Ласаро Сомозе

С красоты начинается ужас[1].

Рильке

Девочка-подросток на подиуме обнажена. На уровне нашего взгляда гладкий живот и темный эллипс пупка. Голова склонена набок, глаза опущены, одна рука прикрывает лобок, другая на бедре, колени сведены вместе и чуть согнуты. Она окрашена охрой и сиеной натуральной. Тени из сиены жженой подчеркивают грудь и обводят линию щиколоток и щелку. Мы не должны бы говорить «щелку», поскольку речь идет о произведении искусства, но при взгляде на это ничего другого в голову не приходит. Крохотная вертикальная впадина, лишенная даже следа волос. Мы обходим подиум и рассматриваем фигуру со спины. На смуглых ягодицах играют блики света. Если отойти назад, сложение ее кажется более невинным. Небольшие белые цветы ковром покрывают ей волосы. У ее ног тоже цветы – лужица молока. Даже на расстоянии ощущается этот странный, идущий от нее запах, будто пахнет благоухающим от дождя лесом. Рядом с заградительным шнуром – табличка с названием на трех языках: «Падение цветов».

Состояние транса, в которое погружена публика, прерывают мелодичные ноты громкоговорителя: музей закрывается. Женский голос сообщает об этом по-немецки, потом по-английски и по-французски. Как правило, все понимают или по крайней мере догадываются, о чем речь. Преподавательница престижного венского колледжа собирает своих овечек в школьной форме и пересчитывает, чтобы проверить, все ли на месте. Она привела детей на выставку, несмотря на то что тут обнаженные тела. Это не важно, тела – произведения искусства. Для японцев главное, что им не разрешили фотографировать, поэтому на выходе они не улыбаются. Впрочем, они довольно скоро утешаются, найдя каталоги с цветными фотографиями по пятьдесят евро. Красивый венский сувенир.

Десять минут спустя в уже опустевшем зале происходит нечто неожиданное. Появляются несколько мужчин с беджами на отворотах пиджаков. Один приближается к подиуму с девочкой-подростком и громко говорит:

– Аннек.

Ничего не происходит.

– Аннек, – повторяет он.

Дрожь ресниц, поворот шеи, открывается рот, тело содрогается, зарождающаяся грудь колышется дыханием.

– Сама можешь спуститься?

Она кивает, но слегка колеблется. Мужчина протягивает ей руку.

Наконец девочка сходит с подиума, взметая ногой рой лепестков.


Аннек Холлех открыла краник первого из флаконов, подсоединенных к металлическому хромированному душу, и вода сделалась зеленой. Потом она открыла второй краник и растерлась красной водой. Потом встала под синий и фиолетовый водопад. Каждая жидкость удаляла только один из четырех въевшихся в ее тело составов: красок, масел, лаков для волос, духов. Флаконы были пронумерованы и окрашивали воду в разные цвета, чтобы она не запуталась. Первыми под дробь капель с нее сошли краска и лаки. Труднее всего было смыть запах влажной земли. Кабинка наполнилась паром, и ее тело исчезло за завесой жидкой радуги. В зале еще двадцать кабинок, в каждой растушеванный силуэт. Слышалось гудение душей.

Через десять минут, завернувшись в полотенца, в облаке пара, она босиком прошла в раздевалку, вытерлась, причесалась, смазала все тело увлажняющим, а потом защитным кремом, помогая себе губкой на длинной ручке, чтобы достать до спины, и спрятала безбровое лицо под двумя слоями косметики. Потом открыла свой шкафчик, сняла с вешалки одежду. Всё – совсем новое, недавно купленное в магазинах Юденгассе, Кольмаркта, в Хаас-Хаус и на роскошной улице Кернтнер. Ей нравилось покупать одежду и аксессуары в городах, где она выставлялась. Кроме этого, за семь недель в Вене она купила фарфор и стекло фабрики «Аугартен», конфеты «Демель» для матери и небольшие украшения для своей подруги Эммы ван Снелль, которая тоже была картиной, но выставлялась в Амстердаме.

В ту среду, 21 июня 2006 года, Аннек пришла в музей в розоватой блузке, жилете-милитари и просторных брюках со множеством карманов. Она достала все эти вещи из шкафчика и оделась. Нижнее белье она не носила – это не рекомендуется, если ты должен выставляться полностью нагим (остаются следы). Она сунула ноги в мягкие туфли в форме двух медвежат, застегнула черный браслет часов с узким циферблатом и взяла сумку.

На соседнем кресле в зале маркировки сидела Салли, картина с подиума номер восемь. На ней была малиновая блузка без рукавов и джинсы. Они поздоровались, и Салли сказала:

– Хоффманн считает, что с меня сходит пурпур, а это равнозначно потере оттенков желтого на картине Ван Гога. Он хочет попробовать более насыщенный цвет, но в отделе ухода считают, что это может испортить мне кожу. Как тебе, а? Всегда один и тот же спор: одни хотят творить из тебя картину, другие тебя оберегают.

– Так и есть, – согласилась Аннек.

Подошел служащий с двумя коробками этикеток. Салли открыла свою коробку и взяла этикетку.

– Как я мечтаю о кровати! – призналась она. – Не думаю, что быстро засну, но я бы лежала, глядела в потолок и наслаждалась тем, что лежу. А ты?

– Мне сначала надо позвонить матери. Я ей каждую неделю звоню.

– Где она сейчас? Она же много ездит, да?

– Да. На Борнео, фотографирует обезьян. – Аннек нацепила одну из этикеток на шею и защелкнула застежку. – Иногда присылает мне по мейлу фото обезьяньей парочки.

– Что, серьезно?

– Серьезно. Не знаю, может, пытается намекнуть, что мне пора замуж.

Салли сдержанно фыркнула, обнажив замечательные белые зубы.

– По крайней мере тебе она хоть что-то присылает. Мой нью-йоркский папа не может мне отсканить даже фото парочки хот-догов. Ему никогда не нравилось, что его дочь стала ценной картиной.

Молчание. Аннек застегнула последнюю этикетку на щиколотке. На ее шее, на правом запястье и на правой щиколотке красовались три ярко-желтых картонных прямоугольника восемь на четыре сантиметра на черных шнурках. Салли тоже прицепила свои. В зеркале они видели, как уходят первые картины: Лаура, Кейси, Давид, Эстефания, Селия. Парад атлетических фигур с бирками.

– У меня опять пропали месячные, – равнодушно заметила Аннек. – То появляются, то пропадают, еще с Гамбурга.

Салли посмотрела на нее:

– Это не страшно, у нас у всех так. Лена говорит, что ее менструации похожи на зонтик: находятся и теряются, снова находятся и снова теряются. Еще одно следствие того, что ты картина, ты же знаешь.

– Да, знаю, – согласилась Аннек, не сводя глаз с зеркала, и заключила: – Да мне и лучше без них.

– Слушай, ты что-нибудь планируешь на следующий понедельник?

Вопрос ее заинтриговал. На день закрытия музея она никогда не планировала ничего, кроме обычной беготни по магазинам с безлимитной кредитной карточкой. Все остальное – одинокие прогулки по Хофбургу, Шонбрунну, Бельведеру (на самом деле не такие уж и одинокие, потому что с ней были телохранители), посещение Музея истории искусства или собора Святого Стефана, даже балеты и спектакли июньского Венского фестиваля – все это наводило на нее скуку и пресыщало до тошноты. Аннек спрашивала себя, что делать такой картине, как она, в этом городе, где повсюду искусство. Ей очень хотелось продолжить турне за пределами Европы. Фонд обещал, что на следующий, 2007 год они поедут в Америку и в Австралию. Может, там найдутся настоящие развлечения.

– Ничего, – ответила она. – А что?

– Мы с Лаурой и Леной собрались на целый день в Пратер. Пойдешь с нами?

– Ладно.

Внезапно она почувствовала, как ее заливает теплая волна благодарности к Салли. Четырнадцатилетняя Аннек Холлех была самой юной картиной выставки (Салли, к примеру, на десять лет старше). Когда наступал выходной день, все остальные картины расходились каждая по своим делам. Никому до нее не было дела. Для любой девочки, кроме Аннек, привыкшей к одиночеству и тишине музеев, галерей и частных домов, это давно стало бы невыносимым. Предложение Салли растрогало ее, но заметить это было бы очень сложно, так как ее лицо выражало только эмоции, заложенные художником.

– Спасибо, – просто сказала она, остановив на Салли сине-зеленый взгляд.

– Не стоит благодарности, – ответила та. – Я это делаю, потому что мне хочется побыть с тобой.

И эта любезная фраза снова растрогала Аннек.


Они спускались в лифте. Две Аннек с прямыми светлыми волосами, с двумя желтыми этикетками на шее отражались в темных стеклах очков Диаса. Оскар Диас был дежурным телохранителем, сопровождавшим ее в гостиницу. Для Аннек у него всегда была наготове учтивая улыбка и банальная вежливая фраза. Однако в эту среду он был необычайно лаконичен. Ей хотелось поговорить с ним – после беседы с Салли на душе у нее было очень легко, но Аннек вспомнила, что картинам не рекомендуется говорить с охранниками, и предпочла не обращать внимания на молчание Диаса. Ей и так есть о чем подумать.

Уже два года она была «Падением цветов», одним из шедевров Бруно ван Тисха, и понятия не имела, сколько времени осталось до того, как художник решит ее заменить. Месяц? Четыре? Двенадцать? Двадцать? Все зависит от того, насколько быстро будет взрослеть ее тело. По ночам, лежа нагишом в широкой гостиничной кровати, она долго водила пальцем по краю этикеток, привязанных к ее шее или к запястью, касалась рукой вытатуированной на левой щиколотке подписи (буквы «БвТ» цвета индиго) и молча молила далекого Бога искусства и жизни, чтобы ее тело застыло, пожалуйста, чтобы исподволь не менялось, чтобы не налилась грудь, не поднялись, как глина на гончарном кругу, бедра, чтобы расписывающим ее ноги рукам не приходилось день ото дня вести все более длинную и крутую кривую.

Она хотела навсегда остаться «Падением цветов».

Стать шедевром стоило ей шести лет усилий. Она была всем обязана своей матери, которая открыла в ней задатки полотна и привела в Фонд, когда ей было всего восемь. Ее отец, конечно, воспротивился бы, но он никак не мог повлиять на события, потому что уже не жил с ними: брак распался почти пять лет назад, и Аннек его почти не помнила. Знала лишь, что он был алкоголиком, человеком грубым и неуравновешенным, старомодным художником по тканым холстам, который упорно желал зарабатывать на жизнь своим ремеслом и никак не хотел признать, что неживые полотна уже вышли из моды. С тех пор как родительские права перешли к матери Аннек – и особенно с тех пор, как Аннек начала учиться в Амстердаме, чтобы стать профессиональным полотном, – этот чужой раздражительный мужчина беспокоил их постоянно, за исключением частых периодов его пребывания в больницах и тюрьмах. В 2001 году, когда Аннек выставлялась в амстердамском музее Стеделейк в картине «Близость» – первой работе, которую написал ею ван Тисх, – ее отец вдруг явился в зал. Аннек узнала искаженные ужасом черты лица и покрасневшие глаза, разглядывавшие ее с расстояния десяти шагов, рядом с оградительным шнуром, и поняла, что произойдет, за мгновение до того, как все началось. «Это моя дочь! – кричал мужчина вне себя. – Она нагишом выставляется в музее, а ей только девять лет!» Понадобилось вмешательство группы охраны в полном составе. Разразился скандал, за ним последовал очень короткий суд, и ее отец снова оказался в тюрьме. Аннек не хотела вспоминать об этом неприятном эпизоде.

Кроме «Близости», мэтр написал ею еще две картины: «Признания» и «Падение цветов». Последнюю из них, созданную в 2004 году, считали одним из величайших произведений Бруно ван Тисха; часть специализированной критики осмеливалась даже называть ее одной из важнейших картин всех времен. Теперь имя Аннек было вписано золотыми буквами в историю искусства, и мать очень ею гордилась. Она часто говаривала: «Все это еще пустяки. У тебя впереди вся жизнь, Аннек». Но Аннек терпеть не могла слова «впереди вся жизнь», она не хотела расти, ее тревожила возможность лишиться «Падения цветов», возможность того, что в этой картине ее сменит другая девочка.

Месячные ворвались в жизнь, как красное пятно на чистый холст, как знак опасности. «Осторожно, Аннек, ты растешь, Аннек, скоро ты будешь слишком взрослой для этой картины», – предупреждал ее этот знак. Уж конечно, она рада была избавиться от месячных, хотя бы только на время! Она молилась Богу искусства (Бог жизни ее ненавидел), но Богом искусства был Мэтр, который в один прекрасный день просто скажет ей: «Мы должны заменить тебя, чтобы картина продолжила свое существование».

Она попыталась изгнать тоскливые мысли из головы. Бесполезно: мысли никуда не желали уходить.

В гараже было темно, там царило колдовское эхо моторов. В ту ночь дежурил турок-иммигрант по имени Измаил. Он помахал Диасу рукой. От улыбки кончики его черных усов поднялись кверху. Диас поприветствовал его, открывая заднюю дверцу фургона. Измаил видел, как Аннек изогнулась, влезая в машину, как охристая тень внутри постепенно заштриховала ее фигуру: спину, очертания бедер, ягодицы, длинные ноги, одну мягкую туфлю, другую. Дверь закрылась, фургон тронулся с места, развернулся, чтобы выехать из гаража, и удалился. Отель «Вена-Марриотт» находился на Рингштрассе, в нескольких кварталах от художественного комплекса Музеумсквартир, и дорога была короткой и безопасной, поэтому у Измаила не было никаких оснований предполагать, что может произойти что-то плохое или даже просто необычное.

Он не догадывался, что видит Аннек Холлех в живых последний раз.

Загрузка...