– Ты-то зачем сюда пришла? Неужели хочешь, чтобы я завивала такие волосы? Я их только испорчу.
– Ну да, я хочу, чтобы их завили, иначе как же я пойду на раздачу наград, когда приедет министр. На меня пальцем бы стали показывать.
– Ты будешь страшна как смертный грех. С жёсткими волосами ты будешь походить на щётку для обметания потолков.
– Мне всё равно, лишь бы были завитые.
Ну раз она сама хочет! И ведь так думают все! Держу пари, что и Мари Белом…
– Ты, Мари, и так кудрявая, ты ведь не будешь завиваться?
Мари с негодованием восклицает:
– Я? Не буду завиваться? Что ты такое говоришь? Я заявлюсь на праздник с гладкими волосами!
– Но я ведь не завиваюсь.
– У тебя, дорогая, локон на локоне, и потом, волосы у тебя и так довольно пышные… и потом, всем известно, что ты у нас оригиналка.
И она с воодушевлением (даже чрезмерным) накручивает длинные пряди густющих волос цвета спелой ржи сидящей перед ней девчонки – голова у той напоминает взъерошенный шар, из которого порой вырываются пронзительные стоны.
Анаис из вредности делает больно своей клиентке, и та кричит благим матом.
– У неё слишком много волос! – говорит Анаис в своё оправдание. – Думаешь, кончила, глядь, ещё половина осталась. А ты не вопи, сама захотела.
И мы знай себе завиваем, завиваем… Застеклённый коридор полнится шуршанием бумаги, которую закручивают на волосах. Но вот дело сделано, и девчонки со вздохом встают, демонстрируя нам свои головы, усеянные бумажными стружками, на которых ещё можно различить: «Проблемы… мораль… герцог де Ришелье…» Четыре дня они такими чучелами разгуливают по улицам, сидят в классе и совсем не стесняются. Раз такой обычай! Что за жизнь пошла: дома мы почти не бываем, носимся по городу, снуём туда-сюда с цветами все четверо – Анаис, Мари, Люс и я; высматривая, реквизируя по дороге все розы, на этот раз живые, чтобы украсить банкетный зал. Мы являемся к людям, которых прежде в глаза не видели (нас посылает мадемуазель, которая рассчитывает что наши юные мордашки обезоружат самых суровых сухарей), например к Парада, чиновнику из отдела регистрации, – ходили слухи, что его карликовые розовые кусты в горшках – маленькое чудо. Отбросив всякую робость, мы вваливаемся в его тихое жилище и – «Здравствуйте, сударь! Мы слышали, у вас есть прекрасные розовые кусты, это для жардиньерок в банкетном зале, вы ведь знаете, нас послали те-то и те-то», – и т д. Бедолага что-то бубнит себе в большую бороду и ведёт нас к розам с секатором в руке. Мы уходим, нагруженные горшками с цветами, смеёмся, болтаем, без всякого стеснения отвечаем парням, которые на каждом перекрёстке возводят остовы триумфальных арок и заговаривают с нами: «Эй, девки! Если вам приглянулся кто-нибудь из нас, мы тут… Договоримся! Ой, у вас падает! Потеряли, подберите!» Здесь все друг друга знают все друг с другом на «ты».
Вчера и сегодня парни уезжали чуть свет на телегах и вернулись лишь на закате дня с огромными охапками веток самшита, лиственницы, туи, с полными возами пахнущего болотом зелёного мха. Потом, как и полагается, они отправляются выпить. Я никогда не видела, чтобы местные жители, эти разбойники, входили в такой раж, – обычно им всё до лампочки, даже политика. Они покидают свои леса, свои лачуги, рощи, где они подкарауливают крестьянок, пасущих скот, – и всё это для того, чтобы отметить приезд Жана Дюпюи. Поди пойми их! Целая шайка, шесть или семь громил, настоящих бандитов с большой дороги, проходят, горланя песни; их не видно за грудой гирлянд из плюща, которые с мягким шуршанием волочатся за ними по земле.
Улицы соперничают друг с другом. Монастырская сооружает три триумфальных арки, потому что Главная улица намеревалась соорудить две – по одной с каждого конца. Но Главная улица вошла в азарт и возвела настоящее диво, средневековый замок, весь в сосновых ветках, выровненных садовыми ножницами, башни замка увенчаны коническими крышами. Печная улица, что совсем рядом со школой, под влиянием артистических фантазий мадемуазель Сержан на сельскую тему ограничивается тем, что полностью завешивает свои дома пышными ветками, потом от дома к дому протягивает рейки и покрывает сверху свисающим сплетённым плющом – в результате получается тёмная зелёная прелестная аллея, где голоса звучат приглушённо, как в комнате, сверху донизу обитой тканью. Приятно прогуляться по такой аллее. Тогда Монастырская улица, взбеленившись, теряет всякое чувство меры и соединяет три свои триумфальные арки связками гирлянд, покрытых мхом и усеянных цветами, чтобы и у неё была своя аллея. На это Главная улица спокойненько ломает свои тротуары и устраивает лес – честное слово, настоящий небольшой лес из молодых пересаженных деревьев. Ещё две недели такого воинственного соперничества, и все перерезали бы друг другу глотки.
Однако шедевр, украшение всего праздника, – наша школа, обе наши школы. Когда всё будет готово, ни единой пяди стены не будет видно за зеленью, цветами и знамёнами. Мадемуазель приставила к делу целую армию – самых старших учеников, младших учителей, – она всем распоряжается, держит всех в ежовых рукавицах, и они, не пикнув, подчиняются её приказам. Наконец школьный вход украсила триумфальная арка; мадемуазель и мы четверо, забравшись на лестницы, битых три часа «выписываем» розовыми розами на фронтоне
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!
А парни развлекаются тем, что таращатся на наши лодыжки. С крыш, окон, со всех выступов и карнизов льётся, струится такое множество веток, гирлянд, трёхцветной материи, не видимых за плющом верёвок, висячих роз, зелени, что всё здание снизу доверху при малейшем дуновении ветра колышется и покачивается. Приподнимая шелестящую занавеску из плюща, входишь в школу, и феерия продолжается: розы на верёвках обозначают углы, соединяют стены, свисают с окон – зрелище восхитительное!
Несмотря на все наши старания, несмотря на дерзкие вторжения в чужие сады, мы сегодня утром вдруг обнаружили, что цветов нам не хватает. Настроение у всех подавленное. Понурив головы в папильотках, все топчутся вокруг мадемуазель, которая, нахмурив брови, погружается в размышления.
– Ничего не поделаешь, нужно ещё! – заявляет она. – На весь левый стеллаж. Нужны цветы в горшках. Ну-ка, быстроногие, сюда!
– Мы тут, мадемуазель!
В ту же минуту наша четвёрка (Анаис, Мари, Люс, Клодина) выныривает из гудящего водоворота: мы готовы мчаться куда угодно.
– Послушайте меня. Вы пойдёте к папаше Кайаво…
– Не-е-ет…
Мы не даём ей закончить фразу. Папаша Кайаво – старый, повредившийся в уме Гарпагон, злобный, как тысяча чертей, и непомерно богатый; у него великолепный дом и великолепные сады, куда заказан вход всем, кроме него самого и его садовника. Папашу Кайаво боятся из-за его чудовищной зловредности, ненавидят за жадность и почитают как некое таинственное существо. И мадемуазель хочет, чтобы мы пошли к нему за цветами? Совсем рехнулась!
– …не нет, а да! Можно подумать, я отправляю вас на заклание. Вы подластитесь к его садовнику, а самого папашу Кайаво и не увидите! А в случае чего – руки в ноги и бежать! Ступайте!
Я увожу подружек. Они совсем не в восторге от задания; сама же я горю желанием, к которому примешивается смутный страх, проникнуть в дом старого маньяка. Я подбадриваю их:
– Ну же, Люс, Анаис! Мы увидим что-нибудь потрясающее, расскажем потом всем… на нас будут показывать пальцем – они побывали у папаши Кайаво!
Никто не осмеливается потянуть за шнур колокольчика у большой зелёной калитки, где через стену свисает цветущая благоухающая акация. Тогда я с силой дёргаю шнур, и раздаётся настоящий набатный звон. Мари отступает назад, готовая тут же дать дёру, дрожащая Люс храбро прячется за мою спину. Вторая попытка также ни к чему не приводит. Я приподнимаю крючок, он поддаётся, мы, как мышки, волнуясь, проскальзываем внутрь, оставляя калитку приоткрытой. Перед греющимся на солнце красивым белым домом с закрытыми ставнями на окнах – большой ухоженный двор, посыпанный песком; дальше двор распахивается ещё шире, превращаясь в зелёный сад, глубокий и таинственный, с густыми купами деревьев. Мы стоим как вкопанные и смотрим, боясь пошевелиться, – по-прежнему никого не видно и не слышно ни звука. Справа от дома – закрытые теплицы с множеством чудесных растений… Каменная лестница, плавно расширяясь, спускается в посыпанный песком двор, и на каждой её ступеньке – пылающая герань, полосатые пузатые кальцеолярии, карликовые розы, сплошь усыпанные цветами.
Хозяина явно нет, и я совсем осмелела:
– Ну что, пошли дальше? А то ещё пустим корни в саду «Спящего скупердяя».
– Тише! – испуганно говорит Мари.
– Почему тише? Наоборот, надо позвать погромче! Эй, есть тут кто-нибудь? Сударь! Садовник!
Никакого ответа. По-прежнему тишина. Я подхожу к теплице и, приклеившись носом к стеклу, пытаюсь различить что-нибудь внутри; там какой-то тёмный изумрудный лес, усеянный яркими точками – экзотическими цветами, конечно… Дверь закрыта.
– Пойдём отсюда, – шепчет Люс, ей явно не по себе.
– Пойдём, – вторит ещё более встревоженная Мари. – А то вдруг старик выскочит из-за дерева!
И они отбегают назад к калитке. Я изо всех сил зову их обратно.
– Ну и дурёхи! Вы же видите, что никого нет. Послушайте: вы сейчас отберёте там на лестнице по два-три самых красивых горшка, и мы их унесём, никого не спросясь, – в школе мы вызовем настоящий фурор.
Они не двигаются с места, их наверняка подмывает сделать то, что я велю, но они боятся. Я забираю два пучка «венериных башмачков», пятнистых, как синичьи яйца, и показываю девчонкам, что жду их. Анаис, решившись последовать моему примеру, берёт в каждую руку по две герани, Мари и Люс тоже, и мы осторожно направляемся к выходу. У калитки нас охватывает нелепый страх, и мы все вместе, как овцы, протискиваемся в узкий проход и бежим в школу, где мадемуазель встречает нас радостными возгласами. Мы хором рассказываем ей свою одиссею, удивлённая директриса на секунду замирает в тревоге, но потом беззаботно заключает:
– Ладно! Будь что будет! В конце концов, цветы мы просто одолжили, хотя и без спросу.
Никакого шума по этому поводу потом не было, правда, папаша Кайаво ощетинил свои стены осколками стекла и железными наконечниками (после этой кражи нас в какой-то степени зауважали, в наших краях толк в грабежах знают). Наши цветы поместили в первом ряду, а потом в хлопотах по случаю приезда министра мы, честное слово, совсем забыли их отдать; в итоге они украсили сад мадемуазель.
Этот сад уже долгое время составляет единственный предмет разногласий между мадемуазель и её толстухой-матерью; оставшись в душе крестьянкой, та перекапывает землю, выпалывает сорняки, истребляет улиток, и ничегошеньки ей не надо, были бы грядки с капустой, луком-пореем, картошкой – чтобы можно было кормить пансионерок, ничего не покупая на стороне. Дочь, натура утончённая, мечтает о тёмных аллеях, цветочных кустах, беседках, обвитых жимолостью, – словом, о совершенно бесполезных растениях. Поэтому то мамаша Сержан презрительно долбит мотыгой маленький лаконосный сумах, плакучую берёзу, то мадемуазель в ярости топчет щавель или пахучий лук. Мы не нарадуемся, глядя на их единоборство. Справедливости ради надо признать, что во всех прочих местах – кроме сада и кухни – мамаша Сержан полностью отступает на второй план; она никогда не ходит в гости, в спорах не высказывает своего суждения и храбро носит чепчик в сборках.
Самое забавное, что нам предстоит в оставшиеся несколько часов, – это идти в школу по неузнаваемым улицам, превращённым в лесные аллеи, парки, остро благоухающим срубленными ёлками. Кажется, что окрестные леса вторглись в Монтиньи, чуть ли не погребая его под листвой… Для маленького городка, затерянного среди деревьев, трудно придумать украшение более живописное, более подходящее… Не говорю «более адекватное», так как терпеть не могу этого слова.
Флаги, которые обезобразят и опошлят зелёные аллеи, повесят завтра, так же как венецианские фонари и цветные лампы. Тут ничего не поделаешь!
Женщины и парни запросто окликают нас, когда мы идём: «Эй! Вы уже наловчились, подсобите нам приколоть розы!»
Мы охотно «подсобляем», карабкаемся на лестницы; мои подружки позволяют – ох, что делается! И всему причиной министр! – взять себя за талию, а иногда и погладить ноги. Должна сказать, что такие грубые шуточки никто не разрешает себе с дочерью «моллюсковеда». Впрочем, в этих выходках парней, которые сами тут же обо всём забывают, нет ничего оскорбительного, даже обидного. И потом, я ведь понимаю, что мои школьные подружки из того же теста. Анаис не только допускает любые вольности, но и сама их жаждет. Фефед сносит её на руках с лестницы. Тушар по кличке Нуль засовывает ей под юбки колючие еловые ветки. Анаис взвизгивает, как зажатая дверью мышь, и чуть прикрывает томные глаза – она не в силах даже изобразить сопротивление.
Мадемуазель даёт нам немного отдохнуть – из опасения, что на празднике у нас будет слишком утомлённый вид. Впрочем, похоже, и делать уже нечего: всё в цветах, всё на своих местах; розы, которые разбросают по городу в последний момент, мокнут в подвале в вёдрах со свежей водой. Сегодня утром в большом лёгком ящике прислали три наших букета. Мадемуазель даже не разрешила его вскрыть, она лишь сняла верхнюю планку и немного приподняла папиросную бумагу, которой были обёрнуты патриотические цветы, и вату, распространявшую запах сырости. Тут же лёгкий ящик, где перекатывались комки соли – не знаю какой, – не дающей цветам увянуть, мамаша Сержан отнесла вниз, в подвал.
Оберегая своих главных учениц, директриса посылает нас – Анаис, Мари, Люс и меня – отдыхать в сад, под ореховые деревья. Развалившись в тени на зелёной скамейке, мы ни о чём таком не думаем. Сад гудит Мари Белом вдруг подскакивает, словно её ужалила оса, и принимается разворачивать одну из толстых папильоток, которые три дня тряслись на её голове.
– Ты что делаешь?
– Хочу посмотреть, хорошо ли завились.
– А если не хорошо?
– Тогда я их перед сном намочу. Нет, нормально, сама видишь.
Люс следует её примеру и разочарованно вскрикивает:
– А я как будто и не завивалась. Только на концах закрутились, и всё, или почти всё!
Её мягкие шелковистые волосы под бантами действительно выскальзывают из рук и ведут себя как им заблагорассудится.
– Ну и ладно, – говорю я ей, – будет тебе урок. Надо же, расстраиваться из-за того, что твоя голова не похожа на ёрш для мытья бутылок!
Но мои слова её не утешают, а так как мне надоело их всех слушать, я отхожу подальше и ложусь на песок в тени каштанов. Мысли перескакивают с одного на другое – жара, усталость…
Моё платье готово, оно мне очень идёт… Завтра я буду красивой, красивее дылды Анаис, красивее Мари – это, положим, не Бог весть что, но всё-таки приятно. Скоро я покину школу, и папа отошлёт меня в Париж к богатой бездетной тётке, я появлюсь в свете, где допущу массу оплошностей. Как только я обойдусь без деревни при моей извечной страстной любви к лесам и полям? Мне кажется нелепицей, что я не вернусь сюда, не увижу больше мадемуазель, золотоглавую малышку Эме, чудачку Мари, стервозину Анаис, Люс, охочую до тычков и ласк. Я буду грустить, что больше здесь не живу. И теперь на досуге я могу кое в чём себе сознаться – в том, что Люс, по совести говоря, нравится мне куда сильнее, чем я делаю вид. Тщетно я твержу себе, что она на самом деле некрасива, твержу о её животных обманчивых ласках, о фальши в её глазах – это ничуть не вредит её своеобразному обаянию, необычности, слабости и пока ещё простодушной извращённости; кроме того, у неё белая кожа, полные руки с тонкими кистями, прелестные ступни. Но я ей этого никогда не скажу. И она страдает из-за своей сестры, которую мадемуазель Сержан отняла у меня силой. Пусть у меня язык отсохнет, если я открою свои чувства Люс!
Под ореховыми деревьями Анаис расписывает Люс своё завтрашнее платье. Я подхожу с явным желанием сказать какую-нибудь гадость и слышу:
– Воротник? Но воротника не будет! Платье из шёлкового муслина, спереди и сзади вырез, здесь, взгляни-ка, пусто и красная лента.
– «Капуста красная нуждается в нежирной каменистой почве», – учит нас бесподобный Берийон. Это как раз для тебя, правда, Анаис? Здесь, взгляни, капуста. У тебя будет не платье, а огород.
– Мадемуазель Клодина, чем упражняться в остроумии, сидели бы себе на песке, вас сюда не звали.
– Не горячись. Лучше расскажи про свою юбку, какими овощами ты её украсила? Так и представляю себе бахрому из петрушки!
Люс веселится от души. Анаис с оскорблённым видом удаляется. Так как солнце уже садится, встаём и мы.
Когда мы закрываем садовую калитку, раздаётся звонкий смех, он всё ближе и ближе: прыская пробегает Эме, преследуемая умопомрачительным Рабастаном, который обстреливает её осыпавшимися цветами бегонии. Торжественное открытие школы министром словно оправдывает флирт на улицах и в самой школе, судя по всему, тоже. За ними следует мадемуазель Сержан, бледная от ревности, хмурая; мы слышим, как через несколько шагов она взывает:
– Мадемуазель Лантене, я вас уже два раза спросила, вы собираете своих учениц полвосьмого?
Но сумасбродка Эме в восторге от того, что она может пококетничать с мужчиной и позлить свою возлюбленную, бежит себе дальше, и алые цветы осыпают её волосы и платье… Вечером её ожидает бурная сцена.
В пять часов учительницы с большим трудом собирают своих разбредшихся по всем углам воспитанниц. Директриса звонит в колокольчик, который обычно приглашает девчонок на завтрак, и прерывает бешеный галоп нашей четвёрки в банкетном зале под сенью цветов, украшавших потолок.
– А сейчас, – кричит она голосом, который приберегает для праздников, – вы пойдёте домой и ляжете спать! Завтра утром, в полвосьмого, вы все соберётесь здесь, одетые и причёсанные так, чтобы с вами больше не возиться! Вам раздадут вымпелы и флажки. Клодина, Анаис и Мари возьмут букеты. А остальное… увидите сами, когда придёте. А теперь идите. Не попортите цветы, когда будете проходить в двери, и чтобы до завтрашнего утра я о вас не слышала!
Потом она добавляет:
– Мадемуазель Клодина, вы выучили приветственную речь?
– Ещё бы! Анаис мне её сегодня уже три раза повторила.
– А… а раздача наград? – отваживается спросить чей-то робкий голос.
– Раздача наград – это как получится! Вероятно, я просто раздам вам здесь книги, а официального распределения наград не будет из-за торжественного открытия школы.
– А хор, «Гимн Природе»?
– Вы споете его завтра перед министром. Ну-ка уходите сейчас же!
Это заявление очень огорчило многих девчонок, которые ждали распределения наград как уникального в своём роде события, случающегося раз в год. Озадаченные, недовольные, они исчезают под убранными зеленью арками.
Усталые, но гордые жители Монтиньи отдыхают на пороге своих домов, созерцая результаты своего труда. Оставшуюся часть дня девочки пришивают ленты, пришивают кружева на край импровизированных декольте – готовятся к большому балу в мэрии!
Завтра утром, как рассветёт, парни раскидают по пути следования кортежа срезанную траву, зелёные листья вперемешку с цветами и лепестками роз. Если министр Жан Дюпюи останется недоволен, ему, чёрт возьми, не поздоровится.
Моим первым побуждением, когда я открыла утром глаза, было побежать к зеркалу – посмотреть, не раздулась ли за ночь щека. Успокоившись, я тщательно занимаюсь своим туалетом: погода сегодня замечательная, всего лишь шесть часов, у меня есть время хорошенько привести себя в порядок. Воздух сухой, и волосы ложатся аккуратным облаком вокруг головы. Лицо маленькое, как всегда немного бледное, с резковатыми чертами, но, уверяю вас, глаза и губы у меня ничего. Платье слегка шуршит; верхняя юбка из ненакрахмаленного муслина при ходьбе колышется и касается остроносых туфель. Теперь венок: ах, как он мне идёт! Прямо юная Офелия с эдакими загадочными тенями вокруг глаз. Ещё когда я была ребёнком, взрослые твердили, что глаза у меня совсем не детские; позднее их стали называть «неприличными».
Нельзя угодить разом и себе, и окружающим. Я предпочитаю угождать себе…
А вот круглый букет – цветок к цветку – так меня уродует – прямо досада берёт! Впрочем, пусть, раз я его сплавлю его превосходительству…
Вся в белом я прохладными улицами иду в школу. Парни, рассыпающие цветы, выкрикивают грубые ужасные комплименты «юной невесте», которая, дичась, спасается бегством.
Я прихожу загодя, но всё же девчонок пятнадцать, малышек из окрестных деревень и с отдалённых ферм, пришло ещё раньше – привыкли подниматься летом в четыре часа. Смешные и трогательные, большеголовые из-за торчащих жёстких волос, образующих пышную причёску, они не решаются присесть, чтобы не помять муслиновых, чересчур подсинённых платьев; платья топорщатся, плотные, перехваченные у талии поясами смородинового или индигового цвета. На белом фоне загорелые лица девочек кажутся чёрными. При моём появлении они издали короткое «ах!», но теперь молчат, робея из-за своих роскошных туалетов и завитых волос; их руки в белых нитяных перчатках теребят красивые платки, которые их матери облили душистой водой.
Учительниц не видно, однако с верхнего этажа доносится топот маленьких ног… Во двор выплывают белые облака, украшенные розовыми, красными, зелёными и синими лентами – это прибывают всё новые и новые девчонки. Большинство из них молча глядят друг на друга, сравнивают, презрительно поджимают губы. Целый военный стан галльских женщин с развевающимися, вьющимися, взбитыми, непослушными и почти у всех белокурыми волосами… Топот слышится уже на лестнице, это пансионерки в платьях первопричастниц – их стайка держится особняком и настроена враждебно; а за ними спускается Люс, грациозная, как белая ангорская кошка, и хорошенькая – свежее розовое личико обрамляют мягкие лёгкие локоны. Может, ей не хватает лишь счастливой любви, такой, как у её сестры, чтобы совсем похорошеть?
– Какая ты красавица, Клодина! И твой венок совсем не похож на два других. Глаз от тебя не оторвёшь, счастливая!
– А знаешь, киска, ты со своими зелёными лентами тоже выглядишь симпатичной и привлекательной. Ты и впрямь интересная зверюшка. А где твоя сестра, где мадемуазель?
– Они ещё не готовы. У Эме крючки на платье – на боку, до самой подмышки. Мадемуазель их застёгивает.
– Ну-у, это может затянуться.
Вверху раздаётся голос старшей сестры:
– Люс, сходи за флажками!
Двор заполняется маленькими и большими девочками, и вся эта белизна под солнцем слепит глаза. (Впрочем, слишком много белизны пресыщает.)
Вот Лилина со своей тревожащей улыбкой Джоконды, золотистой копной волос и глазами цвета морской волны; юная долговязая «Мальтида» с волосами цвета спелой ржи, ниспадающими каскадом до поясницы; потомство Виньалей, пять девчонок от восьми до четырнадцати лет с развевающимися густыми гривами, словно подкрашенными хной; Жаннетта, маленькая плутовка с лукавыми глазами и тёмно-русыми косами до пят, тяжёлыми, как тёмное золото, – и множество, множество других; все эти гривы полыхают под ярким солнцем.
Появляется Мари Белом, довольно привлекательная в своём кремовом платье с синими лентами, но увенчанная нелепым венком из незабудок. Люди добрые, ну до чего большие у неё руки в перчатках из белого шевро!
Вот наконец и Анаис. Я облегчённо вздыхаю, видя, что волосы у неё уложены плохо, какими-то неровными складками; венок из алых маков, нахлобученный чуть ли не на лоб, придаёт её лицу мертвенно-бледный оттенок. В трогательном единодушном порыве мы с Люс подбегаем к Анаис и рассыпаемся в похвалах:
– Дорогая, как ты хороша! Нет, решительно, красное идёт тебе больше всего, очень удачно получилось!
Поначалу Анаис слушает нас слегка недоверчиво, но потом расплывается от радости. Затем мы триумфально переступаем порог класса, и девчонки – теперь уже в полном составе – встречают появление живого трёхцветного знамени овацией.
Но тут устанавливается благоговейная тишина: мы смотрим, как медленно и торжественно спускаются учительницы, за которыми несколько пансионерок тащат лёгкие флажки на больших позолоченных пиках. Должна, чёрт возьми, признать, что Эме выглядит очень аппетитно в своём белом платье из ангорской шерсти (юбка с запахом сзади – ничего себе!) и шляпке из рисовой соломки, отделанной белым газом. Ну разбойница!
Мадемуазель Сержан в облегающем, расшитом сиреневыми цветами чёрном платье, которое я уже описывала, не спускает с неё влюблённого взгляда. Рыжая злодейка не отличается красотой, но платье сидит на ней как влитое, и из-под полей шикарной чёрной шляпы, увенчивающей её огненно-рыжую волнистую шевелюру, виднеются горящие глаза.
– Где знамя? – тут же спрашивает она.
Гордое собой знамя скромно выдвигается вперёд.
– Хорошо! Да… очень хорошо! Подойдите, Клодина… я знала, что вы будете выглядеть весьма привлекательно. Ну-ка, очаруйте мне этого министра!
Она быстро осматривает всю свою белоснежную армию: у одной девчонки укладывает локон, у другой расправляет бант, одёргивает задравшуюся юбку Люс, закрепляет в волосах Эме сползшую заколку. Окинув нас грозным взглядом, она раздаёт двадцать флажков с различными надписями: «Да здравствует Франция!», «Да здравствует Республика!», «Да здравствует Свобода!», «Да здравствует министр!» и т. д. Флажки достаются Люс и сёстрам Жобер, которые от гордости, что выбрали их, заливаются румянцем и держат древко как свечку на зависть лопающимся от злости простым смертным.
Бережно, как великую драгоценность, мы извлекаем из ваты наши три букета, перевязанные трёхцветными лентами. Дютертр не зря порастряс свои тайные заначки – я получаю букет белых камелий, Анаис – красных камелий, а Мари Белом достаётся огромный букет больших бархатистых васильков – природа, не предусмотревшая торжественную встречу министра, не позаботилась произвести на свет камелии синего цвета. Чтобы лучше видеть, младшие девчонки проталкиваются поближе, обмениваясь тумаками и жалобно взвизгивая.
– Прекратите! – кричит мадемуазель. – Неужели вы думаете, что у меня есть время следить за порядком? Мари, встаньте слева, Анаис – справа, Клодина – посередине, и спускайтесь во двор да поживее! Не хватало ещё, чтобы мы опоздали к прибытию поезда! Вы, с флажками, разберитесь в шеренги по четыре самые высокие впереди, и за мной…
Мы спускаемся с крыльца и ничего больше не слышим. Люс и другие большие девчонки идут за нами, и флажки вьются над нашими головами. Мы входим под зелёную арку, топоча, будто стадо баранов… ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!
Толпа на улице, нарядно одетая, разгорячённая, готовая кричать «Да здравствует всё что угодно!», испускает при нашем появлении громогласное, похожее на треск «ах!» Нас так и распирает от тщеславия, и мы, опустив глаза и зажав в руках букеты, павами выступаем по ковру из цветов, вбирающему в себя дорожную пыль; лишь через несколько минут, сияя от радости, мы украдкой обмениваемся восторженными взглядами.
– Обалдеть! – вздыхает Мари, глядя на зелёные аллеи, по которым мы медленно шествуем между двумя рядами восхищённых зрителей под сводами из веток, приглушающих солнечный свет и создающих неверную прелестную атмосферу лесной чащи.
– Ещё бы! Можно подумать, что чествуют нас… Надутая как индюк, Анаис не раскрывает рта, она внимательно выискивает в расступающейся толпе знакомых парней, которых надеется обворожить. Она вовсе не хороша в своём белом платье – куда ей! – но её невзрачные глазки лучатся гордостью. На перекрёстке у базара нам кричат: «Стойте!» Здесь к нам присоединяется тёмная цепь мальчишек, которых с невероятным трудом заставляют держать строй. Они кажутся нам сегодня такими жалкими, черномазыми, неловкими в своих нарядных костюмах; в неуклюжих ручищах парней трепещут флаги.
Остановившись, наша троица оборачивается, несмотря на напускную важность: Люс и иже с ней стоят позади и воинственно опираются на древки своих флажков; малышка вся светится от удовольствия. Вытянувшись в струнку, совсем как приосанившаяся Фаншетта, она беспрестанно радостно смеётся. И, покуда хватает глаз, тянутся и теряются вдали под зелёными арками пышные платья и взбитые причёски девушек Галлии.
«Пошли!» Мы снова отправляемся в путь, лёгкие, как птички, спускаемся по Монастырской улице и минуем зелёную стену из выстриженного секатором тиса, представляющую собой крепость, а так как на дороге солнце печёт немилосердно, нас останавливают в тени акациевой рощи совсем недалеко от города. Здесь нам предстоит дожидаться появления министерского кортежа. Мы слегка расслабляемся.
– Венок у меня хорошо сидит? – спрашивает Анаис.
– Да… сама посмотри.
Я передаю ей карманное зеркальце, которое предусмотрительно прихватила с собой, и мы проверяем свои причёски. Толпа двинулась за нами, но из-за тесноты на дороге изломала изгороди по обочинам и теперь вытаптывает поле, не заботясь ни о чём. Взбудораженные парни несут кипы цветов, флаги и ещё бутылки! (Истинная правда, я сама видела, как один остановился, запрокинул голову и стал пить прямо из горлышка.)
«Светские» дамы расположились у городских ворот, кто на траве, кто на складных стульях, и все – под зонтиками. Они будут ждать здесь – так приличнее; ведь не подобает выказывать слишком большое нетерпение.
Толпа устремляется к вокзалу, на красных крышах которого полощутся флаги. Шум удаляется. Мадемуазель Сержан, вся в чёрном, и Эме, вся в белом, которые уже сбились с ног, присматривая за нами, носясь вокруг нас кругами, усаживаются наконец на склоне, приподняв платья, чтобы не испачкаться. Мы ждём стоя, разговаривать нет никакой охоты; я твержу про себя небольшое приветственное слово, немного дурацкое, – творение Антонена Рабастана, – ведь мне скоро выступать:
«Господин министр! Ученики школ Монтиньи, украшенные цветами родной земли… (Люди добрые, если кто-нибудь обнаружит у нас поля камелий, пусть мне скажет!)…обращаются к вам, полные признательности…»
Ружейный залп на вокзале. Учительницы вскакивают.
Крики толпы доносятся до нас как приглушённый гул, который быстро нарастает и приближается, смешиваясь с ликующими выкриками, топотом многих ног и копыт. Мы в напряжении глядим на поворот дороги… И вот наконец появляется передовая группа: покрытые пылью мальчишки волочат по земле ветки и орут, потом поток людей, потом два блистающих на солнце автомобиля и несколько ландо, из которых торчат чьи-то руки, машущие шляпами. Мы смотрим во все глаза. Машины медленно приближаются, вот они уже перед нами, и, прежде чем мы успеем разобраться что к чему, в десяти шагах от нас открывается дверца первого автомобиля.
Из него выскакивает молодой человек в чёрном и протягивает руку, на которую, выходя, опирается министр сельского хозяйства. Несмотря на старания казаться величественным, представительности у его превосходительства ни на грош. Он даже немного смешон, этот спесивый, пузатый, как снегирь, коротышка; пот льёт с министра градом, и он вытирает свой ничем не примечательный лоб, холодные глаза и рыжеватую бородку. На нём ведь не белый муслин, а в чёрном сукне в такую жару…
На мгновение воцаряется необычная тишина, которая тут же прерывается буйными криками: «Да здравствует министр! Да здравствует сельское хозяйство!
Да здравствует Республика!» Жан Дюпюи неопределённым самодовольным жестом благодарит. Слева от знаменитости вырастает блистающий серебряным шитьём толстяк в треугольной шляпе, сжимающий перламутровую рукоять небольшой шпаги, справа – высокий сгорбленный старик-генерал с белой бородкой. Внушительная троица с важным видом приближается в сопровождении полчища людей в чёрном, с красными орденскими лентами и планками. Среди плеч и голов я различаю торжествующую физиономию пройдохи Дютертра, которого толпа бурно приветствует и как друга министра, и как будущего депутата.
Я ищу глазами мадемуазель и спрашиваю подбородком и бровями: «Идти к ним?» Она кивает, и я тащу за собой двух своих напарниц. Внезапно все как по команде замолкают. Вот ужас-то, как же решиться открыть рот перед всеми этими людьми? Только бы от страха не перехватило дыхания! Мы все ныряем в свои юбки в глубоком реверансе – только платья шелестят, – и я начинаю (в ушах такой гул, что я сама себя не слышу):
– Господин министр! Ученики школ Монтиньи украшенные цветами родной земли, обращаются к вам, полные признательности…
Мой голос крепнет, дальше я в точности передаю слова, в которых Рабастан ручается за нашу «непоколебимую преданность республиканским институтам» теперь я так спокойна, словно рассказываю в классе «Платье» Эжена Манюэля. Впрочем, официальные лица меня не слушают: министр занят мыслями о терзающей его жажде, а два других высокопоставленных персонажа шёпотом обмениваются мнениями:
– Господин префект, откуда вдруг взялась эта мордашка?
– Понятия не имею, генерал, она и впрямь прехорошенькая.
– Да, милая провинциалочка (сам такой!). Если во Френуа такие девушки, я хочу, чтобы меня…
– …соблаговолите принять цветы нашей родной земли! – заканчиваю я и протягиваю свой букет его превосходительству.
Анаис, которая надувается всякий раз, когда хочет, чтобы на неё обратили внимание, подаёт свой веник префекту, а Мари Белом, покраснев от волнения, подносит свой генералу.
Министр бормочет что-то в ответ, я улавливаю слова: «Республика… забота правительства… уверенность в преданности…» Как он меня раздражает! Потом министр замирает, я тоже, все ждут, и Дютертр, наклонившись, шепчет ему в ухо: «Надо её поцеловать!»
Министр целует меня, но ужасно неловко (уколов меня жёсткой бородой). Духовой оркестр грянул «Марсельезу», и мы, развернувшись на сто восемьдесят градусов, направляемся в город, толпа с флажками следует за нами. Остальные ученики расступаются, давая нам дорогу. Предваряя величественный кортеж, мы проходим через «замок» и возвращаемся под зелёные своды. Вокруг раздаются неистовые пронзительные крики, а мы как ни в чём ни бывало идём себе приосанившись, в цветах, и нас приветствуют не меньше, чем министра. Ах, будь я наделена воображением, я бы представила себе, что мы – три дочери короля и вместе с отцом входим в какой-нибудь «славный город»; девчонки в белом – наши фрейлины, нас ведут на рыцарский турнир, где отважные рыцари будут оспаривать честь… Лишь бы эти окаянные парни не перелили утром масла в цветные лампы! А то вопящие мальчишки забрались на столбы и раскачивают их – хороши же мы будем в грязных платьях! Мы молчим, разговаривать не о чем, только выпячиваем грудь, как принято у парижан, и подставляем головы ветру, чтобы он распушил наши волосы.
В школьном дворе мы останавливаемся, подтягиваемся, толпа прибывает со всех сторон, теснится к стенам, карабкается наверх. Небрежными движениями рук мы довольно холодно отстраняем девчонок, которые слишком жмутся к нам, стараясь оттереть. Мы обмениваемся колкостями: «Смотри, куда прёшь!» – «А ты кончай выпендриваться! И так уже за утро всем глаза намозолила!» Дылда Анаис отвечает на насмешки презрительным молчанием. Мари Белом раздражается. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не снять одну из своих открытых туфель и не шарахнуть ею по морде более нахальной из сестёр Жобер, которая исподтишка меня пихает.
Министр в сопровождении генерала, префекта, целой своры советников, секретарей и ещё чёрт-те кого (я не разбираюсь в этой публике!), рассекающих толпу, поднимается на возвышение и устраивается в роскошном, сильно позолоченном кресле, специально принесённом из гостиной мэра. Слабое утешение для бедняги мэра, которого в такой незабываемый день подагра приковала к постели! Жан Дюпюи утирает пот – чего бы он только не отдал, лишь бы кончить поскорее! Впрочем, ему за это платят… За ним полукругом в несколько рядов рассаживаются генеральные советники, муниципальный совет Монтиньи… все эти люди обливаются потом… ну и запашок, должно быть, там у них… А что же с нами? Неужели время нашей славы миновало? Нас оставляют внизу, никто даже не предложит нам стульев! Это уж слишком! «Ну-ка, пойдём сядем!» Мы не без труда протискиваемся к помосту (мы – это знамя и девчонки с флажками), и я, задрав голову, вполголоса обращаюсь к Дютертру, который у самого края помоста болтает с префектом, склонившись к спинке его стула.
– Сударь! Эй, сударь! Господин Дютертр, послушайте! Доктор!
Он прекрасно слышит и нагибается ко мне, улыбаясь и скаля свои клыки:
– А, это ты! Что тебе надо? Моё сердце? Оно твоё! По-моему, он уже пьян.
– Нет, сударь, я предпочла бы стулья для меня и моих подруг! А то мы стоим там вместе с простыми смертными, так обидно.
– Да, это ни в какие ворота не лезет! Располагайтесь на ступеньках, чтобы люди могли на вас полюбоваться, пока мы будем надоедать им своими речами. Давайте-ка поднимайтесь все сюда!
Мы не заставляем просить себя дважды. Анаис, Мари и я – мы залезаем первыми, за нами – Люс, сёстры Жобер, другие знаменосцы; древки флагов цепляются друг за дружку, перепутываются, девчонки яростно тянут их на себя, сжав зубы и потупив взор, – им кажется, что все над ними смеются. Наконец, один дядька – ризничий, – сжалившись, любезно избавляет их от флажков; по всей вероятности, из-за этих белых платьев, цветов, флагов славный малый вообразил, будто присутствует на празднике Тела Господня, пусть и в светской интерпретации, и он, повинуясь выработанной долгими годами привычке, к концу церемонии забирает у всех свечи, то есть флаги.
Восседая на возвышении, мы глядим на толпу у наших ног, на школу, такую прелестную сегодня, украшенную зеленью и цветами, трепещущий полог которых скрывает её безликий казарменный облик. Что же до презренных однокашниц, которые, оставшись внизу, завистливо глядят на нас, подталкивая друг друга локтями, и деланно смеются – нужны они нам больно!
На помосте двигают стульями, кашляют, и мы слегка оборачиваемся, чтобы увидеть оратора. Это Дютертр, он стоит, мягко покачиваясь, посередине и готовится без бумажки, наизусть произнести речь. Устанавливается глубокая тишина. Как на обедне, раздаются вдруг вопли какого-то карапуза, порывающегося уйти, и как на обедне, эти крики вызывают смех. Затем слышится:
– Господин министр!.. Дютертр говорит не больше двух минут. В своей искусной и выразительной речи, полной грубой лести и тонких насмешек (из которых я поняла от силы четверть), он не оставляет живого места на теперешнем депутате и расточает любезности всем остальным: славному министру, своему дорогому другу, вместе с которым ему пришлось побывать не в одной переделке, уважаемым согражданам, директрисе, «несомненному мастеру своего дела», ведь «результаты экзаменов таковы, что отпадает нужда в каких-либо моих хвалебных отзывах»… (Мадемуазель Сержан скромно опускает глаза под вуалью.) Перепадает и нам: «Прекрасные розы с цветами в руках, восхитительное французское знамя в лице этих девушек…» От таких неожиданных слов Мари сконфуженно закрывает лицо руками, Анаис возобновляет тщетные попытки покраснеть, а я непроизвольно выгибаю спину. Толпа глядит на нас и улыбается, Люс подмигивает мне.
– …Франции и Республики!
Рукоплескания, крики, такие неистовые, что звенит в ушах, длятся минут пять. Пока все успокаиваются, Анаис говорит мне:
– Дорогая, видишь Монмона?
– Где? А, вижу. Ну и что?
– Он не спускает глаз с Жублины.
– А тебе завидно?
– Нет, правда! Ну и странный у него вкус! Погляди! Он помогает Жублине подняться на скамью, поддерживает её! Держу пари, он щупает её ноги.
– Может быть. Бедная Жаннетта, не знаю уж, приезд министра, что ли, так её разволновал! Она красная, как твои ленты, и дрожит…
– Старушка, знаешь, за кем волочится Рабастан?
– Нет.
– Погляди и узнаешь.
И правда, красавец-учитель упорно не сводит с кого-то глаз… И эта кто-то – моя неисправимая Клер в бледно-голубом платье, её прекрасные, чуть грустные глаза с готовностью обращаются к неотразимому Антонену. Ну что ж! Моя сводная сестра в очередной раз втюрилась! Не сегодня-завтра я услышу романтические истории о встречах, радостях, разрывах. Ох, как я проголодалась!
– Ты хочешь есть, Мари?
– Да, немного.
– А я прямо умираю с голоду. Тебе нравится новое платье нашей модистки?
– Нет, по-моему, оно слишком яркое. Она думает, чем больше платье привлекает внимания, тем оно красивее. А знаешь, жена мэра заказала своё в Париже.
– Ей всё равно без пользы! Оно ей как корове седло! А на жене часового мастера то же платье, что и два года назад.
– Но ведь она собирает приданое для дочери, правильно делает.
Коротышка Жан Дюпюи поднялся и с забавной важностью начал сухим тоном ответную речь. К счастью, говорит он недолго. Все аплодируют, не жалея рук, и мы тоже. Смешно глядеть на эти дёргающиеся головы, хлопающие ладоши у наших ног, на эти орущие чёрные рты… А какое прелестное сегодня солнце! Пожалуй, только слишком жаркое.
На возвышении двигают стульями, все эти господа встают; нам подают знак спускаться – министра ведут кормить, идём обедать и мы!
Увлекаемые людским водоворотом то туда, то сюда, мы в конце концов с трудом, но выходим со двора на площадь, где нет такой давки. Все девчонки в белом уходят – либо одни, либо вместе с гордыми мамашами, ожидавшими своих чад. Нам троим тоже пора расставаться.
– Тебе понравилось? – спрашивает Анаис.
– Конечно! Всё прошло очень хорошо, красиво!
– А по-моему… В общем, я ожидала большего, было скучновато!
– Замолчи, уши вянут. Я ведь знаю, чего тебе не хватает. Ты хотела бы спеть что-нибудь одна с помоста, праздник сразу показался бы тебе веселее.
– Ладно болтать-то, я всё равно не обижусь. Язык у тебя, известное дело, без костей.
– Я никогда так не веселилась, – признаётся Мари. – А когда он сказал про нас… я не знала, куда деваться. К какому часу нам возвращаться?
– Ровно к двум. А на самом деле к полтретьего. Сама понимаешь, банкет раньше не кончится. Ладно, до скорого!
Дома папа интересуется:
– Мелин хорошо выступил?
– Мелин! Ещё скажи «Сюлли»! Министра, папа, зовут Жан Дюпюи.
– Да, да.
Папа находит свою дочь красивой, и ему нравится ею любоваться.
После завтрака я вновь прихорашиваюсь, поправляю ромашки в венке, стряхиваю пыль с муслиновой юбки и терпеливо жду двух часов, по мере сил борясь с изрядным желанием вздремнуть. Ну и пекло же там! Фаншетта, не трогай юбку, это муслин. Не буду я сейчас кормить тебя мухами, разве ты не знаешь, что я встречаю министра?
Я опять выхожу из дома; улицы уже гудят, слышится топот ног, все направляются к школам. Многие на меня смотрят, и это довольно приятно. В школе я застаю почти всех своих подружек: лица у них красные, муслиновые юбки помяты и скомканы, вид у них уже не такой новый, как утром. Люс потягивается и зевает; она слишком быстро поела, теперь её клонит в сон, ей слишком жарко, и вообще она как выжатый лимон. Одной Анаис хоть бы что, она такая же бледная и холодная – никакой вялости, никакого волнения.
Учительницы наконец спускаются. Багровощёкая мадемуазель Сержан бранит Эме, запачкавшую подол юбки малиновым соком. Избалованная малышка Эме дуется, пожимает плечами и отворачивается, не желая замечать мольбы в глазах своей подруги. Люс следит за ними, злится и насмешничает.
– Все тут? – рычит мадемуазель, которая, как всегда, срывает зло на ни в чём не повинных ученицах. – Как бы то ни было, идём. Я не намерена торчать… ждать тут лишний час. Ну-ка, строиться!
Разоралась! Мы долго топчемся на огромном помосте, потому что министр ещё не допил кофе и то, что к нему полагается. Толпа внизу колышется и смеясь глядит на нас – лица у всех потные, как бывает после сытного обеда. Некоторые дамы притащили с собой складные стулья. Трактирщик с Монастырской улицы поставил скамьи и сдаёт их по два су за место Парни и девушки, толкая друг друга, теснятся на лавках. Все эти люди под хмельком, грубые и весёлые, терпеливо ждут, обмениваясь сальными шутками, которые вызывают у окружающих чудовищный хохот. Время от времени какая-нибудь девчушка в белом проталкивается к ступенькам помоста и карабкается наверх; её отпихивают, а раздражённая этими опозданиями мадемуазель, с трудом пряча под вуалью свою досаду, отсылает её в последние ряды – на самом деле она злится из-за Эме, которая поводит длинными ресницами и строит глазки приказчикам, приехавшим на велосипедах из Вильнёва.
С громким «Ах!» толпа подаётся к дверям банкетного зала, которые открываются перед министром, ещё более красным и потным, чем утром, и сопровождающими его лицами в чёрном. Расступаются перед ним уже непринуждённее, улыбаясь, как старому знакомому. Останься он ещё на три дня, и сельский полицейский стал бы похлопывать его по животу и просить место в табачном киоске для своей невестки, которая, бедняжка, живёт с тремя детьми и без мужа.
Мадемуазель собирает нас на правой стороне помоста, министр и иже с ним направляются к креслам, чтобы насладиться нашим пением. Наконец все устраиваются. Напившийся ради такого Случая коричневолицый Дютертр смеётся и говорит слишком громко. Мадемуазель шёпотом угрожает нам страшными карами, если мы будем петь фальшиво. «Гимн Природе», раз-два, начали:
Вставай скорей, взгляни вокруг,
Рассвет занялся, и работа
Нас ждёт; не покладая рук
Трудись, и не жалея пота.
(А чего его жалеть, одни эти господа из официального кортежа потеют так, что хоть залейся.)
Под открытым небом голоса девчонок немного теряются. Я стараюсь, как могу, следить сразу за второй и третьей партиями. Жан Дюпюи рассеянно покачивает головой в такт музыке, он дремлет, ему снится «Пти Паризьен». Бурные рукоплескания пробуждают его; он встаёт, подходит к нам и с неловкими похвалами обращается к мадемуазель Сержан; та смотрит букой, уставившись в пол, и замыкается в своей скорлупе… Странная женщина!
Мы освобождаем место для мальчишек, которые вопят хором как полоумные:
Sursum corda! Sursum corda!
Будь смелее! Пусть этот девиз
Станет для нас паролем,
Сплотимся в стремлении ввысь
И новую жизнь построим.
Отринем чёрствый эгоизм.
Он хуже продажного гада
Уничтожает патриотизм…
и т. д. и т. п.
После них загромыхал духовой оркестр «Землячество Френуа», прибывший из главного города департамента. Такая тягомотина! Найти бы какой-нибудь тихий уголок… Впрочем, раз до нас никому больше нет дела, я, пожалуй, исчезну, пойду домой, разденусь и прилягу до ужина. Тогда и на балу буду выглядеть посвежей!
Девять часов, я вдыхаю прохладу, опустившуюся наконец на крыльцо дома. Над улицей, под триумфальной аркой, зреют бумажные шары в виде больших раскрашенных плодов. Уже готовая, в перчатках, с белым пальто под мышкой и белым веером в руках, я жду… Мари с Анаис должны за мной зайти. Лёгкие шаги, знакомые голоса на улице – это они. Я протестую:
– Вы с ума сошли! В полдесятого идти на бал! Да в зале ещё огней не зажгут. Вот глупость!
– Но дорогая, мадемуазель сама сказала: «Бал начнётся в полдевятого, в наших краях всегда так, этих людей ни за что не заставишь подождать. Они наспех перекусят и помчатся плясать!» Так и сказала.
– Тем более не надо брать пример с местных парней и девиц! Если господа в чёрном придут танцевать, то лишь к одиннадцати, как в Париже, а у нас к тому времени язык будет на плече! Давайте лучше заглянем ненадолго в сад.
Скрепя сердце они углубляются за мной в тёмные аллеи, где моя кошечка Фаншетта, белоснежная, как и мы, скачет словно безумная, гоняясь за ночными бабочками. При звуке чужих голосов она из осторожности залезает на ёлку, и оттуда, как два зелёных фонарика, следят за нами её глаза. Впрочем, Фаншетта со мной не водится: экзамен, торжественное открытие школ – в результате меня всегда нет, я больше не приношу ей мух, которых прежде по несколько штук насаживала, как на вертел, на шляпную булавку, а Фаншетта осторожно их стаскивала и ела, порой покашливая, когда крылышко неудачно застревало в горле. Теперь лишь изредка я угощаю её шоколадом и бабочками, которых она обожает; случается даже, что я забываю вечером «устроить ей комнатку» между двумя Ларуссами. «Потерпи, милая Фаншетта! Впредь у меня будет сколько угодно времени, чтобы мучить тебя и заставлять прыгать через обруч, так как в школу, увы, мне уже не ходить…»
Анаис с Мари не стоится на месте; на мои вопросы они отвечают лишь рассеянными «да» или «нет», их так и подмывает отправиться, наконец, на бал. Ладно, пошли, раз уж им так невтерпёж!
– Сами увидите, учительницы ещё даже не спустились!
– Так им ведь достаточно сойти по боковой лестнице, и они в банкетном зале. Они просто время от времени проверяют, не пора ли им выходить.
– Вот именно, а если мы придём слишком рано и во всём зале никого не будет, кроме двух-трёх балбесов, вид у нас будет дурацкий.
– Заладила одно и то же! Если никого не будет, мы поднимемся по лестнице к пансионеркам и спустимся, когда будет с кем танцевать.
– Тогда ладно.
А я боялась, что никто ещё не пришёл! Большой зал уже наполовину заполнен парами, кружащимися под звуки сводного оркестра (взгромоздившегося на украшенную гирляндами эстраду в глубине зала). Среди оркестрантов – Труйар и другие местные скрипачи, корнетисты и тромбонисты с несколькими музыкантами из «Землячества Френуа» в обшитых тесьмой фуражках. Все они дудят, пиликают, стучат пусть не в лад, зато с большим азартом.
Нам надо протолкнуться через стену людей, сгрудившихся у открытой двухстворчатой двери перед нарядом полиции. Здесь обмениваются замечаниями, судачат о туалетах девушек и о том, кто с кем танцует.
– Дорогая, смотри, как она оголилась, прямо гулящая девка!
– И было бы что оголять! Кожа да кости!
– Вот уже четыре раза подряд – четыре! – она танцует с Монмоном! Будь я её мамашей, всыпала бы ей по первое число и отправила спать.
– А парижане танцуют не так, как наши.
– Точно! Еле шевелятся, точно кол проглотили. Ну да шут с ними, зато местные пляшут в своё удовольствие, не боясь перетрудиться.
Так оно и есть, хотя Монмон, блестящий танцор, сдерживает себя и не выкидывает коленца при парижанах. Монмон – прекрасный кавалер и всегда нарасхват! Да и как устоять перед этим служащим нотариальной конторы с нежным, как у девушки, лицом и кудрявыми чёрными волосами.
Мы робко входим между двумя фигурами кадрили, неторопливо пересекаем зал и садимся – три благовоспитанные девочки – на скамейку.
Конечно, я и сама знала и видела, что мой наряд мне идёт, что мне к лицу причёска и венок, но взгляды, которые украдкой бросают на меня обмахивающиеся веерами девушки, их внезапно вытянувшиеся физиономии придают мне ещё большую уверенность, и я чувствую себя непринуждённее. Теперь я могу без опаски осмотреть зал.
Людей в чёрном, увы, не так много! Правительственный кортеж уехал шестичасовым поездом. Прощайте, министр, генерал, префект и вся свита! Остаётся пять-шесть молодых людей, каких-нибудь секретарей, впрочем, довольно приятных, которые стоят в углу и, кажется, веселятся от души, потому что такой бал им наверняка внове. Кто другие кавалеры? Все – парни и молодые люди Монтиньи и окрестностей, некоторые в неуклюжих костюмах, некоторые в куртках – нелепая одежда для вечера, который хотели представить как официальное торжество.
Танцуют с парнями одни девушки, так как в этих полудиких краях женщина прекращает ходить на танцы, как только выходит замуж. Ради такого события девушки не поскупились. Платья из синего газа, розового муслина, на фоне которых загорелые лица юных сельчанок выглядят совсем чёрными, слишком прилизанные волосы, белые нитяные перчатки, и, как бы ни злословили кумушки у дверей, шеи и плечи не очень-то и открыты. Лиф поднимается слишком высоко, к самому основанию плотных белых холмиков.
Оркестр приглашает пары в центр зала, развевающиеся юбки дам задевают нам колени, и я вижу свою сводную сестру Клер, томную и очаровательную, в объятиях красавца Рабастана, который с белой гвоздикой в петлице кружится в неистовом танце.
Учительницы ещё не спустились (я прилежно наблюдаю за дверкой на боковую лестницу, откуда они должны появиться). И тут, поклонившись, меня приглашает на танец один из этих господ в чёрном. Я иду с ним; он довольно симпатичный – хотя чересчур высок для меня, – крепкий и здорово танцует, он не слишком меня тискает и весело оглядывает с высоты своего роста.
Какая я глупая! Мне бы наслаждаться танцем и в простоте душевной радоваться, что меня пригласили раньше Анаис, которая косится завистливым оком на моего кавалера. А на меня этот вальс навевает лишь грусть и тоску, глупую, наверно, но такую мучительную, что я с большим трудом сдерживаю слёзы… Почему? Ах, потому… – нет, не могу совсем, до конца открыться, могу лишь намекнуть: душа у меня болит потому что – пусть я и не охотница до танцев – мне хотелось бы сейчас танцевать с любимым человеком, хотелось бы, чтобы он был здесь, рядом со мной, и чтобы я могла выложить ему всё то, что поверяю лишь Фаншетте и своей подушке (и не поверяю даже дневнику); мне дико не хватает такого человека, и я чувствую себя ущемлённой, ведь открыть свои несбыточные мечты я могу лишь тому, кого люблю и знаю как самоё себя.
Мой высоченный кавалер не упускает случая поинтересоваться:
– Вам нравится танцевать, мадемуазель?
– Нет, сударь.
– Но тогда… почему вы танцуете?
– Потому что это лучше, чем ничего. После двух туров он заговаривает вновь:
– Знаете, а вы весьма выгодно отличаетесь от подруг.
– Пожалуй. Всё же Мари довольно мила.
– Что вы сказали?
– Я говорю, та, что в синем, недурна собой.
– Мне… не очень по вкусу такая красота. Позвольте прямо сейчас пригласить вас на следующий вальс?
– Я согласна.
– Мне надо записаться?
– Нет. Я тут всех знаю и не забуду.
Он провожает меня на место и не успевает повернуться ко мне спиной, как Анаис поздравляет меня кислым «Ого, дорогая!»
– Да, он действительно славный! И потом, если бы ты знала, как его интересно слушать!
– Сегодня тебе везёт! А меня на следующий танец пригласил Фефед.
– А меня – Монмон! – вставляет сияющая Мари. – Глядите-ка, мадемуазель!
И правда мадемуазель, и не одна, а с Эме. Их силуэты по очереди вырисовываются в дверном проёме в глубине зала: сначала появляется Эме в белом, удивительно воздушном вечернем платье, открывающем нежные пухлые плечи и тонкие округлые руки; белые и жёлтые розы в волосах над ушами ещё более оживляют её и без того искрящиеся золотистые глаза.
Мадемуазель Сержан выглядит совсем неплохо в очередном чёрном, но на сей раз усыпанном золотыми блёстками платье с небольшим вырезом, обнажающим плотную янтарную шею. Пышные волосы рыжим облаком оттеняют её некрасивое лицо, на котором выделяются лучистые глаза. За ней змейкой тянется выводок пансионерок в простеньких закрытых белых платьях. Люс спешит поведать мне, что, как сестра ни противилась, она сделала себе декольте, «подогнув верх корсажа». Ну и правильно! В тот же миг через главную дверь входит красный и возбуждённый Дютертр. Его голос разносится по всему залу.
Из-за городских слухов все с особым тщанием наблюдают за одновременным появлением будущего депутата и его протеже. Труда это, впрочем, не представляет: Дютертр сам направляется к мадемуазель Сержан, приветствует её и, так как оркестр заиграл польку, смело ведёт танцевать. Покраснев и полуприкрыв глаза, она молча танцует, и танцует, надо сказать, очень грациозно. Но вот пары разбиваются, и внимание переключается на другое.
Проводив директрису на место, кантональный уполномоченный идёт ко мне – лестное, не оставшееся незамеченным проявление внимания. Он танцует мазурку со всей страстью, не вальсируя, но чересчур сильно кружится, чересчур крепко меня сжимает и не переставая бубнит мне в волосы:
– Ты прелестна, как купидон!
– Прежде всего, доктор, почему вы мне тыкаете? Я уже взрослая.
– А чего мне стесняться? Тоже мне взрослая! А какие у тебя волосы, какой венок! Так бы и похитил тебя!
– Уверяю вас, доктор, что не вы меня похитите.
– Замолчи, или я поцелую тебя на виду у всех.
– Никто не удивится, вы и не такое выделывали.
– Это правда. Но почему ты ко мне не заходишь? Тебя останавливает вовсе не страх, вон какие у тебя порочные глаза! Ну погоди, поймаю тебя как-нибудь. И не смейся, а не то я в конце концов рассержусь.
– Да ладно, не стращайте, всё равно не поверю.
Он смеётся, скаля зубы, а я думаю про себя: «Чеши, чеши языком, зимой я буду уже в Париже, только ты меня и видел!»
Потом он идёт кружиться с малышкой Эме, меж тем как Монмон приглашает меня. Я не отнекиваюсь, зачем! Если местные парни в перчатках, я охотно с ними танцую (с теми, кого хорошо знаю), так как со мной они по-своему любезны. А затем я снова танцую со своим высоким парижанином, с которым танцевала первый вальс. Во время кадрили я немного перевожу дух, чтобы не раскраснеться, и ещё потому, что кадриль кажется мне нелепым танцем. Клер присоединяется ко мне и садится, тихая, томная, расчувствовавшаяся, – грусть ей к лицу. Я предлагаю:
– Расскажи про ухаживания красавца Рабастана, а то столько ходит слухов.
– Да? Но рассказывать нечего, совсем нечего!
– Ты что, решила со мной скрытничать?
– Ей-же-ей, нет! Рассказывать и впрямь не о чём. Мы и виделись всего два раза, сегодня – третий. У него такая манера говорить… обаятельная! А только что он спросил меня, не прогуливаюсь ли я иногда вечером у ельника.
– Ясно, куда он клонит. И что ты ответила? Клер молча улыбается; она хоть и колеблется, но страшно жаждет встречи. Она пойдёт. Странные эти девчонки! Вот Клер, например, – такая красивая, нежная, сентиментальная и кроткая. Однако с тех пор, как ей минуло четырнадцать, её бросили уже с полдюжины возлюбленных. Она не знает, как себя с ними вести. Впрочем, я бы тоже не знала, хоть и разглагольствую…
У меня слегка кружится голова от танцев, особенно когда я гляжу, как танцуют другие. Почти все «господа в чёрном» ушли, но Дютертр вконец разошёлся и танцует со всеми, кого находит хорошенькими или просто молоденькими. Он ведёт их в танце, крутит, щупает и оставляет в полной растерянности, но в высшей степени польщёнными. После полуночи атмосфера с каждой минутой становится всё более домашней. «Чужаки» ушли, кругом свои: прямо-таки посетители ресторанчика Труйара в праздничный день – разве что обстановка в этом весело украшенном зале непринуждённее и люстра светит ярче, чем керосиновая лампа в кабачке. Присутствие Дютертра никого не смущает, наоборот. И вот Монмон уже не сдерживает себя, его ноги вовсю скользят по паркету, вот они уже высоко в воздухе над головами, и Монмон раз за разом расставляет их в диком удивительном шпагате. Восхищённые девицы прыскают в платки, окроплённые дешёвым одеколоном. «Ну и умора, дорогая, нет, право, он бесподобен!»
Вдруг этот ненормальный вихрем проносится по залу, увлекая за собой партнёршу: он поспорил на бочонок белого вина, который можно купить тут же, в буфете, устроенном во дворе, что одолеет всю длину зала в шесть прыжков. Его окружает восторженная толпа. Монмон выиграл спор, но его партнёрша Фифин Бай, потаскушка, которая носит в город молоко и всё, что понадобится, в гневе уходит, ругая его последними словами:
– Зараза поганая! Я чуть не порвала платье! Только пригласи меня ещё раз, получишь от ворот поворот.
Все так и покатываются со смеху, а парни, кроме того, пользуются теснотой, чтобы ущипнуть, пощекотать или погладить любую, кто подвернётся под руку. Слишком все развеселились, пора мне отправляться спать. Дылда Анаис, подцепившая, наконец, припозднившегося «господина в чёрном», прохаживается с ним по залу и воркует, обмахиваясь веером и громко смеясь; она в восторге от царящего оживления и возбуждения парней. Один из них непременно поцелует её в шею или куда-нибудь ещё.
Куда это провалился Дютертр? Мадемуазель загнала наконец свою малышку Эме в угол и закатывает ей сцену ревности, вновь обретая властность и нежность после того, как она рассталась со своим ненаглядным кантональным уполномоченным. Эме упрямо пожимает плечами, уставив взгляд в пространство. А Люс не переводя дух пляшет как безумная то с одним, то с другим партнёром – «я не пропускаю ни одного танца». Парни не считают её красоткой, однако, раз пригласив, приглашают ещё и ещё: она такая гибкая, маленькая, уютная и лёгкая, словно пёрышко.
Мадемуазель Сержан удалилась, возможно, задетая тем, что, несмотря на её заклинания, Эме кружится в вальсе со здоровым белобрысым хлыщом, который прижимает её к себе, трётся об неё бородой, губами, а та и глазом не моргнёт. Уже час, мне скучно, отправлюсь-ка я спать. Когда в польке наступает перерыв (у нас польку делят на две части, между которыми пары прохаживаются по залу друг за дружкой), я останавливаю Люс и заставляю её на минуту присесть.
– Тебя ещё не утомило это занятие?
– Что ты! Я готова танцевать целую неделю! Прямо ног под собой не чую…
– Тебе так весело?
– Даже не знаю. Я ни о чём не думаю, в голове пустота, так приятно! И ещё мне нравится, когда меня прижимают к себе… Когда меня прижимают к себе и кружат, хочется кричать!
Что там вдруг за шум? Топот, женский визг, звук пощёчины, громкая брань… Подрались парни? Нет, шум наверху! Крики уже такие пронзительные, что пары останавливаются. Все в смятении. Славный и смешной храбрец Рабастан устремляется к двери на боковую лестницу и открывает… Шум нарастает, и я с изумлением узнаю голос мамаши Сержан, визгливый голос старой крестьянки, выкрикивающей ужас что. Все слушают в полной тишине, застыв на месте и не спуская глаз с маленькой двери, из-за которой и доносятся все эти вопли.
– И поделом тебе, шлюха! Намяла я бока твоему борову доктору! И тебе задала хорошую взбучку! Я ведь давно чуяла неладное! Нет, милая, я не заткнусь, плевала я на этих танцоров! Пусть слушают, я знаю, что говорю! Завтра утром, нет, не завтра, сейчас же я соберу вещи и даже ночевать не останусь в этом доме! Какая мерзость, воспользоваться тем, что этот кобель вдребезину пьян и лыка не вяжет и затащить его в свою постель! Что толку, сука бешеная, что ты ходишь расфуфыренная? Да если бы я заставила тебя доить коров, как сама доила, разве бы ты дошла до такого! Ты у меня ещё попляшешь, я везде растрезвоню, пусть на тебя пальцем показывают на улице, пусть смеются. И ничего мне этот негодяй докторишка не сделает, хотя он и с министром на «ты», я ему так накостыляла, что он еле ноги унёс, он меня боится. Надо же, срамник какой, улёгся в постель, которую я каждое утро застилаю, и даже дверь не запер! Вылетел в одном исподнем, босиком, ещё свои поганые ботинки оставил. Вон они, пусть все полюбуются!
Слышно, как ботинки летят вниз, подскакивая на ступеньках. Один из них долетает до самого низа и падает на пороге, на самом виду, – лакированный, сверкающий, изящный… Никто не смеет к нему прикоснуться. Истошные вопли становятся тише, удаляются по коридору и после хлопанья нескольких дверей замолкают вовсе. Мы переглядываемся, не веря своим ушам. Озадаченные танцоры всё ещё стоят парами, но постепенно рты расплываются в ехидных улыбках, язвительные смешки распространяются по залу, достигая эстрады, где музыканты веселятся ничуть не меньше других.
Я ищу глазами Эме: та стоит бледная как полотно и не спускает вытаращенных глаз с ботинка, на который уставился весь зал. Какой-то молодой человек из сострадания подходит к ней и предлагает выйти подышать свежим воздухом. Эме безумным взором глядит по сторонам, разражается рыданиями и выбегает вон (поплачь, поплачь, детка, эти тягостные минуты помогут тебе обрести часы самого сладостного наслаждения). После её бегства все уже без стеснения предаются веселью и подталкивают друг друга локтями: «Видала!»
Вдруг я слышу совсем рядом исступленный пронзительный захлёбывающийся смех, тщетно приглушаемый платком. Это на скамейке, согнувшись пополам, корчится и плачет от радости Люс: на лице у неё выражение такого неомрачённого счастья, что мною тоже овладевает смех.
– Ты совсем спятила, Люс, что ты так хохочешь?
– Ах, отстань… Так здорово… На такое я и не надеялась! Теперь я могу уйти, теперь у меня долго будет прекрасное настроение. Хорошо-то как, честное слово!
Я увожу её в сторону, чтобы немного привести в чувство. Разговоры в зале не утихают, никто не танцует. Какой скандал в преддверье утра! Но вот скрипка издаёт как бы нечаянный звук, за ней корнет-а-пистон, тромбон, какая-то пара робко проходит в ритме польки, её примеру следуют сначала две другие, затем и все остальные: кто-то захлопывает дверь, чтобы убрать с глаз долой пресловутый ботинок, и танцы возобновляются ещё веселее и неистовее после такого неожиданного и забавного зрелища. Я ухожу спать, вполне довольная, что могу увенчать свои школьные годы столь памятной ночью.
Прощай, мой класс, прощайте, мадемуазель и её подруга, прощайте, киска Люс и стервозина Анаис! Я покидаю вас и выхожу, так сказать, в свет – но будет удивительно, если где-нибудь мне будет так же хорошо, как в Школе.
Королева французской словесности, создательница «женской литературы» высочайшей пробы Сидони Габриель КОЛЕТТ (1873–1954), почти неизвестная в России, оставила яркий след в европейской культуре XX века. Обаятельнейшая женщина, француженка до кончиков ногтей, талантливая актриса, законодательница мод ею восхищались, ей поклонялись, её любили. И сама она любила, много и пылко, прожив долгую, насыщенную страстями жизнь. Любила мужчин, любила женщин, обожала кошек и собак, цветы и деревья – и писала об окружающей жизни свежо, взволнованно и предельно откровенно. В знак уважения к её таланту Колетт избрали президентом Гонкуровской академии. Всенародная любовь к писательнице снискала ей и официальное признание: за свою литературную деятельность она была удостоена звания командора ордена Почётного легиона.
Французы без ума от своей Колетт. Теперь ее узнают и российские читатели.