Глава четвертая

Любек, гостиница «Рыбий хвост»,
12 января 1521 года. Ранние сумерки

Густав Эриксон Ваза, усевшись за темный потертый стол, выложил на него все три своих кошелька и вывернул наизнанку. Оба кожаных были пусты, а из бархатного, с вышитым золотой нитью родовым вензелем Ваза, выпала маленькая медная монета. Последний пфенниг, чудом застрявший где-то в матерчатых складках. Хватит, чтобы последний раз поужинать внизу копченой селедкой и запить ее кружкой жиденького дешевого пива. И на этом — все.

Худощавый дворянин с тонкими усиками и коротенькой бородкой, оставленной только на самом кончике подбородка, встал, подошел к затянутому промасленной парусиной окну, толкнул створки, впуская в комнату холодный уличный воздух. Снаружи, падая с хмурого неба, кружились крупные, белые, пушистые снежинки. Это было единственным его утешением: в Любек пришел мороз. Холод сковал залитые помоями, усыпанные конским навозом улицы, на которые горожане каждое утро, а то и среди дня выплескивали содержимое ночных ваз, не дал растаять чистому покрывалу, выпавшему поверх многовековой грязи из низких туч, и впервые за два года шведскому дворянину удалось вдохнуть полной грудью чистый, свежий воздух, а не гнилостную помоечную вонь. Но Густав Эриксон не мог порадоваться этому чудесному вечеру, который стал самым безнадежным во всей его жизни. Еще никогда, никогда за свои двадцать пять лет он не ощущал подобной тоски и уныния, не смотрел в будущее с таким страхом. Даже находясь в плену у датчан, даже во время бегства, он всегда знал: можно рассчитывать на помощь отца, на поддержку родственников и друзей.

Однако после кровавой бани,[44] устроенной шведскому дворянству королем Кристианом Вторым, все изменилось самым печальным образом. Отец мертв, друзья мертвы, родственники мертвы. Если же кто и уцелел — то предпочитает прятаться в укромных поместьях или в чужих странах. Теперь никто не пришлет ни единого цехина, чтобы беглый дворянин не умер с голоду, не похлопочет перед датчанами о помиловании за былую неверность. Все…

— А ведь я теперь стурман, — внезапно сообразил Густав. — Глава дворянского рода Ваза. Умереть от голода, став владельцем всего наследного имущества. Смешно.

В голове промелькнуло шальное желание качнуться вперед, вывалиться из окна и разбиться вдребезги о мерзлую грязь, покончив разом со всеми проблемами, но стурман удержался. И не потому, что убоялся греха самоубийства или безвременной смерти — просто, выпав со второго этажа, он рисковал разве что покалечиться, и ничем более.

— Надеюсь, хоть трактирщик в ближайшие дни не придет требовать плату за комнату, — вздохнул он, поворачиваясь спиной к окну. — Может, чего-нибудь продать?

Однако за время плена, а затем — двухлетнего бегства молодой дворянин не успел обзавестись лишним имуществом. Каждый день он надеялся, что его позовут назад, домой. Либо король проявит милость, помиловав бывших противников, либо умрет, уступив место более доброжелательному наследнику, либо у отца появится успех в его начинаниях и он сможет защитить Густава хотя бы в собственном замке. Но время шло, а ничего не менялось. Позором было бы заложить свой меч, но мечом Густав Ваза на чужбине не обзавелся. Приемлемо было бы пожертвовать дублетом, но теплая ватная куртка, отороченная лисицей, в такую погоду требовалась ему самому. И единственное, что мог бы продать Густав Эриксон Ваза — так это свою душу.

— Продал бы, — согласился дворянин. — Да только кто ее купит?

— Я, — прозвучал ответ со стороны дверей.

Густав вздрогнул от неожиданности, перевел взгляд с темной фигуры опоясанного тонким кожаным ремешком, непривычно худощавого монаха в темной рясе на дверь. Толстый засов пребывал в том же положении, что и раньше: задвинут на всю длину на случай, если внутрь ввалится пьяный заблудившийся моряк или внезапно появится хозяин с требованием платы.

— Как вы сюда вошли?

— Ты не о том спрашиваешь, смертный, — подошел к столу монах, остановившись напротив дворянина. — Ты должен спросить, какую плату я предложу тебе за твою жалкую душонку.

— Она не жалкая! — моментально вскинулся родовитый дворянин.

— Может быть, может быть, — в голосе гостя прозвучала усмешка. — Это хороший вопрос для торга. Так она продается или нет?

— Ты демон-искуситель?

— Я тот, кто может уйти, если ты не прекратишь задавать глупые вопросы. Так ты желаешь заключать сделку, смертный, или нет?

— Во имя Отца, и Сына, и Святого духа, — торопливо перекрестился дворянин, после чего начертал крест в направлении гостя: — Сгинь, сгинь, нечистый!

— Да, пожалуй, ты прав, — клокочуще рассмеялся монах, откидывая капюшон, — тебе нужно как-то ко мне обращаться. Ты можешь называть меня «святой отец». Можешь — «ваше преосвященство». А можешь — просто Изекиль. И перестань скликать имена распятого каждую минуту. Если бы не я, его первоапостольской церкви не существовало бы уже лет этак семьсот.

— Если ты священник, то зачем тебе моя душа?

— А разве ты забыл, смертный, что все мы есть пастыри душ человеческих? — Бледные губы, почти не выделяющиеся на фоне белого, как пергамент, лица, растянулись в улыбке. — Так ты готов заключить сделку?

— Чего ты хочешь от меня, монах?

— Ну, наконец-то я услышал хоть один разумный вопрос, — заправил руки в рукава Изекиль. — Я хочу, чтобы ты начал войну с Россией, захватил у нее земли Невской губы, саму реку и все острова на ней. Я хочу, чтобы ты основал там крепости, а затем построил столицу в указанном мною месте и признал меня главой церкви своей страны.

— Я? — горько рассмеялся Густав. — И как, по-твоему, я смогу это сделать?

— Это не сложно, — кивнул священник. — Россия издыхает. В ней ныне нет никакой власти. Бояре травят друг друга и прочих смертных. С юга ее рубежи грызут крымские татары, с востока — казанские, с запада — литовцы. Она похоже на перезрелый плод, готовый вот-вот свалится в руки того, кто не поленится раскрыть ладонь. К сожалению, смертные недолговечны, а память их коротка. Они забывают свой долг. Наследники забывают заветы предков, династии теряют троны, как протертые башмаки. Всего триста лет назад я сделал из Швеции крепкую страну, дал ей хорошую династию, указал, как вести себя в будущем. Ан нет уже ни страны, ни династии, ни тех, с кого спросить за неисполнение указа. Позор: она оказалась провинцией Дании — страны данников, веками плативших Руси серебро за право жить на этих берегах. Вот уж не верил, что судьба извернется столь странным образом. Данники стали хозяевами, вольные варяги — рабами. Почему вы не удержали свободы? Почему не забрали у Руси Неву? Не могу же я делать все сам! У меня хватает хлопот и в других краях и странах по насаждению своей веры. Я не могу сидеть в этом медвежьем углу вечно!

— Возможно, Московия и издыхает, монах, — согласился дворянин. — Но только чем я могу ее так напугать, чтобы она отдала мне хотя бы безлюдные болота? Я могу украсть лодку и доплыть на ней до Невы, но у меня нет даже меча на случай, если к моему костру выйдет пара тамошних волков.

— Меч? — удивился монах. — Тебе нужен не меч, тебе нужна страна и крепкая армия.

— И где я ее возьму? — оглядел свою комнатушку Густав Эриксон. — В сундуке и под столом я уже искал, а в кошельке больше роты не помещается.

— Ерунда, — небрежно отмахнулся монах. — Ты имеешь знатное происхождение, тебя несложно сделать шведским королем. Я не хочу иметь дела с данниками и их страной. Мне слишком памятно их недавнее прошлое.

— Королем Швеции? — остолбенел дворянин от сделанного мимоходом предложения. — Меня? Но… Но как? Кристиан не позволит даже заикнуться об этом!

— А ты собираешься спрашивать его разрешения? — удивился Изекиль и накинул на голову капюшон. — В таком случае ты куда более глуп, нежели я думал. Прощай.

— Постой! — кинулся за странным гостем дворянин. — Стой! Я понимаю, я знаю. Короли понимают только силу. Но… Но он уже вырезал в Швеции почти всех дворян. Кто может встать на мою сторону? Кому сражаться против датчан? Нас разгромили всего год назад!

— Ну, что же, — остановился монах, — попытаюсь проверить твой ум еще раз. Ответь мне: что необходимо для победы в войне?

— Сильная армия, — торопливо сказал Густав Эриксон, чуть подумал и добавил: — Надежные союзники… Еще нужны деньги.

— А если короче?

— Армия… Деньги.

— Еще короче.

На этот раз дворянин задумался на несколько минут, делая выбор, и наконец решился:

— Деньги.

— Вот видишь, смертный, — кивнул монах. — Оказывается, не все так безнадежно. Какая разница, перебили датчане всех шведов до единого или кого-то оставили на развод, если главным все равно является золото? Будет золото — будет и победа.

— Но где его взять? — Дворянин подобрал со стола свой последний пфенниг и зажал в кулаке.

— Мы сейчас где, в Любеке? Значит, нужно идти в ратушу и просить у них в долг. Отдашь, когда станешь королем.

— Кто же мне поверит? Кто поверит в то, что я стану королем, что верну золото?

— Я пойду вместе с тобой, — спокойно сообщил священник и нехорошо рассмеялся: — И пусть только попробуют не поверить человеку, за которого я поручусь.

* * *

Спустя две недели в Данию пришли вести о возникших в подвластных шведских землях, в провинции Даларна, антиправительственных волнениях, во главе которых встал беглый заложник Густав Эриксон Ваза. Посланные на усмирение мятежников войска столкнулись, к своему изумлению, не с местными дворянами и наспех вооруженными землепашцами, а с матерыми немецкими наемниками, не умеющими ничего другого, кроме как воевать. Вдобавок флот Ганзейского союза начал атаковать датские корабли, перевозящие оружие и подкрепление в восставшую провинцию. Зажатые в крепостях и замках, оставшиеся без поддержки, датские гарнизоны один за другим сдавались или истреблялись после осады и штурма многотысячной наемной армией. Уже через два года исход войны был решен окончательно и бесповоротно, и шестого июня тысяча пятьсот двадцать третьего года Густав Эриксон объявил себя королем независимой Швеции.

* * *
Московский кремль, Царские палаты,
15 мая 1539 года. Утро

Князь Иван Васильевич Шуйский вошел в светелку стремительным шагом, чуть согнув руки в локтях, чтобы длинные рукава собольей шубы, крытой синим, шитым золотом сукном, не волочились по полу, и без предисловий огрел няньку своим тяжелым, дубовым посохом:

— Почто царевич не одетый?! Послы ляхские, вестимо, со двора своего отъезжают, а встречать их некому! Кнута давно не пробовали, дармоедки? Ужо я вам!

— Сей минут, батюшка, — торопливо закланялись сплошь щекастые, в тяжелых иноземных платьях тетки, приставленные к Ивану.

— Ужо я вас! — грозно повторил князь. — В палатах посольских жду.

Шуйский вышел, и царевич тут же получил от няньки крепкую затрещину:

— Шевелись, гаденыш, бояре ждут! — Тетка принялась стаскивать с мальчишки серую, давно не стиранную рубаху.

— Маринушка, — плаксиво захныкал мальчик, — кушать хочется. Хлебушка дай. Кусочек хлебушка — и пойду я тотчас. Знаю я послов иноземных, сидеть там мне долгонько. За полдень, не менее.

— Поговори еще, выкормыш Телепневский, — отвесила тетка еще одну затрещину. — Буду я тут бегать. Слыхал, что Иван Васильевич сказывал? Спешить надобно. Давай, ферязь натягивай! И попробуй хныкнуть еще, вмиг розги схлопочешь.[45]

Поверх расшитой серебряной нитью и подбитой горностаем ферязи на царевича накинули соболью шубку, на шею повесили две толстые золотые цепи, на пальцы нанизали десять крупных перстней с дорогими самоцветами, поволокли за руку через сводчатые переходы. Перед резной дубовой дверью посольских покоев царевича встретил обрюзгший от хлебного вина Михайло Тучков, критически окинул правителя Руси сивым взглядом, сунул ему в руки скипетр и державу, поднес к самому носу пахнущий кислой капустой кулак:

— Смотри, Ванька, не ляпни чего! Молча сиди, не то враз ума добавлю. Давай, к трону иди. Послы польские как раз прибыли, приема ждут.

За дверью послышался громкий голос рынды, возвещающего выход Великого князя, государя Всея Руси. Створки поползли в стороны. Царевич Иван, судорожно сжимая тяжелый шар державы, — скипетр не весил почти ничего, — пересек обширное помещение, на стенах которого красовались худосочные святые, благословляющие присутствующих, уселся на жесткий деревянный трон, стоящий на небольшом возвышении. Склонившие головы чуть не до пола бояре выпрямились, послышался тихий гомон.

— Молчи, царевич, — тихо предупредил возвышающийся по правую руку Иван Шуйский. — Молчи, не то худо тебе будет.

Князь пригладил голову, и на царевича повеяло слабым ароматом жаркого.

— Государь наш, Иоанн Васильевич, милостиво соизволил от дел важных державы своей оторваться и слова брата своего, короля Сигизмунда выслушать, — обратился он к одетым в узкие кафтаны польским послам. Шерстяные чулки на иноземцах делали их похожими на недокормленных цыплят на тонких лапках.

— Его величество король Речи Посполитой Сигизмунд Первый повелел мне, ничтожному рабу своему, передать тебе, Великий князь Московский Иоанн, свои пожелания мудрости, здоровья и долголетия, а так же сие письмо… — Сочно пахнущий копченой рыбой посол подошел ближе, опустился на колено и протянул царевичу туго скрученную и запечатанную шелковой лентой с сургучной печатью грамоту. Ее принял Михайло Тучков, а князь Шуйский, кротко склонив увенчанную высокой бобровой шапкой голову, ответил:

— И королю Сигизмунду от нас передавай пожелания долгих лет, здоровья крепкого и мудрости в делах Речи Посполитой. Дружбу его государь наш, Иоанн Васильевич, ценит и по мере сил своих готов словом добрым и делом ответить.

— Дело у нас, Великий князь, одно, общее. — Посол, несмотря ни на что, обращался только к царевичу. — Крестоносцы тевтонские рубежи тревожат беспрестанно, разор землям и людям творя. Посему, мыслим мы, единой силой нам супротив ворога стать надобно, ударить на них с востока и запада, научить уму-разуму, заставить позабыть навеки, как на земли славянские с мечом приходить.

— Слова ты речешь мудрые, гость дорогой, — вежливо ответил князь Шуйский, — однако же одна беда не приходит. Земли русские разор терпят от татар безбожных ногайских, от крымского хана, слуги османского. От братьев-славян тоже разор идет, от Великого Княжества Литовского. На одном языке мы с ними речи ведем, одному Богу молимся,[46] однако же хуже Ордена немецкого нам эти соседи. Намедни на Смоленск покусились, в Новгород лазутчиков засылают, под свою руку зовут. Слышали мы, и королю Сигизмунду они покоя не дают. Рати наши разбросаны по рубежам разным, ратную службу непрестанно несут, а потому сил свободных для войны с Орденом ныне на Руси нет. Вот если бы король польский совместно с ратями нашими княжество Литовское приструнил, тогда и супротив крестоносцев сила бы освободилась немалая.

Посол ответ выслушал внимательно, поклонился:

— Слова сии, Великий князь, до повелителя своего я донесу в точности. С сим ответом поспешать мне надобно, за что прощения прошу.

Гость еще раз поклонился и быстрым шагом направился к дверям, уже на ходу о чем-то переговариваясь с двумя сопровождающими его шляхтичами.

— Все, Ванька, ступай, — уже без особого смущения похлопал князь Тучков царевича по плечу.

Иоанн, проглотив публичную обиду, поднялся — все бояре тут же согнулись до пола, — удалился в ту же дверь, в какую вошел. Здесь не было никого — похоже, няньки не ожидали, что прием закончится так быстро. Царевич сунул державу под мышку, по полутемным коридорам пошел в свою светелку. Здесь скинул на сундук тяжелую шубу, заглянул за занавеску на окне, в шкафчик рядом с привезенным из Франкского королевства бюро, на всякий случай заглянул и в бюро. Нет, тетки не оставили ничего — ни крынки с водой, ни миски с кашей, ни куска хлеба. Иоанн Васильевич забрался на сундук поверх шубы, подтянул к себе ноги, обнял колени. Пытаясь заглушить голод, попытался вспомнить что-нибудь хорошее. Но в голову почему-то лезла давешняя картина с мертвой матерью: царица лежит на постели, раскрыв рот, кожа покрыта темными пятнами, а рядом князья Тучков и Глинский, братья Шуйские роются в ее сундуках, выискивая кошели с серебром.

— Убью… — тихо пробормотал царевич. — Подрасту — всех убью, кого успею. И нянек, и Шуйских проклятых, и Тучкова. Нож украду да зарежу, пока не поняли.

— Нехорошо это, Иоанн. Грешно токмо о мести в жизни думать. Черствеет душа от мыслей таких, черной становится, как туча грозовая. Душно рядом с человеком таким становится, нет к нему ни у близких любви, ни у врагов уважения.

— Любви? — усмехнулся царевич вошедшему в светелку старику в длинной серой рясе, с прихваченными на лбу ремешком волосами и длинной седой бородой, опускающейся ниже опоясывающей чресла простой конопляной веревки. — Может, это у тебя мать отравили, а отца прямо на глазах зарезали? Может, тебя через день кормят да порют, как последнего конюха? Нет им прощенья! Задавлю, всех задавлю, до кого дотянуться смогу.

Появлению странного гостя мальчишка ничуть не удивился. Он привык, что в его комнаты заходят все, кому не лень.

— Прощать нужно уметь, вьюноша, — покачал головой старик. — Легко быть добрым, коли растешь в сытости и неге. Тяжело душу сохранить, чрез испытания шагая. Нельзя зло безнаказанным оставлять, коли умышленно чинится. Но надобно и заблудших прощать, не пятнать жизнь свою кровью невинной.

— Боишься, всех Шуйских изведу под корень? — злобно зыркнул на гостя мальчишка. — Думаешь, род Тучковых оборву? Не бойся, не дадут. Истребят меня, как к совершеннолетию дело подойдет, побоятся венец великокняжеский на меня возложить. Побоятся к власти допустить. Знают, что памятлив — и не допустят. Потому помыкать ныне и не опасаются. Для них я мертвый уже. Вместо меня на стол иного кого выберут.

— Человек предполагает. Однако не все во власти смертных, царевич. — Старик подошел ближе, оперся на посох, вырезанный из прочного соснового корня. — Есть еще земля русская, воля и желание ее. И коли сочтет она, что достоин ты ее милости, коли люб ей окажешься — не даст тебя в обиду, безвременной кончины не допустит.

— Что-то пока она меня не очень защищает, старик.

— А пока и защищать некого, — небрежно пожал плечами гость, сложив на посохе ладони и поставив на них подбородок. — Не свершил ты пока ничего. Ни широты душевной не выказал, ни мудрости. Тлен земной, не человек. Есть ты, нет тебя — разницы никакой.

— Ступай прочь, старик, — опять уткнулся носом в колени царевич. — И без тебя много кому хаять находится. Сирота — он всегда сирота. Хоть роду княжеского, хоть смерд черный.

— Не скажи, царевич, не скажи, — усмехнулся гость. — И для сироты безродного учителя завсегда находятся. Темному делу учат али от посулов гнусных спасают, но находятся. А уж наследник княжеский, да без дедков, волхвов ученых, травников, да чтецов — и вовсе редкость. Оттого и пришел я к тебе. Слово хочу тебе сказать. Слово малое, но важное.

— Что же ты сказать мне можешь, старик? — хмыкнул мальчишка. — Бог терпел и нам велел? Не судите и несудимы будете?

— Я хочу рассказать тебе, как устроен мир, царевич. — Гость поймал глазами взгляд мальчишки и более уже его не отпускал. — Он огромен, наш мир, и сложен, но одновременно несказанно прост. Живет в нем всего пять народов. За морем-океаном живет народ, что молится правителям своим, как богам. Никто из них не думает о себе ничего, лишь выполняет указы царей тамошних. Указы те цари пишут лишь кровью своей, но более никто, кроме жрецов, проливать ее права не имеет. Даже воины в битвах крови там не проливают, а хватают врагов живыми и ведут жрецам на суд. На восток от нас, за степью разбойничьей, обитают народы труда и красоты. Ничего в жизни они не ценят выше, чем мастерство в работе и красоту окружающего мира. Даже названия своих стран они избрали подобными стихотворным строкам. Страна Восходящего Солнца. Поднебесная Империя. На запад от нас живут народы смерти, ничего не ценящие выше, нежели умение убивать. В убийстве ближнего они видят высшую доблесть, в ограблении слабых — величие. Каждый из них в соседе своем подозревает врага, поэтому печется только о себе и жесток ко всем остальным. В этом мире сами названия стран похожи на купчии. Земля франков, земля бриттов, земля пруссов. На юге живут народы, древностью подобные нашему. Они хитры и наивны, они неспешны, но настойчивы. Доблестью для них считается торговля, а души их настолько чисты, что лишь они избирают себе правителями поэтов и пророков, доверяя красивому слову более, нежели древности родов. И есть в нашем мире еще один народ. Это народ любви. Он не самый трудолюбивый. Его представители трудятся лишь настолько, чтобы удовлетворить свои нужды, посвящая свободное время играм и размышлениям. В его землях нет рабов. Воины этого народа сильны и отважны, но никогда не обнажают мечей своих ради порабощения иных племен, а токмо для защиты рубежей своих, либо племен слабых, подвергшихся нашествию врагов более могучих. Люди эти доброжелательны и часто прощают неблагодарность спасенных от смерти, прощают врагов своих, прибежавших за спасением. Они не отягощают души свои злом и любят правителей, способных к благородству. Волею Создателя любовь эта способна сбираться вокруг тех, к кому обращена. Когда народ этот ценит свою столицу — она на глазах крепчает и растет. Когда народ этот восхищается правителем своим — частица силы каждого человека вливается в его душу, и могущество правителя становится безграничным. Своим взглядом он сможет поднимать мертвых и исцелять живых, своей волей он сможет порождать города и раздвигать границы. Не будет ему равного ни в битве, ни в разуме, ни в благородстве. Потому что не сможет правитель этот обрести любви народной без благородства и ответной любви к простым смертным. Слышишь ли ты меня, царевич? Ежели мысли твои будут токмо о мести и смерти, никогда не заслужить тебе любви на Руси. Научись прощать. Прощать даже тех, кто дважды достоин смерти. Тех, кто исполнен к тебе ненависти. Только тогда люди русские поверят, что нет зла в душе твоей. Только тогда они отдадут тебе свою любовь. И с этого часа не найдется в мире силы, способной тебя одолеть.

— И это все? — переспросил мальчишка.

— Нет, не все, — покачал головой старик. — Есть еще сердце мира, которое бьется в северных пределах русской земли и которое нельзя упустить в руки народа смерти, ибо тогда они зальют кровью весь мир. Но об этом тебе сказывать слишком рано. Твои руки слишком слабы, чтобы защищать или принимать.

— Тебя Иван Бельский прислал, старик? — чуть приподнял голову царевич. — Просил я его сказочника мне привесть, да токмо через день маменьку отравили, а его самого в поруб посадили. Федора Мишурина, дьяка отцовского, я тоже просил, но его точно убили, сам видел. Мне Василий Шуйский его кровью все шаровары залил, когда глотку резал. Год, почитай, миновал, а ноги все едино сквозь порты жгет. Князя же Бельского, сказывали, голодом заморить хотели, да токмо жив он как-то. Ужель помнит про просьбу мою?

— За сказочника меня первый раз принимают, — беззлобно усмехнулся гость, — такого до сего мига не случалось. Мыслю я, у тебя, как у прочих смертных, веры в слово мое не появится, пока чуда не явлю. Ладно, быть посему. Все едино без чуда сего не обрести тебе мудрости правителя и знания человеческого. Вот, возьми… — Старик протянул царевичу крохотный нательный крестик на завязанной крупным узлом бечевке. — Вместо своего наденешь и носи.

— Зачем? — не понял Иоанн, хотя крест все-таки принял.

— Прислони его к стене.

— К какой?

— К любой.

Мальчишка пожал плечами, прислонил крест к рубленой стене у себя за спиной — и чуть не упал, потеряв опору. Собранная из сосновых, в три ладони толщиной, бревен перегородка сгинула, как и не было, а за ней открылись палаты, размером чуть не втрое больше посольских. Яркий солнечный свет струился из забранных слюдой окон, отражался от выбеленных сводов и растекался по помещению, почти не оставляя темных углов. От стены до стены ровными рядами возвышались шкафы, плотно заставленные книгами.

— Что это? — восхищенно пробормотал царевич.

— У тебя нет достойных дядьев — здесь собраны мысли самых мудрых из смертных. За тобой нет пригляда — зато у тебя есть время для чтения. У тебя хотят отнять право на жизнь — но никто из предателей не подозревает, с кем им придется столкнуться. Это моя библиотека, царевич. Ты можешь войти в нее из любого места — достаточно прижать к стене крестик. Ты можешь пользоваться ею, сколько пожелаешь — до тех пор, пока глаза твои будут способны читать, а ум твой будет нуждаться в знании. И помни мои слова. Сила Руси не в жестокости. Ее сила — в любви.

* * *
Санкт-Петербург, Крестовский остров, набережная Мартынова,
20 сентября 1995 года. 20:20

В зимнем саду, что прятался за глухим деревянным забором и широкой полосой пышного жасмина, еще не успевшего сбросить листья, тихо журчала вода, разносились пряные ароматы цветущих роз. Высокие пальмы, поднявшие свои листья почти до самого потолка, жадно ловили свет ослепительных кварцевых ламп. Уютно журчал водопадик, падая на россыпь малахитовых валунов — вода струилась по зеленым камням и растекалась по овальному прудику, в котором вокруг пары белых лилий плавали красные и белые китайские карпы. Звучала тихая музыка. Испанец любил Шопена, и его мелодии всегда тихонько наполняли дом, служа задним фоном для всех прочих звуков. Сам колдун обнаженным возлежал в шезлонге, рядом с журнальным столиком из некрашеной лиственницы.

— Шартрез? — Синеглазая Ирина, одетая только в приколотый к русым волосам голубой бант, уловила легкий кивок хозяина, наполнила бокал, после чего отставила бутылку, пригладила волосы господина. Испанец небрежным жестом скользнул у нее между ног, коротко стиснул грудь, после чего поднес к губам ликер, коснулся его кончиком языка, вдохнул сладковатый запах, отставил обратно.

Отказавшись ради бессмертия от горячего жаркого и легкого французского вина, отринув еду и питье, Испанец отнюдь не утратил способности ощущать запахи, различать тонкие оттенки вкуса — и с удовольствием предавался этим маленьким наслаждениям. Он утратил возможность вступать с женщинами в интимную связь — но не лишился чувствительности к их ласкам, а потому юная красивая невольница, хорошо зная свои обязанности, опустилась на колени и стала целовать его бедра, поглаживая бледные колени.

* * *

Мир жил, развивался, придумывал паровозы, машины и мотоциклы вместо лошадей, теплоходы и самолеты вместо старых добрых нефов, граммофоны, магнитофоны, телевизоры и лазерные проигрыватели вместо менестрелей — но отношения между людьми оставались все теми же, что и триста лет назад. Правда, если раньше рабынь брали на шпагу или покупали на торговой площади, то теперь их получали за долги, либо они сами отдавались в пленницы за пригоршню зеленых американских фантиков. Оно и проще. Если раньше приходилось думать, что делать с постаревшими или надоевшими наложницами, то теперь он просто переставал им платить — и пусть выкручиваются дальше как знают.

— Ну же, давай, давай! — привстал он с шезлонга, видя, как на плазменной панели, повешенной между пальмами, бело-синие прорываются к воротам. — Ну, давай… Бей!.. Мазила!!! — Испанец рухнул обратно на шезлонг, пнул невольницу ногой: — Пошла вон, надоела!

Одним из немногих изобретений, которые нравились выходцу из далекой Байонны, были телевизоры и футбольные трансляции. Но вот беда — старые и новые удовольствия никак не совмещались. Разве можно спокойно предаваться мирным утехам, когда «Зенит» уже в который раз безнадежно проигрывает?

— Пошла отсюда! — рыкнул Испанец, схватил бокал и жахнул им о мраморный пол: — И убери здесь! Осколками весь пол завален.

Однажды колдун не удержался и вытянул-таки «Зенит» в чемпионы страны, аккуратно насылая порчу по очереди на каждую команду-соперника. Но в дальнейшем такое развлечение показалось ему скучным. Он хотел, чтобы питерские футболисты выигрывали сами. Между тем, они почему-то не разделяли его желаний. Испанцу хотелось прямо сейчас, не сходя с этого места, испепелить всех футболистов одной шаровой молнией — но кто тогда станет играть за его команду?

— Подлые шакалы! — выругался он, попытался встать, но вовремя вспомнил про разбросанные на полу стекла и снова откинулся на подголовник шезлонга. — Ну, смотрите у меня, — пробубнил себе под нос колдун. — Если не забьете хотя бы два мяча — сделаю вам в команде два инфаркта. На кого выпадет, по жребию.

Внезапно несколько раз громко факнула сирена сигнализации, после чего в углах помещения тревожно замигали синие лампочки. Испанец выругался: вот не нашлось какому-нибудь бомжу другого времени к нему во двор забраться. Под кустиком, видно, захотелось переночевать. Или окна открытые поискать. Ладно, охрана разберется — зря, что ли, он «Скифу» каждый месяц за двух бездельников у входа платит? Им вроде даже пистолет один на всех выдан. Тем более, что сине-белые, словно расслышав далекую угрозу, перехватили мяч и дружно ринулись в атаку.

— Ну, давайте, давайте, паршивцы! — привстал на шезлонге Испанец.

Со стороны черного хода послышался истошный вопль невольницы, перешедший в булькающее хрипение. Это было уже серьезно. Правда, импульса освобождения жизненной энергии колдун не ощутил — значит, горла Ире никто не рвал, просто сознание потеряла.

— Проклятые охранники… — Испанец покосился на «тигровую лапу», лежащую у стеночки декоративного пруда, снова на экран, опять на лапу. Зенитовцы отчаянно атаковали, привлекая к себе внимание, не давая нагнуться за оружием. Двое защитников кинулись бело-синим навстречу, нападающий дал пас на другой край поля, там мяч аккуратно принял еще зенитовец, вышел один на один с вратарем… Почти за самой спиной послышались тяжелые шаги, и Испанец, громко выругавшись, скатился с шезлонга, схватил «тигровую лапу» и выпрямился во весь рост:

— Ну, кто тут еще? — Покачал он древним китайским оружием, которое представляло собой три толстых стальных прута, остро отточенных, сваренных у основания, согнутых под прямым углом и разведенных на два пальца друг от друга. Садовник называл «лапу» «тяпкой» и ковырялся боевым оружием в земле, да и сам колдун под настроение иногда рыхлил ею землю под цветами или вяло растущими пальмами. И все же Испанец был уверен, что при необходимости без труда снесет этой «тяпкой» половину черепа какому-нибудь грабителю или вырвет пару ребер залетному рэкетиру.

Однако к нему пожаловали не те и не другие — обостренное обоняние колдуна ощутило смрад разлагающейся плоти, запах затхлости и вечной сырости. А уже затем он увидел выбредающего из-за кокосовой пальмы гостя. Вытекшие глаза, лохмотья кожи на лице и плечах, похожие на струпья клочья подсохших за время пути гнилых тряпок. Мертвец ничего не говорил, не спрашивал. Он просто тупо наступал на хозяина особняка, чуть повернув и наклонив голову, словно отыскивал его на слух.

— Давненько я не встречал таких тварей, — вздохнул Испанец. — Кто же тебя породил в этом тихом городке?

Мертвец попытался дотянуться колдуну до лица. Тот снисходительно усмехнулся, а потом прошел «тигровой лапой» гостю вдоль живота. Стальные когти впились в податливую плоть и вырвали крупный кусок склизкого мяса. Гость замычал, принялся тыкать вперед кулаками. Колдун чуть сдвинулся в сторону и снова взмахнул своим оружием, вырывая еще клок мертвечины. Боли его противник, естественно, не чувствовал, но это ничего не меняло: с оторванными руками и ногами он все равно много не навоюет.

— Вратарь падает, не доставая мяча, ворота пусты. Успеют ли зенитовцы воспользоваться таким уникальным шансом? — взревел в телевизоре комментатор.

— Проклятье! — Махнув «лапой» гостю по лицу и сорвав с него нос, Испанец перепрыгнул шезлонг, остановился перед экраном.

— Удар! Штанга! Еще удар… На два метра выше ворот! Какое потрясение для болельщиков!

— Идиоты!!! — схватился за голову колдун и тут же получил страшный пинок в спину, от которого перелетел невысокую стеночку и рухнул в пруд, едва не выплеснув наружу его величавых обитателей. — И этот еще тут…

Испанец поднялся и тут же упал обратно, уворачиваясь от смертоносного удара: мертвец завладел «тигровой лапой» и, даром что безглазый, действовал ею вполне уверенно.

— Кто ты такой? Кто тебя послал? — отплевывая воду, поинтересовался Испанец, выбираясь из прудика на другую сторону. — Кто тебе нужен?

— Альварадо Педро… — неожиданно соизволил ответить мертвец.

— Глупый вопрос, — укорил себя колдун. — Как будто непонятно, к кому он пришел.

Мертвец, вместо того чтобы обогнуть крохотный прудик по газону с фиалками, перешагнул бортик и, расплескивая воду, направился к хозяину дома. Рыбки моментально всплыли кверху брюхом, словно глотнули цианистого калия.

— Ну, какой паразит, — возмутился Испанец. — Сад истоптал, невольницу почти угробил, теперь рыбок потравил! Ладно, давай сделаем иначе, тупая мертвечина. Я здесь. Иди сюда. Тебе нужен Альварадо Педро? Я здесь.

— Я здесь! — заревел в ответ мертвец, ускоряя шаг.

— Правильно, — согласился Испанец, отступая к ведущим в дом раздвижным дверям. — Я здесь. Альварадо Педро.

— Альварадо Педро, — эхом повторил мертвец, следуя за хозяином дома.

Колдун, поминутно оглядываясь на гостя, остановился перед кабинетом, быстро настучал шифр на кодовом замке, повернул ручку. Мертвец, оставляя влажные следы на драгоценных персидских коврах, которыми был выстелен коридор, торопился следом. Время от времени он разрывал воздух перед собой трехзубым оружием.

— Альварадо Педро… — позвал за собой гостя Испанец, включил в комнате свет, пересек ее и снял со стены прекрасный толедский клинок, с которым прошел половину Европы, с явным наслаждением рассек им воздух и встал в фехтовальную позицию. — Как давно я этим не занимался!

— Альварадо Педро!

Вломившись в кабинет, мертвец повернулся к нему, замахнулся «тигровой лапой». Бывший кирасир принял удар на повернутое плашмя лезвие, легко откинул в сторону и классическим прямым выпадом пробил гостю грудь. Это стало последней ошибкой в его долгой, очень долгой жизни. Мертвец моментально перехватил мага за оказавшееся так близко запястье, рванул к себе и впился губами в губы. Ведь он не хотел смерти Испанца. Испанцем он считал себя. Мертвому телу для ощущения жизни, ощущения своего реального существования не хватало только души — и он взял, он вернул себе душу умелого рубаки, утонченного ценителя маленьких радостей, дворянина из мелкого разорившегося рода Педро. В кабинете осталось лишь тело, не имеющее никаких признаков насильственной смерти, если не считать бледности на лице и множества набухших под самой кожей кровеносных сосудиков — явного признака сильной сердечной недостаточности.

* * *
Московский кремль, Царские палаты,
14 января 1547 года. Середина дня

Слюдяное окно покрылось толстой шубой изморози, практически не пропуская света, и царевич Иоанн поднялся из-за бюро, соскреб ее ногтями, потом отошел к внутренней каменной стене, в которой проходил дымоход, прижал к ней ладони, отогревая руки. Ножа, а тем более кинжала или сабли ему никто не доверял, а потому он привык в случае нужды пользоваться подручными средствами и чаще всего — собственными руками. Стряхнул капли — Шуйские по-прежнему жадились на всем, что касалось Великого князя, и никаких рушников в светелке не имелось.

Не желая касаться драгоценной книги влажными руками, Иоанн прогулялся по комнате, распахнул входную дверь:

— Эй, кто тут сидит. Квасу мне велите принести.

— Может, тебе еще и девку с вином подослать? — хохотнул одетый в шитую алым катурлином ферязь холоп, игравший с двумя приятелями в кости. Времена изменились, и за подросшим царевичем приглядывали уже не тетки-няньки, а московские бояре со своими ратными людьми.

— Девка мне не по чину, — холодно возразил юноша, — мне боярыня положена, коли захочу. Зелья же бражного не терплю.[47] Квасу хочу.

— Ужо, побежал. — Холоп закинул кости в деревянный стакан, несколько раз встряхнул.

— А не ты ли уговаривал меня Василия Шуйского ядом извести? — прищурился на него Иоанн. — Странно, что после дела сего тебя при моих покоях оставили. Надобно дядюшке, Ивану Васильевичу, пожаловаться.

— Да ты что, княже? — С лица заносчивого холопа мгновенно сошла краска. — Помилуй, обознался ты. А квасу враз принесут. Моргнуть не успеешь.

Царевич, кивнув, вернулся в светелку, встал перед бюро с раскрытой книгой, перелистнул страницу, пробежал глазами еще несколько строк, восхищенно покачал головой:

— Хитер, хитер царь Итакский… И счастлив. Не было у него бояр, ни единого. Токмо товарищи да вороги. А предателей — ни единого.

Царевич поднялся, снова подошел к окну и поскреб оставшийся на слюде иней. Здесь, в сердце Руси, никак не верилось в существование земель, где не нужны ни печи, ни душегрейки, где зима неотличима от лета, где не случается вьюг, а травы зеленеют круглый год.

Хлопнула дверь. Иоанн ощутил, как в светелке пахнуло холодом, резко обернулся. Увидев его, смерд в длинном и пухлом овчинном тулупе сорвал с головы лисий треух и рухнул на колени, ткнувшись головой в пол:

— Батюшка наш, царевич Иоанн.

— Кто ты таков? Откуда? — сделал шаг к нему Великий князь.

— Ерошка я, черный пахарь муромский. Холопу кошкинскому коня свого отдал, дабы пред очи твои допустил. Мир меня послал к тебе, батюшка наш. Плач идет по земле русской, нету больше мочи нашей от разбоя боярского да татарского. Разбойники казанские что ни год на села наши налетают, девок и пахарей хватают, в басурманию свою, в неволю уводят, на потребу утехам детишек продают. Добро, трудом честным нажитое, разоряют все. Татары безбожные тащат, что найдут, а бояры наши, заместо отпора ворогу, туда же тянутся. Воеводы суда праведного не вершат, родичей своих от любого злодейства оправдывают, чужое добро сотоварищам своим присуждают. А коли зажиточный кто появится, так холопы боярские да воеводские на улице кого живота лишат, через тын во двор перебросят, да тут же и ломятся, хозяина вяжут, на суд волокут, а добро его промеж собою делят. Поборы на людей черных бояре кладут безмерные, а коли разор у кого наступил, то прощения им от тягла не дают. Нету сил больше миру, хоть в гроб ложись. С одной стороны петля татарская, с другой — плеть боярская, а заступников ни с какой стороны не приходит. Видать, погибель пришла люду православному. На тебя одного надежа, батюшка. Татаровье похваляется на земли наши сесть, нас с рождения рабами записать. А и не страшит участь сия более, потому как страшнее нынешнего уж и не станется.

— Тяжело, говоришь? — задумчиво переспросил царевич.

— Нету мочи, батюшка, — размашисто перекрестился проситель, и в голосе зрелого бородатого мужика зазвучали слезы. — О счастии ужо и не мечтает никто. Хоть от одной из напастей избавь, и то всю жизнь за тебя Бога молить станем. От татар оборони, а уж бояр стерпим. Или бояр осади, а с басурманами отобьемся как-нибудь, спрячемся, стерпим. Кого сможем, выкупим.

Иоанн молчал. Чудилась ему в надрыве мужика неясная хитрость. Может, Шувалов подослал, дабы тайные мысли Великого князя вызнать? Ведь, вестимо, задумывается князь: не пора ли резать наследника престола, не пора ли нового, послушного выбирать?

Смерд ждал — руки с силой мяли шапку, словно именно в ней таились все напасти земли русской. Так лазутчик это шуйский али и вправду мир посланника с плачем в Москву снарядил? Куда ответ свой мужик понесет — в город Муром или в палаты ближние?

— Тяжело, говоришь? — повторил Иоанн.

А ведь все едино, правду речет ходок. Лазутчик он, нет — только стонет земля русская под копытами татар казанских, от безнаказанной вольницы боярской. И остановить ужас этот лишь одно может: единая рука крепкая. Рука, пред которой склонятся все до единого.

— Батюшка наш, Иоанн Васильевич, — тихо напомнил о себе смерд.

Царевич отвернулся к окну, приложил ладони к стеклу, а потом отер ледяными руками лицо. Нет, невозможно жить, не веря никому, подозревая предателя в каждом. Верить нужно, верить.

— Встань! — скомандовал просителю Иоанн, подходя к бюро и выдергивая с полки лист серой бумаги. Взял гусиное перо и принялся быстро писать своим красивым округлым почерком. — Дошли до меня слухи, что дядюшку моего, Бельского Ивана, по хвори али из корысти сторожа из узилища выпустили. Коли ты до меня дошел, то и к нему добраться сможешь. Грамоту сию отдашь. Не сможешь Бельского найти — к митрополиту Даниилу пробирайся. Он все еще под стражей, но пастыря не всяк холоп удержать сможет, коли тот воли захочет. Но лучше князя разыщи. Он, коли понадобится, силой митрополита вызволить сможет. Все, ступай.

Царевич проводил ходока до двери, выглянул, ткнул пальцем в единственного холопа, сидящего в комнате:

— Молодец, что смерда пропустил, не забуду. Коня ему верни, награду из моей казны получишь. А теперь боярина своего ищи, пусть ко мне идет немедля.

Тон царевича был настолько повелительным и уверенным, что оружный человек, приставленный к нему в стражи, послушно кивнул и выскочил из светелки. Иоанн вернулся к себе, остановился перед бюро, погладил кончиками пальцев рукописные строки:

— Ну, что же, хитроумный Одисей. Пора и мне познать, что такое быть царем без царства, войска и подданных. И может ли разум мой беду сию перебороть и во власть реальную оборотить.

— Почто звал, Иоанн Васильевич? — судя по запаху вина и жаркого, холоп вырвал своего господина из-за пиршественного стола. Шитая золотом ферязь, кротовья шуба с длинными рукавами, сабля кривая на поясе… Нет, с саблей к князю Шуйскому простого боярина никто бы не пустил. Стало быть, пировал тот где-то в другом месте. Кремль большой, князей в нем несчитано, и у каждого свои святые, свои крестники.

— Слыхал я, боярин Кошка, племянница Анастасия у тебя есть, — улыбнулся царевич. — И сказывали, такая она красавица, что в жены Великому князю достойна, хоть и роду невеликого. Уж не ее ли заметил я намедни во время приема свенского? В красном углу, под образами стояла.

— Была на приеме племянница, — неохотно признал боярин, пока не понимая, к чему клонит его знатный подопечный.

— Красавица, — кивнул Иоанн. — Такой царицей быть впору. И вот что я скажу. Жениться я хочу на твоей племяннице. Люба она мне. С такой пред Богом обвенчаться не стыдно.

— Сего князь Шуйский не позволит, — покачал головой Кошка. — Род наш невеликий, с ними от века не роднился.

— Шуйский не позволит, — согласился царевич. — А вот я своею волей захотеть могу.

— Шуйский…

— Да знаю я, о чем ты думаешь, — приблизился к боярину шестнадцатилетний мальчишка, глядя прямо в глаза. — Знаю. Думаешь ты, что не сегодня-завтра живота меня Шуйские лишат и связываться со мной проку нет. Однако же помыслить ты об ином должен. Кем останешься ты после моей смерти? Боярином средней руки, коих на земле нашей славной тысячи. А коли племянница твоя женой моей, царицей станет — возвысится ваш род невероятно. Не появится более такой возможности, боярин, ни у тебя, ни у детей, ни у внуков твоих. Токмо я возвысить вас могу. И токмо живой. Думай, боярин Кошка. Один день тебе даю. Ежели без тебя с делом своим управлюсь — кол тебя ждет. С тобою — ждет тебя слава, а племянницу твою Анастасию — место рядом со мной на престоле. Вот таков мой сказ.

Боярин облизнул мгновенно пересохшие губы. Ему действительно было о чем подумать. И от принятого решения зависела судьба не только его, но и всего рода Кошкиных. Из никого стать царским родичем — это был приз, ради которого стоило рискнуть.

— А не обманешь, царевич?

— Слово у меня одно, боярин Кошка, — мотнул головой Иоанн, — и коли уж я его дал, нерушимым оно останется навеки. Славы лжеца мне не надобно. Один раз живу — и позором себя покрывать не намерен. К тому же… К тому же племянница твоя и вправду красавица редкостная.

* * *

Два последующих дня прошли для шестнадцатилетнего Иоанна в ужасающем томительном ожидании. Каждый стук, каждый выкрик, торопливые шаги мнились ему, как приговор: все раскрылось, и Шуйские бегут его убивать. Однако минула ночь, пролетел день, и еще ночь — а он оставался жив. Ранним утром шестнадцатого января семь тысяч пятьдесят шестого года в дверь светелки тихо постучали, затем внутрь ступил боярин Кошка в сопровождении нескольких холопов при саблях и со щитами за спиной, низко поклонился:

— Кони ждут, Великий князь.

Иоанн поднялся, перекрестился. И решительно двинулся за ним.

Великий князь быстрым шагом шел по коридорам кремлевского царского дворца, окруженный свитой — впервые в жизни преданной, а не враждебной ему свитой. И никто из князей, служек, бояр не обращал на это внимание. Потому что довольно долго свита эта была его стражей. Раз куда-то ведут — значит, нужно.

Распахнулись двери золоченой темницы Иоанна — он полной грудью вдохнул морозный воздух, сбежал по ступеням крыльца, с необычайной легкостью взметнулся в седло. Два десятка кошкинских холопов окружили его, настороженно глядя по сторонам, кавалькада сорвалась с места — и никто до сего мига не заподозрил неладного, не попытался схватить Великого князя, не отдал команды запереть ворота кремля, перебить изменников. А между тем народу на площадях и улицах главной крепости страны оказалось неожиданно много, причем очень многие прятали под тулупами сабли и кистени.

«Холопы князя Бельского, — с облегчением понял Иоанн. — Значит, вырвался. Теперь меня Шуйским уже не взять. Опоздали».

«Бо-о-о-м!» — потянулся над городом глубокий голос главного колокола Успенской колокольни. «Бо-о-ом!» — возвещал он Москве о каком-то важном, судьбоносном событии. «Бо-о-ом!» — скликал он горожан к своим крестам.

Царевич сошел с коня перед распахнутыми, несмотря на трескучий мороз, вратами Успенского собора, шагнул внутрь. Увидел дядюшку — князь Бельский постарел страшно, сморщился весь, словно забытый на солнце огурец, под глазами висели бесцветные кожаные мешки. Но сами глаза сияли. Он все-таки выиграл, одолел всех врагов и теперь возводит на престол своего племянника.

— Венчается на царствие раб Божий Иоанн, сын Васильевич…

Обряд длился долго, часа два, не менее, и когда новый царь Всея Руси вышел из храма, на Успенской площади было не протолкнуться от собравшихся здесь людей. Прибежали и братья Шуйские, и вечно пьяный Телепнев. Стояли у палат Поместного приказа в окружении челяди, сверлили ненавидящим взглядом, но сделать ничего не могли. Потому что можно тайно морить царевича и понукать им, ако псом смердящим, но творить сие открыто никак невозможно. Люди кругом, люди, не бояре бесчестные. Не дадут в обиду помазанника Божьего, не подпустят ни убийц, ни тюремщиков. Сейчас все народ решал: кому верить, кого любить, кого защищать, а кого и карать.

— Радуется взгляд мой, видя вас, любимые чада мои! — прокатился над площадью молодой, срывающийся голос. — Я, милостью Божией, царь русский, отныне бразды правления в руки свои принимаю и первым делом повелеваю: дабы воеводы поместные суды чинили не корысти ради, а по совести своей, выбрать на местах старост доверенных одного от людей служилых, одного от людей черных. И старостам этим избранным на судах воеводских сидеть должно от часа первого до последнего, и ни единого приговора без их согласия принятым не считать!

— Слава! Слава государю нашему! Слава царю Иоанну!

— Повелеваю! — вскинул руку юноша. — Дабы не плакали более матери, не множились сироты на земле русской, повелеваю всем готовиться к войне с ханством Казанским. Хватит терпеть на груди басурман безбожных, не будут более пить кровушку русскую. Именем Господа нашего, Иисуса Христа, клянусь: набеги разбойничьи татарские рукою своей остановлю.

— Слава! Слава! — с новой силой взорвалась площадь.

— Повелеваю! Дабы всем миром одолеть напасть страшную, отныне не токмо детей боярских в рати свои созываю, но и любого, кто пожелает живот за землю отчую положить. Охотникам сим для прокорма земли из казны нарезать повелеваю, а из них самих сбирать полки стрелецкие, кои под моей рукой находиться станут.

И опять кричали горожане от радости, подбрасывая в воздух меховые шапки. Понимали ли они, что сейчас, прямо на их глазах, происходит переворот во всем укладе древнего русского государства? Что впервые появляется регулярное войско, и царь более не зависит от мечей своих бояр и их холопов? Что кончается своеволие князей и воевод, и отныне исполнение закона зависит от суда присяжных? И что уложения и правила в разных уездах теперь принимает местное выборное собрание? Наверное, не понимали. Но чувствовали: мир меняется. И меняется в лучшую сторону.

— Повелеваю! — Поднятая рука государя заставила площадь притихнуть. — Повелеваю всем, кто до сего часа меня бесчестил, обиды всяческие чинил, добро мое крал, слова не принимал, о Руси, отчизне нашей, не заботился, с иноземцами сношения тайные имел… Кто мошну свою за счет казны государевой набивал, ратных дел не вел, кто имя русское позорил… Кто предал… — На миг он прикрыл глаза, вспомнив синие пятна на мамином лице, кровавые брызги на своих штанах, голодные дни, когда целыми днями во рту не бывало и куска хлеба, драные нестираные рубахи. И огромным усилием выдохнул одно слово: — Прощаю… Не хочу, чтобы в царствии моем кто-то в страхе жил, от государя своего таился. Прощаю, дабы одним народом под одной рукой на ворогов государства нашего все до единого подняться могли. Прощаю!

И хотя последние слова он произнес вполголоса, люди на огромной Успенской площади взорвались еще более яростными криками восторга, чем ранее. Однако последнее решение отняло у царя столько сил, что говорить еще что-либо он уже не мог.

— Едем, — кивнул он боярину Кошке. — В Александровскую слободу поедем. Не люб мне кремль более. Здесь оставаться не хочу.

* * *

Спустя две недели царь Иван IV обвенчался с племянницей боярина Кошки Анастасией Захарьиной-Юрьевой, а по весне к стенам разбойничьей Казани двинулась могучая русская рать, в составе которой, наряду с поместным боярским ополчением, впервые шли стрелецкие полки, набранные из обычных добровольцев. В одна тысяча пятьсот пятьдесят втором году Казанское ханство вошло в состав Московского государства. Набеги степных разбойников на восточные рубежи государства прекратились навсегда. Спустя год на верность Иоанну Васильевичу присягнуло Астраханское ханство, вслед за ним в Россию влилась Сибирь, чей хан Едыгей добровольно принял царскую руку; русского подданства запросили черкесские племена — народы Северного Кавказа и ближних к нему земель. Узнав, что Ливонский орден уже пятьдесят лет не платит положенной дани, Иван Грозный распустил его, а жители Лифляндии присягнули на верность Москве. Русь расширялась с невероятной скоростью, за считанные годы увеличив свои пределы в десятки раз.[48] И мало кто связывал это с тем, что русский царь Иоанн Васильевич чаще прощал своих недругов, нежели карал их. За все пятьдесят лет своего правления он предал смерти не более двух тысяч человек — в пятнадцать раз меньше, нежели было убито во Франции во время резни гугенотов, в двадцать раз меньше, нежели повесили в Англии за время «огораживания», в пятьдесят раз меньше, нежели истребили испанцы в Нидерландах, в десятки тысяч раз меньше, нежели уничтожили европейские поселенцы в Америке за тот же период. Он вошел в историю как наиболее гуманный — и в то же время как самый ненавидимый врагами страны государь, самый оболганный из правителей России. Как единственный русский правитель, после смерти которого на протяжении поколений народ слагал плачи, а годы его царствования вспоминал как золотое время Руси.

* * *
Стокгольм, королевский дворец,
29 сентября 1560 года. Конец дня

— «Мы для королевского челобитья разлитие крови христианской велим унять… — Стоя перед креслом, в котором, закрыв глаза, отдыхал престарелый король, принц Эдвард читал грамоту со свисающей на шелковой ленте сломанной печатью. — Если король свои гордостные мысли оставит и за свое крестопреступление и за все свои неправды станет нам бить челом покорно своими большими послами, то мы челобитье его примем и велим наместникам своим новгородским подкрепить с ним перемирье по старым грамотам, также и рубежи велим очистить по старым перемирным грамотам; мы не захотим нигде взять его земли через старые рубежи, потому что по своей государской справедливости мы довольны своими землями, которые нам бог дал из старины. Если же у короля и теперь та же гордость на мысли, что ему с нашими наместниками новгородскими не ссылаться, то он бы к нам и послов не отправлял, потому что старые обычаи порушиться не могут. Если сам король не знает, то купцов своих пусть спросит: новгородские пригородки Псков, Устюг, чай, знают, скольким каждый из них больше Стекольны…» Зачем ты это сделал, отец? — внезапно оборвал чтение молодой человек. — Зачем ты начал войну с русскими? Зачем наши войска под рукой Якоба Брагге просидели все половодье возле неприступного Орешка? Зачем мы рубились с ними на Вуоксе и едва не потеряли Выборг? Зачем полегли сотни наших дворян у Кивинеббзе? Ради чего? Ныне новгородцы продают у себя на торгу шведского работника за гривну, девку — за пять алтын, наших рыбаков их же ладьи не пускают в море. Половина армии сгинула без всякой пользы, а теперь ты вынужден вымаливать мир у русского царя и терпеть его унизительные шутки!

— Это плата за наш трон, сын мой, — внезапно ответил, по-прежнему не открывая глаз, король. — Я дал клятву начать войну с Россией в обмен на помощь в восстании, в свержении датской власти над нашей родиной. Я заключал этот договор тридцать лет назад, сын мой. Ты не поверишь, но Русь походила тогда на полудохлого лося, которого оставалось только освежевать и порезать на куски. Я обещал начать с ней войну в обмен на помощь в освобождении нашей родины от иноземного владычества и сдержал свое слово.

— Ты лжешь, старик!

— Кто здесь? — дернулся в кресле король, пытаясь заслониться от предзакатного солнца, бьющего в окно, но все равно не смог разглядеть ничего, кроме высокого темного силуэта.

— Кто ты таков?! — Перехватив грамоту в левую руку, принц Эдвард положил правую на рукоять меча. — Как ты смеешь…

— Оставь, сынок! — Густав Первый Ваза поднялся и сделал шаг навстречу странному гостю. — Я узнаю этот голос. Вот видишь, монах, я сдержал слово. Я обещал тебе начать войну с русскими, и я ее начал…

— Ты лжешь, старик, — оборвал его Изекиль, становясь все чернее и плотнее, словно вбирал в себя из углов комнаты весь имеющийся здесь мрак. — Я не просил тебя начинать войну с Россией. Я требовал захватить Неву и ее острова.

— Но я попытался, — опять прикрыл глаза ладонью король. — Я начал войну, и русские победили.

— Но почему ты не сделал этого раньше?! Почему ты не сделал этого тогда, когда Иван только вступал на престол, почему ты не сделал этого пятнадцать, двадцать лет назад, пока в русских землях не было никакой власти и никто не желал даже пальцем ударить ради ее интересов?

— Я не мог начать войну на востоке, — покачал головой король. — Здесь шла война с Любеком и Норвегией.

— А зачем ты в нее ввязался? Ты же получил свою свободу! Чего тебе хотелось еще? И почему ты не захватил Неву после этой войны?

— У нас в стране начались бунты, — вспомнил Густав. — У меня не было сил…

— Ты лжешь! — возвысил голос Изекиль. — Вместо исполнения клятвы начал повышать налоги, пока смертные не взбунтовались.

— Но мне нужно было вернуть долг Любеку, который оплатил мою войну с датской короной…

— Ты снова лжешь! У тебя были деньги. Ты конфисковал церковные земли и богатства католической церкви.

— Но я…

— Ложь, только ложь и ничего, кроме лжи… — приблизился вплотную Изекиль. — Ты думал, смертный, если дела веры послали меня за океан, то я не узнаю, что тут происходит? Настало время платить…

Колдун схватил короля за волосы на затылке, привлек к себе и впился в губы долгим поцелуем. А когда разжал пальцы, на пол упало бесчувственное тело.

— Теперь ты будешь королем, — повернулся к Эдварду священник. — И на тебе теперь долг передо мной за этот престол. Ты должен отнять у русских Неву, приневские земли и все острова на реке и рядом с ней. Силой этого теперь не сделать. Поэтому мирись с Русью, кланяйся ей, целуй ей пятки, но убеди русских в своей дружбе. Там, где нельзя добиться своего силой, то же можно сделать предательством. И не вздумай обмануть меня. Я не уйду навсегда. Пройдет несколько лет, и я вернусь спросить долг. Помни об этом…

Последние слова прозвучали уже из пустоты — Изекиль исчез.

— Отец, — склонился над стариком Эдвард. — Отец…

На теле короля не имелось никаких ран, никаких пятен, свидетельствующих об отравлении, никакой крови. Король Густав тихо и мирно ушел в небытие. Его место отныне принадлежало королю Эдварду.

* * *

После заключения мира новым правителем Швеция стала самым честным и последовательным союзником Руси. Страна отлавливала пиратов, мешавших русским рыбакам и торговым ладьям на Балтике, и отправляла их головы в Москву; после начала Ливонской войны решительно сражалась на стороне Ивана Грозного; в Смутное время билась плечом к плечу с русскими против поляков, обороняя своими ратями Псков, Новгород, Орешек. А после наступления мира — ушла, оставив истинным хозяевам богатые города, а себе за службу тихонько прибрала только несколько никчемных болотин, окружающих Неву да острова, что находились на этой полноводной, но бесполезной для торговых кораблей реке…

Загрузка...