III

В зале, подле столовой, куда был сослан несчастный Иван Иванович Кривоносов, летали, резвились, чирикали две птички. Им дозволялось летать по всем комнатам свободно.

Это были московка-синичка, юркая юла, и чижик.

Целый день-деньской они пищали и носились вперегонку по всем комнатам. Московка даже залетала к барину в кабинет, чего не позволялось чижику. На ночь они мирно усаживались рядком на ветке филодендрона и мирно засыпали. Каждый день, зимой, отворяли форточку в зале; чиж не обращал на это никакого внимания, а московка садилась на самый краешек форточки, юлила, кричала и опять влетала в залу.

— Ах, какие глупые птицы! — думал Иван Иваныч. — Они рады тому, что их держат в неволе и кормят дурацким конопляным семенем! Вот так дуры!

И он смотрел на них с презрением. А когда синичка подлетала к нему, чтобы склюнуть у него из чашки семечко конопли, он бросался на нее как бешеный.

— Смотрите, какая злючка! — говорила барыня. — Ему жаль семечка для маленькой московки! У! противный! Ему непременно надо пару, ему надо клестиху найти.

И отыскали ему клестиху; но это была не его родная, милая серая птичка: это была настоящая, злая, желтая клестиха, которая постоянно кричала на него и лезла щипаться. Он не знал, куда от нее деться, и вот раз, утром, удрал втихомолочку в залу, и хотя там были противные чиж и московка, но не было ненавистной клестихи.

Но как только увидали его в зале, сейчас же закричали, поймали и посадили его на шкап.

На шкапу был разный хлам: были старые конторские книги, картонки и тому подобная чепуха. С горя и досады принялся он все это грызть. Работал, трудился целый добрый час, истеребил все книги и картонку, а в картонке была барынина шляпка.

— Ах, ты, наказанье божье! — говорят, — нет сладу с ним. Дайте ему полено, пусть со злости грызет его.

Сел он на полено, и так ему стало горько, тошнехонько. На дворе солнышко светит, воробушки чирикают, в снегу купаются; а он сидит мокрый, в углу, на полене.

И просидел он на нем целый день и целую ночь. Насыпали ему в чашку конопли, но ему не только есть, тошно смотреть на нее.

— Что это, — говорят, — Иван Иваныч не ест? Сидит хмурый.

Хотели подойти посмотреть, не болен ли. Но он окрысился, крылья растопырил, нос раскрыл.

— Этакая злючка, — говорят, и отошли прочь.

Было это ранним-рано поутру, только что солнышко нос свой высунуло. Такое красное, нарядное. Вспомнилось клесту, что так же оно всходило там, там, далеко, в зеленом, еловом лесу, и так захотелось ему полетать на вольной волюшке, повидать свою милую женку.

Чирикнул он раз, чирикнул два и запел свою песенку, ту самую песенку, которую пел там, давно, в первый раз как увидал родную, милую птичку. Так грустно, нежно и жалобно пел он. Его услыхали из спальни.

— Этакая, — говорят, — противная птица! Ни свет ни заря встает, никому спать не дает! Посадите его, разбойника, в шифоньерку. Впотьмах он не будет скрипеть.

Поймали и посадили его в темную шифоньерку. Сидел он впотьмах, взаперти и думал.

— Погодите, дайте мне только случая дождаться. Крылья у меня крепкие, такого стрекача задам. Вырвусь на волюшку вольную, улечу к моей милой.

С тех пор он часто мечтал об этом.

Один раз, рано утром, он замечтался и полетел, полетел в диванную, в гостиную, в залу. Пропел свою песенку — никто его не потревожил.

И прилетел он в зеленый сад, где все кустики и деревья в горшках торчали.

«Этакая гадость!» Подолбил он один кустик, выщипал другой. Стояла на тумбе пышная сага. Листья у ней, словно перья, шли во все стороны, а из самой середины торчали почки, как пружинки. Выщипал и их. Стоит юкка. «Тоже гадость! — думает Иван Иваныч, — точно палка, а на верхушке зеленые мочалки висят». Общипал и мочалки. Одну еловую подпорку исщипал с наслаждением. Одним словом, похозяйничал вволю и всласть.

Барыня встала поздно. Пошла она к своим цветам. Подошла — и вдруг ахнула, всплеснула руками.

— Ах ты, господи! Разбойник, что ты наделал?! Моя сага, моя юкка!.. — и барыня в слезы.

Началась опять охота за Иваном Иванычем. Летал он как бешеный. Крылья крепкие, здоровые. Припустит он в столовую- бегут за ним в столовую, припустит в залу — бегут за ним в залу. Наконец, догадались двери за ним закрыть. Летал он, летал, кричал, кричал, насилу, насилу поймали.

Взяли ножницы тупые-претупые и все длинные, крепкие перышки, на которые так твердо надеялся Иван Иваныч, все перепилили, обстригли, обчекрыжили.

Не вдруг Иван Иваныч догадался, какой казус с ним учинили, что у него отняли.

Посадили его опять на шкап, на глупое полено. Хотел он перелететь на ближнее окно, вспорхнул бойко, забористо и вдруг… фьют! полетел кубарем на пол и треснулся о стул грудью. Раскрыл он рот, оглянулся, хотел подняться на окно… тырр-рр! До подоконницы взлетел, стукнулся об нее головой и опять очутился на полу. Сидит, глядит наверх, а в голове темное колесо ходит: не может и не хочет понять он, что отнято у него все, все, чем он жил, о чем мечтал, на что надеялся. И опустил он головку к самому полу.

Посадили его опять на шкап. Сидит он целый день, целую ночь. В голове у него все смешалось, спуталось. Среди ночи вдруг представилось ему, что крылья у него опять выросли, большие, здоровые сильные крылья, и что форточку в окне открыли.

Полетел он сперва робко, чирикнул и вдруг выпорхнул на свободу… Ах! сердце просто выпрыгнуть хочет от радости.

А там, вдали, стоят зеленые ели и манят его, и тихо зовет его милая, серая птичка, его родная женка. Все встрепенулось, запело, запрыгало в груди Ивана Иваныча.

Бросился он к ней.

— Милая моя, дорогая, родная…

И… проснулся. Проснулся он опять на шкапу, среди ночи. Кругом его тьма кромешная. Заплакал бы с горя, с тяжелого горя, да слез нет. Бросился он в отчаянии со шкапа, слетел камнем вниз, ударился головой об пол и больше ничего уж не помнил.

Утром нашли его на полу, с открытым носом.

Изо рта у него текла кровь.

— Да посадите его просто в клетку, — говорят, — купите клетку и посадите!

И вот посадили его сначала на подоконник, а затем купили клетку и посадили в клетку.

И сидел он по целым дням на жердочке, грустный, и смотрел в окно на голые сучья деревьев, на порхающих воробьев.

— Счастливые! — думал он, — счастливые, за вами не гоняются люди!

Он встречал и провожал каждый день с тяжелой тоской. Грудь у него жестоко болела, но он не понимал, что болит у него в этой груди сердце, измученное тоской.

И вот, в одно утро, кто-то принес и всунул ему в клетку молодую, зеленую еловую шишку. Господи, как он обрадовался ей! Даже от радости зачирикал. Но тут же вспомнил о зеленых елях, о родных своих лесах и опять сел на жердочку и повесил нос. Так просидел он почти весь день на одном месте и ничего не ел, а зеленая шишка валялась на дне клетки.

Затем наступила весна, снег сошел, деревья и кусты зазеленели, зазеленела травка.

Раз как-то Иван Иваныч встрепенулся. Рано, рано поутру он грустно пропел свою любимую песенку, потом целый день ждал чего-то радостного. В груди у него как будто затихло. Чирикнул он, прыгнул на жердочку, прыгнул на другую и вдруг опрокинулся вверх ножками, вытянул шейку, раскрыл рот и умер…

Загрузка...