканую сумку и бумажник «Кауч», выкопанные в чулане. Ван и Ли кивнули и без единого слова убрали подарки в шкаф. В «Сун Цин Лин» моя попытка одарить закончилась лютой неловкостью, зато сегодня «Кауч» оказался мне другом.
Я покинула классную комнату в тот последний день и побрела на носочках вдоль желтой линии в коридоре. Прошла мимо трех классов и заглянула в каждый: дети сидели на стульчиках, расставленных подковой вокруг учителя. Добравшись до выхода из здания, я обернулась и бросила последний взгляд на длинный коридор, ведший к двери младшей группы № 1.
Тыковка все еще стоял один, ждал, когда его позовут.
У нас тут китайский детсад.
Вы решили отдать сюда своего ребенка и обязаны соответствовать нашему образовательному подходу.
Рэйни – из тех детей, кто разыгрывает собственную семью, устраивает импровизированные концерты а капелла и организует других детей во время игр. Я счастлива, что личность Рэйни памятна почти всем, кто с ним сталкивается, и я всегда радовалась проявлениям индивидуальности и игривости. Пусть мой ребенок знает, каково это – выходить за рамки.
Но китайская культура – за послушание: как гласят пословицы, если гвоздь торчит, его нужно забить по шляпку, птицу, высунувшую голову, запросто подстрелят, а самое высокое дерево того и гляди сломает буря.
Чем больше я узнавала о подходах китайских учителей, тем больше эти подходы меня ошарашивали, и меня потрясала мысль, что в садике крохотную искорку в Рэйни могут и погасить. Дома, когда мы с Робом делали что-нибудь смешное, наш малыш обожал хохотать до упаду, складываясь пополам или хлопая ладонями по полу, а потом еще долго хихикал, даже когда весь юмор из шутки уже выветрился. Для нашего мальчика-весельчака физичность самого́ смеха частенько становилась потехой.
Склонны ли учителя Рэйни к крикам, шельмованию и угрозам? Вступили ли они на долгий путь усилий к тому, чтобы Рэйни начал соответствовать своему окружению? Свойства, замеченные в учителях, с которыми я успела познакомиться, со всей ясностью относились к авторитарной педагогической культуре, однако есть ли на этой шкале варианты подобрее, помягче?
– Меня полицейские заберут, если я спать не лягу? – спросил Рэйни у Роба как-то раз в субботу, отправляясь на послеобеденный сон.
– С чего это полицейским тебя забирать, если ты не спишь? – встречно спросил Роб, подтыкая Рэйни одеяло у шеи. Но Рэйни не ответил.
Ленивым вечером выходного дня на следующей неделе мы с Робом наблюдали, как наш малыш свернулся эмбрионом на полу в гостиной. Этот «младенец Рэйни» старательно и с усилием жмурился, словно пытался отогнать какой-то призрак. Через несколько секунд он приоткрыл глаза и украдкой огляделся. Проделал это несколько раз, пока до меня не дошло: он пытался сделать так, чтобы его не засекли.
Не засек – кто?
«Младенец Рэйни» вдруг вскочил на ноги и прошелся вразвалочку по комнате. Я тут же поняла, что сын изображает учителя.
– Вы должны спать! Закройте глаза и отдыхайте. А не то я вызову полицию, – гремел «учитель Рэйни», потрясая пальцем над тем местом, где лежал «младенец Рэйни».
Было понятно, что́ все это значит.
– Да! Закройте глаза! – продолжал разоряться «учитель Рэйни». – А не то я вызову полицию, чтоб забрала вас! – Когда я была маленькой, полицейский в американской культуре был дружественным представителем власти, который помогает старушкам переходить через дорогу, – предметом восхищения для детворы. В китайской культуре полицию часто используют строго по определенному назначению – чтобы заставить детей делать то, чего хотят от них взрослые.
– Я сказал, закрой глаза, – возопил Рэйни еще раз. – Не закроешь глаза – отправлю тебя в то бань. Никогда больше не увидишь своих друзей.
То бань – группа для двухлеток. Учителя угрожали разжаловать моего сына в малышню? Мы с Робом обалдело поглядели друг на друга.
Дочь своего отца, я наслушалась всяких угроз, пока росла, да и дядья с тетками не скупились на слова острастки, чтобы меня вышколить: «Не будешь учиться как следует – останешься бездомной», «Будешь переедать шоколада – разжиреешь», «Не станешь юристом – будешь нищей». (Применительно к моей сестре «юриста» заменяли на «врача».)
Мои знакомые китайцы умеют угрожать очень предметно, особенно при перечислении последствий; по части мотивации страхом они специалисты мирового уровня.
Дома я объясняла Рэйни, что чистка зубов предотвращает встречу со стоматологом, а однажды услышала слова нашей аи.
– Не будешь чистить зубы, – произнесла она зловеще, обращаясь к Рэйни, – в грязи заведутся жуки и сожрут тебе лицо, когда ты заснешь.
В последующие несколько ночей Рэйни спал в страхе жрущих лицо жуков, и я попросила аи предоставить мне заниматься гигиеной рта. Впрочем, угроза вызвать полицию нашего мальчика не тревожила, судя по всему. Может, он слишком часто слышал ее у себя в группе?
Рэйни либо не хотел, либо не мог подтвердить, откуда это взялось, и я предприняла то, что на моем месте сделал бы любой уважающий себя родитель-американец.
Я запросила встречу с учителем.
Учительницы Чэнь и Цай глазели на нас с малюсеньких стульчиков. Воспитанников выслали в другую комнату на тихий час, и комната младшей группы № 4 внезапно стала походить на холодную пещеру, словно сердце, бившееся в ней, внезапно выдернули щипцы хирурга.
Нас с Робом тоже усадили на детские стульчики, зады почти у пола, коленки неловко торчат. Я взяла быка за рога.
– Рэйни не нравится ходить в сад, – сказала я.
– А, – произнесли обе учительницы, кивая, будто в этом не было ничего неожиданного. Первой заговорила учительница Чэнь.
– Какой садик Рэйни посещал до этого? – спросила она.
– «Счастливые»… – Я умолкла и поморщилась от неловкости. – Кхм… «Счастливые дети». – Годом раньше Рэйни ходил в шанхайские ясли, которые открыла канадка, а управляла ими француженка. Китайцы не станут именовать учебное заведение в честь радости или удовольствия; «Мудрость – главное», «Жертвенность – золото» и «Лучшая в мире математика» – куда вернее.
– А, «Счастливые дети», – повторила Чэнь, кивая, словно ее догадка внезапно подтвердилась. – Одногруппники у него были иностранцы или местные?
– В основном иностранцы.
Чэнь еще раз кивнула: диагностика завершена.
– Мы считаем, что Рэйни очень умен, пылок, сердечен и готов учиться, – сказала учительница Чэнь. – Думаю, главное неудобство у него с гуйчжи – с правилами.
– С какими правилами? – уточнила я.
– Он чувствует, что его ограничивают. Мы считаем, что у него беда с дисциплиной.
– Не могли бы вы привести конкретные примеры? – попросила я, в голосе послышался гнев.
– Полегче, – едва слышно прошептал Роб со своего стульчика, чуть ли не упираясь коленями себе в плечи.
Чэнь и Цай обменялись парой слов на шанхайском и вновь обратились к нам.
– В… «Счастливых детях», – сказала Чэнь, – он находился в зарубежной образовательной культуре. Западная образовательная культура гораздо более… вольная, чем китайская образовательная культура.
Я сидела. Молча таращилась. Чэнь предложила пример:
– Если Рэйни носится и падает, американская мама думает: «Ничего. Дети есть дети». Но для мамы-китаянки очень важно, чтобы дети не падали. Рэйни не понял, что школа существует не исключительно для удовольствия.
– Что он натворил? Дайте пример, – настаивала я.
– Он катается с горки головой вперед, – произнесла она.
– Мы считаем, что кататься с горки головой вперед – хорошо, – сказала я. – Он экспериментирует, развлекается.
– А! – многозначительно вымолвила Чэнь, словно вдруг осознав, что дело не в ребенке, а в матери. – Но у нас в группе двадцать восемь детей. Если все будут вести себя так же, это опасно, – сказала Чэнь.
Я вспомнила соображения учителей из «Книги развития ребенка» – мир полон опасностей: «Во избежание заразы чаще переодевайте ребенка. По возможности поите его прохладной кипяченой водой. Не посещайте общественные места слишком часто. Протирайте полы влажным полотенцем. Занимайтесь физкультурой, но не слишком усердствуйте».
– Первым делом, – продолжила Чэнь, – следует соблюдать правила безопасности. Нельзя бегать чересчур быстро, нельзя налетать на людей. Обязательно доедать обед. Обязательно слушать учителя.
Цай сидела рядом – безмолвная, но кивающая подручная. После неудачной попытки вручить ей сумочку «Кауч» наши отношения с Цай так и не наладились, и она, когда не обдавала меня холодом, просто не видела меня в упор.
– Мы это понимаем, – сказала я, возвращая разговор к важной для меня теме. – Но Рэйни говорит, что его пугают полицией – она, дескать, заберет его, если он не будет спать в тихий час. Мы обеспокоены применением угроз как подходом.
Чэнь и Цай на миг глянули друг на друга и зашептались по-шанхайски.
– Угрожать детям запрещено, и здесь, и за рубежом, – наконец провозгласила Чэнь. – Мы никогда не говорили детям, что вызовем полицию.
– Они впрямую отрицают? – пробормотал Роб. – Где еще Рэйни мог это услышать?
Роб ввязался в разговор сам.
– Рэйни утверждает, что боится ходить в сад, потому что ему говорят, будто за ним приедет полиция, если он не будет спать, – заявил Роб.
– Мы никогда не применяли силу, – сказала Чэнь, ловко обходя молчанием угрозы и полицию.
– Почему тогда, по-вашему, Рэйни не любит садик? – спросила я. И постепенно описала все свои тревоги, связанные с диктаторской средой в классе: тихий час насильно, едва ли не постоянное пребывание в строю, никакой свободы самовыражения на творческих занятиях.
У Чэнь на все нашелся сносный ответ, на все была причина. Да, дети должны лежать, вытянувшись по струнке, во время тихого часа, потому что раскладушки расположены близко друг от друга, и если кто-то ворочается, это мешает соседям. Да, дети в туалет ходят строем, иначе начнется кавардак. Да, воду можно пить только по расписанию, чтобы не было сумятицы на занятиях. Да, детям надо обучиться основам рисования, прежде чем экспериментировать. Нет, детям нельзя разговаривать за обедом.
– Вообще? – уточнила я, и у меня в голове замелькали картины оживленных обедов за школьным столом в Хьюстоне. – Вообще никаких разговоров за едой?
– Никаких. У нас не как в западных школах, где все очень… вольно, – сказала Цай, переключившись ради последнего слова на английский. – Нам надо, чтобы они доедали одновременно. А если болтать, можно подавиться едой.
– А зачем сидеть на стульчиках подолгу?
– Да, они обязаны сидеть на стульях выпрямившись. На занятиях пением у них от этого голос чище, – вставила Цай.
– А дисциплина? Если ребенок что-то нарушает?
– Тогда я с ним говорю и прошу поразмыслить о сделанном.
– Вы его выведете в другую комнату и велите сидеть там в одиночку? Или оставите стоять за дверью?
– Никогда, – сказала Цай. – По-моему, это неприемлемо – угрожать детям, и здесь, и за рубежом, на Западе.
– Но Рэйни кто-то угрожал, – сказала я ей, вспоминая сценки, которые Рэйни разыгрывал дома.
Вероятно, это нянечка группы, сказала учительница Чэнь, и голос у нее сделался резче.
– Я с ней поговорю. Вы же понимаете – мы действительно стараемся перенять кое-какие западные подходы. – Чэнь и Цай уведомили нас, что правительство очень старается реформировать традиционное образование.
Чэнь обратилась ко мне.
– У нас, в свою очередь, тоже есть вопрос для обсуждения, – объявила она. – У Рэйни есть привычка садиться верхом на других детей и изображать, будто они ручные ездовые животные. – Она поднесла руки к груди, сжала пальцы и дважды подскочила на стульчике – цок-цок, – словно ехала на брыкливом ослике. – У него воображаемые вожжи и плетка, – пояснила Чэнь, – и он пытается заставлять других детей скакать галопом.
– О, – отозвалась я как можно безучастнее. Чэнь воззрилась на меня изумленно, словно ожидала, что я содрогнусь от ужаса. Меня сказанное встревожило, однако, по чести сказать, от пантомимы Чэнь мне стало смешно.
– Другие дети жалуются, – подлила Чэнь немного масла в огонь и еще дважды подпрыгнула. Цок-цок. – Когда мы впервые заметили подобное поведение – попытались с ним поговорить. Но теперь можем только кричать.
– Не поспоришь, – прошептал мне Роб по-английски. Мы сидели на своих шестках, родители ребенка-хулигана, посрамленные и онемелые.
Чэнь своего не упустила.
– У нас тут китайский детсад. Вы решили отдать сюда своего ребенка и обязаны соответствовать нашему образовательному подходу.
Она вроде бы обращалась напрямую ко мне, и я вдруг поняла, что директриса Чжан доложила ей о моих попытках проникнуть в классную комнату и понаблюдать.
Я прошептала Робу по-английски:
– Она что, думает, будто у нас дома джунгли?
– Ну, если Рэйни катается на одногруппниках – запросто, – пробормотал Роб в ответ.
– Если вы позволяете ему чересчур вольно вести себя дома, – отчитала нас Чэнь, – он приходит в садик и говорит учителю: «Ну а мама считает, что так можно».
Я кивнула.
Чэнь вновь посмотрела только на меня.
– Надо, чтобы он думал, что мама и учителя – заодно. Вы решили отдать его в этот сад. Вам надо полагаться на наш образовательный подход – и то же самое нужно делать и дома.
Не могу сказать, как мы поняли, что пора уходить, но оба встали со стульчиков одновременно; Чэнь и Цай – зеркально, вместе с нами. Мы пришли в эту комнату, надеясь на честный разговор, но правила мяньцзы – сохранения лица – не позволили учителям сознаться в чем бы то ни было. Наивно было с моей стороны надеяться, что прямой вызов окажется действенным.
Я склонила голову.
– Вам пора обедать, – объявила я.
Поскольку протокол требовал от них сохранить и нам некоторое лицо, признать причину этой встречи, Чэнь пообещала «разобраться» с полицейскими угрозами.
Я знала, что больше мы об этом никогда не потолкуем.
Подозреваю, что в этой точке пути Рэйни мои друзья-американцы уже неслись бы вон из черных ворот «Сун Цин Лин», волоча за собой ребенка и не оборачиваясь. Кто-то отчитал бы учительниц Чэнь и Цай, не слезая со стульчиков-шестков. Кто-то сбежал бы, возможно, в ближайший международный детсад с философией от Реджо Эмилии до Монтессори с Вальдорфом. Одна наша подруга недавно вытащила ребенка из «Сун Цин Лин», попробовав китайский вариант так же походя, как прикинула бы на себя платье ципао на местном рынке тканей.
Меня, само собой, на несколько дней парализовало сомнениями и страхами, но бросить наш замысел я все же готова не была.
Многие иностранцы, живущие в современном Шанхае, привлечены сюда транснациональными корпорациями, юридическими фирмами и агентствами услуг, жадными до прибылей на бескрайнем китайском рынке. Когда эти американцы, британцы, французы, немцы и японцы не горбатятся в конторских высотках, они отправляются в Таиланд или на Бали, бросаются в приключения на микроавтобусах с шоферами или пируют в европейских или средиземноморских ресторанах. Иными словами, пытаются отгородиться от переживания Китая всеми доступными средствами. Пара моих знакомых американок почти никогда не покидала квартир и вилл, если только служебные автомобили их супругов не ждали на подъездной аллее – двери в кондиционированные защитные капсулы нараспашку, – и лишь так странствовали по этому громадному городу.
Мы с Робом желали себе в Китае совершенно другого опыта.
Время, проведенное Робом в его двадцать с чем-то лет в провинциальном Китае, познакомило его со страной и ее культурой. Когда Роб преподавал под эгидой Корпуса Мира, он подружился с китайскими учащимися – учтивыми, пытливыми и уважительно относившимися к образованию, и Робу служило некоторым утешением, что его сын помещен в китайскую систему.
Меж тем благодаря моему собственному прошлому поведение китайцев и сами они мгновенно показались мне знакомыми: словно я смотрела в глаза учительницы Чэнь – какая бы суровость и властность в них ни мерцала – и тут же различала в них отцовы устремления (временами ошибочные, зато всегда благонамеренные). Вопреки любым моим метаниям я никогда не забывала о пользе дисциплины и упорства, прививаемых китайским способом.
Мы с Робом окольными путями сошлись в одном: с философской точки зрения мы видели ценность китайского взгляда на дисциплину и учебу и хотели, чтобы наш сын получил опыт культуры, которую мы научились уважать. Ныне мы с Робом ездим на велосипедах в потной путанице шанхайского автомобильного потока, едим огненную хунаньскую пищу и проводим отпуск в далеких закоулках Китая и Юго-Восточной Азии. Мы американцы, но наши целостные самости не привязаны ни к какому отдельному месту. «Ты гражданин мира», – говорила мне моя тетя Кари. Это понятие слишком затаскано, однако во многих смыслах тетя права.
Мы решили, что проведем в Китае годы, пока наш сын еще маленький, отчасти потому, что считали важным научить ребенка другой жизни. Мы хотели, чтобы наш сын был гибок, чтобы умел устроиться в мире неопределенном и быстро меняющемся, и желали уверенности, что ребенок найдет в нем свое место. Моя тетя Лян, психолог по профориентации с фокусом на этническую культуру, неприкрыто усомнилась в моих страхах и метаниях: «Чего ты так дергаешься из-за „местного садика“? Ты живешь в Китае. Почему это Рэйни должен ходить куда-то еще, а не в китайский сад?»
Учительница Чэнь была права. Мы решили отдать Рэйни в местный детсад. Мы решили погрузить нашего сына в местную культуру – в надежде, что он впитает язык и немного знаменитой китайской дисциплины. Неувязка состояла в том, что мы хотели слепить некий образовательный опыт, будто выбирали предложенное в меню. Я хотела, чтобы Рэйни выучил мандарин, но мне не нравилось, что его принуждают спать в тихий час или есть яйца. Мы понимали, что он как иностранец с каштановыми волосами и странными замашками выделяется, но предполагали, что учителя и одногруппники пренебрегут прямыми чувственными данными и примут его как ровню. (Я однажды поймала учителя на том, что он называет Рэйни сяо лаовай, маленьким иностранцем, что, к моему удивлению, сына, похоже, не заботило.) Я обливала учительницу Чэнь высокомерием, а она, между прочим, много лет преподавала в Китае, у нее была магистерская степень по педагогике – а у меня никакой.
С чего мы решили, будто можем вломиться в китайское учебное заведение и всего за пару месяцев перегнуть его образовательную систему в свою пользу?
Что давало мне право претендовать на исключение?
Меня утешало, что садик, в который ходил Рэйни, носил выданное государством звание «образцового» с доступом к особому финансированию и привилегиям. (Садик же, который посещал Тыковка, был, напротив, средним, в неприметном предместье Шанхая.) «Сун Цин Лин» стремился делать группы поменьше и брать педагогов с магистерскими степенями. У 70 % воспитателей «Сун Цин Лин» имелись дипломы специалистов именно в дошкольном образовании, эти педагоги часто ездили за рубеж – осваивать другие обучающие системы. Преподаватели физкультуры проходили практику в Австралии – оплоте солнца и спорта. Родители воспитанников – все сплошь хорошо устроенные, повидавшие мир люди, знакомые с европейскими и американскими взглядами.
– Мы верим в более человечное, более мягкое образование, – сказала нам директриса Чжан на родительском собрании. – Мы в этом детском саду одна семья – единая семья. Учителя и родители должны учиться друг у друга.
«Сун Цин Лин» – на переднем крае общенационального стремления изменить китайский подход к образованию, сказала нам директриса. Этот сад – «испытательный полигон будущего китайского образования, и в последние годы наш садик повлиял на все детские сады в Шанхае, а также и по всей стране».
Это давало надежду. Любой даже понаслышке знакомый с китайским образованием знает, что в подростковые годы у учащихся зверская нагрузка, а новостные СМИ часто публикуют заметки о самоубийствах среди школьников перед важными экзаменами. И все же имелись признаки, что государство не целиком удовлетворено состоянием образовательной системы. Не я одна задавалась вопросами – государство тоже.
Сомневалась я и в том, действительно ли учителя Рэйни такие уж кошмарные, как нашептывали мне мои самые лютые страхи. В хорошие дни меня увлекала мысль, что попытки правительства изменить систему способны уравновесить ее недостатки и что Рэйни, конечно же, сделается в результате обучения и гибким, и выносливым, а заодно и, глядишь, блистательным учеником. Я собиралась добавить рвения своим попыткам выяснить, куда именно движется китайское образование, и понимала, что мои отчеты смогут помочь нам предпринимать более осмысленные шаги в образовании Рэйни.
В целях предосторожности я записала Рэйни кандидатом в международный детсад на одной с нами улице. Эти двуязычные детсады, управляемые иностранцами, – ближайший вариант к государственному учебному заведению в Америке, но стоили они заоблачно: до сорока тысяч долларов в год. Международный садик – излишество, которое нам с Робом, если не «затягивать пояса», было не по карману, но ответственный родитель всегда должен иметь запасной план. Так или иначе место там возникнет, вероятно, не через месяц и не через два.
Меж тем учительница Чэнь выдала нам отчетливое задание на будние дни с восьми утра до четырех часов дня: мы обязаны проследить, чтобы Рэйни не катался на одногруппниках, как на лошадях, приучить его подчиняться угрозам и помочь обвыкнуться в чужой для него среде.
Чтобы исполнить хотя бы часть обещанного, я наняла Рэйни преподавательницу по мандарину.
Общеизвестно, что китайский язык – один из самых трудных на свете для изучения. В китайском более сорока тысяч отдельных иероглифов, любой из них – с виду случайное сочетание прямых и изогнутых черточек, выписанных тушью, без всякого интуитивно распознаваемого порядка.
Эта непроницаемость усиливается тем, что у разговорного мандарина четыре тона, а это означает, что у любой фонемы – например, «ма» – разное значение в зависимости от того, произнесена она ровным высоким тоном, повышающимся тоном, тоном понижающимся, а затем повышающимся или же понижающимся. Поэтому, даже если вызубрить тысячи иероглифов, в устной речи все равно придется попадать в тон.
– Проще всего запоминать иероглифы, которые похожи на то, что они означают, – объясняла преподавательница, юная сотрудница детсада, которую я нашла по соседству, – она обрадовалась подработке. Взялась поделить задачу на части. Иероглиф 火 означает «огонь», сказала она Рэйни, и видно, что он похож на пламя, вспыхивающее на двух деревянных палочках. Если приглядеться, есть иероглифы, содержащие ключ 火, и они обычно означают что-то, связанное с огнем. Например, 烧 означает «горение», 烤 – «жареный хлебец», 烫 – «что-то очень горячее». Такие ключи, или корни, подсказывают и звучание, и смысл.
Преподавательница рисовала поясняющие картинки. Например, 山 означает «гора», а 上 – «вверх». Есть и другие подсказки и уловки, помогающие усвоению, но, как ни крути, ни один учитель китайского не станет отрицать: в запоминании и практике письма тысяч иероглифов и состоит, в общем, изучение китайского. Никакому ребенку не избежать процесса, ставшего в американской школе ругательством, – зубрежки.
Китайский учат годами. Семь-восемь лет учишься читать и писать три тысячи иероглифов – такова оценка лингвиста и китаиста Джона Де Фрэнсиса, тогда как изучающие французский или испанский способны добиться сопоставимых успехов вдвое быстрее. Всякого пытающегося выучить китайский «неизбежно удручит убийственное соотношение усилий и результата», писал лингвист Дэвид Моузер. Моузер с юмором рассказывает о случае, когда сам не смог вспомнить слово «чихнуть». Как-то раз он ужинал с тремя аспирантами Пекинского университета. «Ни один из них не сумел без ошибок написать этот иероглиф, – рассказывает Моузер. – Пекинский университет вообще-то считается китайским Гарвардом. Можете ли вы представить, что три аспиранта на кафедре английского в Гарварде забыли, как пишется по-английски слово „чихнуть“?»
Мой путь изучения китайского был пыткой. Родители отправили меня в китайскую воскресную школу в Хьюстоне, и я впитывала изо всех сил – в смысле в паузах между припадками надежды, что, пока я вырисовываю у себя в тетрадке иероглифы, меня поразит внезапный удар молнии.
Китайские школьники учат язык уж точно не в режиме выходного дня. Муштра у них ежедневная, и от них требуют полной грамотности потрясающе рано. «Способность запоминать у ребенка в этом возрасте очень крепка, этим нужно пользоваться», – сказала мне в ходе нашей беседы одна преподавательница начальных классов.
Китай устанавливает жесткие стандарты обучения, никакого спуску даже самым маленьким: перво- и второклашки обязаны опознавать до тысячи шестисот иероглифов и писать восемьсот из них наизусть. К четвертому классу – две с половиной тысячи, к шестому – три, писать почти столько же, но особые программы многих школ на самом деле требуют еще большего. Согласно китайским стандартам среднего обязательного образования, полная грамотность означает память на ошеломительные три с половиной тысячи самых часто встречающихся иероглифов. Это означает, что в среднем китайский первоклассник – учеба в школе начинается с шести лет – посещает ежедневные многочасовые занятия по китайскому, чтению, письму и декламации. (Сам процесс обучения делает жесткую тренировку и запоминание частью повседневной жизни ребенка; некоторые наблюдатели за образованием считают, что именно безжалостная задача обучения китайскому языку – начало убийства в китайском школьнике любознательности и творчества.)
Парадокс: какой бы устрашающей эта задача ни казалась развитому уму, запоминание китайских иероглифов увлекало Рэйни больше, чем наработка навыков чтения по-английски. Он легко выучил алфавит, но при попытке запомнить, какие буквы как произносятся, не говоря уже о сочетаниях согласных вроде «sh», «ch» и «ll», он лишь всплескивал руками от отчаяния.
Бывали дни, когда его изучение китайского оказывалось ему на руку.
– Морковки – для кроликов, а я не кролик, – сказал он мне по-китайски и рассмеялся. Я уговаривала его съесть этот овощ за ужином и уверена, Рэйни от души радовался, что способен пресечь мои попытки кормления и по-китайски, и по-английски.