Максим Хорсун
Клинопись
Ишак надсадно ревел у дверей его дома.
Проклятая образина с бельмами на выпученных глазах и трижды проклятый хозяин – прокаженный дервиш! Ведь солнце еще не встало. Еще бы спать и спать… Но куда уж теперь спать?
Он лежал на спине и тяжело дышал. Исподнее пропиталось потом, а вместе с ним и постельное белье. Влажные тряпки остро пахли; его словно сдобрили специями, завернули в листья винограда и затем уложили в лохань мариноваться… Да, уже утро. Такое же душное и пыльное, как предыдущие десять тысяч, а может – и все сто.
На потолке, окрашенном предрассветным светом в бирюзу, колыхались размытые тени, их отбрасывали ветви молодой алычи, царапающие оконное стекло. Открытая форточка поскрипывала на засоренных песком петлях, спальня наполнялась знойным воздухом: ветер этим утром дул из сердца пустыни.
Что дервиш вместе со своим ослом мог забыть у порога его дома? Как он осмелился вернуться в Пиджент? Или нищему монаху вчера растолковали недостаточно внятно, что все дороги, ведущие в город, для него – заказаны?
Он протянул руку, коснулся несмятой простыни на второй половине кровати и ощутил пустоту. Все правильно, Настасья до сих пор гостит в Астрахани. У тетки-бегемотки Марты Изольдовны… Настасья говорит, что больше не может засыпать под вой пустынных шакалов, а просыпаться под молитву муллы. Но на самом деле она не в силах даже на версту отдалиться от могилы их сына, что почил, не прожив и года. Как пить дать, и днюет, и ночует на городском кладбище в компании престарелых вдовушек и всенепременных ворон.
Эх, пустота в постели, пустота в душе. Будто ему сейчас легко. В одиночестве и с бременем государственной службы на плечах.
Ладно, довольно!
Он выбрался из постели, отлепил от плеч и шеи приставшую простыню. Первым делом зажег лампаду перед образами; опустился на колени и, часто крестясь, попросил за упокой души сына Василия и за здравие жены своей, Настасьи Петровны. Помянул матушку, которую он, надо сказать, совсем не помнил, и отца, с которым прибыл в городок на границе Империи шестнадцать лет назад, и которого зарезали бандиты в тот же год.
Когда он поднялся с колен, солнце уже сверкало над морем дюн, и пришла пора закрывать ставни.
Он подошел к окну и призадумался.
«Сегодня мне опять предстоит разговор с тем юношей. Как же его зовут? Столько лет знаю, а все из головы вылетает; имя-то простое, восточное... Ахмед? Нет. Али? Нет. Аб-ду-ла. Точно! Абдула, мать его так!»
Он наскоро сжевал кусок черствого лаваша вприкуску с соленой осетровой икрой, выпил кружку горячего чаю с сахаром. Это так - не завтрак, а дрянь, но аппетит отсутствовал вовсе. Затем облачился в мундир (не забыв о белых перчатках); придирчиво осмотрел наган, вложил оружие в кобуру на поясе. Перекрестился. И вышел под солнце. Под сияющее раскаленной белизной солнце.
Дервиша за дверями не оказалось. Желтая пыль у порога была истоптана босыми ногами, тут же виднелись лунки, оставленные ослиными копытами. Не нужно было иметь семь пядей во лбу, чтобы понять: прокаженный настойчиво ищет встречи.
Зачем?
Пусть идет к бесу - больной старик, незваный гость из пустыни!
Как ни крути, а парень хитрит. Его и новичок бы вывел на чистую воду, чего уж говорить о Павле Артемьевиче Верещагине - капитане царской таможенной службы, который подумать страшно сколько лет досматривал караваны и стал в некотором смысле докой в тонкостях восточной культуры-мультуры общения.
- Это вкусное вино, старое! Бери – попробуешь дома! - Абдула говорил по-русски без акцента. Крепкий, поджарый, уже не тот щенок, что когда-то пытался провести через пост Верещагина африканские алмазы в задницах униженных и оттого чрезмерно угрюмых дромадеров. Но пока не волк, способный проглотить капитана, не поперхнувшись.
– Слушай, ты что: по-русски плохо понимаешь? Бери, я сказал! - Абдула попытался вложить в руку Верещагина закупоренный замысловатой печатью кувшин.
Они стояли во дворе, в тени двухэтажного здания таможни. Над их головами шумели кудлатые кроны пальм; у деревьев и у распахнутых ворот переминались с ноги на ногу верблюды, рядом жевали овес коренастые мулы. Тюки с товарами Абдулы были аккуратно разгружены посреди двора. Из-за невысокого глинобитного забора доносилось лошадиное ржание и рев ишаков.
Там же, за забором, Абдула оставил своих людей. Караванщики разбили лагерь прямо на улице, они знали, что их господин у Верещагина на особом счету. А значит, успеет шайтан на горе свистнуть, прежде чем таможенник разрешит каравану подняться на борт парома. Поэтому они неспешно занялись стряпней. Запах плова и жарящегося на вертеле барашка достиг таможни, перебив вонь вьючных животных.
За спиной у Верещагина стоял мальчик-курд с дощечкой для записей и мелом в руках. Он служил при таможне сразу и курьером, и писарем, и уборщиком верблюжьего дерьма. Мальчуган хмурил лоб и внимательно вслушивался в разговор взрослых, пытаясь постигнуть премудрости профессии таможенника. А может - контрабандиста.
- Послушай меня, Абдула! - Верещагин убрал руки за спину, кувшина он даже не коснулся. - Запомни раз и навсегда: Верещагин мзду никогда не брал и не возьмет!