Часть I

Письмо Юрию Марковичу Васильеву, которое он уже не прочтет

Дай мне руку – на весь тот свет!

Здесь мои – обе заняты.

Марина Цветаева


Любовь ЛЯСС

Кандидат биологических наук; научный сотрудник

Северо-Западного

университета (Чикаго, США).


Дорогой Юрий Маркович!

Мы знали друг друга много лет, и полжизни я прожила от Вас далеко – на другой стороне океана. Как получилось, что я не написала Вам ни одного письма? Ведь короткие встречи и короткие малосодержательные телефонные разговоры не могли заменить писем. Не знаю. Это было неправильно. Сейчас, когда Вы уже не прочтете это письмо, я решила его написать.

В год моего поступления на биофак нашим соседом по даче был Лев Манусович Шабад. Он рассказывал мне прекрасные байки по биологии, которые я запоминала слово в слово (Шабад был потрясающий рассказчик) и которые в результате помогли мне получить свою пятерку на экзамене. Когда на первом курсе надо было выбирать кафедру, тот же Шабад сказал мне: «Надо идти туда, где Юра Васильев». Так я впервые услышала Ваше имя.

По-настоящему я рассмотрела Вас на биологическом («Васильевском») семинаре, месяца через два после начала первого семестра. К этому времени я в глубине души уже понимала, что попала не туда, и сильно тосковала. И вдруг: этот Ваш чудесный язык, насмешливый, книжный, с литературными реминисценциями, без которых мне было так тоскливо на биофаке, умные глаза, восхитительнейший нос и (чудо, чудо!) интересная биология. К добру или к худу, но только из-за Вас я осталась на факультете.

А позже я оказалась у Вас в лаборатории, и в течение многих лет мы виделись почти ежедневно. Я училась от Вас всему. Я бы стала другим человеком, если бы не знала Вас.

Я поняла, как стыдно болтать поверхностно о том, чего не понимаешь до конца, как смешна всякая патетика, как нельзя ни о ком судить безапелляционно. Это последнее было особенно удивительно. Вы рассказывали что-то неожиданно хорошее о тех, кого мы по своей глупой молодости готовы были закидать камнями.

Вот, кстати, еще один урок, который Вы мне преподали. Мы были вместе, кажется, на какой-то конференции, и я четко помню, как мы идем по тропинке по краю леса и я говорю с умным видом: «Вообще-то евреи иногда бывают ужасно неприятными». Вы резко останавливаетесь и отвечаете: «Нет ничего отвратительней, чем стыдиться своих родственников». Я и сейчас краснею, когда это вспоминаю.

У меня застряло в памяти – чтобы потом вынырнуть в нужный, уже взрослый, момент, – как Вы любили своих детей, как все им прощали, как кидались помогать, а не осуждать. Я думаю, что мне было потом легко и естественно тоже стараться так поступать только благодаря Вашему примеру.

А в лаборатории я Вас побаивалась, всегда больше всего на свете хотела, чтобы Вы меня похвалили. Помню, как я шла к Вам в кабинет, со слайдами в планшете или с клетками на чашках, и всегда очень-очень трусила.

Все самое главное, существенное, без чего нельзя заниматься никакой наукой, великой или совсем маленькой и скромной, было усвоено в те ранние годы в Вашей лаборатории. Например, Вы научили своих студентов, планируя любой опыт, первым делом обдумывать контроли. Помните, Вы всегда цитировали Лысенко, который на вопрос, где контроль, а где опыт, отвечал: «По результатам разберемся». Вы внушали нам, что чуть-чуть нечестные результаты ничем не лучше, чем полное вранье, а этот урок дорогого стоит.

А Ваше вечное:

Не завидуй другу, если друг богаче,

Если он красивей, если он умней.

Пусть его достатки, пусть его удачи

У твоих сандалий не сотрут ремней…

До чего же назидание в рифму хорошо запоминается, особенно когда оно звучит у меня в ушах Вашим голосом.

По моим рассказам Вас полюбил мой сын и неизменно в третьем

лице называл Вас не «Васильев», как многие, а уважительно «Юрий Маркович», что звучало ужасно смешно и трогательно в устах американского мальчика, который никого больше в жизни не звал по имени-отчеству. В какой-то момент он приезжал к Вам, когда Вы гостили в Америке, и Вы рассказывали ему о чем-то важном и интересном, а мое сердце радовалось.

Спасибо Вам за то, чем Вы были для меня. Спасибо за то, что я вспоминаю Вас так часто, простите, что (как это всегда бывает) я почти ничего этого не сказала Вам, пока Вы еще могли меня услышать. Хотя хороша бы я была, если бы и попробовала. Один раз, помню, сделала слабую попытку поблагодарить Вас за что-то и в ответ услышала ехидное: «А ведь мог бы и ножичком» (из очередного анекдота, которых Вы знали безмерное число, и которые все (!) были смешные).

Никто из тех, у кого я работала с тех пор, не приблизился к Вам ни на миллиметр. Они были начальники, а Вы – Учитель. Самый любимый учитель, на всю жизнь.

Моя жизнь с Ю.М


Леонид МАРГОЛИС

Доктор биологических наук; заведующий отделом межклеточных взаимодействий Национального института здоровья ребенка и развития человека (США);

профессор факультета биоинженерии и биоинформатики МГУ им. М.В. Ломоносова.

1. Для кого я пишу эти заметки?

Действительно, для кого? Мои соавторы и так знают все, о чем я пишу. И про атмосферу, в которой мы росли вблизи Юрия Марковича. И уж, конечно, про его научные достижения! Те, кто ими заинтересуется извне «нашего круга», могут прочесть статьи Ю.М. или книгу, которую он написал вместе с Сашей Бершадским, или открыть автобиографию Ю.М. А чтобы действительно адекватно описать атмосферу вокруг Ю.М. так, чтобы ее почувствовал сторонний читатель, требуются литературные таланты не чета нашим!

Так для кого я пишу? Ответ напрашивается сам – для себя. Оказывается, когда погружаешься в такие приятные и отчасти сентиментальные воспоминания, нынешняя жизнь с ее проблемами и неприятностями отходит немножко в сторону.

2. Я – везунчик

В жизни мне повезло. И продолжает везти! Первым важным везением был переход из «дворовой» 635-й школы во 2-ю математическую. Следующим везением было появление в моей жизни Израиля Моисеевича Гельфанда. Он появился на сцене в нашем школьном зале 2 сентября 1963 года. Невысокого роста, лысый пожилой мужчина. Наш учитель математики представил его как члена-корреспондента Академии наук Израиля Моисеевича Гельфанда и преподнес большой букет. Гельфанду в тот день исполнилось 50 лет! Он и его студенты стали курировать наш класс, поскольку там учился его младший сын Володя, ставший на много лет моим очень близким другом. Дружба с Володей привела меня в дом к Гельфандам на улице Губкина, а затем и на дачу в Перхушково. И где-то тогда и появился Юрий Маркович, а затем и его дочь – задумчивый подросток Лена.

С тех пор моя жизнь оказалась навсегда связана с Юрием Марковичем: и когда я работал в МГУ и ездил на семинары в Онкоцентр, и когда я уехал в Америку, он приехал ко мне в гости и выступал у нас в NIH, и когда он уже не мог сам ездить, а я, часто приезжая в Москву, неизменно приходил в гости у метро «Каширская», и когда я в последний раз навещал его в больнице, и после: на похоронах и панихиде, и сейчас, когда его нет, – я ощущаю его присутствие. С Ю.М. связано столько в моей жизни, что все время кажется, что я и сейчас могу приехать в их с Линой скромную (тогда казалось – роскошную!) квартиру и рассказать, что я делаю, какие статьи публикую, и выслушать его похвалу, за которой всегда следовал заряд острой критики, причем «в яблочко».

А в голове вспыхивают все новые картинки, слышатся голоса из далекого и не очень далекого прошлого. Удивительно, что память сохранила моменты вроде бы и совсем неважные.

3. Сотрудник Ю.М

К третьему курсу мехмата, на котором мы все учились, я стал ходить в лабораторию Белозерского в корпус А. Произошло это не без Ю.М. Как-то дома у Гельфанда, в присутствии Васильева, речь зашла о моем будущем. Гельфанд стал обсуждать ограниченность математики: дескать, бедная наука, всего только и может, что посчитать, как вращается один электрон вокруг атомного ядра. То ли дело биология, которая хоть пытается что-то понять. Проживи ты хоть сто лет, сказал Гельфанд, – математика как математика в биологии не понадобится: в лучшем случае как навык четкого мышления. В конце концов, хотя Юрий Маркович и выразил некоторые сомнения в ограниченности математики, результатом этого разговора стала договоренность, что Ю.М. пустит меня в лабораторию мыть посуду.

Конечно, я вскоре понял: Гельфанд определил, что хотя на мехмате я учился и неплохо, но больших способностей к математике у меня нет, а общаясь с биологами, он, видимо, решил, что биологией и малоспособный человек может заниматься успешно. И оказался прав.

Мытье посуды – ответственнейшая работа. Пластика тогда не было, а на плохо вымытых стеклянных чашках Петри клетки не росли. Таким образом, работа всей лаборатории зависела от того, кто мыл пипетки, флаконы («матрасы») для клеток и чашки Петри. Нужно было окунать все это хозяйство в хромпик, брызги которого проедали, к огорчению моей мамы, дырки в моих свитерах – зимой, и в рубашках – летом, а потом двадцать раз ополаскивать в воде, заворачивать в бумагу и стерилизовать при высокой температуре в сушильном шкафу.

Через некоторое время Ю.М. и Оля Иванова решили, что я выполняю эту работу квалифицированно, и меня допустили до опытов.

Биология оказалась захватывающей наукой, потому что, как выяснилось, в отличие от математики, на простейшие вопросы не могу ответить не только я, но и сам профессор Васильев! Он никогда не строил из себя важного ученого и с удовольствием обсуждал любые мои соображения. Каждая моя мелкая идея встречала сначала критику в довольно ироничной форме, к которой я не сразу привык, но не обидной. С критикой можно было и не согласиться, вступить в спор, который шел на равных, хотя я был студентом, а Ю.М. маститым ученым. А дальше я шел в стерильную комнату (никаких ламинаров тоже не было) и ставил опыты.

Главным днем недели считалась пятница, когда Ю.М. приходил и разбирал опыты сотрудников. Вот я жду Ю.М. в Лабораторном корпусе МГУ и слышу его слегка шаркающие шаги по коридору. Мне не терпится рассказать о результатах сегодняшнего эксперимента, и я тороплю его, так как скоро начало семинара и времени мало. А он говорит (он это повторял не раз): «Не торопи меня, я старый русский профессор». Мне он и впрямь таким казался, а было тогда «старому» профессору 38 лет!

Пишу – и вдруг вспоминаю, как я, студент третьего курса, с гордостью показываю слайды на докладе Ю.М. во время конференции в Ленинграде. Никаких компьютеров, конечно же, не существовало, и даже карусель, в которую можно загрузить слайды, отсутствовала: каждый слайд требовалось в нужный момент засунуть в проектор, вытолкнув предыдущий. Для этого, в свою очередь, необходимо хорошо знать доклад – словно таперу, который должен знать каждый поворот сюжета, чтобы сопровождать немой фильм. После доклада, в ответ на его похвалу, говорю Ю.М., что готов и в Лондоне ему показать слайды… и прекрасно понимаю, что, проживи я хоть сто лет, ни в какой Лондон не попаду, да и Ю.М. уже давно невыездной.

4. Отчет о командировке

Юрию Марковичу выпало жить не в самые лучшие времена, а он не был ни диссидентом, ни, тем более, революционером; и, конечно, ему приходилось идти на компромиссы. Однако в том, что касалось науки, он был абсолютно принципиален: никогда не позволял даже малейшей халтуры в работах своих сотрудников, никогда не пропускал неряшливых или ненадежных результатов. Так же он относился к себе, и свою работу он мерил мировыми достижениями.

Начав работать с Ю.М. в 1967 году, я уже не застал кратковременную оттепель, когда обычные, а не только приближенные к власти ученые ездили за границу. Ю.М. был глухо невыездным. Несколькими годами ранее, до нашего знакомства, Ю.М. удалось поработать в Америке и Англии, где он познакомился с ведущими западными коллегами.


Современные молодые ученые, которым под сорок и меньше, даже знающие историю советской науки, все равно не могут представить, что означало в 1960-70-е гг. попасть на стажировку в западную страну. С поездкой на Запад, да еще не в составе официальной делегации под присмотром «куратора», а неподнадзорным сотрудником ведущей лаборатории, мог бы сравниться сегодня разве что полет космонавтом на Луну! Так Юрий Маркович стажировался в Англии, а потом в США. Продолжая аналогию, надо сказать, что и для западных коллег разве что высадка марсианина перед их институтом могла бы вызвать удивление, сравнимое с тем, что они испытали по поводу приезда молодого русского ученого, который свободно говорил по-английски, был в курсе передовой науки и не уклонялся от осуждения мракобесных воззрений Лысенко.

В отличие от многих своих коллег, Юрий Маркович всегда думал о репутации не только сиюминутной, но и в отдаленном будущем. Он был свидетелем позорного восхваления Лепешинской, в том числе и вполне серьезными учеными. Восхваления вынужденного, но от того не менее позорного. Однажды сказал мне: «Запомни, власть может меняться, а твои слова на собрании и подпись под каким-нибудь письмом останутся твоим позором».

Конец его выездной карьеры был связан со следующим эпизодом: в какой-то момент, вернувшись из-за границы и сдав положенный научный отчет о командировке, Ю.М. был вызван в другой кабинет, где его попросили написать уже более подробный отчет о тех, с кем он встречался. Юрий Маркович писать такой отчет отказался и предложил, если им нужно, воспользоваться его научным отчетом. После этого отказа Ю.М. 15 (пятнадцать!!!) лет, пока не настала перестройка, не выпускали за границу.

Как-то мы с ним подробно обсуждали этот, на мой взгляд, один из важнейших в его жизни эпизод, и я заметил, что некоторые наши коллеги писали такие отчеты, делая их абсолютно невинными и бессмысленными с любой точки зрения. Так, один коллега перечислял всех западных ученых, с которыми встречался и выпивал, и про каждого писал: «Профессор Смит положительно относится к Советскому Союзу и к его миролюбивой политике», «Профессор Джонсон положительно относится к Советскому Союзу и к его миролюбивой политике» и все в таком духе. Я спросил Ю.М., почему и он не пошел по такому пути, и хорошо запомнил его ответ: «Неважно, что бы я написал в этом отчете. Но представь себе, что когда-нибудь рухнет эта власть, откроются архивы КГБ и мои внуки узнают, что я был у них осведомителем».

Этот разговор происходил в глубокие годы застоя, когда сама мысль о том, что советская власть может рухнуть, казалась такой же фантастической, как конец Вселенной.

5. Мясо для КГБ

Это случилось в те же застойные 70-е годы. Благодаря тому, что мы все-таки время от времени печатали статьи в западных научных журналах, а Юрия Марковича некоторые на Западе помнили лично, к нам изредка все же приезжали иностранные ученые. Конечно, за всеми контактами тщательно следили. Одного из таких ученых Ю.М. решил пригласить домой на обед вмести с нами, его сотрудниками. Иностранный отдел Института онкологии, куда гость официально приехал, дал разрешение, но предупредил, что с нашим гостем придет переводчик. Мы все неплохо знали английский, и переводчик был нам, конечно же, не нужен. И нам, и иностранному отделу роль этого переводчика была совершенно ясна. Элина Наумовна кипятилась больше всех! И, так до конца и не смирившись с навязанным гостем, заявила, что посадит его в самый дальний конец стола и даст ему самый плохой кусок мяса с костями. Но делать было нечего. В определенный вечер мы собрались в квартире Васильева на Каширке и в точно назначенное время появился наш гость с переводчиком лет сорока. Последний, окинув нас опытным взглядом, быстро оценил обстановку. Отозвав в сторону Ю.М., он тихо о чем-то стал ему нашептывать. После этого переводчик неожиданно исчез, а мы замечательно посидели с гостем.

Очень нескоро Ю.М. по секрету рассказал, как ему удалось спровадить переводчика. Это оказалось совсем несложно. Тот сам сказал; «Знаете, я уже два дня хожу с вашим профессором по Москве с утра и до ночи. Жену и детей два дня не видел. Давайте в вашем отчете в иностранный отдел вы напишете, что я присутствовал за обедом, а я в своем отчете напишу, что все было в порядке!» На том и расстались.

6. Мы не хуже их!

Хотя в те годы ни Ю.М., ни уж тем более мы не могли поехать за границу, Ю.М. настойчиво старался избавить нас от провинциальных комплексов. Он учил, что наука интернациональна, что нет русской или французской биологии, что мы не хуже их и что публикаций в русском Вестнике общества естествоиспытателей недостаточно для участия в соревновании исследователей, которое идет на глобальном уровне. Благодаря Ю.М. мы чувствовали себя частью мировой науки. В те глухие годы это было совсем не тривиально.

В отличие от многих, даже и неплохих лабораторий, мы печатали статьи в зарубежных журналах и иногда гордо замечали ссылки на наши статьи в работах западных коллег. Кстати, просто взять и послать статью в зарубежный журнал было нельзя: сперва она должна была пройти экспертную комиссию, а мы подписывались, что статья не содержит сведений, перечисленных в списке в приложении номер 8 к такому-то постановлению. При этом и само постановление, и список, к нему приложенный, никому из нас, не имевших допуск к секретности, были неведомы. Как оказалось, и членам этой самой экспертной комиссии они тоже были недоступны. Чистый Кафка!

Теперь, когда разные индексы Хирша и рейтинги журналов, куда приняли твою статью, определяют не только уважение коллег, но и твое материальное положение, смешно и грустно вспоминать, как проректор МГУ Тропин не подписал бумагу о повышении моей зарплаты, заявив, что Марголис слишком много печатается в западных журналах.

Несмотря на то, что мы читали, и, как я уже сказал, даже печатались в западных журналах, мы оставались довольно наивными. Когда мы с Леной Васильевой сделали работу по адгезии тромбоцитов, то долго думали, куда ее послать. Работавший тогда в Москве Боб Хоффман предложил послать в Cell. Журнал этот наш отдел информации не выписывал. Я спросил Боба, хороший ли это журнал. Он хитро ответил, что это популярный бостонский журнал и в день его выхода свежий номер можно заметить в руках у многих пассажиров метро в Кембридже. Статью эту действительно приняли в Cell. Но только приехав в Америку, я понял, что такое быть напечатанным в Cell и что за такую публикацию мои коллеги готовы дать руку на отсечение. Тогда же мы с Леной отбивались от счетов, которые редакция посылала на разного цвета бумажках, требуя оплаты публикации, и спорили, кто из нас первым готов сесть в Бостонскую долговую тюрьму, лишь бы съездить в Кембридж. Счета из Cell были на астрономические, по нашим понятиям, суммы. Но даже если бы количество долларов, которое требовала редакция, было и небольшим, дела это не меняло. Ни я, ни Лена никогда не держали в руках долларовой купюры, потому что иметь в СССР доллары было тяжким преступлением. Трудно сейчас в это поверить! Поэтому мне приходится каждый раз разъяснять молодым, как и мы любящим песни Юлия Кима, в чем был смысл действий кгбшников, когда перед обыском «они у нас на хате побывали, три доллара засунув под кровать».

Причастность к международной науке поддерживалась и тем, что Гельфанд был иностранным членом Национальной Академии наук и имел право на бесплатные публикации. Поскольку же его собственные математические работы все математики и так читали в русских журналах, то мы полностью выбирали его квоту своими публикациями.

Впрочем, в те годы современный снобизм был еще чужд науке («нужно напечататься в Nature, Science и Cell, остальное – неважно»), и свою самую знаменитую работу Ю.М. напечатал во вполне респектабельном, но не в самом престижном журнале Journal of Embryology and Experimental Morphology. Эта работа получила высокую оценку ведущих клеточных биологов, включая классика этой области Майкла Аберкромби, который специально приехал в Москву, чтобы с нами познакомиться. По количеству цитирования эта работа признана Международным институтом научной информации «классической» и положила начало целому направлению клеточной биологии.

7. Юрочка-талант

Моя бабушка говорила, что выражение «старый дурак» неправильно. Если человек дурак в старости, то он и в молодости был дураком. По-видимому, верно и обратное. И тогда, когда я только узнал сорокалетнего Юрия Марковича, и тогда, когда я навещал его, уже старого и больного, дома, он оставался очень умным человеком. Судя по автобиографии, таким он был и в детстве, и в юности. Неожиданно, лет 15 назад, я получил этому подтверждение.

Борис Аркадьевич Лапин с начала 1950-х годов работал в обезьяньем питомнике в Сухуми, сначала – секретарем парторганизации, а потом – директором. Он открыл один из обезьяньих вирусов и был известен среди вирусологов. И Юрий Маркович, и особенно Вита Ильинична Гельштейн часто упоминали его в разговорах.

Я его лично не знал и впервые встретил на конференции в Пуэрто-Рико в начале 2000-х годов. Лапину было уже под 90. На банкете мы с Наташей оказались с ним за одним столом. За время длинного обеда он подтвердил свою славу замечательного рассказчика. Он рассказывал и про старую жизнь, как он водил Ворошилова по питомнику, и про недавние события, когда, будучи во Франции, включил в гостинице телевизор и узнал о начавшейся войне в Абхазии. (Он увидел сапожника, который в своей будке укрывался от шальных пуль. Будка эта находилась на углу дома, где Лапин жил в Сухуми, а этого сапожника он знал много лет). Затем он рассказал, как российская армия эвакуировала под обстрелом его семью, как они выжидали затишья, чтобы быстро погрузиться на военный катер. В Сухуми он так и не вернулся, а питомник был разграблен. Потом снова из прошлых времен: про дочку Сталина, Светлану. Под конец вечера я упомянул, что я ученик его хорошего знакомого, Юрия Марковича Васильева. «Ах, Юрочка, – воскликнул Лапин, – такой талантливый мальчик!» Потом задумался и добавил: «Наверное, он уже не мальчик». Юрию Марковичу было тогда за 70!

Тогда мне показалось это смешным, но потом я вспомнил, как Юрий Маркович говорил, что отношения, в некотором аспекте, замерзают в момент знакомства и дальше не развиваются. Мой дядя в 65 лет говорил: «Пока жива моя мама – я маленький мальчик!»

Я познакомился с Юрием Марковичем, когда он был профессором, а я студентом. И до самой его смерти так это и оставалось. Когда я приезжал в Москву уже из Америки и шел к Ю.М. в гости, то понимал, что это все равно будет очередной, хоть и дружеский, но экзамен. И хотя я рассказывал про свои работы, часто уже напечатанные в солидных журналах и получившие одобрение моих коллег, а шел я рассказывать о них человеку, который в моей науке специалистом не был и часто не знал в ней важных вещей, все равно я был прежним студентом, ищущим похвалы профессора.

8. Блеск

Ю.М. был блестящим человеком не только в науке, но и в застолье, в беседах наедине и в компании. Будучи скорее пессимистом, чем оптимистом, и несмотря на довольно мрачный (увы, по большей части соответствующий действительности) взгляд на окружающий мир, он был веселым человеком. И рядом с ним было весело.

Помню, как моя серьезная шестилетняя дочь Катя, учившая под руководством моей тещи Марины Густавовны наизусть Лермонтова и Ахматову, поехала в Коктебель вместе с моей мамой и Васильевыми – Ю.М., Линой и Надей. Вернувшись из поездки, она еще месяц вместо Ахматовой распевала блатные песенки типа «На полочке лежал чемоданчик», которым ее научил Ю.М. При том, что он, разумеется, был очень начитан и хорошо знал поэзию.

Мы ходили с ним в походы, пару раз по Подмосковью, а один раз в предгорья Кавказа. Ю.М. не особенно был приспособлен к туристской жизни, но держался. А после похода мы (Володя Гельфанд, Ю.М. и я) поехали в Дагестан на Каспийское море и выбрали под Дербентом побережье с пляжем, где ни вправо, ни влево на многие километры не было людей. Поставили палатку, разожгли примус. Погода стояла отличная. Вдруг вдали затарахтел мотоцикл, и вскоре к нам подъехал сам мотоциклист, средних лет мрачный мужчина в кожаной куртке, и потребовал документы. Проверив паспорта и расспросив нас, откуда мы и зачем приехали, он, ни разу не улыбнувшись, уехал. И после его отъезда Ю.М. цитировал шутку Ежи Леца: «У него была паранойя – ему все время казалось, что за ним кто-то следит. А это был всего лишь сотрудник КГБ».

Ю.М отличался остроумием, быстрым и не поверхностным. Где-то уже в середине или в конце 1990-х Ю.М позвали на совещание по ситуации в российской науке. Выступающие сетовали на массовый отъезд ученых. В качестве оппонента выступил какой-то замминистра по науке и предложил не паниковать, потому что, согласно официальным данным, страну покинуло менее 4 % кандидатов наук. Юрий Маркович тут же прокомментировал, что хотя он верит официальным данным, но хочет заметить, что при кастрации удаляют меньше, чем 4 % тела.

9. Наука

Пока я писал этот текст, вспоминались все новые милые и забавные детали, которые стоило бы рассказать. Но что передать невозможно и что составляло суть жизни Ю.М. и главное ее содержание – это занятия наукой. И так же, как можно пересказать милые разговоры и шутки великого пианиста, но нельзя передать, как он играл, так же нельзя пересказать, как Ю.М. занимался наукой, как думал, какими образами, как учил нас, черпая сравнения из музыки, литературы, поэзии. Как иронично критиковал наши ляпсусы в рукописях статей и докладах.

Множество учеников Юрия Марковича, ныне рассеянные по всему свету, достигли в науке серьезных высот. Все мы этому во многом обязаны ему, научившему нас формулировать важные задачи, не бояться неортодоксальности и нетривиальных решений. Юрий Маркович действительно был выдающимся ученым, для которого наука была главным делом его жизни. Сам он работал всегда. В 90-е годы, когда работать было трудно и всего не хватало, он сказал мне в ответ на жалобы: «Леня, все равно нужно работать! Через десять лет никто не примет оправдания, что ты ничего не сделал, потому что условия, дескать, были тяжелыми». Первостепенным для него всегда оставалась наука, о которой он мог одинаково увлеченно и понятно рассказывать на семинарах, за чаем, за рюмкой, ведущим ученым и молодым студентам, а порой и просто на каникулах детям.

10. Память

Все мы, всю жизнь занимавшиеся наукой, достигнув определенного возраста задумываемся, что останется от наших занятий после нас. Я размышлял об этом после смерти Ю.М. на его примере. И здесь еще раз повторю, к чему пришел.

Когда умирает хороший человек, мы часто говорим: «Вечная память!» – но, увы, память не бывает вечной. А наука и вовсе имеет короткую память. Наука идет вперед, и имена даже тех ученых, которые сделали важные открытия, быстро забываются. Кого мы помним в биологии? Дарвина, Менделя, Уотсона и Крика… ну еще Павлова, Пастера. Всё?! Недавно я выяснил, что никто из моих молодых американских сотрудников не знает, что сделал Ниренберг, расшифровавший генетический код и работавший в NIH.

Юрия Марковича будут помнить, пока живы мы, его ученики. Вряд ли сильно дольше после нашего ухода, который уже не за горами. Но скрытно память о Ю.М. будет жить и дальше!

Забытого поэта никто не читает, музыка забытого композитора не звучит, а наука устроена по-другому. Все всегда будут знать, что микротрубочки определяют поляризацию клетки, ее форму и направление движения. А это, и еще многое другое, уже навсегда, открыл Юрий Маркович Васильев, и в этом смысле наука, которую он так любил, ответила ему взаимностью и сохранит его вклад навсегда.

Цитоскелет и душа клетки


Александр БЕРШАДСКИЙ

Доктор биологических наук; профессор-эмеритус Института им. Вейцмана в Израиле; профессор Института механобиологии Национального университета Сингапура.


Юрий Маркович Васильев был в моей жизни главным человеком с момента, когда я стал регулярно ходить в его лабораторию (около 1967 г.), и до моего отъезда в Израиль в 1992-м. Все эти 25 лет я видел ЮМ почти каждый день, ловил каждое его слово, перенимал его мнения и считал высшим счастьем его похвалу. Я запомнил довольно много, но писать обо всем подряд немыслимо, хотя искушение велико. Поэтому я сосредоточусь на своих впечатлениях, связанных с написанием книги про цитоскелет (A.D. Bershadsky, J.M. Vasiliev, Cytoskeleton, 1988, Plenum Press/Springer), когда наше взаимодействие было особенно тесным. Я решился добавить и некоторые другие сюжеты и комментарии, без которых история казалась мне неполной, и вставил в текст запомнившиеся Васильевские высказывания и анекдоты. Как настоящий учитель и наставник ЮМ «поучал много притчами», и все, кто с ним общались, помнят, что в этом жанре он был неподражаем. Ничего не поделаешь, воспроизвести блеск его импровизаций в полной мере не представляется возможным. Вообще память ненадежна и, как писала Ахматова, «самовольное введение прямой речи следует признать деянием уголовно наказуемым». Должен признать, я кое-где это себе позволил, но, по крайней мере, за короткие высказывания отвечаю: Васильев действительно говорил «на клетки надо смотреть» и «у клетки есть душа».


И последнее предуведомление. Я вовсе не хочу создавать впечатление, что написание и публикация книги про цитоскелет были чем-то особенно важным или этапным для Юрия Марковича, как это было для меня. Просто еще одна – четвертая или пятая – в ряду других его книг. Она была замечена и хорошо принята, но бестселлером не стала (мы на это и не надеялись), и современным студентам уже не нужна. В лучшем случае это реликвия, отражающая уровень знаний своего времени (и разве что малую толику тогдашнего авторского видения). Несомненно, Васильева будут помнить независимо от этой книжки. Так что я поставил ее в центр, просто чтобы как-то организовать и ограничить материал моих расплывчатых импрессионистических воспоминаний.

Работа в близком контакте с ЮМ воспринималась одновременно как испытание и награда. Иногда я чувствовал себя счастливым, чаще – виноватым, а временами мы с ЮМ даже ругались (обычно из-за моей ужасающей медлительности). В целом я вспоминаю это время с величайшей благодарностью – судьбе вообще и Юрию Марковичу как ее человеческому воплощению. Передать это ощущение благодарности было моей главной целью.

Для истории: обстановка и атмосфера

Книжку про цитоскелет мы начали писать на коммунистическом субботнике. Сотрудников Онкоцентра в очередной раз отправили убирать какой-то строительный мусор около здания (до странности напоминавшего Вавилонскую башню Брейгеля), где расположился новый Институт клинической онкологии. Помнится, глядя на эту стройку коммунизма, наш мрачный техник на электронном микроскопе, Игорь, сетовал: «Да… пару истребителей мы здесь оставили». Субботник был не из самых парадных, и Юрий Маркович вообще-то мог и не приходить (я не помню других профессоров на этом мероприятии). Но Васильев предпочитал быть с народом. Напомню, что в одежде преобладали, как обычно в таких случаях, немаркие старые куртки и попадались ватники. Присутствие Васильева не осталось незамеченным. Подбежал сотрудник, фамилию которого я честно забыл и которого Васильев называл не иначе как «этот голубой идиот» (не из-за его сексуальной ориентации, а из-за не соответствующей возрасту наивности), восклицая: «Как… Юрий Маркович! Зачем вы тут?.. Ваше время надо беречь!» (дыханье перестройки уже чувствовалось). Васильев тему не поддержал и, не обращая внимания на непонятно к кому обращенные крики уже убегавшего сотрудника: «Его надо беречь! Берегите его, берегите его!», повернулся ко мне. «Саша, я получил из Plenum Press предложение написать книгу. Вдвоем будет веселее. Вы согласны?» Я согласился до того, как он окончил фразу.

Импринтинг

Я впервые увидел Васильева, когда пришел по объявлению на Семинар по биологии клетки, на который почему-то приглашались и студенты мехмата МГУ То, что я обратил внимание на эту маленькую бумажку, небрежно прикнопленную к доске на 12-м или 14-м этаже Главного здания МГУ (мне кажется, она была даже написана от руки), оказалось, как понятно сейчас, решающим моментом в моей жизни. Это была осень 1965 года, и я только что поступил на мехмат.


Поступить-то я поступил, но как-то не вполне осознал, что мне с этим делать. Начитавшись в детстве научно-популярных книжек (в числе которых на почетном месте были «Охотники за микробами» Поля де Крюи), а также мечтая разобраться в причинах старения, я твердо знал, что заниматься я должен биологией. Но, конечно, о том, чтобы идти на биофак, не могло быть и речи. Учить ботанику и зоологию? Да и лысенковскую «Мичуринскую биологию» официально отменили всего год назад (в 1964-м, после падения Хрущева). Нет, биофак отпадал. Главной наукой в 60-е годы, как известно, была физика. Поэтому я намеревался идти на физфак, чтобы потом поступить на таинственную и от этого особенно привлекательную кафедру биофизики. Умные люди меня отговаривали, справедливо указывая, что на физфак евреев даже с золотой медалью не берут. Особенно мой преподаватель (А.А. Рывкин), у которого, готовясь к поступлению, я брал уроки математики, говорил мне в конце почти каждого занятия: «Все еще хотите на физфак? Не надо вам туда, на мехмат идите!» На мехмат тогда евреев принимали, хотя еще через два года это упущение будет с лихвой скомпенсировано. Но в 1965-м еще был шанс, и в последний день подачи документов я дрогнул и отнес их на мехмат, утешая себя тем, что буду заниматься «математической биологией» и «кибернетикой», о блестящих успехах которых читал в тех же научно-популярных книжках.


Главной приманкой для студентов мехмата была, конечно, последняя строчка объявления: «Занятие проводит И.М. Гельфанд». Не помню, упоминался ли Васильев вообще в этом тексте. И действительно, Израиль Моисеевич появился (я увидел его тогда впервые, как и Васильева), но говорил очень коротко, и почти сразу передал слово довольно молодому человеку – ЮМ было тогда 37, – который начал с того, что надеется: на следующее занятие придет вдвое меньше народу. (Аудитория на биофаке, где это происходило, действительно была полна под завязку). «Не надейся, Юра, ты хорошо рассказываешь», – сказал Гельфанд, и Васильев начал лекцию. Я, как, наверное, и многие другие, кто там был, ее запомнил. Там было про недавно появившиеся работы Арона Москоны, чикагского профессора (я потом узнал, что он родом из Хайфы), о том, как клетки избирательно объединяются друг с другом. Оказывается, можно разделить эмбриональные ткани на отдельные клетки, но если потом смешать клетки разных тканей, то они отсортируются друг от друга и образуют ясно различимые между собой группы, воспроизводящие структуры исходных тканей. Это было удивительно тогда и, хотя за прошедшие 55 лет кое-что стало понятно, продолжает оставаться удивительным и актуальным и сейчас. Читатели, причастные к биологии, конечно, распознают в москоновских клеточных агрегатах прямых предшественников того, что сейчас называют органоидами (очень модный объект многих современных исследований). Васильев в своих научных вкусах и предпочтениях обладал даром смотреть далеко вперед. Так что тема была интересная, и он действительно очень хорошо рассказывал («просто, как только возможно, но не проще»). Но дело было не только в этом.

Загрузка...