Катамаран «Беглец»

Черт побери! Какая досада! Надо же такому случиться! Григорий Тимофеевич, Виктор и я беспомощно взирали на спокойные воды озера. Григорий Тимофеевич, обернувшись, как бы пораженный внезапной догадкой, приложил палец к губам:

— Тссс… Я вам скажу, здесь дело нечисто. Было очевидно, что он имел в виду. Новехонький, без единой трещины в корпусе, с пластиковым прочнейшим парусом, наш катамаран, наша гордость и предмет неустанного восхищения, отменно продержавшись на плаву двое суток, четверть часа назад безо всякой видимой причины пошел ко дну, точно ржавая жестянка. Теперь–то я понимаю: тому был предупреждающий знак — парус полнехонький обвис, настало затишье, полнейший глубочайший штиль, тут бы не сплоховать да принять меры к спасению, но, повторюсь, кто мог подумать? Вдруг что–то хлюпнуло под кормой, и мгновеньем позже мы очутились в воде.

— Нечисто дело, — повторил Григорий Тимофеевич.

Трудно было с ним не согласиться. Багровый закатный полусвет расстилался над озером, вдали предвечерне чернело плоскогорье. Виктор впал в некое сомнамбулическое состояние и не отрывал взгляда широко раскрытых глаз от воды, Григорий Тимофеевич съежился, на него было жалко смотреть.

Итак, мы остались без катамарана, без куска пищи, практически без одежды, нельзя же в самом деле считать за таковую майку и плавки в горошек, бывшие на мне, рубаху и тонкие трикотажные брюки на Викторе, короткие шорты Григория Тимофеевича; в этом одеянии нам предстояло провести ночь в горах, и, вполне вероятно, ночь не единственную — без спичек, а значит, и без огня. Ко всему безвозвратно пропали дорогая кинокамера, несравненный «Никон», судовой дневник, в котором я успел заполнить всего несколько страниц.

…Начало наших злоключений ознаменовал отрывистый звонок, раздавшийся в передней моей квартиры солнечным воскресным утром. Я только что побрился и, стоя перед зеркалами трюмо, втирал в подбородок защитный крем. Великолепная погода и счастливое ожидание прогулки с новой знакомой оживляли мое воображение; энергично массируя щеки, я вспоминал ее. Отменная фигура! Где еще вы найдете такие стройные, точеные ноги?! А как ловко она вышагивает в своих кремовых полусапожках! Обворожительное личико, красивые глаза. Если она пожелает, мы совершим прогулку по окрестностям, благо сегодня не душно и дождя — я глянул в окно — вроде бы не ожидается. Я представлял ее улыбку. И вот тут случился этот безобразный звонок. Я отложил тюбик с кремом, прошел в прихожую и в раздражении дернул на себя ручку двери.

— Привет! — с ухмылкой сказали мне.

— Хау ду ю ду? — недовольно пробурчал я. И через порог переступил Григорий Тимофеевич Желудев, в спортивной майке с эмблемой общества «Буревестник», в оранжевых штанах — мой дражайший сосед по лестничной площадке. Несколько слов о нем.

Григорий Тимофеевич — личность от природы маниакально одержимая. Фанатик. Уж если за что–то возьмется, будьте спокойны, не бросит, пока не довершит задуманного. Во дворе кое–кто отзывался о нем шепотком неодобрительным, кое–кто считал его человеком по–своему ограниченным и всю его энергию объяснял этой самой ограниченностью, — но так о Григории Тимофеевиче отзывались люди сами не бог весть какие деятельные и даже вовсе никудышные. Не помню дня, когда мой сосед не был подтянут, до глянца выбрит; грудь надута, усы топорщатся — настоящий кирасир! В подъезде холостыми были только мы с Григорием Тимофеевичем, что, несомненно, нас сблизило, и лишь мы вдвоем из сонма жильцов занимались по утрам оздоровительными пробежками — на этой почве и сошлись окончательно. Григорий Тимофеевич был на двадцать лет старше меня, но обогнать его было совсем не просто. Бывший десятиборец, необычайно выносливый, он сразу задавал такой темп, что по возвращении к подъезду я чувствовал себя так, будто всю дорогу меня нещадно дубасили кольями.

Сейчас Григорий Тимофеевич Желудев, учитель физкультуры, стоит передо мной. В руке он держит бумажный лист, а глаза с загадочным торжеством остановились на мне. Все понятно — очередная идея. Какой–нибудь спортивный утренник на стадионе, детский велопробег, массовое физкультурное гулянье жителей квартала, организация братства рыбаков–подводников. Увлекаемый за локоть, через минуту я уже на кухне.

— Садись. Слушай, что скажу.

Григорий Тимофеевич любовно разглаживает на столе принесенный листок.

— Что это? — слабо выговариваю я и тыкаю пальцем в какие–то прямоугольные абстракции, выведенные тушью.

— Хо, брат, — если бы ты знал, что это за простое и вместе с тем совершенное устройство. На парус сгодится твое верблюжье одеяло, днище будет из стального листа — у меня в сарайчике припасен, рулевое весло…

Ага! Значит, организация братства подводников отменяется, на этот раз нечто иное.

— Парус? — без энтузиазма говорю я.

— Представь себе — парус.

— Размером с постельное одеяло?

— А почему бы и нет?

Мне, студенту предвыпускного курса техникума, не составило труда с помощью нехитрых формул рассчитать площадь паруса, необходимого для движения шестиметровой лодки со скоростью 5–6 узлов в час при умеренном ветре. Когда я сообщил результат, с усмешкой объявив, что одеяло придется оставить дома, Григорий Тимофеевич сам взялся за расчеты. Около получаса он с яростью испещрял бумагу внушительными закорючками, обнаруживая свое полное незнакомство с законами гидродинамики, сопромата, трения, волновой механики, и одновременно настойчиво убеждал меня в несуществующих достоинствах предлагаемой конструкции. В свою очередь я терпеливо, полунамеками, дабы не затронуть его обостренное, как у большинства педагогов, самолюбие, и вместе с тем твердо пытался открыть ему глаза на то, что его взгляды на классическую физику мало чем отличаются от мистических представлений пещерного жителя. Вскоре, изрядно утомившись, я сказал:

— Ну хорошо, хватит об этом. А кто будет строить лодку?

— А на что у нас они? — непритворно удивился сосед и приподнял над столом громадные растопыренные пятерни.

Не моргнув глазом я поинтересовался в пику:

— Вы когда последний раз держали рубанок?

— Лет пять назад — оформлял кабинет физвоспитания.

— Ну вот видите…

— Что — видите? — осерчал Григорий Тимофеевич. — Не хочешь помогать, так и скажи. Найдем другого. А голову мне не задуривай своими формулами — ишь, физик–теоретик!

— Просто я не совсем того, — я выразительно покрутил пальцем у виска.

— Еще поглядим, кто из нас того, — буркнул Григорий Тимофеевич.

Мы расстались недовольными друг другом. В горячке спора я даже не полюбопытствовал, на кой черт соседу сдалась эта лодка. К вечеру у меня ко всему разболелась голова, и, приняв таблетку анальгина, я уныло побрел на свидание. Девица оказалась до удручения никчемной, пустой особой, но хитрой, так что меня не удивило, почему я ее сразу не раскусил. Она вытрясла из меня все деньги и вдобавок не позволила и рта раскрыть; только я произнесу фразу, как следует замечание:

— Еще бы!

— Пучком!

— Умно до позеленения!

— Путево!

— Ништяк!

В конце концов мне настолько осточертели все эти «путево», «клево», «до позеленения», что я замолчал и не сказал ни слова, когда провожал ее домой. Разумеется, о том, чтобы продолжать встречи, не могло быть и речи, хотя она удостоила меня на прощанье обнадеживающим по длительности поцелуем.

Шло время. Мало–помалу затея с лодкой начала забываться, мы с соседом помирились и вновь как ни в чем не бывало по утрам бегали вокруг городка. Однако этим наше общение и завершалось. Какие идеи будоражили Григория Тимофеевича, я мог только догадываться. Мы виделись редко, потому что у меня было много работы по дому, а сосед по вечерам пропадал где–то, претворяя свои нескончаемые замыслы. В начале весны мои родители, оформив трехгодичный договор, отправились работать в Эвенкию: отец — слесарем–котельщиком в нефтегазоразведке, мать — бухгалтером. Незадолго до отъезда они положили на мой письменный стол список дел, коими я должен был заниматься в течение года. Первейшим среди них значилось приведение в порядок нашего сарайчика во дворе. Я поднял обвалившуюся притолочную доску, заменил стропила, настелил на крыше рубероид; кроме этого мне было поручено сделать косметический ремонт в квартире — до того как родители возвратятся домой в отпуск. С побелкой я справился в одиночку, оклеивать же стены обоями и красить полы помогли сокурсники. Вскоре квартира заметно преобразилась, особенно после того, как телефонный столик украсили красно–желтые китайские фонарики, а в прихожей на обоях под кирпичную кладку появились красочные рекламные проспекты, свидетельствовавшие о том, что хозяин жилища придерживается современных взглядов в дизайне. Было приятно заходить в чистенькую квартиру, где пол блестел новой краской, идти по мягкой тафтинговой дорожке в комнату, включать настольную лампу, садиться в кресло, раскрывать книгу, повествовавшую о плавании святого Брендана через Атлантику на лодке из бычьих шкур, и читать, читать…

Так получилось, что я закончил работу одновременно с учебой в техникуме, сдал сессию и теперь был непривычно свободен — все мои товарищи разъехались на летние каникулы, я же остался в поселке. Конечно, наш дальний родственник Петр Иванович приглашал меня, как обычно, к себе в Мурманск, но жил он с семьей чрезвычайно стесненно, с женой и двумя дочерьми в малогабаритной двухкомнатной квартире без ванной комнаты, и мне было неловко доставлять ему своим появлением еще большие хлопоты. Честно признаться, сперва я не чувствовал желания уехать — поселок наш городского типа, с тремя кинотеатрами, шестью школами, открытой танцплощадкой, двумя парками, окрестности живописные: что ни говори, Кавказ. Зачем, спрашивается, уезжать куда–то, если вся страна на лето стремится в наши края? Ко всему, впервые в жизни я был предоставлен самому себе безо всяких ограничений и мог делать что захочу.

Июнь выдался жаркий, удушливый, последний дождь выпал в середине мая, солнце палило нещадно, из раскаленной квартиры тянуло на речку. Книги я забросил, до полудня купался, затем слонялся по кинотеатрам, а вечерами тренькал на гитаре во дворе в компании таких же девятнадцатилетних оболтусов. Словом, жил не скучно и не весело — просто жил, как все.

И вот однажды в прихожей снова пропиликал звонок. Я открыл и увидел взбудораженного соседа.

— Пойдем, поможешь разгрузиться! — выкрикнул он и стремглав помчался вниз по лестнице.

Захлопнув дверь, я, несколько заинтригованный, спустился за ним. Во дворе стоял грузовик, задний борт его был открыт, на дощатом настиле в ряд лежали ящики, которые силился сдвинуть шофер, а Григорий Тимофеевич принимал внизу, с кряхтеньем опуская их на землю. Когда я подошел, дело двинулось быстрее. Грузовик укатил, мы с Григорием Тимофеевичем остались возле штабеля. На обтянутой жестяными лентами упаковке я прочитал: «Катамаран спортивно–туристический. Артикул 5347. Цена 650 руб. Производство Ташкентского алюминиево–прокатного завода». Григорий Тимофеевич рассказал, как его отправили в областной центр получать по безналичному расчету спортивную форму для третьеклассников, выделили грузовик. Форму Григорий Тимофеевич быстро получил, а на обратном пути возьми да и загляни в магазин «Турист»; там на стенде стоит этот красавец — как не взять благо и транспорт под рукой.

Признаться, я давно укорял себя за то, что высмеял идею с лодкой. В конце концов, что от меня требовалось? Одно лишь активное содействие, материалы брался раздобыть Тимофеевич; при желании и достатке времени лодку можно было построить за пару месяцев, и если бы я тогда согласился, то сейчас наслаждался бы красотами высокогорных озер — уединенно, с комфортом, а не дышал бы пылью на улицах поселка. Однако это сожаление было мимолетным, поскольку я не сомневался, что сосед разуверился во мне как единомышленнике и новых предложений уже не будет.

— Ты хоть ужинал? — поинтересовался Григорий Тимофеевич.

Я отрицательно мотнул головой; предчувствие подсказало мне, что Григорий Тимофеевич спросил не без умысла. И действительно, он дружелюбно улыбнулся, оголив белые молодые зубы, полное, мясистое его лицо округлилось.

— Не дай бог откажешься закусить со мной! Обижусь!

Когда мы перетащили в сарай все ящики, Тимофеевич продел в дверные ушки замок, повернул ключ, сунул его в карман и затем ласково потрепал мою шевелюру, видимо, весьма довольный покупкой и всем сегодняшним днем, за которым виделись не менее счастливые отпускные деньки.

— Путешествуйте по воде — это продлевает жизнь! — бесшабашно и весело объявил он.

Жильцы, однако, не откликнулись, укладывались спать, в окнах призрачно голубели экраны телевизоров. Темное небо в сыпучих звездах. Тихо.

Приняв душ, переодевшись, я заглянул к соседу на посиделки. В комнате тускло светилось бра, стол накрывали множество фаянсовых тарелочек с мелко наструганными маринованными огурчиками, соленьями, квашениями, вареным, горячо дымящимся картофелем, сырыми овощными салатами — все вегетарианское, как и любил Григорий Тимофеевич. На краю блестели этикетками бутылки «Пльзеньского». Приятно пораженный, я полюбопытствовал, присаживаясь:

— В честь какого праздника намечается пиршество?

— Ну, во–первых, порядок требует обмыть покупку, — пояснил хозяин, — а во–вторых, надо отметить факт нашего с тобой примирения.

— А разве мы рассорились?

— Не знаю, как ты, а я с тобой не ссорился, — сказал сосед и, высоко подняв откупоренную бутылку, тонкой брызчатой струей наполнил бокалы: — За нас, Серега! За исполнение наших мечтаний!

— Дай бог вам здоровья, Григорий Тимофеевич! — сказал я, пригубливая густую пену.

Откушав с каждой тарелочки, я с похвалой отозвался о соленых груздях.

— Матушка прислала, — поведал Тимофеевич. — Она у меня умелица по этой части.

Он предложил еще тост и, когда мы опустошили бокалы, обмакнув салфеткой губы, пристально посмотрел на меня:

— У тебя какие планы на лето, Серега?

— Да никаких! — в сердцах сказал я.

— Так уж и никаких?

— Ну разве что порыбалить…

— Вот и отлично, — вдруг обрадовался мой собеседник, — будем вместе рыбачить. Я, знаешь ли, в горы собираюсь, значит, и тебя возьму; само собой, катамаран тоже прихватим, а то как же рыбку–то ловить? — Тут он добродушно улыбнулся, очевидно, не сомневаясь в моем согласии, и прибавил по–отцовски заботливо: — Ты кушай, кушай… Каково оно, без материнского глазу? Сиротка ты наш.

Я был готов отправиться хоть к черту на кулички, лишь бы подальше от поселка, подальше от наскучившего однообразия провинциальной жизни. К слову сказать, пару дней назад я всерьез подумывал насчет того, чтобы все–таки махнуть в Мурманск к Петру Ивановичу. Предложение соседа избавляло меня от затрат, связанных со столь дальней поездкой и обещало гораздо более привлекательный отдых. Появлялась возможность повидать высокогорье, где я ни разу не удосужился бывать, — а места эти нехоженые, привлекательно дикие, в противоположность долинным впадинам, где шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на какого–нибудь глупо моргающего туриста. В предгорьях Карачаево–Черкесии вообще много озер, и все они по–своему примечательны, в чем я убедился давно; высокогорные же оставались для меня чарующей загадкой.

— В понедельник ухожу в отпуск, — сообщил Тимофеевич, — так что лодку начнем собирать в выходные. Управимся за пару дней, как думаешь?

Я кивнул.

— Присмотри снасти, одежду, консервы — не откладывай в долгий ящик. Может быть, на следующей неделе, как опробуем лодку, и отправимся.

Итак, мои планы определились. Месяц в горах, на зеркальной водной глади, в стороне вздымаются голубые вершины — что ж, это великолепно! В субботу мы с Григорием Тимофеевичем вынесли ящики во двор и за несколько часов собрали катамаран согласно инструкции, обнаруженной в одной из упаковок. Сделать это оказалось совсем не сложно, поскольку конструкция была крупноблочной, простой, на винтовых креплениях, и мы обошлись без посторонней помощи.

Суденышко стояло на земле — обыкновенное двухкорпусное плавучее устройство с брезентовыми кабинами, с парусом, мачтой и рулевым веслом. Корпуса были окрашены, и на бортах огненно горели полосы ватерлинии. Безусловно, наше сооружение привлекло внимание — один за другими подходили жильцы, трогали борта, давали советы, спорили между собой, кто–то с видом знатока постукивал ногтем по металлу — словом, надоели хуже горькой редьки. Какова же была наша радость, когда мы наконец перевезли судно к речной заводи. Укрывшись за посадкой карагачей, мы спустили катамаран на воду и быстро убедились в его великолепной устойчивости. Оставалось, прикрепив флажок–вымпел, установить мачту, блок аварийной плавучести, рулевое весло, затем подвесить парус — и судно к плаванию готово! Григорий Тимофеевич по–мальчишески возликовал:

— Ура! Виват доблестным мореходам всех времен и народов!

Я тоже был доволен: полдня работы, и новехонький катамаран играючи заскользил по воде — нет проблем! Мы победоносно совершили несколько кругов по заводи и затем тщательнейшим образом осмотрели судно, после чего Тимофеевич распорядился туже затянуть болты, крепившие фермы к корпусам. Я быстро обучился управлению нашим простеньким парусом; Григорий Тимофеевич восседал на откидном стульчике у кормы, уверенно поводя комлем рулевого весла, и мы, по–детски ликуя, кружили на воде. И вот, когда солнце только–только перевалило через свою высшую отметку, на берегу, под карагачами возник этот тип. Долговязый, узкоплечий, он был в белом праздничном, но раздутом мешком костюме, причем брюки до срамоты заметно обвисали на заду, в темно–синем, старомодном, с желтой искрой галстуке и черных траурных туфлях. Выглядел он настолько скорбно, что пробуждал подозрение, будто по дороге сюда потерял десять рублей. И эта пребывавшая в миноре, остри–бобриком жердь с необъяснимым упорством взирала с берега на нас.

— Чего надо этой размазне? — не сдержал вполне понятное раздражение Григорий Тимофеевич.

Между тем жердь, отмахивая внушительные шаги, стала сопровождать нас по берегу, не гася страдальческий взор. Это докучливое, безмолвное, унылое преследование в конце концов вывело Григория Тимофеевича из себя.

— Дружище, мы тебе что–нибудь задолжали? — громко вопросил он, привстав.

— Нет, — слабо донеслось с берега, и невыразимая печаль соткалась в этом звуке.

— Ну тогда проваливай, кончай глаза мозолить!

Длинный послушно повернулся и направился к пустырю; вскоре белый костюм слился с ослепительным отблеском кварцевого песка, а черные туфли, уменьшившиеся с расстоянием до двух малозаметных точек, можно было принять за гонимые ветром жестянки из–под консервов. Мы же тем временем вытащили катамаран на отлогую полоску земли, и я, ощущая призывные спазмы в желудке, помчался в магазин, где раздобыл четыре бутылки минералки, восемь плавленых сырков и большую сдобу. Едва мы, жадно опустошив по бутылке, утолили жажду, вдали вновь замаячили удлиненные очертания Рыцаря Печального Образа. Мы решили не обращать на него внимания, расстелили газету, уселись друг против друга и принялись смачно закусывать аппетитными прохладными сырками. Когда же длинный приблизился, я, не сдержав любопытства, искоса бросил взгляд — с плеча у него свисала на тонком ремне кожаная сумка, и смотрел он на нас уже не жалобно, будто грешник перед вратами ада, а с неутомимой мольбой.

— Приятного аппетита, — выговорил он столь мрачно, что я поперхнулся.

Наступила пауза, на всем протяжении которой Григорий Тимофеевич похлопывал ладонью по моей согбенной спине. Наконец, отдышавшись, вытерев слезы, я с прежним усилием заработал челюстями.

— Тяпкин–Ляпкин моя фамилия, — сообщил после перерыва длинный. — Состою фотографом при районной газете. Разрешите… — и он начал расстегивать застежку на сумке.

— Не разрешаем, — сказал Григорий Тимофеевич.

— Вы кушайте, кушайте, — заволновался репортер. — Я только узнать принципиальное согласие.

— А с какой целью будет производиться фотографирование?

— В целях дальнейшей пропаганды туризма в районе.

— Ладно, — сказал удовлетворенный ответом Григорий Тимофеевич, — погоди немножко.

Фотограф присел на пригорок, не заботясь о чистоте брюк, смиренно сложил руки на коленях. Я стряхнул крошево с газеты и пошагал к Григорию Тимофеевичу, который, согнувшись в известной позе, тужился, пытаясь столкнуть катамаран в воду. Вдвоем это удалось быстрее. Чуть только катамаран заскользил, я вскочил на фермы, ухватил шест и начал отталкиваться им ото дна, Тимофеевич, между тем, выруливал, устанавливая лодку против солнца. Причем делал он это тщательным образом, вероятно, беспокоясь о качестве будущего снимка.

— Ты, случаем, не доводишься родственником популярному литературному герою? — пошутил мой сосед.

— Не имею чести, — сумрачно ответил Тяпкин–Ляпкин, по всей очевидности, не смирившийся с тем, что ему всю жизнь придется страдать от этого вопроса.

— А как зовут–то тебя? — примиренческим тоном произнес Григорий Тимофеевич.

— Виктор.

— Ну вот и хорошо, Витя, теперь можешь вынимать свою бандуру.

Фотограф, упершись коленом в песок и закрыв лицо громадным импортным аппаратом с длинным, как ствол артиллерийского орудия, объективом, несколько раз нажал на кнопку согнутым пальцем. Затем мы развернули лодку бортом к солнцу и в таком положении зафиксировались еще раз. Посветлевший лицом корреспондент поблагодарил нас и двинулся восвояси.

Солнце помаленьку скатывалось к горизонту. Вечерело. Мы с Григорием Тимофеевичем кружили по заводи до самой темноты; когда же контуры берега стали едва различимыми над водой, вытащили катамаран на сухое место рядом с другими лодками, свернули парус и пошагали к поселку. Григорий Тимофеевич, неся на плече мачту, мурлыкал под нос какую–то песенку, я же был радостно возбужден, хотелось подпрыгивать и махать руками.

С того дня я возненавидел свою чистенькую, заново окрашенную и оклеенную квартиру. Невыносимо раздражали крикливо пестрые дефицитные рекламные проспекты на стенах прихожей, окна, казалось, уменьшились, рамы усохли, стекла подтаяли и теперь пропускали свет по капле, потолки сделались вдруг низкими, давили сверху. Я мечтал отныне лишь об одном: о лазурном озере высоко в горах, окруженном заснеженными вершинами. С внезапной страстью мне захотелось видеть его, и ежечасно я укорял себя за то, что ответил высокомерным отказом на первое предложение Григория Тимофеевича — благороднейшего, добрейшего, интереснейшего человека. Спал я плохо, чутко, а проснувшись, на ходу выпив стакан чая, в нетерпении нажимал кнопку звонка соседней квартиры.

В один из дней, когда мы заканчивали последние приготовления на воде, вновь под карагачами появился долговязый фоторепортер. На этот раз он был без грозного орудия труда, но со свернутой в рулон бумагой в руке.

— Здравствуйте, — сказал Виктор, нерешительно приблизившись.

— Доброго здоровья, — ответил Тимофеевич.

— Вот… принес, — и фотограф подал ему бумажную скатку.

Григорий Тимофеевич развернул газету, и я, перегнувшись через его плечо, увидел посередине страницы прямоугольный оттиск, запечатлевший добродушную улыбку на широкоскулом лице соседа, мою растерянную физиономию на фоне паруса и карагачи вдоль берега. Строка под снимком лаконически извещала: «Туристы–краеведы Г. Т. Желудев и С. А. Кучкин собираются в поход».

— Молодец! Работаешь на европейском уровне, — резюмировал свои впечатления Григорий Тимофеевич, и Виктор зарделся от похвалы.

На следующее утро мы опять повстречали фотографа на берегу. В его руках был «Никон», объектом энергичной съемки служили чайки, неугомонные и крикливые, запрудившие пространство над заводью. Мы испытывали к Виктору искреннюю благодарность, когда он, возникнув из птичьего бело–облачного метущегося вихря, с отчаянными возгласами мчался по берегу, распугивая чаек, и фотоаппарат с длинным объективом болтался на его груди. Птиц было невообразимо много, то ли каприз инстинкта, то ли иные природные силы — например, движение рыбы — заставили их в этот ранний час сгрудиться над заводью, и они не давали нам роздыха. Их было, как снег, много. Беспрестанно сновали птицы над парусом, едва ли не задевая снасти, и мы затыкали пальцами уши, когда гвалт становился невыносимым… Тем не менее дело продвигалось. Суденышко безукоризненно прошло все испытания, а прочность креплений и узлов вызывала восхищение. Фантазией Григория Тимофеевича парус был упрощен до неимоверной степени — этакое пластиковое полотно, скатывающееся при необходимости в рулон в течение пяти секунд, примитивный движитель, управлять которым сумел бы и ребенок. Все были довольны, и в большей мере Виктор, подрядившийся к нам фотографом. Он так и сказал:

— Возьмите меня, пожалуйста, фотографом.

— Мы подумаем, — промолвил Григорий Тимофеевич, вероятно, давно спрашивавший себя, с чего это репортер зачастил к нам на берег.

Я был категорически против. Два корпуса, две кабины, два человека создавали симметричную гармонию, которую неизбежно разрушало появление третьего. Кроме того, у меня возникло обоснованное опасение, что в случае зачисления Виктора в члены экипажа потесниться в кабине придется именно мне, чему я, рассчитывавший, как всякий нормальный человек, на минимум комфорта, мечтавший о непринужденном, без помех, созерцании горных красот, безусловно, не возрадовался бы.

— Он же ничего не умеет делать! — в сердцах говорил я Григорию Тимофеевичу.

— Что касается обслуживания судна, то с этим мы вполне управимся вдвоем, — огорчительно для меня рассуждал рулевой. — Как же мы раньше не подумали — что останется для истории? Представляешь, через год–два будет здорово собраться всем в затемненной комнатушке и под стрекот кинопроектора вспомнить славные отпускные деньки! Ну чего ты насупился, Серега? Фотограф он хороший, давай возьмем его!

— Григорий Тимофеевич! — взмолился я. — Одному негде повернуться в кабине!

— Баста! — сказал рулевой. — Капитану не возражают!

Так он впервые назвал себя капитаном, неожиданно определив границу между собой и мной, и новые, доселе незнаемые, жесткие нотки обрел его голос.

Однажды, придя на рассвете к заводи, мы застали Виктора спящим в лодке — щека на полусогнутом локте, ноги в холщовом мешке. Признаться, я не совсем понимал, какая причина побудила Виктора присоединиться к нам. Когда я спросил его об этом, он растерялся, пробормотал неразборчиво вроде того, что все надоело, и сокрушенно махнул рукой. И хотя проку в работе от него не было никакого, приходилось признать — фотограф являл образец дисциплинированности и служения общей цели. Виктор приходил на берег гораздо раньше нас, а бывало, вовсе оставался на ночь сторожить катамаран. Логическим итогом его ночных бдений явилось то, что на берег пожаловала невысокая, довольно смазливая девушка с обесцвеченной, согласно последним веяниям моды, челкой, в белой тенниске и в джинсах. Она, как пояснил Виктор, доводилась ему женой. В точности как совсем недавно ее муженек, она поглядела на нас с мольбой и затем села на песок, приняв смиренную позу. К моменту прихода девушки мы регулировали натяжение шкотов, и только освободившись через десяток минут, смогли долженствующим образом почтить супругу одного из нас. Капитан, развернув катамаран, учтиво поинтересовался:

— Не желаете ли прокатиться, мадам?

— Я еще не выжила из ума! — с внезапным раздражением отрезала девица.

После такого ее ответа Григорий Тимофеевич слегка опешил, однако сумел восстановить на лице прежнее галантное выражение:

— Если вас стесняет общество двух закадычных мариманов, — тут он положил руку мне на плечо, — то, ради бога, мы готовы уступить лодку вашей семье хоть до вечера. Катайтесь на здоровье!

— Верните моего мужа! — агрессивно сжала кулаки девица, встав с песка.

Ее требование пролило свет на ситуацию в семье нашего товарища, к слову сказать, на всем протяжении разговора настойчиво искавшего что–то в кабине.

— Обещаю, что через три недели Виктор будет возвращен вам в целости и сохранности, — улыбнулся Тимофеевич.

— Вы думаете, он этого желает? — горько оскалилась юная супруга и, повернувшись, уже уходя, прибавила: — Сволочи! Чтоб вам провалиться всем на этом месте!

— Будет исполнено, Танюшка! — вдруг раздался вдогонку веселый возглас.

Я с изумлением увидел Виктора, в одежде, с зажмуренными глазами ступавшего с кормы в воду.

Бултых! Сноп брызг, и через мгновенье наверху показывается бесконечно счастливое лицо репортера. Приняв Виктора на борт, лодка причалила к берегу. Спрыгнув, журналист сказал проникновенно:

— Братцы родненькие, спасибо, что вступились за меня, не бросили этой змее на погибель! — Он приложил руки к груди и низко поклонился. — Когда она заявилась, я уж решил: труба дело, крышка мне… Сейчас сбегаю — одна нога здесь, другая там, с меня причитается, но сам я, братцы, ни–ни–ни! Ни единой граммульки!

— Лучше потрудись объяснить, что происходит в твоей семье? — потребовал капитан.

— Ах, банальная до скуки история! — горестно махнул рукой фотожурналист. — Как–нибудь в другой раз.

— Вот уж нет — нынче за обедом и расскажешь. Мы ведь тоже теперь семья и, стало быть, небезразличны друг другу.

Когда откушали состряпанный на скорую руку обед, Григорий Тимофеевич вынул из воды две бутылки минералки, ополоснув их, смыл этикетки, одну бутылку протянул мне, другую оставил себе, и, усевшись в тени акаций, мы приготовились слушать Виктора.

История его семейной жизни вкратце такова. Виктор и Таня учились в одной школе, встречались вечерами, целовались и, разумеется, не думали не гадали, чем это в конце концов закончится. Она относилась к нему трезво, ценила его привязанность, но не более. Получив аттестат, Виктор помчался в Москву поступать на режиссерский, на экзаменах провалился, как говорится, с треском и вернулся домой. Она же благоразумно повременила с поступлением, чтобы подготовиться основательно и уж затем испытать судьбу. Отец, занимавший значительный профсоюзный пост, устроил ее к себе в контору, нашел квалифицированных репетиторов, но Танюша, вместо того чтобы обложиться учебниками, возьми да и влюбись в сорокалетнего разведенного специалиста по переработке вторичного сырья. Роман этот завершился тем, что к технологу, которому давно осточертели мытье полов, супы–концентраты и наивные в своей доверчивости девичьи глазки, возвратилась жена с ребенком, и Таня оказалась забытой. И вот тогда наконец она взялась за учебу, пытаясь притупить боль оскорбленного чувства, перестала отвечать на телефонные звонки, отказывалась от встреч с одноклассниками, подругами, знакомыми, почти не выходила на улицу. В это время Виктор послал ей несколько оставшихся без ответа писем. Летом она поехала в столицу и поступила, а ее будущий супруг вновь провалился и с той поры оставил мечты о режиссерской карьере. Их пути–дорожки снова сошлись только через два года, когда Таня, внезапно бросив учебу, вернулась под родительский кров, известив о своем полнейшем нежелании не только постигать основы товароведения, но и вообще обрести какую–нибудь профессию. Легкомысленные устремления объяснялись не столько усталостью от столичной бурной студенческой жизни, сколько переменчивостью ее избалованной натуры, в один день воспылавшей страстью к размеренному провинциальному существованию и семейному очагу до самоотречения. Для утоления этого душевного порыва был необходим муж, и он не замедлил появиться. Он работал грузчиком на хлебозаводе, безропотно подчинившийся судьбе, загружал автофургоны батонами и сдобой, не решаясь заглянуть в завтрашний день, — сознание собственной никчемности давило его. Уступая домогательствам, он вскоре запил, погружаясь в пучину отчаяния, из которой уже не видел возможности выбраться. Трудно сказать, чем закончилась бы драма несостоявшегося режиссера театра, не случись эта встреча. С полной авоськой опорожненных, печально позвякивавших бутылок, он брел с опущенной головой к пункту приема стеклотары, как вдруг из–под кроны тополя, что возле автобусной остановки, исполненный сострадания и нежности к нему устремился взгляд божественно прекрасных глаз, в которых ко всему ясно читались томительные помыслы о безмятежной семейной пристани. Этот взгляд был материален, незримой ладонью уперся ему в грудь, и тогда он в недоумении остановился и поднял голову… «Как, ты не в Москве?» — богиня выпорхнула из–под навеса тополиных, листьев. «Представь себе», — скорбно промолвил однокашник. «А я думала…» — сказала она и замолчала. «Ты–то что здесь делаешь?» — спросил он больше для того, чтобы что–то сказать. Могильная пустота была в его взоре. «Дома сижу, — ответила она и прибавила после паузы: — Скучаю». — «А я работаю на хлебозаводе», — рассеянно пробормотал он, подумывая о том, как закончить этот неловкий разговор. Она уже догадалась, что творилось в его душе, по–женски чутко приняла его боль, которой сопутствовал исходивший от него специфический запах, и с мгновенной готовностью кинулась спасать его, беспомощно простиравшего руки в пелене пьяного отупения. Спасение это поначалу выражалось в телефонных звонках, настигавших его и на работе, и дома, после приняло более активные формы, и он, смущенный, не ожидавший столь настойчивого к себе интереса, уже не отказывался сходить вдвоем в кино или погожим вечером пройтись по берегу реки. Собственно, тогда и завязалось по–настоящему их знакомство. Первое время инициатива во всем, безусловно, принадлежала Танюше, поскольку он находился на такой стадии нравственного опустошения, подавленности и равнодушия, что не был способен ни на какие мало–мальски энергичные деяния. Душеспасение Виктора окончательно материализовалось четыре года назад в загсе, куда он ступил уверенно и сознательно, ведя под руку сердобольную невесту, и где после получения документов, в торжественной обстановке, под аплодисменты свиты родственников, довольно бодро выпил последний, как он считал, бокал шампанского, и вообще спиртного, в своей жизни.

У большинства семейная жизнь протекает на первых порах более–менее ровно, даже не без удовольствия для супругов, у Виктора же эта новая полоса существования началась печально — на третьи сутки после свадьбы при перевозке в дом тестя, где намеревались проживать новобрачные, подаренной родителями жениха мебели, ему на ногу завалился шифоньер, и наш товарищ медовый месяц провел в больнице, залечивая открытый перелом берцовой кости. Расстроенная донельзя Танюша едва ли не каждый день приносила в полиэтиленовых пакетах фруктовые передачи, шоколад, бутерброды с копченостями, бойкими монологами старалась подбодрить мужа, который, на первый взгляд, в этом совершенно не нуждался: лицо румяное, взор оптимистичен. Но она опять своим вековечным женским чутьем безошибочно определила помутнение у него на душе, фальшь его улыбки, а вот с причиной ошиблась — думала, он угнетен из–за треклятого перелома, из–за невозможности провести время с ней в ночной ласкающей тиши уединенной комнаты. В действительности все было сложнее. «Понимаете, братцы, когда я очутился в больнице, я понял вдруг, что такое несвобода. За тобой ухаживают, кормят чуть ли не из ложечки, — а хочется утикнуть. Правда, сначала мне нравилось (я впервые лежал в больнице): тишина, покой, никто голову не дурит; хочешь — читай, есть желание — перекинься в картишки. Но скоро, братцы, как мне все это осточертело! Я завидовал воробьям, которые паслись на карнизах. Никого не хотел видеть, и ее тоже. Злоба какая–то появилась, ненависть ко всему, в пору было с ума сходить — вот что значит, братцы, несвобода… И вот тогда–то я понял, как капитально вляпался. Долдон ваш Витя, други мои: нельзя было мне жениться, у меня в голове ветер тогда был, да и сейчас, пожалуй… Ну, выписался — час от часу не легче, папочку ее сановного, дражайшего Льва Максимовича в атласном распрекрасном халате начал лицезреть, беседовать вечерами должен был с ним, а точнее сказать, поддакивать, манеры соблюдать, вечно быть благодарным Танюше за мое спасение от пьяного угара, отчитываться: куда пошел, откуда явился, где задержался, руки мыть перед едой — словом, почище больницы стало. Тут я и взвыл окончательно, а куда денешься — дети пошли, да и ладили, в общем, мы с Танюшей, хорошая вроде как у нас семья, чуть ли не примерная; чего, спрашивается, желать, на природу пенять глупо, а взвыть все равно хочется. Так–то, соратники. И тесть, положа руку на сердце, мужик дельный, работенку эту в газете мне подыскал, встал я на ноги, определенность какая–то появилась, а все одно, когда все спят, ночью выйду на кухню, задымлю в стекло — злой, как голодный зверь… Рано, братцы, я женился, так–то».

Должно быть, не стоило брать рассказ Виктора в кавычки, поскольку я излагал его по памяти, опуская эмоции и жесты, излагал суть, но, хочется надеяться, все же возникло у нас некоторое представление о характере нашего товарища, обрисовались отдельные его черты, главнейшей из которых, без сомнения, была переменчивость. Это и подметил Григорий Тимофеевич: «Ишь, Витек, какая ты у нас капризуля! Уйдем в поход, так ты, чего доброго, через денек–другой о даме возмечтаешь, о семье, нас бросишь». Виктор на это ничего не ответил, но посмотрел осуждающе.

Итак, в конце недели мы собирались отправиться. Возвращаясь в квартиру вечерами, я долго не мог уснуть, бесцельно слонялся по комнатам, ворошил журнальные подшивки, пил чай на кухне, слушал музыку — незабвенный «Пинк Флойд», — курил, лежа на тахте и кольцами пуская дым в потолок. Главное, думал я, перед отбытием не забыть отдать ключи Майе Иосифовне, соседке с третьего этажа, которая любезно согласилась поливать цветы в мое отсутствие. Что еще? Собаки у меня не было, кошки, слава богу, тоже — стало быть, разморозить и отключить холодильник, вот вроде и все. Я долго слушал музыку, смежив веки, ощущая подступающую дремоту, и в какой–то момент резко и испуганно подскакивал на столе будильник, наполняя комнату отчаянным звоном, под порывом свежего утреннего ветра распахивалась стеклянная балконная Дверь, я зябко кутался в тонкое одеяло, ворочался с боку на бок, потом откидывал одеяло, отыскивал на ощупь босыми ступнями шлепанцы и вставал, видел в зеркале свои непроспанные глаза, а в окне — занимающуюся полоску зари…

Заканчивались последние приготовления к отплытию. Единственное, о чем оставалось подумать серьезно, — где держать съемочную аппаратуру, чтобы она не отсырела. Нам не было нужды брать с собой портативную радиостанцию, спасательный плотик, ящик с сигнальными ракетами, маленький радиопеленгатор, секстант с таблицами и кипу карт — не океанские просторы, в самом деле, мы намеревались бороздить. Туристская экипировка, палатка, спальные мешки, рыболовные принадлежности, котелок, таганок, контейнер для хранения воды, жестяной лист для костра, банки с мясом, рыбой и бобами, сушеные супы в пакетах, сухофрукты и плиточный шоколад, хлеб, завернутый в полиэтилен, — вот, собственно, и все, что нам требовалось.

Чем ближе становился день отправления, тем большее возбуждение охватывало нас. Оба корпуса мы заново окрасили приметным ярко–желтым колером и теперь с жаром спорили, как назвать судно. «Паллада» — претенциозно, «Горный скиталец» — романтически–таинственно, но не современно, «Товарищ» — хорошо, однако предстояло убедиться, что катамаран действительно будет нам добрым товарищем. «Надо поразмыслить, для чего, для какой истинной цели нам понадобилось судно», — сказал Виктор. «Как для чего? — простодушно удивился я. — Мы ведь отдыхать собрались. Чего тут думать–то». — «Отдых — цель поверхностная, — заявил репортер. — Истинная причина приобретения судна кроется в ответе — от чего мы намереваемся отдохнуть?» — «Да ты у нас, оказывается, философ», — едва заметным движением губ обозначил улыбку Григорий Тимофеевич. «Я так понимаю, — продолжал Виктор, — что наш поход, если разобраться, вовсе не поход, а самое обыкновенное бегство. Лично я, признаюсь, убегаю от семьи. Какие у вас причины, не знаю, но уверен, что таковые наверняка имеются». — «Занятная теория, — иронично отозвался кэп. — И какой же у меня повод для этого, как ты называешь, бегства?» — «Вы, Григорий Тимофеевич, должны лучше знать. Разве у вас нет проблем, от которых вы желали хотя бы на месяц отстраниться?» — «Хм–м… У кого их нет? Дело–то не в этом». — «Может, вы от одиночества убегаете?» — развивал мысль репортер. «Черт бы тебя побрал! — возмутился Тимофеевич. — Философ! Тебя бы на мое место — провести пару уроков с четвертым «Б». Узнал бы, каково оно, одиночество физрука!» — «Ну, я определенно не утверждаю…» — «Иди ты в баню!» — разгорячился учитель физкультуры. «Григорий Тимофеевич! — подал я голос, чтобы как–то отвлечь капитана. — Как же все–таки назовем катамаран?» — «Да как хотите, так и называйте!» — в сердцах махнул он рукой и сел на песок, повернул голову в сторону, чтобы не смотреть на нас. «Неженка наш кэп, — шепнул мне Виктор. — Не любит, когда в душу ему заглядывают». — «Обиделся», — с уверенностью определил я.

Мы спустились по откосу вниз, где на песке, в нескольких метрах выше кромки воды, лежал катамаран. Ни слова не говоря Виктор откупорил бутыль с белой масляной краской, обмакнул в нее кисть и тщательно, от волнения затаив дыхание, вывел на борту свежо заблестевшую букву «Б», затем рядом пририсовал «Е» и «Г». «Бег?» — вымолвил я, теряясь в догадках. Виктор ничего не ответил, только улыбнулся таинственно, и после недолгой паузы добавил, уже сноровисто, буквы «Л», «Е», «Ц», потом встал с колена, отошел, чтобы увидеть работу целиком. «Беглец»? Да, «Беглец», — повторил репортер без сомнения. Когда он перешел к другому борту, держа в руке бутыль с краской, послышался иронический голос Григория Тимофеевича:

— Милостивая государыня, заберите своего супруга, не то он всю лодку вымажет.

На откосе я увидел Танюшу — в белой безрукавке со старомодным остроконечным воротником, в темно–коричневой, как жженая пробка, юбке. Годовалый ребенок, которого она держала у груди, крохотной ручонкой теребил косо остриженную челку матери, а голоногая трехлетняя девочка в простеньком платьице в ромашках, сунув палец в рот, настороженно смотрела на нас.

— За ним я и пришла, — сказала Танюша и поцеловала малютку в пухлую щечку.

— К чему это представление? — сурово обратился Виктор к супруге. — Детей могла с собой и не брать.

— А кто с ними дома будет?! Бросил всех, убежал — торчишь тут целыми днями!

— Вопрос решен, Таня.

— Трус несчастный! Забыл, как под заборами валялся?! — с яростью выкрикнула супруга.

Виктор решительно и невозмутимо шагнул к ней, взял ее за локоть, но она вырвалась и отступила, глядя с ненавистью. Малютка заплакал.

— Перестань, пожалуйста. К чему этот спектакль? — попытался успокоить жену Виктор.

Неожиданно ее раздражение выплеснулось на нас.

— А вы! Вы оба! — повторила она с презрением. — Ротозеи, чего уставились?! Охота поглядеть, бабы базарные? Да — муж с женой лаются! Это вы во всем виноваты! Вы — два индюка: старый и молодой!

— Я же сказал — забирайте своего мужа, — бесстрастно отозвался Тимофеевич.

— Думаете, он пойдет?! — взбеленилась Танюша. — Вы же ему голову задурили, он теперь жить не может без вашего окаянного озера!

— Виктор, слава богу, вышел из подросткового возраста, и уже давно в состоянии сам решать, как ему поступать. А то, что ему с вами несладко, так это несомненный факт. Умная и воспитанная супруга, если она, конечно, любит своего мужа, видя, что он устал, не перечила бы его желанию провести отпуск вне семьи.

— Умная и воспитанная!.. А я — разве не человек?! Может, я тоже хочу отдохнуть?!

— Поговорите с мужем — вернувшись из похода, он, видимо, предоставит вам такую возможность.

Надо заметить, что Григорий Тимофеевич справился с ролью адвоката — пыл Танюши заметно угас или, может быть, она поняла, что своего не добьется. Вполне возможно, что в эту минуту она втайне пожалела о навязанной себе самой затее с мужем и детьми. «Делай что хочешь, я всегда буду тебя ждать», — такой фразы от нее было бессмысленно дожидаться. Деспотический нрав слепо и безудержно толкал ее на преследование всякого, кто противился ее воле. Было ясно, что Танюша никогда не простит супругу его выходку, как было несомненно и то, что Виктор в раздражении не просто вышел из повиновения, но его поступок есть обдуманная позиция, вполне вероятно, итог многолетних душевных борений, и он считает его закономерным и справедливым.

Таня уходила, унося ребенка, склонившего головку на плечо матери. Трехлетняя девочка волочилась позади — до этого она долго, насупившись, глядела на отца, видимо, тоже недовольная им.

Мы с капитаном чувствовали себя неловко, оказавшись невольными свидетелями и даже участниками семейного конфликта; чтобы избавиться от неприятного осадка на душе, Григорий Тимофеевич лихорадочно занялся делами, а мне велел настругать и очистить шлифовальной шкуркой четыре десятка реек для палубных настилов. Вскоре настилы были сколочены. Амба. Собираемся домой.

На следующий день мы произвели генеральную инспекцию судна и с удовлетворением заключили, что оно вполне снаряжено к плаванию. Отправка была назначена на час ночи.

— Приказываю всем хорошенько выспаться перед дорогой, — распорядился капитан. — Взять с собой теплые вещи, одеяла — у кого нет спального мешка, дождевики, кружки, вилки, — в общем, сами знаете, не маленькие. А ты, — Тимофеевич обратился к Виктору, — не забудь свои причиндалы.

— Они всегда со мной, — фотограф показал на чемоданчик черной кожи в глубине кабины.

— Все! Разойдись по домам! — скомандовал рулевой и тише, для себя, прибавил: — А я схожу договорюсь насчет грузовика.

Я позвал Виктора:

— Пойдем, Витя.

— Ежели я вернусь домой да еще начну при всех собираться, — сказал он задумчиво, — меня, пожалуй, домашние назад уже не отпустят. Милицию вызовут — это совершенно точно.

— Заночуешь у меня — нет вопросов.

— Эк–ка, — вздохнул журналист, — а как же лодка? Ненароком пацанва продырявит, растащат по винтику, — так что лучше я здесь покемарю, спокойней так будет. А ты, Серега, захвати одеяло для меня, сигареты купи — вернемся, рассчитаемся.

— Перестань, — сказал я.

Григория Тимофеевича возле лодки уже не было.

— Ну, до скорой встречи, — я пожал руку Виктора и пошагал к поселку.

Там первым делом я повернул к продовольственному магазину, купил несколько буханок хлеба, килограмм лука, чеснока, пачку лаврового листа, пакетик красного молотого перца и полмешка картошки — все это отнес в сарайчик, где уже лежали два рюкзака с консервами. Затем я заглянул к Майе Иосифовне, чтобы вручить ей связку ключей–дубликатов.

— Уезжаешь, Сержик? — поинтересовалась Майя Иосифовна.

— Уезжаю.

— А родители–то знают?

— Конечно.

— Ну слава богу.

Я попросил соседку не беспокоиться и заверил, что через месяц вернусь цел и невредим. Но Майя Иосифовна вдруг как–то странно поглядела на меня, приоткрыла рот, намереваясь что–то спросить, и тотчас приложила ладонь к губам — побоялась сглазить. Однако немой вопрос читался в ее глазах: «А если не вернешься к концу месяца, что тогда делать?» Я ухмыльнулся, вежливо сказал: «До свиданья, Майя Иосифовна», — и вышел.

«Хм–м, — вспомнил я, подымаясь по лестничному пролету, — фотограф наш остался без обеда». Дома я сделал несколько сэндвичей, наполнил термос горячим чаем и вновь отправился к заводи. Подходя к карагачам, я увидел, что от катамарана отъезжают бордовые «Жигули» с зеркально сияющим бампером. За рулем восседал мужчина в красивых солнцезащитных очках, могущий раздобыть дефицитную автомобильную косметику, — стало быть, человек солидный.

— Тесть наведывался, — пояснил Виктор.

— Закуси, — предложил я, выкладывая на брезент кабины сверток с сэндвичами.

— Спасибо, Серега, — поблагодари Виктор и торопливо развернул бумагу.

— Зачем он приезжал?

— За тем же, — промычал репортер, прожевывая кусок, — уговаривал остаться. А я ему говорю: «Лев Максимович, да я же сугубо профессиональный интерес имею: сделаю пару классных пейзажей, — глядишь, в журнале напечатают, на всю страну прославлюсь». И, представь, убедил — тесть мой жаден до славы, пусть не своей, но здесь он покровительствовал, даже пообещал содействовать в публикации… Слышь, Серега, — понизил голос Виктор, — а тесть мой и Григорий Тимофеевич в одной школе сызмальства учились.

— Эвона!

— …Я, говорит, Гришу как облупленного знаю — прохвост он. Индивидуалист и завистник. С первого класса, говорит, здоровье его собственное больше всего занимало, поэтому и стал спортсменом. Родителей пенсионеров подмял под себя, семейными финансами, то бишь их пенсией, распоряжался самолично, покуда учился в институте. Так–то. Надо бы присмотреться к нашему капитану.

— Ну мало ли, — отозвался я. — Тесть твой, положим, тоже не ангел. В поселке его хорошо знают.

— Да, — произнес Виктор, — тут ты прав. Да я, в общем, так… к сведению, чтобы ты имел в виду.

— Пей чай, — напомнил я.

Виктор отвернул крышку термоса и отхлебнул, потом закурил сигарету и, полуприкрыв глаза, блаженно затянулся дымком.

— Между прочим, мы должны быть благодарны Григорию Тимофеевичу, — заметил я. — Катамаран он купил (на свои, как понимаешь), снаряжение без его участия было бы не достать, да и в целом всю эту кучу–буру нам в жизни без него не разгрести. А ты, Витя, капитана должен благодарить в отдельности.

— Это почему же?

— Потому что я был против твоей кандидатуры, а он настоял.

— Вот оно как.

— Да, но теперь–то я другого мнения о тебе. Виктор улыбнулся и хлопнул меня по плечу, что, видимо, означало: «Ладно, хватит об этом».

— Аппаратуру я всю проверил, — сказал фотограф деловым тоном, — объективы спиртом протер, пленки зарядил. Готовься, приводи в порядок фактуру — будет грандиозная съемка.

— Ну, я не кинозвезда, — вырвалось у меня смущенно.

— А чем ты не звезда? Физиономия у тебя что надо — от баб, небось, отбоя нет?

— Ну их к лешему, этих баб, — сказал я и, чтобы поменять тему разговора, спросил: — Заморил червячка, Витек?

Виктор с удовлетворением похлопал себя по животу:

— Спасибо, брат, — уважил.

— Пойду я. Термос закинь в кабину.

— Посиди еще.

— Не, пойду. Надо выспаться.

— Тогда не буду задерживать, — сказал Виктор. — Пока.

Мы пожали друг другу руки, и я двинулся восвояси. На пригорке я обернулся — Виктор, лежа животом на песке, в упор фотографировал воробышков, слетевшихся на хлебное крошево. «Чудак», — подумал я, и в душе у меня затеплилось.

До отъезда оставалось несколько часов. Впервые за последнее время я не знал, к чему приложить руки, слонялся без дела по квартире. Ощущение законченности прожитого, завершенности отрезка жизни охватило меня, и к этому чувству примешалось томительное волнение, жажда начать путь, приподнять полог неизведанного — что там ждет? Что станется с тобой? Не может же быть там точно так же, как здесь.

Я вышел на балкон покурить. Во дворе бегали собаки, жильцы орошали из шлангов палисадники под окнами, детвора возилась в песочницах, почтальонша разносила вечернюю почту — словом, все как обычно. Разумеется, за исключением моего душевного состояния, о котором, конечно, никто не догадывается, да и сам я не прочь его переменить, малость успокоиться. Я завел будильник и прилег на кушетку, положив локоть под затылок и свесив ноги. Спать, спать, спать…

Вскочил молниеносно, потрясенный неистовым перезвоном под ухом, едва очухавшись, побежал в ванную умываться. Что–то подстегивало меня, хотя я вовсе не опаздывал. Быстро скатал одеяла — для себя и для Виктора, сунул пачку папирос в карман, спички — все ли? Ничего не забыл? Стремглав понесся по лестнице, пробежал двор — темень хоть глаз выколи, — пошагал уже медленнее и вдруг замер: ключи! Надо отдать ключи Майе Иосифовне! Чертыхнувшись, я повернулся и тут вспомнил, что ключи я уже отдал — остолоп! — улыбнулся, представив себя, суматошного, и пошагал к заводи.

Виктор спал в своей излюбленной позе, сунув ноги в мешок. «Подъем, солдат. Трубы трубят», — сказал я. Ночь была такая темная, что мы едва различали очертания берега в нескольких метрах впереди, а далее все поглощал мрак.

«Сколько хоть времени?» — спросил Виктор равнодушным голосом. Я нажал кнопку подсветки своих электронных часов: «Половина первого». — «А в котором часу, он говорил, отправляемся?» — «Без четверти». Услыхав это, Виктор зевнул и протянул со вздохом: «Пару минуток еще поспать бы».

В низине глухо зазвучал двигатель «ЗИЛа», и вскоре два пучка нестерпимо яркого света выхватили стволы карагачей из мрака. «Едет», — сказал Виктор. Грузовик, громыхнув бортами, остановился невдалеке. Кто–то спрыгнул с него и, подойдя, весело поздоровался:

— Здравствуйте, девочки!

Узнав голос капитана, мы, приободрившись, с готовностью откликнулись:

— Здравия желаем!

— Как настроенице?

— Вполне!

— Ну раз так, ребятки, быстренько загружаемся, — Тимофеевич опустил задний борт. — Взялись! И р–р–раз, и два–а–а!

Катамаран поместился на днище кузова, но поднять задний борт не дала выступающая корма. «Как–нибудь докатим», — сказал шофер после осмотра, сплюнул и запрыгнул в кабину. Мы с Виктором устроились на фермах катамарана, капитан сидел рядом с шофером, показывая дорогу. Следующая остановка намечалась во дворе возле сарайчика. Едва грузовик затормозил, я спрыгнул и побежал к сарайчику. «Принимай!» — крикнул я Виктору и начал бросать рюкзаки; не знаю, каково ему было ловить их в темноте, и, кажется, один из рюкзаков едва не сшиб его с ног. «Палатка!» — предупредил я, затем подал удочки и повесил замок на дверь сарайчика. «Все?..» — осведомился Григорий Тимофеевич, приоткрыв дверцу кабины. «Все», — сказал я, вытер ладони о штаны и забрался в кузов. Шофер выжал сцепление, и машина тронулась.

Ну и холодрыга потом нас одолела! Грузовик вынесся на горное шоссе, и тут обдувало со всех сторон; вначале свежесть бодрила и отгоняла сон, но прошло немного времени, и мы с Виктором здорово окоченели, закутались в одеяла, что, впрочем, мало помогло. Б–р–р! Дуборина! Грузовик подскакивал на заплатах асфальта, бешено колотилась задняя доска, скрипели петли бортов. «Рехнулся он? — недовольно подумал я о шофере. — Куда он гонит? Грохнемся в пропасть — и конец путешествию…» Грузовик въезжал все выше и выше в горы. Помаленьку я пообвыкся к холоду и теперь осмеливался даже приподымать голову над верхом кабины, пытаясь разглядеть, что впереди, и видел лишь одну в желтом размытом освещении фар причудливо петляющую полосу выщербленного, латаного–перелатаного дорожного асфальта. Вверху уже синело, а возле луны, угадываемой за облаками, отливало лазоревым. Я вспомнил: сегодня понедельник, в языческие времена считавшийся днем Луны — богини ночи и мрака; хм–м, если считаться с суевериями, следовало бы отложить отъезд на другой, более подходящий день.

Светало все заметней. Воздух промеж гор становился прозрачнее, очищался от ночной черни, которая исходила парком в низинах. Теперь наш грузовик был не одинок на дороге, то одна, то другая машина, посигналив, обгоняла его или проносилась навстречу. А шофер все отчаянней выжимал педаль, убыстряя обороты. Я еще не встречал в горах ни одного нормального, то есть благоразумного, шофера — то ли подстегивает чувство опасности, то ли высота дурит голову: чуть освободилась дорога, жмет на всю катушку.

Через час свернули на гравийку, которая ныряла в ущелье, — и вновь надвинулись сумрак и холод. Я неоднократно задавался вопросом — куда мы едем, то есть я знал, конечно, что наш путь ведет к озеру, но вот к какому именно, в какой стороне гор? В текучке прошедших дней не нашлось минуты расспросить Григория Тимофеевича о предстоящем маршруте. Миновали ущелье, и машина поползла по длинной насыпи; далеко внизу лежали чайные поля, причудливо освещенные лучами встающего солнца. Вскоре показался аул, еще сонный, безмолвный. Грохоча, грузовик покатился по боковой улочке, едва не задевая бортами стены мазанок с торчащими кое–где пучками соломы. За аулом грузовик затормозил. Выбравшись из кабины, Тимофеевич с удовольствием потянулся, бодро повелел: «Выгружай, соколики», — и стал о чем–то говорить с шофером, очевидно, уточняя размер оплаты. Потом до меня донеслась фраза Григория Тимофеевича: «Через три недели, на этом самом месте». Должно быть, эта лужайка за аулом являлась отправной и конечной точкой нашего путешествия. Шофер, видимо, остался доволен полученным авансом, потому что с охотой взялся помочь нам, а когда катамаран стал на землю, сказал, правда, без особого сожаления: «У меня, хлопцы, отпуск в октябре — не то я, может, с вами заодно прокатился бы… Ну покеда, — он пожал каждому руку, взобрался в кабину, завел мотор, потом высунулся наружу: — Счастливенько оставаться!» — и погнал машину назад.

Наступившее утро уже полноправно заявило о себе щебетаньем птиц, сверканьем солнца в бездонной вышине, запахом подсыхающей травы, гортанными криками женщин, выпекавших тугие лепешки. Бренча колокольцами, на склоне появилась небольшая отара. «Проснулись? — улыбнулся капитан, глядя на нас. — Надо поторапливаться, ребята, чтобы своим появлением не тревожить местное население… Взялись! И р–р–раз!» Мы установили катамаран на четырехколесную тележку и покатили. Надо заметить, лодка, груженная рюкзаками, изрядно потяжелела, и приходилось останавливаться на отдых, разминать мышцы через каждые триста метров. Григорий Тимофеевич шел впереди, указывая дорогу. Тропинка, сужаясь, уводила в заросли. Спуск становился круче, и мне, шедшему позади, приходилось ступать на полусогнутых ногах, одновременно приподнимая ферму, чтобы лодка кормой не скребла землю. Пот лился с меня ручьями, и уже не было возможности остановиться, поскольку лодка своей тяжестью увлекала вниз. Ноги и плечи онемели, руки разрывались в суставах, пальцы ослабели; я видел, что и Виктор выбивается из сил. «Уже почти пришли. Еще немного, мальчики, — почти пришли», — повторял Григорий Тимофеевич. Наконец тропка расширилась, уклон стал покатым, и вдруг заросли раздвинулись… Видно, никогда не забыть мне этой картины — божественным предстало озеро! Мы окаменели, зачарованные. Вообразите котловину, наполненную слюдой. Ни единого движения воздуха, зверя, птицы; ни звука, ни жеста, облачко блекнет в выси. Кощунственно шевельнуться. Изумление, граничащее с мистическим благоговением, сковало нас. Даже мелькнула мысль — не разбивать плеском весел эту тишину, эту неподвижность покоя, оставить все и уйти. Но и уйти было невозможно — озеро гипнотически манило, и в дальнейшем, когда спало оцепенение, мы действовали, словно роботы. Установили катамаран в бухточке, подвесили парус, натянули толстый резиновый жгут, к которому с помощью карабина крепился гика–шкот. Жгут–амортизатор должен был существенно смягчать рывки паруса при непроизвольных поворотах через фордевинд или внезапных порывах ветра. Затем мы проверили подвижность руля, равновесно разместили рюкзаки с провизией и походным снаряжением; капитан устроился на откидном стульчике на корме, по взмаху его руки мы с Виктором должны были ударить в весла. «Поехали, ребята», — негромко скомандовал Григорий Тимофеевич, и лодка сдвинулась с места. Отошли от берега на веслах. «Табань! — ни с того ни с сего приказал рулевой. — Будем совет держать. Ветер поверху проходит, над котловиной, а на веслах далеко не уйти — вы, я вижу, изрядно выдохлись. Или еще могем, мариманы?» — «Еще три–четыре мили протянем, — сказал я, — а там видно будет». — «Я так думаю, что чем дальше от берега, тем ветреней, — поделился соображением кэп. — Значит, решили не сдаваться?» — «Не сдаваться!» — с силой повторил Виктор. «Ну, у тебя–то по этой части имеется опыт, — шутливо поддел Тимофеевич. — А теперь — вперед, матросики! Но сперва наденьте спасательные жилеты». — «На кой бес они нам? — жалобно простонал фотограф, взмокший от трудов. — И без того жарит, как в печке». — «Что?! Бунт на корабле?! — с притворным возмущением гаркнул капитан. — Немедля выполнить приказ!» Мы нехотя надели жилеты и взялись за весла. Быстро обнаружилась истинность предположения Григория Тимофеевича — чем более удалялся от нас берег, тем ощутимее становилось движение воздуха, парус упруго наполнялся, на какое–то время облегчая наши страдания, и вновь обвисал. Лодка ушла на милю от бухты, и впереди по курсу становилась отчетливей мелкая рябь. Мы с удвоенной силой приналегли на весла. «Дюжей, мальчики, дюжей!» — доносилось с кормы. Наконец лодка вошла в полосу легкого ветерка, парус изогнулся. Григорий Тимофеевич потравливал гика–шкот и водил румпелем, направляя катамаран в северную, затерянную в дымке часть озера. Когда установился правильный угол лавировки судна, впервые на воде представилась возможность роздыха. Виктор, несмотря на то что выглядел самым измотанным, оживился раньше всех: еще бы — его побег удался! Парусник, рассекая килями тугую холодную воду, уносил его все дальше от жены и детей, от наскучивших хлопот, и сейчас корреспондент радовался, как ребенок, одаренный конфетой. Он откинулся спиной на скатанный брезентовый верх кабины и блаженно жмурился, подставляя лицо солнцу. Защитная армейская рубашка в темных пятнах от пота расстегнута на груди, одна рука согнута под затылком, другая полуопущена в воду, ноги вытянуты во всю длину кабины — поза вольного бродяги. И я, в свой черед, все более проникался безмятежным духом приволья.

Лодка набирала ход, южный берег удалялся. По обеим сторонам от нас громоздились исполинские возвышенности, снизу зеленеющие и, по мере своего вознесения к облакам, черно мертвевшие. Кое–где ослепительно отсвечивала сахарная глазурь снегов. Местами глаз выхватывал грандиозные кручи и обрывы, а по курсу — ровная, будто крышка стола, поверхность озера. Неуловимое движение воздушной толщи толкнуло «Беглеца», и солнце, словно электрическая лампа, ударило откуда–то из вороненой черни воды. Я смотрел на облепленные высохшей пеной кусты у кромки побережья и тут услышал, как тихонько застрекотал электромотор кинокамеры. Виктор то садился на колени, то привставал, меняя ракурс съемки; было заметно, что он отключился от воздействия извне, захваченный происходящим в окошке визира, — в эти минуты Григорий Тимофеевич и я преобразились, ощущение свободы, отразившись на лицах, сделало их похожими на слепки с одного макета — лбы обнажены, волосы отброшены к затылку, на устах полуулыбка… Вмиг позабылись взаимные обиды, иронические уколы, недовольство друг другом — озеро исцеляло. Григорий Тимофеевич перенял кинокамеру из рук фотографа, я сел у руля, Виктор встал возле паруса: отменная композиция! Тимофеевич тщательно зафиксировал нас, потом выключил жужжащий моторчик: «Прибережем пленку».

Почему–то хотелось, чтобы «Беглец» шел быстрее. «Растравливайте до конца!» — крикнул я Григорию Тимофеевичу. Тот удивленно поднял глаза: «Кто здесь капитан? Я или ты, салажка?» Ах, как мне хотелось мчаться, что называется, на всех парусах! Я даже пожалел, что другим прогулочным судам мы предпочли эту сравнительно тяжелую и неповоротливую посудину, впрочем, если вспомнить, выбирать не пришлось. Я закинул в воду лот, чтобы измерить глубину под судном, и дна не обнаружил. «Какая глубина?» — спросил капитан. «Лот с гаком», — сообщил я. «Ого–о!» — протянул Виктор. «Смотрите, ребята, — на воде без баловства!» — посерьезнел капитан. Да, мы не должны были забывать, что отныне находились во власти озера.

Здесь, на просторе, время текло иначе: размеренно и неторопливо, в строгом соответствии солнечному движению на небосклоне. Минуло каких–то три–четыре часа с момента отплытия, но сколь разительно мы переменились. Беру смелость утверждать и о других, поскольку было нетрудно воочию убедиться по какому–то особенному, торжественному выражению лиц в одинаковости довлевших над нами чувств. Прошлое казалось сумятицей бессмысленных поступков, которые если и можно было объяснить, то лишь глупостью или корыстью. Теперь я увидел отсюда, что многое делал невпопад или не так, как следовало бы, а нечто совершенно необходимое вовсе не делал. Я прожил еще мало, опыта житейского не имею, да, собственно, и не знаю, что это такое, но уже запутался; запутался оттого, что живу бездумно, без какой–то определенной главной мысли. Это плохо, конечно. Но откуда ей взяться, этой мысли? Кто–то должен привнести ее в меня извне или она в некий час сама рождается в душе? Я не верю в чудеса, но и в человеческий разум, согласитесь, трудно поверить без оглядки, стоит вспомнить хотя бы новейшую историю. Что же остается? Да ничего. Множество людей обнаруживают смысл в самом факте собственного существования, в констатации своего творения на Земле — может, и впрямь этого достаточно? Кто ответит? А если, в самом деле, правильнее всего, ни о чем не тревожась, плыть по горному озеру в северном направлении — вдруг это и приведет меня к главной мысли?

«О чем призадумался, Серега? — послышался голос рулевого. — Измерь–ка глубину, отвлекись немножко». Конец лота опять не достиг дна. «Хм–м… — насупился кормчий. — Какое–то подводное течение здесь, что ли? Лодку водит. Или я притомился за рулем? Ну–ка садись», — прибавил Григорий Тимофеевич, уступая мне стульчик. Едва я встал, чтобы занять место рулевого, как с ошеломлением почувствовал, что мои шорты съезжают к коленям. Проклятая пуговица! Скорее всего, она оторвалась при посадке. Оставшись в плавках, я сел на стульчик и взялся за румпель. Для управления нашей посудиной не требовалось особого усердия, я начал отвлекаться, вертел головой, и тут румпель со страшной силой увлек меня к правому борту, разворачивая судно чуть ли не против ветра. «Едрена мать!» — возопил капитан. Слава богу, катамаран быстро лег на прежний галс, и мне только и оставалось, что обескураженно пробормотать: «Действительно какое–то подводное течение!» В остальном моя вахта прошла без неожиданностей. Передав управление судном Виктору, я, в плавках, сел на бортовую рею, шорты положил на колени и закусил губами нитку. Тем временем наш капитан закончил просмотр своей тетради и несколько ворчливо заметил, что в данный момент согласно предварительным наметам я должен снимать показания компаса, а не возиться с иглой. Замечание Тимофеевича выглядело бы глупым, не знай я старика как человека сообразительного и остроумного. «Будем считать, он пошутил, — решил я. — А может, и не пошутил. Черт знает, что делает с людьми ответственность… Раскройте секрет вашей тетради», — попросил я капитана. «Нет никакой тайны, — со снисходительной улыбкой отозвался Тимофеевич. — Тут, — он провел пальцем по обложке, — расписан каждый час нашего путешествия — кто и чем должен заниматься до двадцать седьмого августа включительно. Своего рода должностная инструкция. Однако, как вы понимаете, было бы нереальным требовать неукоснительного соблюдения всех пунктов, но в главном будем придерживаться намеченного. В этом залог порядка на судне и успеха предприятия в целом». Честно признаться, я подивился излишнему педантизму нашего капитана — с таким не пропадешь, вот уж в чем не может быть и тени сомнения. «Но это не все, — продолжил объяснение кэп. — Проведем любопытный эксперимент: поручим Сергею вести судовой журнал, а затем сверим его записи с прогнозами в моей тетради — вы убедитесь, что все предсказуемо. Вполне возможно заранее предположить возникновение какой–нибудь неожиданной ситуации и предусмотреть несколько вариантов ее решения. В конкретной обстановке следует выбрать наиболее подходящий. Наверняка кое–кто из вас посчитает меня занудой, школяром и перестраховщиком, — тут Григорий Тимофеевич сделал многозначительную паузу, — но, поверьте, в эту тетрадь вложено много кропотливого труда единственно с целью максимально обезопасить нас от всевозможных случайностей, и, может статься, вы не раз помянете добрым словом мою предусмотрительность». После этих слов Григорий Тимофеевич достал из ящика в глубине кормы толстенную, по виду бухгалтерскую, книгу и принялся делать в ней какие–то пометы. Ветер усиливался, дул с юго–запада, и лодка неслась неудержимо. Вскоре капитан передал в мои руки этот самый бухгалтерский гроссбух, которому, как выяснилось, и предстояло стать судовым журналом, кратенько пояснив, какого рода записи отныне я должен в него вносить, и выразив уверенность в моих литературных способностях. Потом Григорий Тимофеевич согнал Виктора со стульчика, чтобы, насколько верно я понял, не сидеть без дела — капитану не пристало. Судовой фотограф, приняв свою излюбленную позу, вновь безмятежно задремал, выразительно намекая, что устрашающий перечень мероприятий в тетради Григория Тимофеевича, совершенно необходимых для поддержания в рабочем состоянии «Беглеца», вовсе не предназначается для обязательного исполнения. Я почувствовал некоторое восхищение сообразительностью фотографа — как ловко он раскусил все это! Все, что надумал капитан за столом в квартире на втором этаже, с окном, заслоненным от солнца липовой кроной, оказалось чепухой, блефом: мы свободны! Минимум действий, нужных для управления лодкой, есть то, что ограничивает нашу свободу. Мы боялись озера, и оттого Тимофеевич нагородил в своей тетради всякой чепуховины, но теперь нам, преступившим черту, очевидно, что опасения были вызваны неизвестностью… Свободны! Спи, ешь, глазей по сторонам и ни о чем не думай! В некоем эйфорическом экстазе я оттолкнулся ногой от борта… Бр–р! Вода металлически холодна! Сделав сальто под водой, я увидел наверху, в светлой пленке, два быстро удалявшихся днища. Балансируя ногами, выпуская изо рта пузыри, я принял вертикальное положение, вынырнул и устремился вдогонку за «Беглецом». Григорий Тимофеевич приветливо помахал мне рукой, но едва я, тяжело дыша, перевалился через борт в кабину, как был наказан замечанием в судовом журнале. Плевать я хотел на всякие там выговоры! Я был безмерно счастлив, купание взбодрило меня; подхлестываемый внезапно возникшим в душе негодованием, я, вероятно с излишней горячностью, указал Тимофеевичу на его чрезмерную строгость. «Позвольте! — с жаром откликнулся он. — На берегу мы так не договаривались! Руководство невозможно без повиновения! Если уж выбрали меня капитаном, извольте подчиняться!» — «А мы вас не выбирали», — заявил я и вдруг понял, что сказал то, чего не следовало бы говорить, хотя бы то было и правдой… Как бы там ни было, обрисовался первый конфликт. Всего полдня минуло с начала плавания, а между нами уже воцарился разлад, однако было неясно, чьей стороны придерживался Виктор. Фотожурналист как ни в чем не бывало продолжал дремать в своей кабине, солнцезащитный козырек съехал со лба на переносицу, руки привольно скрещены на груди. Неизвестно, сколь долго продолжалось бы молчание, не предложи Виктор: «Может, пообедаем». Он произнес эту фразу безо всякого выражения, не меняя позы, не открывая глаза, но был поразительно психологически точен — вспомнив о еде, я сразу почувствовал волчий голод и, во–вторых, ощутил расположение к Григорию Тимофеевичу, после того как он любезно бросил мне мешок с продуктами. Мы с Виктором немедля основательно подкрепились хлебом с полукопченой колбасой, а затем я сменил капитана у руля.

Солнце перевалило через зенит, но адская жара не спадала. Я надел защитные очки в пол–лица, чтобы ослепительный блеск плавящейся под лучами поверхности озера не резал глаза, и, в легкой панаме, в плавках, восседал на стульчике, подставляя спину освежающему ветерку. И вдруг опять повело в сторону мою руку — я, напротив, тотчас потянул на себя комель рулевого весла, но направить лодку прежним курсом не удавалось. Ко всему внезапно заштилело, и катамаран вовсе перестал слушаться руля. Я правил к центру озера, а лодка плыла к берегу. Никто из нас не предполагал, насколько трудно будет «Беглецу» противостоять течению. Берег приближался. Сейчас нам очень пригодился бы подвесной двигатель, но, спрашивается, кто желает провести отпуск с ревущим сопровождением бензинового мотора? Пришлось браться за весла, что несколько замедлило обратное движение судна, но решило дело. Наконец изрядно взмокший Виктор уронил весло и обессилено провел ладонью по лбу — мы сдались. Отчетливо различались кусты можжевельника на берегу, катамаран неудержимо тянуло к ним. «Но здесь не должно быть никакого течения!» — в раздражении вскричал Григорий Тимофеевич, тыкая пальцем в какую–то карту, которая, судя по всему, прилагалась к его тетради. Что могли мы ответить нашему капитану? Течение, несомненно, было и медленно относило катамаран к берегу, который был уже в сотне метров по правому борту. Под глинистым срезом прибрежного всхолмления выглядывали из воды валуны, и лодку несло прямо на них. «Полный назад!» — первым опомнился капитан. Мы с Виктором ударили в весла с такой яростью, что вода вокруг закипела. Лодка приостановилась — капитан молниеносно вонзил в воду шест. Катамаран двинулся вправо и закружился на месте со стремительностью лопнувшей пружины. Наши отчаянные усилия ни к чему не привели — судно было неуправляемо.

…Толчок! Я едва удержался на сидении. Мель? Вижу: Тимофеевич всем телом налег на шест, губы стиснуты, лицо багровеет, отекает синюшно: еще усилие, еще — и суденышко сдвинулось. Тотчас мы с Виктором заработали веслами — так протащились полкилометра вдоль побережья. И вдруг отпустило: скрытая от взгляда подводная струя понесла катамаран в озеро. Когда волнение улеглось, я внес в судовой журнал подробную запись обо всем происшедшем, особо отметив заслуги капитана. Лодка ходко неслась прежним курсом, и приходилось только удивляться необузданному нраву озера.

Вечерело. Горы теряли очертания. Закат расстилался трехцветным полотнищем, огненно ниспадая в озеро и пронзительно синея в вышине; остальное пространство занимали холодные сумрачные краски вершин. Заканчивались первые сутки плавания. Бросив якорь в укрытом от ветра месте за гигантским, одной своей частью ушедшем в воду, скальным монолитом, мы сошли на берег. Безмерного напряжения сил потребовал этот, показавшийся очень долгим, день.

До наступления темноты надо было разбить бивуак. Тимофеевич отыскал довольно живописную полянку на возвышении, среди берез и елей, и показав, где установить палатку, отправился за сушняком. Вскоре капитан вернулся с охапкой веток и спросил озабоченно, в каком из рюкзаков должны быть таблетки сухого спирта. «Кажется, в этом, — я показал на ярко–оранжевый заплечный мешок с широкими лямками. — Заодно поищите жестяную коробку с крючками». Когда палатка была установлена, я спустился к воде, ниже того места, где стоял катамаран, и забросил донку, почти не веря в успех, но втайне все–таки надеясь разнообразить ужин жареной рыбешкой Было тихо, безветренно. Костер пылал, в котелке, подвешенном над огнем на металлическом тросике между деревьями, дымилась вода. «Вообще–то я вами доволен, ребята, — говорил капитан, ножом очищая картошку. — Главное, чтобы члены экипажа были психологически совместимы, а мы, по–моему, вполне отвечаем этому требованию.

Конечно, еще недостает мореходного опыта, но это, как молвится, дело наживное, — он мелко настругал картофелину, бросил в кипяток и, немного погодя, вывалил туда же консервированную борщовую заправку. — Капитану, наверное, не к лицу признаваться в своей слабости, но честно скажу — растерялся и даже малость струхнул, когда нас понесло на валуны. Не возьму в толк, откуда тут это течение?» Разлив борщ по тарелкам, Тимофеевич не совсем к месту поведал нам бытовавшую среди горцев легенду о каком–то своевольном царьке, в незапамятные времена правившем в здешних местах, которого божество в наказание за гордыню обратило в озеро — озеро слез людей, доведенных его самоуправством до отчаяния. Поверье запрещало юным горянкам купаться в водах озера, а женщинам — стирать белье. «И, представь, не стирают. Ни разу еще не видел, чтоб стирали», — обратился почему–то ко мне Григорий Тимофеевич, несколько взволнованный собственным рассказом. «А вы часто здесь бывали?» — спросил я. «Да как тебе ответить? Не то чтобы часто, но приходилось: была у меня идея тут спорт–базу построить. Ты погляди — красот ища–то какая кругом! Тут совершенно уникальная база может быть — горнолыжники тренируются на снегу в горах, а спустись чуть ниже, и катайся на водных лыжах, сколько душа пожелает… Вот, каюсь, в северной части озера еще не побывал», — прибавил Тимофеевич. «Так мы, выходит, побережье будем обследовать?» — «И обследуем — местечко для базы присмотрим подходящее. Вам какая разница, куда плыть?» — «Сомневаюсь, что вашу идею с базой поддержат», — вступил в разговор Виктор. «А вот выпущу книгу, глядишь, и поддержат», — улыбнулся Тимофеевич. «Какую еще книгу?» — удивился я. Капитан в ответ на мою наивность снисходительно пояснил: «С иллюстрациями… О нашем путешествии или плавании — как пожелаете. Вот только названия еще не придумал». — «А в той вашей тетради, стало быть, сюжет вчерне набросан?» — полюбопытствовал фотограф. «Догадлив ты, парень, — с непонятной иронией отозвался капитан. — Тебя литературная сторона не должна беспокоить, твоя забота — фотографии». — «Вопросы исчерпаны, — сказал Виктор, — пресс–конференция закончена. От имени ее участников поблагодарим Григория Тимофеевича, любезно откликнувшегося на приглашение организаторов». Мы с Виктором дружно зааплодировали, а капитан под аплодисменты вынул из вороха тряпья бутылку водки и поставил ее на клеенку, расстеленную на траве. Журналист с жалостью поглядел на бутылку, видимо, ослабев после перехода не столько физически, сколько морально. «Не горюй, Витек, — утешил его рулевой. — Примешь сто граммов на грудь и мирно спать отправишься». — «Я ж не пью», — простонал репортер. «Не пьет только верблюд в пустыне», — изрек известную истину наш командир. Когда мы утолили борщом голод, Тимофеевич налил каждому по стопочке и предложил тост: «За успех нашего предприятия!» — «За вашу книгу!» — бодро произнес я. Выпили и за то, и за другое. Фотограф быстро осоловел и на подгибающихся ногах перебрался в палатку. Было уже совсем темно, заметно посвежело. Мы с Тимофеевичем опорожнили бутылку, затем капитан затушил костер, а я отправился проверить донку — крючки, конечно, оказались пустыми, уныло болтались на поводках, и в расстроенных чувствах побрел спать.

«Подъем, мужики!» — прокричал командир спозаранку. На Виктора этот жизнеутверждающий призыв не произвел ни малейшего впечатления, отец семейства смачно храпел, запрокинув голову и приоткрыв рот с пожелтевшими от курева зубами. Я же притворился спящим, желая как можно дольше продлить сладкие минуты пребывания в теплом спальнике, и только когда Тимофеевич, ухватившись за низ мешка, стал вытаскивать меня, недовольно пробурчал: «Не трогайте меня, я сам встану». — «А этот чего разлегся?!» — и возмущенный капитан с ожесточением принялся тормошить Виктора за плечи. Наконец тот очнулся и сонным голосом спросил, который час. «Ну ты, батенька, наглец!» — с едва сдерживаемым негодованием произнес Григорий Тимофеевич. — Два наряда все очереди!» Виктор равнодушно отнесся к наказанию и неспеша пошагал к воде умываться. В скором времени палатка была снята, снаряжение погружено на катамаран и, таким образом, можно было продолжать путь. Григорий Тимофеевич — человек отходчивый и уже вовсю улыбается, опершись плечом о мачту, на фоне ослепляющего белизной паруса. Виктор делает несколько снимков, выбирает якорь, и отправляемся.

Погода, так же, как и вчера, стояла изумительная. Невозможно описать ласкающую глаз голубизну небосклона, нежную зелень горных лугов, великолепие привольно раскинувшейся дубовой рощи, цветочные раздольные поляны; с гор дуло бодрящим холодком, на востоке брезжила золотистая кайма низинных холмов. Поднимавшееся солнце все ярче высветляло окрестности, изгоняя тени, нагревая землю и воду; заиграла рыба, оставляя на поверхности расходящиеся круги, будто шел невидимый дождь. Потихоньку застрекотал моторчик кинокамеры, репортер выглядел опечаленным.

— Ты, Витек, какой–то грустный с утра, — заметил Тимофеевич. — Приступ тоски по семейному очагу? Или я слишком строго с тобой обошелся — два наряда, разве это много? Пойми, наконец, что твой настрой сказывается и на нас.

— Понимаю вашу озабоченность, — молвил журналист, — но разъяснить ничего не могу, потому что сам нахожусь в неведении относительно причин своей грусти, — перед нами был прежний Рыцарь Печального Образа.

— Витя, брось чудить, — сказал я.

Между тем в межгорьях темнело, порывами вскипало озеро, шумела роща на склоне, хлопало полотнище паруса. Неожиданно стихло, очертания гор потерялись в надвинувшемся мраке; сыро и гулко, воздух стал как резина.

— Никак гроза, — после молчанья произнес капитан. — Давай к берегу.

Я повернул рулевое весло.

Вскоре мы, спасавшиеся бегством, очутились как бы в гигантском погребе. Вдруг черное марево разрезали сверкающей паутиной молнии, какое–то мгновенье их ослепляющая сеть вилась в тучах, и грянул гром. Горы содрогнулись, по котловине раскатился гул, в небе словно лопнул огромный мешок, и сверху посыпались градины размером едва ли не с перепелиные яйца. Мы спешно выволокли катамаран на отлогую полоску песка и укрылись в ближайшей расщелине. Грохот стоял неумолчный, расщелина быстро заполнялась градинами, обитые плечи ныли. Где–то над головой шумно раскачивались кроны, под ударами несущихся с гор камней трещали стволы деревьев. Охватило дикое, первозданное чувство страха…

Небо оставалось черным еще несколько часов, но град прекратился. Как только стало возможным покинуть убежище, Тимофеевич бросился к лодке — лихорадочно ощупал борта, заглянул под скамьи. Все нанесенные камнями повреждения были незначительными. Поблизости лежала рухнувшая исполинская лиственница, и оставалось радоваться, что мы не стали прятать катамаран в кусты, чтобы там укрыть его от града, — неохватный ствол подмял эти самые заросли жимолости.

Через полчаса мы продолжили плавание, фотограф занялся съемкой окрестностей, а Григорий Тимофеевич начал рассуждать вслух и довольно неожиданным образом:

— Психологическая совместимость — штука тонкая, скажу я вам, ой какая тонкая… Хуже нет ничего, когда люди треплют друг другу нервы и не могут расстаться. Вы, наверно, встречали такие семьи — супруги ругаются ежевечерне, а разойтись не могут, срослись уже. Страшнее этой пытки природа ничего не выдумала, и я очень не хотел бы, чтобы мы уподобились такой семье.

— Как можно! — вырвалось у меня.

— То–то и оно. Я к тому все это рассказал, чтобы бы поняли хорошенько, что у нас не развлекательная прогулка, а путешествие, сопряженное с трудностями и некоторыми лишениями. Места тут безлюдные, случись что — никто не поможет, потому не на кого нам полагаться, как на самих себя. Вам я уже это говорил и еще сто раз повторять буду.

Здесь капитан ни с того ни с сего переменил тему и доверительным тоном поведал анекдотец о том, как некий человек явился в баню помыться, а ему говорят: «Извините, у нас нету воды», — а он в ответ, нисколько не смутившись: «Ничего, я в валенках». Анекдот удался, мы с Виктором посмеялись, а Тимофеевич, приободренный, принялся ворошить, как он выразился, хлам на пыльном чердаке своей памяти и отыскал еще пару баек. Он что–то оживленно говорил, жестикулируя, а я почти не слушал его, вспоминал, как однажды ненастным утром проходил мимо школьного двора, где делал приседания Григорий Тимофеевич, вытянув перед собой руки и громко отсчитывая ритм. Вслед за учителем послушно выполняли движения шеренги учеников — под мелким сеющим дождем. Я остановился у бетонного забора, застигнутый неосознанной мыслью, и продолжал вглядываться в эту, казалось бы заурядную, картину. Меня поразила печать самодовольства на лице Григория Тимофеевича; он, несомненно, наслаждался не экспрессией упражнения, а властью, доверенной ему над этой массой людей, он верховодил, и ему покорно подчинялись.

«И р–р–раз, и два–а–а!» — командовал мой сосед, а ученики, все в одинаковых синих трико, ритмично приседали — лица мокрые от дождя, глаза смотрят безропотно. Неожиданно меня испугала механическая слаженность их действий, я увидел в ней некую чудовищную красоту, одноликость мышления, — но я не уходил, продолжал всматриваться, все еще сомневаясь в верности наблюдения. Тут Григорий Тимофеевич выпрямился, хлопнул в ладоши, и по этому знаку лицо его переменилось и приняло холодно–насмешливое выражение, а затем обыденное, простецкое, могущее расположить к себе любого. Не знаю, заметил ли меня сосед. Ссутулившись, я ушел…

Был полдень. Мы переменили курс и держались ближе к берегу. Катамаран хорошо показал себя в первые часы плавания — легок и маневренен, однако обнаружилось, что треснул планширь правого борта — поломка, впрочем, пустяковая, но мне пришлось затратить пару часов на то, чтобы нарезать стальной прут, согнуть обрезки п–образно, заточить концы скоб и вбить их вдоль трещины для стяжки. Вот, собственно, та мелочь, единственное замечание, в остальном надежность судна была образцовой.

Незаметно миновали вторые сутки плавания. Мы прошли около пятидесяти миль, а сколько еще нам предстояло пройти по окружности озера, которое представлялось бесконечным? Капитан сел за руль, потому что в этот час предстояло преодолеть, вероятно, самый сложный участок маршрута. Высокие скалистые берега сходились в этом месте так близко, что, казалось, с одного на другой можно было перебросить ствол сосны. В горловину текли воды озера, и туда мы направили свой катамаран. Солнце скатилось за горы, длинные смарагдовые тени, будто живые, колыхались на воде. Когда мы приблизились к скалам, я зримо ощутил, сколь ничтожно малы мы в сравнении с их стремительно вознесенной громадой; она словно заваливалась на нас под собственной тяжестью. Было очень тихо, и мы проскользнули в горловину.

Мы двигались медленно в тишине, нарушаемой редкими всплесками, двигались осторожно, лавируя, опасаясь подводных камней, верхушки которых возносились то там, то тут. Сыростью веяло от изрезанных трещинами скал. Страшный лабиринт, созданный природой. Иногда мы проходили почти вплотную вдоль скальной стены, и я притрагивался рукой к холодному скользкому камню. Виктор не фотографировал: недоставало света. Вскоре проход вовсе сузился, пошли на веслах. Не знаю, сколько времени отняло у нас прохождение этого лабиринта; впереди по курсу посветлело, и мы заработали веслами усерднее, задыхаясь в теснине и стремясь вырваться на простор. Скалы чуть расступились. Тимофеевич, до того молчавший и настороженно всматривавшийся вперед, повеселел и сказал: «Выберемся из этого бесовского каньона и, пожалуй, будем швартоваться — темнеет…» Он еще не успел закончить фразу, как над нашими головами разразился неимоверный грохот — вернее, поначалу послышался тонкий пронзительный свист, точно заработал «пускач» дизеля, потом заревело — прерывисто, натужно — и наконец загрохотало; понемногу звук выровнялся до монотонного гудения реактивной турбины. Мы не столько испугались, сколько были поражены несказанно: звук был явно искусственного происхождения. Мы с Виктором бросили весла, а Тимофеевич встал со стульчика, и все посмотрели в небо. Изрезанная краями стен пропасти густосиняя его полоска была чиста, ничем не замутнена. Рев усиливался и через минуту–другую стал нестерпимым; я заткнул пальцами уши и вдруг с ужасом увидел, как вверху откалывается многопудовый кусок породы и несется вниз. Он тяжело бухнул в воду в нескольких метрах от левого борта, обдав меня брызгами. В это же мгновенье еще две глыбы ухнули поблизости, Виктор что–то выкрикнул… Панический страх удесятерил наши силы, катамаран полетел легко, будто стрекоза, едва касаясь водной поверхности.

Камнепад участился. Один за другим сверху падали камни и камешки, остроугольные обломки, исполинские валуны, каньон заволокло желтоватой пылью, и все это сопровождалось неумолчным реактивным воем. Трясясь в лихорадочном ужасе, мы мчались вперед, не смея поднять головы. Что–то ударило меня по плечу и ожгло спину, — я вскрикнул, ухватил ладонью плечо, но тут же одернул руку, скорчившись от боли. Виктор перебрался в мою кабину и с осторожностью осмотрел узкий, тянувшийся к лопатке, след пунцовой кожи: «Никак тебя обожгло». — «Давай, соколики, давай! — очумело заорал капитан. — Поднажмем! На берегу лечиться будем!» Я хотел взять валявшийся под ногами небольшой осколок — виновника причиненного мне страдания, но удержать камень в руке не было никакой возможности: настолько тот был горяч.

По курсу вздыбливали воду темно–красные раскаленные каменные снаряды, похожие на средневековые брандскугели, — они ускользали от взгляда, с шипеньем погружаясь в пучину, оставляя на поверхности расходящийся круг и едва приметный тонкий парок. О, этот зловещий парок! Каждый из нас с неистребимым страхом ждал, что вот–вот пышущая жаром глыба обрушится на фермы, и тогда мы все заживо сваримся в этом кипящем котле. И вдруг в один миг стихло, рев прекратился, несколько камешков упали позади лодки, но мы, взмыленные, никак не могли поверить в то, что опасность миновала. Ущелье раздалось, взгляду открылась знакомая, сейчас спасительная для нас перспектива: поросшие деревцами кручи над безмятежной, лениво колыхавшейся озерной ширью. Мы пробыли в каньоне какой–то десяток минут, но он показался длиною в вечность — страшные стены словно сжимали и время. Мы были настолько ошеломлены происшедшим, что нескоро пришли в себя; немного погодя, поуспокоившись, смогли рассудочно проанализировать случившееся. Мнение было единым — наверху, по обеим сторонам каньона производились какие–то работы, скорее всего, резка камня; при этом камне–добытчики совершенно не позаботились о соблюдении надлежащих мер безопасности, полагая, что в этих пустынных местах никого, кроме них самих, быть не может, в результате мы едва не стали жертвами преступной халатности. Капитан что–то помечал в своей тетради, очевидно, не собираясь оставлять этот едва не окончившийся прискорбно случай без последствий. «В газету будете писать, Григорий Тимофеевич?» — осведомился я. «А как ты думал? И напишу! В Москву, в «Известия». Возмутительнейшее безобразие!» — «Поможет ли?» — «А пусть и не поможет, я в книге про них напишу, и главк укажу, и трест». — «Фотографировал я как–то их управляющего, — сказал Виктор. — Такой проныра — вытащит руки из любого теста». — «А что это за трест?» — не расслышал Григорий Тимофеевич. «Кавкамнеразработка» — так, вроде бы, звучит». — «Стало быть, обидчики известны», — заключил рулевой и убрал тетрадку.

Четверть часа отняло инспектирование судна, не отыскалось, как ни удивительно, ни единой поломки или прожога, все снасти были целы. Воздали должное предусмотрительности капитана, приказавшего свернуть парус при входе в ущелье. Чтобы не искушать судьбу, решили швартоваться в ближайшей заводи. Однако озеро в этот кровавый красивейший закат было будто чем–то потревожено: то и дело впереди по курсу возникали небольшие волнения, причем волны двигались, сходились и расходились в самых различных, зачастую противоположных, направлениях, беспричинно взлетали фонтанчики брызг, и разноцветные, от оранжевого до нежно–золотистого, крапины испещряли поверхность вод. Непонятную эту пятнистость я отметил мельком; возбуждение, в котором пребывал мой дух вследствие изведанного недавно происшествия, несколько улеглось, и я не склонен был придавать своему наблюдению какое–либо значение. Мы подгребали к живописной бухточке. До берега оставалось не больше сотни метров, как я внезапно ощутил, что погружаюсь в воду. Через несколько секунд, потеряв под собой всякую опору, я очутился в озере, держа перед грудью на плаву весло. Невозможно передать всю степень моего изумления! Спутники мои были поражены не в меньшей мере, потому как не вымолвили ни звука. Все мы стали свидетелями уникального, скорее всего, единственного за всю историю мореплавания, кораблекрушения, происшедшего в полнейшей тишине. Григорий Тимофеевич, очнувшись, растерянно пискнул: «Что это? Мы тонем?» — «Мы — нет, а вот с катамараном, по–моему, все ясно — заводской брак», — невозмутимо обронил Виктор, ударил ногами по воде и перевернулся на спину. «Где катамаран, я вас спрашиваю?! — вдруг заорал обезумевший Тимофеевич. — Бездельники, вы даже пальцем не шевельнули, чтобы еще на берегу убедиться в исправности швов!» Здесь он, мягко говоря, возводил напраслину, но я смолчал, принимая во внимание всю величину отчаяния капитана, лишившегося своего судна. Виктор бросил вскользь: «Прекратите малодушничать — капитану не к лицу». Это его замечание отнюдь не охладило Тимофеевича, и нам пришлось выслушать еще несколько совершенно вздорных обвинений, покуда разъяренный учитель быстрыми саженками не поплыл к берегу, громко фыркая и отплевываясь. Виктор следовал чуть поодаль, попеременно вскидывая и опуская в воду, подобно пароходным шлицам, свои длиннющие руки. Позади, стараясь не отставать, плыл я. Поутру никто из нас не одел стеснявшие движения спасательные жилеты, и они остались в кабинах, — впрочем, до берега было рукой подать. Я плыл классическим кролем, изредка приподнимая голову, чтобы посмотреть, где мои спутники. И вдруг я увидел, как они исчезли, соскользнули с гребня невесть откуда взявшейся, беззвучно возвысившейся до высоты трехэтажного дома гигантской волны. Тут и меня подхватило, понесло; на опрокидывавшейся сверху толще бросилась в глаза необычайно красивая увенчивавшая ее золотисто–бирюзовая, подсвеченная закатом пленка, — я успел совершенно отчетливо определить мгновенье тишины, даже подивиться какому–то своеобычному его звучанию, перед тем как удар страшной силы оглушил меня и, уже распластанного, беспомощного, устремил в глубину…

Очнулся я в стылом сумраке — может быть, этот могильный холод и пробудил меня. Я инстинктивно, по–жабьи, раскорячился, пытаясь отдалить приближение зловещей тьмы бездны, но все же тело мое неумолимо тянуло вниз. Я страстно задвигал руками и ногами, стремясь к воздуху, вынырнув, ошарашено огляделся, но тут другая волна, не дав мне опомниться, — нет, не накрыла, а вознесла меня, я моментально как бы взобрался на высоченный холм и почему–то равнодушно, бесчувственно приметил внизу барахтавшихся Тимофеевича и Виктора — поблизости от них рябиновыми ягодами горели спасательные жилеты, и этот миг навсегда отпечатался в моей памяти. Затем я понесся с горы, увлекаемый водной лавиной, сокрушающая мощь которой сравнима с инерцией километрового груженого железнодорожного состава. Позднее Виктор рассказывал, что перед ударом он успел обхватить голову ладонями и заткнуть уши пальцами, что, к слову заметить, мало помогло бы ему, не окажись рядом жилета, воистину ставшего спасательным. Меж тем озеро вернулось в свое обычное дремотное состояние. Мы с Виктором подхватили под мышки Тимофеевича и в скором времени достигли берега. Капитан был совсем плох. Лицо его побурело, под глазами залиловели полукружья, щеки одрябли, дыханье не слышалось. Положили Тимофеевича на траву, и Виктор принялся массажировать ему сердце, надавливая скрещенными ладонями на левую грудину. Через минуту–другую Тимофеевич невнятно забормотал, открыл глаза и воззрился испуганно. Потом, очевидно, удостоверившись, что страхи миновали, вновь смежил веки, расслабленно раскинул руки и попросил едва слышно: «Оставьте меня». Виктор тотчас отошел и улегся на пригорке. Сколь долго мы лежали, не берусь сказать. Острые камешки впивались в мое тело, но я был не в силах шевельнуться. Каким желанным явилось это отдохновение! Мы спаслись, мы жили… Поблизости на пригорке темнел жилет, второй покачивался на воде — вот и все, что напоминало о нашей лодке, о недавних радужных ожиданиях, о легкомысленных устремлениях.

— Я вам скажу, тут дело нечистое, — ослабленным голосом высказал предположение капитан.

— Хотите сказать, причина не в заводском браке? — спросил Виктор.

— Думаю, что нет.

— Тогда в чем же? — почти выкрикнул журналист, поднялся и с ненавистью поглядел на расслабленного лежавшего капитана.

— Прошу всех соблюдать спокойствие, — устало произнес Тимофеевич. — Мы находимся в ситуации, где каждый при желании может предъявить другому массу претензий; положение экстремальное, прошу помнить и проявлять твердость духа.

— Не далее как четверть часа назад вы показали пример, — язвительно поддел фотограф.

— Что ж, я тоже человек, — спокойно отреагировал Тимофеевич. — Как бы там ни было, я остаюсь капитаном и велю выполнять мои распоряжения.

— Ну уж нет! — вскипел Виктор. — Сыты по горло вашим компетентным руководством, товарищ капитан!

— Мои приказы можешь не выполнять, когда вернемся в поселок, а пока я отвечаю за тебя, сосунок!

— Что–о–о? — Виктор угрожающе двинулся на Тимофеевича. Я моментально подбежал и встал между ними.

— Отойди, Серега, — попросил фотограф. — Сейчас я его ухайдокаю…

Однако Витя явно недооценил соперника. Капитан сделал шаг вперед, легко, как–то между прочим, получилось так, что я оказался распростертым навзничь на земле, а Виктор после взмаха руки Тимофеевича охнул, переломился и медленно повалился на траву. Таким далеко не педагогичным способом была восстановлена субординация, и табель о рангах не претерпел изменений.

В древней книге сказано: «И только милосердие отличает нас от праха, из которого мы вышли и в который должны вернуться».

— Вставай, несчастный, — капитан великодушно протянул руку поверженному.

Журналист все же предпочел обойтись без предложенной помощи. Поднявшись, он угрюмо заметил:

— Сейчас несчастней нас, наверно, во всей республике никого нету.

Безрадостный этот вывод вряд ли являлся преувеличением. Мы остались без катамарана, без куска пищи, практически без одежды, и, главное, наши надежды оказались разбитыми. Могли ли мы рассчитывать на чью–либо помощь? Об этом следовало думать поутру; надвигалась ночь, и самое благоразумное, что мы были в состоянии сделать для самих себя в эти минуты, это подыскать подходящее место для ночлега. Неподалеку за ручьем была неглубокая лощина. Каждый из нас принес несколько охапок сухой травы для подстилки, и затем без долгих разговоров все улеглись. Несмотря на усталость, я не мог уснуть. Что–то роковое, таинственное присутствовало в том, что произошло с нами, — это ощущение не покидало меня, хотя рассудок всему давал объяснение. Я мучительно пытался понять: что же случилось в действительности, в чем истинная, пока скрытая, причина кораблекрушения? Если камень сделал пробоину, это должно было непременно обнаружиться еще не месте — там, в каньоне. Не укладывалось в голове, какой силы должна достигать течь, чтобы двухкорпусная лодка затонула почти мгновенно? Вспоминалось причудливое волнение, гигантские круги, переливавшиеся многоцветьем красок и невесть откуда появившиеся на поверхности озера, — я лежал, смотрел на звезды, размышлял, пытался вспомнить мельчайшие детали нашего путешествия вплоть до последнего мгновенья, но ни в чем не мог обнаружить связи со случившимся. Мне показалось, что и Тимофеевич не спал: он беспрестанно ворочался и вздыхал как–то тяжко. К утру похолодало, я принес еще травы, навалил ее на себя, но так и не согрелся и не уснул, до рассвета пребывал в некоем болезненном забытьи, увлекаемый какими–то кошмарными видениями. Когда рассвело, мы еще долго недвижимо лежали, одубев от холода, в тех позах, в которых застигли нас первые лучи, пока хорошенько не пригрело и кровь горячо не заструилась в жилах.

Рассвет выдался чудный: вершины в розовом, низины голубели, искрилось озеро, но разве могло созерцание этих красот развеять наше тягостное душе–расположение?

— Еще одна такая ночевка, и мне хана, — известил Виктор простуженным голосом, шмыгнул носом и утерся.

— Что будем делать? — спросил я.

— Прыгать да бегать!

О том, чтобы идти берегом назад к аулу, не могло быть и речи. За двое суток плавания мы удалились от него самое меньшее на семьдесят миль, и возвращение сухим путем, учитывая, что пришлось бы продираться сквозь заросли, раня босые ноги, ночевать где придется, доставило бы чрезвычайные лишения и продлилось бы довольно долго. Представлялось разумным двинуться в горы, на луга к чабанам, попросить одежду, обувь и затем спуститься к шоссе, но и такая дорога отняла бы по меньшей мере двое суток. Ничего другого не оставалось, как идти к каменоломне, откуда можно было добраться на самосвале до шоссе, а если договориться с шофером, и к самому поселку. Мы шли, то и дело ускоряя шаги, а точнее сказать, шажки, на что фотограф заметил:

— А ведь с каким желанием мы стремились сюда, но, пожалуй, с не меньшим теперь драпаем.

— Если не считать, что драпать в сотни раз труднее, — отозвался я.

— Да, вот они, метаморфозы судьбы. Впереди ковылял Тимофеевич, за ним я, позади Виктор.

— Представляю, как обхохочутся работяги, завидев нас, — говорил Тимофеевич. — Вот будет им бесплатный концерт!

— Мне дома женка тоже концерт устроит, — помрачнел Виктор. — С классической арией под занавес.

Чтобы переменить тему разговора и прояснить, как мне представлялось, существенный для всех вопрос, я обратился к капитану:

— Что ни говори, это путешествие вам, Григорий Тимофеевич, в разорение. Сколько мы вам должны?

— А сколько не жалко! — добродушно улыбнулся он и прибавил: — Шучу, шучу. Вернемся, разопьем бутылочку, и весь расчет.

Я принялся протестовать, но капитан был непреклонен в своем благородстве. Мы вышли на лужайку, покрытую тимьяном и богородицыной травкой. Настроение у нас улучшилось, но оставалось далеко не лучезарным. Я ощущал, как мой желудок точно скручивается в жгут, и с трудом мог отвлечься от мыслей о чем–нибудь съестном. Мы прошли, наверное, три–четыре километра, прежде чем стало возможным сквозь завесу листвы различить вдалеке обрывистые уступы каньона. Оттуда не доносилось ни звука.

— А если у них сегодня выходной? — высказал догадку Виктор.

Выходной день в четверг — это было что–то новое. Вероятнее всего, бригаду временно перебросили на другой объект. Несмотря на это огорчительное предположение, мы продолжили спуск, и вдруг фотограф как–то излишне спокойно говорит:

— Глядите — человек…

Мы с Тимофеевичем разом подняли головы и обомлели: на кручу взбирался довольно странной наружности человек в электрокурточке фехтовальщика, голорукий, в бежевых брюках–трико и в заморских модных полуботинках на литой подошве.

— Товарищ спортсмен! — окликнул его Григорий Тимофеевич.

Этот возглас словно подстегнул голорукого — он нервно обернулся, как бы желая удостовериться, что зовут именно его, и затем со всех ног бросился в кусты.

— Вот чудак! — невольно вырвалось у меня. — Чего он испугался?!

— Надо его найти! За ним! — призвал капитан. Врассыпную мы кинулись в заросли, но скоро выяснилось, что незнакомец исчез без следа.

— Но откуда здесь быть спортсменам? — удивился я. — Может, в предгорьях есть спорт–база?

— Нету тут никакой базы. Я бы знал, будь она где–нибудь поблизости, — несколько неуверенно ответил капитан и вдруг, переменив лицо, прибавил с раздражением: — Свинья! Неужто он не видел, что мы нуждаемся в помощи?!

Тем не менее сил у нас прибыло, поскольку теперь мы определенно знали, что где–то рядом есть люди и наверняка не все они такие сволочи, как этот в модных ботинках.

Спустились к ущелью на отлогий скос, но к своему великому разочарованию, не обнаружили окрест каких–либо признаков деятельности человека. Перед нами чернел зев пропасти, по обе стороны от него тянулись сосенки, а внизу вскипал поток. У края пропасти было ветрено, мы отошли, сели на пригорок, призадумались.

— Ничего не понимаю, — проговорил Тимофеевич. — Я совершенно отчетливо слышал, как работала камнедробильная установка. Причем эти олухи умудрились установить ее на самом краю ущелья, и часть камней срывалась вниз. Но нигде не видно даже отметины разработок. Выходит, не надо верить собственным ушам?

Да, было от чего призадуматься. Мы помолчали, и затем я предложил еще раз тщательно обследовать каньон.

— Предлагаешь с лупой искать следы самосвалов? — иронически заметил Виктор.

Слегка уязвленный, я уже приоткрыл рот, чтобы ответить какой–нибудь колкостью, но тут — о боже! — стены каньона охватила как бы мелкая дрожь, и воздушная волна, пройдя меж ними и неся с собой неимоверный грохот, вырвалась наверх и потрясла окрестный лесок. Тотчас по левую руку от нас взревела реактивная установка.

— Скорей! Бежим, пока они не уехали! — вскричал Виктор и, прыжком вскинув тело, понесся в лес.

Источник этого низкого, мощного, грубого звука, в эту минуту звучавшего в наших ушах изящным жизнеутверждающим аллегро, находился совсем рядом — на окраине леска. Мы спешили туда, и уже было заметно, как промеж деревьев вырывается струя раскаленного пламенеющего газа и жадно лижет камень, расщепляя поверхность скалы, рывками продвигая осколки к обрыву. Фотограф мчался как угорелый, выбрасывая вперед худые ноги и отталкиваясь босыми ступнями. За ним летел Тимофеевич. Я едва поспевал позади.

Вдруг машина прекратила работу, вмиг стихло, и Виктор от неожиданности споткнулся и едва устоял на ногах. В мгновенье ока природа вернулась в естественное состояние покоя. Покамест я прикладывал к кровоточащим ступням листы подорожника, Тимофеевич и Виктор удалились, и пришлось, превозмогая боль, поспешить за ними.

Мало того что камнедобытчики выбрали для своих разработок укромное местечко, подступиться к нему с любой стороны было чрезвычайно затруднительно: глубокие расщелины преграждали путь. С трудом мы взобрались на гребень навала валунов, и тут нашим глазам открылась неожиданная картина. В самом центре ровной земляной площадки, в достаточном удалении от деревьев, на своеобразном лафете возвышалась внушительных параметров реактивная турбина, ее потемневшее от нагара сопло было обращено к каньону. Турбину окружала дюжина спортсменов в курточках и полуботинках, кто–то делал замеры, другие следили за показаниями ящичков–приборов, держа их у груди. В отдалении особняком беседовали двое. Удивительное заключалось в том, что все спортсмены походили друг на друга, точно братья, — крепкого сложения, коренастые, с жидкими светлыми волосами, разметанными по черепу.

«Военная база, — шепотком произнес Тимофеевич. — Секретная». Да, не могло быть сомнения в том, что мы, сами того не подозревая, исхитрились проникнуть на территорию строго охраняемой базы Министерства обороны и, стало быть, являлись опасными нарушителями. «Что они, не люди? — хмуро сказал Виктор. — Должны войти в наше положение. Мы ведь не шпионы какие–то». Видимо, рассуждение это придало ему решимости, и он вдруг покинул укрытие, взобрался на верх гребня, поднялся во весь свой внушительный рост и, вскинув руки, крикнул: «Товарищи! Мы не шпионы, мы — туристы, наша лодка утонула, войдите, пожалуйста, в наше положение: помогите добраться домой. У вас тут есть какой–нибудь транспорт?»

Внезапное появление в секретной зоне полуголого, тощего, жалобно просившего человека произвело на военных заметный эффект — они замерли и даже как будто растерялись. Виктор же, спустившись с гребня, смело направился к турбине, и нам ничего не оставалось, как последовать за ним. Подойдя вплотную к спортсменам, мы все разом, будто сговорившись, принялись клясться и божиться, что мы не вражеские агенты, а здешние краеведы, незадачливые путешественники (капитан вкратце поведал сюжет происшедшей драмы), дурных тайных помыслов не имеем, про базу слыхом не слыхивали ну и, само собой, о том, что видели, вовек не пикнем. Не знаю, насколько убедительными показались наши заверения — один из двоих, стоящих в отдалении, негромко приказал, и тотчас нас окружили четверо с приборами и повели вниз к озеру.

Двое охранников шли впереди, двое — позади, и фотограф допытывался у них, откуда они родом да как им служится. Солдаты молчали, как и положено при исполнении обязанностей, но Виктор не унимался. В конце концов своей назойливостью он вывел Тимофеевича из душевного равновесия. «Ты сам–то служил?» — строго и недовольно спросил капитан. «Успеется!» — с напускной веселостью откликнулся кинооператор. «То–то и заметно… — пробурчал Тимофеевич. — Не приставай к людям — служба ведь у них».

Меж тем меня все более изумляло и поведение и вид охранников, а когда Григорий Тимофеевич произнес: «Не приставай к людям», — я еще пристальней вгляделся в них. Конечно, это были люди, вроде бы обыкновенные, даже с уверенностью можно было сказать, что обыкновенные, но вместе с этим присутствовали в их облике некоторые отличительные детали. Держались они неестественно прямо, ступали на прямых ногах, а если подгибали их, то не гибко, упруго, а как–то деревянно, точно шли на протезах; вдобавок были солдаты необычайно схожи друг с другом — и лицом, и фигурой, и безучастны, как роботы… «Ба! Да они и впрямь роботы!» — пронеслось у меня в голове. Ошарашенный этой догадкой я вновь оглядел охранников — уже с испугом. Они шагали так же спокойно, мерно, подошвами ботинок взметывая облачка пыли, и когда я оборотил голову, меня встретил немигающий бездумный взгляд двух пар стеклянных глаз. «Григорий Тимофеевич! — взволнованно приник я к капитану. — Посмотрите — они роботы!» — «Какие еще роботы?» — нехотя откликнулся капитан, скосил глаза на охранников и вдруг поменялся в лице, даже приостановился. В этот момент Виктор с непонятной веселостью обратился к солдатам: «Чего молчите, служивые? Воды, что ли, наглотались?» — «Заткнись, идиот!» — процедил сквозь зубы капитан, и лицо его обезобразила ярость. Фотограф опешил, не понимая, чем он вызвал столь сильный гнев, и начал растерянно оправдываться: «Да я что? Я ничего… Нельзя уже и поговорить».

Тропинку обступал высокий орешник. Охранники свернули в сторону и повели нас в заросли; тут, пожалуй, можно было сбежать и спрятаться где–нибудь на склоне в расщелине. За Тимофеевича я не беспокоился, а вот Виктор? Бедняга, он ни о чем не догадывается. Я прервал размышления и спросил себя — а, собственно, о чем следует догадываться? «Неужто в самом деле они роботы?» — с некоторым сомнением оглядел я стражников, но снова эта догадка не показалась мне невероятной. С поразительной проворностью солдаты пробирались сквозь заросли, и при этом чем больше возникало перед ними препятствий и преград в виде переплетений ветвей, ям, нагромождений камней, тем отчетливей и учащенней доносился из их грудей какой–то слабенький писк, а на курточках в самых неожиданных местах вспыхивали разноцветные лампочки. Однако солдаты обладали руками, ногами и головой, и я просто не мог поверить, что все эти органы искусственные, до того совершенными и естественными выглядели они.

Впереди открылось небольшое, правильной окружности озерцо, на гладкой поверхности которого покоился прозрачный цилиндр. Подойдя ближе, я увидел, что его каркас составляла толстая и прочная на вид проволока, а в ячеи вставлено множество стекол одинакового размера. Внутри цилиндра не было заметно ничего похожего на пульт управления, не было и сидений. Едва первый стражник вышел на берег, цилиндр сам, без видимого сигнала, заскользил по воде, уткнулся в песок, потом что–то щелкнуло, и к нашим ногам пружинисто раскатился стеклянный мостик. «Вот это техника!» — восхищенно произнес фотограф. Григорий Тимофеевич молчал, с того момента, как мы вышли на берег, он вообще не обронил ни слова и был необычайно задумчив.

Двое сопровождавших нас, пройдя по стеклянной дорожке, проникли внутрь цилиндра и выразительными жестами велели нам последовать за ними. Тимофеевич первым взошел на мосток, который даже не качнулся, словно наш капитан утратил плоть; мы с Виктором наблюдали, как Тимофеевич полулежа старается расположиться в трюме необычайного плавучего устройства. Вскоре и мы один за другим присоединились к нашему вожатому. Даже воздух в цилиндре был иной, нежели снаружи, насыщенный влагой, густой, свежий, точно после ливня. Прозрачные стены, за которыми была вода, берег в зелени, не препятствовали взору, и оттого плавучий снаряд казался незащищенным, уязвимым — этакий хрупкий плотик. Один из охранников обвел взглядом помещение и, видимо, удостоверившись в готовности устройства к отплытию, задвинул щитком проем. Тотчас цилиндр начал беззвучно погружаться, и через мгновенье воды сомкнулись над нашими головами. Виктор, Тимофеевич и я сидели на прогнутом полу, под нами синело дно. Виктор был невозмутим, наверняка он не сомневался, что подобными плавсредствами оснащены все наши секретные базы, но, желая уточнить для себя, легонько постучал пальцем по борту и поинтересовался у конвоиров: «Пластмасса японская или, может, западногерманская?» Однако стражники и на этот раз не удостоили его ответом. Меж тем Тимофеевич, искоса бросив на меня взгляд, признался: «Ничего не понимаю». Его недоумение легко объяснялось: диковинные, как будто механические, охранники, удивительный цилиндр, стремительно погружавшийся в пучину. Толща воды за бортами темнела и наконец поглотила, сокрыла все. Опустившись на заданную глубину, цилиндр повернулся вокруг своей вертикальной оси, совершая маневр, чуть поднялся и вплыл, кажется, в некий коридор. Пару минут снаряд едва двигался, по сторонам проступили размытые очертания стен скального лабиринта — очевидно, тут был проход, соединявший оба озера: большое и малое. Этим соображением я поделился с капитаном; тот как–то рассеянно отозвался, пожал плечами: «Какая, собственно, разница, куда плыть?»

Воздух в цилиндре становился тяжелее, испарина выступила у меня на лбу, дыхание участилось. Вскоре мы стали задыхаться, охранники же были совершенно безучастны к нашим страданиям. «Откройте, пожалуйста, форточку», — фотограф едва приметно искривил губы в жалкой улыбке. Но прошло какое–то время, прежде чем сработало невидимое реле, по правую руку от нас послышался шелест, и воздух в цилиндре сиюсекундно насытился кислородом.

Кто бы мог подумать, что наше путешествие получит столь неожиданное продолжение? Мы бороздили озеро уже не в стремительной парусной лодке, под ярким солнцем, а во тьме холодных глубин, в обществе четырех молчаливых стражей. Меня все больше занимало, куда мы плывем и кто они, эти люди, — живые ли, механические? По какой, любопытно, причине нельзя было решить, что делать с нами, еще там, в леске возле ущелья? Неужели мы в самом деле такие опасные нарушители? Может быть, именно этим объяснялось столь вызывающее отчуждение охранников; на их лицах бесполезно было искать интерес, удивление или даже презрение — абсолютная беспристрастность.

Цилиндрический снаряд начал всплывать, ненадолго посветлело — ненадолго потому, что огромная тень надвинулась сверху.

Ничего похожего не доводилось мне видывать! Исполинский подводный корабль, вытянутый эллипсоидом, простирался над нами; его многосотметровую окружность обозначала цепочка светящихся иллюминаторов. Мы, изумленные, разом вскочили. Тимофеевич, запрокинув голову, широко оперся руками о стенки цилиндра и прошептал завороженно: «Экое чудовище!»

Расстояние между нашим, теперь казавшимся совершенно ничтожным, снарядом и подводным колоссом быстро уменьшалось, и уже отчетливо различалось несметное число антенн и штанг, которыми ощетинились борта этого гиганта. Когда сближение завершилось, я увидел, что днище исполина было черным и гладким, точно кожа угря, но в одном месте зияла рваными краями широкая дыра. Цилиндр застопорил ход и замер под одним из люков, которыми был усеян киль подводного гиганта. Крышка люка отошла в сторону, цилиндр вплыл в тесную и короткую шахту — тотчас крышка задвинулась. С шумом заработали насосы, откачивая воду из шахты, и через минуту один из охранников убрал щиток и мы наконец–то выбрались из стеклянного снаряда, встали на узкой решетчатой платформе и принялись растирать ладонями онемевшие ноги.

Ослеплявший, многократно отраженный зеркалами никелированных стен шахты свет внезапно потух, и лишь вверху продолжала желто и тускло мерцать лампа дежурного освещения. Зеркальные стены раздвинулись, и мы, сопровождаемые охраной, ступили в коридор, длинный, прямой и опять–таки узкий. Шагов наших не слышалось, и было так тихо, что мы не решались поделиться своим удивлением. Мы спустились вниз, в довольно просторное помещение, где, как оказалось, кипела работа: неотличимые от наших охранников такие же люди–роботы сваривали какие–то прямоугольные щиты, сыпались искры, и гарь стелилась под потолком, то и дело вносили гибкие и легкие трубы, которые затем поочередно соединяли и вставляли в отверстие в полу, половины дверей беспрестанно разъезжались, и в помещение входили новые роботы, неся с собой фольгу, радужные металлические ленты, коробки, штанги с черными набалдашниками и другие совершенно незнакомые мне предметы, походившие на водяные пузыри, утыканные иглами. Роботы не удостаивали нас даже мимолетного взора, а может быть, и вовсе не замечали в клубах дыма, через которые нам приходилось с кашлем пробираться. Я надышался до одурения и еще долго не мог прийти в себя, когда нас вывели оттуда. Мы находились уже в квадратной комнате, большую половину которой занимал бассейн с серебристой водой, и студеный холод исходил от нее. Потом нас поместили в лифт, сверху донизу выложенный пластами какого–то гофрированного материала, и подняли на этаж, где от небольшой круглой площадки звездообразно расходились коридоры. Неожиданно площадка стала вращаться все быстрее и быстрее, и я вдруг с ужасом увидел, как Григорий Тимофеевич, Виктор и с ними два стражника удаляются от меня и вот–вот скроются в одном из коридоров; и главное, они будто не замечали, что меня нет рядом, что идут вдвоем. Площадка подо мной вращалась стремительно, необъяснимо, я оставался один — объятый страхом, набрал в грудь воздуха, чтобы крикнуть удалявшимся сотоварищам, призвать их на помощь, но тут голова моя закружилась, и я упал на руки охранников…

Плохо помню, что было дальше; я смутно различал предметы, меня тошнило, и ноги были точно веревочные. Открылась какая–то дверка, и меня сильно и грубо толкнули внутрь полутемной конуры. Долго я лежал на полу, меня охватывал озноб, сердце сжималось от сознания безысходности, и на глазах наворачивались слезы. Я остался один, слаб и беспомощен. Где мои товарищи? Что будет с ними? Где в конце концов мы находимся? Мало–помалу мыслям моим возвратилась ясность, я заставил себя успокоиться, но еще долго лежал ничком на полу, словно прикипев к нему, не в силах двинуть ни ногой, ни рукой. Наконец я вздохнул глубоко, и этот вздох окончательно пробудил меня. Я оторвался грудью от пола и сел, опершись рукой, а другой смахнул с ресниц слезы, огляделся. Камера, в которую меня заточили, представляла собой уродливый полуконус с изогнутыми стенами и венчавшим его острие иллюминатором. Стены были гладкими и покатыми, как и пол и потолок — не на чем остановиться взгляду. Кругом я не приметил ни единой пылинки или соринки. Я попытался встать, выпрямиться, но сразу уперся головой в потолок, даже возле двери в широком основании конуса можно было стоять сутулясь.

Кажется, я понял, где находился, куда привела меня судьба. Я перебирал сотни причин, желая опровергнуть эту, явившуюся как озарение, догадку, но все благоразумные доводы рассыпались и рушились, отсылая память к недавним удивительным и престранным фактам. Ясное дело, с кем довелось нам повстречаться. Это были космические пришельцы, и камера, в которую меня заточили, представляла собой один из отсеков звездолета. К осознанию этого я отнесся довольно спокойно. Впрочем, мудрено ли? Газеты и журналы, по телевидению и радио так часто, без умолку, говорили о космических пришельцах, так подробно и словоохотливо излагали свидетельства очевидцев, встреч с ними, так настойчиво отыскивали доказательства очевидного их пребывания на Земле и аргументированно опровергали доводы скептиков, что в пору было дивиться, как это мы раньше не наткнулись на лагерь инопланетян, которых, если верить газетам, было кругом хоть пруд пруди. Однако к черту иронию! Положение наше было весьма незавидное. Едва ли пришельцы жаждали встречи с землянами, иначе зачем искать укрытие в глубинах высокогорного озера? Я поглядел в иллюминатор, за которым мертвенно чернела бездна. Далеко ли надо мной была поверхность озера, высоко ли солнце? Который сейчас час? Я попытался сосредоточиться, но вскоре признался себе, что потерял счет времени. В желудке урчало… Когда они принесут еду? Сволочи! Я хочу есть! Гуманоиды они или земляне, троглодиты или небесные ангелы, никто не давал им права так обходиться со мной! На полусогнутых ногах я приблизился к двери и забарабанил кулаками. Я колотил со всей мочи, вкладывая в удары все свое ожесточение и злость на судьбу, так внезапно и нелепо лишившую меня покоя и радости, и затем обессилено опустился на пол. Нужно было что–то делать, необходимо выбраться отсюда. Но как? Каким образом? Я вновь оглядел эту собачью конуру, и отчаяние охватило меня. Представлялось очевидным, что всякие попытки освободиться обречены. На стенах я не обнаружил ни одного выступа, ни одной щели, словно многотонный каток проехал по ним. Не за что ухватиться пальцами.

Но ведь когда–нибудь должна, наконец, отвориться эта дверь? Допустим, мне удастся повалить, оглушить охранника, но что делать дальше? Бежать? Но, спрашивается, куда, в какую сторону? Мчаться, обезумев, по бесчисленным коридорам навстречу неминуемой гибели?

Пожалуй, о побеге не стоит помышлять. Остается уповать на милость тех, по чьей воле я очутился здесь. Наверное, меня должны допросить. Во всяком случае, прежде чем избавиться от меня, они наверняка постараются утолить естественный интерес, так сказать, к брату по разуму, выяснить, что я за личность, каков уровень моего мышления, в чем состоят мои привычки, вкусы, представления — словом, со мной будут беседовать, а значит, у меня появится шанс. В чем, собственно, он будет выражаться? Наивно и смешно — я пригрожу, что в случае нашего исчезновения нас будут разыскивать. Шофер покажет место, где мы выгрузили катамаран, милиция обшарит озеро, вызовут аквалангистов… Но какой, скажите, аквалангист догадается, что в непроглядной тьме озера, может быть, у самого дна, притаился космический крейсер, а мы, трое несчастливцев, живы, дышим, надеемся еще? Боже мой, кто знал, что все так обернется?!

Я пополз к иллюминатору, уткнулся лбом в стекло, потом повернулся и двинулся обратно — видели бы сейчас меня родители. Когда я подумал об этом, пол подо мной начал наклоняться. Крен становился все больше, и я, не удержавшись, скатился к иллюминатору. Вода за стеклом светлела, следовательно, звездолет всплывал. Я напряженно приник к стеклу — что бы значило это движение судна? Вдруг оно каким–то образом связано с моей судьбой?

Понемногу крен уменьшился, я улегся удобнее и продолжал следить за тем, что было доступно моему взору. Невероятна была скорость, с какой всплывал корабль, я как бы чувствовал сокрушающую силу сопротивления воды за иллюминатором. Вдруг со стекла сорвалась прозрачная струящаяся ткань, и что–то больно ослепило меня, я зажмурился, но тотчас открыл глаза — о боже! солнце! Мгновенье звездолет покоился на поверхности озера; явственно различались дальний берег, тени гор на воде и сами вознесенные к облакам вершины. И тут я полетел в тартарары… Позже я сообразил, что судно, готовясь к погружению, стало на ребро и уж затем устремилось в пучину. Однако какой мощью должны обладать двигатели, чтобы легко управлять такой махиной!

А если это не космический корабль? Черт знает что такое, но только не космический корабль? Я попытался изложить в осмысленной последовательности известные мне факты, и опять дело сводилось к тому, что мы очутились в плену у инопланетных пришельцев. Другого ответа я не нашел.

Я сделал несколько гимнастических упражнений, сел на пол, и в этот момент перед моим носом возникли сочный кусок дыни и ломоть пшеничного хлеба. И дыня и хлеб покоились на белом пластиковом подносе, а поднос держала рука — голая, безволосая. Я поднял голову: ко мне были обращены глупые стеклянные глаза. «Спасибо», — пробормотал я и взял поднос. Робот повернулся, сделал несколько шагов, и дверь за ним бесшумно затворилась. В камере послышался горький запах, к потолку поплыла сизая паволока — проник дымок из коридора. Часом позже за дверью что–то проехало — туда и обратно, потом донесся какой–то свистящий звук, словно выпустили газ из баллона, с шумом проволокли шланги, снова прокатилась тележка, и на ней что–то дребезжало.

Меня не интересовало, чем они занимаются. Будь я ученым, специалистом по изучению проблемы внеземных цивилизаций, то, без сомнения, не упустил бы столь редчайшей возможности. Я попытался бы установить с ними контакт, выяснить, как устроен их организм, каким образом они ориентируются в пространстве, улавливают ли инфракрасное излучение или, положим, ультразвук, в какой степени их мозг способен делать логические умозаключения и в чем суть их блистательных технических решений. Конечно, я не забыл бы узнать, насколько они социально организованы и каковы формы этой организации и кому принадлежат средства производства на их далекой планете. Но я не был ученым–исследователем, никогда не занимался поиском внеземных цивилизаций и потому, если бы что–то и толкнуло меня на беседу с гуманоидами, то лишь простое любопытство, но едва ли разговор получился бы обоюдо–интересным — чувство страха наверняка помешало бы мне. Не хотел, не желал я никаких бесед, никаких разговоров… Я забуду обо всем, никому не расскажу, где был и что видел — прокатился на лодке по озеру, и все. Пройдет время, и я сам не поверю, что со мной происходило все это. Только бы они меня отпустили.

За иллюминатором вновь посветлело, но теперь корабль всплывал плавно и медленно. До чего чиста, кристальна вода озера! Я увидел подножья гор в водорослях, в нагромождениях затопленных деревьев — всюду преобладал траурный цвет. А вот и наш катамаран, лежит кверху днищами, мачта сломана поперек, обломки покоятся поблизости, но не потускнела краска, еще озорно белеет надпись «БЕГЛЕЦ». Грустное зрелище… О чем я думал, глядя на останки нашей лодки? Душа наполнилась печалью, и я чувствовал себя свидетелем чьей–то чужой, не своей, трагедии.

На этот раз звездолет не достиг поверхности, хотя до нее оставалась, может быть, сотня метров, и вновь погрузился, завис во мраке.

Я лег на пол на бок, сунул руку под ухо. Воображение мое было воспалено, какие–то фантастические видения возникали из небытия, а тело охватывала слабость. Я попытался определить, хотя бы на день вперед загадать свою судьбу — что случится со мной завтра? — и тогда с успокоением заснул бы на этом холодном полу, но не находил однозначного ответа.

…Потом мне почудилось, как звездолет сдвинулся и медленно поплыл, рассекая непроглядную, мертвенно застывшую даль глубин. Плоский, точно скат, он плыл, окруженный серебристым сиянием своих иллюминаторов, — пришелец из Вселенной, удивительный странник, и под броней его корпуса, в бесчисленных отсеках и коридорах, без устали копошились роботы, заделывая пробоины, полученные в долгом многотрудном межпланетном переходе, а наверху, в командирской рубке, сидят ОНИ, расслабившись в мягких креслах и устало глядя на пронзенную тонким лучом толщу глубин, и тоже не знают, что будет с ними завтра.

Потом я увидел своих родителей: отца — рыжебородого, смеющегося, и мать — ласковую, чуткую; я смотрел на них с балкона, — они вышли из подъезда и пошагали в магазин (они обычно вдвоем туда ходили), отец в своем неизменном мешковатом темно–сером с полоской костюме, в широконосых грубо сшитых полуботинках, мать — в легком белом платье в желтые цветы, у отца в руке хозяйственная сумка. Я вижу, как отец весело щурится, повернув голову к матери — мать робко, по–девичьи смущенно, улыбнулась…

Сколько длилось мое забытье? Я очнулся, как показалось, от чьего–то прикосновения к плечу, вздрогнул и с ужасом огляделся в полумраке — никого рядом не было, но возле двери что–то белело. Подполз — несколько ломтей «Бухарин» и хлеб. Что ж, хоть какая–то забота.

…О чем же я думал? Ах, да!.. Хотя, впрочем… Да, да — о девушках. У меня много знакомых девочек, но Олька особенная. Вернусь, обязательно расскажу ей, какая она не похожая на других. Если, конечно, она пожелает со мной разговаривать — мы ведь, кажется, поссорились. Ну я–то зла против нее и обиды не держу, да и какая это была ссора, смешно вспоминать — усадил Ольку на мокрую после дождя скамейку: просто так, ради хохмы… Отчего меня на воспоминания потянуло? И почему я думаю об Ольке так, словно никогда уже ее не увижу? Может быть, я не верю, что выберусь отсюда? Я видел много фильмов, где отважные люди бесстрашно убегали из тюрем, но раньше мне не приходила в голову мысль, что в тюрьме тысячи заключенных, а убегает кто–то один.

Собственно, отчего я так усиленно об этом думаю? Ведь я уже не принадлежу даже самому себе, не распоряжаюсь собой — я не могу лишить себя жизни при желании, для этого под рукой нет никаких приспособлений, не успею умереть от голода — ведь не месяцы же они собираются тут задерживаться, под ремонтируются и вперед, ничто их больше не заботит.

«Не буду я жрать ваше подаяние!» — закричал я и вскочил, чтобы пнуть ногой принесенную жрачку, но больно стукнулся затылком о скошенный потолок. И сел, потирая ладонью ушибленное место… Нервишки сдают… Я подумал о том, что само нахождение в этой камере и есть медленная мучительная пытка. В каком бы положении я ни находился, постоянно чувствовал себя неудобно, неловко. Стоять — долго не постоишь сутулясь, сидеть и тем более лежать на непрогибаемом металлическом перекрытии не пожелаешь и заклятому врагу, вокруг склоненные стены, пустота, затянутый мраком глазок иллюминатора…

Не знаю, как развивалось это мое состояние, что вытворил бы я — непременно что–нибудь вытворил! — если бы в тот момент, когда отчаяние нестерпимо захлестнуло меня, в камеру не вошли два робота. Они встали у отворенной двери, глядя на меня, как мне показалось, с легкой иронией, и один из них жестом повелел мне выйти. «Неужели они наблюдали за мной?! — ошеломился я. — То есть, конечно, не наблюдали в прямом смысле, а каким–то образом фиксировали мое состояние, мои чувства, черт побери!»

Я вышел. В конце коридора лежали металлические ленты, прутья, стояли шалашом иссиня–черные, будто вороненые, плиты, но никого из ремонтников рядом не было, воздух в коридоре оказался достаточно свежим, чистым — возможно, работы прекратили именно для того, чтобы, выйдя из камеры, я не задохнулся. Мы миновали овальный зал, стены которого сплошь состояли из приборных досок с несметным числом лампочек, экранами, шкалами, а вдоль стен на равном удалении располагались пульты управления, и перед каждым пультом возвышалось на ножке изящное кресло. Зал, однако, был совершенно пуст, приборные панели не светились.

Я старался запомнить расположение лестниц и коридоров, по которым меня вели, но вскоре потерял им счет. Терялся в догадках — куда меня ведут? На беседу с Главным? Или просто–напросто переводят в другую камеру? А может, я заинтересовал их медиков? Я поглядел на шагавшего впереди робота: кожа у него на шее была без единой морщинки, по виду — толстая, пластиковая, плечи в меру широки, бедра узки, ноги длинные и ровные — спортивный парень. Когда я думал о нем, робот обернулся и глянул на меня. «Ничего плохого я о тебе не думаю, старина, — приободрил я его мысленно, — зла не держу, да и в чем тебя винить?»

Пожалуй, красноречивее всего о громадном объеме корабля говорило количество дверей, которые беспрестанно отворялись, раздвигались перед нами — им не было числа. Свернули в проем, за которым я приостановился от неожиданности — впереди хоть глаз выколи. Шедший позади охранник легонько подтолкнул меня в спину, и я, распластав руки, шагнул во тьму. Чуть позже я сообразил, что эта часть звездолета не освещена, наверное, потому, что где–то в космосе или при посадке электропроводка получила повреждения, которые еще не устранены. Роботы совершенно свободно ориентировались в темноте, я же полагался больше на свой слух, чутко улавливая характерный писк, время от времени издававшийся из груди шедшего впереди. Вдруг я наткнулся на какую–то стену и замер, не зная, как быть. Провожатых моих не было слышно. В замешательстве я принялся водить ладонями по стене, ища щель или какую–нибудь ручку. И в это мгновенье дверные половины начали расходиться и я увидел роботов, в ослепительном сиянии никеля стоявших на решетке в шахте. Та ли это была шахта, которая, вполне возможно, за всю историю космического корабля впервые приняла капсулу с землянами, или другая, осталось для меня неизвестным. В глубине ее покоился цилиндр. Робот проворно спустился по вертикальной лесенке, и, легко догадаться, меня не надо было упрашивать следовать за ним. Когда все разместились, робот задвинул щиток, шахта наполнилась водой, люк открылся, и цилиндрический снаряд покинул корабль. Не стану описывать дальнейший путь — я провел его в нетерпении и радостной тревоге. Чтобы там ни было, я знал, что там, на земле, буду чувствовать себя уверенней и не упущу случай, если, конечно, таковой представится. Впрочем, зачем выжидать какой–то случай, не проще ли испытать судьбу сразу, едва мы ступим на берег? Я оглядел охранников — никакого видимого оружия у них с собой не было. Они сидели калачиком, обхватив руками колени и устремив взгляд (почему–то показавшийся мне грустным) на противоположную стенку цилиндра, за которым понемногу светлела вода. Прошло еще несколько минут, и вот цилиндр уже скользит по гребням волн озера. Я задираю голову — солнце перевалило через зенит, длинные тени на склонах, небесный цвет густеет… Господи, как все это хорошо, как знакомо, божественно, восхитительно!

Берег был совсем близко. На открытом месте, в некотором отдалении от леса, стояли четыре сосны. Когда цилиндр вкатился на прибрежный песок, я тотчас вышел и быстрыми шагами, не оглядываясь, направился к соснам. К моему удивлению, охранники не препятствовали мне и держались чуть позади. Я убыстрял шаги, и волнение все сильней охватывало меня. До сосен оставалось несколько десятков метров, но, к моему огорчению, вокруг расстилалась ровная поляна, а за пригорком — покатая низина с цветущим клевером, так что если где–то и возможно найти убежище, так только в лесу, до которого едва ли так просто позволят мне добраться. Однако ноги сами несли меня туда. Я бросил мельком взгляд назад — охранники по–прежнему держались чуть позади, на их лицах отсутствовало всякое выражение, даже намек на недовольство моим самовольничаньем, будто мы втроем совершали прогулку по окрестностям, где послушными экскурсантами были они, а гидом определен я.

Лес приближался. Я ожесточенно двигал локтями, неожиданно для себя самого уверовав в чудо, в то, что роботы не осознали обмана, не понимают, куда их ведут. Робот — он ведь и есть робот, ходячий манекен с недоразвитыми электронными мозгами, неспособными к малейшей импровизации. Тут позади раздался знакомый писк. Преотлично понял вас — я должен свернуть налево в горы. Я усмехнулся наивности конвоиров и ускорил шаги, в сущности перешел на бег. Я ничего не видел, кроме леса впереди. Писк повторился, предостерегая. «Ищите ветра!» — весело помыслил я и рванул что было сил. Пронесся несколько метров, как вдруг что–то секануло по ногам, опора ушла из–под них, и я навзничь упал на траву. Через мгновенье ошалело вскочил, бросился к лесу, и снова невидимый бич страшным ударом подкосил меня. На этот раз я упал бедром на кочку, скорчился от боли, но, пролежав немного, опять встал, одержимый инстинктом свободы, захромал к деревьям. Не пройдя десятка шагов, я опять очутился на земле. Отчаяние мое было велико, но под стать ему было и смятение. Роботы умели создавать невидимый направленный силовой удар! Оружие, которому в моем положении нечего противопоставить.

Я был унижен, оскорблен. Внезапно злоба захлестнула меня, и с размаху я ткнул кулаком в ненавистную пластиковую рожу — она оказалась крепка, словно камень, робот даже не качнулся, а кулак мой, напротив, будто раскололся, и я, пронизываемый болью, стиснув зубы, сунул его под мышку. Я проиграл и покорно поплелся по тропинке туда, куда мне показывали. Победители ничем не выказали торжества, один уже шел впереди, другой остался позади, и чем выше мы поднимались, тем редела сильнее растительность, уменьшая мои шансы на благополучный исход еще одной попытки побега. Собственно, уже я не был способен на таковую. Усталость и слабость охватили меня, но главное, я был надломлен духовно, почти не верил, что удастся бежать, спастись. Я смотрел на мерно покачивавшиеся впереди красивые плечи, на совершавшие плавные движения изящные сильные руки, поднимал глаза и видел затылок с ниспадавшими жидкими бесцветными прядями, и в душе моей возникало какое–то новое, доселе неведомое странное чувство.

Из–под подошв конвоира сыпались мелкие камешки, подъем становился круче. И тут я запел. Это была старинная народная песня, голос мой крепчал, разливался окрест.

Не буйны ветры повеяли,

Незваны гости наехали.

Проломилися сени новые

С переходами да с перебродами;

Растопились чары золоты…

Когда я взял первую ноту, конвоир обернулся, но мне вдруг подумалось, что он не услышал меня — просто его что–то насторожило, может быть, он ощутил посредством биотоков мой внутренний подъем. Я запел еще громче, надеясь, что кто–то, какой–нибудь чабан услышит меня. Хотя какие подозрения могли вызывать трое парней, поднимавшихся по тропинке, пусть даже один из них пел и был полугол?

Не буйны ветры повеяли,

Незваны гости наехали.

Прошли еще сотню–другую метров по горной гряде; выйдя на склон, конвоиры, вдруг оставив меня одного, скрылись в укромном закутке из камней, отдаленно напоминавшем формой шалаш, но через мгновенье вновь появились, уже вооруженные черными, размером с пенал, предметами непонятного предназначения. Чуть поколебавшись, я вошел в шалаш, который, как скоро выяснилось, служил входом в пещеру. Сперва я решил, что дорогу мне будут освещать, используя эти самые пеналы, но продвигаться пришлось в кромешной тьме, ориентируясь на многоцветье лампочек на курточке шагавшего впереди.

В пещере было сыро и невообразимо душно, я ненасытно глотал теплый липкий воздух. Несколько раз я оскальзывался, больно падал, даже угодил в какую–то лужу, съехал, объятый ужасом, куда–то вниз. Я был несказанно изможден, но страх потеряться здесь подстегивал меня, я поспешал, теперь уже ни за что не желая расстаться со своими конвоирами, которые шагали уверенно и спокойно. Несколько раз мы свернули направо, потом, как показалось, вернулись назад, миновали какой–то просторный грот, о размерах которого можно было судить по эху наших шагов, и чем дальше мы проникали в глубь пещеры, тем отчетливей я осознавал, что в одиночку мне отсюда уже не выбраться.

Впереди забрезжил свет. Когда мы приблизились, я увидел узкий проход с причудливо изогнутыми сталактитовыми столбами. У подножья их помещались шары–светильники, а вверху были подвешены гамаки. Несколько гуманоидов полукругом стояли возле экрана с сеткой меридианов и параллелей, но самое поразительное заключалось в том, что в отдалении мирно беседовал с двумя инопланетянами наш капитан Григорий Тимофеевич Желудев. Да, да — именно он. Не зная, что и подумать, я замер. Григорий Тимофеевич был в рубашке с чужого плеча, в нелепых брюках–клеш. Вдруг меня пронзила догадка — в нем, только в нем одном мое спасение! Ведь он тут, наверняка, дожидается меня! Он с ними договорился — конечно, конечно! Вот он чуть приметно улыбается: проникновенно, тонко — это его улыбка, он все понимает.

Гуманоид, что–то поясняя, чертил в воздухе тонким длинным пальцем. Тимофеевич пытливо всматривался в собеседника, перебивая его короткими вопросами, потом устало улыбнулся и отер лицо рукавом рубахи.

«Григорий Тимофеевич!» — закричал я.

Мой вопль потряс своды.

Капитан обернулся, и на его лице выразилось удивление — он смотрел, как бы припоминая меня, потом неприятно осклабился, помахал рукой и вновь оборотился к собеседникам.

«Григорий Тимофеевич!» — я кинулся к нему, но в тот же миг покатился по земле, словно бы скошенный выстрелом пневматической пушки. Конвоиры помогли мне подняться, встряхнули и потянули за собой в удушливый мрак пещеры. Я бешено, всем телом, извивался, пытаясь освободиться из цепкой хватки, вопли о помощи раздирали мое горло, брыкался, ревел, на мгновенье утихомиривался и снова начинал безуспешную борьбу, увлекаемый в глубь подземелья. Наверное, в эти минуты я выглядел ужасно: в слезах, перемазанный грязью, с обезумевшим от боли и отчаяния взором. Я понимал только одно — что от меня отреклись, отвернулись, бросили, что судьба моя кем–то уже решена и решена бесповоротно. Когда припадок кончился, меня, обессилевшего, поволокли, держа туловище на весу, ноги елозили по земле, — я лишился чувств.

Едва очнулся, ощутил, что нахожусь в прежнем положении, что чьи–то сильные руки куда–то несут мое безжизненное тело. Я уже не сопротивлялся, сломленный, беспомощный. Меня настойчиво и упорно волокли по каким–то петляющим ходам. Мало–помалу силы возвращались ко мне, и мое состояние представилось унизительным. Резким рывком я выпрямился, освободил руки и сказал роботам озлобленно, но без вызова: «Ведите меня!» Не знаю, уяснили ли смысл моих слов конвоиры — так или иначе, они не прикоснулись ко мне, один зашел спереди, другой сзади, и пошагали. У меня перед глазами стояла улыбка Григория Тимофеевича — улыбка манекена. Он даже не шелохнулся, когда я призывал о помощи! Тут я остановил свою мысль, удивившись: с чего это я о ком–то размышляю, о каком–то чужом человеке, пусть даже он бывший наш капитан и мой сосед, — все равно он чужой, ведь он ясно дал мне это понять, отвернувшись тогда, — нет, я должен думать о себе, о том, куда меня сейчас ведут: это в первую очередь должно меня волновать. Но о себе не получалось хорошенько подумать, никак не удавалось сосредоточиться на мыслях о собственной персоне — наверное, потому, что меня, собственно говоря, уже и не было. Меня уже почти нет, поскольку оставшиеся минуты не означали в сравнении с прожитой жизнью ровным счетом ничего.

Я давно догадался, что меня ведут убивать. Оставалось непонятным только, почему они не стали делать это раньше? Впрочем, какая разница? Я равнодушно отнесся к осознанию того, что жизнь моя скоро кончится — точнее, она уже завершилась, остались формальности. Я не сожалел ни о чем, да, собственно, о чем было жалеть — ведь я не успел ничего совершить, и даже если бы успел: что это сейчас меняло? Еще несколько шагов, и все будет кончено.

Я прошел эти метры, ощущая дрожь в коленях. Кто из них должен это сделать? Наверняка тот, что позади. Мне стало страшно, я обернулся и увидел сзади разноцветное мерцанье электрических лампочек, точно рождественская елка двигалась за мной. Радужный отсвет падал на подбородок, словно гладко выбритый, и отражался в стеклянных глазах. Я приостановился и, когда робот приблизился, заметил, какие у него мощные, толстые, грубые, далеко выдающиеся надбровные дуги, скошенный собачий лоб. Он двигался плавно, замедленно, в сиянии электрических красок — чудовище, урод, вершитель моей судьбы.

Шаг, еще один, еще… Движения мои скованы, я весь напрягся, как перед прыжком, и тут моя рука сама вознеслась над головой, замерла и тяжело опустилась на затылок шедшего впереди. Конвоир взмахнул руками, будто крыльями, и беззвучно утонул во мраке.

И вдруг я ощутил себя участником замедленного кино. Неспешно оттолкнулся ногой и взлетел — я никогда не подозревал, что один шаг, счет которому есть миг, может длиться так долго. Я словно ступал в безвременье. Чувство свободного полета охватило меня, и я без опаски ожидал, что моя нога, раз опустившись, не найдет опоры — да будет так! Но всякий раз опора находилась, земная твердь принимала меня, и постепенно мои шаги участились, я помчался что было сил, жадно ловя ртом теплый парной воздух.

Тот, что был сзади, кинулся вдогонку. За спиной гулким эхом отзывались его поспешные прыжки. Два или три раза я ударился впотьмах о камни стен, но продолжал бежать, уже вытянув перед собой руки. Ничто не могло остановить меня.

Не знаю, сколь долго продолжалась погоня, но я внезапно услышал, что убегаю от самого себя. Да, я не ослышался — отзвук моих собственных шагов настигал меня. Я понял, что остался один в подземелье, но не мог окончательно поверить в это. Остановился, огляделся — кромешная темень. Грудь моя учащенно вздымалась, я глубоко вздохнул и неожиданно уловил губами свежесть, прохладу — о, боги! Неужто где–то поблизости выход? Неужели освобождение мое близко? Шатаясь от усталости, я побрел дальше.

Я продвигался по одному из многочисленных ответвлений лабиринта. Силы мои были на исходе. Внезапно невесть откуда взявшаяся серебристая сыпь высыпала у меня перед глазами; я слабо махнул рукой, желая избавиться от видения, связанного, очевидно, с усталостью и долгим нахождением в темноте, но видение не исчезло, моя рука лишь на мгновенье затмила его. Глаза мои слезились, и тогда эта серебристая пыль растекалась, струилась и передо мной ненадолго возникала отливавшая слюдой, лениво перекатывающаяся под луной волна. Я сделал шаг, и вновь впереди заблистала россыпь инея, но когда я совершал следующий шаг, меня уже пронзило сознание того, что вижу звезды. Стон вырвался из моей груди, я упал и облился слезами. Чем был вызван этот плач — радостью ли освобождения или болью перенесенных страданий? Слезы горячими струями омывали щеки, плечи вздрагивали, и весь я то и дело колотился, трясся, как в лихорадке и вдруг вскочил, подстегнутый страхом, — ведь я еще находился в пещере! Я был еще в их власти!

Когда я наконец выбрался наружу, светало. Спуск отнял немного времени, я миновал стороной мусульманское кладбище с высокими воротами, увенчанными металлическим полумесяцем, и вышел к шоссе — пустынному, голому. Ужасный, истерзанный мой облик сослужил добрую службу: первый же показавшийся на дороге «Жигуленок» затормозил поблизости. Водитель приоткрыл дверцу и спросил жалостливо: «Где это тебя так изукрасили, парень?» — «Ограбили меня, дядя, — известил я смиренным голосом. — Мне бы домой скорей добраться». — «Ты местный, что ли?» — шофер оглядел меня сочувственным взором. «Ага, местный — из поселка». — «А чего шляешься по ночам?» — «Я не шляюсь, — пробурчал я. — Я на велосипеде ехал, хотел родственников навестить». — «Велосипед тоже утащили?» — «Ага». Водитель, видимо, утолил свой интерес и сказал: «Ну, садись».

Всю дорогу я молчал, делая вид, что дремлю. Когда въехали в поселок, открыл глаза. Светало. Улица была пустынна, не хлопали двери домов, не было видно и дворников. «Слава богу, — подумал я с облегчением, — меня никто не должен видеть». Шофер остановил машину во дворе; едва «Жигули» отъехали, я подбежал к подъезду, встал ногой на выступ цоколя, потянулся и ухватился руками за бетонную плиту балкона, еще усилие, и я был уже на балконе. Теперь предстояло открыть балконную дверь. Я огляделся, ища ящик с инструментами, — ящика нигде не было, стало быть, перед отъездом отец отнес его в сарайчик. От досады я стиснул кулаки… Скорей, скорей — вот–вот проснутся жильцы. Ничего другого не оставалось, как выбить стекло. Шуму будет… Но ведь не голой рукой вышибать стекло; я лихорадочно шагнул к тяжелому, наполненному землей цветочному горшку, намереваясь использовать его для этой цели, и остановился — чересчур громоздок. Мой взгляд упал на рогожу под ногами — что, если ею обмотать руку? Подхватил рогожу и остолбенел: под ней были коробка с гвоздями, молоток и топорик. Топор! Как раз то, что мне нужно! Видимо, перед самым отъездом отец в спешке что–то чинил и забыл положить его в ящик с другим инструментом. Я просунул лезвие топора в щель между дверью и косяком и надавил. Еще, еще усилие… Дерево стало потрескивать — это шурупы выходили из своих гнезд. Я приложился плечом, щель расширилась, — тотчас всунул руку и нащупал шпингалет. Остался верхний… Дверь отворилась рывком, точно кто–то изнутри дернул ее на себя. В комнате воздух был спертый, всюду лежала пыль. Я выронил топор — страшная слабость охватила меня, с трудом добрался до тахты…

* * *

Сон мой длился не меньше суток. Я открыл глаза на рассвете следующего дня; из распахнутой балконной двери тянуло прохладой, сквозняк колыхал тяжелые шторы на окнах. Все выглядело так, словно я только что, а не сутки назад, вошел сюда, однако состояние мое разительно переменилось, проснулся я уже другим человеком. Мне не надо было куда–то прятаться, от кого–то бежать: я находился у себя дома. Конечно, происшедшее было свежо в моей памяти, я помнил мельчайшие подробности последних дней, но вместе с тем они уже остались позади, в прошлом, за тем пологом свершившегося, который отделяет день вчерашний от дня сегодняшнего, и, видимо, следовало больше мыслить не над тем, что было, а над тем, как быть, как жить дальше. Я стал участником встречи с инопланетянами — случай, который выпадает раз в жизни. Почему–то судьба отметила меня, однако есть ли основания полагать, что вся эта странная история завершилась? Отчего я чувствую себя таким защищенным в этих стенах, в этой пятиэтажной коробке? Разве бетонная перегородка в десяток сантиметров толщиной может служить преградой для тех, кто одолевает несметные космические расстояния?

Я откинул одеяло, сунул ступни в шлепанцы и двинулся на кухню. Холодильник, разумеется, был пуст, поскольку накануне похода я просто–напросто его опустошил, тем не менее мною была осмотрена даже морозильная камера в надежде обнаружить кусочек съестного, затем я проверил содержимое кухонных подвесных шкафчиков и обнаружил в одной из банок немного гречневой крупы. Каши получится, что называется, на один зуб. На душе у меня было тоскливо, мучил зверский голод; уже ни на что не надеясь, проинспектировал все полки и неожиданно под одной из них в ворохе старых газет нашарил два пакета супов–концентратов. Из этого уже было возможно приготовить мало–мальски сносней завтрак, которого, пожалуй, хватило бы и на двоих. Я поставил кастрюлю с водой на огонь и прошлепал в комнату. Набрал номер домашнего телефона Виктора и, когда на другом конце провода подняли трубку, сказал:

— Попросите, пожалуйста, Виктора.

— Он спит, — сухо известил женский голос.

— Понимаете, мне очень нужно с ним поговорить. Не могли бы вы разбудить его? — тут я подумал, что, пожалуй, следовало бы представиться. — Беспокоит его товарищ по походу. Тотчас последовала реплика:

— Собутыльник! Один из тех двух прохиндеев! Вчера моего мужа доставила домой милиция — вдребезги пьяного, в синяках! Ничего себе сходил в походец! Пьянчуги окаянные! Пропили, небось, лодку–то, вот и весь поход, — тут она зарыдала, как будто ей было жаль нашу лодку.

Я не знал, что сказать. Конечно, не представляло затруднений сочинить какую–нибудь душещипательную историю о кораблекрушении, впрочем, основанную на действительных фактах, но я резонно опасался, что Виктор, проснувшись, даст свою версию случившегося и Танюша поймает нас на противоречиях — уж тогда Виктору не сдобровать, начнутся допросы, наверняка изнурительные, многочасовые, вызванные подозрением в супружеской неверности, — может статься, Виктор не выдержит, сломается и расскажет всю правду, которой, разумеется, тоже не поверят. Но все–таки желательно не говорить правду.

В трубке слышались всхлипывания, потом — раздраженное бормотание, а следом — гудки, гудки… Итак, волею наперстницы Виктор был исключен из игры, что заметно осложняло ситуацию и не позволяло мне выработать уверенную линию поведения. Оставалось одно — дожидаться, когда журналист выйдет на работу, встретиться с ним, все хорошенько обсудить и, конечно, решить, что нам делать дальше. Тут я приостановил свои умозаключения и спросил себя: а зачем, собственно, все эти обсуждения и решения? Ведь уже сейчас определенно видна наша позиция, совсем не трудно ее предугадать: мы пожелаем остаться в стороне, благоразумно пожелаем. И, конечно, не станем сообщать в Академию наук, в правительство, в Генштаб. Какие еще инопланетяне?! Увольте, бога ради, лично мы не верим в эти сказки.

Суп наполнил тарелку до краев, я активно задвигал ложкой. И тут в прихожей заклацал замок… Ложка, поднесенная ко рту, застыла в воздухе. Наверное, все это время во мне подспудно присутствовало ощущение опасности, и сейчас оно сковало меня. Они! Они! Разыскали–таки! Дверь тихонько отворилась, кто–то вошел в прихожую и проследовал в комнату — мы не видели друг друга.

Он почему–то решил вернуться, и нарастающие звуки его шагов пробудили меня. Я вскочил с табурета, прижался спиной к стене, цепко сжимая в руке кухонный нож. Неизвестный, не дойдя, однако, до кухни, повернул в ванную, открыл там кран и затем вернулся в комнату. Обнадеживало, что он был один. На цыпочках я прокрался по коридору и затаил дыхание. План мой был таков: в тот момент, когда пришелец будет проходить через дверной проем, ударить его рукоятью ножа в уязвимое место — в пластиковый затылок. В ванной шумела вода, но я отчетливо слышал медленные шаркающие шаги инопланетянина за перегородкой стены. Уж нетерпение подстегивало меня — когда же он кончит копошиться?!

И вдруг шаги стихли — стало быть, он остановился, замер, что–то заподозрив, или же… хм–м… догадка эта показалась неожиданной… или же вышел на балкон. Впрочем, если он меня разыскивает, а он, безусловно, именно за этим и прислан, то почему ему не осмотреть и балкон? Я услышал, как пришелец переступил порог, возвращаясь в комнату. Волнение заставило меня напрячься, я стиснул в руке вознесенный над головой нож. Мое сердце стучало в ритм его приближавшихся шагов.

— Ой! — испуганно вскрикнула Майя Иосифовна и прикрыла ладонью рот.

Нож остановился в воздухе.

— Это вы, Майя Иосифовна, — смущенно пробормотал я, опуская руку.

Да, это была моя соседка — в тапочках, в домашнем просторном халате, волосы рогаликом уложены на макушке, старомодные круглые очки на переносице. В руке Майя Иосифовна держала лейку.

— А ты решил — бандит в комнату залез, — проговорила она и засмеялась, впрочем, нервным смешком. Вдруг лицо ее посерьезнело: — Да ты весь в синяках, мальчик! Боже мой!

— Под камнепад мы попали, — удрученно поведал я. — Лодку на берег вытаскивали, и тут с гор на нас камни покатились.

— Ой! Ой! — снова вырвалось у Майи Иосифовны. — А я вчера ввечеру Григория Тимофеевича видела — целехонький он, улыбчивый такой, говорит, за удочками вернулся. Я первым делом, конечно, о тебе расспросила. Не беспокойтесь, говорит, жив–здоров ваш Сережа, ждет там на берегу. Вот только удочки заберу, что впопыхах позабыли, и продолжим плавание.

Григорий Тимофеевич вернулся! Вот так известие!

— Должно быть, Григорий Тимофеевич не стал про камнепад рассказывать, чтобы вас понапрасну не волновать: все, слава богу, обошлось.

— Очень воспитанный человек, Григорий Тимофеевич, очень хороший человек, — с уважением произнесла Майя Иосифовна и прибавила по–деловому: — Цветочки в комнате я полила, и на балконе тоже, а бодягу сейчас принесу — будешь растирать свои синяки. Не приведи господь — видели бы тебя твои родители!

На пороге она обернулась и, скорее всего, все еще продолжая удивляться моему неожиданному появлению, говорит:

— А я захожу в комнату, гляжу — дверь на балкон открыта, ну, думаю, в прошлый раз забыла ее прикрыть, бестолковая голова… — последнюю фразу Майя Иосифовна договаривала, уже выйдя на площадку этажа и спускаясь по лестнице. Вскоре соседка вернулась с баночкой бодяги; я, расстроганный, поблагодарил добрую старушку и со всей убежденностью заверил, что впредь ни в каких походах участвовать не намерен, а иначе: провалиться мне на этом месте, Майя Иосифовна!

Проводив старушку, я опрометью кинулся к зеркалу. Да! Сказать нечего! На меня растерянно глядела оплывшая скособоченная физиономия, похожая на кривой баклажан, левая щека опухла, правая, напротив, ввалилась, одно ухо нормальное, другое — какое–то приплюснутое, волосы всклочены, лоб в лиловых шишках — словом, на улице не показывайся, детей напугаешь… Ах, ну да это пустяки, — говорил я сам себе, обливаясь в ванной горячими сыпучими струями, — главное, Григорий Тимофеевич здесь, он мне все расскажет, все объяснит. Ведь тогда, в пещере, он просто ничем не мог мне помочь, он ведь один был, и я был один, а их, гуманоидов, много было; будь я или кто другой на его месте, тоже наверняка ничего не удалось бы сделать, а Григорий Тимофеевич рукой еще мне помахал — так приветливо, ободряюще, не побоялся!

Помывшись, я запахнулся в купальный халат и выскочил на лестничную площадку. Раз, второй нажал кнопку звонка — сосед не открывал. С силой, даже со злостью, я утопил кнопку и держал палец так долго–долго, но, увы, безрезультатно: Григория Тимофеевича дома не было. Опечаленный, я вернулся в квартиру — некому утолить мой интерес, некому разрешить сомнения, я вновь остался наедине со своими мыслями, от которых никак не удавалось отрешиться.

По телевизору какой–то долговязый тип в кепке показывал, как следует правильно высаживать плодовоягодные кустарники, плотно утаптывал сапожищами почву вокруг саженца и делал обрезку громадными садовыми ножницами, однако меня мало занимали проблемы садоводства. В голове моей был полный сумбур, мысли истерзались противоречиями, и все из–за одного пустякового, казалось бы, фактика, всплывшего сейчас в моей памяти: Григорий Тимофеевич сказал Майе Иосифовне, что эти самые несуществующие удочки он заберет и затем…в горы вернется! То есть, с удочками тут все было ясно, не за этим, конечно, он явился, но остальная–то часть его фразы изумляла! Куда, воля ваша, Григорий Тимофеевич, надумали вы возвращаться? И зачем, когда катамаран наш затонул и приключений хватило вдосталь? Не спокойнее ли попивать дома чаек? Что вас, позволительно узнать, так манит назад? В его ответе имелась еще одна особенность, встревожившая меня. Для чего он сообщил Майе Иосифовне, что возвращается в горы, когда и без того все в доме знали, что именно там мы проводим отпускные дни? А сообщил он это, несомненно, для того, чтобы его не хватились. Тут, если далее развивать умозаключения, приходишь к решению, что опасения его имеют резон в том единственном случае, когда мы с Виктором возвращаемся из похода вдвоем, без него. Стало быть, он предвидел, что мы вернемся без него, и вся хитрость состояла в том, чтобы, верно рассчитав, через словоохотливую Майю Иосифовну известить меня, что разыскивать его не следует. Да, но ведь это можно сделать гораздо проще! Отворив дверь, я кинулся вниз по лестнице, на первый этаж, где висели почтовые ящики. Мои ожидания оправдались — в кипе газет белел конверт. Трясущейся рукой я разорвал его, поднял с пола выпавший листок: «Буду завтра. Г. Т.». Хм–м… События начали принимать детективный оборот. Что, в конце концов, все это означало? И главное, зачем Тимофеевичу понадобилось возвращаться в горы? Что он там позабыл? Было над чем поломать голову.

Я выпил чашку чая, ощущая некоторое утомление после волнения. Пожалуй, я излишне переживаю. Само собой, меня беспокоит судьба Григория Тимофеевича, но будем надеяться на благополучный исход.

С гор на поселок наползла туча, похолодало. Туча двигалась медленно, низко, закрыла собой холмистые предгорья. Женщины во дворе спешно снимали с веревок белье, детвора убежала из песочницы, захлопали, застучали форточки и окна. Судя по колоссальным размерам тучи, по тому, какая она была вспухшая, тяжелая, можно было решить, что несет она в себе несметное количество воды, но туча, надвинувшись на поселок, разразилась на удивленье мелким и реденьким дождиком. В комнате стало темно и печально. Я лег на тахту, и сами собой сомкнулись веки. На этот раз болезненные и кошмарные видения не тронули мое воображение, в противоположность этому, я увидел нечто возвышенное и красивое. Я увидел коней с червоными гривами, несущихся по усыпанному белыми цветами лугу — гулкий топот конских ног, копыта взметывают землю, все стремительней, неудержимей галоп, и вот уже ослепляет стальным отливом под солнцем излучина реки. Со всего маху конские груди ударяют в воду, снопы пенных брызг, и из них вдруг возникает мокрое и счастливое Олькино лицо. Она выбегает на берег в прилипшем к телу коротком платьице, смеясь, подпрыгивая, и на макушке озорно бьются две косички. Я вижу ее бесконечно счастливое лицо, небо и облака.

Так и не выяснив причины ее восторженного ликованья, я уснул и проснулся далеко за полночь. В комнате в свете уличных фонарей качались, сходились и расходились тени деревьев, но вначале я решил, что это сияние луны пробивается сквозь мглу, принесенную тучей. Во дворе под порывами ветра то стихал, то нарастал шум листвы. Я лежал недвижимо, устремив взор на эти перебегавшие по потолку причудливые тени, движения их напоминали ритуальный танец дикарей возле костра. Потом включил транзистор; «Маяк» передавал последние известия. Я внимательно прислушивался к голосу диктора, доносившему до меня эхо мировых событий, и главного не услышал. По радио заиграл струнный оркестр Московской филармонии, я послушал немного и принялся искать другую волну — диктор «Голоса Америки» читал отрывок из романа какого–то диссидента: это было тоже скучно, и я передвинул переключатель диапазонов. Из Монте–Карло донеслось, прерываемое какофонией помех, протяжное соло кларнета, потом задребезжали тарелки и чей–то сочный баритон взял первую ноту. «No nuclear war!» — скандировали в Швеции, а затем сквозь шипенье эфира прорвался сумасшедший ритм рокового ансамбля и чьи–то иступленные крики. В Португалии читали сказку — в это время там детвора еще только укладывалась спать, вкрадчивый голосок дикторши едва не убаюкал и меня. Бесчисленными токами, пронизывающими тысячекилометровую толщу эфира, я был связан с миром и с затаенным дыханием, бережным касанием пальцев вращал ручку транзистора. В динамике перемежалась барабанная дробь военного марша с лирическим контральто оперной певицы, слышалось чье–то неуемное ликованье, прерываемое размеренно–неторопливым чтением молитвы, и все это поглощало кипение многотысячного переполненного футбольного стадиона. Я слушал, чем живет планета, стремясь в хаосе настигавших меня звуков отыскать скрытый потаенный смысл и не находил его. А может быть, истина заключалась в самом этом хаосе, в этом беспорядочном и бесконечном движении, в сумятице мыслей и чувств, в круговороте событий? Или истина в том, что сейчас я лежу, точно мертвый, с застывшим взглядом, и мысль моя бьется в жалкой попытке постигнуть суть происходящего и происходившего?

Григорий Тимофеевич не появился ни завтра, ни послезавтра. Я пребывал в растерянности: надо было что–то делать, но что именно? Не идти же в милицию, в самом деле? Однако взамен того, чтобы, теша себя надеждой, сидеть дома и дожидаться прихода учителя, я слонялся по поселку. Мною были обследованы универмаг, все три кинотеатра и побережье, но это почему–то не помогло мне избавиться от внезапно возникшего чувства своей вины. Я петлял между домами с лихорадочной поспешностью, точно преступник, заметивший приближение погони, и не видя того, что мой маршрут все чаще пролегает поблизости от здания районной милиции. Непроизвольно я описал круг, и центр его опять–таки приходился на это приземистое кирпичное строение под шифером, от которого я уже не мог отвести взгляд, пытаясь угадать, что же происходит за его темными окнами. Неожиданно явилось решение: я остановился у крыльца, сунул руки в карманы и принял наплевательский вид. К крыльцу был прислонен чей–то мотоцикл, и прохожему представлялось несомненным, что я дожидаюсь дружка–фулюгана, с которым сейчас ведут беседу в воспитательных целях. Так, цвиркая слюной, я простоял минут десять. Заскрипела дверная пружина, и на свет божий показался какой–то сержант, — оглянувшись с опаской, очевидно, боясь кого–нибудь зашибить, сержант отпустил дверь, и та с такой свирепостью стукнула о косяк, что, показалось, все здание содрогнулось. Я моментально очнулся, посмотрел на сержанта, который, покуривая, уходил тяжелой поступью по замусоренной дороге, и спросил себя — а что, собственно, я тут делаю?

Инопланетяне — это слово не звучало здесь, в атмосфере, окружавшей невзрачное здание; едва ли я сумел бы выговорить его, ступив на шаткие половицы ущербно освещенного — казенными лампочками коридора. Дежурный в фуражке и с повязкой на рукаве, испытывающий прищур глаза; картошка, базар, недовес, превышение скорости, скандал с тещей — всему этому отведено надлежащее место в голове под фуражкой, но инопланетяне? Друг любезный, мы как раз разыскиваем одного сбежавшего из областной психушки — не ты ли, часом, им будешь?

Я пошагал восвояси. Дома мне пришла мысль написать записку такого содержания: «Григорий Тимофеевич! Убедительно прошу Вас немедленно известить меня о Вашем возвращении. В противном случае буду вынужден сообщить в милицию о Вашем исчезновении». Перечитав записку, я остался чрезвычайно недоволен ею: ну, во–первых, какой–то канцелярский бездушный слог, а во–вторых, если так можно выразиться, в смысле смысла получалась совершеннейшая околесица — когда случится это возвращение, ежели оно уже давно должно было состояться, что и подтверждала полученная ранее записка, которую опустила в ящик, с большой долей вероятности, рука самого Григория Тимофеевича. Точнее сказать, факт возвращения нашего капитана состоялся, но вроде бы не совсем, иными словами, Григорий Тимофеевич, без сомнения, был в городе, перебросился словцом с Майей Иосифовной, но с той поры его никто не видел. Я спустился на первый этаж, бросил несуразную записку в почтовый ящик исчезнувшего соседа, затем стал ковырять ключиком в замке своего почтового ящика, открыл дверцу, взял газету и поднялся наверх. Вода в чайнике уже закипела, я сделал несколько бутербродов, положил газету перед собой и, вяло прожевывая, пробежал глазами передовицу; потом развернул страницы и увидел вчетверо сложенный листок — тупо уставился на него, проглотил кусок… «Уехал на компрессорную станцию за кислородом. Г. Т.». Прочитав это, я мог с уверенностью констатировать лишь одно — ум у меня зашел за разум, я запутался окончательно и ничего не мог взять в толк. Что ему понадобилось на компрессорной станции? Заправить баллоны кислородом? Но с какой стати Тимофеевич решил заняться сварочными работами? Ничего не понимаю.

Само собой явилось решение: ни о чем не думать, не гадать, отогнать всяческие мысли и ждать, покуда все не прояснится. Чтобы развлечься, я решил сходить в кино.

Я вошел в фойе кинотеатра, где было уже довольно многолюдно. Снизу, из туалетов, тянуло табачным дымом, и этот запах явственно ощущался даже в баре. Я заказал чашку кофе и рюмку ликера. Девушка за столиком напротив, сложив губки гузкой, через соломку отпивала кофе–глиссе, а на лице у нее было такое сосредоточенное выражение, точно она решала в уме какое–то дифференциальное уравнение.

— О чем вы задумались? — спросил я как бы невзначай.

Она мельком взглянула на меня и ответила строго:

— О том, как сделать, чтобы такие нахалы не приставали.

— А вы ходите не одна, с другом, — посоветовал я.

— Как раз вот он идет, — бросила она не без иронии, быстро встала, кинула скомканную салфетку в фужер и направилась навстречу высокому блондину в дурно пошитом коричневом костюме.

Через минуту по внутреннему селектору пригласили зрителей в зал. Следом за всеми поднялся и я.

Кадры фильма энергично живописали победу студента сельскохозяйственного техникума над бандой браконьеров, успешно вершивших свои кровавые дела до той поры, пока студент не прибыл на отдых в родную деревню по соседству с заповедником. Занимаясь разгромом банды, студент мимоходом изобличил местного пенсионера–самогонщика, разбил сердца двух девиц и одной вполне зрелой и сознательной женщины, заведовавшей сельской библиотекой. Кому по замыслу режиссера должны были сочувствовать зрители: смельчаку–студенту или же одинокой несчастной библиотекарше — осталось мне неведомо, потому что глядел я на экран одним глазом, мысли мои были заняты другим.

Выходя из кинозала, я заметил Бориску — плечи и кудлатая его голова возвышались над малорослой толпой. Я подкрался сзади и сделал подсечку — Бориска едва не растянулся на асфальте, очки слетели с носа.

— Чуть не разбил, — пробормотал обиженно Бориска, — оправа, между прочим, фирменная, во — поцарапал, — и протянул мне очки, тыча пальцем в царапину на дужке.

— Как отдохнул? — спросил я, когда мы присели на скамейку.

— Ничего, — бабкину дачу в Карелии достраивали. Дачка получилась чики–чики, с камином; следующим летом баньку там ставить будем, прямо на берегу озера, только уже без меня обойдутся.

— Это отчего?

— Хипповать я решил, Серега. Осенью в Таллинне будет рок–фестиваль, я пешим ходом туда похиляю.

Отчаливаю, так сказать, от родных берегов. Месяца за два доберусь.

— Ну давай–давай, — сказал я, не зная, как отнестись к его планам, и прибавил: — Ты, случайно, Ольку не видел?

— Она в начале сентября собиралась вернуться, — ответил Бориска, — а может, уже вернулась — не, не видел я ее.

— Спасибо за информацию, — я положил ладонь на колено Бориски. — Будешь уходить, загляни ко мне — попрощаемся.

— Если предки будут спрашивать — ты ничего не знаешь.

— Само собой.

— Я им открытки буду посылать — чтоб через милицию розыск не объявили.

— Разумно, — я встал, сказал: «Покеда», — мы пожали друг другу руки и разошлись.

Я направил стопы в сторону площади, откуда доносились марши духового оркестра. Шла репетиция праздника 1 сентября. Шеренги мальчиков и девочек то приседали, то вставали, синхронно взмахивали руками и вдруг перебегали с места на место, повинуясь взмахам флажка в руке худощавого паренька на трибуне. Я вовсе не собирался отрывать Фариза от дел (в прошлом году Фариз закончил культпросветучилище и теперь занимался организацией массовых праздников в поселке) и хотел по кромке обойти площадь, но массовик окликнул меня. Когда я взошел по ступеням на задрапированную кумачом трибуну, Фариз взмахнул флажком и спросил:

— Григорий Тимофеевич–паша видел? Я отрицательно покачал головой.

— Жал, — опечалился Фариз.

— А зачем он тебе?

— Праздник вдвоем сделаем. Один тяжело.

— Понятно. Если я его увижу, обязательно передам.

— Слушай, передай, что я его очень жду.

Я постоял на трибуне, оглядывая панораму площади, и потом спустился.

Войдя в подъезд, я вновь заглянул в почтовый ящик, но ничего там не обнаружил. В голове моей за время прогулки сложился перечень дел, которыми совершенно необходимо было заняться, из них самым неотложным являлась уборка. Вытряс половики, вымыл полы тремя водами, протер пыль; все это отняло час, и немного погодя с заметно приподнятым настроением взялся приготавливать ужин. Я помешивал ложечкой клокочущий бульон и думал об удивительности и необычности моего положения, в которое поставило меня знание величайшей тайны, но не меньше удивляло мое спокойное отношение к происшедшему. Вместе с тем я был уже не тот, чем, скажем, неделей раньше. Мы пытаемся в соответствии со своими идеальными представлениями изменить этот мир, не замечая того, что сами скорее меняемся под его влиянием. Мы говорим — возраст, подразумевая под этим и кое–какой житейский и духовный опыт, но ведь все это вместе взятое есть констатация и отражение длительности, но отнюдь не интенсивности воздействия внешнего мира. Вот и я в последние дни столкнулся с таким, что, может быть, составляет пик моего опыта и уже никогда не повторится, оставшись ярким мазком на равнотонной панораме прожитого. Тут я представил, сколь захватывающе увлекательна и стремительна их жизнь, сопряженная с неизвестностью и прелестью открытий, и вдруг страшно позавидовал им и пожалел себя. Но эти чувства были мимолетны, вспорхнули и исчезли, точно легкокрылые птахи… Перед тем как лечь в постель, я написал письмо родителям, запечатал его в конверт, затем зажег торшер, взял с прикроватной тумбочки книгу, накрылся до подбородка верблюжьим одеялом (тем самым, из которого некогда Григорий Тимофеевич намеревался сотворить парус) и читал допоздна, все более рассеянно, пока не заснул, позабыв выключить торшер.

…Не знаю, как я услыхал этот тишайший стук в дверь. Наверное, сон мой был не крепок, тревожимый матовым разлитым по комнате полусветом торшера. Кто–то деликатно, но настойчиво продолжал постукивать костяшками пальцев по внешней стороне двери.

— Сейчас, — пробормотал я, отыскивая шлепанцы.

Подойдя к двери, я спросил:

— Кто там?

— Это я, Серега, — ответил голос капитана. Я включил свет в прихожей и отворил.

— Припозднились вы, Григорий Тимофеевич.

— Ты спал, что ли? — удивленно спросил учитель, переступив порог. — А я иду, гляжу — свет у тебя горит, дай, думаю, загляну.

— Кушать будете? — спросил я безо всякого выражения, так как появление долгожданного гостя почему–то не вызвало у меня в душе никаких чувств.

— Пожалуй, не откажусь. А что у тебя есть?

— Сыр, помидоры, сметана, зелень, — взялся перечислять я.

— Давай сыр и помидоры. А пиво есть?

— Нету.

— Ладно, обойдемся.

— Григорий Тимофеевич, вам переодеться надо, — заметил я.

— Знаю, знаю, — торопливо ответил гость. — Я, видишь ли, с дороги.

На нем были уже знакомые мне запыленные брюки–клеш и испачканная глиной рубаха, расстегнутая на груди. Комочки глины были и в всклоченных волосах.

— Ты тут пока соображай, а я ополоснусь. — Гость сделал шаг к двери в ванную, как вдруг обернулся и произнес шепотом: — Серега, ты, случаем, в милицию не сообщал?

Я отрицательно мотнул головой.

— Так оно и должно быть, — сказал не совсем понятную фразу Григорий Тимофеевич и исчез в ванной.

Вскоре он появился — посвежевший лицом, мокроволосый, с повязанным вокруг бедер полотенцем.

— С легким паром вас, Григорий Тимофеевич! Присаживайтесь, — пригласил я его и сам сел за стол.

Ужин, впрочем, был довольно скуден, однако, скорее всего, не это навеяло грусть на учителя.

— Вот такие, братец мой, дела, — медленно и раздумчиво проговорил он, заключая вслух некую потаенную мысль.

— Где вы пропадали эти дни? — спросил я, не притронувшись к еде.

— Знаешь, появился шанс поднять катамаран со дна, — деловито сообщил капитан. — У меня есть пара знакомых ребят — аквалангистов, они обследовали «Беглеца» на глубине и сказали, что дело не составит труда, нужна только плавучая лебедка.

— Это аквалангистам кислород понадобился? — уточнил я.

Тимофеевич кивнул и сказал:

— Вся загвоздка в лебедке, будь она неладна!

— Лебедка лебедкой, а как быть с инопланетянами?

— Никак. Считай, что их и не было.

Я хмыкнул, не зная, как отнестись к такому совету, и признался:

— Единственное, что мне непонятно — почему они нас отпустили? Ведь мы могли сообщить обо всем куда следует.

— А тебе не приходила в голову догадка, что они умеют читать твои мысли? — усмехнулся учитель. — Я уверен, что у них имеется прибор наподобие детектора лжи, только контактирует он с тобой не через присоски, а, скажем, всепроникающими лучами. Не сомневаюсь, что и Виктор испытал сходные с твоими чувства, и тогда пришельцы, убедившись, что вы не представляете для них опасности, благоразумно отпустили вас, поскольку ваше исчезновение немедленно повлекло бы за собой розыск с привлечением плавсредств. И даже роботов отрядили, чтобы указать кратчайшую дорогу и уберечь от случайностей, а ты, неблагодарный, робота их сломал — это, кстати, явилось неожиданностью.

— Откуда вы знаете, что я сломал робота?! — воскликнул я, невольно привстав.

— Милый мой, я шел той же дорогой, но несколько позже, а сопровождала меня, между прочим, целая ремонтная бригада, посланная за этим бедолагой, — разъяснил Григорий Тимофеевич. — Ты знаешь, — продолжал он, пока я разливал кипяток в кружки, — мне довелось с ними… общаться, скажем так, поскольку беседой это не назовешь, и я вынес убеждение, что при всей нашей похожести они более математизированы, что ли. Я был с ними в пещере, когда пришло известие, что ты сломал их робота — они были в шоке. Им казалось, что все варианты твоего поведения просчитаны — не тут–то было.

Поэтому я спросил тебя первым делом — не сообщал ли ты в милицию?

— Нет, не сообщал — здесь они верно рассчитали, — произнес я несколько растерянно.

— Наивными их, конечно, не назовешь, но иногда они удивляют и прежде всего тем, что такое понятие, как ложь, им просто незнакомо, — рассуждал вслух полуночный гость. — Мыслящих существ среди всех работников, по моим наблюдениям, немного, может быть, и сотой части не будет, но они создали по своему подобию роботов и настолько развили их интеллект, что стало возможно довольно оживленное общение между всеми членами экипажа, живыми и неживыми. В свой черед роботы, я полагаю, заметно повлияли на гуманоидов и, раньше всего, отучили их от разных человеческих слабостей и привили фанатичную преданность к своей работе… Кстати, этот дозорный, — Тимофеевич улыбнулся при воспоминании, — часовой бестолковый, тоже роботом был. Они запрограммировали его на обозрение определенного сектора, а мы появились совсем с другой стороны, возникла нештатная ситуация, а согласно той же программе в этом случае он должен был, ничего не предпринимая, спешно возвращаться обратно. Помнишь, как он рванул в кусты? И повредил передающее устройство на голове. Едва я увидел их тогда у сопла, тотчас все понял, то есть, конечно, я не был уверен окончательно, но подозрение, что вижу гуманоидов, возникло сразу. Мне кажется, у них еще до встречи с нами имелся опыт общения с людьми, по крайней мере, при всей внезапности нашего появления растерянность их длилась недолго.

— Я эту камеру никогда не забуду, — заявил я озлобленно. — Я потому и ударил его, что не верил в их доброту, думал — убивать меня ведут.

— Твое состояние вполне объяснимо, — проговорил Тимофеевич. — Собственно, тебя не в чем винить.

Тут я вопрошающе поднял глаза:

— Но как же быть? Как жить с этой тайной? Ведь знаешь, что они рядом, что они есть, и молчать?

— Думаю, они скоро улетят, подремонтируются и улетят. Вот тогда и расскажешь свою тайну. А пока, тебе мой совет, придержи язык.

Он встал из–за стола:

— Благодарствую… Ну, пойду почивать, притомился за эти дни. Да и ты, Серега, пожалуй, не прочь отдохнуть? Ну, бывай, — он хлопнул меня по плечу.

— Вас Фариз спрашивал, — известил я.

— Чего ему? — нахмурился Тимофеевич.

— Просит помочь праздник организовать.

— Стоптанный подметки не стоят эти праздники. Некогда мне — так и передай.

Я проводил гостя в прихожую.

— Но почему они не хотят вступать в контакт с людьми? — недоуменно произнес я. — Неужели опасаются нас? Но почему?

— Дорогой мой, запомни: жизнь — это сто тысяч почему, — иронично изрек на прощанье Григорий Тимофеевич.

Дверь за ним закрылась. Волнение мое улеглось, вопросы разъяснились, но все же на душе остался осадок. Может быть, я мнителен, но мне увиделась в поведении соседа, в монотонном голосе, каким он извещал об удивительнейших фактах, некая наигранная рассудительность; мне показалось, что он ставил своей задачей успокоить меня, предостеречь от каких–то необдуманных шагов… Впрочем, мои догадки строились на песке. Интонация голоса, выражение глаз — шаткие доказательства, недостаточные для определенного вывода. Вполне вероятно, Григорий Тимофеевич просто устал, хотя по–прежнему производил впечатление занятого человека… как–то поспешно распрощался — неужто куда–то торопился? И отказал, да еще с таким пренебрежением, Фаризу в помощи — это Желудев–то, известный на всю округу затейник! Было отчего призадуматься.

Утром я позвонил в редакцию районной газеты.

— Скажите, Ляпкин–Тяпкин вышел на работу?

— Вышел, — ответили мне, — сейчас он на задании, но к обеду будет на месте… Между прочим, его фамилия Тяпкин–Ляпкин, — заметил голос назидательно.

К обеду я был в редакции. В подвале стучали типографские машины, Виктор сидел на табурете с обитыми углами в своей тесной лаборатории, опоясанной по стенам полками с банками коричневого стекла, ретортами, аптекарскими весами, глянцевателями, фотоувеличителями и прочими, как он называл, надобностями, и глядел на меня утомленно и безрадостно. Был он небрит, в несвежей безрукавке, руки скрестил на груди, а длиннющие ноги–жерди протянул к самой двери.

— Твоя супруга жаловалась, что ты, мол, из похода на карачках приполз, в стельку…

— Ты, Серега, должен понять мое состояние, — сумрачно промолвил фотограф, — когда я выбрался из этой (непечатное слово) фиговины…

— То есть как выбрался? — подивился я.

— Ну эти балбесы дорогу показали — эти, с лампочками.

— Через горы?

— Прямиком по какому–то фиговому подземелью. Я уже решил — кранты мне, харакири ведут делать, по морде одному надавал, но они меня заломали и выволокли к шоссе. Очухался, гляжу — «Икарус» стоит, а в нем студентов тьма–тьмущая, из лагеря возвращались, все поддатые. Ну и меня без разговоров накачали, чтобы скорей в чувство привести… Теперь, брат, меня ни за какие коврижки из дому не выманишь — на работу и назад, а отпуск потом догуляю, — он помолчал и после раздумья проговорил, поморщившись: — Фиговая история… Может, это розыгрыш какой был, а эти с лампочками на самом деле переодетые матросы с подлодки? Не пойму.

— Я сам ничего не понимаю, — соврал я. Виктор вяло махнул рукой:

— Пошли они все…

— Жена тебе, наверно, устроила тертербумбию? — спросил я, хотя ответ был очевиден.

— Дело не в этом, — сказал Виктор. — Моя жена — святой человек. Я теперь понял, что семья — это, может быть, единственное, чем я действительно дорожу. Дети, жена — о них я постоянно думал тогда, в этом фиговом заточении.

— Григорий Тимофеевич вчера ко мне заходил, — сообщил я.

— Пошел он, твой Григорий Тимофеевич!

— Жив–здоров, про тебя спрашивал.

— Вот встретимся в поселке, тогда и поговорим… по–мужски. Чешутся у меня кулаки по нему.

— Боюсь, ничего у тебя не получится. И что он тебе плохого сделал, в чем виноват? В конце концов ты сам с нами напросился.

— Как вспомню его ехидную улыбочку, — кулаки сжимаются, и дрожь меня пробирает, — фотограф в волнении весь напрягся.

— Я не собираюсь валить вину на Тимофеевича, поскольку большинство решений мы принимали сообща, но в некоторые моменты он как капитан оказался не на должной высоте.

— Вот именно! — подхватил Виктор. — Я хочу тебе сказать, что он вообще и капитаном–то не был — так, назывался только им.

— Тем не менее все завершилось благополучно, мы целы и невредимы, а по сему и бить его не за что, — высказал я свое мнение.

— Понимаешь, он хотел прославиться, — горячо начал мой собеседник, — и нас с собой взял, чтобы мы, значит, помогли ему эту славу добыть. Книжку хотел написать — тоже мне писатель! — Виктор со злостью сплюнул. — Ему отдых был до заднего места, и на фиговое это озеро ему было в высшей степени нагадить, и на красоты этих фиговых гор, и, между прочим, на нас с тобой тоже — вот за все это я ему морду и набью.

— Как бы он тебе не набил.

— Гири куплю, качаться буду.

— Ладно, не кипятись, — сказал я, вставая, — пожалуй, пойду… А у тебя здесь ничего, — одобрительно проговорил я, оглядывая махонькую, но по–своему уютную комнатенку. — Рабочая обстановка.

— Приходи — портрет сделаю. Можно в виде какого–нибудь Аполлона с венком из листьев на макушке.

— Спасибо, — счел нужным поблагодарить я, но заметил: — Аполлон, пожалуй, из меня не получится.

— Все равно заходи — просто так.

— Ага, — сказал я и вышел.

Шло время. Мало–помалу история с инопланетянами начала забываться, но меня волновало — куда снова подевался Григорий Тимофеевич? После того ночного визита я его не встречал. Сколько я ни стучал в дверь, сколько ни бросал камешки в окно — нету соседа. В отличие от Виктора я не был склонен во всем происшедшем винить Григория Тимофеевича. Наш катамаран затонул, очевидно, в тот момент, когда космоплан совершал очередной маневр в глубинах озера. Возможно, он создал вокруг себя несильное электромагнитное поле или же в толще воды могли образоваться вакуумные пустоты — результат выброса газов бортовыми двигателями. Один из этих вакуумных пузырей, вероятно, и всосал в себя нашу лодку. А возможно, все было по–другому, — так или иначе я, как уже говорилось, с легким сердцем относился к тому, что случилось с нами, но однажды произошел случай, возвративший мою память к тем тревожным дням.

Как–то раз, вооружившись объемистой торбой, я собрался на базар. На окраине поселка тянулись длинные ряды. Арбузы, дыни, тыквы, айва, гранаты, хурма, медовая вата, шашлык, лаваш, урюк, изюм, инжир проплывали перед моими глазами. Я примеривался к ценам, торговался, не торопясь делать покупку, обошел по периметру весь базар и вернулся к воротам в то время, когда на площадь въезжала большая арба, запряженная осликом. Перед узкими воротами было многолюдно, и аксакал, придержав ослика, степенно оглаживая тощую бороденку, терпеливо дожидался, когда путь к базарным рядам поочистится. Наконец люд расступился, арба тронулась, и моему взору вновь открылись базарные ворота. На пятачке перед ними остановился голорукий человек в легкой белой курточке, в облегавших стройные ноги брюках–трико и в полуботинках на литой подошве. Ветерок трепал жидкие светлые пряди на его голове с развитым бугристым надлобьем. Перед тем как покинуть базарную площадь, он обернулся, точно потревоженный подозрением. Глаза у него были крупные, навыкат, зеленоватые, в цвет маслин. Бесстрастным, но пристальным взором он окинул перспективу и лишь затем быстро и решительно шагнул в ворота. Нечего говорить, я кинулся за ним, но преследование мое продолжалось недолго. За базарной площадью пролегала ветка шоссе. Голорукий человек пересек полосу асфальта и скрылся в кустах, покрывавших подножье горы. Я был уверен, что видел не робота, а именно гуманоида. Не будем говорить о форме черепа. Взгляд! Взгляд его зеленоватых глаз был наполнен смыслом!

Я поспешно вернулся домой и долго не мог успокоиться, потрясенный неожиданной встречей. «Стало быть, гуманоиды рядом, — говорил я себе в возбуждении, — они запросто разгуливают по базару, по заплеванному земному базару прохаживаются пришельцы из космоса!»

В тот же день я узнал еще одну новость, буквально ошеломившую меня. Новость эта была напечатана убористым шрифтом в районной газете под рубрикой «РУВД сообщает». Извещал же РУВД именно о том, что в прошлую ночь с бахчи совхоза «Прогресс» неизвестными злоумышленниками было похищено около двух центнеров дынь сорта «Бухарка». Расхитители общественной собственности скрылись на «Запорожце» светлой окраски, что подтверждал в качестве свидетеля старик сторож. РУВД просит всех, кто может что–либо сообщить о преступниках, позвонить по телефону 2–75–43… Казалось бы, заурядное известие, но в том–то и дело, что у Григория Тимофеевича был «Запорожец» лимонного цвета! И уж кто–кто, а я–то знал, кому понадобились эти дыни!

Ситуация начала вырисовываться. Поведение гуманоидов, в особенности тот факт, что они безбоязненно посещали поселок, свидетельствовало о том, что у них имелись и опыт общения с людьми, и знание структуры и черт человеческой организации. Знание же это было получено путем установления контактов с отдельными землянами, имя одного из которых я мог с уверенностью указать.

Весь день я в возбуждении ходил из угла в угол. Мои догадки лишили меня покоя. Завеса над взаимоотношениями землян и пришельцев с другой планеты приоткрылась, и я увидел нечто совершенно неожиданное. Никаких торжественных встреч, никаких приличествующих случаю пышных церемоний; оказывается, можно незамеченными прибыть на Землю и, минуя правительства и парламенты, тайком установить контакт с ее жителями или… — приостановил я рассуждения, — или каким–нибудь одним человеком. Но Григорий Тимофеевич? Какую он выгоду здесь имеет? Или ему просто–напросто приятно осознавать себя исторической личностью, что на самом деле так, если исходить из вышеизложенного.

Вновь и вновь стучался я к соседу, но никто не открывал. Появлялся ли дома Григорий Тимофеевич? И почему он позабыл обо мне? Между тем приближался сентябрь, совсем скоро начинались занятия в школах, и я был уверен, что мы с Григорием Тимофеевичем непременно увидимся, если, конечно, он находится в поселке. «А где же ему быть?» — вдруг спросил я себя, и вопрос этот показался резонным, поскольку в недалекое время я узнал соседа как человека, от которого можно ждать неожиданностей. Кто мог предположить, что Тимофеевич станет якшаться с инопланетянами — не мальчишеский, не легкомысленный ли поступок? Ко всему участвовать с ними заодно в краже дынь? Дальнейший же ход событий окончательно поверг меня в изумление.

Дело было в середине сентября. Открылись после летнего перерыва школы, начались занятия в техникуме. Днем я слушал лекции, а вечерами сочинял письма Ольке, которую отправили на сельхозработы в колхоз. В один из таких вечеров, запечатав в конверт очередное свое страстное послание, я направился на улицу, чтобы бросить письмо в почтовый ящик. В тот момент, когда я закрывал дверь квартиры, кто–то похлопал меня по плечу.

— Как поживаешь? — узнал я баритон капитана.

— Ничего, помаленьку, — пробормотал я, не испытывая никакого желания пускаться в пространную беседу и почему–то чувствуя в душе обиду.

— У меня к тебе дело на миллион.

— Ну раз так, заходите, — ответил я хмуро и толкнул дверь.

— Чего ты надулся? — спросил Тимофеевич примирительно.

— Ничего, — огрызнулся я. — Пропадаете неизвестно где.

— С друзьями отдыхал.

— Знаем, что это за друзья.

— Натурально! — вскричал Тимофеевич. — Не веришь, что ли?

— Не надо со мной хитрить, — заметил я с укоризной. — Говорите, зачем я вам понадобился, — прибавил официальным тоном и сделал рукой жест, приглашая соседа в квартиру.

Григорий Тимофеевич вошел с печальным лицом.

— Что произошло? — осведомился я сухо.

— Дело такое, — начал капитан, посуровев. — Слушай внимательно и не задавай пустых вопросов. Я с товарищем попал в аварию — понимаешь? На сто первом километре опрокинул машину в кювет, я был за рулем. Авария нигде не зарегистрирована — соображаешь? Я, как видишь, целехонек, а товарищ малость ушибся, в больницу его вести нельзя — начнутся расспросы. Я бы сам его выходил, с ним ничего серьезного не случилось…

Я внимательно слушал Тимофеевича и с первых слов почувствовал что–то надуманное в его рассказе.

— Он у меня уже двое суток, я бы сам его выходил, — повторил Тимофеевич, — но меня посылают с нашими школьными волейболистами в область на соревнования — отказаться совершенно невозможно.

— Все понял, — сказал я. — До какого числа соревнования?

— По двадцатое включительно.

— Езжайте со спокойной душой, Григорий Тимофеевич. Я присмотрю за вашим товарищем.

— Присмотри, Сереженька, — загримасничал сосед, — он не тяжелый, ушибло его слегка, и все. Он уже ходить начал.

— Как его зовут?

— Павел Сергеевич, — добрейший человек, руководит хором в ДК.

— У него на работе не спохватятся?

— Все улажено, Сереженька. Считается, что он сейчас у родственников отдыхает. Взялся я его подвезти по знакомству и, видишь, ёкорный бабай, — не договорил капитан и поник головой.

— Положитесь на меня, Григорий Тимофеевич.

— Вот ключи, — продолжил сосед, вынимая связку из кармана. — Он пока спит, не тревожь его, а вечерком загляни.

— Непременно, — заверил я.

Вечером я решил наведаться к больному. Вошел тихо. В квартире было темно, и лишь в зале, над диваном, ущербно светил ночник. На диване лежал человек, укрытый до подбородка легким одеялом; красноватый, источавшийся из лепестков ночника жидкий свет лился на его обезображенное ожогами широкоскулое лицо, голые птичьи веки были сомкнуты — человек спал. Левая его рука лежала на груди бугром под одеялом, и бугор этот ритмично и плавно вздымался, движение это сопровождалось глубоким вздохом спящего. Правая его рука, тяжелая и сильная, расслабленно свешивалась, касаясь кистью пола. Там же, на полу, белела дюжина пластиковых флаконов и баллончиков.

Лицо лежавшего было изуродовано, но не на столько, что стало неузнаваемо. Приковывал взгляд характерный мощный крутой лоб с широкими залысинами. Передо мной был гуманоид. Томившее меня неясное предчувствие обернулось реальностью, я не решался двигаться, охваченный волнением и страхом. Космический странник изредка пошевеливал запекшимися губами, точно разговаривая с самим собой во сне. Едва ли он ощущал мое присутствие. Вдруг рука, свисавшая с дивана, начала замедленно подниматься и легла вдоль тела; мне показалось, что гуманоид весь напрягся и силится что–то сказать. Губы его вновь беззвучно шевельнулись, и в голове моей явственно прозвучал вопрос:

— Кто вы? Я вас не узнаю.

Диван стоял в углу, слева от него было окно, в котором белым пламенем горели звезды, и в первое мгновенье, едва раздался этот звучный и ровный голос, я не сомневался, что донесся он оттуда — из черной бездны космоса. Невольно я отпрянул.

— Не уходите, — снова прозвучало в моей голове.

Но ноги сами несли меня назад, я отступал спиной, жутко оглядываясь и лихорадочно хватаясь за предметы, — ужас охватил меня.

— Не уходите.

Но я был уже в прихожей.

— Не уходите…

Я рванул вниз по лестнице и выбежал во двор. Помчался куда–то, не чувствуя земли под ногами. Час–другой длилось мое бегство, надо мной был огромный космос, и я не знал, куда от него скрыться и находил спасение лишь в собственном суматошном бесцельном движении. Точно ополоумев, петлял по окраинам поселка, который вдруг представился мне неведомым страшным лабиринтом, и только когда выдохся, остановился, отдышался и спросил себя: «Чего, собственно, я испугался?» Я попытался рассуждать здраво, отбросив всяческие страхи, и выходило, что испуг мой был напрасен, гуманоид не представлял опасности хотя бы потому, что сам нуждался в помощи, однако, как я ни убеждал себя, лишь к утру набрался храбрости вернуться домой. Разумеется, ни о каком сне не могло быть и мысли. Я расхаживал взад–вперед по комнате, то и дело останавливаясь в волнительной надежде уловить звуки за стеной, но там было тихо. Наконец решился. Вновь пересек площадку этажа и приоткрыл незапертую дверь. Гуманоид лежал все в той же свободной позе, только на этот раз в опущенной руке, касавшейся пола, белел флакон с синим длинным соском на колпачке, а глаза космического пришельца были открыты, внимательным и спокойным взглядом встретили меня. Я стоял, все сильнее прижимаясь спиной к косяку, сердце мое учащенно билось, грудь вздымалась. Инопланетянин медленно поднес флакон ко рту и сделал несколько мелких глотков. Потом опустил руку.

— Простите, я вас вчера не узнал, — вновь прозвучал звучный насыщенный голос — прозвучал во мне.

Невольно я дернулся, но устоял на месте, подавив желание кинуться прочь.

— Еще несколько секунд, и наши ощущения действительности сроднятся, — «проговорил» гуманоид, — и вам не надо будет прилагать никаких усилий, чтобы услышать меня.

Не знаю определенно, что он имел в виду, но и вправду через некоторое время голос его стал звучать приглушеннее и где–то в стороне, как если бы кто–то невидимый стоял в углу и говорил за него. При этом обожженные губы вселенского странника чуть приметно пошевеливались, иногда замирали, не в такт словам. Но это было не суть важно, главное: постепенно я освоился и даже осмелился спросить:

— Почему вы говорите, будто меня узнали? Разве мы с вами знакомы?

— Вы со мной — нет, а я с вами — да, — пояснил космический летчик. — Недолгое время мне было поручено наблюдать за вами, когда вы находились на корабле.

Он хотел еще что–то сказать, но голос его прозвучал совсем тихо, почти беззвучно — губы были недвижимы, поглядел на меня устало и смежил лысые веки. Я понял, что ему доставляло, несомненно, значительные усилия передавать свои мысли и решил удалиться, чтобы продолжить, надо сказать, заинтересовавший меня разговор позднее.

О чем же я хотел его расспросить? О многом, конечно. Но прежде следовало бы полюбопытствовать у Григория Тимофеевича — к чему эта неуклюжая попытка выдать инопланетного жителя за попавшего в автомобильную аварию мифического руководителя хоровым коллективом? Неужели Тимофеевич не понимал, что я моментально распознаю обман? Странно все это, странно…

Меж тем меня так и подмывало взглянуть на гуманоида, но я удерживал себя, курил на кухне соседской квартиры. К слову заметить, Тимофеевич редко приглашал меня в гости. Сейчас я подумал о том, что он, пожалуй, вообще мало кого к себе приглашал. Мне пришло на ум, что у нашего капитана и друзей–то нет, несмотря на общительный его нрав; знакомым, конечно, не счесть числа, а вот настоящей крепкой дружбы ни с кем не имеет Тимофеевич. Тут сама собой последовала догадка, что мой сосед, очень может быть, живет двойной жизнью: одной на людях, другой — здесь, в тишине этой уютной квартиры, наедине с самим собой. Я пытался до последнего звена сложить цепь логических заключений, но мысли, напротив, становились бессвязнее — сказывались бессонная ночь, усталость. Докурив сигарету, я налег грудью на кухонный стол, задремал… Пробудил меня грохот грузовика за окном, ощущая легкий смур в голове, я подошел к стеклу и увидел грузовик, уносящийся за пределы городской черты. Сморщил лоб, огладил ладонями щеки, нахмурился, как бы что–то припоминая, и первая мысль опять была о Тимофеевиче — где же он, куда подевался загадочный учитель? Ведь совершенно очевидно, что его россказни про соревнования — чистейший вымысел, ложь, обман. Но зачем ему понадобилось меня обманывать? Непонятно, непонятно…

Я прошел в комнату. Гуманоид не спал.

— Добрый день, — сказал я, точно мы с ним сегодня не виделись. — Как ваше самочувствие?

— О, благодарю, — ответил он, и некое подобие улыбки скользнуло по его обезображенному лицу, — но как бы я ни чувствовал себя сейчас, окончательный ответ будет ясен через несколько дней.

Я смотрел на него, и у меня создалось впечатление, что, несмотря на тяжелые ожоги, он не чувствует боли и был, если так позволительно выразиться, бодр душой — может быть, благодаря применению содержимого пластиковых флаконов. Другое дело, сопротивление болезни неизбежно требовало от организма значительных энергетических затрат, и потому гуманоида часто, порою для этого доставало нескольких произнесенных им фраз, охватывала слабость.

— Скажите, — осторожно начал я, стараясь деликатнее сформулировать вопрос, — в чем, собственно, должна конкретно выражаться моя помощь? Я знаю, вы нуждаетесь в уходе…

— Нет, нет! — энергично остановил меня пришелец. — Я ни в чем не нуждаюсь. Все, что мне нужно, я получаю сполна, — он показал на отворенную форточку: — Чистый, свежий и, главное, сухой воздух — благотворный исцелитель моих ран, а это, — он поднял один из флаконов, — всего лишь стимулятор. Силы возвращаются ко мне, и если я решусь о чем–то просить, так о том, чтобы вы по возможности скрашивали мое одиночество своим присутствием. Обстоятельная беседа будет полезна и интересна нам обоим.

«Странный он какой–то, этот словоохотливый незнакомец», — помыслил я и незамедлительно услышал разъяснения:

— О, знаете, вы мне кажетесь не менее странным. Вы молчаливы и стеснительны и даже, как мне представляется, недоверчивы. До чего же удивительный народ, эти земляне! Прежде чем сказать слово — подумают, перед тем как ступить — осмотрятся…

— Вам часто доводилось встречаться с землянами? — спросил я.

— Не часто, но приходилось. И вот именно такое впечатление я вынес из этих встреч.

— Насколько мне известно, — начал я, меняя тему, — ближайшая к Земле звезда Проксима Центавра расположена на расстоянии 423 800 миллиардов километров, а ваша планета, вероятно, удалена еще более. Как же вам удалось…

— Понял ваш вопрос, — остановил меня собеседник. — Я мог бы дать сведения о некоторых принципах устройства нашего корабля, но, боюсь, что мои разъяснения покажутся малопонятными, поэтому ограничусь лишь тем, что скажу — скорость звездолета достигает ста тысяч километров в секунду. Но, поверьте, самое трудное заключается вовсе не в преодолении пространства и времени.

— Тогда в чем же?

— В недостатке понимания.

— Слушая вас, можно решить, что вы находитесь под влиянием газетчиков. Неужели население Вселенной волнуют одни и те же проблемы, одолевают схожие заботы? — произнес я раздумчиво.

— Заботы у нас разные, — ответил гуманоид. — Вы имеете свою планету, а мы ищем ее и, может быть, не скоро найдем, если вообще она когда–либо отыщется.

— Вы стали жертвами катаклизма?

— Раньше всего, мы — жертвы непонимания. На определенном витке истории наша планета оказалась как бы разделенной надвое, никто уже не помнит, что послужило тому причиной. Однако два враждовавших лагеря с лихорадочной поспешностью выискивали все новые и новые поводы для взаимных обвинений, едва ли отдавая полностью отчет, для чего им это нужно. Планета задыхалась под горами смертоносного оружия, и чем больше его становилось, тем меньше оставалось надежд на спасение. И когда стало очевидным, что катастрофа неминуема, когда прервались переговоры, последние немногочисленные контакты, был отдан приказ — тайно переоборудовать большую часть военных космических ракет в транспортные корабли и в назначенный момент всем разом покинуть планету, после чего из космоса отправить сигнал на включение военной техники, оставив, таким образом, в дураках противоположную сторону. Но вставал вопрос — после того, как сгорит планета, куда направить армаду переполненных транспортных кораблей? И потому, пока шли приготовления к массовому переселению, было решено послать загодя звездолет с разведчиками для поиска пригодной для жилья новой планеты, — тут инопланетянин заметил: — Как вы догадались, один из членов экипажа этого звездолета сейчас перед вами.

— Чем же завершились искания?

— Мы обнаружили Землю.

— Каким образом, разрешите полюбопытствовать?

— Приборы зафиксировали сигнал явно искусственного происхождения на волне 21 см.

— Да, да, — я поморщил лоб, припоминая, — где–то я читал, что некоторые земные станции посылают в космос сигналы именно на этой волне. Многолетние усилия оказались не напрасны. И все–таки сам факт встречи поразителен: ведь астрономы предполагают наличие экосфер лишь у незначительной части звезд.

— Наше первое приземление произошло в западном полушарии, — вернулся к воспоминаниям космический разведчик. — Признаюсь, мы не ожидали обнаружить столь густозаселенную планету, хотя еще из космоса отчетливо различались гигантские разливы электрических огней, но кто мог предположить, что это многомиллионные города? Долго не могли подыскать подходящего места для посадки и, наконец, на рассвете приземлились в одном из труднодоступных районов Анд. Приборы показывали приемлемый состав атмосферного воздуха; я и двое моих товарищей в сопровождении универсального робота покинули корабль. Вскоре нам повстречался пастух, перегонявший отару. Он обратился к нам с приветственными восклицаниями, приняв за путешественников–американцев. Робот мгновенно самонастроился на излучение его мозга, и, таким образом, был получен шифр к земным понятиям, которые пастух обозначил гортанными возгласами. После этого мы вернулись в корабль и занялись прослушиванием радиоэфира. Снежные бури и лавины, характерные осенью для высокогорья, обрушивались на звездолет, и через месяц он оказался погребенным под многометровой толщей снега и льда. К тому времени мы закончили прослушивание эфира и уже хорошо представляли историю вашей цивилизации, уровень ее технического развития и нравственного самосознания. Мы пришли к заключению, что жители Земли в основных чертах повторяют путь, пройденный нами каких–нибудь два столетия назад. Экипаж разведывательного звездолета не был уполномочен вести переговоры с представителями иной цивилизации, и мы отправились в обратную дорогу.

— Что же случилось дальше? — спросил я.

— Мы сознавали, что несем безрадостную весть, — за весь многотрудный космический переход единственная обнаруженная пригодная для существования планета оказалась обитаема. Однако у нас уже недоставало времени для продолжения поисков, мы должны были возвращаться. Когда космоплан вошел в зону связи, на наши сигналы никто не отозвался, тревога охватила нас. Подлетая к родной планете, мы увидели, что вся она горит чистым синеватым огнем, точно комок ваты, смоченный в спирте. Автоматика корабля работала, обеспечивая курс на сближение, и постепенно перед нами вырастало бескрайнее огненное море, в котором метались в дикой пляске косматые вихри пламени. Мы приближались к гигантским смерчам. Несомненно, каждый из нас подсознательно помышлял о смерти; все ждали, когда командир отдаст приказ включить маршевые двигатели и направить космическую ладью в пекло. Но командир распорядился провести сеанс селекторной связи со всеми членами экипажа, и вот тогда один из нас сказал: «Нет, мы не одни во Вселенной, мы остались без своего народа, но лишить себя надежды можем только мы сами». Решение было однодушным — взять обратный курс к Земле. Когда звездолет совершал маневр, медленно удаляясь от полыхающего океана, впереди показались бортовые огни сторожевого корабля противника. Мы послали ему сигналы приветствия, полагая, что общая беда нас породнила и теперь нам нечего делить, но получили в ответ залп лазерных пушек.

— Эта огромная пробоина в корпусе космоплана… — перебил я.

— Именно, именно, — подтвердил звездный разведчик. — Даже гибель планеты не изменила образ мысли противника.

…Был поздний вечер. Я сидел в кресле напротив телевизора и рассеянно смотрел на экран, где извивалась певица. Несколько часов назад я получил письмо от родителей — распечатанное, оно лежало на столе. Отец писал, что заработок ему определен высокий и теперь уже ничто не помешает осуществлению нашей давнишней мечты о собственноручно сделанном автомобиле оригинальной конструкции. Мать справлялась о моем здоровья, обещала выслать брусничное варенье… Я думал о непредсказуемости переплетений линий судьбы, о двусмысленном, едва ли во всей глубине поддающемся осознанию положении, в котором я находился. Инопланетянин и брусничное варенье, космический крейсер и трехколесный маленький земной автомобиль, отец, мать и чья–то навечно исчезнувшая планета. Как соединить, как уместить в сознании все это?

На следующий день поутру я вновь вошел в соседскую квартиру. Космонавт, в атласном халате Тимофеевича, стоял, к моему удивлению, возле окна, обратив взор на улицу. Подумать только — еще вчера у него недоставало сил изъясняться! Поистине чудодейственна исцеляющая энергия содержимого флаконов! Взамен приветствия, не повернув головы, не изменив позы, он проговорил:

— Не могу поверить, что стою сейчас на Земле и гляжу на эту запыленную улочку.

— Лучше бы пояснили, зачем вашим товарищам понадобилось воровать дыни с колхозной бахчи?

— Желтые земные овощи, похожие на аварийные гелиевые баллоны? — оживился пришелец. — Видите ли, у нас на корабле, разумеется, действует замкнутая система жизнеобеспечения, но ее возможности ограничены. Цикл создания генетической конструкции и выращивания нового продукта довольно продолжителен, первые урожаи незначительны, а нам так полюбились эти ваши дыни! Всему без исключения экипажу!

— Боюсь, что милиции этот аргумент показался бы малоубедительным.

— Я хочу пояснить, что долгие годы странствий наложили отпечаток на наши представления, и самым важным было, пожалуй, то, что такое понятие, как собственность, утратило свой первоначальный смысл и вообще стало забываться.

В ответ на эту фразу я позволил себе снисходительно улыбнуться.

— Ну вот, если сейчас возьму этот, — я оглянулся, ища предмет, принадлежащий гуманоиду, — вот этот флакон, заберу его, — я быстро нагнулся, чтобы взять один из пузырьков, и подивился его леденящему холоду, мгновенно охватившему подушки пальцев, затем кисть и волной двинувшемуся по руке к плечу, — вот этот флакон, — с опаской поглядел я на предмет и поставил его на прежнее место. — Вы ничего против не будете иметь?

— Берите сколько захотите, — улыбнулся инопланетный житель.

— Но как вы можете отрицать сам факт собственности? — вопросил я с жаром.

— Наш корабль слишком мал, чтобы его делить, — отрывисто произнес собеседник и отошел от окна.

Я счел уместным не пускаться в теоретические рассуждения — так ли это, в самом деле, было важно? Наверняка сейчас существенней дружелюбная улыбка на моем лице, не то, чего доброго, у инопланетного гостя сложится мнение о землянах как о несговорчивых и упрямых субъектах.

— О, в отношении этого вы можете не беспокоиться, — заверил безбровый астронавт. — Мы с большим уважением относимся к братьям по разуму, построившим великую цивилизацию.

— Благодарю, благодарю, — пробормотал я в ответ на его любезность.

— Сейчас в вашей голове роится столько вопросов, что вы теряетесь в выборе, — проницательно заметил гость.

После некоторого замешательства я сказал:

— Хотел бы узнать ваши планы.

— Извольте. Мы прибыли на Землю не за тем, чтобы отдыхать, — главное, некоторые системы корабля нуждались в ремонте.

— Нуждались? — переспросил я. — Стало быть, вы хотите сказать, что ремонт завершен?

— В целом, да.

— Что же вы намерены предпринять дальше?

— В скором времени мы покинем Землю, — произнес гость с каким–то непонятным равнодушием.

Я же, услышав его слова, был ошарашен. Куда и зачем собирались лететь Они?

— И вообще, — продолжил он после паузы, не обратив никакого внимания на мое состояние, — наши с вами представления о собственном назначении и роли во Вселенной различны хотя бы потому, что вас, землян, миллиарды, а нас осталось неполных два десятка.

— Так мало? — поразился я.

— Да, именно потому, что нас осталось так мало, значимость судьбы и жизни любого из нас неизмеримо возросли и, поверьте, на корабле сложился идеальный коллектив; моя страстная мечта — чтобы ничто не изменило нас.

— Но верите ли вы, что отыщете другую пригодную для жилья планету?! — едва не вскричал я. — В этом неохватном пространстве с мириадами звезд? Кто укажет верную дорогу? Не зыбка ли надежда? Не разумнее ли открыться властям и остаться здесь навсегда?

— Остаться на Земле? — гуманоид резко повернулся ко мне.

— А почему нет?

— Но кому мы будем тут нужны?

— Как? Вы нужны всем. Вам протянут руку помощи.

— В чем же будет выражаться эта помощь? — усмехнулся космический пилигрим.

— Ну как же, — загорелся я, — едва вы известите о себе, тотчас об этом сообщат все до единой газеты мира, наверняка вы сразу получите земное гражданство в одном из престижных государств — по вашему усмотрению. Первое время не обойдется без некоторых формальностей, беря во внимание всю уникальность знакомства, — экипаж поместят в пансионат на морском побережье под наблюдение опытных медиков, потом беседы с философами, политиками, психологами, учеными с тем, чтобы вы получили более полное представление о нашей цивилизации и, напротив, мы хотя бы в изначальной степени удовлетворили свое любопытство. О ходе этих бесед, уверен, пресса будет извещать ежедневно. Вас ждет слава, известность; не будет отбоя от всевозможных предложений, встреч, каждый из вас объездит планету с лекциями, сообщениями — вот это жизнь! — произнес я мечтательно.

— Разве все то, о чем вы только что изволили сообщить, достаточная плата за свободу? — спросил гуманоид серьезно.

— Если подразумевать под свободой бесцельное блуждание во Вселенной, — заметил я саркастически.

— А вы предлагаете отдать, а точнее продать, последнее действительно ценное из того, что мы имеем?

— Вы хотите сказать — свобода не продается? — вымолвил я подавленно, внезапно осознав, что он имел в виду и даже нечто большее, чем то, что скрывалось под этим его вопросом.

— Истинно так, — подтвердил космонавт.

…Откуда такая убежденность во взглядах? Неужто не наскучило ему созерцание однообразия бесконечности за бортом космоплана? Неужели именно такой видится ему свобода — в образе бескрайней россыпи звезд? И космическая пыль дорога хотя бы тем, что никому не принадлежит?

— Чтобы понять, что такое свобода, надо быть свободным, — сказал он в тот день на прощанье.

Эти слова неприятно задели, запали мне в душу. Выходит, я не свободен? Но это не так, я твердо знаю, пусть не морочит мне голову! Я был раздражен, приводил десятки доводов в пользу своего вывода, в волнении ходил по комнате, вспоминая и вспоминая, чтобы убедить себя в том, что всегда делал и поступал так, как хотел, и был волен в выборе. Однако сомнение не изгонялось, оно гнездилось под сердцем, и чем настойчивей доказывал я себе, чем яростней убеждал в собственной правоте, тем острее чувствовал обратное. Мелькнула мыслишка: «А ведь он прав!» Скажи мне это кто–то другой, я был готов тысячу раз свидетельствовать противоположное, но в том–то и дело, что я был один и пыжиться было не перед кем. «Но как же, как же?! Я — и не свободен? Неужели я рожден таким?» — прозрение это не давало покоя, буравило мысль, но ответ по–прежнему был туманен. «Все же, кто из нас прав? — думал и думал я. — И почему я так остро (в который раз признаюсь себе) ощущаю ущербность своих доводов? Стало быть, он прав? Стало быть, и впрямь нужно родиться свободным, чтобы понять, что же такое свобода и что в действительности она означает для каждого?»

Утомленный раздумьями, я заснул к рассвету и очнулся, когда солнце уже высоко вознеслось, сообразил моментально, что проспал занятия в техникуме. Но до того ли мне было?

«Любопытно знать, чем он в эти минуты занимается?» — помыслил я и вообразил его на табурете в кухне соседской квартиры, склонившегося и осторожно дующего на чашку с кофе. Вот он коснулся губами напитка, отпил, поставил чашку с блюдцем на стол, отчего–то внезапно призадумался (вспомнил вчерашний разговор?) и вдруг усмехнулся, тонко–тонко, уголками обожженных губ. Усмешка относилась, несомненно, ко мне… Что ж, я младше его (и вообще, какого он возраста?), но разве это обстоятельство дает ему основание иронизировать над моими взглядами, убеждениями? Кто возьмется поручиться, что я так уж и во всем ошибаюсь? Что дало ему повод судить свысока? И уж не адресовалась ли эта усмешка не только ко мне, но и ко всему человечеству? Это было тем более оскорбительно, что мы, люди, находились, без сомнения, в гораздо привлекательном положении, нежели он и ему подобные, лишенные своего Солнца. Я настолько «взогрел» себя такими рассуждениями, что был готов, кажется, сию минуту объявиться перед обидчиком и высказать свое возмущение, если бы не опомнился вовремя — ведь в противоположность ему угадывать мысли я ничуть не способен, и эта столь уязвившая мое самолюбие снисходительная его усмешка являлась ни чем иным, как домыслом… А может быть, он усмехнулся не потому, что презирает нас, а потому, что видит дальше?

Когда я вошел в соседскую квартиру, то, к немалому своему удивлению, гуманоида там не обнаружил. Не было флаконов на полу, диван тщательно прибран. Не зная, как отнестись к исчезновению гостя, я вернулся в коридор, и тут в туалете забурлил сливной бачок, приоткрылась дверь, и перед моим напряженным взором предстал со склоненной в задумчивости головой Григорий Тимофеевич, в цветастом восточном халате, который днем раньше был на гуманоиде.

— Ну и удивили вы меня, Григорий Тимофеевич, — произнес я негромко.

— А, Сереженька! — радостно встрепенулся учитель.

— Как прошли соревнования? — счел нужным осведомиться я.

— Соревнования? — повторил Тимофеевич с ноткой удивления и взамен ответа спросил: — Позволь, но чем я тебя изумил?

— Своими хитростями.

— Какими такими хитростями? — простодушно отозвался сосед.

Я иронически хмыкнул:

— Ну, к примеру, зачем было придумывать эту чепуховую историю про автомобильную аварию? К чему этот розыгрыш?

— Милый мой, ты должен был догадаться, что я находился под контролем и выполнял Их указания.

— То есть, вы хотите сказать, именно Они велели вам доставить больного сюда?

— Совершенно верно, — подтвердил Тимофеевич. — Вдобавок сочинили нелепую легенду, мне оставалось всего лишь изложить ее тебе.

Дело прояснялось, однако меня все более заинтриговывала здесь роль самого Григория Тимофеевича, но, конечно, дознаваться об этом было преждевременно.

— Так ли в действительности был необходим гуманоиду свежий воздух? — спросил я недоверчиво.

— Дольше оставаться в пещере ему было нельзя: заживление ран замедлилось, он задыхался.

— А где он обгорел?

— Точно не скажу, — вероятно, во время ремонтных работ в одном из отсеков вспыхнул пожар.

«Неплохая осведомленность», — помыслил я и вслух заметил:

— Неужто взаправду Они разучились лукавить, раз не сумели ничего другого придумать, кроме этой нелепицы про автоаварию?

— Получается так.

— Что же вы, Григорий Тимофеевич, не подсказали им? — не удержался я от насмешки.

— А зачем? — ответствовал учитель с серьезной миной. — Все равно ты обо всем догадался бы… Но, признаться, не пойму, чем вызван твой тон? Ты, Сереженька, будто уличить меня стремишься?

— Что вы, что вы, — заверил я убежденно, — вовсе нет. Только, согласитесь, Григорий Тимофеевич, в престранном положении мы с вами оказались, тут и голову потерять легко.

— А по мне, все обыкновенно, — пожал плечами сосед. — Тебе, видно, юношеский пыл мешает… или нервозность твоя природная; ничего, поуспокоишься, свыкнешься с мыслью, что знаешь больше других, и увидишь — все обыкновенно. Попробуй–ка сказать себе: «Ну что такого из ряда вон выходящего было? Да ничего», — и в самом деле прозреешь: ничего ведь не было.

Я понимал, что являлся объектом очередного розыгрыша, что Тимофеевичу зачем–то было очень нужно убедить меня в заурядности происшедшего, но зачем? И все же мне почему–то казалось, что и это не самое важное сейчас для него, что преследует он какую–то далекую цель, касающуюся меня, и поведение его, в чем–то неуловимо изменившегося, незнаемого, настораживало — внутренне я весь напрягся.

— Послушай, что пишет ученый человек — зам. директора обсерватории, между прочим, — внушительно изрек Тимофеевич и, отстранив в вытянутой руке газету, начал цитировать: —… Только в нашей Галактике насчитывается около двухсот миллиардов звезд. Четверть из них вполне может иметь планеты. А каждая сотая планета теоретически может быть обитаема живыми существами. Только вот вопрос: какие они, эти существа? — Тимофеевич опустил газету и сказал: — Последний вопрос, как ты понимаешь, для нас с тобой прояснился, и здесь единственное наше отличие от этого зам. директора, но я не поручусь, что в скором времени и он, и великое множество прочих, пока пребывающих в неведении писак, запросто не усядутся за один стол с гуманоидами…

— Тут вы преувеличиваете, Григорий Тимофеевич.

— Отнюдь, — уверен, что не с этими, так с другими пришельцами, но контакт будет установлен. Человечество стоит на пороге четвертой мировой мировоззренческой революции — после Коперника, Дарвина, Маркса, — продолжал он с силой, — нас ожидает эра межпланетного общения, взаимодействия и взаимопроникновения, титанический прорыв в технологии, мы все изменимся до неузнаваемости…

«Кажется, с вами, наш капитан, это уже происходит», — помыслил я, поражаясь перемене, случившейся с Тимофеевичем; никогда прежде не наблюдал я его в таком возбуждении и воодушевлении, глаза его горели, и, представлялось, он позабыл, что я нахожусь рядом, и в порыве, всем своим существом был устремлен в будущее.

— …человечество избавится от извечного своего непостоянства, приобретет и разовьет в себе более глубокие, устойчивые, а стало быть, истинные душевные качества, навсегда утратив лукавство.

— Вы живописуете картину по уже известному образцу, — не удержался я от замечания.

— А чем плох ИХ пример? — задался сосед, глядя на меня почему–то неприязненно.

— По–моему, вообще наивна мысль избавить человечество от греха, тем более с помощью пришельцев.

— Именно, именно! — вскричал он, точно ужаленный. — Я знал, что ты ответишь так! Оставь свой юношеский нигилизм! Помолчи! — внезапно он совладал с собой, нахмурился, видимо, порицая себя за несдержанность, и продолжил медленно и тише: — Впрочем, ты не один такой. Едва ли не всякое благородное устремление спешно объявляется нами наивным.

— Но так ли уж грешен человек? Так ли необходимо его исправлять? — спросил я.

— Грешен, — ответил сосед не колеблясь. — А ты не задумывался над тем, что ОНИ — космические ангелы, посланные нам свыше?

Ого! Как говорится, здравствуйте, я ваша тетя! Я был в шоке.

Тимофеевич, заметив мое состояние, весело сощурил глаз:

— Не пугайся, отроду в бога не верил; я хотел у тебя, дурашка, узнать: когда ты впервые понял, с кем имеешь дело, не пришло тебе в голову это соображение, что ОНИ и есть космические ангелы?

— Ну, знаете ли… — выдохнул я. Было от чего опешить!

— Ты так рассуждаешь потому, что мало видел, — заметил Тимофеевич, — вера твоя стоит на незнании… Я долго думал, рассказывать ли тебе эту историю, — неожиданно сказал он и прибавил доверительно: — Поймешь ли ты? Я ведь до того, как прибыть сюда, учительствовал в Баку, — Тимофеевич посмотрел на меня пристально, словно пытаясь предугадать — пойму ли я его. — Так вот, школа там была обыкновенная, средняя — побольше, конечно, здешней, но дело не в этом. Учительствовал я там двадцать лет без замечаний, без эксцессов, ну, не считая пустяков — палец кто–то вывихнет, окурков в раздевалке набросают, — впрочем, я снова не о том. И тут, представь, в некоем классе появилась ученица, точнее, не появилась, всегда она была, но какая–то неприметная, хорошенькая, но тихая уж больно, все где–то в сторонке примостится, и вдруг в один день замечаю: неотрывно, скорее не с любовью, а с каким–то детским обожанием следят за мной черные глазки. Как тут быть? Я, конечно, не придал значения поначалу, смотрит — пусть себе смотрит, в конце концов не запретишь же ей? Баловство, решил я, поиграется и забудет. Но день за днем, встреча за встречей, месяц за месяцем — не отпускают меня черные глазки. Я стал замечать за собой рассеянность, и не то чтобы думаю о ней, — нет, такого я себе не позволял да и всерьез ее по–прежнему не принимал, но чувствую: или во мне, или вне меня, где–то рядом, вокруг что–то случилось, произошло, мир уже не такой и я не тот, и не знаешь, хорошо это или худо. Еще долго не решался я себе признаться. Она, конечно, поступала без умысла, ни на что не расчитывала, не знала своей силы, просто отдалась чувству, — но в этом–то, видно, и была самая сила. Я все надеялся — пройдет у нее это. Как водится в таких случаях, спрашивал себя: ну что необыкновенного она во мне отыскала, потом спрашивать перестал — глупо. И неожиданно понял, что в моей жизни это чувство первое, что ничего подобного у меня не было; раньше, по молодости, я не задумывался о таких вещах в суетном стремлении кем–то стать, чего–то достичь, и только после сорока стал задумываться всерьез, и открылась мне яснее ясного догадка, что она и с ней это чувство — есть истинная награда, неизвестно за что ниспосланная мне, и никакой иной искать не надо и не будет. И как только я это понял, я уже перестал бояться. То есть, я еще не решался подойти к ней, заговорить, но внутренне я уже был свободен. Кончалось лето, и еще до начала занятий я получил от нее письмо: писала, что неотступно думает обо мне, что не представляет без меня жизни и многое другое, приятное и лестное; я же читал и диву давался — откуда в этой девчушке столько природного, женского? Кто научил ее любить? Потом, правда, я корил ее за это письмо — ведь оно могло затеряться, его могли обнаружить, но, как видно, тогда она себе уже не принадлежала.

Мы стали встречаться — скрытно ото всех. Она звонила из телефонного автомата и уж затем приходила — не могло быть и мысли о том, чтобы появляться вместе в городе: нас могли увидеть. Вот ведь как получается — мы сами своим поведением подтверждали непозволительность, преступность, что ли, наших встреч. Конечно, я старался об этом не думать, больше боялся за нее и ждал, страстно ждал вечерами звонка. Порой у меня возникало чувство, что знал ее всегда, наверное, она испытывала похожее, не было ни малейшей натяжки в наших отношениях, и она сердилась, когда я невзначай проходился шутливым замечанием насчет своего возраста. Носила она серый легкий костюм, дешевые сапожки, прятала под беретом косицы и улыбалась как–то грустно, с потаенной печалью, вообще, казалась более сдержанной, нежели была. К ее приходу я замешивал тесто, и затем мы вдвоем испекли торт, небольшой, но непременно затейливо украшенный цукатами, и всегда он получался чертовски вкусный. В этом ритуале испечения торта присутствовало некое священнодействие, обращавшее нас помимо всех существующих правил в законных супругов, — хотя бы на час, на два, и ей очень нравилось видеть себя в фартуке на кухне в роли хозяйки, беспокоиться — как бы не пригорело, и указывать мне, что делать. Потом пили чай, говорили о школе, она рассказывала сплетни об учителях, и мы весело смеялись, когда тот или иной педагог представал в неожиданном свете. Иногда она задерживалась допоздна, а бывало, очень скоро уходила, никогда не прощаясь. Я оставался один, долго не мог заснуть, помня ее, еще не веря, что какой–то час назад она сидела у меня на коленях и позволяла распутывать и заплетать тугие косицы, трогательно склонив головку, — и вот ее уже нет, и только ладони хранят волнующее таинство ее близости.

Отдалась она легко, радостно, но я был неприятно удивлен тем, что кто–то до меня у нее уже был, и с того дня она представилась мне другой, и я уже никогда впредь не пытался объяснить себе, кто же она, хотя, казалось бы, мы преступили все пределы близости и не оставили друг другу загадок. Как–то незаметно она становилась смелее, веселее, шутки ради говорила, что разлюбила меня и смеялась самозабвенно, видя, как я меняюсь в лице. А может быть, она говорила правду — не знаю, не знаю, давно я стал ее пленником и перестал судить здраво.

Шли дни, и шаг за шагом ступали мы по запретной дорожке, которой тогда не было видно конца. Счастлив ли был я? Да, да, да… Ее же стали тяготить встречи в четырех стенах, она начала назначать свидания на улице — разумеется, это граничило с безумством, но к тому времени ее власть надо мной была уже неохватной. Когда ее перестали радовать прогулки по проспектам, хождения в театр, наскучили вечерние огни фонтанов, стала называть меня молчуном, тепой, стала раздражительной, и я с ужасом ожидал и, конечно, оттягивал развязку… В один прекрасный день (день выдался поистине чудным: мартовский, тихий, теплый, и с утра уже было предчувствие) меня вызвала директор школы; она была мрачна, молча, без околичностей, протянула желтоватый листок, оказавшийся без подписи. Самое страшное в этой гнусной и грязной анонимке было то, что все в ней являлось правдой. Так я об этом и сказал директору, после чего она потребовала от меня подать заявление об увольнении; вся процедура заняла минут десять и, знаешь, когда я вышел из директорского кабинета, почувствовал необыкновенную легкость, веселость даже, единственное, чего я страшился по–настоящему — потерять ее… Родители ее, разумеется, узнали обо всем.

У меня был план — бежать, бежать с ней на Север, в Тьмутаракань, туда, где нас не отыщут! Но прежде надо было встретиться, хотя бы увидеть ее. Текли часы, я стоял в укромном месте подле ее дома. Стоял, стоял — вот тогда–то я и ощутил всю степень своей беспомощности, так что слезы выступили у меня на глазах. Я думал: что же мы плохого сделали, что натворили?

Тут Тимофеевич замолчал и затем проговорил:

— Нет, не так все было. Не так я рассказываю. Ты слушаешь и думаешь, наверно: «Какие сантименты». Поверь, она меня любила, это только мой рассказ получился неуклюжим.

— Да кто же сомневается, что любила?

— Я вот сейчас сам и начинаю сомневаться, — медленно произнес Тимофеевич, обращаясь как бы к самому себе. — Но тебе надо знать, чем все закончилось… Ее отправили к родственникам в Ташкент, больше о ней мне ничего не известно.

— А вы, после того что произошло, уже не могли оставаться в Баку?

— Именно не мог, — подтвердил Григорий Тимофеевич и прибавил резко, нервно: — Но дело не в этом: главное, понял ли ты меня?

— Кажется, да.

— Ни черта ты не понял, скажу я тебе! — произнес в сердцах учитель. — И не скоро поймешь!

Так закончился этот странный, ввергнувший меня в долгие раздумья, разговор. «Что же я должен был понять? — в который раз недоуменно спрашивал я себя. — Что хотел сказать Тимофеевич этой своей историей? Пожалеть я должен был его, что ли?»

Так ничего я не понял и тем более, наверное, уже никогда не сумею осмыслить то, что произошло позднее, хотя, казалось бы, неспешное течение привычной жизни захватило и понесло нас, унося все дальше от тех дней, успокаивая память. Как прежде мы вдвоем совершали пробежки по утрам; настала благостная осенняя пора, и не было другого наслаждения, чем дышать стылым воздухом предгорий, едва тронутым солнечным лучом. Вечерами я заходил к соседу на посиделки, и как–то Тимофеевич спросил:

— Послушай, а зачем тебе этот автомобиль?

— Как? — удивился я. — Чтобы путешествовать, конечно.

— На месте не сидится? — сказал сосед и как–то странно усмехнулся, будто отвечая на собственную потаенную мысль.

Этот штрих, эту вроде бы незначительную деталь я вспомнил сейчас, отдаленный толщей времени от тех событий, и мне кажется, что уже тогда он давал понять, намекал прозрачно, не решаясь преступить пределы осторожности, и раскрылся только в самый поздний момент, в последний день наших встреч.

Помнится, было воскресенье. С утра непогодилось, накрапывал дождик, то усиливаясь, учащаясь, стуча по карнизам, то стихая. Раздался звонок, и я, шаркая тапочками, поспешил к двери. Тимофеевич, в брезентовой ветровке, вошел с каким–то торжественным и вместе с тем необычным выражением лица, произнес неестественно громко, верно, заранее приготовленную фразу:

— Ну как тебе живется–можется?

— Снова в поход? — спросил я сумрачно, давая понять, что мне не понравился его наряд.

— Как сказать, что–то вроде этого, — пробормотал сосед, на мгновенье растерявшись.

— Вы не юлите, говорите прямиком, — разозлился я.

Учитель посмотрел мне прямо в глаза и сказал:

— Улетаю я, Серега.

— Куда это?

— Ну, с НИМИ.

— На соревнования, что ли? — не сообразил я.

— Какие еще соревнования? — Тимофеевич грустно улыбнулся. — Проститься я с тобой пришел.

Я вглядывался в его лицо, но ничего не прочел на нем, потом не без некоторого подозрения оглядел соседа сверху донизу и только тогда приметил на его ногах инопланетные ботинки, но поначалу не придал значения этой детали, лишь поднял голову и сказал хмуро:

— Не понял, — и снова тупо уставился на обувку.

— А тут и понимать ничего не требуется, — уже снисходительно проговорил учитель. — Они мне предложили, а я взял да согласился.

— Но как же вы могли… — медленно выговорил я, начиная постигать наконец совершенно невероятный смысл сказанного.

— А что тут зазорного? — пожал плечами учитель. — Никому не возбраняется менять планету проживания.

На меня нашла оторопь.

— С–с–согласились, — выдавил я, едва двигая языком. — К–к–как согласились?

Тимофеевич, видя мое состояние, пояснил улыбчиво:

— Взял да согласился… Иди водички попей, — и добавил мимоходом: — Они, между прочим, и тебе хотели предложить.

— Мне?

— Тебе, тебе.

Это было вовсе дико. Ни смешно, ни грустно, ни странно, а именно дико. Я попытался представить себя в роли инопланетного странника, но никак не мог, лишь обессилено опустился на подставку для обуви.

— Сходи водицы попей, — любезно повторил Тимофеевич.

Я вжался спиной в угол, глядя на капитана со страхом, потому что мгновеньем раньше явилось мне подозрение — он ли это в действительности? Не вздумалось ли какому–нибудь гуманоиду–шутнику преобразиться в Тимофеевича и посмеяться надо мной?

Сосед посмотрел на меня с тревогой:

— Что на тебя нашло, Серега?

— Со мной все в порядке, — ответил я, вставая и отряхиваясь, — а вот что с вами, не пойму?

— Я же говорил, что ты меня не поймешь, — усмехнулся он. — Мал еще.

Его слова задели меня за живое, я намеревался возразить так: в отношении житейского опыта я вам, само собой, не ровня, а вот что касается порядочности… но вместо этого произнес:

— Так значит, этот безбровый был здесь не только за тем, чтобы лечиться?

Учитель утвердительно кивнул.

— Но почему же он не решился, не предложил?

— Они проницательней, чем ты думаешь. Вовсе не обязательно беседовать с тобой на эту тему, чтобы понять, сколь ортодоксальных взглядов ты придерживаешься.

— Нет, вы скажите, что его остановило? — упрямо стоял я на своем.

— По–моему, я выразился определенно, — ответствовал учитель, — но если ты настаиваешь… Впрочем, как раз мне сейчас нет необходимости говорить — ты сам объяснишься.

Я недоуменно поднял брови. Тимофеевич испытывающе воззрился на меня, говоря:

— Разве ты не намереваешься отговорить своего капитана от нелепой затеи?

— Не могу поверить, что это не очередной ваш розыгрыш, — признался я.

— Нет, это не розыгрыш, — ответил учитель спокойно.

Я помолчал. Уже в начале разговора я почувствовал, что Тимофеевич говорит всерьез как о бесповоротно решенном деле, может быть, поэтому у меня не возникло желания удержать его, хотя он этого ожидал, — я думал о другом. Я не понимал, как можно покинуть, вероятно навсегда, эту землю, этих людей, какими бы несовершенными они ни были, эти горы, это небо, эту жизнь наконец, я не понимал, что его так разозлило. Ведь для того, чтобы решиться на такой шаг, одного недовольства мало.

— А как же ваши родители?

— Родители? Видишь ли, они всегда обходились без меня.

Я вновь замолчал.

— Кажется, все сказано, — заметил Тимофеевич. — Я как–то иначе представлял эту нашу беседу, в ярче выраженных дружеских тонах, что ли, — он полуобернулся к двери, намереваясь оставить меня.

— Нет, не уходите, — попросил я. — Мы ведь уже не увидимся, — необъяснимая жалость тронула мое сердце. — Я хочу вам что–то сказать.

— Что же? — Григорий Тимофеевич с любопытством и даже с долей иронии воззрился на меня. — Что ты хочешь сказать мне?

— Не знаю, — поник я головой.

— Если в этой жизни у меня ничего не получилось, могу я попробовать что–то сделать в другой?

— Не знаю, — ответил я не поднимая головы.

— Вот видишь, — проговорил учитель так, словно только что я согласился с ним.

Он шагнул к порогу. Он ушел.

Мы не сказали друг другу всего — это я знал определенно. Опрометью я кинулся к окну, распахнул его в неудержимом стремлении окликнуть, остановить Тимофеевича — и вдруг увидел учителя, выходящего из подъезда в сопровождении двух чуже–звездных гостей. На мгновенье он замер, спиной ко мне, чтобы накинуть капюшон, и пошагал дальше под мелким сеющим дождем. Гуманоиды шли поодаль, с неприкрытыми головами. В этот час поселок был пустынен. Я стоял возле окна и смотрел им вслед, пока очертания всех троих не размыл дождь.

* * *

Это было? Было ли это? Со мной ли это было? По ночам меня посещают бесплотные видения, сознание мое беспокойно, и я существую на той грани, за которой утрачивается уверенность в реальности. Разумеется, я не показываю виду, никто не догадывается, что происходит со мной, никто не подозревает, что я принадлежу двум мирам. В общении я улыбчив и приветлив.

Олька тоже ни о чем не знает. Как ни странно, меня по–прежнему влечет к ней. Да, мы встречаемся. Но когда она уходит, я спрашиваю себя — с ней ли я только что был? Иногда на меня находит такое, что я начинаю сомневаться и в собственной реальности. Впрочем, я не рассказал о том вечере, после которого началась моя вторая жизнь. Его я запомнил до мельчайших подробностей.

Я вернулся из техникума довольно поздно. На улице было еще светло, но, войдя в подъезд, я споткнулся о ступени, чуть не упал — помню, меня еще удивило: отчего такая темень в подъезде, лампочки, что ли, вывернули? Помню, меня поразила тишина на лестничных площадках — обычно, когда поднимаешься, слышишь шум, гам за дверьми, а тогда было тихо–тихо, я еще подумал: какой–нибудь интересный фильм, что ли, показывают? Подойдя к двери квартиры, я оглянулся на соседскую — уже пару месяцев пустует жилище физрука, но никто об этом не знает, может быть, лишь в домоуправлении начинают подозревать неладное из–за неуплаты. Я приложил ухо — безмолвие за дверью, ничьего голоса не слышно, вот уж в чем не может быть никаких сомнений. Я даже стучаться к нему не стал — зачем? Все равно никто не откроет. Кажется, в тот момент я подумал — хорошо, что его нет. Я постоял недолго возле его двери, почему–то не решаясь уйти, какое–то безотчетное чувство удерживало меня здесь. Наконец достал ключи, отворил замок и вошел к себе. Первое, что сделал затем, — снял куртку и повесил ее на вешалку в прихожей (вешалка у меня такая оригинальная, в виде орлиного клюва), я мимолетно отметил ее необычность. Потом сменил обувку и, в тапочках, повалился на тахту. Не знаю, спал ли я — ни усталости, ни слабости, ни радости, ни печали, уже давно ничего я не чувствовал. Мною владело ощущение утраты, чего–то невозвратимого, и самое неожиданное, — это ощущение влекло за собой потерю резона моего дальнейшего существования. А ведь был, был смысл! И вот он утрачен… Повторюсь, я пришел к этому внезапно и поначалу был нимало обескуражен, а потом испытал потрясение. Наверное, тогда что–то начало ломаться в моей жизни, но давал ли я себе отчет? Сегодняшний вечер представлялся рядовым в монотонной череде ему подобных. «Бог с ним, со смыслом!» — решил я. — Главное — жить, главное — быть; вот то, без чего все остальное бессмысленно. Ведь хорошо, даже чудесно, что сегодняшний вечер неотличим от вчерашнего — как иначе обрести покой, желанную уверенность, которой сопутствует сознание собственной значимости, своей жизненной силы. Да, выход обретен — в покое, в утилитарности, в однообразии, несущем, может быть, высшую красоту! Я поднялся, укоряя себя за приступ депрессии, и двинулся на кухню. Там надел фартук и принялся нарезать лук на доске; не знаю, что заставило меня в какой–то момент глянуть в окно — повернул голову и увидел мусорные баки во дворе, копошащихся в песочнице детей, потом мой взгляд снова упал на доску, на которой хрустела и сочилась под ножом луковица, а перед глазами по–прежнему стояла картинка в окне, и вдруг обнаружилась в ней одна деталь, заставившая меня вновь обернуться. В волнении я подошел к окну — эта девушка в спортивном голубом костюме, в кроссовках, с огромной алой сумкой за плечом… да, Олька, как же я сразу не разглядел ее. Она уходила по асфальтовой дорожке к дому напротив, в котором жила. Я бросился на балкон, второпях позабыв снять фартук.

— Олька! — окликнул я ее.

Она обернулась и тотчас засмеялась, махнув длинной гибкой рукой.

— Привет домохозяину!

— Ты откуда? — спросил я громко.

Дети в песочнице прекратили играть и глазели на нас.

— С тренировки.

— Какие планы на вечер? — произнес я, не убавив голоса, не смущаясь тем, что мы привлекаем внимание.

— Никаких, — ответила Олька.

— Зайдешь ко мне? — спросил я обрадовано.

— Зайду, дай переодеться, — быстро и тише проговорила Олька, снова махнула рукой и направилась к подъезду.

Вскоре она была у меня — в попсовых шмотках, на голове прическа «взрыв на макаронной фабрике», притащила кипу итальянских журналов, завалила ими тахту и погрузилась в изучение чужой красочной жизни. Мне, конечно, тоже было интересно: роскошные автомобили, бассейны с бирюзовой водой, длинноногие девушки в шезлонгах на песчаной косе, рестораны в сиянии вечерних огней, — поначалу я не догадался спросить, откуда у нее эти журналы, и сделал это, когда мы уже сели за стол пить горячий шоколад.

— Так, один итальянец на каникулах подарил, — беззаботно пояснила Олька. — Его фирма в Ленинграде гостиницу строит.

— И где же вы познакомились? — неприятно удивленный, спросил я.

— В валютке, — как бы между прочим сообщила Олька.

Я все более изумлялся и огорчался, стараясь, разумеется, скрыть свое состояние. Раньше я не мог и мысли допустить, что Олька бывает в валютных барах.

— Хочешь еще шоколаду? — спросил я.

— Налей.

Олька чуть отпила из чашки и наморщила лоб:

— Какой–то горький у тебя шоколад, а вообще–то ты мастак насчет готовки.

Я усмехнулся:

— Не в пример твоему итальянцу. Олька понимающе улыбнулась:

— У него тоже есть достоинства… Про Италию интересно рассказывает.

— И только?

— Не только.

Зачем она старается казаться легкомысленной?

— Между прочим, он предложил мне свою руку и сердце, — прибавила Олька многозначительно и даже гордо.

— Что же ты отказалась? Тебе ведь Италия нравится?

— Ну и что? А если мы поссоримся — хочешь, чтобы я на мели оказалась?

— Молодец, соображаешь, — я принужденно улыбнулся, на душе у меня было прескверно.

После недолгого молчанья я спросил:

— Зачем ты мне все это рассказала? Олька произнесла равнодушно:

— Чтобы позлить тебя, ты всегда такой самоуверенный… Во–вторых, я хочу, чтобы между нами все было по–честному, чтобы ты знал, что кроме тебя у меня был еще один парень. Этот итальянец.

— Сука! Сволочь! — я быстро встал и вышел на балкон, скрывая от нее свои слезы.

Но она появилась вслед за мной, задымила сигаретой, глядя прищуренным глазом на двор, проговорила примирительно и удовлетворенно:

— Ладно, не выступай. Давай все забудем?

Я молча сглатывал слезы, отвернувшись. Я не хотел ее видеть, я ее ненавидел.

— Ну чего ты расстроился? — произнесла она с грубоватой нежностью и прибавила философски: — Как будто баб не знаешь? Может, я после него тебя еще крепче полюбила, тогда бы не стала рассказывать.

— Дай сигарету, — попросил я сиплым голосом.

— Во, другое дело, — Олька с готовностью протянула пачку.

Мы курили на балконе, не разговаривали. Перед нами поднималась панорама гор, пронзенная нитью дороги. Ни одной машины не было на ней, ни одного пешехода. Помню, я еще подумал: «Вымерли, что ли, все там?» — и в какой–то миг оглушил несущийся оттуда, с гор, рев, взметнулся водяной вихрь, и из него выскользнул серебристый диск — мелькнул, и точно не бывало его, лишь затухают на склонах огненные сполохи.

— Ой, что это? — Олька испуганно вскинула руку. — Гроза?!

В межгорьях пламенел закат, словно выплеснутый соплами. Я смотрел туда и ничего не ответил ей.


Загрузка...